Часть первая Двадцать лет спустя

«Либеробесы» и «мракобесы»


У председателя Государственного Совета великого князя Константина Николаевича, в Мраморном дворце, отмечали юбилей приснопамятного клуба «Перанус», в котором зародились смелые идеи, преобразившие Россию. Дама присутствовала только одна, о ней позже. Все остальные были мужчины самого золотого возраста, приходящегося на периферию пятидесятилетия, когда ум, силы и деловые возможности состоявшегося человека находятся в зените.

Большинство собравшихся относились к той общественной категории, которую принято именовать «большими людьми». В передовых кругах их еще называли «цветом нации» и даже «воинами света». Правда, в противоположном лагере бытовало иное прозвание: «либеробесы», поскольку прежние «константиновцы», выходцы из Морского министерства, представляли собой ядро либеральной партии. Последнее слово, конечно, употреблялось условно, поскольку никаких формальных партий в самодержавной империи существовать не могло. До парламентов и выборов реформы не дошли. И тем не менее обе всегдашние российские партии наличествовали: «либеробесы» соперничали с «мракобесами» на той единственной политической арене, какая только и бывает в России – сражались между собой за благосклонность государя. Александр Второй поворачивал свой августейший лик то влево, то вправо, и соответственно этим движениям менялся галс государственного корабля. От резких поворотов в каютах и трюмах гигантского судна «Россия» иногда всё летело вверх тормашками.

Первый раз паруса захлопали и затрепетали, почуяв смену ветра, в марте пятьдесят пятого, ровно через год после создания клуба, когда скоропостижно скончался грозный царь Николай. Его гордое сердце не вынесло поражений и унижений несчастной войны. Как и надеялись «перанусовцы», наступило время их обожаемого шефа Константина, а, стало быть, их время. Новый император не ведал, как править своей устарелой державой, оказавшейся колоссом на глиняных ногах, – царю было ясно лишь, что по-старому, по-отцовски оставаться не может. Старший брат пребывал в растерянности. Но план преобразований имелся у младшего брата и его энергичных молодых соратников.

Ах, какое это было волшебное время – вторая половина пятидесятых, начало шестидесятых! Будто на могучей реке после долгой суровой зимы с треском полопался лед, вздыбились торосы, весело засверкала на весеннем солнце, забурлила пробудившаяся вода, разлилась до горизонта. Всё задвигалось, русские люди избавились от вечной привычки к нытью, каждый второй вдруг сделался мыслитель, стратег и реформатор. Газеты и журналы увлеченно обсуждали, что годно и что негодно из европейского опыта, да какую из российских болезней следует лечить в первую очередь. Вернее, во вторую, ибо все были согласны, что прежде всего необходимо упразднить крепостничество. Но ведь и в административном управлении неладно, и в судах, и в армии, и в финансах. Вся страна словно превратилась в гигантский клуб «Перанус», возжелавший достичь звезд, а возглавляли сей взлет «константиновцы» с их августейшим предводителем.

Однако, как известно, взлетать в небо умеют только птицы, люди же ходят по земле и если слишком высоко заносятся, то рискуют оторваться от тверди, упасть и расшибиться. Произошло это в конце концов и с прекраснодушным Константином. Его перья опалила Польша.

Когда грозного Николая сменил мягкий Александр и из Петербурга повеяло свежими ветрами, у поляков возникла надежда освободиться из русской неволи. Завоеванная страна взволновалась. Константин сказал царственному брату: «Поручи поляков мне. Я покажу им, что жизнь в новой России будет им не в тягость, а в благо. Править надобно не штыком и шпицрутеном, как батюшка, а великодушием».

Великого князя назначили польским наместником, и он осыпал вверенный ему край всевозможными либеральными щедротами. Но поляки не желали никакой России – ни старой, ни новой. Они хотели только одного: независимости. Юный польский патриот стрелял в Константина. Телесная рана была неопасной, сердечная – много тяжелей, а вовсе смертельным оказался удар по репутации возвышенного реформатора. Его потачки лишь распалили польское свободолюбие и привели к антироссийскому восстанию, которое потом пришлось заливать кровью, и выполнили эту грязную работу, конечно, не либералы, а «мракобесы», приверженцы Порядка. Царь увидел, что в годину испытаний эти люди и решительней, и надежней.

Государственный корабль резко поменял курс, и впредь Константин доверием старшего брата уже не пользовался. Нынешняя его должность председателя Государственного Совета при всей звучности к настоящим властным рычагам доступа не давала. Иные из бывших птенцов Константинова гнезда, приехавшие в Мраморный дворец поностальгировать о молодости, значили в правительстве много больше.

Многоумный Рейтерн уже двенадцать лет управлял всей финансово-экономической политикой империи и достиг на этом поприще, казалось, невозможного. После десятилетий хронического дефицита российский бюджет наконец вышел в плюс, в стране окреп частный капитал, как грибы росли коммерческие банки и акционерные общества, повсюду строились железные дороги. Михаил Христофорович исполнил почти всё из того, о чем некогда толковал приятелям у биллиардного стола клуба «Перанус», а если что-то не получилось, в том была не его вина. Экономические интересы находились у государства не на первом месте, а, пожалуй, на четвертом – после военных, полицейских и внешнеполитических. Так уж устроены империи, в особенности самодержавные.



На подъеме находился и Дмитрий Николаевич Набоков, двадцать лет назад доказывавший единомышленникам первоочередность судебной реформы. Это великое дело тоже осуществилось. По сравнению с николаевскими временами российский суд переменился до неузнаваемости. Он стал равным для всех сословий, гласным и состязательным. Защитой обвиняемых занимались не юркие стряпчие, а вальяжные адвокаты, крупные дела решались голосованием присяжных коллегий, мелкие – постановлением мировых судов, притом судьи не назначались сверху, а избирались. Дмитрий Николаевич, немало потрудившийся на правостроительном поприще, в свои сорок шесть лет был статс-секретарь и, по всеобщему убеждению, уверенно двигался к посту министра юстиции.

