Утром в день Холи[95] Ман проснулся, улыбаясь. Он выпил не один, а несколько бокальчиков тхандая[96], сдобренного бхангом[97], и вскоре воспарил, точно воздушный змей. Он чувствовал, как потолок наплывает на него, – или это он сам плывет под потолок? Будто в тумане он увидел своих друзей Фироза и Имтиаза вместе с навабом-сахибом, прибывших в Прем-Нивас поздравить семейство Капур. Он вышел вперед, чтобы пожелать гостям счастливого Холи. Но смог только смеяться без умолку. Они вымазали его лицо краской, а он все хохотал и хихикал. Его усадили в уголок, и он смеялся, пока слезы градом не покатились по лицу. Потолок к тому времени уплыл на свое место, зато стены пульсировали чрезвычайно загадочно. Внезапно он вскочил, обхватил Фироза и Имтиаза за плечи и потащил к выходу.
– Куда мы? – спросил Фироз.
– К Прану, – ответил Ман. – Я должен отпраздновать Холи со своей невесткой.
Он сгреб два пакета с цветной пудрой и засунул их в карман курты[98].
– В таком состоянии тебе лучше не садиться за руль отцовской машины, – заметил Фироз.
– А, мы поедем на тонге, на тонге, – пропел Ман, размахивая руками, а потом снова обнял Фироза. – Но сперва выпейте тхандая. Вставляет потрясающе.
Им повезло. В то утро было немного свободных тонга, но одна из них катила мимо шагом, едва они вышли на Корнвалис-роуд. Все дорогу до университета лошадь нервничала, когда они проезжали мимо орущих праздничных толп. Тонга-валла получил от них вдвое против обычной стоимости поездки, а заодно они щедро вымазали розовой краской его лицо и зеленой – морду лошади.
Едва завидев, как они высаживаются из повозки, Пран радушно вышел им навстречу и повел в сад. Сразу за дверью веранды стояла широкая ванна, наполненная розовой краской, в которой плавало несколько футовых медных спринцовок. Прановы курта и паджама были насквозь мокрыми, а лицо измазано розовым и желтым порошком.
– А где моя бхабхи? – заорал Ман.
– Я не выйду! – сказала Савита из-за двери.
– Отлично! Тогда мы войдем внутрь! – крикнул Ман.
– О нет, не войдете, если у вас нет с собой нового сари для меня.
– Получишь ты свое сари, а теперь все, что мне нужно, – это фунт плоти, – сказал Ман.
– Очень смешно, – ответила Савита. – Можешь играть в Холи с моим мужем сколько душе угодно, но пообещай, что меня покрасишь только чуть-чуть.
– Да-да! Обещаю! Всего чуточку пудры, а потом – самую малость пудры для прекрасного личика твоей сестрички, и я буду удовлетворен – до самого следующего года.
Савита опасливо приоткрыла дверь. На ней был старый вылинявший шальвар-камиз, а вид у нее был премилый – смеющаяся, осторожная, каждую минуту готова броситься наутек.
Ман держал пакет с розовой пудрой в левой руке. Он покрасил немного лоб своей невестки. Она потянулась к пакету, чтобы покрасить его в ответ.
– И чуточку на щечки, – сказал Ман, продолжая обмазывать ее лицо.
– Хорошо, славно, – сказала Савита. – Очень хорошо. Счастливого Холи!
– И вот здесь еще капельку, – не унимался Ман, втирая пудру ей в шею, плечи и спину, крепко держа ее и слегка поглаживая, когда она пыталась вырваться.
– Ты настоящий хулиган, я больше никогда тебе не поверю! Пожалуйста! – взвизгнула Савита. – Хватит, отпусти меня, Ман, прошу – не в моем положении…
– Ах я хулиган? Вот как, значит? – Ман потянулся за кружкой и погрузил ее в ванну.
– Нет-нет-нет! Я не то хотела сказать. Пран, спаси меня! – крикнула Савита, смеясь и плача; госпожа Рупа Мера в тревоге выглянула в окно. – Только не жидкой краской, Ман, пожалуйста… – завизжала Савита что есть силы.
Но, несмотря на все ее мольбы, Ман выплеснул три или четыре полных кружки холодной розовой водицы ей на голову и размазал мокрую пудру по ее камизу на груди, хохоча без умолку.
Лата тоже смотрела в окно, потрясенная дерзким, фривольным нападением Мана, который явно воспользовался вседозволенностью праздничного дня. Она прямо почувствовала руки Мана на своем теле и затем холодную воду. К ее удивлению, да и к удивлению ее матери, стоящей рядом с ней, она ахнула и содрогнулась. Но ничто не могло заставить ее выйти на улицу, где Ман продолжал предаваться полихромным удовольствиям.
– Хватит! – крикнула Савита в гневе. – Что вы за тру́сы? Почему не поможете мне? Он же под бхангом – я видела его зрачки, – только гляньте ему в глаза!
Прану и Фирозу удалось отвлечь Мана, вылив на него несколько полных спринцовок цветной водицы, и тот побежал в сад. Ноги у него заплетались, и он рухнул в клумбу желтых канн. Затем высунул голову из цветов, чтобы пропеть одну строчку: «Кутилы, это Холи в стране Брадж!» – и снова присел, исчезнув из виду. Минуту спустя он выпрыгнул, словно кукушка из часов, повторил строчку еще раз и снова спрятался. Савита, горя жаждой мщения, наполнила медную лоту цветной водой и сбежала по лестнице в сад. Она подкралась к клумбе. В этот самый момент Ман снова встал, чтобы запеть. Как только его голова показалась среди цветов, он увидел Савиту и кувшин с водой, но было уже слишком поздно. Савита, решительная и яростная, выплеснула все содержимое ему в лицо и на грудь.
При виде ошарашенного выражения на его физиономии Савита начала хихикать. Но Ман снова сел, на этот раз уже рыдая:
– Бхабхи меня не любит! Моя бхабхи меня не любит!
– Конечно не любит! – подтвердила Савита. – А за что мне тебя любить?
Ман заливался слезами, он был безутешен. Когда Фироз попытался поднять его на ноги, он прижался к нему.
– Ты мой единственный дружок! – всхлипывал он. – А сласти где?
Теперь, когда Ман был нейтрализован, Лата решилась выйти и сдержанно поиграть в Холи с Праном, Фирозом и Савитой. Госпоже Рупе Мере тоже досталось немножко краски.
Но Лата не переставала думать, каково это, когда тебя вот так страстно, открыто и интимно вымазывает краской расшалившийся Ман. И это человек, который уже помолвлен! Она никогда не встречала никого, кто вел бы себя так, как Ман, – а Пран даже не рассердился. Странная семья эти Капуры, подумал Лата.
Тем временем Имтиаз, который, как и Ман, перебрал бханга, сидел на крыльце, мечтательно улыбаясь миру, и непрерывно бубнил себе под нос какое-то слово, очень напоминающее «миокардический». Он его то бормотал, то пропевал, а иногда казалось, что он задает миру вопрос – величайший и одновременно не имеющий ответа.
Время от времени он с глубокой задумчивостью трогал маленькую родинку у себя на щеке.
Группка из двадцати студентов или около того – разукрашенных почти до неузнаваемости – показалась на дороге. Среди них даже было несколько девушек, и у одной из них была теперь фиолетовая кожа, но по-прежнему зеленые глаза Малати. Молодежь уговорила профессора Мишру, жившего неподалеку, через пару домов от Прана и его семейства, присоединиться к ним. Не узнать его китоподобное пузо было невозможно, и к тому же краски на профессоре было совсем немного.
– Какая честь, какая честь! – воскликнул Пран. – Но это я должен был прийти к вашему дому, а не вы к моему.
– Оставьте церемонии, не терплю условностей в подобных случаях, – ответил профессор Мишра, поджав губы и прищурив глаза. – Лучше скажите, где очаровательная госпожа Капур?
– Привет, профессор Мишра! Как приятно, что вы пришли поиграть с нами в Холи, – приблизилась Савита с горсткой цветной пудры в руке. – Добро пожаловать! Добро пожаловать, все вы! Привет, Малати, мы все гадали, что с тобой стряслось, – ведь уже почти полдень. Проходите, проходите…
Немножко краски легло на широкий профессорский лоб, профессор поклонился.
Но тут Ман, который до этого безвольно висел на плече Фироза, отбросил соцветие канны, с которым он забавлялся, и с широкой доброй улыбкой направился к профессору Мишре.
– Так это вы и есть тот самый пресловутый профессор Мишра, – приветливо и восторженно произнес он. – До чего приятно познакомиться с таким гнусным типом! – Он тепло обнял профессора. – Скажите мне, а вы и вправду Враг Человечества? – ободряюще спросил Ман. – До чего примечательное у вас лицо, а мимика какая подвижная! – промурлыкал он в благоговейном восхищении, когда у профессора отвисла челюсть.
– Ман! – предостерег Пран.
– И мерзкая! – сказал Ман с искренним одобрением.
Профессор Мишра уставился на него.
– Мой брат называет вас «Моби Дик, великий белый кит», – продолжал Ман в совершенно дружеском тоне. – Теперь я понимаю почему. Пойдемте же поплаваем, – великодушно пригласил он профессора, указывая на ванну с розовой водой.
– Нет-нет, я не думаю, что… – начал профессор, оторопев.
– Имтиаз, дружище, помоги мне, – позвал Ман.
– Миокардический, – сказал тот, выражая тем самым свою полную готовность; они подняли профессора под руки и поволокли к ванне.
– Нет-нет, я схвачу воспаление легких! – завопил профессор Мишра гневно и ошеломленно.
– Прекрати, Ман! – потребовал Пран.
– Что скажете, доктор-сахиб? – спросил Ман у Имтиаза.
– Противопоказаний нет, – заверил Имтиаз, и они вдвоем затолкали профессора в ванну.
Он поднимал волны в ванне и расплескивал вокруг розовую жижу, пытаясь выбраться, мокрый до нитки, ошалевший от злости и стыда. Ман, глядя на него, не удержался от радостного смеха. Имтиаз тем временем благостно ухмылялся. Пран сел на ступеньку, уронив голову на руки. У всех прочих на лицах застыл ужас.
Выбравшись из ванны, профессор Мишра постоял секунду на веранде, дрожа от влаги и прилива эмоций, а потом удалился, капая розовым, по ступеням в сад. Пран был настолько потрясен, что не в силах был даже извиниться. С негодующим достоинством громадная розовая фигура вышла из калитки и исчезла на дороге.
Ман поглядел на собравшихся, ища поддержки. Савита старалась не смотреть на него, все остальные стояли притихшие и подавленные, и Ман смутно почувствовал, что снова почему-то впал в немилость.
Переодевшись в чистую курту-паджаму после долгого отмокания в ванне, пребывая под счастливым воздействием бханга и теплого вечера, Ман уснул в своей постели в Прем-Нивасе. И снился ему необычный сон: он собирался сесть на поезд до Варанаси, чтобы поехать к своей невесте. Он понимал, что если он не уедет на поезде, то его посадят в тюрьму, только не знал – за какое преступление. Большой отряд полицейских – дюжина констеблей во главе с генеральным инспектором Пурва-Прадеш – сформировал вокруг него кордон, и его вместе с многочисленными селянами в заляпанной грязью одежде и двумя десятками нарядных студенток загнали в вагон. Но он, Ман, забыл что-то и молил, чтобы его выпустили и позволили забрать забытое. Никто не слушал его, и он все больше ожесточался и расстраивался. А потом он рухнул к ногам начальника полиции и билетного контролера и умолял их дать ему возможность выйти: он что-то забыл – не то дома, не то еще где-то – может, на другой платформе, и ему кровь из носу необходимо выйти и вернуть пропажу. Но тут раздался свисток, и его затолкали обратно в поезд. Некоторые женщины смеялись над ним, а он все больше отчаивался. «Прошу, дайте мне сойти», – настаивал он, но поезд, отъехав от станции, набирал ход. Ман поднял глаза и увидел красно-белую табличку: «Для остановки потянуть за цепь. Штраф за ненадлежащее использование – 50 рупий». Он запрыгнул на полку. Селяне попытались ему помешать, но он вырвался от них, схватил цепь и дернул ее что было сил. Но стоп-кран не сработал. Поезд ускорялся, и женщины хохотали над ним уже в открытую. «Я кое-что оставил там», – без устали повторял он, указывая туда, откуда они все уезжали, как будто поезд мог прислушаться к его объяснениям и остановиться. Вынув из кармана бумажник, Ман взывал к кондуктору: «Вот пятьдесят рупий. Только остановите поезд. Умоляю вас – вернемся назад. Я не против отправиться в тюрьму!» Но кондуктор продолжал проверять билеты у других пассажиров, отмахиваясь от Мана, словно тот был безобидным прилипчивым сумасшедшим.
Ман проснулся в поту и испытал облегчение при виде знакомых предметов обстановки своей комнаты в Прем-Нивасе – мягкое кресло, вентилятор под потолком, красный ковер на полу и пять-шесть триллеров в мягкой обложке.
Немедленно выбросив дурной сон из головы, он пошел умываться. Но, увидев в зеркале свою ошарашенную физиономию, живо припомнил лица тех женщин из сна. «Почему они надо мной смеялись? – спросил он сам себя. – И был ли тот смех недобрым?.. Это всего лишь сон», – убеждал он себя. Но сколько бы ни плескал он себе воду в лицо, он никак не мог избавиться от мысли, что объяснение существует, но где-то за пределами его понимания. Он закрыл глаза, стараясь воскресить в памяти обрывки сна, но тот внезапно померк, и теперь от него осталось лишь тоскливое, щемящее чувство, что он где-то что-то забыл. Лица женщин, селян, кондуктора, полицейского стерлись начисто. «Но что же я мог забыть-то? Почему они все надо мной смеялись?»
Откуда-то из недр дома он услышал резкий окрик своего отца:
– Ман! Ман, ты проснулся? Через полчаса гости начнут прибывать на концерт.
Он не ответил и посмотрел на себя в зеркало. Недурственное лицо: живое, свежее, с правильными, сильными чертами. Вот только залысины на висках – как-то это несправедливо в его двадцать пять. Через несколько минут пришел слуга и сообщил, что отец ждет его во внутреннем дворе. Ман осведомился у слуги, не приехала ли еще его сестра Вина, и узнал, что она с семейством приезжала и уже отбыла. Вина, вообще-то, заходила к нему в комнату, но, увидев, что он спит, не велела своему сыну Бхаскару его беспокоить.
Ман нахмурился, зевнул и открыл дверцу платяного шкафа. Его не интересовали ни концерты, ни гости, ему хотелось снова улечься спать, на этот раз без всяких там снов. Так он обычно и проводил вечер Холи в Варанаси – отсыпаясь после бханга.
Внизу начали собираться гости. Большинство из них были в новых нарядах и, не считая легкой красноты под ногтями и под волосами, полностью избавились от разноцветных последствий утреннего веселья. Но все находились в прекрасном расположении духа, и не только благодаря воздействию бханга. Концерты в доме Махеша Капура были ежегодным ритуалом и проходили в Прем-Нивасе с незапамятных времен. Еще его отец и мать устраивали их, и всякий помнил, что концерты отменялись только в те годы, когда хозяин дома сидел в тюрьме.
Сегодня вечером, как и предыдущие два года, пела Саида-бай[99] Фирозабади. Она жила неподалеку от Прем-Ниваса и происходила из семьи певцов и куртизанок. Голос у нее был красивый, глубокий и чувственный. Ей было около тридцати пяти, но слава ее как певицы распространилась за пределы Брахмпура, и теперь ее приглашали участвовать в концертах даже в таких отдаленных городах, как Бомбей и Калькутта. Нынче вечером многие гости Махеша Капура пришли не столько затем, чтобы насладиться радушием хозяев – или, точнее, ненавязчивой и скромной хозяйки, – сколько для того, чтобы послушать Саиду-бай. Ман, который предыдущие праздники Холи провел в Варанаси, слышал ее имя, но никогда не слышал ее пения.
Ковры и белые покрывала были расстелены по всему полукруглому внутреннему двору, который был огражден белостенными комнатами и открытыми коридорами вдоль всего изгиба, а прямой стороной выходил в сад. Не было ни сцены, ни микрофона, ни какой-либо видимой границы или рампы, отделявшей певицу от публики. Не было и кресел – только подушки или валики, на которые можно было облокотиться, да несколько больших горшков с цветами по краям зрительской зоны. Первые гости стояли повсюду, потягивая фруктовый сок или тхандай, грызли кебабы, или орешки, или традиционные сладости праздника Холи. Махеш Капур лично встречал прибывающих гостей, но с нетерпением ждал, когда его сменит Ман, чтобы он мог побеседовать с некоторыми гостями, вместо того чтобы просто обменяться с ними поверхностными любезностями. «Если он не спустится в течение пяти минут, – сказал сам себе Махеш Капур, – я пойду наверх и лично его стащу с кровати. С таким же успехом он мог бы сидеть сейчас и в Варанаси, бесполезный сын. Где этот мальчишка? За Саидой-бай уже отправили автомобиль».
Вообще-то, машину за Саидой-бай и ее музыкантами отправили уже с полчаса тому, и Махеш Капур начал беспокоиться. Бо́льшая часть публики расселась на подушках, но некоторые гости по-прежнему стояли вокруг и разговаривали. Широко известно, что порой Саида-бай, будучи приглашенной выступить в одном месте, могла под воздействием сиюминутного порыва уехать куда-нибудь еще – навестить старую или новую пассию, увидеться с родней или даже спеть для узкого круга друзей. Она вела себя сообразно своим собственным желаниям. Эта политика или, точнее, тенденция могла бы сильно навредить ей в профессиональном плане, не будь ее голос и артистическая манера настолько пленительными и завораживающими. Была даже некоторая таинственность в этой ее безответственности, если поглядеть на нее в определенном свете. Впрочем, этот свет начал меркнуть для Махеша Капура, едва он заслышал восклицания и рокот голосов у двери: Саида-бай и три ее аккомпаниатора наконец прибыли.
Выглядела она потрясающе. Даже если бы она не спела ни звука, а просто улыбалась бы знакомым, приветливо оглядывая собравшихся и задерживая взгляд на красивом мужчине или красивой (то есть современной) девушке, уже этого хватило бы большинству присутствующих мужчин. Но очень скоро она направилась к открытой стороне двора – той, что выходила в сад, и села рядом с фисгармонией[100], которую слуга принес для нее из машины. Она натянула паллу[101] своего шелкового сари побольше на голову – накидка так и норовила соскользнуть, и одним из очаровательнейших жестов во время всего вечера стали эти изящные попытки поправить сари, чтобы голова не осталась непокрытой.
