Эрнест Цветков Досье на человека документальный роман о душе

«И если долго вглядываться в бездну, бездна начинает вглядываться в тебя».

Фридрих Ницше

«Дьявол не ведает, на кого работает».

Оскар Ичазо

«Человек достоин только ада и никак не менее, если он не достоин небес».

Иеромонах Серафим (Роуз)

«Мы приходим из Невидимого. Мы живем Им и с Ним».

Эрнест Холмс

«Та вечность, в которой человек живет, начинается прямо здесь и сейчас».

Эрнест Холмс

«И увидел я Ангела, сходящего с неба, который имел ключ от бездны…»

Откр. Иоанна, 20:1

Мертвые стояли в ночи вдоль стен и восклицали: «Желаем знать о Боге!..»

В ночи снова воротились мертвые и говорили с жалким видом: «Еще про одно мы забыли, дай нам наставление о человеке!»

Карл Густав Юнг

Часть I Ночной салон на Сретенке

Лукин. Бдение первое

Уже которую ноябрьскую ночь я сижу на кухне за своим одиноким столом и мусолю остатки иссохшихся, но ранее проклятых для меня вопросов: «Что происходит и почему, и как это могло произойти? И как случилось, что?..» Занятие в высшей степени бессмысленное столь же, сколь и бесполезное. Потому что любой личный вопрос сводится в конце концов к беспомощному риторическому вопрошанию: «Что и за что?»

Которую ноябрьскую ночь я блуждаю своим замусоленным и осоловевшим взглядом по черному квадрату окна, за которым простирается ночь, и в снежных натисках крадется притихший город. Будто там, за этим окном в расслаивающихся черно-фиолетовых наплывах ищу ответа. И рассеянно бренчу ложечкой о край остывшего стакана, взметая рой чаинок в этой искусственной буре. Почему-то мне вспомнилась Катерина из «Грозы» с ее вдохновенным «Ах, почему я не птица?». А я вот и не сожалею нисколько, что никакая я не птица. Да и какая я к черту птица, а тем более и важная?! Я обыкновенная чаинка в таком вот стакане. Кто-то неведомый взмахнет ложечкой, и я выплываю на поверхность, кружа и взметаясь в своих липовых волнениях и страстишках. Забудется неведомый некто, и чувствую, как иду ко дну, поднимая безмолвные вопли на всю вселенную: «Караул! Беда!» Утешаюсь лишь тем, что не я один такой. Наш брат российский интеллигентишко любит понадорвать пупочек свой в таких вот исступленных мазохистических бдениях. Да и антураж все тот же: полунощная кухонка, чаек с деревенским медом и слезоточивыми проклятыми вопросами. Присовокупить еще сюда желудочные капли, утепленные подштаники – и получим полный портрет в интерьере того, кто, а вернее, что зовется совестью народа или нации.

Так удобно. Ты кричишь о мировой скорби или людском безумии, и никто не заподозрит, что ты, милый мой, немножечко импотентен. Просто сочтут, что у тебя «платформа такая», а, быть может, еще и присвоят почетное звание правдоискателя и истинопоклонника. Нет, господа, в этом бог меня миловал, и в желудочных каплях, розовых кальсончиках я не нуждаюсь, да и мужской немочью не страдаю. А потому на истину мне наплевать, категория правды меня нисколько не интересует, а что до человечества с его унылой растерянностью относительно наболевших проблем с глобальным размахом, мне нет никакого дела. Слава Создателю, я до этого еще не дошел. Но ведь могу же! Кажется, все к тому и движется.

Моя ситуация банальнее, а тем, следовательно, и мучительнее для меня. Просто моя жизнь оборвалась. Оборвалась и полетела по инерции в какую-то пустоту. Я живу по инерции. Будто случайная и брошенная вагонетка-малолитражка, которую просто так, без злого умысла, да и вообще без всякого умысла, пнул подгулявший верзила стрелочник. И едет себе эта вагонетка, едет безмозглая, пока не воткнется в тупик.

Телефон, друг мой, враг мой, предал меня. Замолчал намертво. Несколько дней сидел не отходя – вдруг объявится кто-нибудь. Никого.

А ведь были, были времена… телефон чихал, плевался, стонал, распираемый жданными и нежданными абонентами. И я тот час срывался и летел, несся, очертя голову, чтобы приземлиться благополучно в какой-нибудь шумной компашке, где звонкие голоса сливались с галдящим звоном бутылок, напоенных горячительным содержимым, где прозрачный хмель неторопливой попойки царствовал вместе с булькающим коньячком, салатом оливье и ароматными женщинами, чье поведение столь же легко, как и твое летящее настроение. И на следующий день встречает тебя тихое утро в обличий длинноволосой нимфы, гордой обладательницы крепких ляжек, прошедших далеко не в одной постели и не одно боевое крещение. Ты чмокаешь ее в теплый дремлющий зад и, выбиваясь из-под шуршащей простыни, устремляешься к серебристо поблескивающему графинчику, без спешки и сухих судорожных взглатываний наполняешь прохладной, но жгучей влагой пузатую рюмашку и, ловко подцепив маринованный груздь, отправляешь все это внутрь себя.

Эти похмельные рассветы имеют свою прелесть и ничего общего не имеют с тяжелым по-достоевски придавленным похмельным синдромом коммунально-портвейновой окраски. Ты вновь устремляешься к своей пробуждающейся белозадой фемине, сопящей и распираемой вожделением, и погружаешься в ее божественные развратные телеса.

Однажды такой феминой оказалась Рита, сладострастная, упоительная, исполненная вожделения и бесстыдства, властная брунгильда с ногами, требующими безропотного поклонения. И я склонился и припал к этим стопам, и острый каблучок стремительнее стрелы Амура пронзил мое вспыхнувшее сердце. И я мелко суетился вокруг ее обнаженных коленей и жалобно молил: «О королева моя, королева!» Впрочем, уже через полчаса мы вдохновенно стонали под одним одеялом, и этот танец любви ненасытен был и алчен. Как ненасытны и алчны были и наши следующие встречи, уже наедине. Хотя, разумеется, и веселые сборища никуда не делись и шли своим чередом, и грибочки не переводились, по-прежнему матово искрились горы салата оливье и чуть поменьше горки красной зернистой, и коньячок булькал, как нескончаемый родник. Но это был уже прекрасный фон, на котором исполняла свою главную партию вдохновенно-обольстительная Рита с распутными мерцающими очами, как об этом поется в юношеских прыщавых романсах. Но глаза эти действительно мерцали и завораживали. От этого взгляда, одного только взгляда, мужские ширинки раздувались, как щеки филина. А мой пенис пребывал в постоянном экзальтированно приподнятом состоянии восторженного отрока, воодушевленного своей заветной мечтой.

И – обрыв. Жизнь сорвалась с накатанной колеи и плавно заскользила в какой-то немыслимой пустоте.

Бесшумная снежинка залетела в полуоткрытую форточку и растворилась в сизых табачных наплывах, скопившихся под потолком. В комнате, поскрипывая кроватью, в полусонном бормотанье ворочается Лизочка, моя нынешняя спутница жизни, вяловатая особа, с тайной страстью исповедующая декаданс и помешанная на Бальмонте. Впрочем, есть в этом нечто глумливо сладострастное – задрать ее бледные ноги в домашних шлепанцах и поиметь в каком-нибудь не очень подходящем для этого месте, на том же самом, к примеру, кухонном столе. После этого действительно хочется думать о судьбах человечества и больше ни о чем другом.

Сейчас, Лизочка, сейчас, родная, душечка моя воздушная, додумаю свою очередную неврастеническую горькую думу и приду к тебе, к твоему смазливому и пресноводному взгляду, к твоему прохладному слюнявому ротику и влажному неглубокому дыханию.

И в который раз, позвякивая ложечкой и взметая рой чаинок, я спрашиваю себя: что же, что же, что же произошло? Судьба? Наваждение? Кара? Ведь не только же в бабах и водке дело. Ведь было же и другое – работа. Статьи и рецензии добросовестно в срок выползали из-под раздолбленного от праведных трудов валика идей печатной машинки и даже у кого-то из читателей вызывали так называемый живой отклик.

Правда, дальше статей дело не шло, однако, это из-за моего слишком подвижного воображения. Как-то я задумал написать серьезное социологическое исследование о картавом вожде и даже начал собирать материалы, но внезапно я представил себе его не слишком официальный облик – в домашних кальсончиках, с увеличенной головой, с венчиком атавизма на подбородке, бегает этакий резвунчик, семеня ножками, по комнатам и с лукавым прищуром излагает программу максимум. И остыл к этой затее. Даже немного испугался – уж не зашевелились ли во мне скрытые гомосексуальные тенденции – почему вождь привиделся именно в исподнем?

Впрочем, относительно скрытого гомосексуализма я успокоился, разубежденный Николаем Павловичем, в том смысле, что он скрыт, но в сублимированном виде есть у всех и каждого. И тем не менее к фигуре вождя я окончательно охладел.

Между тем популярности у меня хватало, и мои философско-социологические эссе пользовались определенным успехом у определенной части публики, той, чей растревоженый интеллект мечется между Ницше, Шпенглером и кухонной плитой в поисках вечно ускользающих истин.

И каждую неделю выступления в Клубе давали мне не только приток свежих денег, но и приток свежих впечатлений. Вдохновленный собственным многоречием, я воспарял вместе со слушателями к высотам извечно мудрых заповедей и в это время рыскал по рядам в поисках не менее вдохновенных глаз интеллектуально неудовлетворенных дамочек, в которых нетрудно было предугадать моих грядущих сексуальных партнерш. Самое приятное, пожалуй, заключалось в том, что за свое вдохновение и удовольствие я получал еще и деньги, и перспективы прелестного времяпрепровождения.

Теперь же ни вдохновения, ни удовольствия, ни перспектив. Хорошо, хоть деньги не перевелись. А Публика – Дура. Ей надоели тонкие изыски интеллектуальных наслаждений, видите ли, и каждый теперь тщит себя надеждой, что в глубине его сокрыт пока что дремлющий Рокфеллер.

Женщины кинули меня все разом. Просто. Спокойно. Без всякой демонстративное. (Уж последнего то я никак не ожидал.) Они перестали звонить, интересоваться моими творческими успехами и моей яркой личностью на фоне этих самых успехов. Мои же звонки даже намека на душевный трепет на том конце провода не вызывали. В конце концов, моя уязвленная гордость заставила меня демонстративно оборвать контакты. Я начинаю подозревать, что и растительная Лизочка проделает со мной подобное и променяет мою изливающуюся потоком экспрессию на холодные обеды с каким-нибудь эстетствующим придурком, одним из тех, что вечно околачиваются возле светской богемы.

Одиночество заползло ко мне за пазуху и свернулось там клубком. Мир отвернулся от меня и радует теперь других. Ну и пусть радует… А я выливаю остатки чая в свою иссушенную сигаретами глотку и подкрадываюсь к Лизочке, чья вялая фантазия дает себе сейчас волю в таинственных лабиринтах сновидения.

Я на цыпочках подхожу к скомканной фигурке, прикрытой полунаброшенными тенями и одеялом, осторожно касаюсь коленом нашей низкой кровати и нависаю над Лизочкой. На мгновенье ее дыхание притихло, словно повисло на невидимом волоске, но тут же ее растопыренный ротик издал тонкопохрапывающий дискант. Я приблизился к ее лицу, обрамленному в оправу химических кудряшек, и почему-то мне показалось, что тьма вокруг сгустилась, и в этой плотной завесе ночи мелькнуло наваждение. Безумный импульс пронзил воздух спальни и вошел в меня, заставив сердце подкатиться к горлу. И тут Лизочка открыла вспыхнувшие изумлением и предчувствием глаза. Ее зрачки, подернутые лунным блеском, в этот момент просочившимся сквозь тьму, устремились прямо на меня, и я нырнул в какую-то страшную бездну и только успел осознать, что моя правая рука сдавила ее тонкое горло и сжалась еще крепче, вдавив исказившееся лицо со взметнувшимися кудряшками в глубину подушки. Ее тело несколько раз дернулось, напрягшаяся гортань хрипло крякнула, и все стихло. И я почувствовал, что куда-то падаю.

Николай Павлович. Ночной салон

Ноябрьский ветер гонит по промерзшей земле обрывки старых афиш, слежавшийся мусор, взметающиеся россыпи снежной пыли и запоздалых прохожих. Москва пустынна такими вечерами, когда вступают в свою безраздельную власть неведомые силы – зла ли, добра ли – неведомо никому, но лучше все равно посторониться, юркнуть в свою теплую нору и притаиться там до утра, когда затихнут эти стихийные игры, где человек теряет свою гордую маску и становится просто человечком, нелепой фигуркой, затерявшейся в вихре таинственных водоворотов вселенной.

Иногда запутавшийся ветер подвывает то с рычащими грозными нотками в зияющих жерлах водосточных труб, то с жалобными поскуливаниями под самыми окнами низеньких первых этажей сретенских переулков – место, которое ночь отмечает своим особым знаком. Так, например, если идти от самой Сухаревской площади, из подземных недр которой вырастает загадочная церковь В Листах, по направлению к Рождественскому бульвару, где Сретенка медленно прекращает свое существование, словно уходя в иное измерение, можно обнаружить множество не совсем обычных деталей, появляющихся ближе к ночи, хотя в какое конкретно время, трудно бывает предугадать – каждый раз по разному. Так, например, немало подгулявших свидетелей, застигнутых врасплох сретенскими ночными сумерками, рассказывало впоследствии об одинокой тени, таинственно шатающейся у входа в лабиринты Большого Сухаревского или Последнего переулков. Некоторые, те, кто чувствовал себя посмелее, даже пытались окликнуть ее, но в ответ слышали или леденящее безмолвие черного силуэта, который тут же при этом исчезал в какой-нибудь стене, или стоны, похожие на детский плач. Наиболее предприимчивые после первого случая встречи возвращались в эти места и пытались сетями изловить призрака, но последний оставался неумолим и неуловим. А пустые сети уже к утру почему-то начинали гнить. А однажды в течение нескольких темных часов заживо сгнила одна коммерческая палатка. Наиболее наблюдательные подметили, что незадолго до этого вокруг нее кругами расхаживала загадочная тень.

Как бы то ни было, но загадочная зачарованность этих мест накладывает свой отпечаток и на здешних жителей, которые, порою сами не ведая того, несут на себе или в себе некую приобщенность к таинственным хитросплетениям бытия.

Ибо быт здесь и бытие неразделимы. Как высказался один местный философ: «Наш быт определяет ваше бытие».

Так изрек один любитель оригинальной мудрости, который принадлежал к числу тех, кто являлся постоянным посетителем известного салона Николая Павловича, седовласого мэтра в области психоанализа, получившего соответствующее образование за границей. В этом плане он, разумеется, был человеком уникальным и единственным в своем роде. Пройдя пятидесятилетний рубеж, он подытожил свое существование и пришел к выводу, что прожил хотя и трудно, но совсем не зря. Не сорвав громких оваций, на которые он уповал в молодости, будущий мастер психологического нюанса решил развиваться не в ширь, а в глубь и направил свой интерес вначале на бихевиористику, то есть науку о человеческом поведении, а затем и на психоанализ, где и создал себе прочное, солидное и внушающее доверие имя.

Разумеется, на первых порах он не мог афишировать свое искусство в отрасли, на которую распространялось священное проклятие «ума, чести и совести нашей эпохи», и потому вынужден был демонстрировать в светлое время суток скромные достоинства образцового ординатора одной из психиатрических клиник. Однако ближе к вечеру он преображался, а к ночи превращался в совсем уж иного человека – вальяжного хозяина подпольного салона, где с компанией единомышленников обсуждал животрепещущие проблемы потемок человеческой души или консультировал клиентов (и при этом брал деньги!).