Были среди «перанусовцев» и герои вчерашнего дня, побывавшие на Олимпе, но, подобно Константину, там не удержавшиеся. И все же каждый из них чего-то добился, у каждого состоялся свой звездный час.

Прежний редактор «Морского вестника» Головнин, давно уже не Сандро, а Александр Васильевич, свято веривший в целительность образования, в бытность министром просвещения модернизировал отечественные университеты, открыл двери гимназий для простонародных выходцев, начал создавать по всей стране начальные школы. Успехи образования были столь стремительны, что испугали дальновидных и осторожных государственных людей, предупреждавших государя: нельзя питать высокими идеями подданных, которые потом будут тяготиться низменностью своего общественного положения, – подобная коллизия порождает в неокрепших умах опасное побуждение перевернуть весь установленный порядок.

Так оно и вышло. Восемь лет назад, в несчастный для России день, недоучившийся студент Каракозов стрелял в государя. Если польское восстание убедило царя, что нельзя либеральничать с завоеванными нациями, то теперь его величество понял, что самодержцу не следует чересчур ослаблять вожжи и с русским народом. Воспитанием молодых умов в масштабах всей империи с тех пор занимались люди осторожные, а Головнин был вынужден ограничить свою педагогическую деятельность пределами собственного имения.

Мика, Дмитрий Александрович Оболенский тоже знавал лучшие времена. Его апогеем было начало шестидесятых, когда князь председательствовал в комиссии, готовившей закон о печати. С тех пор отечественная пресса успела взлететь до небес и снова пасть, сражаемая цензурными стрелами. Одно время Оболенский чаял получить министерский портфель, но прошлые заслуги по части гласности теперь превратились в репутационное пятно, и ныне князь пребывал всего лишь членом Государственного Совета, то есть в аппаратном смысле прозябал в почетной отставке.

* * *

Прием был устроен на манер английского «раута», без рассаживания. Гостям разносили на подносах шампанское и легкие закуски. Все свободно перемещались с места на место, и как-то само собой получалось, что действующие государственные мужи более общались в собственном кругу, ведя вполголоса серьезные, непонятные постороннему разговоры. К примеру, Набоков озабоченно обсуждал с Рейтерном козни некоего «Шушý», по-видимому, очень нелюбимого обоими. Подошел троекратно облобызаться Бобо Мансуров, двадцать лет назад румяный и кудрявый, а ныне седой и благообразный (он теперь занимался палестинскими паломничествами и прочими богоугодными делами). Конфиденциальная беседа немедленно прервалась, чтобы возобновиться, как только Мансуров удалился. Приблизился великий князь – большие люди и с ним повели себя точно так же: приязненно, но с оттенком снисходительности. Посмеялись его шуткам, с удовольствием повспоминали прошлое, однако от беседы о политике уклонились.

В свои совсем нестарые еще годы Константин Николаевич как-то преждевременно обрюзг. В ранней молодости адмиральский мундир вступал в противоречие с несолидной внешностью его высочества, но не менее странное сочетание пышные эполеты являли и с нынешней его физиономией. В пенсне и большой бороде великий князь скорее походил на земского деятеля.

Когда его высочество отошел, статс-секретарь вполголоса молвил министру:

– Помнишь, как мы сокрушались, что императором стал не он, а медлительный Александр? В качестве глашатая борьбы за всё хорошее Коко вполне на своем месте, но царь из него получился бы катастрофический. Эти его эпатажные выходки…

Оба искоса посмотрели в одну и ту же сторону – на единственную наличествующую даму.

Переменился не только великий князь, переменилась и спутница его жизни. То есть ее высочество Александра Иосифовна, Санни, и двадцать лет спустя осталась такой же, какою была – восторженной, чувствительной и легкомысленной, разве что утратила прелесть молодости, но теперь рядом с Константином Николаевичем находилась другая женщина.

Великий князь и его законная супруга больше не жили под одной крышей. Если его высочество находился в Петербурге, ее высочество переезжала в Стрельну или в Крым. Великий князь почти открыто жил с танцовщицей Кузнецовой. Собственно, слово «почти» с нынешнего вечера уходило в прошлое. Сегодня Константин впервые демонстрировал даму сердца сановному петербургскому обществу, да не где-нибудь, а в официальной резиденции. Это означало, что из положения любовницы она возвышается до статуса гражданской жены – вот что имел в виду Набоков под «эпатажной выходкой». Любовницы, разумеется, имелись у многих почтенных людей, но презентовать их в качестве хозяйки дома было поступком, мягко говоря, смелым – особенно для царского брата.

Многоумный Рейтерн еще тише сказал:

– Что если тут не легкомыслие, а совсем наоборот? Не пробный ли это шар по поручению сам-понимаешь-кого?

У статс-секретаря поползли кверху брови. Дело в том, что у его императорского величества тоже имелась вторая семья, о чем знали все близкие ко двору люди. Не делает ли младший брат, выражаясь военным языком, рекогносцировку, прокладывая дорогу старшему?

– Нет, невозможно, – покачал головой Набоков. – Не в восемнадцатом веке живем. Времена фавориток кончились.

Но, разглядывая Кузнецову, подумал, что манерами балерина ничуть не уступает дамам большого света, а красотой и приятностью большинство из них затмевает.

– Пожалуй, будет вежливо сказать ей несколько слов, – задумчиво произнес Дмитрий Николаевич. – Ты, Миша, как?

– Непременно, но попозже. Явился наконец! Мне надо с ним кое-что обсудить.

Рейтерн смотрел на белокаменную лестницу, по которой поднимался припозднившийся гость – военный министр Дмитрий Алексеевич Милютин. Он не был «константиновцем» и никогда не состоял в клубе «Перанус», однако был приглашен на юбилей в качестве признанного главы либеральной партии.

К Милютину устремились многие. Он был герой дня. Его трудами в России только что осуществилась долгожданная военная реформа. Вместо старинной рекрутской системы вводился всесословный призыв – великое свершение, которое должно было преобразовать не только армию, но и всё общество.