Музыканты – исполнители на табла, саранги и человек, бренчавший на танпуре[102], – сели и принялись настраивать инструменты, когда она нажала черную клавишу унизанной кольцами правой рукой, мягко нагнетая воздух через мехи левой, также украшенной драгоценностями. Таблаист маленьким серебряным молоточком подтянул кожаные ремешки на правом барабане, сарангист подкрутил колки и взял несколько аккордов смычком на струнах. Публика устраивалась поудобнее, сдвигалась, давая место вновь прибывшим слушателям. Несколько мальчиков, кое-кому едва исполнилось шесть, сели рядом с отцами или дядями. В воздухе чувствовалось радостное предвкушение. Неглубокие чаши с лепестками роз и жасмина пустили по кругу: те, кто, подобно Имтиазу, все еще не отошел от бханга, с наслаждением склонялись над ними, вдыхая мощный аромат.
Наверху, на балконе, две менее современные женщины смотрели вниз сквозь щели в тростниковой ширме и обсуждали наряд Саиды, узоры на нем, ее лицо, манеры, предысторию и голос:
– Хорошее сари, но ничего особенного. Она всегда носит шелка из Варанаси. Сегодня красный. В прошлом году был зеленый. Светофор прямо.
– Посмотри, какое шитье зари[103].
– Весьма пышное, весьма – но, я полагаю, все это необходимо, при ее-то профессии, бедняжка.
– Ну уж не скажи. Тоже мне «бедняжка» – погляди на драгоценности. Это тяжелое золотое ожерелье, эта эмаль тонкой работы…
– Как по мне, немного отдает дурным вкусом.
– Ну и что, говорят, что это ей подарили люди из Ситагарха.
– О!
– И многие кольца тоже. Я думаю, она в любимицах у наваба Ситагарха. Говорят, он обожает музыку.
– И музыкантш?
– Естественно. Теперь она приветствует Махешджи и его сына Мана. Он, кажется, очень доволен собой. А это же губернатор, который…
– Да-да, все они, эти конгресс-валлы, одинаковы. Разглагольствуют о простоте и скромной жизни, а сами приглашают подобных людей развлекать своих друзей.
– Ну. Она ведь не танцовщица или что-то подобное.
– Не танцовщица. Но ты не станешь отрицать ее профессию.
– Но твой муж тоже пришел.
– Мой муж!
Обе дамы, одна из которых была женой врача-отоларинголога, а вторая – супругой важного комиссионера обувной торговли, посмотрели друг на дружку с выражением раздраженной покорности обычаям мужчин.
– Теперь она здоровается с губернатором. Гляди, как он ухмыляется. Такой толстый коротышка – но, говорят, очень влиятелен.
– Арэ[104], а что этот губернатор делает, кроме как ленточки разрезает да роскошествует в своем правительственном доме? Ты слышишь, что она говорит?
– Нет.
– Каждый раз, когда она трясет головой, бриллиант у нее в носу так и вспыхивает. Что твоя фара в автомобиле!
– Это авто много пассажиров повидало в свое время.
– Да какое там время! Ей всего тридцать шесть. У нее гарантия еще на много миль пробега. А все эти кольца! Неудивительно, что она всем подряд творит адаб[105].
– В основном бриллианты и сапфиры, хотя мне отсюда не слишком хорошо видно. Ох, какой большой бриллиант на правой руке…
– Нет, это белый… как его там… хотела сказать «сапфир», но это не белый сапфир. Мне кто-то рассказывал, что он даже дороже бриллианта, но я не помню, как этот камень называется.
– И зачем она носит все эти стеклянные браслеты вместе с золотом? Смотрятся довольно дешево!
– Ну не зря же ее называют «Фирозабади». Даже если ее предки – по женской линии – и не родом из Фирозабада[106], то по крайней мере ее стекляшки – точно оттуда. О-хо-хо! Гляди, как она строит глазки молодым мужчинам!
– Бесстыдница.
– Этот бедный юноша не знает, куда глаза девать.
– Кто он?
– Хашим, младший сынок доктора Дуррани. Ему всего восемнадцать.
– Хммм…
– Очень хорошенький. Смотри, какой румянец.
– Румянец! Все эти мальчики-мусульмане только прикидываются девственниками, но души у них похотливые, вот что тебе скажу. Когда мы жили в Карачи…
Но в эту минуту Саида-бай Фирозабади, завершив обмен приветствиями с разнообразными представителями зрительного зала, тихо что-то сказала своим музыкантам и, засунув пан за правую щеку, дважды кашлянула, прочищая горло, и запела.
Стоило этому чудесному горлу издать всего несколько звуков, как тут же раздались восторженные «вах!», «вах!» и другие благодарные возгласы аудитории, вызвавшие признательную улыбку на губах Саиды-бай. Она, несомненно, была прекрасна, но в чем именно заключалась ее восхитительность? Большинство мужчин с трудом смогли бы подобрать слова, чтобы объяснить это, однако женщинам наверху стоило быть более проницательными. Внешне она выглядела приятно, не более того, однако у нее имелись все атрибуты выдающейся куртизанки – маленькие знаки благоволения, наклон головы, сверкающее украшение в носу, восхитительная смесь прямоты и избирательности в ее внимании к тем, кого она завлекала, отличное знание поэзии на урду, в частности газелей, которое не сочли бы поверхностным даже знатоки. Однако куда большее значение, чем все это, чем ее одежда, драгоценности и даже ее исключительный природный талант и музыкальное образование, имела щемящая сердечная боль в ее голосе. Откуда она произрастала, никто точно не знал, хотя слухи о ее прошлом были достаточно распространены в Брахмпуре. Даже эти женщины не могли сказать, что ее печаль была наигранной. Она казалась одновременно смелой и ранимой. Именно перед таким сочетанием устоять было невозможно.
Поскольку это был Холи, она начала свое выступление с нескольких песен Холи. Саида-бай Фирозабади была мусульманкой, но спела эти счастливые описания юного Кришны[107], играющего в Холи с коровницами из деревни своего приемного отца, с таким обаянием и энергией, словно ей довелось увидеть эту сценку воочию. Мальчишки в зале смотрели на нее с удивлением. Даже Савита, которая впервые присутствовала на Холи в доме свекра и свекрови и пришла скорее по обязанности, чем ради удовольствия, вдруг ощутила неподдельную радость.
Госпожа Рупа Мера, разрываясь между необходимостью защищать свою младшую дочь и неуместностью присутствия ее поколения, особенно вдовы, в сформированной части аудитории внизу, настрого приказав Прану не спускать глаз с Латы, исчезла наверху. Она наблюдала через щель в тростниковой ширме, говоря госпоже Капур:
– В мое время ни одной женщине не было позволено находиться во дворе в такой вечер.
Со стороны госпожи Рупы Меры было немного несправедливо высказывать такие упреки тихой и ранимой хозяйке, которая действительно говорила об этом своему мужу. Но от ее возражений просто нетерпеливо отмахнулись на том основании, что времена меняются.
Во время концерта гости то входили во внутренний двор, то выходили в сад, и Саида-бай, краем глаза уловив движение где-то среди публики, поприветствовала жестом нового гостя, и гармоническая линия ее аккомпанемента прервалась. Но скорбных звуков смычка на струнах саранги, словно тени ее голоса, было более чем достаточно, и она часто оборачивалась к музыканту и благодарила его взглядом за особенно красивую имитацию или импровизацию. Однако наибольшее внимание досталось молодому Хашиму Дуррани, сидящему в первом ряду и краснеющему, словно свекла, каждый раз, когда она прерывала пение, чтобы сделать колкое замечание или посвятить ему какое-нибудь случайное двустишие. Саида-бай славилась тем, что в начале выступления выбирала среди слушателей одного человека и посвящала все свои песни ему, – он становился для нее жестоким убийцей, охотником, палачом и кем угодно еще, – собственно, он становился героем для ее газелей.
Саида-бай больше всего любила петь газели Мира[108] и Галиба, но также ей по вкусу были и Вали Деккани[109], и Маст, чьи стихи не пользовались большой популярностью у местных жителей, поскольку тот провел большую часть своей несчастной жизни, читая впервые многие из своих газелей в Барсат-Махале культурно обделенному навабу Брахмпура, прежде чем его некомпетентное, обанкротившееся и лишенное наследников княжество было захвачено Британией. Так, первой из ее газелей в этот вечер стала именно газель Маста. И стоило ей спеть лишь первую фразу, как восхищенная публика разразилась ревом признательности.
«Не наклонялась я, но ворот порван мой…» – начала она, прикрыв глаза.
Не наклонялась я, но ворот порван мой,
хоть все шипы в траве, ничуть не выше.
– Ах! – беспомощно произнес судья Махешвари. Его голова на пухлой шее затряслась в экстазе.
А Саида-бай продолжала:
Могу ль невинной быть в чужих глазах,
судя меня, ловца готовы оправдать они же…
Тут Саида-бай бросила взгляд, исполненный одновременно томления и укора, на бедного восемнадцатилетку. Он тут же опустил глаза, а один из друзей толкнул его и восторженно спросил:
– Могу ль невинным быть? – что смутило юношу еще сильнее.
Лата сочувственно посмотрела на парня и с восхищением – на Саиду-бай.
«И как это ей удается? – подумала она, восторгаясь и чуточку ужасаясь. – Их чувства словно податливая глина в ее руках, и все эти мужчины могут лишь ухмыляться и стонать! И Ман – хуже всех!» Лате обычно нравилась более серьезная классическая музыка. Но теперь она, как и ее сестра, тоже наслаждалась газелью, а еще, хоть это и было странно, преображенной романтической атмосферой Прем-Ниваса. Как хорошо, что ее мать ушла наверх.
Тем временем Саида-бай, протянув руку к гостям, пела:
Святоши так минуют дверь таверны —
терплю, как смотрят на меня, но не подходят ближе.
– Вах, вах! – громко воскликнул Имтиаз позади.
Саида-бай наградила его ослепительной улыбкой, затем нахмурилась, словно испугавшись. Однако снова взяла себя в руки и продолжила:
Бессонной ночи вслед легчайший ветерок
шевелит воздух городской и ароматом дышит.
О чем теперь мне петь, совсем не вижу я,
пойду куда глаза глядят – меня услышат.
– Куда глаза глядят – меня услышат! – пропели одновременно двадцать голосов.
Саида-бай вознаградила их энтузиазм кивком. Но безбожие этого двустишия было превзойдено безбожием следующего:
Склоню колена, Кааба[110] сердца моего,
и жду с молитвой взор твой будто свыше.
В рядах зрителей послышались вздохи, прокатился дружный стон. Ее голос почти сорвался на слове «свыше». Только совершенно бесчувственный чурбан посмел бы это порицать.
Ослеплена, как солнцем я, о Маст,
Вдруг облака волос и лунный лик увижу…
Ман был настолько тронут той почти декламационной выразительностью, с которой Саида-бай исполнила последнее двустишие, что невольно воздел к ней руки. Саида-бай закашлялась, прочищая горло, и загадочно взглянула на него. Ман ощутил жар и дрожь во всем теле и на какое-то время потерял дар речи, зато воспроизвел ритмический рисунок аккомпанемента на голове одного из своих деревенских племянников лет семи.
– Что вы хотите услышать следующим, Махешджи? – спросила его отца Саида-бай. – До чего чудесную публику вы всегда собираете в вашем доме! И такую осведомленную, что я порой чувствую себя лишней! Стоит мне лишь пропеть два слова – и вы, господа, завершаете газель!
Раздались восклицания: «Нет-нет!», «Что вы такое говорите?» и «Мы лишь ваши тени, Саида-бегум!»[111].
– Я уверена, что это не из-за моего голоса, а лишь благодаря вашей милости и милости Того, Кто наверху, – добавила она, – сегодня вечером я здесь. Я вижу, что ваш сын так же признателен мне за мои скромные усилия, как и вы были в течение многих лет. Должно быть, это в крови. Ваш отец, пусть он покоится с миром, был полон доброты к моей матери. И теперь я получаю вашу милость.
– Кто из нас кому оказывает милость? – галантно ответил Махеш Капур.
Лата невольно посмотрела на него с некоторым удивлением. Ман поймал ее взгляд и подмигнул. И она невольно улыбнулась в ответ. Теперь, когда они были родственниками, она чувствовала себя с ним не так скованно. Она вспомнила его утренние выходки, и улыбка вновь приподняла уголки ее губ. Теперь всегда, сидя на лекциях профессора Мишры, Лата невольно будет вспоминать уморительную картину: как он вылезает из ванны, мокрый, розовый и беспомощный, словно младенец.
– Однако некоторые молодые люди столь молчаливы, – продолжала Саида-бай, – что они сами могут быть идолами в храмах. Возможно, они так часто вскрывали свои вены, что у них не осталось крови, а? – очаровательно рассмеялась она.
Ах, сердце мотыльком летит на яркий свет…
Сегодня мой герой блистательно одет!
Молодой Хашим виновато окинул взглядом свою синюю вышитую курту. Но Саида-бай безжалостно продолжала:
Как его вкусу не воздать хвалу?
Он кажется мне принцем на балу!
Поскольку во многих стихах на урду, как и во многих из более ранних по времени персидских и арабских стихах, поэты обращались к молодым людям, Саиде-бай было несложно найти такие озорные отсылки к мужской одежде и манере поведения, чтобы было понятно, в кого летят ее стрелы. Хашим мог краснеть, гореть и кусать нижнюю губу, но ее колчан был бездонен. Она посмотрела на него и продолжила:
Алые губы твои – со вкусом медвяной росы.
О, Амрит Лал! – истинно имя твое.
Друзья Хашима к этому времени уже содрогались от смеха. Но, должно быть, Саида-бай поняла, что он больше не вынесет любовной травли, и смилостивилась, предоставив ему небольшую передышку. К этому моменту публика осмелела достаточно, чтобы выдвигать свои предложения, и после того, как Саида-бай, потакая своему вкусу, слишком интеллектуальному для столь чувственной певицы, исполнила одну из наиболее сложных и насыщенных аллюзиями газелей Галиба, кто-то из публики предложил одну из своих любимых – «Где встречи те? Где расставания?».
Саида-бай согласилась, повернулась к музыкантам, играющим на саранги и табла, и сказала им несколько слов. Саранги начал играть вступление к медленной, меланхоличной, ностальгической газели, написанной Галибом не на склоне лет, а в те дни, когда он был сам ненамного старше самой певицы. Но Саида-бай вложила в свои вопрошающие куплеты такую сладкую горечь, что тронула даже самые черствые сердца. И когда они присоединились в конце знакомой сентиментальной строчки, казалось, они задают вопрос себе, а не показывают соседям свою осведомленность. И эта проникновенность вызывала у певицы еще более глубокий отклик, так что даже последний сложный бейт, в котором Галиб возвращается к своим метафизическим абстракциям, стал кульминацией, а не отступлением от общего смысла газели.
После этого прекрасного исполнения публика лежала у ног Саиды-бай. Те, кто намеревался уехать не позднее одиннадцати часов, оказались не в силах сбросить чары, и вскоре незаметно уже перевалило за полночь.
Маленький племянник Мана уснул у него на коленях. Уснули и многие другие мальчики. Слуги унесли их и уложили спать. Сам Ман, который раньше часто влюблялся и поэтому был склонен к своеобразной приятной ностальгии, был ошеломлен последней газелью Саиды-бай. Он задумчиво раскусил орех кешью. Что он мог поделать? Он чувствовал, как неумолимо влюбляется в нее. Саида-бай теперь продолжила свои заигрывания с Хашимом, и Ман ощутил легкий укол ревности, когда она пыталась получить от юноши ответ:
Тюльпану ли, розе – им ли равняться с тобою?
Сколь же метафоры эти бессильны…
Когда эти строки не привели ни к какому результату, заставив молодого человека лишь беспокойно поерзать на месте, она попыталась исполнить более смелое двустишие:
Персик твоей красоты восхищает весь мир —
даже пушок на щеках выглядит истинным чудом!..
Это нашло отклик. Здесь было два каламбура – один мягкий и один не слишком. «Мир» и «чудо» обозначались одним и тем же словом «алам», а «пушок на щеках», звучавший на урду как «кат», могло быть истолковано как «письмо». Хашим, у которого на лице был легкий пушок, изо всех сил старался вести себя так, будто «кат» означает просто «письмо», но это стоило ему немалого конфуза. Он оглянулся на отца в поисках поддержки в своих страданиях – собственные друзья ничем не помогали, так как давно решили присоединиться к поддразниванию. Но рассеянный доктор Дуррани сидел в полудреме где-то позади. Один из друзей нежно потер щеку Хашима и потрясенно вздохнул. Покраснев, Хашим поднялся, чтобы покинуть двор и погулять в саду. Стоило ему привстать, как Саида-бай выстрелила в него Галибом:
Только имя мое помянули – и она поднялась, чтоб уйти…
Хашим, чуть не плача, сотворил адаб Саиде-бай и покинул внутренний двор поместья. Лате, чьи глаза горели безмолвным восторгом, стало жаль его, но вскоре ей тоже пришлось уехать с матерью, Савитой и Праном.
Зато Ман совершенно не жалел своего зардевшегося соперника. Он выступил вперед, кивнул налево и направо, почтительно поприветствовав певицу, и уселся на место Хашима. Саида-бай была рада приятной компании пусть и юного, но добровольца во вдохновители на остаток вечера. Она улыбнулась ему и произнесла:
Не отвергай постоянства, о сердце,
любовь без него не имеет опоры!
На что Ман ответил мгновенно и решительно:
Где б Даг[112] ни сел – свое место он занял.
Пусть оставляют собранье другие, он – никуда не уйдет!
Это было встречено смехом публики, но Саида-бай решила оставить последнее слово за собой, ответив собственными стихами:
Как же Даг пристально может смотреть!..
Лучше б под ноги глядел, чтобы ему не споткнуться.
После такого ответа зал разразился спонтанными аплодисментами. Ман обрадовался так же, как и все остальные, что Саида-бай Фирозабади побила его туза или, если можно так сказать, покрыла десяткой его девятку. Она смеялась так же, как и остальные, как и ее аккомпаниаторы – толстый таблаист и его худощавый коллега с саранги. Вскоре Саида-бай подняла руку, призывая к тишине, и сказала:
– Надеюсь, эта часть аплодисментов предназначалась моему юному остроумному другу.