Но время шло своим чередом. Эпоха сошла с ума, потеряла честь и лишилась совести, и салон Николая Павловича вышел из подполья. Официальная идеология согласилась, что брать деньги за свою работу не есть преступление, и Николай Павлович задышал свободнее и даже опубликовал несколько работ, касающихся новых подходов к терапии неврозов психоаналитическим методом. И теперь многие начинающие душеведы почитали за честь попасть под его патриаршее крыло, уютно пристроившееся в одном из особняков на стыке Б. Сергиевского и Последнего переулков.

А в этот вечер в зеленом бархате его гостиной расположились вдумчивые интеллектуалы, чьи способности вполне отвечали собственным потребностям.

Наслаждаясь процессом, творил мысль Герман Ростков, известный психотерапевт, автор книг и участник телепередач, молодой человек, чей ум пребывал в состоянии перманентного саморазвития, и склонный к лингвистическим изыскам. Ему благосклонно оппонировала Рита, склонная к психологии и сексапильности. Впрочем, она и была профессиональным психологом и сексапильной женщиной. Матвей Голобородько, поэт – верлибрист некоторых научных вещей не знал, но точно чувствовал их интуитивно, а потому и вписывался органично в этот кружок исследователей человеческой природы.

– Видишь ли, Рита, – протянул Герман, позвякивая ложечкой, погрузившейся в черный омут восточного кофе, – наш старина Фрейд был сам невротиком, и еще каким, а иначе бы он и не сумел вывернуть наизнанку душу человеческую. Ведь его все открытия представляют собой не что иное, как описание своих собственных переживаний. В этом он близок Достоевскому, своему, можно сказать, предтече, духовидцу и провидцу, который черпал материал из колодца собственных откровений. Все эти митеньки, алешеньки, раскольниковы, смердяковы и т. д.:– все это сам Федор Михайлович. Не так ли, Николай Павлович? – быстро переключился Герман на мэтра. Тот невозмутимо приподнял уголок брови и слегка кивнул. – Иными словами, – продолжил Ростков, – быть настоящим душеведом значит быть очень смелым человеком. Ведь только очень смелый человек может подойти к краю собственной пропасти, заглянуть в нее и не отшатнуться. За это он получает знания.

– За это же и расплачивается, – произнесла Рита, царственно забрасывая ногу на ногу и сияя лайкровым блеском туго обтянутых бедер.

– Ты хочешь сказать, что он закладывает свою душу себе же самому? – ухмыльнулся Герман.

– А что, неплохой пассаж, – заметил мэтр, позволяя себе некоторую уважительную небрежность, – послушайте, как неплохо звучит: «Человек закладывает свою душу себе же самому и за это несет неизбежную расплату». Большинство людей, уверяю вас, так и поступает. Но мало кто из них получает знание.

– Знание от Бога, – вмешался верлибрист, почесывая бородку.

– Верно! – воскликнул Николай Павлович.

– А незнание? – эхом откликнулся Герман, ожидая некоторого замешательства и готовясь к очередному каскаду силлогизмов.

– Э-э, батенька, – мягко сказал Николай Павлович, – сейчас Матвей попадется на вашу удочку, и тут-то вы его и прихлопнете.

Матвей клюнул бородкой и с христианским выражением в глазах произнес:

– А вот и нет, Николай Павлович, а вот и не прихлопнет. Я знаю, что он готовит: ждет, чтобы я сказал, мол, незнание от дьявола. А тут он и выдаст: «А что, Матвей, согласись – знание, которым ты обладаешь, всего лишь крупица с той бездной незнания, в которой ты пребываешь или которая в тебе пребывает, что в сущности одно то же».

Все легко рассмеялись, а Рита грациозно при этом еще и откинулась на спинку кресла, отчего ее круто взмытое вверх бедро еще раз заманчиво блеснуло в бархатистых полутонах уютного кабинета.

– Да, Матвей, тебе дано читать в книге сердец, – откликнулся элегантный Герман.

– С кем поведешься, от того и наберешься, – пробурчал поэт – верлибрист, и его бородка взлетела победоносным клинышком.

– И тем не менее, – произнес Герман… но тут его фраза продолжилась музыкально изысканным телефонным тенором, просочившимся в гостиную из соседней комнаты.

– Прошу меня извинить, господа, – Николай Павлович воспарил над своим креслом и тихо уплыл в кабинет, шурша лодочками тапочек о мягкие половицы. Часы отозвались и звякнули двенадцать раз. Была полночь.

Лукин. Бдение второе

И я куда-то провалился. Я упал. Я пал. Я – убийца. И теперь в сновидениях мне будет являться призрак Лизочки с теплым шепотом «Убивец», и ее бледно-синюшные уста будут тянуться к моему горлу. А я, печальный и распятый на кресте собственной совести, измученный посещениями кошмарных видений, подвешу себя на подтяжках в каком-нибудь клозете и перед судорожной кончиной пущу последнюю струю оргазма. В штаны. Впрочем, это только возможный вариант, но не последний. Но что же мне делать теперь? Что? Вокруг все тот же ноябрь и та же ночь. И рядом совсем темнеют силуэты мрачных домов. И канал с ледяной водой. Я стою на набережной, облокотившись на чугунный парапет, и смотрю в черную воду… вот второй возможный вариант. А может быть, все варианты уже позади и теперь я в аду? Сартр сказал: «Ад – это другие». Но если я сейчас в аду, то я могу сказать, что ад – это точка абсолютнейшего, сконцентрированного одиночества посреди пустой вселенной. В данном случае этой пустой вселенной оказалась кадашевская набережная с ее ночным пронзающим ветром. Ветер забирается под мой плащ, в котором неизвестно как я оказался, и пытается забраться внутрь меня. А я не понимаю, холодно мне или нет. Я не содрогаюсь от промозглой сырости осеннего ночного часа, потому что я в аду. Только высохшие губы беспомощно шамкают, тоскуя по сигаретке. И в бездонном кармане рука пытается отыскать заветное курево, но едва лишь нащупывает помятую тряпочку – безвольно повисший и вялый пенис, потерявший всякую ориентацию в жизненном пространстве. Мой пенис повесили за его прошлые боевые заслуги. Или он сам повесился? От тоски и отчаянно безуспешных попыток найти идеал? Чье женское убежище скучает сейчас по нему? Ничье! Он одинок, как и я. Он – тоже в аду. Хотя он и не убийца. Но… вот он, то ли под иссякающей энергией моих пальцев, то ли почуяв что-то неладное, начал постепенно надуваться и теплеть. Чуть поодаль от меня шевельнулась смутная тень. Член указывал в ее направлении. Сделав несколько шагов вдоль набережной, я повернул к переулку, на острой окраине которого обозначилась фигура, чье равновесие не отличалось особой устойчивостью, но чей бюст напористо и агрессивно выступал из темноты. Над бюстом маячила голова, увенчанная вязаной спортивной шапочкой. А рот фосфоресцировал, поигрывая сигаретой. Я подошел почти вплотную, и, словно отделившийся от меня, мой голос шлепнулся к ее ногам:

– Мадам, закурить у вас не будет?

Она сверху вниз окатила меня водянисто-серыми своими очами и, вынув сигарету изо рта, передала ее мне. Я вцепился зубами в слюнявый фильтр и глубоко затянулся. Голос вернулся ко мне, и теперь я мог членораздельно что-то сказать. Это что-то не поражало оригинальностью, но зато это уже было кое-что. Чуть успокоившись, я сказал:

– Ночная прогулка, мадам?

– Водочки хочешь? – отозвалась она.

– Непрочь.

– Пошли.

Мы молча двинулись в сторону сгущающихся домов. Примерно через каждые три шага ее заносило в мою сторону, и при этом в штанах у меня вздрагивало. Завернув в тесный и вонючий дворик, мы наконец вошли в тускло освещаемый подъезд, тяжелое и сырое тепло которого сразу навалилось на меня.

Мы поднялись по трухлявой лестнице на последний, третий этаж, и она подошла к батарее, из-за которой и достала наполовину наполненную бутылку «Столичной» и стакан с помутневшими стенками. Порывшись в сумочке, мадам извлекла сверток, в котором оказался шоколадный батончик и несколько кружков печенья.

– Давай присядем, – сипло сказала она и тяжело навалилась крепким задом на жалобно пискнувшую ступеньку. Я присел рядом, касаясь ее ляжки, и вожделенно взглотнул.

Безмолвно, словно совершая ритуальное таинство, мы по очереди выпили и по кусочку отломили от шоколадки. Внутри у меня потеплело, и я начал ощущать, как медленно перемещаюсь из зоны ада в зону рая.

– Тебя как зовут? – забывая об убийстве, с тихой радостью спросил я свою ночную спутницу.

– Таня, – коротко икнув, ответила она.

– А ты здесь живешь, Танечка?

– Да, вон моя дверь, – Танечка ткнула рукой в направлении коричневой облупленной двери.

– А почему же мы не пройдем в твои покои?

– Сейчас нельзя.

– Почему же?

– Потому что сейчас у меня там ребенок и муж.

– А почему же ты не дома?

– Я всегда выхожу в это время прогуляться.

– И водочки попить на лестничной клетке?

– А в этом есть своя особая прелесть. Свой шарм, что ли, – задумчиво сказала она, и ее голос мягко ткнулся в занывший низ моего живота.

– И когда же ты возвращаешься домой?

– По-разному. Как когда.

– Бывает, что и под утро?

– Стараюсь до того, как муж проснется.

– А все-таки чем же ты занимаешься во время своих прогулок?

– Воздухом дышу.

– И легко дышится?

Она развернулась ко мне и взглядом уперлась в мою переносицу:

– Послушай, а ты всегда такой дотошный? А ты сам-то что делаешь в это время на улице?

– Все, Танечка, извини, не буду таким дотошным. Давай лучше еще водочки выпьем. А?

– Давай, наливай.

Мы выпили еще, и я прошептал ей в ухо:

– А можно я тебя поцелую?

– Зачем? – делаясь монотонной, спросила она.

– В знак расположения и дружбы.

– И что дальше?

Наш диалог вошел в стандартную, хорошо накатанную колею, когда в подобной ситуации женщины отвечают почти всегда одинаковыми словами – «зачем», «и что дальше», «а может не стоит», а мужчины получают заведомо известный результат, который их вполне удовлетворяет. Поэтому, не затрачивая усилия на дальнейшие словесные атаки, я сполз со ступеньки и, упершись уже порядком набухшим своим естеством в ее колено, навалился на нее и вцепился своими повлажневшими губами в сочную плоть ее выразительного рта.

Наш долгий и головокружительный, как затяжной прыжок, поцелуй, вдохновил нас на дерзкую причуду. Она встала со ступеньки и почти вплотную подошла к своей двери. Однако, вместо того, чтобы достать ключи, моя разгоряченная Танечка кивнула мне, подзывая к себе, и, пока я приближался к ней, она задрала юбку, спустила колготы и выставила навстречу мне свой голый, белесовато-поблескивающий зад.

Мы совершали соитие прямо возле ее двери, за тонкой перегородкой которой мирно посапывали ребенок и муж. Это было дико, и это было великолепно. Мы шуршали, деловито покряхтывая и ритмически раскачиваясь. Мы работали, как четкий и слаженный автомат. Наш паровоз летел вперед, и мы самозабвенно упивались этим полетом, на самой высоте которого я упруго выстрелил и истек своим застоявшимся и обильным соком.

Довольные и опустошенные, мы спустились допивать свою водку.

Я влил себе в глотку остатки прозрачной и мерзкой жидкости и тут же протрезвел – будто мгновенно в моей голове сработали некие потаенные рычаги и перевели мозг в иное состояние. Я почувствовал, как вновь переместился в зону ада. Сознание стало ясным, и череп начал заполняться мыслями, как водой прохудившаяся лодка. Тревога овладела мной с той же свободой, с какой я несколькими минутами раньше овладел Танечкой. Танечка, кажется, тоже протрезвела и задумалась о чем-то своем. Мы, падшие и грешные, сидели на одной ступени, и разница заключалась лишь в том, что эта прелюбодейка отправится в свою квартирку и окунется в теплое море пушистых одеял и домашних ласк, а я с этой ступеньки прямо пересяду на скамеечку подсудимых.

Хорошая парочка – блудодейка и убийца. Прямо как Сонечка и Раскольников. Ее накажет Бог, меня – правосудие. Если, конечно, я не прибегну к первому варианту. Ах, Лизочка, зачем я это сделал? Внезапно потрясла мысль, что я люблю Лизочку, что она единственный мне близкий и родной человек. Я вспомнил ее запах, ее глаза и кожу. Вспомнился ее голос и тихий смех. Она жила со мной, и она жила во мне, и она любила меня. Л ю – би – ла. Неужели же нужно убить человека, чтобы все это понять? Неужели же нужно его убить, чтобы осознать, что ты его любишь? Одновременно с этими чувствами во мне всколыхнулось и другое – страх. Страх за себя. Словно бы одна часть меня скорбила и мучительно искала способ искупления вины, а другая – способа избежать этого наказания. И где-то внутри меня какое-то существо, этакий маленький компьютер, просчитывал: «Тебе надо что-то сделать, чтобы уйти от ареста, замести следы. В этом ничего предосудительного нет. Все равно ты обречен на моральные муки до конца своей жизни. Это для тебя лучшее наказание». «Да, да», – эхом соглашался я. И компьютер поддерживал: «Вот и молодец. Действуй теперь обдуманно и неспеша. Прежде всего постарайся вспомнить, как ты оказался одетым посреди ночи на набережной. Вспомни это. Вспомни. Это для тебя важно. Восстанови весь ход событий. Начни с этого». Да я бы рад вспомнить, но как?! Я действительно куда-то провалился. Сознание мое отключилось и выпрыгнуло в оконную форточку. И я действовал как зомби. Раньше со мной такого никогда не было. «Чего не было? – захихикал хитренький компьютер. – Отключения сознания после того, как укокошишь очередную жертву?» – «Заткнись, тварь, ты знаешь, о чем я говорю».

В эту минуту Танечка недоуменно посмотрела на меня. Неужели я произнес свои мысли вслух? Или чутьем врожденной проститутки она уловила смуту и грязь в моей похабной душонке? Внезапно она стала мне не то чтобы противна, а просто скучна. Но с другой стороны я ощущал себя таким беспомощным, что присутствие любого живого существа, которое могло бы мне посочувствовать, давало некоторое облегчение и даже некоторую надежду. В такие минуты отчаяния действительно начинает казаться, что другой человек, который хорошо к тебе относится, каким бы он глупым ни был, мудрее тебя. А может быть, это и действительно так? Ведь страдающий человек в своей беспомощности становится ребенком, осознает он это сам или нет. А единственным утешением для младенца, его единственной защитой становится материнская любовь – единственная сила, способная перекрыть силу страха. И если в минуту печали или тревоги, страха или скорби оказывается рядом человек, которому можно поплакаться или пожаловаться, или просто спросить «как быть?», то невольно этот человек воспринимается как мать. От него веет утешением и к нему проникаешься доверием.

И начиная испытывать определенные чувства по отношению к Танечке, я подумал, а не рассказать ли ей обо всем происшедшем?

