Рене Баржавель
Дороги Катманду

За стеной тумана полыхал пожар. Джейн видела его багровые отблески на ветровом стекле справа сверху. Расплывчатое пятно в рамке ветрового стекла походило на кадр пленки, засвеченной солнцем. Но слева и справа от машины по-прежнему медленно струился грязно-серый туман, как будто машина плыла по реке, в которую целую вечность сбрасывали отходы.

Джейн не знала, где находится, и не представляла, что могло пылать там, за туманом. Она почти забыла, кто она такая. Она больше не хотела знать ничего, совсем ничего, и пусть горит весь мир, пусть он рухнет на нее и раздавит вместе с ее головой все, что она видела, все, что слышала. Внезапно помертвевшее лицо отца, незаконченный жест изумления, слова чужой женщины, ее рука, ее смех, растерянный взгляд отца, неподвижная сцена, навсегда запечатлевшаяся, словно черно-белая фотография, в ее окоченевшей памяти.

Почему она открыла дверь его кабинета? Почему? Опрометью бросилась на улицу, кусая губы, чтобы не кричать, кинулась в свою машину, толкнулась в бампер передней машины, потом в бампер задней, проскрежетала по дверце автобуса цвета запекшейся крови и нырнула в поток серого тумана. Когда это было? Несколько часов, несколько дней тому назад? Для нее не было ни часов, ни дней, вообще не было времени. Она мчалась по улицам, останавливалась, снова трогалась с места, не сводя глаз с задних огней машины перед ней, которая тоже то двигалась, то останавливалась на дне мертвой реки, затопившей город.

Но вот сигнальные огни передней машины остановились в очередной раз и погасли. Она куда-то приехала. Красное зарево на ветровом стекле справа сверху продолжало пульсировать. Из серого потока снаружи доносились приглушенные, словно завернутые в вату, звуки: колокола, сирены, чьи-то крики, чьи-то слова. Джейн выбралась из машины, не заглушив двигателя. Это была спортивная модель с конвейера какого-то завода на континенте, красивый автомобиль лимонного цвета. Туман обволакивал его, словно чехол из грязного брезента. Джейн пошла куда глаза глядят, даже не захлопнув дверцу. Через несколько шагов оказалась на тротуаре и остановилась, наткнувшись на садовую решетку. Двинулась вдоль нее.

Джейн не ощущала ни холода, ни запаха тумана. Она шла вдоль забора, за которым был какой-то дом, потом еще и еще один. И так повторялось снова и снова, ограда, совершенно одинаковая, продолжалась бесконечно. Она не видела ни ее начала, ни ее конца, только три металлических звена одновременно в уголке левого глаза; все остальное тонуло в волнах серой реки.

Ее короткое платье из зеленого шелка, под которым у нее были только оранжевые трусики, совершенно промокло и стало почти прозрачным. Оно плотно облегало ее едва наметившиеся бедра, ее небольшие нежные груди, которые безжалостно стискивал холод. Она шла и шла вдоль ажурной железной стены. Пока не натолкнулась на темную массу, гораздо выше и шире, чем она сама. На ней остановился взгляд стоявшего вплотную мужчины. Ему показалось, что на девушке не было ничего из одежды, кроме тумана. Она хотела обогнуть его, чтобы идти дальше. Он вытянул перед ней руку. Она остановилась. Он молча взял ее за руку, довел до конца ограды, прошел вместе с ней узкой аллеей, затем спустился по нескольким ступенькам куда-то вниз, открыл дверь, легонько толкнул девушку внутрь и закрыл за собой дверь.

В темной комнате сильно пахло соленой селедкой. Мужчина повернул выключатель. На потолке под розовым абажуром вспыхнула тусклая лампочка. Слева вдоль стены стояла узкая тщательно застеленная кровать. Рисунок на белом вязаном покрывале изображал ангелов с трубами. Свисавшая с постели часть покрывала заканчивалась ромбиками с кисточками. Мужчина аккуратно сложил покрывало и повесил его на спинку стула, стоявшего в изголовье. На стуле стоял транзисторный приемник и лежала закрытая книга. Он нажал на черную кнопку приемника, и голоса поющих битлов заполнили комнату. Слушая их, Джейн ощутила что-то вроде внутреннего тепла; это была дружеская поддержка. Она неподвижно стояла у двери. Мужчина подошел, взял ее за руку, подвел к кровати и усадил. Сняв с нее трусики, уложил ее на постель, раздвинул ей ноги. Когда он лег на нее, она закричала. Он спросил, почему она кричит. Не зная, что ответить, она замолчала.

Битлы перестали петь. Вместо песни по радио теперь звучал печальный размеренный голос. Это выступал премьер-министр. Джейн молчала. Мужчина на ней негромко пыхтел, старательно отдаваясь наслаждению. Прежде чем премьер-министр приступил к плохим новостям, мужчина затих. Через несколько секунд он вздохнул, слез с нее, вытерся оранжевыми трусиками, валявшимися возле постели, подошел к столику, стоявшему возле газовой плиты, вылил в стакан остатки пива из бутылки и выпил.

Потом он вернулся к постели, осторожно прикасаясь к Джейн и бормоча что-то ласковое, заставил ее встать, поднялся с ней по нескольким ступенькам, довел до конца узкой аллеи, проделал еще несколько шагов вдоль ограды и осторожно подтолкнул в туман. Еще несколько мгновений она виднелась в белесой массе, словно зеленоватый призрак, потом пропала.


***

Свен находился в Лондоне уже две недели. Здесь закончился первый этап его путешествия. Он не знал города, но ему удалось найти убежище у друзей, супружеской пары немецких хиппи, которые познакомили его со злачными местами Лондона. Они сами поселились в Лондоне только потому, что это был город их юности; Свен же покинул свой дом для того, чтобы добраться до гораздо более далеких мест.

Каждый день после обеда он отправлялся в Гайд-парк, садился где- нибудь под деревом и раскладывал на газоне вокруг себя множество разных предметов: картинки с цветами и птицами, изображения Будды, Иисуса, Кришны, мусульманского полумесяца, печати Соломона, свастики и египетского креста, там были и другие портреты и религиозные символы, нарисованные им самим на листках разноцветной бумаги, а также фотографии Кришнамурти, молодого и красивого, словно Рудольф Валентино, и Гурджиева, выделявшегося гладко выбритым черепом и казацкими усами. Эти пестрые бумажки казались цветами на зеленом газоне и соответствовали, по его представлениям, радостно цветущему многообразию Единой Истины. Истины, в существовании которой он был уверен и которую мечтал познать. В этом заключались смысл его существования и цель его путешествия. Он оставил родную Норвегию, чтобы отправиться искать Единую Истину в Катманду. Лондон был первой остановкой на его пути. Катманду находился на другом краю Земли. Чтобы продолжать путешествие, ему нужно было иметь хотя бы немного денег. Среди его разукрашенных бумажек лежала дощечка с надписью: «Возьмите картинку и оставьте монетку для Катманду». Он ставил на дощечку пустую консервную банку и садился на траву, опираясь спиной на ствол дерева. Затем начинал петь написанные им самим песни, лаская струны гитары. Это были песни почти без слов, и в них постоянно повторялось: Бог, любовь, свет, птицы, цветы. Для него все эти слова означали одно и то же. И их общий смысл он надеялся обнаружить в Катманду, самом святом городе мира, где встречались все религии Азии.

Проходившие мимо англичане не представляли, где находится Катманду. Некоторые были убеждены, что слово, написанное на дощечке, было именем парня со светлой бородкой и длинными волосами, красивого, каким должен был быть Иисус-подросток в самые загадочные годы своей жизни, когда никто еще не знал, кем он был. Может быть, он просто таился в те годы, спасая свою жизнь, слишком нежный и слишком прекрасный, пока не стал человеком достаточно жестким, за что его прибили к кресту. Несколько секунд прохожие вслушивались в ностальгическую песню, из которой понимали только несколько слов, хотя там других и не было. Они разглядывали парня, светлого и красивого, с короткой золотистой бородкой, с длинными волосами. У его гитары был стерт лак в том месте, по которому он отстукивал ритм пальцами правой руки, а вокруг себя он аккуратно разложил картинки, раскрашенные в десятки цветов. Прохожие чувствовали, что нечто непонятное ускользало от их понимания. Покачав головой и испытывая нечто вроде угрызений совести, они бросали в консервную банку несколько монеток прежде чем уйти и быстро забыть как облик этого парня, так и мелодию его песни, чтобы ничем не нарушить привычное течение своей жизни. Некоторые поднимали с земли раскрашенный клочок бумаги и уходили, не представляя, зачем они это сделали. Теперь, лишившись соседства других листков, он казался не таким уж жизнерадостным. Он был как цветок, бесцельно сорванный с клумбы, который, оказавшись в руках, становится какой-то бесполезной мелочью, к тому же, умирающей. Они уже жалели, что взяли эту бумажку, но не знали, как от нее избавиться. Одни складывали ее и совали в карман или в сумочку. Другие торопливо бросали ее в мусорную урну.

Иногда женщины, в большинстве не очень молодые и усталые, пристально смотрели на Свена и завидовали его матери. Потом они наклонялись и опускали в консервную банку серебряную монету.

Мать Свена не знала, где сейчас находится ее сын. И не очень старалась узнать. Он был достаточно взрослым, чтобы делать то, что ему хочется.

Сегодня после полудня он устроился на своем обычном месте. Он разложил вокруг себя пестрые картинки, фанерку с надписью и пустую банку и начал петь. Внезапно на него опустился туман. Он сложил свое имущество, натянул на голову капюшон куртки и продолжал петь, но не потому, что надеялся заработать какую-нибудь мелочь, а потому, что петь нужно даже в тумане. Струны его гитары ослабли от влажности, и мелодия стала минорной и меланхолической. Течение медленной реки поднесло к нему тело Джейн. На уровне глаз перед ним проплыли оборки платья утопленницы, ее мокрые стройные ноги и бессильно повисшая рука. Он поднял взгляд, но верхняя часть туловища и лицо растворились в серой воде. Он схватил ледяную руку в тот момент, когда она уже почти исчезла. Вскочив, он открыл для себя лицо Джейн. Оно походило на цветок, раскрывшийся в сумерках и убежденный, что вокруг него существует только ночь. В одно мгновение Свен понял, что он должен подарить этому цветку солнце. Он снял куртку, набросил ее девушке на плечи и старательно застегнул, передав девушке сохраненное курткой тепло своего тела.


***

Г-н Сеньер приподнялся, опираясь на локоть, и попытался сесть на краю кровати. Ему это не удалось. Вся масса Земли навалилась ему на живот, вдавливая в матрас. Но что с ним? Что у него там, в животе? Нет, это, конечно, не… Это не то, что… Стоп, нельзя даже в мыслях произносить это слово. Врач сказал, что это энтеро… Что-то вроде этого. Уплотнение, воспаление. В общем, болезни, которые излечивают. Но не. Не думать об этом. Нужно лечиться, нужно потерпеть, быстро не получится. Но сегодня все излечивают, медицина способна на все. Прогресс, как-никак. Сейчас не те времена, когда врачи не умели. Они проверяли пульс. «Покажите язык». Представить только, язык! Можно только пожалеть тех, кто жил раньше. Сейчас лечат по-настоящему. Врачи получают образование. Они знают, что надо делать. Мне ведь делали анализы. Они прекрасно разобрались, что это не. Доктор Вире — это замечательный доктор. Молодой, энергичный.

Г-н Сеньер взглянул на ночной столик, на котором стопками возвышались коробки с лекарствами, образуя уменьшенную копию небоскребов Нью-Йорка. Г-н Сеньер прочитал все проспекты, находившиеся в коробках. Там было много слов, которые он не только не понял, но даже прочитал с трудом. Но врачи, они понимают. Они ведь учились, так что все знают, все понимают. Они лечат вас. Проспекты пишут ученые, это дело серьезное. Врачи, ученые — это прогресс. Современность. С ними ты ничем не рискуешь.

Г-н Сеньер опустился на постель. Лицо у него покрылось капельками пота. Его огромный живот отказывался подчиняться. И он уже не был уверен, есть ли у него ноги там, на другом конце живота. Он позвал мадам Мюре, домработницу. Но кухня, где мадам Мюре занималась завтраком, была заполнена Мирей Матье, изливавшей жалобы своим медным голосом, потому что мужчина, которого она любила, уезжал на поезде. Она кричала ему вслед, что никогда его не забудет, что будет ждать его всегда, все дни и все ночи. Но мадам Мюре хорошо знала, что он не вернется. Если мужчина уезжает на поезде, не оборачиваясь, значит, этот мужчина не вернется. Она покачала головой, попробовала белый соус и добавила в него немного перца. В это время Мирей закончила свои рыдания. На доли секунды образовалась пауза, и мадам Мюре услышала призыв г-на Сеньера.

Она взяла с полки свой транзистор и распахнула двери в комнату. Это был замечательный транзистор, японского производства, в кожаном футляре с дырочками с одной стороны, что делало его немного похожим на дуршлаг. Транзистор подарила ей Мартин. Сама она никогда бы не решилась купить такую вещь. Ей всегда приходилось считать каждый франк. Мать Оливье частенько запаздывала с очередным переводом. К счастью, с тех пор, как г-н Сеньер заболел, и так как мадам Сеньер была занята в лавке, ее наняли на целый день по четыреста франков за час, и последнее время она неплохо зарабатывала. Кроме того, ей полагался обед. Вечером она могла забрать с собой все, что оставалось в кастрюле, чтобы накормить Оливье. Вернувшись домой, она ставила кастрюлю на газ и добавляла туда соуса или несколько картофелин, как будто только что приготовила это блюдо для них двоих. И это всегда было очень вкусно. Она была хорошей кулинаркой. Оливье не обращал внимания на это ее достоинство, он привык к хорошей кухне и считал ее чем-то обычным. Сейчас он почти стал мужчиной, таким красивым, таким милым. Ей так повезло с внуком, это большое счастье.