Приветливо улыбаясь направо и налево, министр прежде всего подошел к Кузнецовой. Та с ласковой улыбкой пожала ему руку. Это обозначало гораздо большую близость отношений, чем целование пальцев. Присутствующим стало ясно, что Дмитрий Алексеевич не считает для себя зазорным приятельствовать с новоявленной хозяйкой Мраморного дворца, и ее положение моментально упрочилось.

Несколько минут важным гостем монопольно владел великий князь, что-то жарко ему рассказывавший. Остальные стояли на почтительном отдалении, делая вид, что не прислушиваются. Потом подошел Рейтерн и не обинуясь повернул беседу в нужное ему направление – что-то касательно финансирования работы призывных комиссий. Разговор был специальный, изобиловавший цифрами и техническими подробностями. Великий князь через минуту заскучал.

Обведя взглядом залу, он увидел, что один из гостей стоит у мраморной колонны сам по себе, с нетронутым бокалом в руке, и смотрит на остальных со скептической усмешкой на суховатом красивом лице. Его тонкие губы слегка шевелились. Если бы кто-то оказался поблизости от одинокого созерцателя, то услышал бы пушкинские строки:

Мчатся бесы рой за роем

В беспредельной вышине,

Визгом жалобным и воем

Надрывая сердце мне…

То был действительный статский советник Виктор Аполлонович Воронин, который являлся здесь элементом инородным, даже враждебным. В далеком прошлом сотрудник «Морского вестника», затем личный секретарь Константина, он давно сменил лагерь и ныне состоял чиновником особых поручений при графе Шувалове, предводителе партии «патриотов» (или «мракобесов» – уж кто как называл). Возглавляя Жандармский корпус и Третье отделение, граф Шувалов считался могущественнейшим человеком в империи. Это и был тот самый «Шушу», происки которого только что обсуждали сановные «прогрессисты».

Виктор Аполлонович пришел на «Бал Сатаны», каковым с его точки зрения являлось сборище «либеробесов», будучи приглашен личным письмом его высочества. Пришел не из учтивости, а по делу. И сейчас, увидев, что к нему направляется хозяин дома, принял соответствующий, то есть деловитый вид.

В таком же тоне заговорил с ним и Константин. Он не забыл и не простил Воронину давней измены, однако же признавал его человеком способным, а главное полезным.

– Виктор Аполлонович, исполнили ли вы мою просьбу?

– Так точно, ваше высочество. Он прибыл нынче днем. Я с ним еще не виделся, но отправил записку с предложением явиться прямо сюда.



– Отлично! Я побеседую с кандидатом и дам свое заключение, – с важностью произнес Константин.

– Мнение вашего высочества безусловно будет иметь решающее значение, – почтительно наклонил голову Воронин.

Великий князь от этих слов растаял. Ему захотелось сказать бывшему «константиновцу» что-нибудь дружественное – в память о прошлом.

– Знают ли об этом Воронцов с Питоврановым? Помните, как я называл вас троих Атосом, Портосом и Арамисом?

Он засмеялся, но Виктор Аполлонович остался сух.

– Я с ними давно не встречался, – коротко ответил он.

– Бросьте, мы все здесь сегодня по-товарищески, без политики. Я видел их только что. Идемте. Да идемте же, ваше превосходительство. Вам председатель Государственного Совета приказывает! – шутливо прикрикнул он на не двинувшегося с места Воронина, обхватил за плечо, увлек за собой.

Поодаль от общества, у входа в библиотеку, сидели в креслах и о чем-то сосредоточенно беседовали двое мужчин, мало похожие на прочих гостей. Те все были люди важные, осанистые. В этой же паре не чувствовалось никакой сановности. Но это единственное, что у них было общего.

Один, граф Евгений Николаевич Воронцов, занимавший скромнейшую должность уездного мирового судьи, был худ, тонколиц. Со своим высоким лбом и аккуратной эспаньолкой он походил на поэта Некрасова. Другой, известный журналист Михаил Гаврилович Питовранов, скорее напоминал недавно почившего романиста Дюма-отца: такой же полнолицый, косматый и губастый, разве что с очками на мясистом носу. По первому собеседнику сразу угадывался провинциал, сильно отставший от петербургской моды (фрак у него был однопуговичный, таких теперь не носили); по второму – небрежноватый, но безусловно столичный житель.

Оба поднялись навстречу великому князю, но подчеркнуто смотрели только на него, будто Воронина здесь не было.

– Ах, бросьте! – мягко молвил Константин Николаевич. – Нынче день вспомнить молодость. Ну, пожмите друг другу руки во имя старого приятельства. Вы же «три мушкетера».

– Мы с господином Ворониным условились прекратить знакомство, – холодно произнес Евгений Николаевич. – Не вижу причины его возобновлять.

Польский вопрос развел свояков (по-французски «красивых братьев») по разные стороны политических баррикад. Семейные вечера, совместные поездки в деревню, вообще всякое общение десять лет как прекратились. Ничего общего с былым товарищем не осталось и у радикального журналиста Питовранова. Здесь инициатором разрыва был Воронин, оскорбившийся на тон, в котором Мишель писал о графе Шувалове.

Но с Константином Николаевичем спорить было трудно.

– У меня к Арамису претензий не меньше, чем у вас. Но сегодня перемирие. Давайте будем такими, как двадцать лет назад. Ну же! Жмите руки!

Бывшие мушкетеры нехотя обменялись рукопожатиями. Лишь после этого Константин оставил их втроем, напоследок со значением сказав Воронину:

– Как только появится, подведите его ко мне.

Полминуты выждав, Воронцов сказал свойственнику:

– Мы сделали его высочеству приятное. Полагаю, уже можно разойтись.

– Поверь, ваше общество не доставляет мне ни малейшего удовольствия, – тем же ледяным тоном ответил Виктор Аполлонович. – Однако придется нам друг друга немного потерпеть.

– Чего ради? – покривился Мишель.

– Не ради чего, а ради кого.

– Константина? Да он о нас уже забыл.