Мне показалось, что если я ей откроюсь, исповедуюсь, то я влюблюсь в нее. Но что я буду делать со своей влюбленностью? Приходить по ночам и трахаться под дверью, запивая все это водкой с шоколадными батончиками, а в светлых промежутках водить ее по театрам да выставкам и с умным видом вписывать про Стриндберга с Шопенгауэром? «А внутри, под сапогами, колготки у нее небось рваные», – пронеслась у меня невесть откуда взявшаяся мысль. Тьфу ты. При чем здесь рваные колготки, когда речь идет о любви и смерти? И неотвратимое будущее идет на меня.

Я вновь превратился в невзрачную крохотную чаинку, и кто-то неведомый насмешливо поигрывает ложечкой в стакане. И мне становится ясно, что ночная моя красавица ничем не сможет мне помочь. Правда, и ущербно убогие способны временами творить чудеса, но в моем случае нужно не чудо, а удачная комбинация действий, с помощью которых я сумел бы выпутаться из этой дрянной истории. Необходимо положиться на чью-то сильную волю и мудрый разум. Слава Богу, такой человек есть. И только бы он был сейчас на месте! Срочно звоню ему. Но что я скажу: «Николай Павлович, я задушил свою сожительницу, посоветуйте, что делать»? И все-таки… У него есть связи, есть опыт, и не может же он в беде оставить своего, пусть непостоянного, но клиента. Прилив надежды наполнил мою депрессивную грудь, отчего в предвкушении предстоящей активности бедненькое интеллигентное сердчишко забилось несколько чаще. И одновременно, словно прочтя мои мысли, похотливая Танюша вздрогнула, сбросив девичью оцепенелость, и торс ее победоносно взмыл.

«Ну, мне пора», – шаркнув каблучком о ступеньку, с нотками бодрости в голосе воскликнула она и как-то таинственно добавила: «Тебе, наверное, тоже».

«Когда же увидимся, красавица?» – автоматически отозвался я, но мысли мои уже побежали в другом направлении.

«Суждено будет – увидимся. Ты мне понравился», – откликнулся глуховатый голос откуда-то издалека, и на миг мне даже показалось, что из-за двери. И снова я остался один. Однако ноги мои уже сбегают по лестнице, и через несколько секунд я врезаюсь в унылую промозглость осеннего двора.

Я иду по притихшим, мрачным переулкам, и висит надо мною тяжелое бугристое небо, и нет в душе нравственного закона. И ноги сами куда-то несут, выбирая самые глухие и потаенные места, затерянные в чащах замоскворецких искривленных пространств.

Спина чувствует: пробегающие мимо дома останавливаются на какое-то время и пристально смотрят на ссутулившуюся фигурку холодными отчужденными глазницами.

Пошел дождь, мелкий и злой. В ногах зашуршал ветер. Я поднимаю воротник и втягиваю голову в плечи, и чувствую себя улиткой. И почему-то теплее становится на душе.

Меня выбрасывает на Кадашевскую – асфальтовая пустынная стрела; она вонзается в гранит канала, уползающий в толщу буро-зеленой воды…

И тут же обжигает холодом.

Осень, осень, печальная и глубокая; веет холодом и одиночеством; мир замер.

И – чу! оболочка молчанья окутывает землю. И только в космическом зеве безмолвия – шелест дождя вперемежку с опавшими листьями.

Лисьим шагом пробираюсь меж темнеющими, погруженными в себя дворами.

Вором протискиваюсь в тесных закоулках, проколотый осью одинокости.

И с темнотой сливаюсь… или слипаюсь. И становлюсь ночью.

* * *

А вот и темнеющая скала моего дома – моей крепости, в которую мне страшно заходить. И страшно подниматься по лестнице, ведущей прямо туда, где спит вечным сном убиенная мною Лизочка, усопшая душа, задушенная любовь.

Мне страшно. Я боюсь. И каждый шорох бьет меня электрическим током. И каждая ступенька – как электрический стул. Я поднимаюсь медленно и в замкнутом плывущем пространстве словно смещаюсь в параллельный мир, затаившийся в недрах моей памяти. Неизвестно почему, но мне вспоминается бывший сосед мой, старик Сутяпкин, чья жизнь закончилась на одном из лестничных пролетов этого самого подъезда, по ступенькам которого одновременно стекали мои детские годы.

* * *

Вот он поднялся еще на один лестничный пролет и остановился, чтобы отдышаться. Грузное тело его вибрировало, а лицо, подобно ужимкам мима, то принимало скорбное выражение, то плаксивое, то черты благодушия прояснялись на нем.

А ведь это был только третий этаж.

А ему предстояло подняться на пятый.

«Ничего, ничего», – утешал он себя и позвякивал связкой ключей, и при этом опасливо озирался по сторонам, в какой уж раз считывая похабные надписи на пузырящейся бледно-зеленой стене.

Страшно пучило у него в животе.

Это старик Сутяпкин, за справедливость борец, неугомонный и неутомимый дед. Правду искал он везде, и часто его можно было видеть в позе вопросительного знака приклеенным к чьей-нибудь замочной скважине, сопящего и злорадно хмыкающего.

А в разговоре он вперивает злые глазенки на собеседника, и зубами скрипит, и крутит желваками на скулах, и старается говорить одни пакости.

Со временем он растерял всех своих собеседников. Осталась одна черепаха, которая часами могла слушать его выспренние речи. Но она была стара и источала зловоние. Она еле-еле передвигалась по комнате, и зачастую подслеповатый Сутяпкин на нее наступал. При этом он злился, и выходил из себя, и обзывал черепаху неблагодарной вонючей дурой, и плевал на нее, и обещал, что перестанет кормить. Но скоро он отходил, раскаивался, брал ее в руки, слюнявил ее мордочку своими оттопыренными лиловыми губами и обращался к ней не иначе, как «милый черепашоночек, куколка», прощенья просил у нее и плакал.

На четвертый этаж он добрался без приключений. Только сердце колотилось ужасно, словно тесно ему было в стариковской груди. Да несколько капелек пота украсили лоб, смятый, морщинистый, злой. Что-то кольнуло в правом боку. Перехватило дыхание. И остро он вспомнил опять происшествие, приключившееся с ним с полчаса назад в булочной. Две копейки ему не додали. Крикнул он в лицо молоденькой кассирше – «воровка и потаскушка», и лицо его исказилось гримасой бешенства, чуть ли не судорогой свело его пергаментное лицо. Где же правда?! Обкрадывают человека! Все поскорее хотят избавиться от него, потому что он раскрывает глаза на истину. Но все-таки он выиграл бой, монетку заполучил! А потом потрусил в милицию и написал на кассиршу заявление, уличив ее в попытке кражи, вовремя пресеченной его, Сутяпкина, коммунистической бдительностью.

Но злость его все-таки не оставляла, словно боль в правом боку – и кусала, и душила.

Опасливо оглянулся он по сторонам. Никого. Пробурчали трубы парового отопления. Пробурчало в животе у него. И звук он издал неприличный, и икнул, и заспешил на свой последний этаж. Но напрасно он заспешил. В висках у него заколотило, в глазах потемнело, и хлынула в голову злоба опять, да так, что грузное тело его уже не просто завибрировало, а затряслось.

Дрожащей рукой он выгреб мелочь из кармана и, почти задыхаясь, любовно посмотрел на тусклую отвоеванную монетку. «Двушечка моя, денежка кровная», – еле прошептал он. Но угасающее его внимание переключилось на старую черепаху. Чем сильнее он ненавидел людей, тем больше к ней питал нежности. «Травки тебе я несу, мой зверек бедненький. Подожди немножко. Скоро приду к тебе, и мы с тобой покушаем».

Но черепаха не дождалась его.

Околел старик Сутяпкин между четвертым и пятым этажом. Подогнулись тяжелые ноги, заволокло сознание. Брякнулся он на ступеньки ничком. Остекленели глаза. Нижняя губа оттопырилась и стала багровой. В скрюченных цепких пальцах зажата двухкопеечная монета.

Из авоськи выглядывали калорийная булочка и травка для старой черепахи.

Пробурчали трубы парового отопления.

И тишина восстановилась в подъезде.

* * *

Пробурчали трубы парового отопления.

И тишина восстановилась в подъезде.

Стою напротив своей квартиры и тыкаюсь ключом в замочную скважину, как слепой щенок в сосок своей матери. Но вот наконец дверь приоткрывается, и я просачиваюсь в черную дыру прихожей. Теперь мне предстоит пробраться к телефону, и для этого я должен пройти в комнату, где лежит труп. Стараясь не смотреть в сторону постели, я крадусь к углу с телефоном. И чувствую при этом, как страх уходит, сменяемый ощущением бездонного одиночества.

И глаза начинает щипать от слез. И почему-то возникает желание сделать себе еще больнее. Сейчас я брошусь на кровать и разрыдаюсь. Я прижмусь к остывающему телу и укутаюсь в собственные слезы. Скорбь моя, распахни свои колючие объятья! До меня доносится мой собственный гнусавый от плача голос, и я бросаюсь на кровать. «Лизочка, – шепчу исступленно, – Лизочка! Миленькая моя! Прости меня!», и в этот миг что-то подбрасывает меня с постели. Я молниеносно подпрыгиваю и на лету включаю бра, тусклый и монотонный свет которого разливается по пустой кровати.

Лизочки не было.

Прения в ночном салоне

Николай Павлович бесшумно и элегантно появился в гостиной, наполненной мыслями Матвея Голобородько о сущности верлибра.

– Если мы возьмем классический стих, – вещал с видом мессии поэт, – то вскоре убедимся, что как таковой в наше время он себя исчерпал. Как говорится, совершенство, превзошедшее самое себя. Сейчас каждый, мало-мальски научившийся кропать стишки, за вдохновенным ямбом прячет свою собственную унылую тупость. Ему нечего сказать, а мне соответственно нечего прочесть и познать. Я отнюдь не утверждаю, что поэзия должна быть информативной и нести ту же функцию, что и статья. Но позвольте, она же должна, как и всякое искусство, давать импульсы и моему самостоятельному духотворчеству, если хотите – то некий энергетический заряд моей душе. А новоявленные вирши нынешних лирических пророков похожи на красивую проводку, в которой, однако, нет тока. Иной, захлебываясь собственной слюной, стонет от гражданского пафоса и подает нам зарифмованные декларации да лозунги. Конечно, каждый имеет право писать так, как он хочет, но ведь и у меня есть право принимать это или не принимать. Верлибр же может создать только Мастер. Почему? Очень просто. Здесь за звучную рифму не спрячешься. Здесь подавай мысль, экспрессию или уникальное видение мира. И если этого ничего нет, то не будет и стиха. Он просто напросто рассыпется. В верлибре мы соприкасаемся с первозданным таинством Слова. И ведь недаром же Книга (то, что сейчас мы называем Библией) написана свободным стихом. Попробуйте, зарифмуйте ее, и вы получите фельетон. Настоящая поэзия всегда архетипична, а потому и мифологична. Миф – это метафора метафизики.

– Но ведь наше сознание – тоже миф? – просочился в монолог Герман. – А еще больший миф – наше Бессознательное, так?

– Так, – снисходительно кивнул Голобородько, – и функция поэзии ориентирована прежде всего на работу с подсознанием. Языком подсознания она другому подсознанию передает некий смысл.

Возьмите любое священное писание: оно насквозь символично и зашифрование. Его нельзя прочесть рационально. И тем не менее люди понимают их сакральные глубины, но не разумом, нет. Вероятно, в каждом из нас есть что-то, что существует в нас, но нам не принадлежит. Это что-то и постигает те вещи, которые разуму недоступны.

– Ваше что-то Фрейд в свое время назвал Бессознательным, – сказала потягиваясь Рита.

– Мы знаем, как он это назвал, но не знаем, как он представлял его себе, – ответил Матвей. Герман тонко улыбнулся, и Николай Павлович, перехватив его улыбку, предложил:

– Друзья мои, я бы хотел вас познакомить с одной весьма забавной историей – ситуация на мой взгляд несколько необычная и выходит за клинические рамки. Признаться, в моей практике, это первый случай, и он столь же интересен, сколь и загадочен. Представьте себе, что некто убивает свою любовницу, в состоянии помраченного сознания покидает дом и только через несколько кварталов приходит в себя. Некоторое время спустя он возвращается и обнаруживает, что труп исчез. Ну-с, что вы скажете?

– В состоянии аффекта эпилептоид убивает свою жертву и, впав в амбулаторный автоматизм, он продолжает действовать как сомнамбула. Однако, вскоре приступ заканчивается, а происшедшее, как и положено, амнезируется, – сказала Рита.

– Все вроде бы так. А исчезновение покойной? – спросил Николай Павлович, медленно потирая ладони. – Что вы думаете об этом?

– Смотря каким способом было произведено покушение.

– Он пытался ее задушить, Герман.

– Значит, попытка до конца не удалась. Она потеряла сознание, а пока наш герой пустился в бега, его возлюбленная очнулась и, не искушая дальнейшей судьбы, дала деру. Вероятно, к нему сейчас направляется милиция, а быть может, уже и беседует с ним. Но причем здесь мы, Николай Павлович? – удивился Герман. – Ему назначут стандартную судебно-психиатрическую экспертизу и мило препроводят в диспансер, где и поставят на спецучет.

– Это мы и проверим, – задумчиво произнес Николай Павлович. – Я предложил ему явиться ко мне завтра. Я думаю, до завтра, а вернее, уже до сегодняшнего вечера, что-то должно разъясниться и разрешиться. Кстати, я знаком с ним два года, он периодически со мной консультируется и никакой психопатологии у него не было за исключением некоторых невротических проявлений. Но да кто сейчас из нас грешных, без этих проявлений? Я полагаю, нам все-таки следует рассмотреть это дело, потому что правосудию здесь нечего делать. Мы составим досье на этого человека и проанализируем все происшедшее с ним. Но смысл нашей работы этим не ограничится. Занимаясь частным случаем, мы попытаемся отыскать закономерность развития людей и выявим их. Мы составим досье не на конкретно отдельного среднестатистического человечка, понимаете? Мы составим Досье на Человека. Того самого, который звучит гордо.

– Поймет ли нас народ?

– Нет. Более того, он может и оскорбиться, так как это коснется его тоже.

– Чем же так примечателен наш материал? – осведомился Матвей. – И какова его сквозная тема?

– Сквозная тема? – Николай Павлович печально улыбнулся. – Вырождение рода человеческого.

Рита вздрогнула. По комнате проползла тишина.

– Однако друзья, – тихо сказал Николай Павлович, – давайте немного отдохнем. Сегодня в восемь вечера мы собираемся.

– Мы с удовольствием, – произнесла Рита, – но почему сегодня? Мы же обычно собираемся по пятницам, раз в неделю.

– Мы продолжим нашу тему, – с просачивающейся на тонкие уста улыбкой, ответил седовласый мэтр.

Уже внизу, прогревая машину, Герман заметил:

– Сегодня наш мэтр несколько необычен, вы не находите?

– Признаться, его последние слова были для меня неожиданностью, – глухо отозвался с заднего сиденья Матвей.

– Он просто устал, – задумчиво сказала Рита, – это видно по нему.

– Стал чаще курить, – поделился наблюдением Матвей.

– И под глазами чуть синеватый оттенок, – дополнил Герман.

– Он что-то хранит в себе, – продолжила Рита. – Видимо ему хочется поделиться, но одновременно и сдерживается, хотя сдерживается с трудом.

– У каждого человека, – закуривая сказал Герман, – возникают в жизни периоды, когда он сталкивается с необходимостью некоего испытания. И если он принимает эту необходимость, то погружается в такие глубины жизни, о которых раньше и не помышлял. И когда он проходит через эти глубины, то обретает новое знание и новую мудрость.