Ман с игривым раскаянием ответил:
– Ах, Саида-бегум, хватило у меня отваги шутить над вами, но все мои попытки были тщетны!
Публика вновь засмеялась, и Саида-бай Фирозабади наградила его за эту цитату из газели Мира прекрасным ее исполнением:
Как ни готовься к тому, нет от болезни лекарства.
В боли сердечной смертельное скрыто коварство.
Юность проходит в слезах, старость в покое.
Ночи бессонные прежде, ныне – вечное сонное царство.
Ман смотрел на нее, очарованный. Очарованный и восхищенный. Что может быть прекраснее, чем лежать без сна долгими ночами, до самого рассвета, слушая ее голос у своего уха?
Беспомощных нас осуждали за вольность поступков и мысли.
Делая сами лишь что захотят, они клеветали на нас.
Здесь, в мире света и тьмы, все, что мне оставалось:
смена страдания днем на мученья ночные. А вас
отчего так волнует, что сталось с религией Мира – исламом?
Нося знак брамина, к идолам в храм он приходит сейчас.
Ночь продолжалась, шутки чередовались с музыкой. Было уже очень поздно. Публика из сотни поредела до дюжины. Но Саида-бай теперь была настолько погружена в музыку, что оставшиеся пребывали в полном восторге. Они сошлись в более тесный кружок. Ман не знал, во что погрузиться больше – в слух или созерцание. Время от времени Саида-бай прерывала пение и вела беседу с уцелевшими адептами. Она отпустила саранги и танпуру. В конце концов отослала даже своего таблаиста, глаза которого совсем слипались. Остались только ее голос и фисгармония, но им хватало очарования. Уже светало, когда она сама зевнула и поднялась.
Ман смотрел на нее с желанием и усмешкой во взгляде.
– Я позабочусь о машине, – сказал он.
– А я пока пойду в сад, – сказала Саида-бай. – Это самое прекрасное время ночи. Просто отправьте ее, – указала она на фисгармонию, – и остальные вещи ко мне домой завтра утром. Так что ж, – продолжила она для пяти или шести человек оставшихся во дворе:
Ныне же Мир идолов этих в храме оставил —
мы еще встретимся с ним…
Ман завершил куплет:
…будет на то Божья воля.
Он смотрел на нее в ожидании признательности, но она уже направилась в сад. Саида-бай Фирозабади, внезапно уставшая «от всего этого» (хотя от чего «всего этого»?), минуту или две бродила по саду Прем-Ниваса. Она коснулась глянцевых листьев помело. Харсингар уже отцвел, а цветы жакаранды[113] опадали во мраке. Она окинула взглядом сад и улыбнулась себе немного грустно. Было тихо. Ни сторожа, ни даже сторожевой собаки. На ум пришло несколько любимых строк из малоизвестного поэта Миная, и она не пропела, а прочитала их вслух:
Собранье завершилось… Мотыльки,
прощайтесь с догоревшими свечами!
Вас манят в небо звезды-светляки,
помаргивая летними ночами.
Она слегка закашлялась – ночью внезапно похолодало – и плотнее закуталась в свою легкую шаль, ожидая, пока кто-нибудь проводит ее к дому, который тоже находился в Пасанд-Багхе, всего в нескольких минутах ходьбы.
На следующий день после того, как Саида-бай пела в Прем-Нивасе, было воскресенье. Беззаботный дух Холи все еще витал в воздухе. Ман никак не мог выбросить Саиду-бай из головы.
Он бродил в оцепенении. Слегка пополудни он организовал отправку фисгармонии к ней домой, и ему ужасно хотелось самому сесть в машину. Но это было не самое лучшее время для посещения Саиды-бай, которая в любом случае никак не дала ему понять, что будет рада снова его видеть.
Ман томился от безделья. Это было частью его проблемы. В Варанаси были какие-то дела, способные отвлечь его. В Брахмпуре он всегда чувствовал себя в безвыходном положении. Впрочем, на самом деле он не слишком возражал. Ему не очень-то нравилось чтение, но зато он любил гулять с друзьями.
«Может, стоит навестить Фироза?» – решил он.
Затем, думая о газелях Маста, он запрыгнул в тонгу и велел тонга-валле отвезти его к Барсат-Махалу. Прошли годы с тех пор, как он был там, и мысль увидеть Барсат-Махал показалась ему заманчивой.
Тонга проехала через зеленые обжитые «колонии» восточной части Брахмпура и добралась до Набиганджа, торговой улицы, знаменующей конец простора и начало шума и суматохи. Старый Брахмпур лежал за ним, и почти в самом конце западной части старого города, над Гангой, росли роскошные сады и высилось еще более прекрасное мраморное здание Барсат-Махала.
Набигандж – фешенебельная торговая улица, где по вечерам можно встретить фланирующих туда-сюда представителей брахмпурской знати. Сейчас, жарким днем, покупателей было не так много. Лишь несколько машин, тонги и велосипеды. Вывески на Набигандже были напечатаны на английском, и цены соответствовали вывескам. Книжные магазины, такие как «Имперский книжный развал», хорошо организованные универсальные магазины, такие как «Даулинг и Снэпп» (где нынче заправляли индийцы), отличные портняжные мастерские, такие как «Ателье Магоряна», где Фироз заказывал всю свою одежду (начиная с костюмов и заканчивая ачканами), обувной магазин «Прага», элегантный ювелирный магазин, рестораны и кофейни, подобные «Рыжему лису» и «Голубому Дунаю», и два кинотеатра – «Манорма Толкис» (где показывали фильмы на хинди) и «Риалто» (который в основном занимался показом голливудских картин и фильмов британской студии «Илинг»). Каждое из этих мест играло какую-либо роль, главную или второстепенную, в тех или иных любовных интрижках Мана. Но сегодня, когда тонга проносилась по широкой улице, Ман не обращал на них внимания. Тонга свернул на дорогу поменьше и почти сразу же на еще меньшую. Теперь они были в совершенно другом мире.
Тонге как раз хватало места, чтобы проехать между телегами с волами, рикшами, велосипедами и пешеходами, заполонившими дорогу и тротуар, который они делили с уличными цирюльниками, гадалками, хлипкими чайными лотками, овощными ларьками, дрессировщиками обезьян, чистильщиками ушей, карманниками, заблудшей скотиной, случайным сонным полицейским, прогуливающимся в выцветшей форме цвета хаки, мокрыми от пота амбалами, несущими на спинах неподъемные грузы меди, стекла и макулатуры и вопившими: «Поберегись!» – зычными голосами, каким-то образом пробивавшимися сквозь грохот, лавками сукна и изделий из меди, хозяева которых завлекали покупателей криками и жестами, резным каменным входом в открывшуюся во дворе переоборудованного хавели[114] прогоревшего аристократа школу «Тайни Тотс» с изучением английского и нищими – молодыми и старыми, злобными и кроткими, прокаженными, искалеченными или слепыми, с наступлением вечера тайком от полиции пробирающимися на Набигандж, чтобы промышлять в очередях в кинозалы.
Вороны каркали, оборванные мальчишки носились по поручениям. Один из них балансировал шестью маленькими грязными чайными стаканчиками на дешевом жестяном подносе, пробираясь через толпу. Обезьяна болтала и прыгала вокруг огромного фикусового дерева с дрожащими листьями и подкарауливала неосторожных покупателей, выходящих из хорошо охраняемой лавки с фруктами, женщины, укутанные в паранджу или в ярких сари, в сопровождении мужчин или без оных, несколько студентов из университета, развалившихся вокруг тележек с чатом[115] и кричавших друг другу с расстояния в тридцать сантиметров то ли по привычке, то ли чтобы их услышали, грязные собаки огрызались и получали пинка, скелетообразные кошки мяукали и уворачивались от брошенного камня. Мухи копошились везде – на кучах зловонного гниющего мусора, на неприкрытых лакомствах на лотках торговцев сластями, где на огромных изогнутых сковородах с маслом гхи шипел вкуснейший джалеби[116], на лицах наряженных в сари, но не одетых в паранджу женщин, на ноздрях лошади, трясущей своей ослепленной головой и пытавшейся пробраться через Старый Брахмпур в сторону Барсат-Махала.
Ман прервал свои размышления, увидев Фироза, стоявшего возле уличного киоска. Он тут же остановил тонгу и сошел к нему.
– Фироз, долго жить будешь – я как раз думал о тебе. Примерно полчаса назад!
Фироз сказал, что он просто бродил по округе и решил купить трость.
– Ты себе или отцу?
– Себе.
– Мужчина, вынужденный купить трость в свои двадцать, может и не прожить долгой жизни, – сказал Ман.
Фироз, поопиравшись на разные трости под разными углами, выбрал одну из них и, не торгуясь, купил.
– А ты что тут делаешь? Едешь навестить Тарбуз-ка-Базар? – спросил он.
– Не будь таким гнусным, – весело сказал Ман; Тарбуз-ка-Базар был улицей певиц и проституток.
– О, но я совсем позабыл, – лукаво сказал Фироз. – Зачем тебе дыни, если можно вкусить персики Самарканда?
Ман нахмурился.
– Какие новости о Саиде-бай? – продолжал Фироз, который с задних рядов наслаждался предыдущей ночью.
Фироз, хоть и уехал к полуночи, ощутил, что, несмотря на помолвку Мана, в жизнь его друга снова вошла любовь. Должно быть, он знал и понимал Мана лучше, чем кто-либо.
– А чего ты ожидаешь? – немного угрюмо спросил Ман. – Все будет идти своим чередом. Она даже не позволила мне проводить ее домой.
«Это совершенно не похоже на Мана», – подумал Фироз, которому редко доводилось видеть друга в подавленном настроении.
– Так куда ты едешь? – спросил он его.
– В Барсат-Махал.
– Чтобы положить этому конец? – осторожно спросил Фироз. (Парапет Барсат-Махала находился прямо у Ганги и каждый год становился местом романтических самоубийств.)
– Да-да, чтобы все это закончилось, – нетерпеливо сказал Ман. – А теперь скажи мне, Фироз, что ты мне посоветуешь?
Фироз засмеялся.
– А ну повтори. Я просто ушам своим не верю! – сказал он. – Ман Капур, брахмпурский красавец, к ногам которого так и падают женщины из хороших семей и, наплевав на репутацию, вьются вокруг него, словно пчелы вокруг лотоса, ищет совета у сурового и безупречного Фироза о том, как поступать в делах сердечных. Ты ведь не моего юридического совета спрашиваешь, а?
– Если ты собираешься и дальше продолжать в таком духе… – недовольно начал Ман. Вдруг некая мысль поразила его. – Фироз, почему Саиду-бай зовут Фирозабади? Я думал, она местная.
– Ну, семейство ее в самом деле родом из Фирозабада, – ответил Фироз. – Но и только. А на самом деле ее мать Мохсина-бай давно поселилась в Тарбуз-ка-Базаре и Саида-бай выросла в этой части города. – Он указал тростью в сторону неблагополучного района. – Но, разумеется, сама Саида-бай теперь, когда она вскарабкалась на вершину и живет в Пасанд-Багхе – и дышит тем же воздухом, что и мы с тобой, – не любит, когда люди вспоминают, где она родилась.
Ман пару секунд обдумывал услышанное.
– Откуда тебе так много известно о ней? – озадаченно спросил он.
– О, даже не знаю, – сказал Фироз, отгоняя муху. – Подобная информация просто в воздухе витает. – Не обращая внимания на изумление в глазах Мана, он продолжил: – Но мне пора. Отец хочет, чтобы я познакомился со скучным человеком, который явится на чай.
Фироз прыгнул в тонгу Мана.
– Слишком много народу, чтобы кататься на тонге по Старому Брахмпуру. Лучше прогуляйся пешком, – сказал он Ману и уехал.
Ман бродил, размышляя – но не очень долго – о том, что сказал Фироз.
Напевая строчки из газели, засевшие у него в голове, он остановился, чтобы купить пан (он предпочитал более пряный, темно-зеленый пан всем прочим сортам), маневрируя, перешел через дорогу сквозь толпу велосипедистов, рикш, тележек, людей и скота и оказался в Мисри-Манди, неподалеку от небольшой овощной лавки рядом с тем местом, где жила его сестра Вина.
Чувствуя укоры совести за то, что он спал, когда она приходила в Прем-Нивас накануне днем, Ман импульсивно решил навестить ее и своего зятя Кедарната и племянника Бхаскара. Ман очень любил Бхаскара и обожал подкидывать тому арифметические задачки, словно мяч дрессированному тюленю.
Когда он вошел в жилые районы Мисри-Манди, переулки стали уже, прохладнее и немного тише, хотя там одни люди сновали туда-сюда, другие просто бездельничали или играли в шахматы на выступе возле храма Радхакришны, стены которого все еще пестрели разноцветьем Холи. Полоса яркого солнечного света над его головой теперь была тонкой и ненавязчивой, и мух стало меньше. После поворота в еще более узкий переулок, всего три фута в ширину, едва увернувшись от коровы, которая решила помочиться, Ман прибыл в дом своей сестры.
Это был очень узкий дом – трехэтажный, с плоской крышей, примерно по полторы комнаты на каждом этаже и центральной решеткой в середине лестничной клетки, пропускающей солнечный свет до самого низа. Ман вошел через незапертую дверь и увидел старую госпожу Тандон, свекровь Вины, жарившую что-то на сковороде. Пожилая госпожа Тандон не одобряла музыкального вкуса Вины, и именно из-за нее семье пришлось вернуться домой прошлым вечером, так и не послушав выступления Саиды-бай. Старуха всегда вызывала дрожь у Мана. Промямлив ей что-то вроде приветствия, он поднялся по лестнице и вскоре обнаружил Вину и Кедарната на крыше. Они играли в чаупар[117] в тени решетки и в данный момент явно о чем-то пререкались.
Вина была на несколько лет старше Мана и фигурой – приземистой и коренастой – пошла в мать. Когда Ман появился на крыше, голос ее звучал на повышенных тонах, а пухлое и обычно веселое лицо хмурилось, но стоило ей увидеть Мана, как оно снова расплылось в улыбке. Затем Вина что-то вспомнила и опять помрачнела.
– Итак, ты пришел извиниться. Чудесно! И вовсе не поторопился. Мы все были вчера очень недовольны тобой. Что ты за брат такой, если спишь часами напролет, зная, что мы приедем в Прем-Нивас?
– Но я думал, ты останешься на песни… – сказал Ман.
– Да-да, – сказала Вина, качая головой. – Я более чем уверена, что ты думал обо всем об этом, когда засыпал. Разумеется, совершенно точно не из-за бханга. И у тебя просто вылетело из головы, что нам нужно было отвезти мать Кедарната домой раньше, чем начнется музыка. Ну, хотя бы Пран прибыл загодя и встретил нас в Прем-Нивасе с Савитой, его тещей и Латой.
– Ах, Пран, Пран, Пран! – раздраженно проговорил Ман. – Вечно он герой, а я, как всегда, злодей!
– Это неправда, не драматизируй, – сказала Вина. Она опять видела в Мане маленького мальчика, который пытался стрелять в голубей из рогатки, утверждая, что он – лучник из «Махабхараты»[118]. – Просто ты совершенно безответственный человек.
– И все равно – о чем вы спорили, когда я поднимался по лестнице? И где Бхаскар? – спросил Ман. Вспомнив о недавних упреках отца, он решил сменить тему.
– Запускает с друзьями воздушных змеев. Кстати, он тоже обиделся и хотел тебя разбудить. Придется тебе сегодня поужинать с нами, чтобы загладить вину.
– А-а-а… – нерешительно протянул Ман, раздумывая, а не рискнуть ли ему и не заглянуть ли в дом Саиды-бай этим вечером. Он закашлялся. – Но почему вы ссорились?
– Мы не ссорились, – мягко сказал Кедарнат, улыбаясь Ману.
Зятю Мана было едва за тридцать, но он уже седел. Беспокойный оптимист, он, в отличие от Мана, был, если так можно выразиться, слишком ответственным человеком, и трудности, которые обрушились на него, когда он начинал жизнь с нуля в Брахмпуре после революции, преждевременно состарили его.
Когда он был не в пути куда-нибудь на юг Индии, чтобы набрать заказов, то до поздней ночи работал в своем магазине в Мисри-Манди. Именно вечерами здесь велись дела и посредники вроде него покупали корзины обуви у сапожников. Однако послеобеденное время было довольно свободным.
– Нет, не ссорились! Совсем не ссорились! Мы просто спорили из-за чаупара, вот и все, – поспешно сказала Вина, снова бросая ракушки каури, считая очки и количество ходов своих фигур вперед по крестообразной доске из ткани.
– Да-да, я верю, верю, – сказал Ман.
Он сел на коврике, разглядывая цветочные горшки с пышными, крупнолистными растениями, которые госпожа Капур подарила своей дочери для украшения сада на крыше. Сари Вины сушились на одной стороне крыши, вся терраса была забрызгана красками Холи. Позади крыши виднелись нагромождения других крыш, минареты, башни и купола храмов, простирающиеся до самой железной дороги и станции «Новый Брахмпур». Несколько бумажных змеев – розовых, зеленых и желтых, тоже в цветах Холи, – сражались друг с другом в безоблачных небесах.
– Пить хочешь? – торопливо спросила Вина. – Принесу тебе шербета. Или ты будешь чай? Боюсь, что у нас нет тхандая, – щедро предложила она.
– Нет, спасибо… Но может, ты ответишь на мой вопрос? О чем спор? – спросил Ман. – Дай-ка угадаю… Кедарнат хочет взять вторую жену и, естественно, желает твоего согласия.
– Не глупи! – сказала Вина слегка резко. – Я хочу второго ребенка, и, естественно, мне нужно согласие Кедарната. Ой! – воскликнула она, осознав свою несдержанность, и взглянула на мужа. – Я не нарочно. В любом случае он мой брат, и мы ведь можем спросить его совета.
– Но советов моей матери в этом вопросе ты не хочешь, так? – возразил Кедарнат.
– Что ж, теперь уже поздно, – весело сказал Ман. – А зачем тебе второй ребенок? Бхаскара разве недостаточно?
– Мы не можем себе позволить завести второго ребенка, – сказал Кедарнат с закрытыми глазами – Вину раздражала эта привычка. – По крайней мере сейчас. Мой бизнес… ну, ты в курсе, как обстоят дела. А теперь сапожники собрались бастовать. – Он открыл глаза. – К тому же Бхаскар такой смышленый, что мы хотим обеспечить ему лучшее обучение. А это недешево.