– Нет. Ради человека, которому все мы обязаны жизнью. И некоторые даже дважды, – резко сказал Воронин. – Ради человека, которому ты покалечил судьбу, когда своей толстой задницей сломал ветку.

– Какую ветку? – удивился граф. – О чем ты?

А Мишель ничего не сказал. Он повернулся туда, куда смотрел Вика. Толстое лицо журналиста заколыхалось.

Оказывается, министр Милютин явился на раут не самым последним. С лестницы в зал неспешно поднимался еще один припозднившийся гость. Как все статские, он был во фраке и белом галстуке, но загорелое лицо, волосы до плеч, неухоженная борода, а больше всего взгляд выдавали человека, прибывшего откуда-то из дальнего далека. У воспитанного петербуржца взгляд быстрый, ни на ком и ни на чем долго не задерживающийся, словно бы скользящий, этот же осматривался неспешно, безо всякой уклончивости.

Эжен воскликнул:

– Боже, это ведь наш Д’Артаньян!


…За двадцать лет Адриан Ларцев стал шире в кости, на лбу и у глаз появились резкие морщины, в шевелюре просвечивала первая седина, и всё же ошибиться было невозможно.

– Да, это наш Гасконец, – сказал Воронин, изучающе разглядывая вновьприбывшего. – О наших раздорах ему знать незачем. Ну, что же вы?

И первым двинулся навстречу человеку из прошлого.

Питовранов обогнал его, обнял Ларцева первым. Затем подошел Воронцов. Ограничился рукопожатием.

– Что же вы тогда исчезли? Помню, Мишель сказал, что вы вернулись в Сибирь. Могли бы хоть прислать записку, попрощаться.

Сказано это, впрочем, было без упрека, с мягкой улыбкой. Эжен помнил, что когда-то в молодости выпил с Ларцевым на брудершафт, но двадцать лет спустя обращаться к малознакомому в сущности человеку на «ты» казалось странным.

Коротко взглянув на Воронина с Питоврановым, Ларцев ничего не ответил. Те тоже промолчали.

– Я очень рад, что вы снова прибыли из своей Сибири, хоть и опять без извещения, – продолжил Евгений Николаевич, немного удивленный молчанием остальных, в особенности всегда экспансивного Мишеля.

– Я не из Сибири. Я из Америки, – сказал Ларцев.

Тут вмешался Воронин.

– У вас еще будет время поговорить. Сейчас я должен отвести Адриана к великому князю.

И увел нежданного гостя прочь.


Каннибал


– Про стрельненское приключение Константин, разумеется, ничего не знает, – тихо говорил Воронин, когда они шли через широкий зал. – Мы сказали ему, как и Атосу, что ты просто вернулся в Сибирь, ни с кем не попрощавшись.

– Это правда, – заметил Ларцев. – Я действительно вернулся в Сибирь. Под конвоем.

Виктор Аполлонович остановился, посмотрел давнему знакомцу в глаза.

– У меня не было возможности поблагодарить тебя, но знай, что все эти годы… все эти годы…

Голос прервался от волнения, чего с этим холодным, рассудочным человеком никогда не случалось. Адриан сделал гримасу, означавшую: пустяки.

– Зачем мне говорить с Константином? Это важно для нашего дела?

– Не то, чтобы очень уж важно, но нужно. После объясню, сейчас не успею. Видишь, он на нас уже смотрит.

Воронин издали кивнул великому князю и повел Ларцева дальше, продолжая быстро, негромко говорить:

– Он будет шутить, но ты не смейся и лучше даже не улыбайся. Как все говоруны, Коко испытывает слабость к серьезным людям.

– Я не умею смеяться.

– В самом деле, я и забыл, – усмехнулся Воронин.

Константин Николаевич уже шел им навстречу, сама любезность и приязненность.

– Так-так-так, шевалье снова с нами! Подобно мне забородевший, но в отличие от меня не постаревший. Уж двадцать лет с тех пор прошло, и много переменилось в жизни для меня, и сам, покорный общему закону, переменился я. А вы, дорогой Адриан Дмитриевич, всё тот же. Отлично помню вашу вдохновенную речь о железных дорогах. Чту вашу приверженность юношеской мечте.

Продемонстрировав знаменитую романовскую память на лица и имена, великий князь заодно блеснул и знанием американской жизни:

– Преодолены ли последствия биржевого кризиса в Соединенных Штатах? Что разорившиеся банки? Оправилась ли промышленность? Помогают ли ей меры президента Гранта по поднятию учетных ставок?

– Банки разорились, но профинансированные ими железные дороги остались. За последние пять лет их проложено больше тридцати тысяч миль. Дороги работают, так что за промышленность тревожиться нечего, а на помощь правительства у нас никто особенно не рассчитывает. Мы – страна людей, которые привыкли рассчитывать только на самих себя, – сказал Адриан, и из ответа было ясно, что бывший сибиряк стал совсем американцем.

– Да, это важное достоинство демократического устройства, не великим князем будь сказано, – засмеялся Константин.

Он задал американцу еще несколько вопросов, на которые Ларцев отвечал коротко и не без удивления. Видно, он ждал совсем не такого разговора.

Вопросы были про эмансипацию чернокожих, про еврейскую проблему и про устройство муниципальной полиции. Оригинальных суждений Адриан не высказал. Про эмансипацию сказал, что она пока лишь декларируется; про «еврейскую проблему» отговорился неведением; выборность шерифов одобрил.

Несмотря на лаконичность этих реплик, Константин остался вполне доволен. Подмигнул Воронину:

– Я вижу, это наш человек.

– Уж во всяком случае не наш, – изобразил вздох Виктор Аполлонович. – Я ведь говорил вашему высочеству: тут не троянский конь. Никаких тайных маневров, всё чисто.

– Хорошо. Можете на меня рассчитывать, – важно молвил его высочество. – А вам, мистер Ларцев, пожелаю «fair seas and following winds». Впрочем, в вашем случае уместнее будет сказать: «Хорошего угля в топку!»[2]

Откланялись.

Ларцев спросил, отойдя:

– И ради этого я надевал фрак?