Она никогда не расставалась со своим транзистором. С того момента, как он появился, она не чувствовала себя одинокой. Теперь она больше не встречалась с жуткой тишиной, когда нужно было думать. Теперь вокруг нее постоянно кипела жизнь. Разумеется, новости не всегда были хорошими, но известно, что мир таков, каков он есть, его не объясняют, в нем ничего не изменишь, главное — хорошо делать то, что ты обязан делать, и не причинять никому зла, и если бы все так вели себя, дела никогда не шли бы наперекосяк. Кроме того, в транзисторе были песни, юноши и девушки, такие юные, поющие круглые сутки. Они согревали ей сердце. Сама она не умела петь. Поэтому она слушала. Время от времени, когда очередной певец в очередной раз исполнял песню, которую она уже много раз слышала, она позволяла себе увлечься и начинала мурлыкать слова песни вместе с ним. Но быстро останавливалась. Она знала, что у нее не слишком красивый голос.

Хор дикторов ворвался вместе с ней в комнату г-на Сеньера.

«Только в паштетах Птижан есть питательная добавка!»

Г-н Сеньер застонал.

— Вы не могли бы заставить эту штуку замолчать хотя бы на минуту?

— Конечно, конечно, — согласилась мадам Мюре. — Сейчас я его выключу. У нас что-нибудь не в порядке?

«Благодаря нашей добавке паштеты Птижан невероятно питательны, но не приводят к полноте!»

— Сходите за моей женой, мне нужно судно.

— Разве вы не знаете, что сейчас час пик. К тому же, она едва справляется в лавке с двумя девчонками. Я сама подам вам судно.

Она поставила транзистор на ночной столик рядом с небоскребами из коробочек с лекарствами.

— Когда человек болен, какой может быть стыд? Повернитесь на бок. Еще, еще немножко. Все, можете лечь на спину. Вот и все!

«Благодаря питательной добавке, которая разрушает крахмал, паштеты Птижан насыщают вас, не перегружая клетки вашего тела!»

— Хотелось бы попробовать этот паштет, — сказала мадам Мюре. — Я попрошу мадам Сеньер принести пакетик из лавки. Это как раз то, что нужно вам с вашим животом.

Теперь песню трагическим голосом исполняла Далида. Ее тоже бросили. Можно подумать, что бедные женщины существуют только для того, чтобы их бросали.

«Может быть, стоит взять баночку паштета Птижан для Оливье, — подумала мадам Мюре. — Если добавить тертого сыра и приличный кусочек масла.» Оливье нужно пополнеть. Он быстро вырос и много работает. Ей так хотелось, чтобы он прибавил в весе.


***

Оливье остановился. На газоне справа от него что-то шевелилось. Бледное трепещущее пятно на темном фоне тронутой морозом травы словно цеплялось за последние проблески света перед окончательным наступлением сумерек. Это был раненый голубь, попытавшийся спастись, когда он приблизился. Оливье осторожно подобрал его. Его пальцы погрузились в теплые перья, и он уловил тревожное биение сердечка. Он приоткрыл свою канадку из коричневой ткани и спрятал перепуганную птицу в сохраняемое шерстью тепло.

Небо было светлым; ночь ожидалась холодной. Оливье просунул правую руку под куртку, чтобы удержать голубя, который едва не выпал, и направился к дому Патрика. Он уже был однажды поблизости, сопровождая приятеля, когда они шли пешком с юридического факультета. Патрик сдержанно улыбался, когда Оливье с пылом излагал свои мысли о том, что нужно все вокруг разрушить и создать заново. Сначала разрушить абсурдный мир несправедливости, а затем вместе со всеми построить новый мир. Родители Патрика жили на краю Марсова поля. Оливье еще ни разу не заходил к ним. Он нажал на кнопку звонка левой рукой.

Ему открыл Андре, личный секретарь мадам Вибье.

Господина Патрика еще не было дома, но он должен был скоро прийти.

Андре пошел предупредить мадам Вибье, что друг ее сына ждет его в салоне. Она положила шариковую ручку на стол и сложила очки. Мадам занималась тем, что редактировала свою речь, которую должна была произнести послезавтра в Стокгольме. Она попросила Андре позвонить мистеру Кобану в ЮНЕСКО, чтобы уточнить цифры сбора риса в Индонезии в 64-м и 65-м годах и попытаться раздобыть цифры урожая в 66-м году. Мадам Вибье знала, что была слишком лирической натурой, ее фразы не всегда были достаточно строгими. А участникам конгресса нужны прежде всего факты. Вернуться в Париж она собиралась во вторник самолетом, который прилетал в 9 часов утра. Андре должен был подготовить ответы на пришедшие за это время письма, ну, хотя бы на те, на которые сможет. У нее будет мало времени, потому что в 5 часов вечера должна лететь в Женеву. А у нее еще назначена встреча на 2 часа у Кариты.

— Получается, что Вы не сможете повидать месье? — спросил Андре. — Он вернется не раньше среды.

— Мы встретимся с ним в воскресенье в Лондоне, — сказала она. — Может быть, Патрик пригласит гостя пообедать. Предупредите Мариэтт. Да, вино, которое мы пили в обед, было неважным. Его поставил нам Фурке?

— Да, мадам.

— Позвоните, пусть заберет его назад, я такого не хочу. Если у него нет хорошего божоле, пусть пришлет легкое бордо без резкого вкуса винограда, вино на каждый день. Но когда я говорю про вино на каждый день, это не означает, что это бог весть какое вино!

Она встала, чтобы посмотреть на приятеля сына. Ей нравилось общаться с молодежью. Но с Патриком никакие контакты были невозможны. Когда она пыталась побеседовать с ним, он смотрел на нее с легкой улыбкой, словно все, что она говорила, не имело никакого значения. На все ее слова он мягко отвечал: «Да, мама», так что в конце концов она замолкала, обескураженная.

Почти точно посреди салона, прямо на полу, на краю китайского ковра, стояла большая старинная ваза бледно-зеленого фарфора с розами. Рядом располагался клавесин бледно-зеленого цвета, расписанный гирляндами роз. Войдя в салон, Оливье направился к цветам и наклонился над ними, но большие цветы на длинных стеблях ничем не пахли. Между двумя окнами с видом на Эйфелеву башню и дворец Шайо, на низком столике стоял еще один букет. Он был составлен из сухих цветов, пальмовых листьев и перьев; на вершине букета сидела птица с переливающимся оперением, раскрывшая крылья, словно бабочка.

Над букетом сухих цветов висел Гоген с фиолетовыми и пурпурными женщинами и желтой лошадью, над клавесином — купальщица Ренуара, вся залитая солнцем, посреди стены напротив окон — большой портрет строгого кардинала в красном; краски на нем немного потрескались.

Глядя на портрет, Оливье нашел у кардинала глаза и нос Патрика, и когда появилась мадам Вибье, ему показалось, что в салон вошел сам кардинал, только коротко подстриженный, без бороды и без мантии.

Он встал. Мадам Вибье направилась к нему, улыбаясь и протягивая руку. Патрик быстро вытащил из-под полы куртки правую руку, в которой держал голубя, переложил его в левую руку и протянул правую мадам Вибье.

Его правая рука была в крови, а голубь в левой был мертв.

— Боже мой, — воскликнула мадам Вибье, — вы охотитесь на голубей?

— Как охочусь? — ошеломленно пробормотал Оливье.

— Бедная птичка! Какой ужас!

Мадам Вибье прижала руку к груди, не отводя взгляда от голубя, головка которого, с раскрытым клювом и помутневшим глазом, свисала между большим и указательным пальцами Оливье.

Оливье почувствовал, что его лицо стало багровым от смущения и гнева. Как можно было подумать, что он. Его уши пылали. Он швырнул голубя к ногам кардинала и в несколько шагов пересек салон. У выхода он ошибся дверью, сунулся в гардероб, потом в кабинет, наконец обнаружил нужную дверь, скрытую портьерой сливового цвета, хлопнул дверью, добежал до середины Марсова поля, потом до Военного училища. Здесь он почувствовал, что ледяной воздух обжигает ему легкие. Он закашлялся и остановился.


***

— А что, по-твоему, она могла подумать? — спросил Патрик. — Поставь себя на ее место.

Он смотрел на Оливье дружелюбно, слегка иронично. Они сидели на террасе кафе. Оливье пил апельсиновый сок, тогда как Патрик заказал минеральной воды.

Патрик был очень похож на свою мать; можно сказать, он был ее уменьшенной копией. Такой же высокий, как мать, он был слишком тощ. Казалось, что жизненные силы рода исчерпались после того, как построили его скелет, вытянутый кверху. И у них ничего не осталось, чтобы нарастить плоть на этот костяк. Его светлые волосы были подстрижены почти «под ноль» с короткой прядкой спереди. Очки без оправы сидели на большом тонком носу со следами перелома, слегка свернутом набок, точно так, как у матери и у кардинала. На месте зажившего перелома сквозь тонкую кожу слегка просвечивала кость. Большой рот, бледные губы, любящие жизнь. Они могли бы принадлежать гурману, если бы под кожей было больше крови. Небольшие уши идеальной формы. Девичьи уши, как в шутку говорила мать. Одно ухо, каждый раз другое, было более розовым, в зависимости от солнца или от направления ветра. Улыбка открывала идеально белые зубы, слегка прозрачные на концах. Они казались новыми и хрупкими.

При всей бледности, худощавости и хрупкости в нем неожиданно проявлялось нечто твердое: взгляд карих глаз, необычно внимательный и живой.

— Что ты делал сегодня дома? — спросил он.

— Карло только что сказал мне, что ты уезжаешь, я подумал, что ты еще можешь изменить планы.

— Ты же знаешь, что я давно все решил.

— Я всегда думал, что это просто слова, но когда узнал, что ты на самом деле уезжаешь.

— Да, я еду завтра.

— Ты свихнулся! Их же восемьсот миллионов!

— Пятьсот!

— Пусть пятьсот. И ты считаешь, что этого недостаточно? Что им нужен еще ты, чтобы копать колодцы?

— Там, куда я еду, все именно так.

— Глупости! Ты едешь не для них, а для себя. Ты просто хочешь сбежать, ты дезертируешь.

Совершенно спокойный Патрик, слегка улыбаясь, смотрел на Оливье.

— Все что мы делаем, мы делаем прежде всего для себя. Даже Иисус на кресте. Он был не очень доволен тем, какими стали люди. Это постоянно терзало его. И он сделал так, чтобы его распяли, чтобы избавиться от душевных мук. Конечно, физически он страдал, но зато потом смог обрести покой.

— И ты думаешь, что Бог все еще спокоен, наблюдая за нами со своего облака? Он спокоен, твой бородач?

Улыбка исчезла с лица Патрика.

— Не знаю. Не думаю, что. — Он повторил едва слышно: — Не думаю, что. — Он стал крайне серьезным и пробормотал: — Наверное, он снова страдает. Наверное, нужна новая жертва.

— Не смеши меня, — бросил Оливье. — Ты просто хочешь сбежать от нас в Индию, ты всегда исчезаешь в нужный момент, бросаешь всех.

— Я совсем не нужен вам. Здесь хватает крепких парней.

— Согласен! Чтобы наломать дров, когда мы возьмемся за дело, ты нам не нужен. Но таких типов, как ты, всегда будет не хватать, когда придется строить все заново. Нужно будет придумывать что-то совершенно новое! Ты слышал, Коэн говорил вчера вечером, что нужно будет создать новые основы! Самое главное, это определить отношения человека с.

Патрик зажал уши руками. Он сморщился так, словно слышал скрежет железа по стеклу.

— Прошу тебя, — сказал он. — Все это слова и слова, разговоры и снова разговоры! Они меня переполнили, я не могу ничего больше слышать, у меня ваши слова уже выливаются из ушей!

Он вздохнул и отпил глоток минералки.

— Разговоры? Это совсем не разговоры, — сказал несколько озадаченный Оливье. — Просто нужно.

— Ладно, хватит, — спокойно произнес Патрик. — Каждый раз, когда отец с матерью дома, я слышу, как они говорят о мерах, которые нужно предпринять, чтобы бороться с голодом в нашем мире, о планах, которые нужно разработать, чтобы помочь несчастным. А если их нет дома, значит, они где-то выступают с докладом о том же самом перед своими комитетами или подкомиссиями в Женеве, в Брюсселе, в Вашингтоне, в Сингапуре или в Токио, везде, где можно найти достаточно большой зал для делегатов со всего света, которые тоже рвутся выступить с речью о том, как победить голод! И ты, и твои приятели точно такие же! Вы только говорите, все время говорите, но ваши слова остаются пустой болтовней. Что такое общество потребления? Бессмысленное сочетание звуков! Два слова, произнося которые, вы всего лишь щекочете себе глотку, а заодно и мозги! Маленькое удовольствие. Ваши слова — просто словесная мастурбация. Ты что, знаешь общества, которые не потребляют? Но я действительно знаю. Взять хотя бы то общество, куда я еду. Люди там спят на земле и ничего не потребляют, потому что им нечего потреблять. А в это время повсюду произносятся речи. Вы болтаете, а превратившиеся в скелеты люди в это время умирают. У них нет даже такого утешения, как знание того, что о них заботятся, что рано или поздно для них будут придуманы новые основы общества. Даже если ваша революция произойдет на следующей неделе, им будет все равно, потому что к этому времени они уже загнутся.

— Ничего себе! — сказал Оливье. — И это говорит человек, который не любит речей!

— Я закончил, — бросил Патрик. — Я уезжаю. Я уезжаю, потому что мне стыдно. Стыдно за нас всех. Я буду копать, как ты говоришь, небольшие ямки в песке. И даже если мне удастся извлечь из песка всего несколько капель воды, чтобы вырастить редиску, которую человек съедает за несколько секунд, все равно это будет дело, а не слова.


***

Потом наступил май. Пока тянулась зима, Джейн постепенно забыла страшный шок, испытанный ею ноябрьским днем, когда туман затопил город, словно мертвая река. Но слово «забыла» будет не совсем точным. Черно-белая картинка, застывший кадр остались запечатленными в памяти, но она уже не придавала им значения. В ее мире не было больше ничего трагического, все вокруг нее переменилось.