– Да, мы, конечно, хотели, чтобы он был глупым, но увы…
– Вина, как всегда, блещет остроумием, – сказал Кедарнат. – Всего за два дня до Холи она напомнила мне, что нам очень трудно сводить концы с концами из-за арендной платы, роста цен на продукты и всего прочего. И о стоимости ее уроков музыки, лекарств моей матери, особых учебников по математике для Бхаскара и моих сигарет. Сказала, что мы вынуждены считать каждую рупию, а теперь утверждает, что мы обязаны завести еще одного ребенка, потому что каждое рисовое зерно, которое он съест, уже отмечено его именем. Женская логика! Она родилась в семье, где было трое детей, и потому считает, что иметь троих детей – закон природы. Ты хоть можешь представить себе, как мы будем выживать, если все они будут такими же умными, как Бхаскар?
Кедарнат, который обычно был тем еще подкаблучником, неплохо сопротивлялся.
– Как правило, умный только первый ребенок, – сказала Вина. – Я могу гарантировать, что следующие двое будут такими же глупыми, как Пран и Ман. – Она продолжила шить.
Кедарнат улыбнулся, взял пестрые каури в покрытую шрамами ладонь и бросил их на доску. Обычно он, как человек чрезвычайно вежливый, был весь внимание при Мане, но чаупар есть чаупар, и, начав играть в него, практически невозможно остановиться. Эта игра увлекала и захватывала даже больше, чем шахматы. Ужин в Мисри-Манди остывал, гости уходили, кредиторы то и дело вспыхивали раздражением, но игроки в чаупар молили дать им сыграть еще разочек. Старая госпожа Тандон однажды выкинула тканевую доску и проклятые раковины в заброшенный колодец в соседнем переулке, но, несмотря на финансовое положение семьи, новый набор был куплен, и парочка бездельников теперь играла на крыше, хоть там и было жарче. Таким образом они избегали встреч с матерью Кедарната, чьи проблемы с желудком и артрит затрудняли ей подъем по лестнице. В Лахоре из-за горизонтального расположения дома и из-за усвоенной ею роли непререкаемого матриарха богатого и компактного семейства она осуществляла тотальный, даже тиранический контроль. Ее мир рухнул из-за болезненного Раздела[119].
Разговор прервал возмущенный крик с соседней крыши. Крупная женщина средних лет в алом хлопковом сари кричала с крыши на незримого противника:
– Они жаждут моей погибели, это ясно! Ни минуты покоя, ни лечь ни сесть. Стук мячей сводит меня с ума… Конечно! Внизу слышно все, что происходит на крыше! Эй вы, кахары[120] несчастные, бесполезные вы судомойки, уймите же наконец своих детей!
Заметив Вину и Кедарната на их крыше, она перешла по соединяющему крыши мостку, пробравшись сквозь небольшую щель в дальней стене. Своим пронзительным голосом, неухоженными зубами и большими, растопыренными, обвисшими грудями она произвела неизгладимое впечатление на Мана.
После того как Вина представила их, женщина с яростной улыбкой сказала:
– О, так это тот самый, который не женат?
– Да, тот самый, – признала Вина. Она не стала искушать судьбу упоминанием помолвки Мана с девушкой из Варанаси.
– Но ты разве не сказала мне, что познакомила его с той девушкой, напомни, как ее зовут, той, что приехала сюда из Аллахабада навестить своего брата?
– Поразительно, как обстоят дела с некоторыми людьми. Ты говоришь им «А», а они думают «Я».
– Что ж, это вполне естественно, – хищно произнесла женщина. – Молодой мужчина, молодая женщина…
– Она была очень хорошенькой, – сказала Вина. – С глазами словно у лани.
– Но, к счастью, нос у нее не такой, как у брата, – добавила женщина. – Нет, он гораздо лучше. И даже ноздри вздрагивают слегка – точно как у лани…
Отчаявшись поиграть в чаупар, Кедарнат поднялся, чтобы пойти вниз. Он терпеть не мог визитов этой чрезмерно дружелюбной соседки. С тех пор как ее муж установил у них в доме телефон, она стала еще более навязчивой и напористой.
– Как мне надлежит называть вас? – спросил женщину Ман.
– Бхабхи. Просто бхабхи, – сказала Вина.
– Так… как она тебе, понравилась? – спросила женщина.
– Чудесно, – сказал Ман.
– Чудесно? – повторила женщина, восторженно зацепившись за слово.
– Я имел в виду – чудесно, что я должен называть вас бхабхи.
– Он очень изворотливый, – сказала Вина.
– Я тоже не промах, – заявила ее соседка. – Тебе стоит приходить сюда, знакомиться с людьми, знакомиться с хорошими женщинами, – обратилась она к Ману. – Что хорошего в жизни в колониях? Я тебе говорю: посещая Пасанд-Багх или Сивил-Лайнс, я чувствую, как мой мозг через четыре часа дохнет. А когда я возвращаюсь в переулки нашего района, мозги снова начинают шевелиться. Люди здесь заботятся друг о друге: если кто-то заболеет, все соседи спрашивают о нем. Но тебя будет сложно исправить. Тебе нужна девушка повыше среднего…
– Меня это не слишком волнует, – рассмеялся Ман. – Как по мне, и невысокие хороши.
– То есть тебе совершенно все равно, высокая она или низкая, темная или светлая, худая или толстая, уродливая или красивая?
– И снова «Я» вместо «А», – сказал Ман, глядя в сторону их крыши. – Кстати, мне нравится ваш метод сушки блузок.
Женщина коротко хохотнула. Это могло бы прозвучать самоуничижительно, если бы не было так громко. Она оглянулась на стальную подставку, расположенную над резервуаром для воды.
– На моей крыше нет другого места, – сказала она. – Все веревки на вашей стороне… Знаешь, – продолжила женщина не в тему, – брак – это странная штука. Я читала в «Стар-гейзере», что девушка из Мадраса, удачно вышедшая замуж, мать двоих детей, посмотрела «Халчал»[121] пять раз – целых пять раз! – и совсем одурела с этим Далипом Кумаром. Прямо спятила. И она поехала к нему, совершенно не представляя, что творит, поскольку у нее даже не было его адреса. Затем при помощи одного из этих фан-журналов она нашла его, взяла там такси и обрушила на него всевозможные безумные, одержимые речи. В конце концов он дал ей сто рупий на обратную дорогу и выставил за дверь. Но она вернулась.
– Далип Кумар! – нахмурилась Вина. – Я не очень много знаю о его игре. Думаю, он все это выдумал для рекламы.
– О, нет-нет! Вы видели его в «Дидаре»?[122] Он удивительный! И «Стар-Гэйзер» пишет, что он такой хороший человек – он вовсе не ищет публичности. Вели Кедарнату, чтобы остерегался мадрасских женщин, он проводит там столько времени, а они очень яростные… Я слышала, они даже свои шелковые сари стирают неосторожно, они просто бросают и плюх-плюх-плюх, словно прачки под краном… Ой, молоко убежало! – с внезапной тревогой воскликнула женщина. – Мне надо идти, надеюсь, что не убежало, а то муж…
И она бросилась прочь по крышам, словно огромное красное привидение.
Ман рассмеялся.
– Я тоже пойду, – сказал он. – С меня хватит жизни за пределами колоний. Мой мозг слишком сильно шевелится.
– Ты не можешь уйти, – строго и ласково сказала Вина. – Ты только пришел. Все говорили, что вы играли в Холи все утро с Праном, его знакомым профессором, Савитой и Латой, так что ты можешь провести с нами сегодня весь день. И Бхаскар будет очень злиться, если опять придется скучать по тебе. Ты бы его вчера видел. Он был похож на черного чертенка.
– Он будет в магазине вечером? – спросил Ман, чуть покашливая.
– Полагаю, что да. Размышляет о чертежах обувных коробок. Странный мальчик, – сказала Вина.
– Тогда я заеду к нему на обратном пути.
– На обратном пути откуда? – спросила Вина. – А ты не зайдешь пообедать?
– Я постараюсь, обещаю, – сказал Ман.
– Что с твоим горлом? – спросила Вина. – Ты засиделся допоздна, верно? Интересно насколько. Или это оттого, что ты промок на Холи? Я дам тебе чай с душандой, чтобы вылечить горло.
– Нет, это гадость! Сама прими для профилактики! – воскликнул Ман.
– А скажи… понравились тебе песни? А певица? – спросила она его.
Ман так равнодушно пожал плечами, что Вина забеспокоилась.
– Будь осторожен, Ман, – предупредила она его.
Ман слишком хорошо знал свою сестру, чтобы пытаться отстаивать свою невиновность. Кроме того, Вина достаточно скоро услышит о его флирте на публике.
– Ты ведь не ее собираешься навестить? – резко спросила его Вина.
– Нет, не дай бог, – ответил Ман.
– Да уж, не дай бог. Так куда ты идешь?
– В Барсат-Махал, – сказал Ман. – Пойдем со мной! Помнишь, мы в детстве ходили туда на пикники? Пойдем! А то ты только и делаешь, что играешь в чаупар.
– А чем мне еще, по-твоему, скрашивать свои дни? Позволь сказать, я работаю почти столько же, сколько аммаджи[123]. Вот, кстати, вчера я увидела, что спилили верхушку дерева ним[124], на которое ты в детстве залезал, чтобы добраться до верхнего окна. И Прем-Нивас изменился из-за этого.
– Да, она очень рассердилась, – сказал Ман, думая о матери. – Департамент общественных работ должен был просто его обрезать, чтобы избавиться от гнезда стервятника, но наняли подрядчика, который срубил столько дров, сколько смог, и сбежал. Но ты же знаешь аммаджи. Все, что она сказала: «Вы поступили неправильно».
– Если бы баоджи хоть немного поинтересовался этим вопросом, он сделал бы с тем человеком то же, что тот сделал с деревом, – сказала Вина. – В той части города так мало зелени, что начинаешь ценить каждую веточку. Когда моя подруга Прийя пришла на свадьбу Прана, сад выглядел так красиво, что она сказала мне: «Я чувствую себя так, словно меня выпустили из клетки». У нее даже сада на крыше нет, бедняжка. И ее почти никогда не выпускают из дому. «Заходи в паланкин, оставайся на носилках» – вот как в той семье поступают с невестками.
Вина мрачно посмотрела поверх крыш на дом своей подруги в соседнем районе. Ее осенила мысль.
– Баоджи говорил с кем-нибудь о работе Прана вчера вечером? Разве губернатор не мог бы помочь с этой вакансией? Как ректор университета?
– Если отец что-то и говорил, я не слышал, – сказал Ман.
– Хмм, – не слишком радостно сказала Вина. – Насколько я знаю баоджи, он, наверное, думал об этом, а затем отбросил эту мысль прочь, как недостойную его внимания. Даже нам пришлось ждать своей очереди, чтобы получить эту жалкую компенсацию за потерю бизнеса в Лахоре. И то только потому, что аммаджи день и ночь работала в лагерях беженцев. Иногда мне кажется, что его волнует лишь политика. Прийя говорит, ее отец такой же ужасный. Ладно, до восьми часов! Я испеку твои любимые алу-паратха![125]
– Ты можешь запугать Кедарната, но не меня, – с улыбкой сказал Ман.
– Хорошо, иди, иди! – сказала Вина, покачав головой. – Такое чувство, что мы все еще в Лахоре, судя по тому, как часто видимся.
Ман примирительно и утешающе поцокал языком и легонько вздохнул.
– Из-за всех этих поездок я иногда чувствую, что у меня как будто четверть мужа, – продолжила Вина. – И по восьмой части от каждого брата. – Она свернула доску для чаупара. – Когда ты вернешься в Варанаси, чтобы честно поработать?
– Ах, Варанаси! – протянул Ман с такой улыбкой, словно Вина предложила слетать на Сатурн.
На этом Вина от него отстала.
Уже наступил вечер, когда Ман добрался до Барсат-Махала, и там было не слишком людно. Он прошел через арочный портал в каменной ограде и направился через прилегающий ко дворцу парк, в основном поросший сухой травой и кустами. Несколько антилоп, пасшихся под большим нимовым деревом, лениво ускакали, стоило Ману приблизиться.
Внутренняя стена была ниже, арочный вход – не таким внушительным и более изящным. Выпуклые геометрические узоры стихов из Корана были выложены черным камнем на мраморе фасада. Так же как и внешняя, внутренняя стена проходила по трем сторонам прямоугольника. Четвертая сторона вела к крутому спуску с каменной платформы, защищенной только балюстрадой, и к водам Ганги внизу.
Между внутренним входом и рекой раскинулся знаменитый сад и небольшой, но изысканный дворец. Сад был шедевром не только ботаники, но и геометрии. Маловероятно, что растущие здесь нынче цветы, помимо жасмина и темно-красных благоухающих индийских роз, были теми же, ради которых разбили этот сад более двух веков тому. Те немногие цветы, что остались, теперь выглядели изможденными ежедневной жарой. Но ухоженные, хорошо политые лужайки, большие тенистые нимовые деревья, симметрично расположенные по всей территории, и узкие полосы песчаника, разделяющие клумбы и лужайки на восьмиугольники и квадраты, создавали островок спокойствия в суетном и многолюдном городе. Самым красивым был маленький, правильной формы дворец наслаждений навабов Брахмпура, расположенный в самом центре внутреннего сада. Филигранная беломраморная шкатулка для драгоценностей, совмещающая в равной степени сумасбродное распутство и архитектурную сдержанность.
Во времена навабов по территории бродили павлины, чьи хриплые голоса порой вступали в спор с музыкальными развлечениями возлежавших и клонящихся к закату властителей – плясками танцовщиц, более серьезными выступлениями придворного исполнителя хаяла[126], поэтическими баталиями, новой газелью поэта Маста.
Воспоминания о Масте воскресили в мыслях Мана чудесный прошлый вечер. Четкие линии газелей, мягкие черты лица Саиды-бай, ее подшучивания, которые теперь казались Ману одновременно игривыми и нежными, то, как она натягивала сари на голову, когда оно грозило соскользнуть, особое внимание, которое она уделяла Ману. Все это всплывало в памяти, когда он бродил внизу по парапету, погруженный в мысли, весьма далекие от самоубийства. Речной ветерок был приятным и освежающим, и Ман ощутил, что события подстегивают его, воодушевляют. Он поразмыслил, а не зайти ли ему вечером к Саиде-бай, и почувствовал внезапный прилив оптимизма.
Бескрайнее красное небо накрыло лоснящуюся блеском Гангу пылающей чашей. На дальнем берегу тянулись бескрайние пески.
Глядя на эту реку, он вдруг припомнил предсказание, которое услышал от матери своей будущей невесты. Она, благочестивая женщина, была уверена, что к фестивалю Ганга Душера[127] покорная река начнет подниматься и в тот же день накроет ступени вдоль гхатов ее родного Варанаси. Ман подумал о своей невесте и ее семье и, как обычно в таких случаях, погрузился в уныние из-за помолвки. Отец выполнял свою давнюю угрозу женить его, и теперь помолвка стала зловещим фактом его жизни. Рано или поздно ему придется жениться. Он не испытывал привязанности к своей невесте, ведь они практически не виделись – только кратко, в присутствии членов семейств, и думать о ней ему не хотелось вовсе. Юноша с куда большим удовольствием думал о Самии, которая сейчас была в Пакистане со своей семьей, но хотела вернуться в Брахмпур, только чтобы навестить Мана, или о Сарле, дочери бывшего генерального инспектора полиции, или о любом из своих прошлых увлечений. Новое, недавно разгоревшееся пламя, каким бы ярким оно ни было, не могло затушить прежние костры в сердце Мана. И почти каждый из них он по-прежнему вспоминал с теплом и нежностью, пульсирующими в крови.
Уже затемно Ман вернулся в переполненный город. Он опять засомневался, стоит ли ему попытать счастья у Саиды-бай. За несколько минут он добрался до Мисри-Манди. Несмотря на воскресенье, тут явно был не выходной. На обувном рынке царили сутолока, свет и шум. Магазин Кедарната Тандона был открыт, как и все остальные магазины в галерее – известной как «Обувной рынок Брахмпура», – расположенные неподалеку от главной улицы. Так называемые «корзиночники» носились как угорелые от магазина к магазину с корзинами на головах, предлагая оптовым скупщикам свои товары – обувь, изготовленную ими и их семьями в течение дня, которую им необходимо было продать, чтобы купить еду, кожу и другие материалы для работы на день грядущий. Эти сапожники, в большинстве члены касты неприкасаемых[128] джатавов[129], или мусульмане из низших сословий, многие из которых остались в Брахмпуре после Раздела, были измождены и плохо одеты, и лица у многих были совершенно отчаявшиеся. Магазины располагались выше мостовой примерно на три фута, чтобы корзиночники могли ставить свою ношу на край покрытого холстиной пола для осмотра возможными покупателями. Кедарнат, например, мог взять пару обуви из корзины, представленной ему на осмотр. Если он забракует корзину, торговцу придется бежать к следующему оптовику или же к кому-то из другой галереи. Или Кедарнат мог предложить более низкую цену, которую сапожник принял бы или нет. Или же Кедарнат мог бы сэкономить свои средства, предложив сапожнику ту же цену, но меньше наличных, восполнив остаток кредитной распиской, которая будет принята дисконтным агентом или продавцом сырья. Даже после того, как обувь была продана, оставалась необходимость закупить материалы на следующий день, и корзиночников фактически вынуждали сбывать товар хоть кому-нибудь до позднего вечера, пусть даже на невыгодных условиях.
Ман не разбирался в этой системе, где большой оборот зависел от эффективности кредитной сети, которая зиждилась на расписках, и банки в ней практически не играли роли. Не то чтобы ему хотелось в ней разобраться – текстильное дело в Варанаси зависело от других финансовых структур. Он просто зашел ради беседы за чашечкой чая и возможности встретиться со своим племянником. Бхаскар, одетый, как и его отец, в белую курту-паджаму, сидел босиком на белой ткани, расстеленной на полу в магазине. Кедарнат время от времени поворачивался к нему и просил что-нибудь посчитать. Иногда, чтобы мальчик не скучал, а иногда потому, что тот действительно мог помочь. Бхаскару магазин казался местом очень захватывающим – он с удовольствием рассчитывал дисконтные или почтовые расходы для удаленных заказов и интригующие геометрические и арифметические взаимоотношения сложенных штабелями обувных коробок. Мальчик изо всех сил оттягивал сон, чтобы подольше остаться с отцом, и Вине порой приходилось несколько раз напоминать ему, что пора вернуться домой.