– А если не принимает эту необходимость?

– Тогда остается тем, кем и был. Таких большинство. Серая масса.

– Твои пациенты из этой массы?

– Девяносто процентов – да. Они приходят ко мне и становятся в очередь, словно за колбасой. Они и ожидают, что я накормлю их духовной колбасой. И я кормлю, вот в чем беда. А если я не даю им этих кусков, а предлагаю разобраться в себе, они обижаются и обвиняют, что я мало уделяю им внимания. А у тебя, Рита, разве не так?

– Может быть и так, но они – как дети.

– Это нам понятно. Особенно мужчины, они регрессируют, становятся маленькими детьми и поголовно влюбляются в тебя. Я даже могу догадаться, что многие из них после посещения твоего кабинета запираются где-нибудь у себя дома и в одиночку сладострастничают, тая в своей памяти светлый образ доктора Маргариты.

– А женщины твои?

– Допускаю. Кое-кто из них даже признается…

– Друзья, – напомнил о себе мастер верлибра, – мне кажется, авто уже прогрелось, не поехать ли нам?

– Что ж… отчего бы и не поехать? – добродушно отозвался Герман.

Машина рванула и вонзилась в тяжелый сумрак ноябрьской ночи.

Лукин. Погружение в сон

Одно из двух: либо она жива, либо покойники способны передвигаться.

Постольку поскольку в нашей, наполненной абсурдом жизни возможно все, то я не знаю, какое из этих предположений реальнее. Как бы там ни было, Лиза исчезла, а я один. И я снова в аду. Хотя, быть может, и не совсем уже в аду. А, может быть, переместился уже в чистилище, где мне предоставляется возможность что-то изменить, перенаправить ход событий и избавиться от всей этой грязи, которой я оброс в последнее время. А в последнее время мы много вопим о духовном возрождении, и при этом каждый из вопящих аккуратненько этак норовит оттяпать лакомый кусочек у своего соседа, тоже вопящего. Однако пусть кричат и неистовствуют. И брызжут слюной. Я-то не надеюсь на духовное возрождение, чье бы то ни было, а уж тем паче свое собственное. Мне бы душу свою спасти, да обрести покой. Конечно же, Лиза жива. Жива. Но где она сейчас? Не в милиции ли? Возможно, она оставила какую-нибудь записку, пусть презрительную, пусть гневную – неважно какую, но – весточку о себе. Нет весточки. Только остывшая подушка. Неподвижная и безмолвная. Но сколько она таит в себе сновидений, фантазий и воспоминаний. Я касаюсь щекой подушки, припухшей от погруженных в нее интимных тайн, и медленно прикрываю глаза, и невидимые, бесплотные и беззвучные волны мягко уносят меня в пространство, сотканное из череды образов и ощущений. Как же это все начиналось?

* * *

Она мне сказала, чтобы я поправил галстук. Я его поправил, но чуть не удавился. Тогда она посмотрела на меня вызывающе и пожала плечами. Что она хотела выразить своим взглядом, я так и не понял. И тут она стала медленно раздеваться.

И мы пошли с ней в спальню, и мне пришлось снять галстук.

Мы провели в спальне полдня и целую ночь.

Наутро она приготовила завтрак – яичницу и кофе. Мы позавтракали и поехали в город Н. В городе Н. много красивых улочек и одноэтажных домиков.

А еще там много деревьев и больше всего рябины. Мы долго стояли на перроне и ждали своей электрички. И шел мелкий дождик.

Зажурчала вода в унитазе. Загудели водопроводные трубы. Это меня разбудило – она спала великолепная и безмятежная. А я уже больше не мог заснуть – так и промучился до утра без сна. Я пошел на кухню и стал читать старые газеты.

Она исчезла. Но жизнь идет своим чередом.

Я нашел ее в городе Н.

Она любит исчезать внезапно и неожиданно появляться. Это в стиле. Но она не истеричка.

Сегодня у нас праздник. У нее день рожденья. Я ей принес кра сивые цветы. Она порозовела и осталась довольна. Она сказала, что из них можно сделать неплохой салат. Я сказал: «Делай». Она сделала и сказала: «Ешь. Ты ведь просил». Я отказался. Тогда мы решили оставить его для гостей. Кто-то из гостей напился и ужасно рыгал. Но не лепестками. Однако салат из цветов исчез. Кто же его съел? Его съел, как выяснилось, один ее поклонник и тайный воздыхатель в надежде заблагоухать. Но он не заблагоухал.

На следующий день мы купались в море. Я носил ее на руках по пляжу. И мы были очень довольны.

Прошел месяц. Мы жили счастливо. Не предъявляя друг другу никаких претензий. Ну и прекрасно.

Сегодня я забыл побриться, и она сказала мне, что я колючий, на что я ничего не сказал, а только поцеловал ее в губы. Она обняла меня, и повисла на мне, и прошептала: «Колючий».

Сегодня мы целый день провели на даче. Мы жгли костер, пили вино, ели фрукты, и сегодня я был гладко выбрит. И мы решили еще недельку побыть на даче. Запереться в отшельничестве и не знать, что вокруг тебя люди, машины, дома, магазины, асфальт, автобусы, очереди, интрижки. Она приучила меня любоваться звездами, а если звезд не было, мы любовались луной, а если не было луны, мы любовались друг другом.

Однажды она меня спросила: «У тебя есть любовница?» Я ответил: «Да». – «Кто же?» – «Ты». Она улыбнулась и показала мне язык. И убежала, как девчонка, в сад. Там она собирала цветы и ягоды. Цветы складывала в букет, а ягоды ела.

Обнаружил на шее у нее маленькую черную родинку. Раньше я никогда ее не видел. Я поцеловал ее в шею. Она засмеялась.

На даче…

…Шло время. Шли события.

Утром в метро тесно, душно и нервно. Особенно, когда поезд остановится посредине тоннеля. Тогда переминаешься с ноги на ногу и подгоняешь время. А время и так бежит себе и бежит. И его не надо подгонять. Опаздываешь. Дергаешься. Глупо. Опаздываешь еще больше, и вдруг становишься спокойным и начинаешь придумывать оправдание. А придумав оправдание, вообще никуда не идешь. Собственно, вообще никуда не идешь – не идешь только туда, куда тебе нужно идти. А сам идешь, куда тебе заблагорассудится. В какой-нибудь парк, например. И там ходишь по вороху желтых листьев, разбрасывая их ногами. Долго сидишь на лавочке. Куришь. И так целый день мотаешься без цели. И приходишь домой и говоришь: «У меня был сегодня тяжелый день. Я так устал!» И она улыбается и понимающе кивает. Она улыбается и понимающе кивает, и щечки ее розовятся. Кожа ее тепла и нежна. И в больших глазах лукавые искорки. В этот момент я говорю, что она для меня самый дорогой человек. И у меня возникает желание ткнуться в ее теплую грудь, зарыться в ее пушистых волосах. Спрятаться в ней и ни о чем не думать.

Текут минуты. Время капризно. Оно может нестись, стучать, прыгать, бежать, лететь, может течь. Хамелеон с личиной вечности.

Уже за полночь. Мы не спим. Мы болтаем о пустяках. Нам все в этот момент кажется пустяком, кроме нас самих. Мы обнимаемся – нежно, без порыва страсти, а в порыве доверительной нежности. И, может быть, входим друг к другу в сновидения. Засыпаем. Проснувшись, мнение не меняем.

Теперь нам многое не кажется пустяком.

Сегодня был дождь. Она пришла домой промокшая. Она виновато улыбалась. Сломался зонтик. Капли стекали по ее щекам. Я ее поцеловал.

Утреннее солнце величественно вошло в комнату и растеклось жидкой краской. Мы в ней купались до одиннадцати утра.

Шли годы.

Волны океана, зовущегося Временем, приносили на наш берег новые судьбы, события, хитросплетения… правда, бывали и штили. Бывали и штормы. Тогда выносило обломки.

Обломки разбитых мнений.

Наш остров все больше и больше заливал океан.

На нашем острове мы уже не были полноправными хозяевами.

Скоро… А, быть может, и не очень… Во всяком случае, когда-нибудь… наш остров совсем уйдет под воду.

* * *

Тихо и блаженно плаваю я в водах воспоминаний, как эмбрион в околоплодных водах. Меня слегка покачивает, и я, безмятежно жмурясь, погружаюсь в какое-то нирваническое оцепенение. Череда отрывочных ассоциаций, словно стайка рыб, прошествовала мимо меня – долго ли, коротко ли? Где-то отдаленно тикают часы, но ритм времени не улавливает мой засыпающий мозг. Сон сознания снимает границы с времени и выпускает на волю безвременное, вневременное – Бессознательное. Мне хорошо, и я чувствую себя младенцем в колыбели. Это, наверное, оттого, что я каким-то скромным угол ком памяти, какой-нибудь скромной, совсем неприметной клеточкой осознаю, что Лиза жива.

А может быть, вообще все то, что со мной произошло – все это сон? И теперь я пробуждаюсь, и рассеиваются последние остатки кошмарных сновидений?.. И, как только я подумал об этом, я ощутил, что снова куда-то проваливаюсь, лечу, набирая скорость… пытаясь ухватиться за мелькающие вокруг калейдоскопом цветовые пятна, вспышки, полосочки. Я пролетаю сквозь это разноцветное марево. И – пустота.

Встреча

Наутро выпал снег, который, впрочем, быстро начал таять. Промозглая слякоть всхлипывала и пузырилась. И с шипящим шуршанием проносились шины по дорогам, разбрасывая фонтаны грязных ошметок. Пасмурный день наползал на город, медленна заполняя переулки и подкрадываясь к окнам. Хорошо быть в такую погоду дома, погрузившись в уютное кресло своего кабинета, попивать горячий чай с лимончиком и перелистывать старые книги или же собственные записи. А быть может, и просто глядеть в окно, блуждая рассеянным взглядом среди наплывов ненастья. Есть в том некое особенное удовольствие – время от времени погружать свою душу в легкую меланхолию или смаковать собственную скуку.

Николай Павлович прислушивался к звукам падающих капель, шуршанию шин, изредка вскипающему в магической тесноте сретенских двориков, и не спеша перелистывал старые свои тетради. Ага, вот это – лекции профессора Марригети из Рима. И тут же память высвечивает залитый солнцем день, но почему-то свободный от ученых штудий. Республиканский форум – завороженная в камнях энергия Древнего Рима излучает свою потаенную силу. И очарование, смешанное с трепетом, проникает в тебя, когда ты медленно-медленно идешь от Храма Сатурна по Виа Сакра, то есть Священной Дороге, через весь Форум и выходишь в арку Тита прямо на Колизей, который обрушивает на тебя свое вселенское безмолвие. А вот эти листочки – семинары доктора Шимона в Иерусалиме. Там тоже есть своя знаменитая Виа. Только зовется она по другому – Долороза. Дорога Скорби. Последний путь Христа, по которому он нес свой крест, вздымаясь на Голгофу.

Еще одно воспоминание связано с Шимоном. Выдался знойным день, воздух дрожал и плавился. В машине с кондиционером это не ощущалось, но в окна было видно, как вибрировал раскаленный воздух. И, когда они вышли из машины и направились к двум зеленым холмикам с тесной ложбинкой между ними и одиноко растущей пальмой, Николай удивился – зачем? И тут он ощутил резкий порыв горячего сухого ветра совсем рядом с собой, хотя в округе кустарники оставались неподвижными. Лишь пальма в ложбинке дрогнула и слегка покачнулась. «Эти вот два холмика, – указал Шимон, – и есть тот самый Армагеддон, место, где в соответствии с Библией произойдет последняя схватка между силами добра и зла. Вы помните Апокалипсис?» – «Разумеется». Еще раз рванул раскаленный ветер, легко ударив в лицо.

А эта вот папочка – психоаналитические штудии Дугласа Вейна. Всплывают в памяти красные кирпичи уютной тихой Филадельфии, окутанной зеленью… И, окутанный воспоминаниями, притих Николай Павлович в своем кресле у окна, и ни о чем ему не хотелось думать. Да и не было мыслей никаких. И будто бы остановилось время, растянулось у теплого порога и, свернувшись калачиком, как верный и преданный пес, заснуло. Но день идет себе потихонечку и идет – настырным неустанным путником, и седовласый мэтр чувствует это и знает, что скоро должен явиться клиент, а за ним – и завсегдатаи ночного салона. А потому он вскоре встряхивается и готовится к предстоящей встрече.

Телефонный звонок стремительно пробирается в кабинет.

– Да-да.

– Алло, это Николай Павлович?

– Я слушаю.

– Это Лукин. Мы договорились о встрече. Вы не передумали?

– Нет. Приходите в назначенное время.

– Спасибо.

– До встречи.

Лукин – по голосу чувствуется – напряжен, тревожен. Такое ощущение, словно он марионетка, и кто-то играет им. Николай Павлович слегка поморщился – не пристало психоаналитику размышлять подобным образом. Разве не понятно, что управляет им? Как и всеми нами – собственное подсознание, игра психодинамических сил, противоборство потоков влечений. Конечно – да, и все-таки… и все-таки здесь происходит что-то не совсем понятное.

Он давно начал задумываться над тем, что вокруг не все понятно в поведении людей. И почему это вдруг он решил, что род человеческий вырождается? Только судя по тому, что вокруг появляется все больше уродов как нравственных, так и физических? И поэтому тоже. Куда уходят все эти убогие, надрывные, отмеченные печатью дегенерации существа? Из мрака – во мрак, и мрак сея вокруг себя. Он думал об этом спокойно, без раздражения, злобы и мстительной усмешки сверхчеловека, преисполненного комплексом сверхполноценности. Жизненый опыт приносит мудрость, а последняя – философское отношение ко всему. Поэтому в спокойствии пребывал Николай Павлович в эти минуты.

А минуты сыпались, как мелкий дождик, накапливаясь в лужи часов. Вот и назначенный час. Николай Павлович вежлив, короток, как античный римлянин, и слегка прохладен.

– Итак, я готов выслушать все, что вы мне скажете или расскажете, – глубоко погружаясь в кресло и скрещивая пальцы, произнес доктор, – не волнуйтесь и говорите все, что вам захочется. Ничего не критикуйте из того, что вам придет на ум. Я имею виду только то, что с вами произошло за последнюю ночь. Мы постараемся вместе решить вашу проблему.

– Проблему?

– Вы бы назвали это иначе?

– Все дело в том, что мне непонятно происшедшее со мной. Я болен?

Нависшее молчание Николая Павловича казалось уже отрешенным, и в то же время эта кажущаяся отрешенность побуждала говорить, изливаться, извлекать из себя все новые и новые подробности. Молчание – великая сила, когда оно затаилось в устах профессионала или прирожденного исповедника.

Лукин провалился в этот вакуум безмолвия и взорвался потока ми откровенности, порою перерастающими в откровения. За все это время мэтр так и не сменил позы, а взгляд его оставался неподвижным. И даже тогда, когда пациент закончил рассказывать свой последний сон – воспоминание, Николай Павлович сохранял молчание и неподвижность.

Но вот наконец он перевел взгляд на клиента и мягко спросил:

– У вас нет ощущения, что все случившееся с вами, должно было произойти?

– Н-не знаю… не помню… вроде бы… хотя, постойте, постой те… незадолго до этого мне казалось, что на меня что-то надвигается – беда не беда, но во всяком случае какая-то неприятность.

– Это что-то ощущалось внутри вас или снаружи? Ведь это было чувство угрозы, не так ли?