– Тут сталкиваются интересы очень влиятельных сил, и первая ступенька, которую надо было преодолеть, – Коко. Сам он мало что решает, но без его содействия ничего бы не получилось. Едем, больше нам здесь делать нечего. Поужинаем у меня на Кирочной, а в дороге поговорим. Только попрощайся с Атосом и Портосом. Они наверняка захотят с тобой встретиться отдельно.

– Почему отдельно? Ты с ними в ссоре?

– Да. У нас разные взгляды на политику.

– А ссора из-за чего?

Пришлось объяснить американцу, что в России для ссоры вполне достаточно разных взглядов на политику.

* * *

– Про дело успеется. Расскажи, что с тобой произошло – тогда, в Стрельне. И что было потом, все эти годы, – попросил Виктор Аполлонович, когда они сели в экипаж.

Карета у действительного статского советника была служебная: скромного черного цвета, безо всяких излишеств, но запряженная парой отменных лошадей.

Рассказ растянулся на всю дорогу, и хоть Ларцев говорил только про самое основное, без подробностей, к моменту приезда на Кирочную улицу повествование еще не завершилось – очень уж много в жизни Адриана Дмитриевича было событий. Какое-то время собеседники, уже доехав до места, сидели в остановившейся карете. Ларцев говорил, Воронин завороженно слушал.

После задержания в великокняжеском парке нарушителя паспортного регламента присудили к отправке в края еще более отдаленные. До восточной Сибири арестант добрался на казенном довольствии, но за Байкалом без большого труда ушел от конвоя и растворился в тайге. «Ссылать сибиряка в Сибирь все равно что топить в воде щуку», – так выразился рассказчик.

В более отдаленные, чем Нерчинск, края – на Дальний Восток – он отправился собственным ходом, не спеша: лесами, реками. Кормился охотой, перезимовал на Амуре. Спустился к океану и несколько месяцев добывал пушнину, которой потом расплатился со шкипером американского китобоя за дорогу до Сан-Франциско.

Город был новый, разросшийся на золотой лихорадке. Но старательствовать Ларцеву не нравилось. Он еще в Сибири пробовал – нудное занятие. Адриан хотел строить железную дорогу.

Калифорния была для этого очень хорошим местом. Сначала он поработал на прокладке трассы в долине Сакраменто. Потом на «Центральной Калифорнийской линии». Начинал землекопом, быстро поднялся в десятники, потом в инженеры. Диплом на американском Западе никого не интересовал, лишь практические знания и «тафнесс», крепость характера. Знания Адриан приобретал жадно и быстро, с тафнесс у него всё тоже было в порядке.

Но грянула война между Севером и Югом. Увлекательная жизнь остановилась. «Пришлось прерваться на три с половиной года, – скупо рассказал про это скучное время Ларцев. – Я записался волонтером, чтобы война поскорее закончилась. Конечно, в федеральную армию – южане слишком мало интересовались железными дорогами. Сразу после заключения мира вернулся к настоящему делу. Как раз началось строительство Трансамериканской магистрали…»

Но Вике хотелось послушать про американскую войну.

– В списке директоров компании ты значишься как «Major Lartsev», «майор Ларцев». Неужто за три с половиной года ты выслужился из солдат в штаб-офицеры?

– Удивляться нечему. Командные должности в волонтерских полках были выборные. К концу войны я командовал батальоном. Выбрали. У нас там принято называть человека офицерским чином, даже если он уже не служит в армии. Для пущей важности. Чепуха это, не имеет значения. Вот работа на «Трансамерикэн» – это было интересно. До поры до времени, – вздохнул Адриан. – Пока строили, пока я налаживал движение и эксплуатацию. А потом, конечно, сделалось скучно. Когда ты меня разыскал, я как раз подумывал, не перебраться ли в Южную Америку. Там затевается отличная штука – дорога «Транспасифик» от Вальпараисо до Буэнос-Айреса. Денег никак не соберут. Поэтому я к вам сюда и приехал. Не пойму только, как ты меня разыскал? И главное – неужто нельзя было найти специалиста где-нибудь поближе?

– Нельзя, – сказал Воронин, поглядев на часы, и заговорил в ускоренном темпе. Жена не любила, когда опаздывали к ужину, а главное еще было не произнесено. – Про тебя я услышал от князя Хилкова. Он, как и ты, работал в Америке на железных дорогах. Изучил весь цикл, от прокладки до эксплуатации, и вернулся строить железные дороги на родине. Хилков превосходный специалист, но, увы, занят по горло – его на части рвут. Для дела, о котором я тебе писал, нужен такой же человек: с американским опытом. Чтобы умел работать и на равнине, и в горах, и с динамитом, и в окружении враждебных туземцев. Северокавказская дорога в этом смысле очень похожа на твой «Трансамерикэн». А еще важно, чтоб у этого человека не было русских «хвостов».

– Каких хвостов?

– Не знаю, как в Америке, а у нас железнодорожное дело – материя мутная. Очень уж большие вертятся деньги. Каждый интересант норовит просунуть на ключевую должность своего человечка. Еще и политика вмешивается. У нас не Америка, но тоже две партии. Я – из одной, великий князь Константин – из другой. Кавказская дорога частная, но ей придается огромное государственное значение, поэтому львиная часть средств дается из казны. Строительство обходится в многие миллионы, и немалая доля попадает в карманы либеральных ставленников – на дороге заправляют они. Пора положить этому безобразию конец. Принято решение назначить инспектора, который будет контролировать работы и расходы. Он не может быть нашим – та сторона на это никогда не согласится. А мы не дадим поставить на такую должность либерала. Нужен кто-то нейтральный. Все путейские чиновники принадлежат либо к одному, либо к другому лагерю, да инспектор и не должен быть чиновником. Нужен некто совсем посторонний, а все же не иностранец, потому что чужак в кавказской каше не разберется. В общем ты – идеальный кандидат. Сейчас были смотрины. Константину ты понравился. Для его тщеславия важно еще и то, что он тебя знал двадцать лет назад – ты получаешься вроде как тоже «константиновец». Скажет кому нужно на той стороне, что ты годишься. Думаю, всё устроится.