– Как лягушонок? – спросил Ман, легонько ухватив Бхаскара за нос. – До сих пор не спит? Он сегодня такой чистюля.
– Видел бы ты его вчера утром, – сказал Кедарнат. – На эти глаза стоило посмотреть.
Лицо Бхаскара просияло.
– Что ты мне принес? – спросил он Мана. – Ты все проспал. Ты должен выплатить мне неустойку.
– Сынок, – укоризненно начал его отец.
– Ничего, – серьезно сказал Ман, отпуская мальчишеский нос и хлопая себя ладонью по губам. – Но скажи мне, что тебе нужно? Быстро!
Бхаскар задумчиво нахмурил лоб.
Мимо прошли двое мужчин, обсуждая предстоящую забастовку корзиночников. Прогремело радио. Крикнул полицейский. Мальчишка сбегал вглубь магазина и принес два стакана чая. Пару минут подув на поверхность, Ман сделал глоток.
– Все ли в порядке? – спросил он Кедарната. – У нас не было возможности поговорить сегодня днем.
Кедарнат пожал плечами, а затем покачал головой:
– Все в порядке. А вот ты выглядишь озабоченным.
– Озабоченным? Я? О нет, нет… – возразил Ман. – Но что это я слышу: корзинщики грозят забастовкой?
– Ну… – произнес Кедарнат. Он хорошо представлял себе хаос, который вызовет угроза забастовки, и не хотел говорить об этом. Встревоженно проведя рукой по седеющим волосам, Кедарнат закрыл глаза.
– Я все еще думаю, – сказал Бхаскар.
– Это хорошая привычка, – сказал Ман. – Ну, в следующий раз тогда скажешь мне, что надумал, или открытку пришлешь.
– Хорошо, – сказал Бхаскар, чуть улыбнувшись.
– Ну, пока.
– Пока, Ман-мама…[130] а знаешь ли ты, что если взять вот такой треугольник и начертить по сторонам квадрат – вот так, – а затем сложить эти два квадрата, то получишь вот такой квадрат, – жестикулируя, сообщил Бхаскар. – И так каждый раз! – добавил он.
– Да, я знаю об этом, – подумал Ман.
На лице у Бхаскара отобразилось разочарование, но затем он опять повеселел.
– Рассказать почему?
– Не сегодня, мне нужно идти. Хочешь на прощание поумножать?
Бхаскар хотел было ответить «не сегодня», но передумал.
– Да, – сказал он.
– Сколько будет двести пятьдесят шесть умножить на пятьсот двенадцать? – спросил Ман, посчитавший это заранее.
– Это слишком просто, – ответил Бхаскар. – Спроси еще что-нибудь.
– Ну раз так, то каков ответ?
– Один лакх[131] тридцать одна тысяча семьдесят два.
– Хмм, а четыреста умножить на четыреста?
Бхаскар обиженно отвернулся.
– Ладно, ладно, – сказал Ман. – Сколько будет семьсот восемьдесят девять умножить на девятьсот восемьдесят семь?
– Семь лакхов семьдесят восемь тысяч семьсот сорок три, – ответил Бхаскар после пары секунд раздумий.
– Верю тебе на слово, – сказал Ман. В его голове вдруг возникла мысль, что, возможно, ему лучше не испытывать судьбу с Саидой-бай, славившейся своим темпераментом.
– Ты разве не собираешься проверять? – спросил Бхаскар.
– Нет, гений, мне пора. – Он взъерошил волосы племяннику, кивнул зятю и вышел на главную улицу Мисри-Манди. Там он нанял тонгу, чтобы вернуться домой. Но по дороге вновь передумал и направился прямиком к Саиде-бай.
Привратник в тюрбане цвета хаки бегло окинул его взглядом и сказал, что Саиды-бай нет дома. Ман хотел написать ей записку, но тут возникли трудности. На каком языке ему писать? Саида-бай определенно не умеет читать по-английски и почти наверняка не сможет прочесть хинди, а писать на урду не умел Ман. Он дал привратнику пару рупий чаевых и сказал:
– Пожалуйста, сообщите ей, что я пришел выразить ей свое почтение.
Привратник в знак приветствия поднял правую руку к тюрбану и спросил:
– А имя господина?
Ман собирался было назвать свое имя, когда придумал кое-что получше.
– Скажите ей, что я тот, кто живет в любви, – сказал он. Это был кошмарный каламбур о Прем-Нивасе.
Привратник бесстрастно кивнул. Ман взглянул на небольшой двухэтажный дом розового цвета. Кое-где внутри горели огни, но это могло ничего не значить. С замиранием сердца и чувством глубокого разочарования он развернулся и пошел по направлению к своему дому. Но затем он поступил так, как поступал обычно, – отправился искать компанию своих друзей. Он велел тонга-валле отвести его в дом наваба-сахиба Байтара. Оказалось, что Фироз и Имтиаз допоздна отсутствуют, поэтому он решил нанести визит Прану. Макание кита днем ранее не доставило Прану большого удовольствия, и Ман чувствовал, что ему стоит загладить вину. Брат поражал его своей порядочностью и холодностью чувств. Ман весело подумал, что Прану просто не доводилось по уши влюбляться, как это случилось с ним самим.
Позже, вернувшись в ужасно обветшалый особняк Байтар, Ман допоздна болтал с Фирозом и Имтиазом, а затем остался ночевать. Имтиаз довольно рано отправился на вызов, зевая и проклиная свою профессию. У Фироза была срочная работа с клиентом, так что он удалился в секцию обширной библиотеки своего отца, служившую ему кабинетом, пробыл там взаперти несколько часов и вышел, насвистывая, к позднему завтраку. Ман, отложивший свой завтрак до тех пор, пока Фироз не сможет к нему присоединиться, все еще сидел в гостевой спальне и, зевая, просматривал «Брахмпурскую хронику». У него было легкое похмелье.
Древний вассал семьи наваба-сахиба появился перед ним и, поклонившись, объявил, что младший господин – чхоте-сахиб[132] – сию минуту придет завтракать, так что Ман-сахиб, наверное, тоже будет рад спуститься?
Все это было произнесено на величественном и размеренном урду.
Ман кивнул. Через полминуты он заметил, что старый слуга все еще стоит поблизости и выжидающе смотрит на него. Ман вопросительно взглянул на старика.
– Будут ли другие приказы? – спросил слуга, который, как заметил Ман, выглядел лет на семьдесят, но был довольно бодр.
«Он, наверное, в хорошей форме, чтобы вот так, по нескольку раз в день преодолевать лестницу в доме наваба-сахиба», – подумал Ман. Как странно, что он не встречал этого слугу раньше.
– Нет, – сказал юноша. – Вы можете идти, я скоро спущусь.
Старик поднял сложенную ладонь ко лбу в почтительном жесте и уже было повернулся, чтобы уйти, когда Ман окликнул его:
– Эмм, погодите…
Старик развернулся и ждал, что скажет Ман.
– Вы, должно быть, служите навабу-сахибу много лет, – сказал он.
– Да, верно, хузур[133], так и есть. Я старинный слуга семьи. Большую часть своей жизни я работал в форте Байтар, но теперь, на старости лет, господину захотелось перевести меня сюда.
Ман улыбнулся, наблюдая, как бессознательно, с тихой гордостью старик говорит о себе «пурана кхидматгар» – старинный вассал, ведь именно так мысленно назвал его Ман чуть ранее.
Увидев, что Ман молчит, старик продолжал:
– Я поступил на службу, когда мне было лет десять. Родом я из деревни Райпур, где жил наваб-сахиб, оттуда и приехал в усадьбу Байтар. В те дни я получал рупию в месяц, и мне этого было более чем достаточно. Эта война, господин, так сильно подняла цены на вещи, что многие не прожили бы на такое жалованье. А теперь, когда произошел Раздел со всеми его проблемами и когда брат наваба-сахиба отправился в Пакистан и появились все эти законы, угрожающие собственности, – все стало ненадежно. Очень… – Он сделал паузу, чтобы подыскать другое слово, но в итоге просто повторил: – Очень ненадежно.
Ман тряхнул головой, в надежде, что мысли в ней прояснятся, и сказал:
– Не найдется ли у вас здесь аспирина?
Старик обрадовался, что может услужить, и ответил:
– Думаю, да, хузур, я принесу его вам.
– Отлично, – сказал Ман. – Нет, сюда не несите, – добавил он, размышляя о том, что заставляет старика напрягаться. – Просто оставьте пару таблеток рядом с моей тарелкой, когда я спущусь к завтраку. Ох, кстати, – продолжил он, вообразив две маленькие таблетки возле тарелки, – почему Фироза называют «чхоте-сахибом», если они с Имтиазом родились одновременно?
Старец взглянул в окно, на раскидистое дерево магнолии, которое было посажено через несколько дней после рождения близнецов. Он вновь кашлянул и сказал:
– Чхоте-сахиб, то есть Фироз-сахиб, родился на семь минут позже бурре-сахиба[134].
– А-а, – произнес Ман.
– Вот почему он выглядит более хрупким и менее выносливым, чем бурре-сахиб. – (Ман молчал, обдумывая это физиологическое предположение.) – У него прекрасные черты лица его матери, – сказал старик и прикусил язык, словно сболтнул что-то лишнее.
Ман вспомнил, что бегум-сахиба – жена наваба Байтара и мать его дочери и сыновей-близнецов – придерживалась пурды всю жизнь. Он задавался вопросом, откуда слуга-мужчина мог знать, как она выглядит, но почувствовал смущение старика и не стал спрашивать.
Возможно, по фотографии, а еще более вероятно – ходили разговоры среди слуг, думал он.
– Или так говорят, – добавил старик. Затем он остановился и сказал: – Она была очень хорошей женщиной, да покоится ее душа с миром. Она была добра ко всем нам. У нее была сильная воля.
Мана заинтриговали нерешительные, но пылкие экскурсы старика в историю семьи, которой он отдал всю жизнь. Но, несмотря на головную боль, он был уже совсем голоден и решил, что сейчас не время для разговоров, и сказал:
– Передайте чхоте-сахибу, что я буду через семь минут.
Если старик и был озадачен необычным ощущением времени Мана, то не подал виду. Он кивнул и собрался уходить.
– Как они вас называют? – спросил Ман.
– Гулям Русул, хузур, – ответил старый слуга.
Ман кивнул, и он удалился.
– Хорошо спалось? – спросил Фироз, улыбаясь Ману.
– Очень. Но ты рано встал.
– Не раньше обычного. Мне нравится делать побольше работы перед завтраком. Если бы не клиент, то я занялся бы сводками. А вот ты, кажется, вообще не работаешь.
Ман взглянул на две небольшие пилюли, лежащие на блюдце, но ничего не сказал, и Фироз продолжил.
– Итак, я ничего не понимаю в тканях… – начал он. Ман застонал.
– Это серьезный разговор? – спросил он.
– Да, конечно, – смеясь, ответил Фироз. – Я уже минимум два часа на ногах.
– Ну, у меня похмелье, – сказал Ман. – Не будь бессердечным!
– Сердце у меня есть, – сказал Фироз, чуть покраснев. – Уверяю тебя. – Он взглянул на часы на стене. – Но мне пора в клуб верховой езды. Знаешь, Ман, однажды я научу тебя играть в поло, несмотря ни на какие твои протесты. – Он встал и пошел в сторону коридора.
– О, хорошо, – сказал Ман бодрее. – Это мне ближе.
Подали омлет. Он был чуть теплым, потому что ему пришлось преодолеть огромное расстояние между кухней и залом для завтрака в Байтар-Хаусе. Ман некоторое время смотрел на него, а затем откусил кусок тоста без масла. Его голод снова исчез. Он проглотил аспирин.
Тем временем Фироз только подошел ко входной двери, когда заметил, как личный секретарь его отца Муртаза Али спорит с молодым человеком у входа. Молодой человек хотел встретиться с навабом-сахибом. Муртаза Али, который был немногим старше, сочувственно и встревоженно пытался воспрепятствовать ему. Молодой человек был не очень хорошо одет – на нем была белая домотканая хлопковая курта, но его урду был неплох как в смысле произношения, так и в способе изъясняться. Он говорил:
– Но он назначил мне прийти к этому часу, и вот я здесь! – Напряженное выражение его худощавого лица заставило Фироза остановиться.
– Что-то, кажется, случилось? – спросил Фироз.
Муртаза Али повернулся и сказал:
– Чхоте-сахиб, похоже, этот человек хочет увидеться с вашим отцом по поводу работы в библиотеке. Он говорит, что у него назначена встреча.
– Вы что-то знаете об этом? – спросил Фироз Муртазу Али.
– Боюсь, что нет, чхоте-сахиб.
Молодой человек сказал:
– Я пришел издалека и с некоторыми трудностями. Наваб-сахиб ясно сказал мне, что я должен быть здесь в десять часов, чтобы встретиться с ним.
– Вы уверены, что он имел в виду сегодня? – довольно вежливым тоном спросил Фироз.
– Да, конечно!
– Если бы мой отец сказал, что его следует побеспокоить, он оставил бы весточку, – сказал Фироз. – Проблема в том, что когда мой отец оказывается в библиотеке, он погружается в иной мир. Боюсь, вам придется подождать, пока он выйдет. Или вы могли бы, скажем, зайти позже?
В углах рта юноши зашевелились сильные эмоции. Очевидно, что он нуждался в заработке, но также было ясно, что у него есть гордость.
– Я не готов так бегать, – сказал он тихо, но отчетливо.
Фироз был удивлен. Казалось, эта честность граничит с дерзостью. Он не сказал, к примеру: «Навабзада[135] поймет, что мне сложно…» или любую другую угодливую фразу. Он просто сказал – я не готов.
– Что ж, дело ваше, – легко сказал Фироз. – А теперь прошу простить меня, я кое-куда тороплюсь. – Он чуть нахмурился, садясь в машину.
Накануне вечером, когда Ман приходил к Саиде-бай, она развлекала своего старого, но крупного клиента – раджу Марха – маленького княжеского государства в Мадхья-Бхарате. Раджа прибыл в Брахмпур на несколько дней, чтобы, во-первых, проконтролировать управление некоторыми своими землями в Брахмпуре и, во-вторых, – содействовать строительству нового храма Шивы[136] на принадлежащем ему участке неподалеку от мечети Аламгири в Старом Брахмпуре. Раджа знал Брахмпур со времен своего студенчества двадцать лет назад. Он часто бывал в заведении, где трудилась Мохсина-бай, когда они с дочерью Саидой еще жили на печально известной улице Тарбуз-ка-Базар.
В детстве Саиды-бай они с матерью делили верхний этаж дома с тремя другими куртизанками, самая старшая из которых, в силу того что она владела этим местом, долгие годы действовала как их мадам. Матери Саиды-бай не нравилось такое положение, и, поскольку слава и привлекательность дочери росли, она смогла отстоять свою независимость. Когда Саиде-бай было семнадцать или около того, она завоевала внимание махараджи большого штата в Раджастхане, а позже наваба Ситагарха и с тех пор не оглядывалась в прошлое.
Со временем Саида-бай смогла позволить себе нынешний дом в Пасанд-Багхе и уехала жить туда с матерью и младшей сестрой. Все три женщины, разделенные промежутками в двадцать и пятнадцать лет, были очень привлекательны, каждая по-своему. Если мать обладала силой и яркостью меди, а Саида-бай – приглушенным блеском серебра, то мягкосердечная Тасним, названная в честь райского источника, огражденная и матерью, и сестрой от профессии прародительниц, была наделена живостью и неуловимостью ртути.
Мохсина-бай умерла два года назад. Ее смерть стала ужасным ударом для Саиды-бай, которая все еще иногда приходила на кладбище и плакала, растянувшись на могиле матери. Саида-бай и Тасним теперь жили в Пасанд-Багхе одни с двумя служанками – горничной и кухаркой. Ночью ворота охранял невозмутимый привратник. Этим вечером Саида-бай не планировала принимать гостей. Она сидела со своими таблаистом и сарангистом, развлекаясь сплетнями и музыкой.
Аккомпаниаторы Саиды-бай образцово контрастировали между собой. Обоим было около двадцати пяти, и оба были преданными и опытными музыкантами. Они обожали друг друга и были сильно привязаны – экономикой и любовью – к Саиде-бай. Но на этом сходство заканчивалось. Исхак Хан, с такой легкостью и гармоничностью владевший смычком, поклонявшийся своему саранги почти до самозабвения, был сардоническим холостяком.
Моту Чанд, прозванный так из-за полноты, был самодостаточным жизнелюбом и отцом уже четверых детей. Он слегка напоминал бульдога – большими глазами навыкате и пыхтящим ртом – и был благостно вял и заторможен, за исключением тех случаев, когда он яростно барабанил на своих табла.
Они обсуждали устада Маджида Хана – одного из самых известных классических певцов Индии, всем известного затворника, живущего в Старом городе, недалеко от тех мест, где выросла Саида-бай.
– Но вот чего я не понимаю, Саида-бегум, – сказал Моту Чанд, неловко откинувшись назад из-за своего брюшка. – Почему он так нетерпим к нам, маленьким людям. Ну вот сидит он с головой над облаками, будто бог Шива на горе Кайлас[137]. К чему ему открывать третий глаз, чтобы испепелить нас?
– Ничто не может объяснить настроения великих людей, – сказал Исхак Хан. Он коснулся саранги левой рукой и продолжил: – А теперь взгляни на этот саранги – до чего благородный инструмент. Но благородный Маджид Хан ненавидит его. Он никогда не позволяет ему аккомпанировать себе.
Саида-бай кивнула, Моту Чанд ободряюще запыхтел.
– Это самый красивый из всех инструментов! – сказал он.
– Ты кафир[138], – сказал Исхак Хан, криво улыбаясь своему другу. – Как ты можешь делать вид, что тебе нравится этот инструмент? Из чего он сделан?
– Ну, из дерева, разумеется, – сказал Моту Чанд, теперь с усилием наклонившийся вперед.
– Только посмотрите на этого маленького борца, – засмеялась Саида-бай. – Мы должны угостить его ладду.
Она позвала свою горничную и послала за конфетами. Исхак продолжал накручивать спирали своих аргументов на борющегося Моту Чанда.
– Из дерева! – вскрикнул он. – И чего же еще?
– Ну, знаешь, Хан-сахиб, струны и все такое, – сказал Моту Чанд, потерпевший поражение перед решительностью Исхака.
– А из чего сделаны эти струны? – безжалостно продолжал Исхак Хан.
– Ах! – воскликнул Моту Чанд, уловив, чтó он имеет в виду. Исхак был неплохим парнем, но он, кажется, получал жестокое удовольствие от нападок на Моту Чанда.