Она не вернулась в дом к отцу. Ее мать жила в Ливерпуле, где снова вышла замуж. Ее мужем стал человек, имевший суда на всех морях. Теперь Джейн понимала, почему мать решилась на развод. Может быть, только потому, что ее отец остался один, он. В общем, неважно. Ее отец — человек свободный. Свен говорил ей: свобода, любовь. Love. Любовь ко всему живому. Бог — это любовь. Человек должен вновь найти дорогу к любви. Пройдя ее, он найдет Бога. Иногда Свен давал ей затянуться марихуаной. И тогда она снова погружалась в туманную реку, но теперь туман был розовым и теплым, ей было хорошо в тумане, ее охватывала дремота и все мерзости жизни куда-то исчезали.

Она жила вместе со Свеном, Карлом и Брижит в комнате, которую снимал Карл. Там стояли две кровати, газовая плитка и керосиновый обогреватель. Свен украсил стены рисунками цветов.

Карл и Брижит приехали из Гамбурга. После того как Свен рассказал им о Катманду, они решили отправиться туда вместе с ним. Вечерами они зажигали керосинку и несколько свечей. Они не любили электричество. От пламени свечи Свен зажигал сигарету, и они передавали ее друг другу. Такие сигареты найти было нелегко, и они стоили очень дорого. В Катманду гашиш продается на базаре, естественно, совершенно свободно, как перец в Европе. И никто ничего вам не запрещает. Это страна, где рядом со всеми присутствует Бог. Свобода. Love. И гашиш там ничуть не дороже, чем перец. Может быть, даже дешевле.

День за днем Джейн чувствовала, как скорлупа страха, эгоизма, запретов, обязанностей и упреков, которую создали вокруг нее воспитание и отношения с другими людьми, постепенно раскалывается, рассыпается и опадает. Она сознавала себя освобожденной, ей казалось, что она родилась во второй раз в мире, где люди не сражаются между собой, а протягивают друг другу руку с дружеской улыбкой.

Свен объяснил ей, что общество, которое заставляет и запрещает, очень плохое. Оно делает человека несчастным, потому что человек создан для свободы, как птица в лесу. Ничто никому не принадлежит, и все принадлежит всем. Деньги, которые позволяют накапливать личное богатство, — это зло. Работа, если она является обязанностью, — тоже зло. Нужно расстаться с этим обществом, жить за его рамками. Бороться с ним тоже плохо. Насилие — это зло, потому что оно создает победителей и побежденных, заменяя прежнее принуждение новыми обязанностями. Все отношения между людьми, не имеющие ничего общего с любовью, — тоже зло. Нужно бросить это общество, уйти из него. Когда тех, кто покинет его, будет много, оно рухнет само собой.

Потом, когда Свен брал гитару и начинал петь, Джейн чувствовала себя свободной, окрыленной. Она знала, что общество, в котором она жила раньше, абсурдно и отвратительно. Теперь она оказалась вне его. Она могла теперь смотреть на него как на тюрьму, из которой только что вышла. Там, за железными воротами и стенами, щетинящимися осколками стекла, заключенные продолжают сражаться, уничтожая друг друга. Она жалела их, любила их, но ничем не могла помочь им. Они должны сами постараться найти выход. Конечно, она могла звать их, протягивать им руку, но она не в состоянии разбить ворота. Теперь она находилась снаружи тюрьмы, ее окружали солнце и покой, она была с друзьями, с любовью. Побросав свои доспехи и оружие, они остались нагими и свободными.

Сигарета переходила из рук в руки, Свен пел, повторяя имя Бога. God. Love. Есть туман за стенами их комнаты или нет, им все равно. Свечи заливали их комнату золотым светом. Запах марихуаны смешивался с запахами воска и керосина. Они свободны. Они занимались любовью, немного, как во сне. Love.


***

Чтобы пересечь границу, Джейн нужны паспорт и разрешение отца. Она пришла к нему и сообщила, что уезжает. Полиция пригнала ее машину после туманного дня. Отец никому не сказал об исчезновении дочери, опасаясь скандала. Он обратился в частное агентство, контору весьма серьезную, и очень быстро получил сведения о дочери.

Он врач. И он сразу обнаружил марихуану, посмотрев в глаза Джейн. Встревоженный, он протянул руку и прикоснулся к ней. Джейн улыбнулась. Ему показалось, что эта улыбка пришла к нему из бесконечной дали, преодолев годы и пустоту. И он отдернул руку.

Она решилась на долгое и опасное путешествие. Он знает это. Но он не может ничего поделать, ничего сказать, он утратил право запрещать и советовать. Он предложил ей денег, но она отказалась. Несколько мгновений они смотрят друг на друга, потом он вздохнул: «Да поможет тебе Бог.» Она смотрит на отца и раскрывает рот, чтобы поговорить с ним, но продолжает молчать. Потом она уходит.


***

Они уехали, плотно заполнив небольшой автомобильчик лимонно-желтого цвета. В Милане у них закончились деньги. Джейн продала машину и кольцо, Брижит рассталась с золотым ожерельем. Вырученных денег хватило на четыре билета на самолет до Бомбея. Свен мечтал пересечь Индию, прежде чем попасть в Непал, но в консульстве им отказались выдать визу, пока они не предъявят обратные билеты. Индия не может принимать и содержать бесполезные рты. Тогда они обменяли два прямых билета на два обратных, а на оставшиеся лиры купили подержанный мотоцикл и немного долларов, которые разделили пополам.

Карл и Брижит проводили Свена и Джейн в аэропорт. Они видели, как самолет оторвался от земли и устремился в небо, опираясь на четыре столба серого дыма. Потом он развернулся, словно странствующий голубь, старающийся уловить призыв Востока, и исчез за горизонтом, над которым каждое утро встает солнце.

Карл сел за руль мотоцикла, Брижит устроилась позади него. Ловким движением ноги он запустил двигатель, заставив его выплевывать шум и дым в ознаменование радостного отправления. Потом они медленно тронулись на восток, в Югославию, Грецию, Турцию, Иран, Афганистан, Пакистан, Индию, Непал. В Катманду.

Это было замечательное путешествие. Они были свободны, время не имело для них значения, у них было достаточно долларов на бензин. С пропитанием, решили они, будет видно потом. А для ночлега у них всегда было место под небом.

Мотоцикл был красным, Карл был рыжим. Его волосы падали густыми прядями на плечи, словно у вельможи XVII века. Борода и усы рыжим пламенем обрамляли лицо. Голова с рыжей шевелюрой походила на солнце.

У него были полные, розовые губы и большие глаза, сиявшие весельем. Для защиты глаз он купил темные очки, огромные, словно иллюминаторы, а чтобы волосы не падали на лицо, он использовал ленту из зеленого шелка, завязав ее узлом на затылке. На нем были штаны с разноцветными вертикальными полосами и рубашка цвета ржавчины с изображениями подсолнечников. Тоненькая Брижит сидела позади, прижимаясь к широкой спине, обхватив Карла руками за талию. Ее клонило в сон, потому что она с утра курила марихуану. На ней были джинсы и бледно-голубая рубашка из хлопка, а также ожерелье из древесины оливы. Ее черные волосы были коротко подстрижены без намека на фасон. Она расправлялась с ними самостоятельно, вооружившись ножницами.

Их путешествие закончилось, когда они проделали около половины пути. К этому времени они давно расстались с мотоциклом, много раз выходившим из строя, с покрышками, превращенными в лохмотья каменистыми дорогами. Кроме того, все труднее и труднее было добывать бензин. Дальше они продвигались пешком по бесконечной пустынной дороге от одной жалкой деревушки до другой; изредка их подвозили грузовик или допотопная легковушка. Они были изнурены отсутствием наркотика и голодом, раздавлены жаждой и пылью, обожжены солнцем.

В этот день они долго шагали по безлюдной местности, не встречая ни человека, ни животного, преследуемые и терзаемые тучей мух. Оводы, привлеченные запахом пота, кружились вокруг них в надежде улучить мгновение, чтобы сесть на обнаженную часть тела и вонзить в него свое жало. По обеим сторонам дороги до горизонта и за него тянулась обожженная солнцем местность с красными холмами, изрезанными водой и ветром, без единого деревца, без единой травинки. Садившееся за их спинами солнце бросало на дорогу перед ними все более и более длинные тени, на фоне которых выделялись белые пятна камней. Они продолжали идти, несмотря на усталость, в надежде добраться к наступлению ночи до какой-нибудь деревни, где, возможно, найдется не только вода, но и немного еды. У каждого из путников за спиной висел небольшой завязанный веревкой мешок со скудным имуществом. У Брижит когда-то он был белый, у Карла желтый, но теперь оба они стали одинакового цвета от рыжей пыли, превращенной потом в замазку.

Карл первым услышал шум двигателя. Он остановился и обернулся. К ним приближалось облако пыли, окрашенной огромным шаром солнца в багровый цвет. Потом они увидели грузовик. Когда он приблизился, Карл замахал руками, и грузовик остановился. Это был старый немецкий грузовик, прошедший, по крайней мере, три войны. Ветровое стекло было усеяно трещинами, дверцы отсутствовали. За рулем сидел почти черный великан с бритым черепом. Он смотрел на Карла, и под его пышными усами змеилась улыбка. Сидевшие рядом двое мужчин смеялись и выкрикивали что-то. В кузове на груде кирпича сидели мужчины; их было около десятка. Некоторые из них носили местные одеяния, на других была изношенная до лохмотьев европейская одежда. И тех, и других покрывал густой слой пыли. Смеясь, они махали путникам руками, предлагая забраться к ним. Кузов был очень высоким. Карл подтолкнул вверх Брижит, у которой совсем не было сил. Какой-то усач подхватил ее за руки и поднял, словно перышко. За ней в кузов забрался Карл. Грузовик зарычал и тронулся с места. Один из мужчин усадил Брижит перед собой на груду кирпича и со смехом схватил ее за грудь. Она ударила его по руке, стараясь высвободиться. Тогда он наклонился, ухватил рубашку за самый низ и резко рванул кверху, заставив ее этим движением поднять руки, несмотря на сопротивление. Сидевший позади нее другой мужчина уже рвал бретельки ее лифчика. Карл кинулся на них. Кто-то ударил его по голове кирпичом.

Кирпич раскололся. Карл упал. Они повалили Брижит на кирпичи. Некоторое время, пока они сдирали с нее джинсы, она еще сопротивлялась. При виде небольших бледно-голубых трусиков все дружно расхохотались. Теперь они держали ее за руки и за ноги так, что она не могла шевельнуться. Первый из мужчин быстро закончил с ней. Следующий тут же вдавил ее в кирпичи своим весом. После четвертого она потеряла сознание. Водитель остановил грузовик и вместе с напарниками забрался в кузов.

Солнце садилось. Небо на западе было багровым, словно раскаленное железо; с противоположной стороны горизонта на совершенно черном фоне ярко светилась большая звезда.

У водителя не хватило терпения дожидаться своей очереди. Он схватил Карла, валявшегося без сознания с залитой кровью головой, и сбросил его на землю. Потом он содрал с него одежду и принялся забавляться. Спустившиеся за ним напарники, среди которых был старик с белой бородой и грязным тюрбаном на голове, со смехом наблюдали за ним.

Боль заставили Карла очнуться, и он закричал. Старик заткнул ему рот босой ногой. Подошва ноги была похожа на потрескавшийся камень. Карл отвернул лицо и с криком забился, пытаясь высвободиться. Старик наклонился и перерезал ему горло ножом. Нож был самодельный, с длинным кривым лезвием и белой, инкрустированной медью костяной рукояткой. Это был красивый, искусно сделанный нож, мечта любого туриста.

Когда все, включая старика, удовлетворили свою похоть, кто с Брижит, кто с Карлом, а некоторые с обеими жертвами, они раздробили Брижит голову кирпичом и оттащили обнаженные тела за ближайший придорожный бугорок. Они не забыли содрать кольцо с пальца Карла, а также ожерелье и браслет с Брижит; забрали они и всю их одежду.

Зловещий горизонт тускло светился, словно угасающие угли. Огненная каемка бросала багровые отблески на тела, выпачканные в крови и сперме.

За холмами неподалеку завыл голодный дикий пес; к нему присоединились другие голоса из глубин надвигавшейся ночи.

Грузовик тронулся в путь, плюясь дымом и гремя рессорами. В кузове мужчины с оживлением потрошили рюкзаки; то и дело вспыхивал спор из-за какой-нибудь мелочи. Старик повесил себе на шею ожерелье из кусочков дерева. Он радостно смеялся. Его открытый рот походил на бездонную черную дыру. Водитель включил фары. Горела только левая. Правой не было совсем.


***

Это было в мае 1968 года, в понедельник, который на следующий день газеты назвали «красным понедельником» только потому, что еще не знали, что за ним последуют другие, еще более красные дни. Студенты, уже несколько недель разрушавшие факультет Нантерр, объявили в субботу, что во вторник они проведут демонстрацию возле Сорбонны. Это можно было сравнить с объявлением о том, что они собираются разжечь костер на сеновале. Естественно, при этом могла сгореть вся ферма. И они это знали. Можно было не сомневаться, что именно к этому они и стремились. Поджечь весь балаган. Известно, что зола — это хорошее удобрение для нового урожая.


***

Суета вокруг баррикады постепенно усиливалась. Студенты выдирали из проезжей части улицы куски асфальта и швыряли их в полицейских. Те возвращали эти подарки обратно. Некоторые студенты выскакивали из-за баррикады, чтобы выпустить свой снаряд с разбегу, сопровождая криками траекторию его полета. Все это напоминало танец, живой и легкий, его участники были молодыми и стройными, движение переполняло их, словно приподнимая над землей. На перекрестке с улицей Сены быстро росла толпа. Небольшие группы отделялись от нее и подходили к баррикаде, чтобы принять участие в метании в полицейских камней и кусков асфальта.

Полицейские начали отвечать им гранатами со слезоточивым газом; те взрывались с негромким хлопком, испуская белый дым, стелящийся над самой землей. Нападавшие тут же разбегались в стороны от пораженной зоны, затем снова переходили в наступление, вызывая этим очередную порцию гранат. Движение людской массы напоминало быстро чередующиеся приливы и отливы.