Ларцев недоуменно помигивал своими выцветшими от американского солнца глазами.

– Я понимаю, в чем разница между республиканцами и демократами. А чьи интересы представляют российские партии? В чем между ними отличие?

– Постараюсь объяснить за пять минут. Больше времени нет, иначе Корнелия снимет с меня скальп – кажется, это у вас так называется? Давай расскажу, как в свою «партию» пришел я, чтоб тебе было понятней…

Виктор Аполлонович на миг задумался, с чего начать.

– Знаешь, я ведь искренне и горячо верил, что реформы способны улучшить страну. Но в шестидесятые годы я увидел, что происходит нечто обратное. Идея, как бы она ни была привлекательна, может быть опасна, если попадает на неподготовленную почву. Вместо прекрасного цветка прорастает сорная, ядовитая трава. На ум, еще вчера скованный рабством, свобода действует, как водка на непривычного к ней чукотца. Студент, не уважающий университетское начальство, только куролесит, борется за право ничему не учиться. Гласность прессы превращается в соревнование, кто больней ударит по государству. А Россия, так уж исторически сложилось, это в первую, во вторую и в последнюю очередь государство. Не стань его, и мы развалимся на десятки средних и мелких княжеств, как в предтатарские времена. И придет какой-нибудь новый Батый, и раздавит эти осколки каблуком… Государство можно и должно улучшать, но разрушать его – значит служить Батыю. Попадись мне сегодняшнему я тогдашний, двадцатичетырехлетний, без колебаний отправил бы самого себя на виселицу. Вместе с тобой и Портосом. За покушение на царскую особу, олицетворяющую собой государство. Это была чудовищная затея, не оправдываемая даже молодостью. После того, как верховная власть освободила крестьян, нужно было лет на двадцать остановиться. Чтоб выросло новое поколение, не знавшее рабства. Так считает Петр Андреевич, и я полностью с ним согласен… Вот, ежели совсем коротко, вся программа нашей партии.

Ларцев кивнул в знак того, что понял сказанное, и поинтересовался лишь, кто такой Петр Андреевич.

– Граф Шувалов, – объяснил иностранному человеку Воронин.

– А кто это?

– Давненько не встречал я людей, которые не слышали про Шувалова, – вздохнул Вика. – Это мой шеф. Его зовут «Петром Четвертым», потому что возможности у него почти царские. Большой человек, рыцарь государства. Знаешь, говоря без скромности, по своим качествам я вполне мог бы занимать место товарища министра или статс-секретаря, но я предпочитаю скромную должность чиновника особых поручений при графе Шувалове и ни на что ее не променяю. На этом месте можно сделать много больше, чем на ином министерском посту. Ой всё, идем! Без двух минут девять.

* * *

При входе в дом с лицом действительного статского советника случилась метаморфоза. Оно словно разгладилось, помягчело, осветилось неким внутренним сиянием. За пределами дома Виктора Аполлоновича никто таким не видывал. В семейном кругу он становился другим человеком.

Вскоре должно было отмечаться еще одно двадцатилетие – его свадьбы. Трудно было вообразить более счастливый союз. Умный муж и умная жена, всегда соединенные общей целью и умеющие ее достигать, жили, по выражению Корнелии Львовны, «извилина в извилину» – в существование душ оба по природному скептицизму не верили. Супругам часто даже не нужно было всё произносить вслух, каждый улавливал мысль другого с полуфразы – и сразу соглашался, либо начинал возражать. Постороннему человеку их до конца не проговоренные дискуссии показались бы непонятны.

Если б не глубокое, прочное счастье, обитавшее у Воронина дома, он с его холодным взглядом на жизнь, вероятно, превратился бы в ходячий арифмометр, но тут рассудочная алгебра поверялась сердечной гармонией. Что может быть сильнее армии с крепким тылом? А супруги были именно что армией, пусть маленькой, причем неизвестно, следовало ли считать госпожу Воронину тылом – быть может, генеральным штабом.

Эту несколько металлическую идиллию омрачало только одно: здоровье хозяйки дома оставляло желать лучшего. В свое время доктора не советовали ей иметь детей, предупреждая, что беременность и родовая натуга могут надорвать сердце, от природы некрепкое. Но Корнелия Львовна никого не послушала. В ее жизненном плане были обозначены дети, четверо. Она уже твердо продумала будущее каждого из них, и пустяки вроде коронарной слабости остановить ее не могли.

Первый ребенок появился на восьмом году брака, когда госпожа Воронина сочла положение семьи достаточно прочным – Вика как раз достиг четвертого класса и стал «превосходительством». В ту пору он еще состоял при великом князе, в честь которого сына нарекли Константином. Но роды дались матери очень дорого. Она едва не умерла и потом так до конца и не оправилась. От дальнейшего чадопроизводства пришлось, увы, отказаться. Правда, мальчик рос чудесный, но мог ли он получиться иным при подобных родителях? Его любили, не балуя, и учили только тому, что пригодится в жизни, более же всего – умению принимать решения и правильному обхождению с людьми. Когда в дом приходили гости, Костю сажали за стол и не отправляли спать, даже если сидение затягивалось до глубокой ночи. Пусть послушает умных людей (глупых к Ворониным не приглашали).

Поэтому и сегодня, несмотря на позднее время ужина, мальчик сидел за столом и внимательно слушал – стройненький и подтянутый в своем гимназическом мундирчике. Рта без разрешения ему раскрывать не полагалось, и Костя помалкивал, внимательно слушал взрослый разговор. На диковинного гостя поглядывал с живым любопытством, но деликатно.

Корнелия Львовна вела корабль беседы заранее намеченным фарватером.

В минуту представления, ласково удержав руку Ларцева, сказала ему со значением, что всё знает про тогдашнее и ужасно рада знакомству с таким человеком. Светской болтовни она не признавала и сразу же, прямо за ордёвром, начала разговор по существу.