– Кажется так.

– Так где же эта угроза находилась?

– По-моему, снаружи. Иногда мне казалось, что эта неведомая сила как-то даже надавливала на меня.

– И даже надавливала? – полувопросом – полуответом пробурчал Николай Павлович.

– Что-нибудь серьезное? – тревожно осведомился Лукин.

– Все, что с нами происходит, серьезно, – ответил Никола! Павлович с печальной усмешкой, – но другое дело, что этому не следует придавать слишком серьезного значения.

– Я болен? – повторил свой вопрос Лукин.

– Нет. И все же ваше состояние нельзя назвать ординарным. Видите ли, психиатрия как наука о душе человеческой, и не только больной, развивается как в ширь, так и в глубину. Ранее она только описывала и те состояния человеческого поведения, которые не могли быть объяснены с точки зрения элементарной логики, квалифицировались как ненормальные. Но по мере своего развития наука обогащалась за счет соприкосновения с другими областями знания – биологией, культурологией, социологией, религией. Значительный вклад внесла и мистика, на что указывал еще Юнг, один из величайших психиатров. И в этом общем синтезе появляются новые возможности для новых исследований, а значит, и для новых действий. Таким образом, подход к человеку становится более тонким и дифференцированным, но одновременно и более интегральным. Вас, вероятно, удивят такие понятия, как Бог и дьявол в устах психиатра. Но в сущности здесь нет ничего удивительного. Если эти понятия существуют на протяжении всей истории человечества, значит, они неразрывно связаны с его духовным и душевным миром, то есть с тем миром, с которым наша наука имеет самое непосредственное дело.

С другой стороны, за последнее время число психически и морально ущербных в нашем отечестве увеличилось. Причина? – Неизвестна. Это могут быть и различного рода генетические мутации, и психотронные факторы, и… вспомните Библию и ее предостережения – дьявол. Один мой ученик вывел психосоциальную формулу, описывающую состояние нашего общества – синдром «трех Д». Эти три Д: девальвация, деменция, дегенерация. Девальвация – обесценивание денег, а заодно и человеческой жизни, чему мы убеждаемся воочию, деменция – ослабоумливание, процесс, наблюдаемый не только у детей, но и у многих взрослых, и – дегенерация, что означает вырождение. И все эти три «д» равны одному «д», имя которому – дьявол, и имя которому – легион. Смею вас уверить, что он столь же реален, как и ваша душа. Просто в различные времена люди создавали его различные образы.

«Князь тьмы», или «князь мира сего». Вы не задумывались – почему «мира сего»? Вам когда-нибудь приходилось видеть картины Босха, хотя бы в альбомах?

– Да.

– Тогда обратите внимание на то, что в его апокалиптических видениях традиционная фигура дьявола с рогами и копытами не изображена. Есть Бог. Есть Адам и Ева. Есть Рай. Все остальное – чудовищные животные, кошмарные монстры, в которых превращаются сами люди. Зло не вне, а внутри нас. И ад – внутри нас.

– Да, да, я это и переживал, там на Кадашевской… на набережной. Я ясно чувствовал, как заползаю в зону ада.

– Но кто правит адом?

– Дьявол?

– Правильно.

Доклад Германа

– Однако, если вы не возражаете, – сказал Николай Павлова услышав звонок в дверь, – то я познакомлю вас со своими коллегами и единомышленниками. Вы сможете им довериться точно та же, как и мне.

– Я не против.

– Ну вот и хорошо, – кивнул мэтр, направляясь в прихожу.

– Проходите, друзья мои, рад видеть вас. Прошу всех в гостиную. Как я и обещал, у нас состоится интересная встреча. Только помните, это не обычный пациент, и вы сами вскоре в этом убедитесь.

Герман слегка пожал плечами и направился в комнату, пока М вей с Ритой о чем-то шептались в коридоре.

– Вы принесли доклад, Герман? – спросил хозяин дома.

– Да, Николай Павлович.

– Ну что ж, тогда мы с него и начнем. Рита, Матвей, проход; Сейчас будет и кофе готов.

– А где же пациент? – вскинув брови, спросила Рита.

– Он у меня в кабинете. Но вначале мы послушаем маленький отчет Германа. Вы готовы, Герман?

– Безусловно.

– Ну что ж, тогда начинайте.

– Мой доклад называется «Психотерапия снаружи и изнутри» Итак, я начинаю.

«Среди многочисленных вопросов, возникающих внутри психе терапии и около, быть может, самым загадочным является тот, который напрямую и наивно формулируется самым простым образом: почему, собственно, она, психотерапия, работает?

Определенный опыт деятельности в этой области наряду с исследованиями, проведенными в попытках найти столь же наивный простой ответ, позволили мне приблизиться к обобщениям, изложение которых следует ниже.

В основе психотерапии лежит изначально присущая и врожденная способность влияния одного живого существа на другое. Яс что это качество реализуется на бессознательном уровне, ибо обладают не только люди, но и животные. Отсюда вытекает, что любое взаимодействие есть по сути своей взаимовоздействие и непременное взаимовлияние.

Признаться, не смотря на позитивные результаты, которые давала моя деятельность, меня постоянно сопровождало чувство некоторого недоумения по поводу того, как можно произвести те или иные изменения и нередко, кардинальные, в организме другого человека, имея в своем арсенале только слова, помещение и самого себя.

Мне это представлялось чем-то фиктивным, некой игрой, непременным правилом которой является блеф, невзирая на то, что еще со студенческих лет я прочно уяснил великие физиологические истины о сигнальных системах, рефлексах и не раз проделывал знаменитый эксперимент с воображаемым лимоном, который вызывает отнюдь не воображаемую слюну. Однако все это казалось малоубедительным равно, как и популярные ныне концепции биополей, экстрасенсорных потоков и так далее, когда дело доходило до психотерапевтического процесса».

Герман сделал небольшую паузу, искоса поглядывая на присутствующих, и продолжил. Читал он несколько монотонно, суховато, явно пытаясь выдержать строгий научный стиль, как это и подобает истинному ученому-аналитику. Он последовательно прошел через фрейдизм, затронул вопросы веры и эффективности психотерапевтических результатов и наконец подошел к своей психосоциальной модели, обрисовывающей облик современного невротика, чьи личностные особенности проявляются в особом отношении к деньгам в идее своеобразной фиксации на них, психологической незрелости и размытости «Я».

Причем каждое из этих свойств представляет действительно характерную черту данной группы. Если взять, к примеру, деньги, то Деньги – это всегда больше, чем деньги. Это прежде всего Символ власти, силы, независимости, обладания, то есть всех тех качеств, которые отсутствуют у невротика, и к которым последний так экспрессивно стремится в своих фантазиях.

Что же касается «Я», то у невротика оно лишено формы подобно тому, как лишена формы речь лепечущего младенца.

На этом исследователь человеческой души снова остановился и, прихлебнув кофейку, пустился в густые дебри специфических размышлений о психодинамических силах, бушующих внутри конфликтующей с собой личности, плавными научными фразами пытаясь осторожно и деликатно нащупать момент истины. После чего он широкими мазками высветил и фигуру самого психотерапевта, которая в своем роде представляется тоже наделенной невротическим потенциалом, чье самоутверждение компенсируется за счет чужих страданий. И в силу этого сами пациенты начинают тянуться к такому человеку, смутно угадывая в нем «своего». Таким образом, в подобном альянсе каждый вырастает из своего невроза. И как только он из него вырастает, он уходит. Если уходит пациент, он просто уходит. Если уходит психотерапевт, он покидает свою профессию.

Герман отложил в сторону последний листок доклада и развел руками, как будто хотел вложить в свой жест выражение «чем богаты, тем и рады», а вслух добавил: «Вот в сущности и все». После возникшей непродолжительной паузы Николай Петрович произнес:

– Неплохая концовка: «Если уходит психотерапевт, он покидает свою профессию». А вы, Герман, не собирались уходить?

– Если честно сказать, были такие мысли.

– А у вас, Рита, были такие мысли?

– Я не так давно пришла в психотерапию, чтобы из нее уходил.

– А что скажет Матвей? Вам все понятно? Доклад несколько специфичен.

– Доклад мне понятен и даже не представляется столь уж специфичным.

– Вот как? Но тогда что же вы можете сказать о самой идее Германа?

– Он обобщает опыт профессионала и выводит его на уровень общечеловеческий.

– И даже в тех местах, где говорится о дегенерациях?

– Я не психиатр, а потому не знаю, насколько разработана эта проблема. Но мне кажется, что в нашей жизни данное явление более распространено, чем это принято считать.

Матвей замолчал и с шумом отхлебнул кофе, часто моргая и уставившись в пол.

– А знаете ли, – обратился к нему Николай Павлович, – что ваше восприятие весьма сходно со взглядами великого психиатра-антрополога Бенедикта Мореля?

– Не имею чести быть знакомым с таковым, – ответил Матве!

– Разумеется, не имеете. Потому что свой «Трактат о вырождениях» он выпустил в свет в 1857 году. И знаете, что интересно?

– Что же?

– А то, что этот позитивист, биолог отметил, что вырождающийся носит на себе как бы роковую печать, клеймо, получившее название стигмата дегенерации.

– Кажется, о таких стигматах говорилось еще в некоторых отчетах инквизиции.

– Верно. Хотя подобная организация и перегибала несколько палку, но кое-кто из ее представителей склонен был и подумать над этим явлением вместо того, чтобы перемалывать косточки смазливым девственницам.

– А что же по этому поводу говорят классики психобиологии? – спросила Рита, красиво поигрывая ногой.

– Тот же самый Морель указывает на то, что такие качества, как раздражительность, необузданность характера, накапливаясь в последующих поколениях, приводят к изменениям на качественно ином уровне.

– Ив чем же они проявляются?

– Посмотрите вокруг, и вы увидите – алкоголики, убийцы, воры, извращенцы, бродяги.

– Но они существовали всегда, – неуверенно возразил Матвеи.

– Правильно, но сейчас их больше. А пониженная жизнеспособность детей? Причем эта черта отмечается как в умственном, так и в физическом планах.

– И неужели все это так фатально?

– Фатально все, – спокойно промолвил мэтр, – другое дело, что нам дается некая сила воли, а это ни что иное, как определенная свобода выбора, которая может корректировать некоторые моменты.

– Свобода выбора… – задумчиво произнес Герман, – но выбора чего?

– Скорее всего, выбора не чего, а между чем и чем, – тихо улыбнулся Николай Павлович, – выбора между саморазрушением и самотворением. Выбора между черной и белой магией. Человек – существо подневольное. Он обязательно кому-то или чему-то служит. И каждый осознанно или неосознанно, рано или поздно делает выбор, чему служить. А середины здесь нет. Tertium non datur.

– В прошлом веке, – заметил Герман, – де Трела выпустил труд «О сознательном помешательстве», где выделяет класс так называемых «полупомешанных», куда он относит эротоманов, ревнивцев и иже с ними: растратчиков, авантюристов, ленивцев, запойных пьяниц. Кто они – сбившиеся с пути или дегенераты?

– Сбившиеся с пути дегенераты, – намекая на саркастическую нотку, скаламбурил Матвей.

– Среди них есть и те и другие, – невозмутимо сказал Николай Павлович, – но первым еще дается возможность выбора, вторым – нет, так как последние выбор сделали, а потому такую возможность потеряли.

– А может ли здоровый человек заразиться дегенерацией?

– Дегенерация, как и психические болезни, заразна. Вспомните роман «Ночь нежна» Фицджеральда. Там главный герой, сам психиатр, женится на своей душевнобольной пациентке. Что же происходит в дальнейшем? А то, что его личность начинает распадаться. Вы, конечно, знаете, что в основу коллизии романа автор положил отношения со своей собственной женой, так же больной психически, но и участь самого Фицджеральда оказалась печальной.

Другое дело, что дегенераты исподволь, подсознательно тянутся друг к другу, словно их ведет в одном направлении одна общая и мощная сила. Многие тайные общества, партии представляют собой когорту опять все тех же дегенератов. Революционные вожди, по сути своей, фанатики, психопаты и, соответственно, дегенераты, увлекают за собой легион единомышленников и таких же вырожденцев. Но, впрочем, оставим пока социальные проблемы в покое и возвратимся к нашим частностям, хотя познание этих частностей невозможно без изучения вопросов социальных. И сколь бы не говорили о неповторимом своеобразии каждого индивида, о его уникальном внутреннем мире, человек – существо прежде всего социальное. С одной стороны, каждый из нас одинок, каждый приходит в этот мир и умирает в одиночку, с другой – обиталище нашего одиночества есть социум. Однако здесь почувствуйте разницу – о социальности человека я говорю отнюдь не в марксистском смысле, а в смысле психологическом. Людьми движет страх. И страх заставил дикарей собираться в племена, страх зажег первый огонь в пещере, страх двигал развитием цивилизации. Рождение такого образования, как общество, обязано страху. Но одновременно в человеческих душах действует еще одна, и не менее мощная сила – агрессия. Агрессия создана, чтобы преодолеть страх. Здесь мы упираемся в один из Парадоксов Человека – человек обречен на одиночество и одновременно боится одиночества. Он тянется к другому человеку, чтобы снизить, заглушить свой страх, и в то же время готов уничтожить этого другого. Таковы неотвратимые и неизбежные импульсы нашего бытия. Если бы мне пришлось давать определение «я», то формула получилась бы следующей: «Я – это другие и немного себя».

Уже давно я прошу рассказывать своих клиентов не столько о, себе, сколько о тех людях, с которыми они общались или общаются, и тогда пациент начинает оплетать себя информационной паутиной, представляющей собой ясную картину того, в каком положении он находится, заражен ли он дегенерацией и какова степень его заражения, а также, какова степень распада его личности. Дело в том, что одни люди исподволь способствуют разрушению нашей личности, другие же влияют на нее благотворно. Отсюда вытекает и стратегия лечебного, а скорее, коррекционного процесса… Что ж, теперь, я думаю, настало время представить вам нашего подопечного.

Николай Павлович не спеша поднялся, словно обдумывая про себя какое-то решение, и направился в кабинет. Вся компания оставалась в полном молчании, из глубины которого, как пузыри из воды, всплывали редкие вздохи Матвея Голобородько. Вскоре, однако, на пороге гостиной появились хозяин дома и Лукин.

– Проходите, пожалуйста, – участливо сказал Николай Павлович, кивком указывая гостю на свободное место.

Лукин бегло осмотрел комнату и присутствующих в ней, собравшись решительно направиться к своему креслу, но внезапно застыл и лишь едва слышно прошептал: «О господи». Однако никто не придал значения мигу его замешательства. Только Ритино лицо наполнилось розоватым оттенком, а ставшие почти детскими губы очаровательного психолога, словно эхом, столь же беззвучным и растерянным, отозвались «о господи» и слегка побледнели.

Мимолетное воспоминание

Она положила телефонную трубку и откинулась в кресле. Ее тонко вибрирующая кисть поигрывала сигареткой. Было около трех часов дня и блестящее, хотя уже и не яркое солнце сентября настойчиво просачивалось сквозь шторы. Она любила это время, несущее в себе какую-то потаенную и легкую печаль. И в это же время в ней пробуждались некие странные чувства, столь же потаенные и почти неуловимые, как летящие паутинки. И в этой призрачной прозрачности находилось нечто завораживающее и щекочущее ощущения, которые выводили ее за грань обыденности.