В действиях студентов некоторое время сохранялось нечто непринужденное, словно они развлекались забавной игрой. Но это продолжалось недолго, словно это было время перед бурей, когда еще под голубым небом возникают редкие порывы сильного ветра, срывающие листья с деревьев и позволяющие почувствовать приближение урагана. Если повернуться спиной к горизонту, над которым уже навис пронизанный зарницами мрак, то видны только деревья, которым ветер настойчиво предлагает освободиться от рабства корней. Они со стонами клонятся в разные стороны в безуспешных попытках взлететь.

Посреди зародыша баррикады, взгромоздившись на самый большой ящик, возвышался Оливье. Он что-то кричал, размахивая руками. Он был в своей куртке из коричневого бархата, за спиной у него развевался конец обмотанного вокруг шеи оранжевого шарфа, связанного бабушкой. Сегодня утром она заставила его надеть этот шарф, потому что он кашлял и у него начало побаливать горло.

Длинные шелковистые волосы обрамляли его лицо, скрывая еще детские ямочки на щеках. Матовая, словно покрытая загаром кожа сильно побледнела от усталости. Глаза под черными ресницами, такими густыми, словно он их накрасил, казались спелыми орехами, упавшими в траву и поблескивавшими от росы в лучах утреннего солнца.

Жестикулируя правой рукой, он призывал товарищей прекратить бесполезную суету и присоединиться к колонне на Данфер-Рошеро. Но окружающие не слышали ничего, кроме биения своих сердец и шума крови в ушах. Они наслаждались беготней и криками. Приливы и отливы все более плотной толпы возбуждали их. Атаки становились более быстротечными и в то же время более опасными; с каждым разом они все дальше продвигались вперед. Все чаще мелькали булыжники и обломки чугунной ограды.

Противостоящие им полицейские образовали плотную группу. Прижавшись плечом к плечу, в касках и черных плащах, блестевших, словно от дождя, они сплотились в массу, пугающую своим молчанием и неподвижностью. Сзади к ним медленно подъехали автобусы с решетчатыми окнами и выстроились в несколько рядов от тротуара до тротуара, на всю ширину проезжей части улицы. Когда перестроение закончилось, люди и машины пришли в движение, напоминая своей угрожающей медлительностью какое-то доисторическое чудовище, от шагов которого дрожала земля. Из черной массы неожиданно выдвинулись мощные водяные хоботы, опрокидывавшие и сметавшие с тротуаров урны, рекламные щиты и людей; они выбивали стекла из окон нижних этажей и врывались в помещения, заливая их. Повсюду падали и взрывались гранаты со слезоточивым газом. В наступавших сумерках струи дыма казались еще более белыми. Студенты быстро рассеялись по боковым улочкам. Полицейские гнались за ними по пятам. На улице Катр-Ван неожиданно проснулся спавший на куче песка клошар. Бывший легионер, еще довольно крепкий, хотя здоровье и было основательно подорвано вином и одиночеством. Увидев людей в мундирах, бездомный бродяга вскочил, вытянулся по стойке «смирно» и отдал им честь.

На перекрестке с улицей Сены полицейских остановил град булыжников. В ответ они засыпали нападавших гранатами. Туман едкого газа поднялся до окон самых верхних этажей. Большие белые облака неторопливо ползли над крышами зданий. Откуда-то вылетел грохочущий мотоцикл с двумя журналистами в белых масках и больших желтых шлемах, на которых были видны названия их газеты. Сидевший за рулем тут же получил удар булыжника в грудь; под передним колесом мотоцикла взорвалась граната. Мотоцикл упал на бок перед витриной галантерейного магазина. Его хозяин уже опустил решетку на входную дверь. Потрясенный боевыми действиями на улице, он пытался разглядеть через стекло происходящее. Это было началом конца его мира. Потом он попытался спасти висевшие на витрине рубашки, стал торопливо снимать их и передавать жене.


***

В 5 часов утра мадам Мюре спустилась вниз из своей небольшой квартиры, захватив с собой транзистор. Она пересекла два мощенных булыжником дворика, остановилась на тротуаре и посмотрела сначала направо, потом налево, надеясь увидеть Оливье с обмотанным вокруг шеи шарфом. Но улица Шерш-Миди была пустынной. На исходе ночи мертвеннобледный свет уличных фонарей казался уставшим. Воздух был насыщен кислым запахом, заставившим ее заморгать, словно она чистила лук. Транзистор мурлыкал какую-то песенку. Ноги отказывались держать ее, и она присела на торчавшую сбоку от ворот тумбу. Промчался дешевый ситроен, гудевший, как большое насекомое. Внутри него сидел только один человек. Она не успела разглядеть, был это мужчина или женщина.

Она знала о событиях в городе благодаря своему транзистору. Баррикады, сожженные машины, сражения между полицейскими и студентами. Из своей квартиры она слышала взрывы, то и дело доносившиеся со стороны улицы Ренн, завывания полицейских автомобилей и сирены машин «скорой помощи», на полной скорости проносившихся мимо. Каждый раз у нее останавливалось сердце. Оливье, мой малыш, мой взрослый внук, мой младенец. Ведь это невозможно, чтобы они увозили тебя? Как только его вынесли из роддома, она взяла его на руки и больше не отпускала. Тогда ему было несколько дней; сейчас юноше было 20 лет. Иногда, когда он был еще малышом, появлялась его мать. Она увозила его на одну-две недели на Лазурный Берег, в Сен-Мориц или Бог знает куда еще. Мать возвращала его уставшим и похудевшим, а иногда простуженным. Он был в восторге от этих поездок, и его голову заполняли истории, ни одну из которых он не мог рассказать до конца. Ночью он просыпался с криком, а днями ходил с мечтательным видом. Проходило много дней, пока он не успокаивался.

По мере того, как он рос, мать все чаще и чаще находила причины, не позволявшие брать его с собой. Оливье так надеялся, что когда-нибудь он вернется вместе с ней к своим прерванным мечтам, но она, появляясь у них, всегда страшно торопилась. Она успевала только поцеловать его, бросала «в следующий раз, пока» и исчезала, оставив ему шикарные шмотки, всегда или слишком большие, или слишком маленькие, которые потом бабушка пыталась поменять. Иногда она оставляла игрушки, не подходящие для его возраста.

После каждого такого молниеносного визита матери, оставлявшего в небольшой квартирке на улице Шерш-Миди долго сохранявшийся аромат дорогих духов, Оливье на много дней или даже недель становился мрачным, сердитым и вспыльчивым.

Иногда мать привозила журналы на разных языках, заполненные ее цветными фото. Встречались среди них даже журналы из Японии и Индии, со странными, похожими на картинки буквами. Оливье увешал стену над своей кроватью фотографиями из этих журналов. Некоторые из них были размером в целую журнальную страницу, другие меньше. Он старательно вырезал их старыми бабушкиными ножницами, а потом наклеивал на листы плотной цветной бумаги, розовые, голубые, зеленые или черные.

Все лица матери, такие разные, в шляпке или без нее, с длинными или короткими волосами, гладкими или волнистыми, черными, светлыми, рыжими или даже серебристыми, с розовыми или кроваво-красными губами, все они имели одну общую особенность: бледно-голубые глаза, большие и казавшиеся удивленными и даже немного испуганными, словно у девочки, впервые увидевшей море. Бесчисленные лица матери занимали всю стену, поднимаясь до потолка небольшой комнаты Оливье. Когда он смотрел на них, то представлял себе небо, на котором у всех звезд были глаза его матери. В большом конверте, лежавшем в ящике его старого письменного стола под тетрадями и разными бумагами, он хранил те фотографии, на которых она была почти обнаженной.

Когда ему исполнилось 17 лет, она подарила ему в день рождения трубку и коробку с голландским табаком. Бабушка заказала торт мокко у кондитера с улицы Ренн. Тот пообещал ей положить в торт только масло, потому что она была постоянной клиенткой. Но торт оказался обычным, на маргарине, с небольшой добавкой масла для запаха. На вывеске его лавки было написано «Кондитерские изделия на сливочном масле», значит, если он клал в торт хотя бы немного масла, то в использовании маргарина не было ничего противозаконного.

Бабушка накрыла на кухне небольшой круглый стол белой скатертью с вышивкой, поставив на стол три тарелки с позолоченным ободком и положив старинные серебряные приборы. В универмаге «Призюник» она купила бутылку шампанского и воткнула в торт 17 небольших голубых свечек. На газовой плите в чугунной кастрюле доходил до кондиции цыпленок с молодым картофелем и зубчиками чеснока. Рецепт этого блюда бабушка получила от мадам Сеньер, родившейся и выросшей в Авиньоне. Трудно представить, каким вкусным, каким нежным может быть мясо, приготовленное таким образом. Это подлинное наслаждение.

Оливье, дежуривший у окна, увидел, как из-под арки, соединявшей два дворика, выскочил небольшой красный «Остин», развернулся почти на месте, попятился до лестницы и замер. Из автомобильчика вышла мама. Она была в кожаном костюме цвета морской волны с очень короткой юбкой, в голубой блузке и с длинным нефритовым ожерельем на шее. Сегодня ее волосы были очень светлыми и гладкими, совсем как у сына. Она нырнула в салон и тут же выпрямилась, держа обеими руками большой пакет из серебряной бумаги, из которого торчал длинный стебель цветущей розовой азалии. На указательном пальце у нее на тесемке висел голубой пакетик, а на сгибе руки — сумочка из зеленой кожи, несколько более темной, чем ее костюм. Весь ее облик говорил о некотором смущении, но она была очаровательна, как всегда.

Счастливый Оливье скатился вниз по ступенькам, чтобы помочь матери.

Бабушка, которой вручили азалию, растерянно покачала головой. Она не представляла, куда можно ее пристроить. Обойдя вместе с азалией обе комнаты, она вернулась на кухню. Цветок был слишком громоздким. В конце концов она поставила его в раковину. Растение поднималось гораздо выше крана, достигая примерно середины шкафчика для продуктов. Листья на боковых ветках дотягивались до спинки стула, на котором сидел Оливье. Азалия всем мешала; теперь по кухне можно было передвигаться только с большой осторожностью. Собравшись с духом, бабушка попросила у мадам Сеньер разрешения поставить растение в ее доме, в столовой. Но как туда его транспортировать? В автобусе ни за что не разрешат. Остается такси. На это потребуется столько денег, сколько мадам зарабатывает за час. Ах, конечно, мама Оливье очень мила, но она, как всегда, ни о чем не подумала.

Оливье уселся за стол, чтобы развернуть пакет с подарком. Он с ужасом увидел кисет из кожи антилопы, очень красивый, с позолоченными уголками, а также отделанную кожей трубку с чашечкой из пенки и с янтарным мундштуком. Он постарался улыбнуться, прежде чем поднял взгляд на мать, и тут же отвернулся. Ведь он написал ей в начале учебного года, что они вместе с Патриком и Карно решили не курить до тех пор, пока в мире есть бедняки, для которых стоимости всего лишь одной сигареты будет достаточно, чтобы не умереть с голоду. И каждый из них дал клятву. Это была торжественная клятва, настоящий обет. Для Оливье принятое решение было очень важным; он рассказал о нем матери и разъяснил мотивы, толкнувшие его на этот поступок, в длинном письме. Неужели она уже забыла об этом? Может быть, она просто не читает его писем. Ведь в ответ она прислала только открытку. Может быть, она никогда не получала этого письма. Ведь почте приходится гоняться за ней по всему свету.

Он обернулся к матери, которая склонилась над стоявшей на плите кастрюлей, принюхиваясь к поднимавшемуся из нее аромату.

— Ах, как это должно быть вкусно!

Можно было подумать, что перед ней находится редчайшее блюдо, гастрономическое чудо, которое ей никогда не приходилось отведать.

— Как замечательно пахнет! Какая жалость! У меня самолет в четверть третьего. Мне нужно бежать, у меня совсем нет времени. Только бы не было пробок по дороге в аэропорт.

Она торопливо расцеловала сына и мать, поклялась скоро еще приехать, потребовала у Оливье обещание быть умницей, быстро спустилась вниз в сопровождении дробного перестука каблучков, подняла взгляд на окно на втором этаже, улыбнулась и помахала рукой, прежде чем нырнуть в красный «Остин», который заворчал, взвыл сигналом и вихрем исчез в арке между дворами.

Оливье некоторое время стоял, стиснув зубы и играя желваками на скулах. Он смотрел, не отрываясь, на темную арку, под которой скрылся автомобильчик петушиной раскраски.

Державшаяся за его спиной бабушка с тревогой смотрела на внука и молчала. Она знала, что в такие моменты лучше ничего не говорить, все сказанное прозвучит фальшиво, любые слова будут только ранить. Шум мотора красного автомобильчика давно затерялся в отдаленном шуме квартала. Все звуки с улицы достигали второго дворика в виде приглушенного гула, настолько однообразного, что его быстро переставали слышать. Трудно было найти более спокойное место в таком оживленном квартале. Именно это побудило господина Палейрака, витрина мясной лавки которого выходила на улицу, приобрести все левое крыло здания. Здесь он оборудовал современную квартиру с неоновыми светильниками, располагавшимися между выступами на потолке. Бывшую конюшню он использовал как гараж для грузовичка и двух легковых автомобилей. В дальнем отсеке он держал металлические емкости для костей и прочих отходов, за которыми по вторникам приезжал чей-то грузовик. Палейрак говорил, что отходы использовались как удобрение, но большинство жителей квартала было уверено, что грузовик имеет отношение к маргариновой фабрике, тогда как некоторые считали, что из отбросов делают бульонные кубики. Зимой хранилище отходов никак себя не проявляло, но как только наступали теплые дни, этот угол двора начинал испускать ароматы гниющего мяса; запах привлекал больших зеленых мух, заодно посещавших все квартиры.