– Ты говорил, есть три сложности, которые надобно преодолеть, чтобы Адриан Дмитриевич смог заняться Кавказской дорогой, – обратилась она к мужу. – Первый – заручиться поддержкой великого князя. Как с этим?

– Он поговорит с той стороной. На этой, как ты знаешь, всё согласовано, – отвечал Вика, поглядывая на гостя: сразу ли тот понял, сколь необыкновенную женщину перед собою видит. – Вторым пунктом я еще не занимался, но затруднений с ним не жду.

Ларцев спросил:

– Что за второй пункт?

– Ты ведь беглый каторжник. Но это ничего. Мой начальник организует тебе полную амнистию. И, разумеется, мы поможем тебе восстановиться в правах дворянства – согласно указу пятьдесят шестого года о декабристах.

– Зачем? – пожал плечами Адриан. – Для американского гражданина это неважно. А тут пускай я остаюсь государственный крестьянин, какая разница. Что за третий пункт?

– Он касается твоего жалованья… – Вика посмотрел на жену. Та кивнула и слегка постучала пальцем по краю тарелки. Это означало: «Сразу – в лоб». Воронин уже и сам решил, что с Ларцевым ходить кругами незачем.

– Трудность в том, что платить тебе будет казна, а это ставит определенные пределы. Инспектор частной железной дороги приравнивается к особе третьего класса, то есть не может получать больше шести тысяч семисот рублей в год. Я знаю, что в качестве одного из директоров «Трансамерикэн» ты имел много больше. Однако есть возможность заплатить тебе значительную сумму в качестве подъемных и после производить персональную доплату из особого министерского фонда. Назови цифру, которая тебя устроит.

Меркантильной темы американец нисколько не смутился.

– 6700 рублей это сколько в долларах?

Корнелия Львовна повернулась к сыну.

– Костя, ты по экономической географии как раз проходишь валютные системы. Можешь ответить?

Гимназист слегка порозовел, с полминуты молча шевелил губами.

– …Пять тысяч сто долларов. Примерно.

– А, ну тогда больше не нужно. Этого мне хватит, – сказал Ларцев.

Супруги переглянулись.

– Вы уверены? – спросила озадаченная хозяйка. – Разве бывает, чтобы человеку было не нужно больше денег?

– Денег нужно столько, чтоб была свобода удовлетворять свои потребности, – объяснил ей Ларцев. – Зачем излишек?

Госпожа Воронина смотрела на него изучающе.

– Предположим, чтобы оставить детям.

– Детям надо оставлять образование и воспитание. Накопленные родителями деньги им только навредят. Впрочем, у меня нет детей.

С первой частью высказывания Корнелия Львовна была, в сущности, согласна. Ее больше заинтересовала вторая. Она была хоть и ледяного ума, но женщина.

– Вы что же, никогда не были женаты?

– Когда мы прокладывали трассу через Вайоминг, у меня одно время была жена, индианка из племени арапахо. Но потом, когда мы двинулись дальше, через горы, она осталась на равнине, не захотела покидать родные места.

– Значит, она вас любила меньше, чем родину? – спросила Корнелия Львовна, окончательно решив, что с этим занятным субъектом можно не изображать тактичность.

У Виктора Аполлоновича чуть дрогнули брови. Но Ларцев ничего особенного в вопросе не усмотрел.

– У индейцев арапахо в языке нет такого слова – «любить». Я, во всяком случае, его ни разу не слышал.

– А сами вы ее любили? – продолжила атаку Воронина. Ее всё больше занимала эта беседа, совершенно непохожая на обычные петербургские разговоры.

– Я тоже не знаю, что это такое, – спокойно отвечал Ларцев.

Тогда Воронина обернулась к мужу. По взгляду он догадался: она хочет ему что-то сказать наедине.

– Пойдем, Вика, поможешь мне принести горячее. – И объяснила гостю: – За ужином мы всегда обходимся без прислуги. Терпеть не могу, когда при важных разговорах рядом кто-то крутится.

– У нас тут часто ведутся разговоры не для чужих ушей, – присовокупил Виктор Аполлонович.

В коридоре он, улыбаясь, спросил:

– Что это ты разыгрываешь бесцеремонную генеральшу Епанчину из романа «Идиот»? В душу человеку лезешь. На тебя непохоже.

– Ларцев совсем не идиот, – очень серьезно ответила она. – Разве что в нравственном отношении. Ты с ним поосторожней. От него веет… чем-то звериным. Он среди людей, как степной волк среди собак.


Хорошо еще, Корнелия Львовна не слышала, о чем в это время шел разговор в столовой.

Оставшись представительствовать за семью Ворониных, мальчик Костя счел своим долгом развлекать гостя учтивой беседой.

Спросил про умное: велико ли население Североамериканских Соединенных Штатов? Ответ он знал из учебника и собирался блеснуть, если вопрошаемый затруднится.

Ларцев ответил:

– Никто точно не скажет. Ведь индейцы в переписях не участвуют.

Тогда, в отсутствие родителей, Костя отважился спросить про невзрослое, интересное:

– А краснокожие на вас в Америке нападали?

– Случалось, во время строительства. Кому ж понравится, когда на твоей земле без спросу творят что-то непонятное? Но больше докучали разбойники и загульные ковбои.

– Кто?

– Это такие пастухи. Коров перегоняют. Напьются – буянят, палят из револьверов.

– Пастухи? Из револьверов?!

Пастухов Костя видел только в имении Щегловка. Вообразить их палящими из револьверов было трудно.

– А человеческое мясо индейцы едят?

– Нет. А я один раз ел, – преспокойно сообщил Адриан.

– Да что вы?!

– По необходимости. Раз зимой в горах сошла снежная лавина, отрезала нашу партию. Три недели сидели без провизии. Пришлось на десятый день откопать из снега мертвецов. Стругали с ляжки мясо, жарили на углях. Иначе не выжили бы.

– И каково оно на вкус? – прошептал гимназист с расширенными глазами.

Ларцев задумался.

– Пожалуй, лучше, чем мясо гремучей змеи. Им мне тоже доводилось питаться.