Рита глубоко затянулась резковатым дымом, и тонко звенящие колокольчики наполнили голову, затуманивая сознание. Тело постепенно наполнялось набухающей ватой. Но ей было известно, что вслед за этой распластанной тяжестью наступит невесомость, и чувство экстатического наплыва опрокинет ее в бездну глубочайшего наслаждения, продолжением которого станут их «декадентские игры» с Лукиным.

Они экспериментировали с запредельными ощущениями, пытаясь выйти за грань, отделяющую одну реальность от другой, погружаясь в откровения секса и марихуаны. Однажды как психолог она задала вопрос, зачем она это делает, и Лукин ей сказал, что таким образом они получают оккультную силу.

До этого они несколько раз виделись на вечеринках, у нее в кабинете и дома, и каждый раз их влекло друг к другу все больше и больше. Их сближало то, что они вели двойную жизнь – внешне благополучные и благопристойные, они занимали место, которое в обществе принято называть респектабельным, но внутри они находились на дне и даже за гранью общества. И эта игра их будоражила, наполняла ощущением власти и свободы. Разница их полюсов, внешнего и внутреннего, вызывала огромное напряжение и силу.

Краешком сознания она скользила по этим мыслям, погружаясь, как в теплую ванну, в волны таинственного дыма, пока до нее не донесся звук дверного звонка, приплывший словно откуда-то издалека по ставшему замысловатым и искривленным коридору восприятия. Она отделилась от кресла, и ей показалось, что в следующую секунду она уже была у входной двери.

Очертания Лукина мерцали в полумраке прихожей.

– Ну что, – растягивая губы, спросил он, – побалуемся декадансом?

Из глубины ее живота вырвалось ядро хохота.

– Пошли.

На ходу она сбросила легкий халат и, голая, села на стул. Мелкие иголочки прыгали по всему ее телу, щекоча и возбуждая.

– Дай мне сигаретку, – сказал он холодно и резко.

Потягиваясь и изгибая спину, она протянула руку и достала полки кожаный портсигар с сигаретами, набитыми марихуаной.

Он медленно затягивался и подолгу держал дым в легких. Затем докурив, быстро разделся и коротко бросил:

– На колени.

Оно покорно и грациозно опустилась на колени, скользя по eе телу увеличенным и увлажненным взглядом.

– А теперь, сука, подползи ко мне.

Переместившись на четвереньки, сотрудница центра психического здоровья подползла к возвышающейся над ней фигуре и, хрипловато шепнув «слушаюсь, мой повелитель», спрятала лицо в его паху.

– Давай, давай, грязная похотливая стерва, старайся. Я же вижу тебе это нравится. – Сопя и покряхтывая, Рита самозабвенно копошилась у его ног.

– Кури, кури мою дивную сигару, – покачивая тазом, повторяв он, и ее звучные причмокивания ускорились.

– Ах, какая у тебя задница, белая и роскошная. Сейчас мы на ней чуть-чуть порисуем, – ив следующий миг тонкий кожаный хлыст мелькнул в воздухе, скользнул по красивой ягодице и оставил на ней розовую полосочку. И в это же время он почувствовал, что взрывается изнутри, а она ощутила, как содержимое этого взрыва наполняет ее рот.

А примерно через полчаса, после тихой передышки, подкрепленной новой сигареткой, они поменялись ролями. Рита облачилась в высокие ботфорты и взяла в руку плетку, а Лукин превратился в лакея, ползающего вокруг своей госпожи и, скуля вымаливающего у нее прощения, пока эта полногрудая и роскошная амазонка таскала его на поводке по всей квартире, заставляя лизать свои сапоги.

К вечеру они завершили игры и, выйдя из состояния туманной экзальтации, поговорили за чашечкой кофе о соблазнах и мистической значимости садомазохизма, который в конечном итоге приводит; к душевному просветлению. При этом сексуальные союзники ссылались на Достоевского, утверждавшего, что высшее наслаждение находится на кончике кнута.

– Причем заметь, – убежденно говорил Лукин, – что все великие люди так или иначе являлись садомазохистами. В этом-то и заключается оккультная тайна: только пройдя через унижение, можно обрести истинное величие и силу. Только смешавшись с грязью сможешь познать истинный вкус земли. А земля тебе даст силу, с помошью которой ты сможешь преодолеть ее собственное притяжение Вот почему великие мира сего начинали свой путь в недрах страдания и унижения. Наполеон, Достоевский, Гитлер – в жизни вели себя как самые настоящие мазохисты.

Относительно Гитлера Рита несколько смутилась:

– А что, фюрера ты считаешь тоже великим?

– Безусловно. Он был воплощением абсолютного зла. И в мире существует не только великое добро, но и великое зло, я имею в виду ту силу, заряд которой оно в себе несет. Мир наполнен злом, и его пророки обладают несомненной властью.

– Ты хочешь власти?

– Я хочу быть сильным. А ты?

– Я тоже.

– А зачем тебе сила? Ради каких амбиций ты хочешь ее получить? Ты вынашиваешь далеко идущие планы?

– А ты свои планы знаешь? Мне, например, понятно одно – когда я тебя луплю и унижаю, мне приятно. Я получаю удовольствие.

– И оргазм сотрясает твое холодное надменное существо… понимаю… но что дальше? Секс только ради секса – это телячье удовольствие. Он таит в себе гораздо большие глубины, сокровенные мистические глубины.

– Меня мало интересуют эти глубины. Меня интересует только мое удовольствие.

– Но и карьера ведь тоже?

– Разумеется. Конечно, я предпочитаю заниматься интеллектуально-изысканным трудом, чем какой-нибудь потной нюрой водить переполненные трамваи.

– Но когда мы с тобой занимаемся нашими играми, ты, становясь на четвереньки, сравниваешься с этой самой нюрой. Вы обе – всего лишь текущие самки.

– Да, но затем я стремительно превращаюсь в повелительницу, властную и сильную. Эта траектория взлета и является пиком морального наслаждения. Это – мощный душевный оргазм.

– Ну а с другими мужчинами ты пробовала заниматься тем же, что и со мной?

– Кое с кем занималась, но не с такой силой.

– Как это понимать?

– Очень просто. Дело в том, что ты являешься довольно своеобразным субъектом, и твое своеобразие заключается в твоей откровенности. Ты не скрываешь свою внутреннюю грязь, свою внутреннюю патологию, которая, безусловно, таится в каждом человеческом существе. Ты выплескиваешь содержание своего дна и любуешься им. В этом смысле ты страшный человек, и это меня к тебе влечет. Ты совершенно открыто демонстрируешь свои пороки и кричишь: «Вот посмотрите, какой я злой, порочный, гадкий!», и тут же добавляешь: «Но как я прекрасен». Ты навалишь кучу дерьма и все предлагаешь полюбоваться твоим дерьмом.

– Да, я люблю красоту порока. В этом даже есть и какое-то чисто эстетическое наслаждение. Но ведь ты также порочна, и еще как порочна. Я пробовал экспериментировать со многими женщинами, и многие из этих многих просто с ужасом принимали мои предложения. Просто залезть в постельку – пожалуйста, это мы с удовольствием. Но когда дело доходило до игр, они начинали выглядеть ошарашенными и чуть ли не шокированными.

– А ты бы попытался хоть одну из этих многих расшевелит своими теориями о мистической силе неординарного секса…

– В том то и дело, что пытался, но из этого ничего не получилось.

– Значит, плохо пытался.

– Это как?

– А так, что внутри почти каждого человека находятся не се всем обычные переживания, которые он, сам того не ведая, хотел 6i реализовать. Ты слишком фиксирован на себе и своем эксцентричном эгоцентризме, а потому ты плохо наблюдаешь за людьми И вследствие этого тебе, наверное, неведом тот факт, что если женщине очень нравится какой-нибудь мужчина, то она ради него может пойти на многое. И уж, по крайней мере, реализовать фантазии наподобие твоих.

– Ну что ж, надо попробовать.

– Только попробуй, – кокетливо изображая ревность, погрозила пальчиком Рита и добавила, – ну ладно, пойдем теперь займемся обычной, земной любовью, как ты говоришь, телячьим кайфом, и просто залезем в постельку.

– Охотно, – сказал довольно Лукин, и они юркнули в спальню.

«А если бы это была я?» Поток сознания

Продолговатая затемненная спальня, выхваченная внутренним оком воспоминания, быстро скользнула в коридор памяти и рассеялась, как призрак, в настоящем текущем моменте, в котором Рита вновь оказалась, слегка опомнившись от неожиданности, на время выбившей ее из состояния равновесия. Она вернулась в реальность окружающую ее уютной гостиной гостеприимного салона, и успокоилась. Но в следующий момент новая волна смущения и чувства, похожего на испуг, всколыхнулась в ней, смывая и унося в открытое море неопределенности остатки столь бережно развиваемой и культивируемой самоуверенности. Она вдруг осознала, что всплывший из небытия на поверхность действительности Лукин начнет распространяться об их отношениях в прошлом и, что хуже всего, характере этих отношений. И об этом узнают люди, чьим вниманием и знакомством она так дорожит – мудрый и надежный Николай Павлович, ироничный и въедливый Герман, любознательный и наивный Матвей. Она ощутила себя шлюхой в этом окружении, на мгновенье словно отдалившемся от нее, как инстинктивно отстраняются отчего-то грязного и зловонного. «Черт бы побрал этого Лунина», – пронеслось в ее честолюбивой и непростой голове. И хотя в намерения пациента, кажется, не входило откровенничать по поводу их прошлых поисков, однако, Рита все равно продолжала себя чувствовать неловко – ведь ей, как и всем остальным, предстояло расспрашивать его и копошиться в потемках его личности, и перспектива подобных действий представлялась ей несколько нечестной.

Тут она щекой ощутила взгляд мэтра, который смотрел на нее с интересом, и чуть скосив глаза, убедилась, что это было действительно так. Иллюзия сквозного, пронзающего взгляда овладела ею, как бы она ни убеждала себя в абсурдности своих суеверных домыслов. Впрочем, ее внутреннее смятение прервал четкий голос Николая Павловича:

– Ну что ж, коллеги, наш друг любезно согласился ответить на все ваши вопросы, какими бы откровенными они не казались. Он понимает, что такова наша профессия, и успех наших действий зависит от того, насколько готов с нами сотрудничать наш клиент. И вы тоже, – обратился он к Лукину, – можете обращаться к каждому из нас, если вам что-либо покажется непонятным или интересным. У нас не классический сеанс психоанализа.

Легкой тенью по комнате пробежала секундная тишина и съежилась под половицей, прошуршавшей у ног Матвея Голобородько. Вдумчивый поэт щепотью захватил бородку и спросил:

– Скажите, пожалуйста, в ваших отношениях с Лизой была какая-то достоевщинка?

– Что вы имеете в виду?

– Я имею в виду некую надрывность, аффективную насыщенность…

– И необычный секс, – быстро сделал вставку Герман, от которой Рита вздрогнула.

– А что вы понимаете под необычным сексом? – поворачиваясь к нему, спросил Лукин.

– Ну, какие-нибудь садистические проявления, – пояснил Герман, – или садизм, смешанный с элементами мазохизма.

– Это и есть достоевщинка? – с некоторым вызовом в тоне, но без агрессии спросил Лукин.

– Полагаю, что да, – невозмутимо ответил Герман, – но речь идет не о литературных реминисценциях, а о том, что могло привести вас к той драме, которую вы сейчас столь бурно переживаете, бы хотел исследовать механизмы ее возникновения и постольку, поскольку центральным персонажем приключившегося с вами являетесь все-таки вы, то соответственно было бы разумным попытаться выяснить, что же двигало вашими мотивами, знание которое поможет нам составить стратегию действий, способных вам помочь. Если вы этого, конечно, хотите.

«Скорее бы все это закончилось, – ощущая тяжелую устало подумала Рита. – Или сказаться больной и улизнуть отсюда? Ну и причем здесь необычный секс? Этого Германа как всегда куда-то заносит с его штучками типа – „расскажи, какой у тебя секс, и я те расскажу, кто ты“. Помешавшийся на Фрейде, сноб. Интересно, него у самого какой секс?» – и тут совершенно непроизвольно в воображении возникла картина, где она занимается с Германом «декадентскими играми», что привело ее в легкое возбуждение и одновременно вызвало некоторое удивление – как же все-таки причудливо и неожиданно сменяют друг друга чувства: страх, стыд, вожделение – и все это за какие-то десять минут. И словно в подтверждение этой промелькнувшей ассоциации она уловила фразу Германа:

– Каждый из нас устроен весьма парадоксально. В нас легко и свободно уживаются стыд за какие-то запретные помыслы или действия и одновременно эти самые запретные помыслы, страх перед разоблачением и дерзость, игнорирующая возможность этого разоблачения. И в этом смысле все люди одинаковы. Разница заключается лишь в степени подавленности тех или иных влечений.

Он говорил, словно угадывая ее состояние, и тут она подумал что гораздо легче раздеться перед толпой народа физически, чем пережить подобное раздевание нравственно. И ее возбужденное воображение в миг представило сцену стриптиза в этой самой гостиной. В этот раз она не пыталась сопротивляться, но дала свободу, своим абсурдным ассоциациям. «Может быть, тогда они перестанет давить меня?» И она отпустила себя, полностью расслабившись позволив себе выпасть из ситуации, наблюдая за ней спокойно и отстраненно.

– … А вы не помните случайно, в какой фазе находилась луна когда с вами произошло это, – заплыл в ее ухо вкрадчивый голос мягкого Матвея.

«Ну чудак же этот Матвей, – запрыгали Ритины ассоциации, перескакивая на новое направление, – ну почему бы ему не сформулировать точнее то, что он хочет сказать? Что значит это? К чему загадочность, сотканная из намеков? Разве нельзя сказать – вы не знаете, в какой фазе находилась луна, когда вы ощутили импульс задушить свою любовницу»? И моментально вонзилось безжалостное и непрошенное: «А если бы это была я»? И тут же сама себя осадила: «Это еще что такое?! Что значит – а если бы это была я? Бред какой-то. Я просто экспериментировала тогда, а он – всего лишь подопытный материал. Настоящий исследователь человеческой души должен быть смел и дерзок. В конце концов, поведение Фрейда; а в особенности Юнга нельзя было назвать безупречным. Разве это тайна, что определенные пациентки Юнга впоследствии становились его любовницами? Я просто экспериментировала. И я обобщу эти эксперименты, обязательно обобщу». Однако ее некий внутренний контролер прервал ее: «Ты просто рационализируешь». «Ну и что? Ну и пусть… все мы рационализируем… а Матвей все-таки романтизированный чудак – ну при чем здесь луна?» «А при том!» – вдруг раздался в ее голове отрывистый голос. Ей показалось, что голос принадлежал Николаю Павловичу. Но тут же она перебила себя мыслью: «Только галлюцинаций еще не хватало». Однако в следующий момент Рита приказала себе: «Ну-ну, успокойся, успокойся. Не надо нервничать. В сущности ничего страшного не происходит. И прекращай быть бабой». И откуда-то из колодца ее живота, словно откликаясь на «бабу», вынырнуло: «А если бы это была я»?

Скверная история, или Исповедь в сквере

«Итак, день прожит, и слава богу. Пришлось, правда, пообщаться с этими душещипателями, ну да это не трагедия. А Рита? Какова Рита, Ритуся, Ритуля. Выглядывала из ресниц, как испуганный зверек из капкана. Ух, стерва. Впрочем, стервозность придает ей сексуальности. Ладно, мы с ней пообщаемся еще».