– Кишки, – сказал Исхак. – Эти струны сделаны из кишок. Как вам хорошо известно. А передняя часть саранги сделана из кожи. Шкуры мертвого животного. Теперь – что бы сказали ваши брахмпурские брамины[139], если бы их заставили прикоснуться к нему? Неужто они бы не сочли это осквернением?
Моту Чанд, казалось, приуныл, но тут же собрался.
– В любом случае я не брамин, ты знаешь… – начал он.
– Не дразни его, – сказала Саида-бай Исхаку.
– Я слишком люблю толстяка-кафира, чтобы дразнить его, – сказал Исхак Хан.
Это была неправда. Поскольку Моту Чанд отличался завидным спокойствием, больше всего Исхак Хан любил выводить его из равновесия. Но на этот раз Моту Чанд отреагировал философски.
– Хан-сахиб очень добр, – сказал он. – Но иногда даже невежественные мудры, и он первым признал бы это. Саранги для меня – это не то, из чего он сделан, а то, что он производит – эти божественные звуки. В руках художника даже эти кишки и кожу можно заставить петь. – На его лице расплылась довольная, почти суфийская[140] улыбка. – В конце концов, чтó все мы такое без кишок и кожи? Однако… – Его лоб нахмурился от сосредоточенности. – В руках Того, Кто… в Его руках…
Но тут в комнату зашла горничная со сладостями, и Моту Чанд оставил свои богословские размышления. Его пухлые подвижные пальцы потянулись к ладду, круглым, как и он сам, и сунули в рот все сразу.
Через некоторое время Саида-бай сказала:
– Но мы обсуждали не Единого свыше, – показала она вверх, – а того, что на западе. – Она указала в сторону Старого Брахмпура.
– Они похожи, – сказал Исхак Хан. – Мы молимся на запад и вверх. Я уверен, что устад Маджид Хан не обиделся бы, если бы мы по ошибке обратились к нему с молитвой однажды вечером – а почему бы и нет? – неоднозначно закончил он. – Когда мы молимся такому высокому искусству, мы молимся самому Богу.
Он взглянул на Моту Чанда в поисках одобрения, но Моту не то дулся, не то сосредоточился на сластях.
Горничная вновь зашла и объявила:
– У ворот кое-какие проблемы.
С виду Саида-бай скорее заинтересовалась, чем встревожилась.
– Что за проблемы, Биббо? – спросила она.
Служанка дерзко посмотрела на нее и сказала:
– Кажется, молодой человек ссорится с привратником.
– Бесстыдница, сотри это выражение со своего лица! – сказала Саида-бай. – Хмм, – продолжила она, – как он выглядит?
– Откуда мне знать, бегум-сахиба? – возразила горничная.
– Не раздражай меня, Биббо. Он выглядит респектабельно?
– Да, – признала служанка. – Но уличные фонари недостаточно яркие, чтобы я могла разглядеть что-то еще.
– Позови привратника, – сказала Саида-бай. – Здесь только мы, – добавила она нерешительной горничной.
– А молодой человек? – спросила она.
– Если он такой респектабельный, как ты говоришь, Биббо, он останется снаружи.
– Да, бегум-сахиба, – сказала служанка и пошла выполнять приказы.
– Как вы думаете, кто это может быть? – вслух задумалась Саида-бай и замолчала на минуту.
Привратник зашел в дом, оставив копье у парадного входа и тяжко поднялся по лестнице на второй этаж. Он встал в дверях комнаты, где они располагались, и отдал честь. С его тюрбаном цвета хаки, формой цвета хаки, толстыми сапогами и густыми усами, он был совершенно неуместен в этой женственно обставленной комнате. Но он, похоже, не испытывал ни малейшей неловкости.
– Кто этот человек и чего он хочет? – спросила Саида-бай.
– Он хочет войти и поговорить с вами, – флегматично сказал привратник.
– Да-да, так я и думала, но как его зовут?
– Он не скажет, бегум-сахиба. И не примет отказа. Вчера он также приходил и просил меня передать вам сообщение, но это было так неуместно, что я решил этого не делать.
Глаза Саиды-бай вспыхнули.
– Вы решили этого не делать? – спросила она.
– Здесь был раджа-сахиб, – спокойно сказал привратник.
– Хмм, а сообщение?
– О том, что он живет в любви, – бесстрастно произнес привратник. Он использовал другое слово, означавшее «любовь», потеряв таким образом весь каламбур с Прем-Нивасом.
– Тот, кто живет в любви? Что он может иметь в виду? – обратилась Саида-бай к Моту и Исхаку.
Они переглянулись. Исхак усмехнулся чуть презрительно.
– В этом мире полно ослов, – сказала Саида-бай, но было неясно, кого она имела в виду. – Почему он не оставил записки? Так это были его точные слова? Не очень иносказательно и не слишком остроумно.
Привратник порылся в своей памяти и подобрался ближе к сути, примерно соответствующей словам, которые Ман сказал накануне вечером. В любом случае «прем» и «нивас» фигурировали в его сообщении. Все трое музыкантов тут же разгадали загадку.
– Ах! – весело воскликнула Саида-бай. – Думаю, у меня есть воздыхатель. Что скажете? Впустим его? Почему бы и нет?
Никто не возражал, – в самом деле, разве они могли? Привратнику было велено впустить молодого человека. И Биббо отправили предупредить Тасним, чтобы оставалась в своей комнате.
Ман, изнывавший у ворот, не мог поверить своему счастью. Как быстро его допустили! Он почувствовал прилив благодарности к привратнику и вложил ему в ладонь рупию. Привратник оставил его у дверей в дом, и служанка указала ему на комнату. Поскольку шаги Мана на галерее, ведущей в комнату Саиды-бай, были хорошо слышны, она крикнула:
– Входи-входи, Даг-сахиб! Садись и озари собой наше собрание.
Ман на секунду застыл у дверей, глядя на Саиду-бай. Он улыбался от удовольствия, и Саида-бай не могла не улыбнуться ему в ответ. Ман был одет просто и безупречно – в белую накрахмаленную курту-паджаму. Тонкая вышивка чикан[141] на его курте дополняла вышивку на белой хлопковой шапке. Мановы туфли, джути мягкой кожи, заостренные на носах, тоже были белыми.
– Как вы добирались? – спросила Саида-бай.
– Пешком.
– На вас хорошая одежда, которую можно легко испачкать.
– Дорога занимает всего несколько минут, – просто сказал Ман.
– Пожалуйста, сядьте.
Ман сел, скрестив ноги на покрытом белым покрывалом полу. Саида-бай занялась приготовлением пана. Ман смотрел на нее с любопытством.
– Я приходил и вчера, но мне повезло чуть меньше.
– Знаю, знаю, – сказала Саида-бай. – Мой глупый привратник отказал вам. Что я могу сказать? Не все мы наделены даром различать…
– Но сегодня я здесь, – сказал Ман, констатируя очевидное.
– «Где б Даг ни сел – свое место он занял»? – спросила Саида-бай, улыбаясь. Чуть наклонив голову, она продолжала размазывать небольшое белое пятно извести по листьям пана.
– Он и не покидал вашего ансамбля все это время, – сказал Ман.
Поскольку она не смотрела на него в упор, он мог взглянуть на нее без смущения. Перед тем как он вошел, она накрыла голову сари. Но мягкая, гладкая кожа ее шеи и плеч была обнажена, и изгиб ее шеи, когда она склонилась над своим занятием, казался Ману невозможно очаровательным. Приготовив пару панов, она проткнула их серебряной зубочисткой с кисточками и поднесла ему. Он взял их, положил в рот и был приятно удивлен вкусом кокоса, который Саида-бай любила добавлять в состав своего пана.
– Вижу, вы носите пилотку Ганди[142] в собственном стиле, – сказала Саида-бай, положив и себе в рот пару панов.
Она ничего не предлагала ни Исхаку Хану, ни Моту Чанду, но они в тот момент, казалось, совершенно слились с фоном. Ман нервно коснулся края вышитой белой шапки, не уверенный в себе.
– Нет-нет, Даг-сахиб, не беспокойтесь. Здесь ведь не храм, – взглянула на него Саида-бай. – Мне вспомнились другие белые шапки, которые можно увидеть плывущими по Брахмпуру. Головы, что носят их, стали выше с недавних пор.
– Боюсь, вы хотите упрекнуть меня в несчастном случае моего рождения, – сказал Ман.
– Нет-нет, – сказала Саида-бай. – Ваш отец издавна был покровителем искусств. Речь о других конгресс-валлах, пришедших мне на ум.
– Возможно, мне следует надеть шапку другого цвета в следующий раз, – сказал Ман. Саида-бай чуть приподняла бровь. – Если, конечно, меня проводят к вам, – смиренно добавил он.
«Какой воспитанный молодой человек», – подумала Саида-бай. Она указала Моту Чанду в угол комнаты, попросив принести лежащие там фисгармонию и табла.
И спросила Мана:
– А теперь – что хазрат[143] Даг приказывает нам исполнить?
– Да что угодно, – ответил Ман, бросая шутки на ветер.
– Надеюсь, что не газель, – сказала Саида-бай, нажимая клавишу на фисгармонии, помогая настроить саранги и табла.
– Нет? – разочарованно спросил Ман.
– Газели предназначены для открытых встреч или близких любовников, – сказала Саида-бай. – Я буду петь то, чем больше всего известна моя семья, и то, чему меня лучше всего научил мой устад.
Она запела тумри[144] из раг пилу «Почему же ты не говоришь со мной?» – и лицо Мана просияло.
Она пела, а он хмелел. Вид ее лица, звук ее голоса и запах ее духов наполняли его счастьем.
После двух-трех тумри Саида-бай дала понять, что она устала и Ману стоит уйти. Он ушел неохотно, однако не подал виду, проявив доброе расположение духа. Привратник у входа обнаружил в своей ладони пять рупий. На улице Ман замечтался.
– Когда-нибудь она споет мне газель, – пообещал себе он. – Она споет, споет обязательно.
Настало воскресное утро. Небо было чистым и ясным. Еженедельный птичий рынок возле Барсат-Махала был в самом разгаре. Тысячи птиц – майны[145], куропатки, голуби, попугаи, боевые птицы, съедобные, гончие, говорящие. Все они сидели или порхали в железных или тростниковых клетках, помещенных в маленьких палатках, из которых торговцы кричали о превосходном качестве и дешевизне своего товара.
Даже тротуар был захвачен птичьим рынком, и покупателям или прохожим, таким как Исхак, приходилось брести прямо по дороге, сталкиваясь с рикшами, велосипедами, а изредка и тонгами.
На тротуаре также продавались книги о птицах. Исхак взял в руки книженцию в тонкой бумажной обложке с убористым заголовком «О совах и заклинаниях» и лениво пролистал, интересуясь, как можно использовать эту несчастную птицу. Это была книга индуистской черной магии «Тантра сов», хотя и напечатанная на урду. Исхак прочитал:
Верное средство, чтобы обрести работу.
Возьмите хвостовые перья совы и вороны, сожгите их вместе в огне из мангового дерева до образования золы. Поместите этот пепел на свой лоб в виде знака касты, когда идете искать работу, и вы наверняка найдете ее…
Он нахмурился и продолжил чтение:
Способ удержания женщины в своей власти:
Если вы хотите держать женщину под своим контролем и не допустить, чтобы кто-то еще мог влиять на нее, используйте технику, описанную ниже.
Возьмите кровь совы, кровь дикой куропатки и кровь летучей мыши в равных пропорциях и, после нанесения этой смеси на член, совершите половой акт с женщиной. После этого она никогда не будет желать другого мужчину…
Исхака чуть не стошнило.
«Эти индусы!» – подумал он.
Повинуясь порыву, он купил книгу, решив, что это отличное средство, чтобы подразнить своего друга Моту Чанда.
– У меня еще есть книга о стервятниках, – услужливо предложил продавец.
– Нет, это все, что я хотел, – сказал Исхак и пошел дальше. Он остановился у киоска, где было множество крошечных, почти бесформенных серо-зеленых шариков щетинистой плоти, лежащих в заточении круглой клетки.
– Ах! – вырвалось у него.
Его заинтересованный вид тут же привлек белошапочного владельца, который оценивающе посмотрел на книгу в руке Исхака.
– Это не обычные попугаи, господин. Это горные попугаи. «Александрийские попугаи», как зовут их английские сахибы.
Англичане убрались уже более трех лет назад, но Исхак не стал возражать.
– Знаю, знаю, – сказал он.
– Я знатока сразу примечаю, – очень дружелюбно сказал торговец. – А почему бы не взять вот этого? Всего две рупии – и он будет петь, как ангелок!
– Ангелок или ангелица? – строго спросил Исхак.
Хозяин лавки вдруг залебезил:
– Ох, прошу простить меня, прошу простить! Люди здесь такие невежественные, крайне трудно расставаться с самыми перспективными птицами, но для того, кто разбирается в попугаях, я сделаю все, что угодно! Возьмите этого, господин. – Он выбрал самца с большой головой.
Исхак подержал его несколько секунд, а затем положил обратно в клетку. Мужчина покачал головой и сказал:
– Что может быть лучше для настоящего ценителя? Хотите ли вы птицу из района Рудхии? Или с предгорий в Хоршане? Они говорят лучше, чем майны…
– Давайте посмотрим что-нибудь действительно стоящее, – просто сказал Исхак.
Продавец подошел к задней части магазина и открыл клетку, где сидели, прижавшись друг к другу, три маленькие полуоперившиеся птички. Исхак молча посмотрел на них, а затем попросил достать одну. Он с улыбкой вспомнил знакомых ему попугаев. Его тетя их очень любила, и один из ее попугаев дожил до семнадцати лет.
– Этот, – сказал Исхак. – И с ценой меня тоже не проведешь.
Некоторое время они торговались. Пока деньги не перешли из рук в руки, продавец выглядел немного обиженным. Затем, когда Исхак собирался уходить, укрыв свою покупку носовым платком, мужчина чуть тревожно окликнул его:
– Когда в следующий раз придете, расскажите, как он поживает.
– Как тебя зовут? – спросил Исхак.
– Мухаммад Исмаил, господин. А к вам как обращаться?
– Исхак Хан.
– Значит, мы братья! – просиял торговец. – Вам стоит всегда покупать птиц в моем магазине!
– Да-да, – согласился Исхак и поспешно удалился.
Он нашел хорошую птицу и порадует сердце юной Тасним.
Вернувшись домой, Исхак пообедал и покормил птицу щепоткой муки, разведенной в воде. Позднее, завернув попугайчика в носовой платок, он отправился в дом Саиды-бай. Время от времени он поглядывал на многообещающую птичку с уважением, представляя себе, какой умной она станет в ближайшем будущем. У Исхака поднялось настроение. Александрийские попугаи были его любимой породой, их он считал самыми лучшими. По пути в Набигандж он, замечтавшись, чуть не столкнулся с ручной повозкой.
В дом Саиды-бай он прибыл около четырех и сообщил Тасним, что принес ей кое-что.
– Не дразните меня, Исхак-бхай, – сказала она, задержав на его лице взгляд своих прекрасных глаз. – Скажите же скорее, что это!
Исхак смотрел на нее и думал, что «подобна газели» – это как раз о Тасним сказано. Тонкими чертами лица, высоким ростом и гибким станом она совсем не походила на свою старшую сестру. Глубокие влажные глаза, нежное выражение лица. Такая живая и подвижная – и каждую минуту готова упорхнуть.
– Зачем вы упорствуете, называя меня «бхай»? – спросил он.
– Потому что вы мне как названый братец, – ответила Тасним. – А мне ведь так нужен брат. И в подтверждение вы принесли мне подарок. А теперь не тяните, прошу вас. Это что-нибудь из одежды?
– О нет – ваша красота не нуждается в обертке, – улыбнулся Исхак.
– Пожалуйста, не говорите так, – нахмурилась Тасним. – Апа[146] услышит, и тогда точно беды не оберешься.
– Ну, вот он…
Исхак приоткрыл сверток – то, что в нем лежало, напоминало комок зеленого пуха.
– Шерстяной клубочек? Вы хотите, чтобы я связала вам пару носков. Что ж, я не стану. У меня есть дела поинтереснее.
– И какие же, например? – поинтересовался Исхак.
– Например… – начала Тасним и умолкла.
Она смущенно глянула в большое зеркало на стене. Какие такие дела у нее были? Крошить овощи, помогая кухарке, беседовать с сестрой, читать романы, сплетничать со служанкой, думать о жизни. Но прежде чем она углубилась в раздумья на эту тему, комок зашевелился, и глаза у нее вспыхнули от радости.
– Вот видите… – сказал Исхак, – это мышка.
– Нет, – презрительно фыркнула Тасним. – Это птичка. Я вам не ребенок, знаете ли.
– А я вам не совсем брат, знаете ли, – сказал Исхак.
Он развернул платок, и они вместе посмотрели на птицу. Затем он положил платок с попугайчиком на стол рядом с краснолаковой вазой. Зеленоватый комок плоти с колючками выглядел довольно отталкивающе.
– Какой чудесный! – сказала Тасним.
– Я выбрал его нынче утром, – сказал Исхак. – Несколько часов искал, но я хотел найти то, что годится именно для вас.
Тасним посмотрела на птенца и потрогала его. Несмотря на кажущуюся колючесть, он оказался очень мягким. Цвет у него был чуточку зеленоватый, потому что перышки только начали прорастать.
– Попугайчик?
– Да, но не простой. Это горный попугай. Они разговаривают так же хорошо, как майны.
Когда умерла Мохсина-бай, ее весьма разговорчивая майна очень скоро последовала за ней.
Без майны Тасним чувствовала себя еще более одинокой, но она была благодарна Исхаку за то, что подарил ей не майну, а совсем другую птицу. Вдвойне любезно с его стороны.
– Как его зовут?
Исхак рассмеялся.
– Зачем вам его называть? Пусть будет просто «тота». Он же не боевой конь, чтобы зваться Инцитатом или Буцефалом[147].
Они стояли и не сводили глаз с птенчика попугая. И одновременно протянули руки, чтобы погладить его. Тасним поспешно отдернула руку.
– Не стесняйтесь, – подбодрил ее Исхак. – Он у меня весь день был.
– Он что-нибудь ел?
– Капельку муки с водой.
– Где они берут таких крохотных птенчиков? – спросила Тасним.
Их глаза оказались вровень, и Исхак, глядя на ее голову, покрытую желтым шарфом, поймал себя на том, что говорит, не обращая внимания на слова.