Оливье отвернулся от окна и медленно подошел к столу. Чтобы пройти, не задев азалию, ему пришлось отодвинуть стул. Остановившись, он взглянул на свою тарелку. Дорогая трубка и шикарный кисет лежали на бумаге, в которую были завернуты. Светло-коричневая лента, которой был обвязан пакет, резко выделялась на белой скатерти. На ленте можно было разглядеть буквы, из которых складывалось название магазина, где были приобретены трубка и кисет. Оливье завернул их в бумагу и протянул сверток бабушке.

— Послушай, ты ведь можешь продать это. Тебе этих денег хватит, чтобы купить зимнее пальто.

Вернувшись в свою комнату, Оливье снял туфли, взобрался на постель и принялся сдирать со стены фотографии матери, начав с самых верхних. Некоторые из них были прикреплены к обоям с помощью скотча, другие держались на кнопках. Если они не хотели отставать, он отдирал их кусками. Закончив, он пошел на кухню, держа в руках стопку фотографий, как целых, так и сильно испорченных. Он открыл ногой дверцу шкафчика под раковиной, где стояла корзина для мусора, и наклонился под ветками азалии.

— Оливье! — остановила его бабушка.

Он замер на мгновение, потом огляделся, пытаясь найти место, куда можно было бы положить то, что он держал в руках и что больше не хотел видеть.

— Дай-ка мне это, — промолвила бабушка. — Все-таки, не стоит так. Она делает все что может. Если ты думаешь, что жизнь всегда такая легкая.

Она взяла фотографии и отнесла в свою комнату. Она не представляла, куда их деть. Может быть, найдется место в шкафу. Пока же положила их на мраморный столик, а сверху водрузила транзистор. Когда Оливье был дома, приемник она не включала, звуки его раздражали Оливье. Впрочем, когда внук был рядом, она не нуждалась в музыке.


***

Транзистор радостно сообщил, что беспорядки закончились, последние демонстрации рассеяны, пожары потушены, разборка баррикад вот-вот должна была завершиться. Оливье еще не вернулся. Она была уверена, что внук был ранен и попал в больницу. Страх сдавил ей сердце. Ей показалось, что каменная тумба, на которой она сидела, внезапно рассыпалась под ней, а стена за спиной зашаталась. Она зажмурилась и помотала головой. Нужно собраться и пойти в комиссариат полиции, чтобы навести справки. В тот момент, когда она встала, до нее донеслось тарахтенье мотоциклетного двигателя. Это был Робер, продавец, работавший у Палейрака. Он всегда первым появлялся по утрам в лавке, и у него был ключ от входных дверей. На работу его приняли в 1946 году, сейчас ему было уже 52 года, и клиентов он знал лучше, чем его патрон.

Робер выключил двигатель и слез с мотоцикла. Потом он заметил мадам Мюре, прошедшую мимо него, словно призрак.

— Куда это вы направляетесь так рано? Что с вами?

— Оливье не пришел домой. Я иду в комиссариат. С ним наверняка что-то случилось.

— Перестаньте! Этой ночью он и его приятели устроили приличную кутерьму, так что сейчас они наверняка обмывают свой успех!

— Но он же не пьет ничего! Даже пиво!

— Еще бы, ведь он употребляет только фруктовый сок, и это большой недостаток. Но вам не стоит идти в полицию, туда можно позвонить. Подождите минутку, я сейчас открою лавку, и вы сможете позвонить отсюда.

Робер, высокий сухощавый мужчина со стальными мускулами, быстро закатил мотоцикл во двор. Когда они подошли к телефону, он сказал, что обдумал ситуацию и решил, что звонить в полицию не стоит. Нельзя называть имя Оливье, они обязательно занесут его в свои списки. А тот, кого угораздило попасть в список подозрительных лиц, остается в нем на всю жизнь.

— О Боже мой, — пробормотала мадам Мюре.

Ей нужно было сесть, но стульев в лавке не было, если не считать стула для кассирши, но он был закреплен на своем месте. Робер хотел проводить ее домой, но она ответила, что ей лучше оставаться внизу, потому что в квартире сойдет с ума. И она вернулась к тумбе, на которой сидела. Транзистор снова принялся напевать какую-то песенку. Он всегда по ночам передавал только музыку. То, что он сейчас возобновил музыкальную передачу, можно было считать хорошим знаком.

Оливье вернулся домой без четверти семь. Он был совершенно измотан, но лицо его сияло. На правой щеке у него была черная полоса, куртка спереди тоже была запачкана. Он очень удивился, увидев бабушку на улице. Поцеловав ее, он немного поворчал. Потом, помогая ей подняться по лестнице, принялся уговаривать ее не бояться за него, ведь они были сильнее полиции, и когда в следующий раз население Парижа присоединится к молодежи, прогнивший режим рухнет. И тогда можно будет все перестроить.

Сердце мадам Мюре стучало в груди мелкими частыми ударами, словно у раненой птицы. Она только что решила, что с наступлением утра кошмар закончился; теперь же ей стало ясно, что все только начинается. Чтобы скрыть, как дрожат у нее руки, она занялась хозяйством. Поставив кастрюлю с водой на плиту, она посоветовала Оливье полежать, пока не будет готов кофе. Но когда завтрак был на столе, Оливье уже спал. Его ноги свешивались с постели, потому что он не потрудился снять обувь и ему не хотелось пачкать покрывало. Очень осторожно мадам Мюре сняла с него ботинки и подняла ноги на постель. Оливье приоткрыл глаза, улыбнулся ей и тут же снова заснул. Она достала из шкафа одеяло. Это был американский пуховик из стеганой материи, когда-то красной, но со временем выцветшей до светло-розового цвета. Накрыв внука одеялом, мадам Мюре осталась стоять возле кровати. Когда она видела его, такого спокойного, словно дитя, погруженного в глубокий сон, жизнь снова возвращалась к ней. Он тихо дышал, лицо его расслабилось, мягкие волосы разметались по подушке, слегка приоткрыв уши.

Мадам Мюре вернулась на кухню. Вылила кофе из кружки назад в кастрюлю и поставила на плиту. Когда он проснется, достаточно будет только зажечь газ. Ей теперь нужно бежать к господину Сеньеру, нельзя же бросить беднягу в таком состоянии.

Когда она вернулась вечером домой, Оливье уже не было. Он выпил кофе с молоком, съел тартинки, уничтожил все, что оставалось от баранины, и даже половину курицы. На кухонном столе лежала записка: «Не беспокойся обо мне, даже если я не вернусь домой этой ночью».

Он вернулся только в июне.


***

В Сорбонне Оливье занимал вместе с Карло небольшой кабинет над лестницей. На двери он прикрепил лозунг, отпечатанный студентами факультета искусств. На нем большими буквами было написано: «ВЛАСТЬ СТУДЕНТОВ». Ниже он сам написал от руки: «Обсуждение круглосуточно». То и дело парни и девушки поднимались к нему по лестнице, входили в кабинет, выдвигали свои идеи, задавали вопросы, затем спускались ниже, заходили в другие кабинеты, задавали другие вопросы, уверенно утверждали одно, сомневались в чем-то другом.

В тусклом свете, просачивавшемся сквозь застекленный потолок, студенческий амфитеатр казался большим свободным рынком, на котором каждый мог расхваливать свой товар.

Оливье иногда приходил сюда посмотреть сверху на ряды сидений, всегда почти полностью занятых. Под ним пестрела мозаика из белых рубашек и разноцветных свитеров, среди которых преобладал красный цвет. Головы на этом фоне казались шарами. На трибуне перед черным и красным флагами сменяли друг друга ораторы. Слушая их, Оливье начинал нервничать, потому что не всегда понимал, что они хотели сказать. Ему казалось, что их фразы путаные, расплывчатые, туманные, что они просто зря теряют время в словесных поединках, тогда как на самом деле все очень просто: нужно уничтожить старый мир и построить новый, основанный на справедливости и всеобщем братстве, мир без классов, без границ, без ненависти.

«Власть студентов». Да, именно студентам принадлежала привилегия овладеть культурой и привести своих братьев-рабочих к жизни, свободной от капиталистического рабства и гнета социалистической бюрократии. У них начинало сильнее биться сердце, когда они слышали старый лозунг Республики: «Свобода, Равенство, Братство». Этот лозунг содержал в себе все. Но с тех пор как буржуазия начертала эти слова на фасаде мэрий, в которых она регистрировала имена своих рабов, и вышила их на своих знаменах, под которыми увлекала рабов на бойню, три великих слова стали ложью. Теперь они скрывали то, что было их противоположностью, а именно — эксплуатацию, неравенство, презрение. Это нужно было сжечь в кострах революции, пламени радости. Так просто. А все эти типы с микрофоном, расчленявшие идеи и насиловавшие мух, могли только задушить Революцию своими пустыми фразами.

Однажды вечером, покинув галерею, он написал мелом на стене в коридоре: «Эх вы, горе-ораторы!» и подчеркнул их с такой яростью, что кусочек мела раскрошился. Он вышвырнул то, что оставалось у него в руке, пожал плечами и вернулся в свой кабинет. Там он увидел девушку, присевшую на край стола и о чем-то спорившую с Карло. Оливье смутно вспомнил, что она, кажется, как и он, тоже готовила диссертацию по социологии. Время от времени он видел ее на лекциях. Говорили, что ее отец известный банкир. Ее звали Матильда.

Карло, вскочив со своего места, выполнял перед ней свой стандартный номер итальянского обольщения. Он говорил, ходил взад и вперед, улыбался, жестикулировал, направляя руками свои слова к собеседнице. Она не сводила с него ледяного взгляда. Похоже, что Карло излагал ей точку зрения Оливье на роль, которую должны были играть студенты в интересах пролетариата. У него было не слишком много собственных идей, чаще всего он был эхом своего друга.

Наконец, она прервала его сухим тоном:

— Ну и претензии же у вас, однако! И чему вы собираетесь научить рабочих? Вам самим было бы неплохо знать хоть что-нибудь! Вот ты, например, что ты знаешь? Чему тебя научили на факультете?

— Нас научили мыслить! — вмешался в разговор Оливье.

Девушка повернулась к нему:

— Так ты, значит, мыслишь? Тебе крупно повезло!

Она встала.

— Ваша «Власть студентов» — это развлечение для простофиль… Ты знаешь, что сделал Мао со студентами? Да, он пустил их на заводы, но не просто так, а поставил к конвейеру! А профессоров отправил на сельскохозяйственные работы! Убирать навоз!

— Я знаю, — пожал плечами Карло, — но какая польза от этого?

— А ты? Какая польза от тебя? Вы сожгли несколько ржавых машин, а теперь напускаете словесный туман… Вы заняли Сорбонну вместо того, чтобы разрушить ее! Вы не убили ни одного жандарма! Они все в строю, красные и жирные, всего в сотне метров отсюда. Они перебрасываются с вами мячиком, в то время как вы усыпили себя своими речами. А они ждут, пока им не скомандуют вышвырнуть вас вон! «Власть студентов»! Мне смешно! Власть над моими яйцами!

— У тебя их нет, — возразил Карло.

— У тебя тоже! Вы мелкие буржуа, вы законченные кретины!

— Конечно, — возразил Оливье, — уж тебя-то к мелкой буржуазии не отнесешь. Ты ешь с золотой посуды и ковыряешься в икре с того дня, как родилась…

— Считай, что меня тошнит от вас, как от протухшей икры.

Она выскочила из кабинета, резко хлопнув дверью. Карло дернулся, чтобы бежать за ней, но остановился. Он был бы рад показать ей, что обладает тем, чего, по ее словам, они все были лишены. Но с такой девицей будет столько хлопот… Ее придется долго уговаривать, доказывать, что он. Нет, такие дела его не устраивали. Если девушка продолжает спорить с тобой даже во время оргазма, то от этого пропадает всякое удовольствие. Пусть она использует для удовлетворения свою «Красную книгу»…


***

Это было странное воскресенье, день, когда все взрослое парижское население решило посетить своих детей, окопавшихся в Латинском квартале. Погода была замечательная, и казалось, что сегодня праздник. Парижане в новых куртках и их жены в легких весенних нарядах толпились на тротуарах бульвара Сен-Мишель или на площади Сорбонны вокруг юных ораторов, торжественно излагавших свои мысли. Бродячие торговцы, пользуясь неожиданным наплывом публики, раскладывали прямо на асфальте свои товары: портфели, галстуки, открытки, дешевые украшения, сверкавшие на солнце. Какой-то старикан с желтой бородой продавал бумажных китайских драконов.

Двор Сорбонны, коридоры и лестницы заполнялись медленно ползущей людской массой. Любопытствующие с удивлением читали надписи на стенах и расклеенные повсюду листовки. Расположенная вертикально на стене фраза начиналась выше человеческого роста и заканчивалась на полу лестничной площадки. Она грозно приказывала: «Опустись на колени и смотри!» Смотреть, кроме пыли, было не на что.

Старые надписи мелом на стенах начали осыпаться. «Забудь все, чему тебя научили, начни мечтать!» Кто-то зачеркнул слово «мечтать» и написал сверху «разрушать». Другая рука зачеркнула «разрушать» и надписала «трахать». Напротив дверей кабинета Оливье с надписью «ВЛАСТЬ СТУДЕНТОВ» свежая, написанная с помощью пульверизатора надпись утверждала: «Профсоюзы — это бордели». Любопытные входили в комнату, пялились на четыре стены, на небольшой стол и стулья. Иногда очередной посетитель присаживался, чтобы немного отдохнуть. Потом уходил, унося с собой удивление и неудовлетворенное любопытство.

У Матильды появилось желание снова увидеть Оливье. Она вспомнила его слова: «Нас научили думать» или что-то вроде того. Его нужно было уберечь от этой чудовищной ошибки. В тот раз она слишком быстро ушла. У него был вид парня с головой. Она подумала об Оливье, проснувшись в номере жалкого отеля, где провела ночь с каким-то негром исключительно из-за антирасистских побуждений. Секс с черным оказался не лучше, чем с белым. Потом она хорошо выспалась. Он разбудил ее утром, когда ему захотелось повторить. Когда она оттолкнула его, он замахнулся, но был остановлен взглядом девушки. Матильда подумала о двух парнях в маленьком кабинете над лестницей, и в особенности о юноше с карими глазами и мягкими волосами, обрамлявшими лицо. Да, этот тип верил, но то, во что он верил, было глупостью. Поэтому она и вернулась, чтобы переубедить его.