* * *

Лунин в полусонном-полуавтоматическом состоянии добрел до Тверского бульвара, лениво прислушиваясь к вялому шуршанию своих мыслей, сопровождающемуся лейтмотивом тихого шороха дождя, прилипающего к пожухлым распластанным листьям. После сегодняшней встречи он чувствовал себя мешком, из которого вытряхнули все его содержимое барахло. Его так же вот запросто подняли и вытряхнули из самого себя – остались только пустота да пыль. Не хотелось ни думать, ни чувствовать, ни переживать, а было только одно желание брести, засунув руки в глубокие карманы пальто и втянув голову в воротник, брести, разгребая раскисшую массу листвы, наугад, мимо домов, людей, деревьев, остановок, звуков, в никуда, в расступающуюся перед ним пустоту, которую теперь он, как это ни странно, чувствовал совсем рядом, несмотря на обилие окружавших его предметов. Мир казался ему нереальным, каким-то отчужденным и иллюзорным, представляющимся не столько веществом, сколько существом, зыбким, непостоянным, текучим, протекающим мимо, навстречу своему полному исчезновению. Все окружающее потеряло значение, так как лишилось статуса реальности.

И однако он осознавал, что это ему кажется, что то, что он испытывает всего лишь ощущение, которое в любой момент можно прогнать усилием воли. Но не было ни желания напрягать волю, ни самой воли. Поэтому Лукин брел себе и брел, поддавшись очарованию космизма поздней осени и мерному ритму собственных шагов, пока у одной из лавочек чуть не споткнулся о вибрирующую тень из-за которой раздался минорный тенор:

– Привет, друг. Выпить хочешь?

Лукин инстинктивно отшатнулся от неожиданно проявившейся реальности, выскочившей из-под куста внезапной репликой, за которой мог притаиться один из туземцев местных зарослей – гомосексуалист, наркоман или созревший для поиска и нахождения истины пьянчужка. Но тут же следующая фраза крепко вцепилась в поднятый воротник пальто:

– Давай выпьем, друг. Я же вижу, тебе хочется выпить. Скажу больше, тебе просто необходимо выпить.

Тенор звучал также минорно-бесстрастно и однотонно.

Остановленный похожими на заклинания предложениями, Лукин обернулся на голос и спросил:

– А почему ты думаешь, что мне надо выпить?

Тень, шурша, всколыхнулась, и рядом проявилась приземистая фигурка, прикрытая шляпой, нахлобученной почти на самые глаза, и утяжеленная старым раздувшимся портфелем.

– А потому, – ответила фигурка, – что твое настоящее состояние идеально подходит для такого акта.

– Ну а если я совсем не пью? – успокоился Лукин, убедившись что перед ним не агрессор, а миролюбиво настроенная кандидатура в собутыльники.

– Так вовсе и не обязательно, чтобы выпить, пить совсем, – увещевала фигурка. – Ведь настоящее пьянство, как и мат, есть тонкое, изысканное искусство. Без этого искусства выпивка превращается в алкоголизм или пошлость, а мат – в вульгарную похабщину.

И вообще, в России пьянство – больше, чем пьянство. В России пьянство – это медитация. И если ты к водке будешь подходить с такими мерками, то она, родная, только на пользу пойдет душе твоей и телу, и ты только окрепнешь. Но если ты будешь общаться с водкой без трепета, без ощущения того, что священнодействуешь, погибнешь.

На секунду Лукин задумался, вернее, у него на секунду появился вид, будто он задумался, потому что его опустошенная голова думала, а только реагировала, затем кивнул и сел на лавочку, не вынимая рук из карманов. В следующий миг портфель раскрылся и оттуда были извлечены два граненых стограммовых стаканчика, бутылка «Столичной», кольцо пряной копченой колбаски, четвертушка бородинского хлеба и почищенная луковица. Лукин почувствовал, как рот его быстро наполнился слюной. Ветер полоснул по руке, рефлекторно выскочившей из кармана навстречу наполненному стаканчику. Выпили. Хрустнули лучком с ароматной колбаской. Помолчали. Выпили по второму стаканчику, неторопливо, отринув суету и суетность, священнодействуя.

– Медитативно сидим? – удовлетворенно спросил незнакомец.

– Медитативно, – согласился Лукин.

– Хочешь исповедуюсь?

– Зачем?

– Душа давно хотела водки и исповеди.

– Ну тогда исповедуйся.

Обладатель фигурки потрогал шляпу, словно желая лишний раз убедиться, что она на месте, глубоко и тягостно вздохнул и заунывно, будто древний сказитель, начал свое повествование.

– Вообще-то я человек нервный, и нервный я давно. Мое настоящее имя Коля, но знакомые называют меня Дзопиком. Так и говорят: «Как дела, Дзопик? Доброе утро, Дзопик».

Фигурка уныло понурилась и с некоторым надрывом в голосе вдруг воскликнула:

– О где то время, когда я был резвым розовощеким стручком, не страдал запорами и угрызениями совести! Теперь все прошло, исчезло бесследно, и я угрюм и зол, зол на себя и на все человечество. Женщины меня не любят, только соседка моя Сонечка, жилистая мегера, отдается мне за полпачки стирального порошка.

Лукин зябко повел плечами, уж слишком знакомыми ему показались интонации Дзопика, но тот с монотонным самозабвением продолжал:

– Я одинок. Существование мое стереотипно. Ежедневно к восьми утра мчусь на работу, толкусь в транспорте, ехидно наступаю на ноги и исподтишка пихаю локтем в бок соседа.

На работе я марионетка, считаю, пишу, считаю, никем не замечаемый и одинокий, как поплавок.

И все думаю, думаю про себя: почему, почему, почему? Почему я заброшенный, унылый, скучный, неудачливый, никем нелюбимый, и хочется крикнуть во всю глотку: люди, любите меня, пожалуйста, я ведь свой, тоже человек, ну пусть не человек, а человечек. Но я не кричал, а люди шли мимо и молчали.

И все это во мне копилось до поры до времени. Но в один прекрасный момент, исторический для меня момент, я решил: хватит! нельзя так жить. А как надо жить? Этого я не знал. Здесь-то и вышел конфуз моральный, нравственный тупик, так сказать. Но… меня осенило, да-да, именно осенило. Гениальная идея! Ура! Надо устроить скандал. Да вот только заминочка вышла. Что-что, а скандалы я устраивать не мастер. Хотя, постойте, постойте… есть выход… ну, конечно, ах, как все гениальное просто. Надо напиться. Вот.

Я человек категорически непьющий был и никаким опытом в этом деле не обладал. Но напиться-то надо. Через дорогу от нашего дома – пивная. Ну что ж, вперед.

Пить было противно, ужасно противно и тошно, но я ж таки заставил процедить себя две кружки горького вонючего пива. Заказываю третью… и чувствую, что мне легко и весело. Голова приятно кружится, и все люди – братья. Впору только слюни пустить. И меня вроде уважать стали, стороной обходят. Уж тут-то я и вырос в своих глазах непомерно. А чем не герой? Вот пишут, что Наполеон тоже пузатеньким был и коротышкой. Да я, пожалуй, вершить судьбы могу, оратовать, проповедовать, за собой вести. С победным видом оглядываю пивной зал, как свои владения. Но только чувствую – что-то не то. Хихикает кто-то сзади. Оборачиваюсь – стоит компания дружков и один из них, долговязый и патлатый, с длиннющими бакенбардами, тыкает кружкой в моем направлении и говорит им: «Смотрите, как пузанчика разобрало. Ишь, твою мать, индюшоночек какой. Хохолка не достает» А те ржут. У, мужичье. Но я тоже терпеть не могу, просто не имею права, раньше бы протерпел, а теперь нет.

Теперь я на принцип пойду. А принцип превыше всего. Он превыше совести даже. И тем больше превыше моей трусости.

Я медленно подошел к нему.

– Простите, что вы сказали? – но только благородный тон, который я старался вложить изо всех сил иронию, спокойствие, презрение и леденящий холод, сорвался у меня на визг.

– Да пошел ты, – спокойно и тихо сказал детина.

Далее все произошло молниеносно. Я рванул рукой и выплеснул ему в лицо пиво. Какое-то мгновение длилась немая сцена. Я, маленький, пузатенький, на коротеньких ножках держусь неуверенно, коленки дрожат, ладони вспотели, липкая ручка стала скользкой, я из накренившейся кружки янтарной струйкой стекает веселящая жидкость. Напротив – здоровенный детина со вздутыми мускулами. На кончике носа его повисла и осталась висеть дрожащая пивная капелька.

В следующий момент я почувствовал, как кто-то легко приподнял меня за воротник, так, что сдавило горло, я болтал ножками, но пола не ощущал, дыхание перехватило, глаза полезли из орбит, потом больной пинок в зад и – улица. Сырой снег. Лязганье трамваев. Сволочь, гадина. Унизить! Так унизить! Тебе это не пройдет даром. Я встал, быстро отряхнулся и собрался было опять в пивзал, чтобы отомстить ему, жестоко отомстить, так отомстить, чтоб помнил всю жизнь, но чьи-то участливые руки удержали меня, и произнес хриплый добродушный голос: «Не надо, дядя. Ведь прибьет он тебя. Сохатый это. Просто удивляюсь, как он тебя щас не прибил. Считай, дядя, что в рубашке родился. Иди отсюда подобру-поздорову».

Вы слышали? Я с самим Сохатым сцепился, перед кем дрожат местные бандиты и хулиганы. Я в рубашке родился. Пусть пинок под зад, пусть смешки. Ну и что? Молодец, Сохатый, уважаю таких, как ты. Гордость распирала меня. Теперь мне все нипочем, если я с самим Сохатым сцепился и жив и здоров. Глядишь, еще популярен v народа буду. Может быть, конкуренцию Сохатому составлю. Ну а теперь куда? Как куда? Теперь к женщинам. У меня должно быть много женщин! Но нет ни одной. Хотя нет, одна есть, Сонечка. Ну что ж, начнем с нее.

И семенящими шажками я направился к цели.

Уверенный звонок.

Сиплый голос:

– Кто там?

– Сонечка, открой, – заигрывающим голосом пропел я, – это я.

Дверь медленно открывается.

– Ох ты, господи, да откуда же вы, Дзопик?

– Что, Сонечка, удивлена?

– Да уж… проходите, что ж вы в дверях-то стоите?

Я хотел было распоясаться, но увидел на кухне косматого небритого мужика. Мне почему-то больше всего запомнились его полосатые носки. На столе – початая бутылка водки, два мутных стакана, миска с солеными огурцами вперемешку с квашеной капустой.

Мне стало неприятно. Я начал злиться на Сонечку, потом на этого мужика, потом на себя, потом на всех вместе. Я опять начал нервничать.

Мужик встал, на хмурой физиономии изобразил подобие ухмылки и пробасил:

– Гугин.

– Дзопик.

– Не понял?

– Мое имя Коля, но зовут меня Дзопик.

– А-а… ну проходи, Колян, садись. Сонь, давай еще стакан. Доставай вторую беленькую, – подмигивает мне, – ты, Колян, правильно держишь курс, она баба крепкая. Такая напоит и успокоит.

– А вы… а ты ей кем, простите, будете?

– А я бывший муж ее. Хороша баба, да не сошлись мы с ней в некоторых вопросах… Ну скоро ты, Сонька?

– Иду, иду, – суетливо отозвалась Сонечка.

Сонечка семенит со стаканом, бутылкой. Ах, чертовка Сонечка!

При виде водки меня затошнило, но Гугин настаивал.

– Ты, Колян, зажми дыхалку и разом хлопни, и все ништяк будет. Вот увидишь. А потом огурчиком зажуй. Огурчики знатные, хрустящие.

– Выпейте, Дзопик, – умильно проверещала Сонечка, захлопав длинными крашеными ресницами.

– Я… я… конечно же… разумеется, я выпью. Я водку люблю в общем-то.

– Ну вот и отлично, – обрадовался Гугин, – славный ты паря, Колян. Ну, пьем.

Я опрокинул стакан, и содержимое огненным комком ворвалось в мое горло. Было ощущение, словно захлебываюсь. Слезы полила, полило из ноздрей. Мне казалось, что водка тоже сочится из глаз, из носа и вот-вот хлынет из ушей. Дыхание сперло.

– Водички, водички возьми запей, – заволновался Гугин.

От воды стало легче, и я уже ощущал только приятное тепло разливающееся по телу, да пробуждающийся голод. В голове приятный гул. Робость и злость прошли.

– А ну-ка, Сонюшь, приготовь чего-нибудь горяченького, – забрасывая ногу на ногу, по-барски распорядился я.

Сонечка недоуменно посмотрела на меня, потом вопросительно на Гугина, но тот кивнул и радостно заорал:

– Вот это правда, Колян! Что правда, то правда. Пожрать надо. Иди, Сонька, готовь, а мы с Коляном побалагурим. Давай, Колян еще хлопнем. За знакомство.

– Давай.

Разливает. Водка булькает, пенится.

– Холодненькая.

– Да уж.

– Ну, твое здоровье.

– Со свиданьицем.

– К-ха, а, здорово.

У меня получилось не так здорово, но вторая уже лучше пошла. В пьяной голове закружились веселые мысли: вот если б кто сослуживцев увидел, как я водяру… А Леночка, секретарша Ленка с длиннющими стройными ногами, любовница шефа, посморела бы она сейчас на меня. Влюбилась бы, ей богу. Умеет, чертовка, ножки показывать. И видно прелести, и не скажешь, что нарочно. Мне живо представилась Леночка и разные соблазнительные картинки, с нею связанные. Но мои грезы прервал Гугин.

– Закуси, Колян, а то разобрало тебя.

– Н-не хочу закусывать. Налей еще.

– Нет, поешь сначала.

– Не буду.

– Сонь, скажи ты ему.

– Дзопик, скушайте что-нибудь, а то плохо вам будет.

– Дзопик, Дзопик, – передразнил я. – Сами ешьте. Хочу еще водки. А ты, Сонька, дура.

– Послушай, Колян, ты ж ведь сам просил, – начал Гугин, но его перебил, не дав ему договорить о пользе горячей пищи.

– Заткнись, козел.

– Да ты что?

– А ты чего? Да я сегодня самому Сохатому в морду пиво плеснул.

– И живой?

– Как видишь.

– Значит, сочиняешь, – весело поддразнил Гугин, – а откуда Сохатого знаешь? Небось разговорчик подслушал?

– Я сказал, заткнись.

Краешком глаза я увидел побелевшую Сонечку в засаленном фартуке, стоптанных шлепанцах, рукой она прикрывала свой большой рот и неподвижно смотрела на нас.

– Он что, всегда так хамит? – обратился к ней Гугин.

– Да нет, он тихий, интеллигентный. Непьющий он. Не знаю, что случилось. Ой-ой, котлеты пригорают.

– Послушай, Гугин, уйди, а? Мне нужно с твоей женой в спальню сходить, – мне стало весело, и я обратился к Сонечке. – Но теперь ты, плутовка, уже не получишь порошку. Гы-ы-ы-гы-гы. – Я ржал, гоготал, визжал, грозил пальцем смущенной и вконец растерявшейся Сонечке, корчил рожи Гугину. – Ну, слушай, Гугин, ну уйди, потом мы тебя позовем.

Гугин молчал. Его каменное лицо показалось мне гладко выбритым, глаза смотрели темно, не мигая. Потом он медленно встал, аккуратно и неторопливо надел пиджак в мелкую клеточку. Меня еще больше развеселили его косолапые лапищи, мелкая клеточка пиджака и полосатые носки.

– Ты куда, Гугин? – заныла Сонечка.