– О, их забирают из гнезда совсем маленькими… если этого не сделать, они не научатся разговаривать… и надо обязательно мальчика… у него потом появляется красивое черно-розовое ожерелье на шейке… и мальчики более умные. Самые лучшие говоруны – из предгорий, знаете ли. Их было трое из одного гнезда, и мне пришлось крепко подумать, прежде чем я выбрал…
– Вы хотите сказать, что его разлучили с братьями и сестрами? – вставила Тасним.
– Ну конечно. Это было необходимо. Если взять пару, они никогда не научатся подражать человеческой речи.
– Какая жестокость! – сказала Тасним, и глаза ее наполнились слезами.
– Но я купил его уже после того, как их забрали их гнезда, – сказал Исхак, расстроенный тем, что причинил ей боль. – Птенцов нельзя вернуть в гнездо, потому что родители их отвергнут.
Он накрыл ладонью ее ладонь (и она не отдернула руку) и сказал:
– И теперь от вас зависит, будет ли у него хорошая жизнь. Сделайте ему гнездышко из тряпочек в клетке, где ваша мама держала майну. И первое время кормите его бобовой мукой, разведенной в воде или капелькой дала, замоченного на ночь. Если ему не понравится эта клетка, я добуду для него другую.
Тасним мягко высвободила свою руку из-под руки Исхака. Бедный попугайчик, возлюбленный невольник! Он может сменить одну клетку на другую. И она может сменить эти четыре стены на другие четыре. Ее сестра, которая старше на пятнадцать лет и у которой больше опыта в этом мире, скоро все это устроит. А потом…
– Порой мне жаль, что я не умею летать… – Она осеклась в смущении.
Исхак посмотрел на нее очень серьезно:
– Это очень хорошо, что нам не дано летать, Тасним, – представьте себе, какая путаница приключилась бы! Полиции и так очень сложно контролировать движение на Чоуке, а умей мы летать, словно ходить пешком, это стало бы в сто раз труднее.
Тасним еле сдержала улыбку.
– Но было бы еще хуже, если бы птицы, подобно нам, умели только ходить, – продолжил Исхак. – Представьте себе только, как они вечерами разгуливают с тросточками по Набиганджу.
Теперь она рассмеялась. Исхак рассмеялся тоже, и оба они, в восторге от представшей их воображению картинки, почувствовали, как слезы заструились по щекам. Исхак вытер их рукой, Тасним – желтой дупаттой[148]. Смех разнесся эхом по всему дому.
Птенец ожерелового попугая сидел на столе возле краснолаковой вазы, его полупрозрачное горлышко двигалось вверх-вниз.
Саида-бай, пробудившись от послеобеденного сна, вошла в комнату и резковатым от удивления голосом поинтересовалась:
– Что это все такое, Исхак? Неужели человеку не позволено отдохнуть даже пополудни? – Тут ее глаза зацепились за птенца, сидевшего на столе, и она негодующе зацокала языком. – Нет! Больше никаких птиц в моем доме. Хватит мне того, что я вытерпела с маминой майной. – Он сделала паузу и прибавила: – Довольно с нас и одной певицы. Избавьтесь от нее.
Никто не проронил ни слова. Затем молчание прервала Саида-бай.
– Ты сегодня рано, Исхак, – сказала она.
Исхак глядел виновато. Тасним понурилась и чуть не плакала. Попугайчик сделал слабую попытку пошевелиться. Саида-бай, переведя взгляд с одного на другого, внезапно спросила:
– А вообще, где твой саранги?
Исхак сообразил, что даже не взял инструмент из дому. Щеки его вспыхнули.
– Я забыл его. Думал все время о попугае.
– Что?
– Конечно, я немедленно схожу за ним.
– Раджа Марха сообщил, что придет сегодня вечером.
– Тогда я пошел, – сказал Исхак. И прибавил, глядя на Тасним: – Мне забрать попугайчика?
– Нет-нет, – сказала Саида-бай, – с чего бы тебе его забирать? Просто принеси саранги. Только не уходи на весь день.
Исхак поспешно ретировался.
Тасним, у которой глаза уже наполнились слезами, с благодарностью посмотрела на сестру. Однако мысли Саиды-бай были сейчас далеко. Птица пробудила ее от навязчивого и странного сна, связанного со смертью матери и ее собственной юностью, – и, когда Исхак ушел, она снова погрузилась в атмосферу ужаса и даже вины. Тасним заметила, что сестра внезапно опечалилась, и взяла Саиду-бай за руку.
– Что случилось, апа? – спросила она. Она всегда обращалась к старшей сестре «апа», вкладывая в это слово нежность и уважение.
Саида-бай начала всхлипывать и крепко прижала к себе Тасним, целуя ее лоб и щеки.
– Ты – самое дорогое, что у меня есть в этом мире, – сказала она. – Да пошлет Аллах тебе счастье…
Тасним обняла ее и сказала:
– Почему, апа, почему ты плачешь? Что тебя так расстроило? Ты, наверное, вспомнила о могиле амми-джан?
– Да-да, – поспешно ответила Саида-бай и отвернулась. – Иди в дом, возьми клетку из старой комнаты амми-джан. Отполируй ее и принеси сюда. И замочи немножко дала… чана-ки-дала… чтобы покормить его потом.
Тасним направилась в кухню. Саида-бай села, вид у нее был слегка ошеломленный. Она взяла в ладонь птенчика, чтобы согреть его, и так она сидела, пока не пришла служанка с сообщением, что прибыл кто-то из дома наваба-сахиба и ожидает снаружи.
Саида-бай взяла себя в руки и вытерла глаза.
– Пусть войдет, – сказала она.
Но когда порог переступил Фироз – красивый, улыбающийся, небрежно сжимающий в правой руке свою элегантную трость, она испуганно ахнула:
– Вы?
– Да, – ответил Фироз. – Я принес конверт от отца.
– Вы пришли поздно… То есть обычно он присылает его с утра, – пробормотала Саида, пытаясь сгладить неловкость и успокоиться. – Присаживайтесь, присаживайтесь, пожалуйста.
До сего дня наваб-сахиб всегда посылал ежемесячный конверт со слугой. Последние два месяца, припомнила Саида-бай, это случалось через пару дней после ее месячных. Вот и в этом месяце тоже, разумеется…
Фироз отвлек ее от этих мыслей, сказав:
– Я случайно столкнулся с отцовским личным секретарем, который как раз шел…
– Да-да. – Саида-бай казалась встревоженной.
Фироз терялся в догадках, почему его появление так сильно ее расстроило. Ни то, что много лет назад между навабом-сахибом и матерью Саиды-бай были определенные отношения, ни то, что в память об этом отец до сих пор каждый месяц материально поддерживал ее семью, не могло служить причиной подобного возбуждения чувств. Затем до него дошло, что она расстроена чем-то, случившимся перед самым его приходом.
«Я не вовремя», – подумал он и решил немедленно уйти.
Вошла Тасним с медной птичьей клеткой в руках. Увидев его, она остановилась как вкопанная.
Они смотрели друг на друга. Для Тасним Фироз был просто очередным красивым поклонником старшей сестры – но до чего же он был красив! Она быстро опустила ресницы, а затем снова взглянула на него.
В своей желтой дупатте с птичьей клеткой в правой руке, она стояла, приоткрыв рот от потрясения – наверное, его потрясенным видом. А Фироз тоже замер и смотрел на нее как завороженный.
– Мы прежде встречались? – мягко спросил он, и сердце его заколотилось сильнее.
Тасним хотела было ответить, но за нее сказала Саида-бай:
– Когда моя сестра выходит из дому, она надевает паранджу. А сегодня навабзада впервые оказал мне честь, посетив мое бедное жилище. Так что вы не могли встретиться прежде. Тасним, поставь клетку и отправляйся делать задание по арабскому языку. Я не просто так наняла тебе нового учителя.
– Но… – начала Тасним.
– Отправляйся в свою комнату немедленно. Я позабочусь о птичке. Ты уже замочила дал?
– Я…
– Вот иди и замочи сейчас. Ты же не хочешь уморить птенца голодом?
Когда ошеломленная Тасним ушла, Фироз попытался собраться с мыслями.
Какая-то смутная тревога охватила его. Пусть не в этой, пусть в какой-то прошлой жизни, но они встречались, это несомненно. Мысль, идущая вразрез с той религией, к коей он формально принадлежал, тем сильнее потрясла его. Девушка с птичьей клеткой за несколько кратких мгновений произвела на него неизгладимое впечатление.
После обмена любезностями с Саидой-бай, которая, судя по всему, так же мало обращала внимания на его слова, как и он на ее, он медленно побрел к двери. Несколько минут Саида-бай совершенно неподвижно сидела на софе. В ладонях она по-прежнему нежно держала попугайчика. Оказалось, что птенец тем временем заснул. Она завернула его в тряпочку и положила рядом с красной вазой. Снаружи послышался призыв к вечерней молитве, и она покрыла голову. По всей Индии, по всему миру, едва солнце или ночная тьма начинали свой путь с востока на запад, с ними являлся призыв к молитве, и люди волнами преклоняли колени, устремляя свои молитвы к Богу. Пять волн ежедневно – по одной на каждый намаз – прокатывались по всему земному шару, от долготы к долготе. Составляющие элементы их изменяли направление, подобно железным опилкам возле магнита, – в сторону дома Божьего в Мекке. Саида-бай встала и пошла во внутренние покои. Там она совершила ритуальное омовение и принялась молиться:
Во имя Аллаха, милостивого и милосердного,
Истинное восхваление принадлежит только Аллаху,
Господу миров,
Милость Которого безгранична и вечна,
Владыке Судного дня.
Тебе поклоняемся и у Тебя просим помощи.
Направь нас прямым путем.
Путем тех, кого Ты благословил.
Не тех, на кого Ты гневаешься,
и не тех, кто сошел с него.
Но одна мысль преследовала ее во время последующих поклонов и простираний ниц, одна страшная мысль из Священной Книги возникала снова и снова в ее сознании: «Только Всевышний знает, что ты держишь в секрете и что оглашаешь».
Хорошенькая юная служанка Саиды-бай Биббо, чувствуя, что хозяйка чем-то огорчена, решила развлечь ее разговорами о радже Марха, который собирался нанести визит нынче вечером. Этот охотник на тигров, владелец горных крепостей, имевший репутацию строителя храмов и тирана и обладавший странными предпочтениями в плотских утехах, был не слишком подходящим объектом для шуток. Он приехал, чтобы заложить в центре старого города фундамент нового храма Шивы, своего последнего предприятия. Этот храм должен был разместиться бок о бок с большой мечетью, возведенной два с половиной столетия тому назад по приказу падишаха Аурангзеба на руинах прежнего храма бога Шивы. Будь на то воля раджи Марха, фундамент заложили бы на развалинах этой самой мечети. Учитывая все эти обстоятельства, интересно отметить, что раджа Марха несколько лет назад был так сильно влюблен в Саиду-бай, что предложил ей выйти за него, хотя она ни за что не согласилась бы сменить религию. Саиде-бай настолько претила мысль о том, чтобы стать его женой, что она выдвинула перед ним невыполнимое условие. Все возможные наследники нынешней жены раджи должны были быть лишены собственности, а старший сын Саиды-бай от него – если бы таковой появился – унаследовал бы Марх. Саида-бай выдвинула такое требование, несмотря на то что и рани Марха, и вдовствующая рани Марха отнеслись к ней с большой теплотой, когда ее пригласили выступить на свадьбе сестры раджи. Ей нравились обе рани, и она знала, что ее требование не может быть принято ни в коем случае. Но раджа думал не головой, а чреслами. Он согласился на ее условия. Бедная Саида-бай, угодив в ловушку, тут же не на шутку расхворалась, и угодливые врачи сообщили ей, что если она переедет в горное княжество, то обязательно там погибнет.
Раджа, внешне схожий с огромным буйволом, какое-то время угрожающе копытил землю. Он заподозрил ее в двуличии и впал в пьяную и – в буквальном смысле – кровожадную ярость. От рук убийцы, которого он непременно подослал бы к ней, Саиду-бай спасло только то, что раджа Марха знал: англичане, проведав правду, скорее всего, свергнут его, как свергли уже не одного раджу (и даже магараджам доставалось) за подобные скандалы и убийства.
Юной служанке Биббо не довелось быть посвященной во все эти подробности, хотя до нее тоже доходили слухи, что в прошлом раджа сватался к ее хозяйке. Саида-бай разговаривала с попугайчиком – несколько преждевременно, учитывая, какой он крошечный, но она чувствовала, что именно так попугаи лучше всего учатся – когда появилась Биббо.
– Будут ли какие-то особые распоряжения для раджи-сахиба? – спросила она.
– Что? Нет, разумеется, – ответила Саида-бай.
– Может, сделать ему венок из календулы…
– Ты спятила, Биббо?
– …Пусть полакомится.
Саида-бай улыбнулась, а Биббо продолжала:
– Мы должны будем переехать в Марх, рани-сахиба?
– Ох, прикуси-ка язык, – сказала Саида-бай.
– Но ведь, чтобы править штатом…
– На самом деле теперь никто не правит штатами. Кроме Дели, – сказала Саида-бай. – И вот что, Биббо, мне бы пришлось выйти замуж не за корону, а за быка, что под нею. А теперь ступай прочь – ты портишь образование этого попугайчика. – (Служанка повернулась, чтобы уйти.) – Ах да, и принеси мне немного сахару, и проверь, размяк ли дал, который ты замачивала раньше. Наверное, еще нет.
И Саида-бай продолжила беседовать с попугайчиком, сидевшим в гнездышке из чистых тряпочек в центре медной клетки, которая когда-то была обиталищем майны Мохсины-бай.
– Что ж, Мийя Миттху, – довольно печально сказала Саида-бай попугаю, – учись хорошим и благородным словам с юных лет, а то будет твоя жизнь пропащей, как у нашей майны-сквернословицы. Как говорится, не выучив алфавита как следует, никогда не освоишь каллиграфии. Ну, что ты сам-то скажешь? Хочешь учиться?
Почти бесперый комочек был не в том положении, чтобы отвечать, так что он промолчал.
– Вот хоть на меня взгляни, – сказала Саида-бай. – Я еще молода, хотя и признаю, что уже не так молода, как ты. И мне придется весь вечер провести с уродом пятидесяти пяти лет, который ковыряется в носу, и рыгает, и напьется еще до того, как заявится сюда. А потом возжелает, чтобы я пела ему романтические песни. Все считают меня воплощением романтики и любви, Мийя Миттху, но как насчет моих чувств? Какие чувства могу я испытывать к этим древним животным, у которых кожа складками висит под подбородком – как у тех старых коров, что пасутся по всему Чоуку?
Попугайчик открыл клюв.
– Мийя Миттху, – сказала Саида-бай.
Попугайчик слегка раскачивался из стороны в сторону. Большая голова, казалось, неуверенно держалась на тонкой шее.
– Мийя Миттху, – повторила Саида-бай, пытаясь запечатлеть звуки в его сознании.
Попугай закрыл клюв.
– Знаешь, чего бы мне на самом деле хотелось сегодня вечером? Не развлекать самой, а чтобы меня развлекали. Кто-нибудь молодой и красивый.
Саида улыбнулась, вспомнив Мана.
– Что ты думаешь о нем, Мийя Миттху? – продолжила Саида-бай. – Ох, прости, ты же еще ни разу не видел Дага-сахиба, ты только сегодня почтил нас своим присутствием. И ты, наверное, голоден, потому и отказываешься разговаривать со мной, – кто же поет бхаджаны[149] на пустой желудок? Прости, что здесь такая нерасторопная обслуга, Биббо у нас очень легкомысленная девочка.
Но Биббо вскоре явилась, и попугайчик был накормлен.
Старая кухарка решила не просто замочить дал для птенчика, но еще и отварить его и потом остудить. Теперь она тоже пришла, чтобы поглядеть на него.
Вернулся Исхак Хан со своим саранги, вид у него был слегка сконфуженный. Пришел Моту Чанд и тоже умилился при виде попугайчика.
Тасним отложила роман и пришла, чтобы несколько раз сказать попугайчику: «Мийя Миттху», и Исхак наслаждался каждым произнесенным ею звуком. Ну, хотя бы птичку его она полюбила.
А в скором времени доложили о прибытии Мархского раджи.
Его превосходительство раджа Марха по прибытии оказался не так пьян, как обычно, но быстро наверстал упущенное. Он принес с собой бутылку своего любимого виски «Блэк дог». «Черный пес» – так переводилось его название, и оно немедленно напомнило Саиде-бай одну пренеприятнейшую особенность раджи. Его чрезвычайно возбуждало зрелище собачьих случек. Когда Саида-бай приезжала к нему в Марх, он дважды при ней наслаждался тем, как кобель вспрыгивает на суку в течке. После такой прелюдии он и сам взгромождал свою тушу на Саиду-бай.
Это было за пару лет до Независимости. Несмотря на отвращение, Саида-бай не могла сбежать из Марха, где грубый раджа, сдерживаемый лишь чередой брезгливых, но тактичных британских резидентов, творил суд и расправу. И впоследствии она не смогла окончательно порвать с ним, испытывая страх перед этим неповоротливым и жестоким мужланом и его наемными головорезами. Ей оставалось лишь надеяться, что со временем он будет все реже приезжать в Брахмпур.
Раджа сильно деградировал со времен своего студенчества. В те годы он еще производил вполне презентабельное впечатление. Его сын, огражденный от пагубы отцовского влияния под крылышком рани и вдовствующей рани, теперь сам стал студентом Брахмпурского университета. Он тоже, вне всякого сомнения, повзрослеет и, вернувшись в свою феодальную вотчину, стряхнет с себя остатки материнского влияния и станет таким же тамасичным[150] человеком, как его отец: невежественным, грубым, ленивым и вульгарным.
Раджа во время своего пребывания в Брахмпуре и не думал встречаться с сыном, зато посещал попеременно нескольких куртизанок и проституток. Сегодня снова настала очередь Саиды-бай. Он явился разряженный, с бриллиантами в ушах и в красном шелковом тюрбане, источая терпкий мускусный дух, и положил шелковый мешочек с пятьюстами рупиями на столике у входа в комнату наверху, где Саида-бай принимала гостей. Затем раджа растянулся, опираясь на шелковый валик, на белых покрывалах, устилавших пол, и огляделся в поисках бокалов. Бокалы нашлись на низеньком столике рядом с табла и фисгармонией. Бутылку откупорили и виски разлили в два бокала. Музыканты оставались внизу.