В кабинете над лестницей она застала только любопытных. Карло в это время находился на площади Сорбонны. Он сидел верхом на спине статуи какого-то мыслителя и забавлялся, рассматривая уличного торговца, решившего в этот день заменить свой обычный набор шариковых ручек политическими брошюрами, поносившими Дассо и Ротшильда.

Оливье прогнало из кабинета отвращение, которое у него вызывали любопытные. Сначала он попытался агитировать вошедших, но те или несли в ответ полнейшую чушь, или просто пялились на него, словно он только что вылез из летающей тарелки. Поэтому Оливье решил пообедать у своей бабушки. Он застал ее в совершенно расстроенных чувствах: господин Сеньер внезапно скончался в ночь с пятницы на субботу. Его сбили с толку последние события, он не мог понять происходящее и перестал сопротивляться болезни. Все это время, когда он отказывался умирать, никто не мог подумать, что он был так близок к смерти. И на этом у несчастного проблемы не закончились: погребальные конторы бастовали, и похоронить его было некому. После того как мадам Сеньер обратилась в комиссариат, прибыли солдаты с гробом, оказавшимся слишком коротким. Нужные размеры из-за забастовки определить было некому, а поэтому солдатам пришлось погрузить беднягу в кузов грузовика, завернув его в одеяло. Мадам Сеньер даже не представляла, куда его увезли, и она закрыла лавку на весь день, хотя была суббота, когда все так хорошо продается; покупатели эти дни разбирали все подряд, консервы, рис, сахар, все съедобное; они были напуганы.


***

Матильда спустилась вниз и больше решила не подниматься наверх. Любопытные постепенно исчезли из Сорбонны и Латинского квартала. На улицах возобновились беспорядки. Матильда присоединилась к небольшой, но очень деятельной группе, непонятно откуда разжившейся электрическими пилами, чтобы спиливать деревья, ломами, чтобы выворачивать булыжники из мостовой, касками для мотоциклистов, а также черенками лопат и предназначавшимися для боевиков герметичными очками для защиты от слезоточивого газа. Во время дневного затишья члены группы ходили по факультетам, выдвигали на голосование резолюции, создавали комитеты действия. Матильда вскоре забыла двух парней из небольшого кабинета. Карло забыл Матильду. Но Оливье не забыл ее. Его поразило сказанное девушкой. Конечно, его не могла распропагандировать дочка миллиардера, увлекавшаяся маоистскими идеями, но некоторые ее фразы затронули в нем какие-то струны. Да, слишком много слов, да, чересчур выпячиваются претензии интеллектуалов. Да, среди них слишком много мелкобуржуазных придурков, которые примкнули к движению ради ничем не грозивших им небольших революционных каникул. Драться с полицейскими, бить стекла, жечь автомобили, выкрикивать лозунги — все это гораздо увлекательнее, чем обычная вечеринка. Как только появлялась малейшая угроза, они тут же бросались под родительское крылышко. Когда этой публике удавалось добраться до микрофона, они начинали поносить общество потребления, хотя сами с удовольствием потребляли его блага с младенческого возраста.

Да, правда была на стороне рабочих. Потому что они ощущали ее на своей шкуре, всю жизнь испытывая угнетение и несправедливость. Оливье заметил, что даже когда он хотел оформить свои мысли для себя, не высказывая их, он снова и снова мусолил те же пустые образы, те же жалкие клише, что и эти ничтожества, вцепившиеся в микрофон. Нет, пора было перестать говорить, даже если это внутренний монолог, нужно было действовать.

Он увлек Карло в группу, отправившуюся в Бийанкур, чтобы передать бастующим рабочим Рено слова дружбы и поддержки со стороны восставших студентов. Однако прием, оказанный им бастующими, оказался более чем сдержанным. Они никому не позволили пройти на территорию занятого забастовщиками завода. Еще бы, можно подумать, что им не хватало только этих пацанов, чтобы добиться своих целей. Ни один из рабочих, включая самых молодых, не мог поверить в то, что существует революция, за которой не последуют настоящие репрессии. Эти баррикады в Латинском квартале были всего лишь играми избалованных ребятишек. Жандармы, разумеется, надевали мягкие перчатки, прежде чем атаковать детей из буржуазных семей. Избиение дубинками было всего лишь несколько более серьезной разновидностью отеческой порки. Другое дело, когда рабочие принимаются выворачивать булыжники из мостовых. Тогда с ними не церемонятся, в них стреляют. Вместо дубинок в ход идет свинец. Но буржуа не могут позволить, чтобы стреляли в их детей. Они установили свой порядок в 89-м году, ликвидировав с помощью гильотины целый класс. Точно так же они уничтожили бы и рабочий класс, если бы им не были нужны те, кто производит, и те, кто покупает. Но они не могли убивать своих детей, даже если те ломали мебель и поджигали портьеры.

Рабочие и студенты смотрели друг на друга через решетку заводских ворот. Иногда они обменивались ничего не значащими фразами. Полотнище с надписью «Союз студентов и рабочих» вяло свисало к земле между двумя палками. У знамен, красного и черного, вид тоже был весьма усталый. Требовалось немного ветра, немного энтузиазма, чтобы они начали развеваться. Вместо этого имелась лишь решетка запертых ворот, и люди за воротами, казалось, защищали двери, в которые стучалась дружба. У Оливье внезапно возникло ощущение, что он находится в зоопарке перед клеткой, куда помещены животные, у которых украли свободу, хотя они предназначены для жизни на просторе. Посетители пришли в зоопарк, чтобы сказать зверям что-нибудь приятное и побаловать их лакомствами. Они считали себя добрыми и щедрыми. Но они находились с той же стороны решетки, что и охотники и тюремщики. Какой-то студент просунул сквозь ограду что- то из собранного в знак солидарности. Оливье стиснул зубы. Только этого дурацкого арахиса здесь и не хватало! Он плюнул и в ярости бросился прочь. Карло ничего не понимал. Что с тобой? Что за блоха тебя укусила?

Вернувшись в Сорбонну, Оливье сорвал плакат с надписью «Власть студентов» с дверей кабинета. Потом во фразе «Обсуждение круглосуточно» он зачеркнул слово «круглосуточно» и написал над ним крупными буквами «закончено!» с жирным восклицательным знаком.

Он яростно дрался при каждой стычке с полицией. Во время страшной ночи 24 мая он вскарабкался на гребень баррикады и принялся осыпать фараонов ругательствами. Неожиданно ему пришла в голову мысль, что он просто позирует, участвуя в живой картине и пародируя историческую личность, но картина остается всего лишь картиной; фараоны не будут стрелять, и он, окровавленный, не падет на баррикаде. Более того, в каске и в больших очках он выглядел, как персонаж комиксов для подростков, мечтающих о фантастических приключениях. Он содрал с себя каску и очки и отшвырнул их. Схватив рукоятку от лопаты, он бросился вперед. Перед ним на красной с черным ночной улице горели автомобили, взрывались гранаты и крутились белые вихри слезоточивого газа. За стеной газа Оливье смутно различал движение темной блестящей массы полицейских. Он бросился на них. Навстречу ему вышли трое. Он с яростью двинул первого палкой. Та, столкнувшись с резиновым щитом, отскочила назад. Он тут же получил удары дубинкой по руке и по голове. Они заставили его выронить оружие. Еще один удар по голове бросил его на колени, а последовавший затем пинок ногой в грудь швырнул на асфальт. После этого на его спину и бока обрушились тяжелые сапоги полицейских. Проливая слезы, вызванные стыдом и бешенством, а не только слезоточивым газом, он все же попытался встать. Его нос и ухо были в крови. Ему удалось схватить обеими руками дубинку одного из полицейских, и он попытался вырвать ее. Еще одна дубинка опустилась на то место, где шея соединяется с плечом, и он потерял сознание. Полицейские подобрали его и хотели швырнуть в автобус. В этот момент из белесого тумана, разрываемого вспышками пламени, внезапно появилась группа студентов, возглавляемых Карло, и напала на полицейских. Тем пришлось бросить Оливье, словно мешок, чтобы встретить атакующую свору, которая тут же рассыпалась, увлекая полицейских за собой. Оливье остался лежать без сознания с вывернутой шеей, ногами на тротуаре, и головой на проезжей части. Его красный шарф полоскался в стекавшей с мостовой дождевой воде, лицо было залито кровью. В нескольких шагах от него разорвалась граната, накрыв его тело белой вуалью. Карло и двое студентов подскочили к нему, кашляя и проливая слезы, схватили и утащили в ту сторону, где горели огни.


***

Два громадных белых слона вырисовывались на фоне неба. Их высекли руки давно умерших умельцев (но ведь смерть есть избавление) прямо в скале, когда-то возвышавшейся на вершине холма и которая была полностью превращена в слонов, а получившийся при этом щебень был унесен далеко отсюда. Это было очень давно, тысячу, может быть, две тысячи лет тому назад… Мужчины, одетые во все белое, женщины в сари всех цветов, за исключением желтого, которые поднимались по тропинке к слонам, к небу, не представляли, что означают слова «тысяча лет» или «две тысячи лет». Для них это было все равно что вчера или завтра, может быть, даже сегодня. Тропинка, спиралью восходившая к вершине, была столетие за столетием протоптана босыми ногами паломников. За прошедшее время она превратилась в узкую канавку, края которой находились на уровне колен. По ней можно было передвигаться только строго друг за другом, и это было очень кстати, потому что таким образом каждый паломник, поднимаясь на вершину, оказывался как бы в одиночестве, лицом к лицу с божеством, смотревшим на него из сердца холма. Свен шагал перед Джейн, а Джейн перед Гарольдом. Свен, не оборачиваясь и слегка задыхаясь, рассказывал Джейн, что индийцы представляли время не в виде текущей реки, а как вращающееся колесо. Прошлое возвращается к настоящему, проходя через будущее. Слоны, которые находятся здесь сегодня, были здесь и вчера. И колесо времени, когда оно, вращаясь, достигнет завтрашнего дня, тоже застанет их здесь. И так было на протяжении тысячи лет. Так где же тут начало?

Джейн плохо разбирала, что ей говорил Свен, так как его слова заглушало бормотанье паломников и звон медных колокольчиков. Она чувствовала себя счастливой, легкой, несущейся, словно корабль, покинувший, наконец, грязный порт и теперь не спеша преодолевающий океан цветов. Он мог причаливать к земле там, где ему захочется, брать на борт того, кого захочет, и вновь отдаваться ветрам свободы.

Вчера, впервые за полгода, прошел дождь, и холм покрылся невысокой молодой зеленью. Каждый стебелек заканчивался бутоном. После восхода солнца миллиарды бутонов разом распустились, открыв золотые чашечки. В одно мгновение холм превратился в золотое пламя, радостное и сияющее посреди голой равнины. Цветы полностью покрывали холм роскошным одеянием, таким же ярким, как солнце. Они были девственны, они были лишены аромата и не должны были дать семян. Они родились только для того, чтобы цвести, протянув к похожему на них солнцу свои крошечные жизни. Этим же вечером они закроются, тоже все разом, и больше никогда не раскроются.


***

Джейн, Свен и Гарольд накануне почти ничего не ели. Свен отдал Гарольду половину своего бисквита. На это утро у них ничего не осталось, если не считать пяти сигарет. Они поделили их перед тем, как начать восхождение на холм.

Толпа, сгрудившаяся вокруг холма, много дней ожидавшего золотого зова божества, отвечала ему звоном своих колокольчиков, которые они со всех сторон равнины протягивали к источнику света, зреющему, словно янтарный плод, среди серого пространства. Потом паломники начали медленно обходить холм, произнося имя Бога и перечисляя его добродетели.


***

Астрологи давно предупредили, когда над холмом прольется дождь, и паломники собрались здесь со всех краев к назначенной дате. Большинство из них были крестьянами, пришедшими сюда для того, чтобы попросить Бога не прекращать дождь и пролить его на их поля. Потому что с тех пор, как они закончили осенью сев, дождя не было. Поэтому земля стала походить на пепел, и зерна не дали всходов. Они шли много дней вместе со своими женами, детьми и стариками. Голод для них был настолько привычен, что они уже не замечали, что страдают от него. Тот, у кого больше не было сил, чтобы идти, ложился на землю и дышал, пока на это еще хватало сил. Когда силы иссякали, он переставал дышать.

Толпа вокруг холма, много дней томившаяся в ожидании, каждое утро относила умерших ночью в сторону. С мертвецов снимали одежду, чтобы большие медленные птицы, тоже явившиеся на встречу с божеством, могли обеспечить им достойное погребение.

Наконец прошел дождь, и этим утром оставшиеся в живых испытали счастье — ведь им удалось выжить и увидеть, как золотое божество расцвело над покрытой пеплом равниной.

В тот момент, когда зазвенели колокольчики, большие птицы, потревоженные шумом, оставили мертвецов, тяжело взмыли в небо и принялись описывать медленные круги над людской массой, собравшейся вокруг холма.

Свен смотрел вверх, Джейн смотрела вниз, Гарольд смотрел на Джейн, Джейн любовалась закрывавшим холм золотым покрывалом, которое словно парило над медленным водоворотом толпы, походившей сверху на молочное море, усеянное цветами. Цветами были женщины в разноцветных сари, сари всех цветов, кроме желтого, потому что сегодня желтый цвет был предназначен божеству. Белое море с цветными крапинками кружилось вокруг холма, постепенно втягиваясь на тропинку среди камней и капля за каплей поднималось к двери, распахнувшейся между слонами, под аркой, образованной их хоботами, поднятыми кверху и соединенными, словно руки священнослужителей. Там, где толпа кончалась, высоко над ней оставались только черные птицы.