Тут как раз вернулись родители пытливого мальчика: Виктор Аполлонович с ростбифом, Корнелия Львовна с соусником.

Костя с восторгом закричал:

– А вы знаете, что Адриан Дмитриевич каннибал?


Тригеминус


Обыкновенно у человека бывает только одна физиономия. У Питовранова их было три, и все разные.

Первую он «надевал» для публики: насмешливую, бонвиванскую, с вечно приподнятыми углами сочного, улыбчивого рта. Но люди, хорошо знавшие журналиста, ужасно удивились бы, посмотри они на весельчака Мишеля в одиночестве. Наедине с собой он превращался в совершенно другую личность. Взгляд мрачнел, меж бровей обозначалась скорбная морщина, губы изгибались мизантропическим коромыслом. Когда Мишель по утрам брился, из зеркала на него смотрел чрезвычайно серьезный, грустный, а может быть, даже и трагический господин, ничего хорошего от жизни не ждущий. Из-за этой дихотомии по краям рта у Питовранова были странные двойные морщины – лучик кверху и лучик книзу. Ну, а про третье лицо, не похожее на два первых, будет рассказано в свое время.

Человек с тремя лицами и, стало быть, с тройным дном имел соответствующий «ном-де-плюм», которым подписывал свои сочинения – «Тригеминус», что означает «тройничный нерв», как известно отвечающий за жевание. Насмешливые по тону, но пессимистичные по содержанию, эти статьи обладали особым очарованием для русской публики, которая падка на горькие пилюли в сладкой оболочке. Видимый миру смех пленяет ее сильней всего, если скрывает невидимые миру слезы.

Фельетоны имели свой собственный «питоврановский» стиль. Обыкновенно они писались в виде кулинарных рецептов, изображавших политическую и общественную жизнь России в виде тех или иных блюд. Например, статья о министре внутренних дел, шумном патриоте и прославленном выпивохе, называлась «Петух в вине». При этом имя сановника не называлось, так что цензуре придраться было не к чему, но публика отлично понимала, о ком речь, и веселилась, читая, как важно вовремя натереть петуху гузку толченым перцем. По субботам Михаил Гаврилович печатал настоящие рецепты, без политической подоплеки, и они тоже всегда бывали превосходны – автор отлично разбирался в гастрономической науке.

Одним словом, к середине пятого десятилетия юношеские мечты провинциального завоевателя столицы полностью осуществились. Он был одним из самых популярных и самых высокооплачиваемых перьев российской журналистики.

В редакции знаменитой газеты «Заря», которую выписывали все мало-мальски приличные люди России (тираж издания был неслыханным – двадцать тысяч экземпляров!), у Питовранова имелся собственный кабинет. Там под потолком вечно клубился серый табачный дым, на столе валялись бумаги и стояли тарелки с закусками, а дверь беспрестанно хлопала, потому что все время заходили и выходили люди. В такой обстановке Мишель умудрялся производить по статье в каждый номер, причем писал их начисто, без помарок.


Назавтра после годовщины клуба «Перанус» Питовранов проводил день самым обычным образом. Он явился в редакцию в полдень, после плотного завтрака в «Ресторан-де-Пари», и сразу отправил рассыльного в немецкую закусочную за бутербродами и пивом. Минут сорок строчил стальным пером по бумаге – так яростно тыкая в чернильницу, что во все стороны летели брызги. Суконная поверхность стола из-за этого была особенного колера, зеленого в лиловую крапинку.

Без четверти час публициста позвали на «Полтаву». Так назывались каждодневные совещания, ибо там «ядрам пролетать мешала гора кровавых тел» – все яростно спорили и бранились.

Нынче бой затеяла женская часть редакции. Передовая газета гордилась тем, что берет в штат девиц, в этом смысле затыкая за пояс самое Европу. Барышни были очень молодые, напористые, непочтительные к авторитетам. Сегодня вместо обсуждения номера они, явно сговорившись, поставили вопрос об оскорбительности тона, в коем некоторые сотрудники-мужчины позволяют себе общаться с представительницами противоположного пола.

Руководила бунтом свежая, пунцовощекая стенографистка Лисицына. Она прочла заявление, озаглавленное: «Мы не куклы, а ваши товарищи». Там подробно перечислялись все случаи мужского высокомерия, «сальностей» и «полового заигрывания». В конце был ультиматум: обращаться ко всем женщинам по имени-отчеству, никаких «Лизочек» и «Танечек»; воздержаться от любых, даже лестных оценок внешности; попытка поцеловать руку будет заканчиваться пощечиной; за всякое предложение двусмысленного свойства, даже шутливое, – товарищеский суд.

Михаил Гаврилович смотрел на раскрасневшихся, сердитых революционерок с удовольствием. Думал: это прекрасно, что в убогой стране, где людей морят голодом, ежедневно унижают, секут розгами, есть такой оазис, как наша редакция, в которой пылают страсти по столь высокоцивилизованному поводу. Не хуже, чем в Лондоне или Париже.

Но тут досталось и ему. Вскочила корректорша Зотова, ткнула в него розовым пальцем:

– А что это господин Питовранов маслится по-котовьи, будто его это не касается? Кто давеча мурлыкал про мои «сахарные зубки»?

Мишель трусливо вжал голову в плечи. Но за него вступился практикант Алеша Листвицкий, двадцатилетний студент-технолог. Практикантам (они все были студенты или курсистки) в «Заре» жалованья не платили, но в прославленную газету даже на бесплатную работу мечтали попасть очень многие.

– Вы, Зотова, всё перекашиваете! Уводите от важного на пустяки! – сбивчиво заговорил Алеша. – Положение женщины несправедливо и ужасно! Надобно бороться против эксплуатации, за политическое, юридическое и общественное равноправие, а не с целованием ручек и не с комплиментами! Неужто непонятно, что Михаил Гаврилович просто человек пожилой – из поколения, когда подобное обхождение было в порядке вещей? Как у Грибоедова – «старик, по-старому шутивший». А сердце у него благородное и взгляды самые прогрессивные!

Загрузка...