– Как давно эти глаза не видели вас… – сказала Саида-бай, пригубив виски и сдерживая гримасу, вызванную его крепостью. Раджа был слишком занят поглощением выпивки и не удосужился ответить. – Вас становится так же трудно увидеть, как луну на Ид аль-Фитр[151].
Раджа хрюкнул от удовольствия. Поглотив несколько порций виски, он стал более приветливым и даже сообщил ей, как она прекрасно выглядит, а потом просто подтолкнул ее к двери в спальню.
Полчаса спустя они вышли оттуда, и Саида-бай вызвала музыкантов.
Саида-бай выглядела так, будто ей слегка нездоровится.
Он заставил ее исполнить его любимый набор газелей. Она пела их с дежурным надрывом в голосе в одних и тех же душераздирающих фразах – она давно и без труда усвоила эту его излюбленную манеру. В руках Саида-бай нежила бокал с виски. Раджа к тому времени в одиночку прикончил уже треть своей большой бутылки, и глаза его начали наливаться кровью. Время от времени он орал: «Вах! Вах!» – выражая невнятную пьяную похвалу, или рыгал, или хрюкал, или беззвучно разевал рот, или чесал промежность.
Ман приблизился к дому Саиды-бай, когда газели продолжились уже наверху. С улицы он не слышал пения и сказал привратнику, что пришел к Саиде-бай. Но флегматичный страж сообщил ему, что Саида-бай нездорова.
– О! – взволновался Ман. – Позвольте войти и проведать ее… Может, мне стоит послать за доктором?
– Бегум-сахиба нынче никого не принимает.
– Но у меня есть кое-что для нее, – сказал Ман. В левой руке он держал большую книгу. Правой он полез в карман и извлек бумажник. – Проследи, чтобы она ее получила.
– Да, господин, – кивнул привратник, благосклонно приняв банкноту в пять рупий.
– Что ж, тогда… – сказал Ман, бросив огорченный взгляд на розовый дом за невысокими зелеными воротами, и медленно побрел прочь.
Выждав пару минут, привратник отнес книгу к главному входу и вручил Биббо.
– Что – это мне? – кокетливо спросила Биббо.
Отсутствие какого-либо выражения на лице привратника, когда он взглянул на Биббо, было на редкость выразительно.
– Нет. И передай бегум-сахибе, что это от того молодого человека, который приходил к ней на днях.
– Тот, за которого тебе так досталось от бегум-сахибы?
– Ничего мне не досталось, – сказал привратник и пошел к воротам.
Бибо хихикнула и закрыла дверь. Она несколько минут рассматривала книгу.
Книга была очень красивая и содержала не только текст, но и картинки, на которых были изображены томные мужчины и женщины в романтических декорациях. Одна картинка особенно поразила ее: женщина в черном одеянии, склонившая колени у могилы. Глаза у нее были закрыты. Небо за высокой стеной на заднем плане было усыпано звездами. На переднем же чахлое безлистное деревце корнями обвивало огромные камни. Какое-то мгновение Биббо как завороженная смотрела на картинку. Затем, совершенно не подумав о радже Марха, захлопнула книгу и понесла ее наверх, чтобы отдать Саиде-бай.
Книга стала теперь искрой на медленном фитиле – двигаясь от ворот к входной двери, через холл, по лестнице, затем по галерее к распахнутой двери комнаты, где Саида-бай тешила раджу Марха. Увидев раджу, Биббо опомнилась и, остановившись, хотела было тайком улизнуть по галерее. Но Саида-бай ее заметила. Она прервала исполнение газели.
– Биббо, в чем дело? Поди сюда.
– Ни в чем, Саида-бегум. Я приду позже.
– Что у тебя в руках?
– Ничего, бегум-сахиба.
– Дай-ка взглянуть на это «ничего», – сказала Саида-бай.
Бибо вошла, боязливо кланяясь и бормоча «салям», и протянула книгу хозяйке. На коричневой коже обложки сияла золотая надпись на урду: «Собрание поэзии Галиба. Альбом иллюстраций Чугтая»[152].
Это явно был не просто сборник стихов Галиба. Саида-бай не удержалась от искушения открыть книгу. Она перевернула несколько страниц. В книге было краткое предисловие и эссе художника Чугтая, львиную долю же составляли избранные стихи великого Галиба на урду, солидная коллекция факсимиле прекраснейших картин в персидском духе (каждая картина была подписана одной-двумя строчками из поэзии Галиба), а далее следовал какой-то текст на английском языке. Наверняка это предисловие для англоязычных, подумала Саида-бай, которую до сих пор изумляло, что англичане читают книги не с того конца.
Ее настолько восхитил подарок, что она поставила его на пюпитр фисгармонии и принялась листать, рассматривая иллюстрации.
– Кто ее прислал? – спросила она, заметив, что нет ни дарственной надписи на форзаце, ни записки. На радостях она даже забыла о радже, который уже закипал от ревнивой ярости.
Биббо, быстро оглядев комнату в поисках вдохновения, ответила:
– Привратник принес.
Биббо почуяла опасный гнев раджи и не хотела, чтобы он стал свидетелем невольного восторга, который могла проявить хозяйка, услышав имя своего поклонника. К тому же раджа отнюдь не был в добром расположении к дарителю книги, а Биббо, при всей своей любви к проказам, не желала Ману зла. Совсем-совсем не желала.
Тем временем Саида-бай, склонив голову, смотрела на картину, изображавшую старуху, молодую женщину и мальчика, молящихся у окна в закатных сумерках, под тонким полумесяцем.
– Да-да… Но кто же ее прислал? – спросила она и нахмурилась.
Теперь, под давлением, Биббо попыталась упомянуть Мана обиняками, насколько это было возможно. Надеясь, что раджа не заметит, она указала на пятнышко на белом напольном покрывале, где тот пролил виски. Вслух она произнесла:
– Я не знаю, имени не оставили. Позвольте мне удалиться?
– Да-да… вот же дурочка… – сказала хозяйка, встревоженная загадочным поведением Биббо.
Но раджа был сыт по горло этим бесцеремонным вмешательством.
Издав жуткий рык, он потянулся, чтобы выхватить книгу из рук Саиды-бай. Если бы она в последний момент не убрала ее стремительным движением, он бы разорвал книгу надвое. Тяжело пыхтя, раджа спросил:
– Кто он? Сколько стоит его ничтожная жизнь? Как его имя? Эта выставка – часть моих утех?
– Нет-нет, – сказала Саида-бай. – Пожалуйста, простите глупую девчонку. Этих простушек невозможно обучить этикету и сообразному поведению. – Затем, чтобы смягчить его, она прибавила: – Но вы только взгляните на эту картину – как она прекрасна: их руки воздеты в молитве – закат, белый купол мечети и минарет…
Ах, не те слова она сказала. Издав утробный рык, раджа Марха вырвал из книги страницу, которую она ему показывала. Саида в ужасе уставилась на него, окаменев.
– Играйте! – хрипло заорал он Моту и Исхаку. А затем повернул яростное лицо к Саиде. – Пой! Заверши газель… Нет! Пой ее сначала. Помни, кто купил тебя на этот вечер.
Саида-бай вложила измятую страницу в книгу, закрыла ее и села за фисгармонию. Закрыв глаза, она заново запела слова любви. Голос ее дрожал, и строчки звучали безжизненно. Конечно, она даже не задумывалась о них. Слезы скрывали ее добела раскаленный гнев. Будь ее воля, она накинулась бы на раджу, выплеснула виски в его наглые красные глаза, отхлестала бы его по лицу и вышвырнула на улицу. Но Саида-бай знала, что при всей своей житейской мудрости она совершенно бессильна. Чтобы отвлечься от этих мыслей, она стала раздумывать над таинственным жестом Биббо.
«Виски? Вино? Пол? Покрывало?» – перебирала она в уме.
И вдруг ее осенило, что же именно хотела сказать ей Биббо. Это было слово, означающее пятно, – «даг»!
Теперь не только ее губы пели – пело ее сердце. Саида открыла глаза и улыбнулась, глядя на пятно от пролитого виски. «Похоже на черного пса, задравшего лапу! – подумала она. – Надо бы сделать подарок этой находчивой девчонке».
Она подумала о Мане, мужчине – по сути единственном мужчине, – который и нравился ей, и был полностью в ее власти. Наверное, она не слишком хорошо обращалась с ним, – возможно, он был слишком куртуазен в своей страсти. Газель, которую она пела, расцвела пышным цветом жизни. Исхак Хан изумленно выпучил на нее глаза, не понимая, что произошло. Даже Моту Чанд растерялся.
Чары эти смогли усмирить даже дикого зверя. Раджа Марха уронил голову на грудь и вскоре мирно захрапел.
Назавтра вечером, когда Ман справился у привратника о здоровье Саиды-бай, тот сообщил, что ему велено проводить гостя наверх. Это было поразительно, учитывая, что он ни на словах, ни запиской не уведомил хозяйку, что намерен прийти.
Перед тем как подняться по лестнице в конце холла, он остановился перед зеркалом – полюбоваться на себя и вполголоса поздороваться: «Адаб арз, Даг-сахиб», подняв сложенную лодочкой правую ладонь ко лбу в радостном приветственном жесте. Он был одет как всегда элегантно, безукоризненная курта-паджама его была накрахмалена до хруста. На голове – все та же белая шапочка, которая удостоилась внимания Саиды-бай.
Оказавшись на галерее, что обрамляла холл внизу, он остановился. Не было слышно ни музыки, ни голосов. Саида, наверное, была одна. Мана охватили сладостные предвкушения, сердце его заколотилось. Она, вероятно, заслышала его шаги: отложив тонкую книжицу, которую читала – роман, судя по иллюстрации на обложке, – Саида-бай встала ему навстречу.
Когда он вошел, она произнесла:
– Даг-сахиб, Даг-сахиб, не стоило этого делать.
Он посмотрел на нее – она казалась слегка уставшей. На ней было надето то же красное сари, в котором она выступала в Прем-Нивасе. Он улыбнулся и сказал:
– Каждый предмет стремится занять свое место. Книга жаждет оказаться рядом со своим истинным ценителем. Как вот этот беззащитный мотылек стремится к своей возлюбленной свече.
– Но, Ман-сахиб, книги выбираются с любовью и бережно хранятся, – сказала Саида-бай, обращаясь к нему нежно по имени – что это? Неужели! Впервые! – и совершенно игнорируя его традиционную галантную ремарку. – Эта книга, наверное, хранилась в вашей библиотеке многие годы. Вам не следовало расставаться с ней.
У Мана и в самом деле стояла на полке эта книга, но в Варанаси. Он вспомнил о ней почему-то, и немедленно подумал о Саиде-бай, и после некоторых изысканий приобрел превосходный букинистический экземпляр в книжном магазине Чоука. Но его охватил такой восторг от ее нежного обращения, что он только и смог сказать:
– Урду, даже в тех стихах, что я знаю наизусть, бесполезен для меня. Я не могу читать в подлиннике. А вам понравилась книга?
– Да, – ответила Саида-бай очень тихо. – Все дарят мне украшения и блестящие побрякушки, но ничто так не тронуло мой взор и мое сердце, как этот ваш подарок. Но что же вы стоите! Пожалуйста, садитесь.
Ман сел. Все тот же слабый аромат роз витал в этой комнате. Но к прежней розовой эссенции примешивался острый мускусный дух – из-за этого сочетания запахов у физически крепкого Мана начинали подкашиваться ноги от страстного желания.
– Выпьете виски, Даг-сахиб? – предложила Саида-бай. – Извините, у нас только такой, – прибавила она, кивнув на полупустую бутылку «Черного пса».
– Но это отменный виски, Саида-бегум, – ответил Ман.
– У нас он недавно появился, – сказала она, протягивая ему бокал.
Какое-то время Ман сидел безмолвно, опираясь на длинную цилиндрическую подушку и потягивая скотч. Затем он произнес:
– Я всегда хотел знать, что за стихи вдохновили Чугтая на создание картин, но мне не у кого было спросить, не было рядом никого, кто умел бы перевести мне с урду. К примеру, есть там одна картина, которая всегда меня очень интересовала. Я могу описать ее, даже не открывая книгу. Там изображен водный пейзаж в оранжевых и коричневых тонах. И дерево, высохшее дерево, поднимающееся прямо из воды. А почти в самом центре картины плывет по воде цветок лотоса, а в нем покоится маленькая, закопченная масляная лампа. Вы знаете, о какой картине я говорю? Она где-то в самом начале книги. На папиросной бумаге, что покрывает картину, по-английски написано лишь одно слово: «Жизнь!» Это очень таинственно, потому что под картиной целая строфа на урду. Может, вы расскажете мне, о чем он?
Саида-бай достала книгу. Она села слева от Мана и, пока он переворачивал страницы своего роскошного подарка, молилась, чтобы он не дошел до вырванной страницы, которую она аккуратно вклеила заново. Английские заголовки были до странности лаконичны. Пролистав «Вокруг возлюбленной», «Полную чашу» и «Напрасное бдение», он наконец добрался до заглавия «Жизнь!».
– Да, это она, – сказал он, когда они принялись рассматривать таинственную картину.
– У Галиба есть много стихов, в которых упоминаются лампы. Интересно, который из них. – Саида-бай вернула на место папиросный листок, и на мгновение их руки соприкоснулись. Слегка вдохнув, Саида-бай мысленно прочла строфу на урду, а затем произнесла ее вслух:
Быстро же скачет времени конь, и мы всё гадаем: где остановится он? Никто не удержит поводья и не опрется на стремя…
Ман рассмеялся:
– Будет мне наука, как опасно делать выводы, основанные на шатких предположениях.
Они прочитали еще несколько строф, а потом Саида-бай сказала:
– Когда я утром просматривала стихи, меня поразило, что на английском всего несколько страниц в самом конце.
«В самом начале книги, с моей точки обзора», – подумал Ман и улыбнулся. Вслух же он сказал:
– Я думаю, что это, наверное, перевод с урду, с другого конца, – но почему бы нам самим не убедиться в этом?
– Действительно, – сказала Саида-бай. – Но тогда нам нужно поменяться местами, вам нужно сесть слева от меня. Тогда вы сможете читать предложение по-английски, а я смогу прочесть перевод с урду. Это как учиться у частного преподавателя, – прибавила она с легкой улыбкой на губах.
Такая близость Саиды-бай в эти последние несколько минут, сколь бы восхитительной она ни была, стала причиной маленького конфуза для Мана. Прежде чем встать, чтобы поменяться с ней местами, ему пришлось малость оправить свой гардероб, чтобы она не увидела, как он возбудился. Но когда он снова сел, ему показалось, что Саида-бай развеселилась пуще прежнего. «Настоящая ситам-зариф, – подумал он, – тиран с улыбкой на устах».
– Итак, устад-сахиб, начнем наш урок, – сказала она, приподняв бровь.
– Ну что же, – сказал Ман, не глядя на нее, но остро чувствуя ее близость. – Первая глава – это вступление некоего Джеймса Казинса касательно иллюстраций Чугтая.
– О, – сказала Саида-бай, – а на урду все начинается со слов художника о том, какие надежды он питает в связи с выходом в печать этой книги.
– Так, – продолжил Ман. – Вторая глава – это предисловие поэта Икбала[153] о книге в целом.
– А у меня, – сказала Саида-бай, – длинная статья снова таки самого Чугтая на разные темы, включая его взгляды на искусство.
– Вы только взгляните, – воскликнул Ман, внезапно увлекшись тем, что он читал. – Я и забыл, до чего напыщенные предисловия писал Икбал. Кажется, он только и говорит, что о собственных сочинениях, а не о книге, что должен здесь представить: «В такой-то моей книге я сказал то-то, а в такой-то моей книге я написал то-то», и только пара покровительственных упоминаний Чугтая, мол, как он молод…
Он умолк, кипя негодованием.
– А вы не на шутку разгорячились, Даг-сахиб, – заметила Саида-бай.
Они посмотрели друг другу в глаза, и Ман чуть не потерял равновесие от такой ее прямоты. Ему казалось, она с трудом сдерживается, чтобы не рассмеяться в открытую.
– Возможно, я смогу остудить вас меланхолической газелью? – продолжила Саида-бай.
– Да, почему бы не попробовать? – обрадовался Ман, хорошо помня, что она однажды сказала о газелях. – Давайте посмотрим, как она на меня подействует.
– Позвольте, я вызову музыкантов, – сказала Саида-бай.
– Нет, – сказал Ман, накрыв ее руки своими. – Только вы и фисгармония – и все.
– Может, хотя бы таблаиста?
– Я буду сердцем отбивать вам ритм, – ответил Ман.
Легким кивком – от этого движения у Мана ёкнуло в груди – Саида-бай выразила согласие.
– Вы в состоянии подняться и принести мне фисгармонию? – коварно поинтересовалась она.
– Угу, – кивнул он, но остался сидеть.
– К тому же я вижу, у вас бокал пустой, – прибавила Саида-бай.
На этот раз отринув ложный стыд, Ман встал. Он принес ей фисгармонию и налил себе виски. Саида-бай помурлыкала несколько секунд себе под нос и сказала:
– Да, я знаю, что я вам спою.
И она запела пленительно-загадочные строчки:
Каждой песчинке в садике нашем сыщется дело.
Даже тропинку тюльпан украсит ярким пятном.
На слове «даг» она бросила на Мана быстрый и веселый взгляд. Следующий куплет прошел довольно спокойно, но за ним последовали такие слова:
Над суетой соловьиной роза лишь посмеется,
любовные песни занятьем никчемным считает она.
Ман, хорошо знавший эти строчки, видимо, слишком прозрачно выразил свое уныние, потому что Саида-бай, поглядев на него, закинула голову и рассмеялась от удовольствия. Ее нежная обнаженная шея, ее внезапный, слегка хрипловатый смех, пряное ощущение неведения, над ним ли она смеется или над чем-то иным, буквально заставили Мана потерять голову.
Прежде чем он понял это и вопреки преграде в виде фисгармонии, он наклонился и поцеловал ее в шею, и она откликнулась на его поцелуй прежде, чем поняла это.
– Не сейчас, не сейчас, даг-сахиб, – пролепетала она, слегка задыхаясь.
– Сейчас… сейчас… – взмолился Ман.
– Тогда нам лучше пойти в другую комнату, – сказала Саида-бай. – У вас входит в привычку прерывать мои газели.
– Чем же еще могу я прервать ваши газели? – спросил Ман, когда она вела его в спальню.
– Я расскажу тебе как-нибудь в другой раз, – ответила Саида-бай.