У подножья холма паломники, увидевшие своего Бога, выходили наружу через двери, обрамленные каменным кружевом. Бог заполнял пустоту в недрах холма, из камня которого он был изваян. Он сидел на уровне окружающей равнины, а его шесть голов, поднимавшиеся почти до вершины холма, были повернуты к шести сторонам горизонта. Вокруг торса божества в гармоничном хороводе извивались сто рук, которые держали множество предметов, указывали на что-то или просто жестикулировали. Пробитые в скале отверстия бросали на божество блики небесного света. Каждый паломник, ступивший на вьющуюся вокруг холма тропу, срывал по пути цветок, всего один, который приносил в дар божеству, спускаясь вниз внутри холма. Когда Джейн вошла в двери между слонами и увидела первый лик божества, улыбавшегося ей с закрытыми глазами, ковер принесенных в жертву цветов уже поднимался до самой нижней из его рук, указывавшей пальцем на землю, начало и конец материального существования. Каждый паломник снаружи и внутри холма то и дело негромко произносил имя божества, время от времени слегка встряхивая колокольчик. Звон колокольчиков распространялся над ропотом толпы и, казалось, обволакивал ее покрывалом того же цвета, что и цветы на холме.

Гарольд не чувствовал под собой ног от усталости. Если они и дальше будут передвигаться со скоростью черепахи, они вряд ли смогут сегодня вернуться в город. А у него до сих пор не было маковой росинки во рту. Он уже жалел, что вместо того, чтобы отправиться в Гоа вместе с Петером, с которым прилетел из Калькутты, присоединился к Джейн и Свену, которых повстречал в аэропорту. У Петера, недавно покинувшего Сан-Франциско, еще были деньги, поэтому билеты пришлось приобретать именно ему. Гарольд, уже больше года находившийся в стране и давно оставшийся без денег, хорошо представлял все трудности странствий. Он сказал Джейн и Свену, ожидавшим Брижит и Карла, что путь, выбранный их друзьями, был полон опасностей. Нередко случалось, что путники рисковали своей жизнью. Потом они заговорили о чем-то другом. Карл и Брижит были для них вчерашним днем. Они привыкли встречаться, помогать друг другу, объединяться в группы, а потом расставаться… Ведь они были свободны…

Гарольд родился в Нью-Йорке, его отец был ирландцем, а мать итальянкой. От отца он унаследовал светлые глаза, а от матери длинные черные ресницы. Его каштановые волосы спадали на плечи длинными волнами. Тонкие усики и короткая бородка обрамляли губы, остававшиеся красными, даже если ему приходилось голодать. Когда Джейн впервые увидела его, он носил брюки из зеленого бархата, красную выцветшую рубашку с крупными черными цветами и соломенную женскую шляпу с широкими полями, украшенную букетиком и вишнями из пластмассы. На груди у него висела на черном шнурке медная коробочка из Марокко, покрытая чеканкой, в которой хранилась страница из Корана. Он показался Джейн смешным, но красивым. Гарольд же нашел Джейн красавицей. Вечером они занялись любовью на берегу океана, в тяжелой влажной жаре, в то время, как изнуренный жарой Петер спал, а Свен, сидевший возле самой воды, пытался вобрать в себя всю гармонию окружавшей его бездонной синей ночи.

Гарольд предложил Джейн отправиться вместе с ним и Петером в Гоа, но она отказалась. Ей не хотелось расставаться со Свеном. Свен был для нее не только спасителем, но и братом. До встречи с ним она была жалкой личинкой, корчащейся в черных водах абсурда и страха, заполнявшего нутро прогнившего мира. Свен обнял ее и потянул за собой к свету. Они собирались добраться до Катманду. Она не хотела бросать его и всегда пошла бы туда, куда он захочет. Решал именно он, потому что он знал.

Она переспала с Гарольдом, потому что это доставило удовольствие им обоим, а также потому, что это не запрещалось и в этом не было ничего постыдного. Законами нового мира, куда ввел ее Свен, были любовь, свобода, возможность дарить. У Свена почти не было физических потребностей, и он даже не подозревал, что такое ревность. Гарольд курил, но немного, но зато ел за двоих, когда представлялась такая возможность. Он не интересовался мистикой и считал, что Свен свихнулся, но Джейн просто великолепна. В конце концов, ему было безразлично, Гоа или Катманду, сначала он двигался на юг вместе с Петером и его деньгами, а теперь присоединился к Джейн и Свену. Они не сразу направлялись в Непал, потому что Свен хотел сначала посетить храмы Гирнара; это не имело значения, ведь только на западе считают, что прямой путь всегда самый короткий.

Джейн, оказавшаяся рядом с двумя парнями, расцвела от счастья. У нее возникло чувство единения со Свеном, благодаря нежности и восхищению, и с Г арольдом из-за наслаждения его телом. Но иногда вечерами она ложилась рядом со Свеном на сухую траву или в пыль и начинала осторожно раздевать его. Ей было необходимо любить его и физически, то есть любить полностью. И, не умея высказать свои мысли, она сознавала, что, призывая его к себе таким образом, она не позволяла ему полностью ступить на путь, на котором он, возможно, рисковал потеряться. Свен улыбался ей и не противился, несмотря на то, что все дальше и дальше отходил от одержимости желанием, от которого хотел когда-нибудь полностью освободиться. Но он не хотел разочаровать Джейн, обидеть ее. Впрочем, с ней акт любви был не слепым подчинением инстинкту, а скорее обменом спокойными ласками. Он мало говорил при этом с Джейн, но его слова казались ей отражением нежности, были насыщены ароматом цветов. Она тоже почти не разговаривала с ним, если не считать почти забытых с детства словечек, произносимых тихим, едва слышным голосом. Свену требовалось много времени, чтобы почувствовать желание, и он быстро доходил до разрядки, словно измученная птица.

Гарольд, медленно спускавшийся с холма, думал, что здешнее божество, несомненно, просто великолепно, но он был слишком голоден, чтобы полностью оценить его красоту. А найти еду среди умирающих от голода крестьян было не так-то легко. У него и у его друзей не было денег и почти кончились сигареты. Нужно было раздобыть хотя бы несколько рупий.

Выйдя из холма через низкую дверь, он сел на краю дороги и стал попрошайничать, протянув вперед руку.


***

Оливье очнулся, когда его затащили за баррикаду, и тут же снова бросился в схватку. Каждый толчок крови в артериях вонзал острый нож в левое ухо. Голова была заполнена странными шумами. Когда вблизи взрывалась очередная граната, он слышал грохот Хиросимы. Возгласы его друзей превращались в дикий шум, и с четырех сторон горизонта в его мозг врывались оглушительные звуки набата. Бурная ночь была переполнена ревущими вихрями, и весь этот шум вмещался в его голове.

В последующие дни студенты начали постепенно уходить из Сорбонны. С каждым новым днем все более многочисленные их группы покидали грязное запущенное здание. В то же время Сорбонна заполнялась чужаками; среди разного жулья и бродяг наверняка попадались и агенты в штатском. Какой-то чудак перебрался сюда с женой и тремя детьми, захватив с собой одеяла, соски, примус и прочую утварь. Он утверждал, что у него нет ни работы, ни жилья. Студенты попытались собрать для него на улицах немного денег, но горожане перестали откликаться на просьбы о пожертвовании. Они считали, что каникулы у студентов несколько затянулись. Рабочие добились повышения зарплаты, на которое за месяц до этого они даже не надеялись, а владельцы предприятий и коммерсанты начали задумываться о подсчете потерь.

Господин Палейрак встретил своих первых покупателей багровым от злости. Что им теперь нужно, этим кретинам, которые только что хотели все сломать? Они же ничего не понимают! А вот профсоюзы знают все, что надо! Уж они-то не утратили своих ориентиров! Им не нужно было ничего делать, только сидеть сложа руки и выжидать. И они дождались всего, чего хотели, лишь бы возобновилась работа… Весь кавардак был создан этими подонками. А кто теперь будет платить по счетам? Кто угодно, только не они!

На всякий случай господин Палейрак начал понемногу повышать цену филейной вырезки, на самую малость, так, чтобы никто не заметил. Никакого низкосортного отруба, его никогда не разбирают, они больше не хотят отварного мяса с луком, им подавай тушенное в скороварке мясо, хорошие хозяйки исчезли, остались только кокетки, которые думают только о кино или о парикмахерах, не удивительно, что их детям требуется все, чего они захотят, а сами они не будут делать ни черта! Он-то по-прежнему встает в четыре утра, чтобы успеть вовремя на Центральный рынок. А ему далеко не двадцать, да и не сорок… Но работать его приучили пинками в задницу. В двенадцать лет, после того как он получил аттестат… У него никто не спрашивал, не хочет ли он поступить в Сорбонну!

И он с возмущением швырял очередной кусок мяса на чашку автоматических весов. Пока стрелка колебалась, он выбирал самое большое значение и быстро бросал мясо в пакет. Он всегда забывал снять лишний жир или мелкие обрезки. Выигрыш небольшой, несколько граммов с каждой продажи. А к концу года набежит две-три тонны. В кассе его жена постоянно ошибалась, отсчитывая сдачу. Конечно, никогда не в ущерб себе. И хорошо соображала, с кем этот номер проходит. Никогда с настоящими буржуа, которые умеют считать свои су. А вот молодые хозяйки никогда не считают сдачу, они не глядя сгребают мелочь в кошелек. Видать, им стыдно пересчитывать. Но если кто-нибудь замечал ее ошибку, она со смущением извинялась.


***

Оливье до последнего момента отказывался поверить, что они проиграли. Она заварили такую кашу, что достаточно было еще немного подтолкнуть, нанести еще один удачный удар… Хватило бы и того, чтобы рабочие продолжали забастовку еще пару недель, может быть, всего несколько дней, чтобы это абсурдное общество рухнуло само под грузом своей жадности.

Но заводы, один за другим, возобновляли работу. Снова появился бензин на заправках, начали ходить поезда. Он отправился на завод Рено, чтобы ободрить бастующих рабочих. Именно там он понял, что все кончено. Оставалась только горсточка студентов, бродивших вокруг завода. Их преследовали полицейские, и за ними издалека наблюдали рабочие, иногда с безразличием, иногда враждебно. Однажды, преследуемый полицией и прижатый к берегу Сены, он прыгнул в воду и пересек реку вплавь.

На дорогах оставались заставы, и ему пришлось пробираться полями. Какой-то крестьянин спустил на него собаку. Вместо того чтобы убегать, Оливье присел на корточки и подождал, пока собака подбежит к нему. Это была длинношерстная французская овчарка, грязная и не знавшая ласки. Оливье ласково заговорил с псом и потрепал его по голове. Пес, ошалевший от счастья, вскинул передние лапы ему на плечи и в одно мгновение облизал ему лицо. Потом он принялся скакать, заливаясь громким лаем. Оливье медленно поднялся. Собачья радость кружилась вокруг, не затрагивая его. Он чувствовал себя таким же холодным, как вода Сены, из которой только что вышел.

Вернувшись в Сорбонну, он закрылся в своем кабинете. Потом долго лежал на одеяле, с открытыми глазами, ни с кем не разговаривая и всматриваясь в огромную пустоту внутри него, возникшую после крушения всех надежд. Карло, встревоженный его настроением, приносил ему поесть и пытался успокоить, утверждая, что ничего не потеряно, что они всего лишь начали и скоро продолжат свое дело. Оливье даже не пытался спорить с ним. Он знал, что все кончено. Он понял, что мир рабочих, без которого строительство нового общества невозможно, остается чуждым для них и никогда их не примет. Студенты — это неудачный продукт буржуазного общества, они выросли на слишком дряхлом дереве. И они сами разбудили бурю, сорвавшую их с ветвей. Дерево должно было скоро погибнуть, и им уже никогда не придется созреть. Они были не началом нового этапа эволюции, а завершением предыдущего. Мир завтрашнего дня придется строить не им. Это будет мир рациональный, свободный от вялых сантиментов, мистицизма и идеологии. Они пытались вести войну, витая в облаках, тогда как рабочие, сражавшиеся на твердой земле, добились улучшений в ведомостях на зарплату. Студенты забыли, что в материальном мире нужно оставаться материалистами. Но даже если этот принцип был сутью единственного способа выживания, мог ли он быть смыслом жизни?

Оливье не стал участвовать в последней стычке на улице Сен-Жак. В Сорбонне вокруг него последние счеты сводили студенты, отбросы общества, бандиты и шпики. Когда полицейские вошли в кабинет, чтобы очистить помещение, у него даже не сработал защитный рефлекс. Корабль потерпел крушение, команда покидала его. Это было кораблекрушение бесславное, в грязи. Он вышел с Карло на улицу, заполненную полицейскими в форме и в штатском. Оливье повернулся к приятелю:

— Я больше никогда не приду сюда.

Карло тащился за ним по улицам Вожирар и Сен-Пласид. Рассвело, и мимо них промчалось на большой скорости несколько машин. Перед молочной лавкой остановился грузовичок молочника и тут же двинулся дальше, оставив на тротуаре дневную порцию молока для квартала. Карло бросил в ящик монету в один франк и взял пакет молока. Откусив уголок пакета, он сделал несколько жадных глотков, потом протянул Оливье мятый пакет.

— Будешь пить?

Оливье отрицательно покачал головой. Его затошнило при одной мысли о молоке. Карло пожал плечами и снова поднес пакет ко рту. Потом он бросил его под проезжавший мимо грузовик, из-под колес которого брызнули остатки белой крови.

— И что ты теперь будешь делать? — поинтересовался Карло.

— Не знаю…

Через несколько шагов Оливье спросил в свою очередь:

— А ты?

— У меня уже есть один диплом, так что я брошу учебу…

— Будешь преподавать?

— А что, по-твоему, я еще могу делать?

Оливье не ответил. Он сгорбился и сунул руки в карманы. Его знобило. Только сейчас он заметил, что на нем нет шарфа. В самых яростных схватках он всегда следил, чтобы не потерять его, потому что это могло огорчить бабушку. И вот сейчас он просто забыл его в небольшой комнате над лестницей. Не могло быть речи, чтобы вернуться за ним. Теперь он будет лежать ярким пятном в углу кабинета. Нет… Шарф остался висеть на спинке стула. Он вспомнил, он словно видел его. Он вздрогнул; ему показалось, что он раздет.

— У тебя осталось на чашку кофе?

— Да, — ответил Карло.

Небольшое кафе с табачным киоском на углу улицы Шерш-Миди оказалось открытым. Неоновые светильники под потолком сияли, пол был покрыт свежими опилками. За стойкой сидел господин Палейрак с первым сегодня стаканчиком белого. Он весил не меньше ста килограммов. С возрастом он немного раздался в талии, но основная масса приходилась на кости и мышцы. Судя по девственно чистому халату, он еще не начал работать. Толстый фартук, напоминающий броню, облегал его бедра. Он хорошо знал Оливье, выросшего у него на глазах. Можно было сказать, что он вскормил его. Разумеется, за бифштексы платила его бабка, но ведь продавал их он! Как только Оливье оторвался от соски… Это давало ему право высказать сопляку все, что он думал о нем. Увидев вошедших в кафе студентов, он обратился к ним:

— Ну что, закончилось веселье?

Оливье остановился, посмотрел на мясника, потом отвернулся, ничего не сказав, и облокотился на стойку. Карло подсел к нему.

— Два эспрессо! — кивнул он бармену.

— Смотри-ка, нам даже не отвечают! — бросил в пространство господин Палейрак. — Может быть, меня лишили права разговаривать? А как насчет права дышать? Или я такой старый, что гожусь только на свалку? А твоя бабка, которая уже несколько недель не находит себе места, потому что давно тебя не видела? Так и ей пора на свалку? Это ведь старуха! Тебе на нее наплевать! Ты ведь занят, ты устраиваешь весь этот бардак! А теперь ты являешься, руки в карманах и спокойно пьешь кофе. Господи, что за жизнь!

Похоже, что Оливье ничего не слышит. Он смотрит в чашку, которую официант поставил перед ним, кладет туда два кусочка сахара, берет ложечку, начинает размешивать сахар.

Господин Палейрак берет свой стакан с вином и отпивает глоток. Затем, опустив стакан на стойку, снова поворачивается к Оливье:

— Ну, и что ты имеешь от всего этого, а? Все вокруг получили свой кусок масла, только не вы! Рабочие, чиновники, все они кое-что заработали на вашем балагане, а вы остались в дураках!

Оливье теперь смотрит на Палейрака ледяным взглядом, у него каменное лицо, глаза прищурены. Он превратился в статую, он стал мумией. У господина Палейрака по спине пробегает холодок страха, но он тут же встряхивается и заставляет себя рассердиться, чтобы снять ощущение странности, вернуться в обычный мир обычных людей.

— И кто теперь будет платить по счету, а? И кто будет собирать деньги? Вот уж наверняка не вы, паршивые засранцы!

Палейрак напрасно вспоминает о деньгах. Его лицо становится фиолетовым от ярости. Он поднимает свою огромную руку, лапу мясника, словно хочет размахнуться для пощечины.

— Будь я твоим отцом, я бы…

Может быть, дело было в слове «отец»? Или ответную реакцию Оливье спровоцировал жест Палейрака, показавшийся ему угрожающим? Скорее, виноваты были оба момента. Он молниеносно вышел из оцепенения, схватил со стойки алюминиевую миску с сахаром и одним движением обрушил ее на физиономию Палейрака. Стеклянная крышка разбилась, осколок распорол ему щеку. Палейрак дико закричал, попятился, наткнулся на ящик с пустыми бутылками от «Чинзано», ожидавший, пока его заберет поставщик, и опрокинулся назад среди града кусочков сахара. Всей сотней своих килограммов он врезался в автоматический проигрыватель, который отлетел к витрине. Стекло разлетелось на куски, посыпавшиеся сверкающими кинжальными осколками на лежавшего на опилках Палей- рака. Уцелевший проигрыватель сам собой включился. Оливье схватил столик и швырнул его через стойку в ряды бутылок. Потом он вооружился стулом и начал крушить все подряд. Он вращал его вокруг себя, изображая смерч, сметая все, до чего дотягивался. Его глаза были полны слез, и он видел вокруг себя только расплывчатые тени и неопределенные цветные пятна. Официант, скорчившийся за стойкой в луже напитков и среди осколков стекла, пытался добраться до телефона, но очередной взмах стула отправил телефон в кофейный автомат. В потолок ударил гейзер пара. Карло кричал:

— Остановись, Оливье! Перестань! Господи, да прекрати же!

Из проигрывателя раздался голос Азнавура. Он пел:

Что такое любовь?

Что такое любовь?

Что такое любовь?

Никто не пытался ответить ему.


***

— Ну почему ты сделал это? Почему?

Она опустилась на стул в кухне, она больше не могла говорить и молча смотрела на Оливье. Он стоял перед ней и тоже молчал.

Она не видела внука со дня смерти этого бедняги, господина Сеньера. И ничего не знала о нем. Она только представляла, что он участвует в этих драках, в этом безумии… Она так волновалась, что не могла есть и сильно похудела. Внешне почти не изменившись, она ощущала себя легкой, словно пустая коробка. Сегодня утром транзистор наконец сообщил, что все закончилось. Оливье должен был вернуться. И вот внук появился, но какой ужас он натворил!

И как раз тогда, когда она думала, что этот кошмар закончился, все начиналось снова! И теперь все было гораздо хуже. Господи, но ведь это несправедливо!.. Это несправедливо, она и так слишком многое перенесла, слишком натерпелась, ведь она состарилась, она устала и надеялась пожить спокойно. Она ведь просила не счастья, а только покоя, ей нужно было совсем немного покоя…

— Господи, ну почему же ты сделал это? Почему?

Оливье покачал головой. Как он мог объяснить ей?

Немного помолчав, она спросила его едва слышным голосом:

— Как ты думаешь, он умер?

Оливье отвернулся к столу, на котором остывала его чашка с кофе.

— Не знаю… Наверное, нет… Они очень живучие, такие типы… Он сильно порезался осколками стекла…

— Но почему ты сделал это? Чем он задел тебя?

— Послушай, мне надо уходить, сейчас подъедет полиция…

— Мой бедный малыш!

Она мгновенно вскочила, без малейшего усилия. Бросившись в свою комнату, распахнула шкаф и достала книгу, обернутую в бумагу с большими цветами. Это был календарь фирмы «Бон марше» за 1953 год. Потом отогнула бумагу. Там, между оберточной бумагой и обложкой, она прятала все, что ей удавалось сэкономить — тонкая пачка банковских билетов. Она схватила их, сложила вдвое и сунула в руку Оливье.

— Беги, мой цыпленок, беги скорее, пока их нет! Но куда ты пойдешь? О Боже, Боже!

Оливье взял из пачки одну бумажку и сунул ее в карман. Остальное он положил на стол.

— Я потом верну тебе деньги. Ты не знаешь, где сейчас Мартин?

— Нет, не знаю. Но ты можешь позвонить в ее агентство.

Они услышали сирену полицейского автомобиля, приглушенно доносившуюся с улицы.

— Это они! Уходи скорее! Пиши мне, я должна знать, где ты и что с тобой!

Она подталкивала его к лестнице, не помня себя от тревоги.

— Только не пиши сюда! Они могут следить… Пиши на адрес мадам Сеньер, это дом 28, улица Гренель… Торопись! О Боже, они уже здесь!

Завывание сирены раздавалось совсем близко. Но машина не остановилась, она промчалась мимо, и звуки сирены быстро затихли и пропали. Когда мадам Мюре поняла, что опасности нет, и обернулась, Оливье уже не было в комнате.


***

Он высадился на итальянском берегу, на небольшом пляже, откуда добрался до Рима на попутной машине. Продав зажигалку и обменяв французские деньги, зашел на почту, взял справочник на букву «Е» и принялся искать нужный ему адрес. Напрасно.

Рядом с ним какой-то человечек с круглой головой и такими же круглыми другими частями тела тоже перелистывал справочник. Оливье обратился к нему:

— Простите… Вы говорите по-французски?

Тот доброжелательно улыбнулся, изобразив на лице вопрос.

— Так, немного.

— Как будет по-итальянски «команда»?

— Команда… Это будет «squadra». «Squadra Azura» — знаете такую команду?

— Нет…

Сосед рассмеялся.

— Значит, вы не интересуетесь футболом! А что вы ищете?

— «Международная команда солидарности» — я знаю, что у них в Риме должно быть отделение.

Человечек отбросил в сторону справочник, который смотрел Оливье.

— Это не то, что вам нужно, подождите!

Он взял другой толстый том и принялся быстро перелистывать его.


***

Мандзони сидел за небольшим убогим столиком, заменявшим ему письменный стол. Столик был завален папками и письмами, валявшимися в полном беспорядке. Перед ним стояло два телефона, по одному из которых он как раз разговаривал. Его речь, звучавшая страстно, едва ли не грубо, сопровождалась эмоциональными жестами свободной рукой. Оливье стоял перед столиком, слушая разговор и ничего не понимая в нем. Время от времени он улавливал единственное знакомое ему слово «commandatore».

Мандзони следовало считать бедняком. Точнее, он был человеком, у которого ничего нет, потому что он все отдал конторе, свое достояние и свою жизнь. Пятидесяти лет, с поседевшими короткими волосами, он выглядел толстяком, потому что в Италии бедняки питаются одними спагетти. Он объяснял собеседнику, что ему нужны деньги, деньги и еще раз деньги. Его бюро открыло в Калькутте столовую, чтобы подкармливать рисом бездомных детей, но денег хватало только на шестьсот порций, тогда как каждое утро перед столовой возникала очередь из нескольких тысяч детей, и каждое утро дети умирали в этой очереди, не дождавшись помощи. Ему нужно было больше денег!

На другом конце провода «коммандаторе» протестовал. Он уже передал этой конторе столько денег и постоянно добавлял еще и еще… Пусть Мандзони обратится к кому-нибудь другому!

— К кому, по-вашему, я еще могу обратиться, кроме тех, кто действительно дает деньги! — рявкнул Мандзони.

В итоге он добился обещания, положил трубку и вытер лоб.

— Извините, у меня был важный разговор, — обратился он на плохом французском к Оливье. — Это ужасно! Я все время должен искать деньги где-нибудь на стороне! Их никогда не хватает! Никогда!.. Итак, вы собираетесь ехать в Индию?

— Да, собираюсь, — ответил Оливье.

— Вы знаете, чем мы там занимаемся?

— В общем, да…

Мандзони вскочил из-за стола и подбежал к Оливье, чтобы лучше видеть его. Он обратился к нему на «ты»:

— Кто тебе рассказал про нас?

— Один парижский приятель. Он уехал в Индию в прошлом году.

— Почему ты не обратился в наше парижское отделение?

— Париж мне отвратителен! Я уехал из Франции, а теперь я хочу уехать из Европы.

Мандзони грохнул кулаком по столу.

— Нам не нужны типы, испытывающие отвращение к чему-либо! Нам нужны энтузиасты! Способные полюбить наше дело! Способные на жертвы! Как у тебя со всем этим?

— Не знаю, — жестко ответил Оливье. — Я такой, какой я есть, и вы или берете меня таким, или не берете.

Мандзони отступил на шаг, подбоченился и уставился на Оливье. Кажется, неплохой парень, но туда ведь нельзя отправить кого попало…

Оливье смотрел на круглое лицо собеседника и на плакат на стене за его спиной. На нем был изображен смуглый ребенок с огромными глазами, умолявший спасти ему жизнь.

— Как зовут твоего приятеля? — внезапно спросил его Мандзони.

— Патрик Вибье.

— Патрик! Что же ты раньше не сказал! Это же замечательный парень! Вот, смотри, он сейчас здесь…

Мандзони подошел к карте Индии, пришпиленной к стене рядом с плакатом. Поднявшись на цыпочки, он с трудом дотянулся до кнопки с красной головкой в верхней части карты.

— Вот здесь, в Палнахе. Он копает колодцы. Он собирался пробыть там два года, но заболел и теперь должен вернуться. Замены для него нет. Нам недостает всего, но особенно не хватает добровольцев! Эти бездельники! Вместо того чтобы слоняться по улицам и трепаться о футболе!.. Они ни на что не годятся! А вы, парижане, похоже, уверены, что ничего лучше баррикад на свете не существует…

Он потел, он кричал, он яростно жестикулировал. Наконец вытер лоб и вернулся за стол.

— Ты сможешь заменить его?

— Конечно, я хотел бы…

— Я отправлю ему телеграмму. Если он гарантирует, что с тобой все будет в порядке, я пошлю тебя в Индию. Ты знаешь наши условия?

— Знаю.

— Тебе придется дать обязательство пробыть там два года!

— Я знаю…

— Ты ничего не будешь там зарабатывать… Ты едешь туда не для того, чтобы зашибить деньжат. Ты будешь работать там ради жизни других людей!

— Знаю…

— Конечно, дорогу туда мы тебе оплатим…

Мандзони забарабанил обоими кулаками по столу и вскочил.

— Но нам нужны деньги! Деньги!

Распахнув двери, он прокричал несколько имен. Парни и девушки, вся его римская команда, добровольцы и стажеры, испуганные его воплями, столпились в кабинете. Мандзони сгреб с полки несколько банок для сбора пожертвований. На них были наклеены уменьшенные копии плаката с голодным ребенком. Он раздал банки, продолжая кричать:

— Нам нужны деньги! Оставьте все дела! Идите попрошайничать! Просить милостыню!

Он обратился к Оливье, сунув ему в руки банку:

— И ты тоже!

Потом он вытолкал всех на улицу, сел за стол, вытер лоб и набрал номер очередного «коммандаторе».


***

Патрик ждал его в аэропорту. Когда он хлопнул Оливье по плечу, тот подскочил от неожиданности. Он не узнал Патрика. У того еще в Париже была тонкая фигура; теперь же он совсем отощал. Он был подстрижен «под ноль», загорелое лицо напоминало цветом гаванскую сигару. Очки в металлической оправе увеличивали глаза; его взгляд оставался таким же светлым и чистым, словно взгляд ребенка.

Загрузка...