Гугин, не обращая на нее никакого внимания, направился в коридор, одел ботинки, пальто. Сонечка металась по кухне, картошка выкипала, котлеты горели, Гугин уходил, а я оставался. Все шло, как надо.

Виктория! Виктория! Я торжествовал. Я утвердил себя. Да здравствует новая жизнь! Теперь я не неврастеник, не хлюпик. Теперь я уважать себя начал.

Но ликование мое длилось недолго.

Одетый Гугин обратно зашел на кухню, схватил меня за шиворот своей цепкой ручищей (О! опять за шиворот!) и поволок в прихожую. Хмель с меня мигом слетел.

– Ты что, Гугин? – жалко пролепетал я.

– Я? Ничего. Просто я сейчас тебе кое-что покажу. Это интересно. Значит, водку, говоришь, любишь?

– Что ты, Гугин, прости, я пошутил.

– А… ну если пошутил, тогда прощаю. Я понимаю тебя, Колян, ведь раньше ты ни капли в рот спиртного не брал. А сейчас взял и перебрал. Вот и развезло с непривычки. Одурманило. С каждым может случиться.

– Но куда ты меня тащишь?

– Сейчас увидишь.

На улице было тепло. Вчерашний воздух отсырел, почернел, съежился. Свежий воздух щедрым порывом рванулся на меня. Я успокоился. Я понял – Гугин вывел меня проветриться. Все-таки неплохой он мужик. Но все равно ниже меня. Он кто? Мужик сиволапый, вот он кто. А я – духовность, интеллект.

– Спасибо, Гугин, – снисходительно произнес я.

– Не за что, – добродушно проворчал Гугин. Он отошел на не сколько шагов от меня, не торопясь прикурил. Я стоял растерянно пошатываясь. Но наглость опять забирала меня.

– Дай закурить, Гугин.

– На, – Гугин подскочил ко мне и выбросил свою костлявую пятерню мне в живот. У меня перехватило дыхание и казалось, что уже никогда не вдохну.

Лицо Гугина оставалось неподвижным.

Ноги мои подогнулись. Но тут я почувствовал… услышал, что что-то хрустнуло так, будто на паркете раздавили кусок сахара. Это Гугин ударил коленкой мне в переносицу. Густой черный комок крови шлепнулся на снег. Потом более светлые алые струйки по текли из носа, изо рта ровными ниточками, как янтарная струйка из пивной кружки. Я закрыл лицо руками. Тупой животный страх навалился на меня. Скорее бы все это кончилось. Я инстинктивно еще крепче закрыл руками лицо и стал отхаркиваться. Но каким-то потаенным взглядом или почти звериным чутьем я видел, как Гугин аккуратно прицелился острым мысом ботинка. И в тот же миг в ухе моем словно что-то взорвалось. Перед глазами пелена. Меня вырвало. Потом все исчезло. Была только тьма, сквозь которую продирались сонмы образов, видений, лиц. Вспыхивали гугины, сонечки, пивные кружки. Потом все перемешалось.

Около двух месяцев провалялся в больнице. Что-то вправляли, чем-то пичкали, больно кололи, весь зад горит. Но выписали здорового, поправившегося и равнодушного.

Дома меня радостно встретила Сонечка. Я больше не рвался в герои. Я молча отлеживался, а она за мной ухаживала, терпеливо и заботливо. Дня через три я совсем окреп. На четвертый она залезла ко мне в постель, после чего я ей сказал, где взять полпачки стирального порошку. Но она мне ответила, что никакого порошку ей не надо.

Дзопик закончил свою историю глубоким, длинным вздохом и, застенчиво потупившись, отщипнул корочку хлеба. Лукин опустошенно смотрел в глубину аллеи, затем коротко произнес:

– Давай замахнем.

– Давай.

Они механически чокнулись и на несколько секунд погрузились каждый в свой стакан, словно каждый в свои сокровенные раздумья. Затем Лукин спросил:

– Тебе стало легче?

– Мне стало немного спокойнее, – печально отозвался Дзопик, – мне начинает казаться, что я обретаю свою экзистенцию.

– Что?

– Экзистенцию, то есть бытие.

– Ну и как ваша первая встреча с Бытием, милейший? – Лукин решил взять несколько ироничный тон.

– Никогда раньше не подозревал, что жизнь может быть настолько глубока.

– Если об этом начинаешь задумываться. А задумываешься об этом, когда она, эта самая жизнь, как следует врежет тебе по морде. И если ты умен, то поневоле задумаешься о глубине бытия. А если дурак, то не задумаешься. И тогда снова получишь по роже. И будешь получать, пока не задумаешься. Но тогда будет уже поздно. Впрочем, уже и так поздно – я имею в виду, заболтались мы с тобой. Ладно, Дзопик, приятно было познакомиться. Спасибо за угощение. Думаю, не последний раз видимся. До свидания, Дзопик.

– Пока, – ответил экзистенциально настроенный Дзопик, – если хочешь, приходи в этот парк, я часто здесь бываю. Будем выпивать и медитировать.

– Обязательно, – отозвался из мглы голос ускользающей тени Лукина.

Было пустынно кругом и тихо, и изредка среди тишины взвывал, взвившись на дыбы, жесткий ветер.

Он ускорил шаг. Он уже почти бежал, погруженный в пучину холода.

Между ночью и утром черным тоннелем пролегла вечность. Кто-то уходит в бессмертье, кто-то уходит в смерть, остальные – в завтрашний день.

Навстречу ему шли дома, фонари, переулки, и время бежало навстречу ему, редкие прохожие, сосредоточенно-отстраненные, ныряли в парадные.

Но его подъезд еще далеко.

Фрески домов. Узоры светящихся окон.

Скорее. Еще несколько переулков. Вон там, где кончается забор, надо свернуть налево, пробежать несколько метров и облегченно вбежать в свой подъезд. Раз. Два. Три. Секунда. Метры. Секунды. Поворот. Секунды. Подъезд.

Запыхавшийся, он ворвался в свой подъезд, удивляясь происшедшей с ним перемене – почему вдруг отстраненное спокойствие сменилось таким порывом. Может быть, из-за внутреннего жара, вызванного приливом водки и наружного холода, вызванного притоком ветра?., а… неважно… черт с ним. Хорошо, что он дома! В предвкушении теплой кухни с душистым чаем он несколько суетливо отпер Дверь и стремительно ворвался в свое жилище, но почти тут же, словно парализованный, застыл на месте. И только слабо вскрикнул:

– Лиза?!

– Да, Сережа, – тонко отозвался нежный отклик из недр ночной квартиры.

Сага об убиенной

Последний звук в растянувшемся «Сережа-а-а» просочился в ухо Лукина как смутное осознание чувства, похожего на замешательство: что это было – удивление, изумление, радостная неожиданность? А может быть, смущение, выплывшее из недр потревоженной, но уже опустошающейся души? Во всяком случае, как бы там ни было, он все еще продолжал находиться в состоянии, в котором обычно не думают, а просто реагируют, спросил:

– Лиза?

И вскоре начали приходить слова.

– Но… что случилось? где ты была?., что произошло? Я… понимаешь ли… сам не знаю, что случилось. Я хочу разобраться. Я подумал, что потерял тебя. Я попал в какой-то ад и блуждал по его кругам. Я чуть не заблудился в нем.

– Не волнуйся, Сережа. Все хорошо.

– Что значит хорошо? – заволновался Лукин. – Как ты можешь так говорить? Ведь я же чуть… – Тут он осекся, потому что чуть не сказал «чуть не убил тебя», но испугался так говорить, хотя и понимал, что если не скажет именно так, то этот сиюминутный испуг превратится в вечный страх. Впрочем, с другой стороны, он почувствовал, что начинает испытывать некоторое облегчение от того, что видит перед собой живую и невредимую Лизочку. Но в этот момент снова что-то тревожное и дискомфортное зашевелилось в глубине его пустого живота, хотя это новое ощущение отличалось от страха, смешанного со стыдом, или отчаяния, которые попеременно овладевали им в течение последних часов. Это было действительно новое ощущение, хотя и не совсем конкретное и понятное. «Устал, устал, Старик, – быстро подумал Лукин про себя, – мерещится черт знает что». А вслух добавил:

– Лиза, давай поговорим.

– Давай.

– Расскажи мне, что случилось, когда мы… э-э… расстались.

– Прости меня, Сережа.

– Я? Я… прости?! За что?!

– Я сама не понимаю, как все это произошло.

– Но что произошло?!

Лиза прикрыла глаза, и Лукину показалось, что ее от этого еще сильнее побледневшее лицо стало похожим на мертвую маску. Он вновь ощутил неприятный толчок внутри чрева, но в этот момент она опять заговорила. Звук ее голоса монотонно выползал из вяло шевелящихся тонких губ, словно из заведенной механической машины. По мере того, как он вслушивался в ее расказ, его недоумение возрастало – «да это бред какой-то!», но одновременно нечто, похожее на любопытство, заставляло его внимание следовать за Лизочкиными перипетиями. Он сел в кресло рядом с ней и смотрел в окно, стараясь не глядеть на подругу. Огромная и неподвижная луна висела напротив, словно прилипнув к черному стеклу форточки.

* * *

Несколько раз ударил колокол, и гулкое эхо прокатилось над черной рекой, рябью теребя гладкую поверхность воды. Всколыхнулись прибрежные огни – вспыхнули сотни, тысячи жертвенных костров, призванных возвестить Его приход. Люди некоторое время зачарованно смотрели на то, как пламя изливается в густую мглу, разрывая ночь в лохмотья теней. Затем раздался чей-то пронзительный вопль – ночь содрогнулась, и обезумевшие толпы повалились на землю, захлебываясь в собственных рыданиях. Плач экстаза сотряс поверженные ниц тела. Стоны, всхлипывания, завывания вырывались из иссушенных глоток.

* * *

Стоны, всхлипывания, завывания вырывались из иссушенных глоток.

И внезапно над всем этим месивом нависла невесть откуда приползшая громадная, как жирная жаба, туча, рыхлая, бородавчатая, раздувшаяся. Она выбросила жало молнии – ослепительно-стремительный язычок облизал массу копошащихся существ и скрылся в недрах гигантского небесного зева.

«Это Он, это Он!» – возвестили охрипшие рты валяющихся. Сквозь марево костров проступил силуэт – маленький низкий человечек словно вышел из чрева черного облака и медленно направился к собравшимся. «Он такой же, как мы!» – заорала толпа, – «Он такой же как мы!» Восторженные и алчущие глаза, разбрызгивая экстатический блеск, устремились в пришельца.

* * *

Восторженные и алчущие глаза, разбрызгивая экстатический блеск, устремились в пришельца.

«Да, я такой же, как вы», – отвечал он. – «Я и есть вы. Я зачат вашим семенем. Я оплодотворен вашими мыслями. Я пришел, чтобы отдать вам то, что взял у вас». Люди на берегу притихли. Только гул костров расстилался над равниной. Он взглянул вверх – сквозь трещины неба просочилась луна. Казалось, она нависала почти над самой землей, круглая, массивная, постепенно окрашиваясь багровыми отблесками. «Настало время жертвы», – снова зазвучал его бесстрастный голос, и на тонких, чуть искривленных устах появилась усмешка, впрочем, едва уловимая, и при желании ее можно было бы принять за судорогу боли.

* * *

«…и при желании ее можно было бы принять за судорогу боли. Кумир… вот он, Кумир…» – заворожено зашептали собравшиеся. Они оставались лежать на земле, потому что Он должен был смотреть на них сверху вниз. Лунный свет капал на его плоское лицо, и чуть прикрытые глазки словно всасывали это льющееся свечение. И еще раз выговорил: «Я зачат вашим семенем, оплодотворен вашими мыслями, и ваша кровь дала мне жизнь. Вы этого хотели, вы страстно желали этого?» – «Да, Кумир, да!» – взорвалась толпа надрывным криком.

«Ну что ж, я отдаю вам то, что взял у вас. Однако настало время жертвы».

* * *

«Однако настало время жертвы».

Быстро повернув голову, он сделал легкий кивок, и из мрака вышло несколько фигур в белых халатах. Их руки были заняты шприцами, капельницами и какими-то поблескивающими в лунном свете инструментами. Снова легкий кивок, и некто в белом из вновь прибывших возвестил: «Девственницы и дети следуют друг за другом в порядке очереди к нашему Пункту. Просьба не создавать ажиотажа и паники». Безмолвные и тихие, как сомнамбулы, выстроились девственницы и дети в очередь к Пункту.

* * *

Безмолвные и тихие, как сомнамбулы, выстроились девственницы и дети в очередь к Пункту.

Некто в белом, к которому обращались «Первый Фельд», повел ноздрями, словно что-то учуял в воздухе, ласково приблизил к себе нежного белокурого юношу и попросил того закатать рукав. На оголенной руке высветилось несколько синеватых валиков, в один – которых Первый Фельд и ввел иглу. Алые капельки просочились в пробирку. «Довольно, – сказал Кумир, – ты можешь идти». Он взял пробирку и попробовал на язык ее содержимое.

* * *

… Он взял пробирку и попробовал на язык ее содержимое.

Затем повернувшись к луне, выплеснул остаток туда, где свет ее был наиболее ярок. У Пункта, между тем, становилось все оживленнее и оживленнее. Пробирки, колбы, банки, бидоны поднялись пенящейся кровью. По очереди волнами пробегала, дрожь возбуждения. Девственницы рвали на себе одежду и норовили порвать символ своей невинности, но одергиваемые строгим окриком Первого Фельда «Не дефлорироваться!», вовремя останавливались.

* * *

… Но одергиваемые строгим окриком Первого Фельда «Не дефлорироваться!», вовремя останавливались.

В отдалени вновь послышался удар колокола, и черная река зашевелилась. «Дидада», – быстро обратился к кому-то Кумир, и из свиты работников Пункта отделилась женщина с гладко зачесанными назад волосами. Она сбросила забрызганный пятнами халат сверкнув голым телом, направилась к берегу. Послышался плеск воды, смешавшийся со сладострастными стонами купальщицы. Через минуту она вышла, тело ее колыхало и вибрировало – на лице, шее, груди, животе, ногах и руках повисли, извиваясь, словно в конвульсиях, черные пиявки. Только рот ее светился оскалом острых белых зубов. «К тазику, к тазику!» – завопил Первый Фельд, и Дидада рванулась к алюминиевому резервуару, скорее напоминающему ванну, чем газ, и с размаху плюхнулась в него, погружаясь в скользкую массу еще трепещущих кусков свежей окровавленной печени. Кумир довольно улыбнулся.

* * *

Кумир довольно улыбнулся.

«Ну вот и все, дорогие мои, – обратился он к своим поклонникам – я возвращаю вам то, что взял у вас – любовь, бездонную, безграничную, всеобъемлющую любовь. Примите ее как высший и драгоценный дар. И попируйте как следует в честь мою и во славу мою. А я к вам вскоре снова явлюсь». Торжественное прощальное напутствие Кумира высветилось новым языком жалообразной молнии, и наступила тишина. Туча придвинулась к самой земле и накрыла собою Пункт. Когда же она медленно уползла в темноту, на прибрежной поляне среди дотлевающих костровищ находились только люди, где живые поедали своих неостывших еще мертвецов.

* * *

Последняя фраза прозвучала несколько отстранение, и Лукин не мог понять, откуда она взялась, как и вся эта история – то ли из уст Лизочки, то ли откуда-то извне, из мрака неведомого пространства, то ли из его собственной головы. Лиза что-то говорила, но было ли то, что она говорила тем, что он слышал?

А между тем мимо проплывала ночь, и зыбкие тени в рассеянном лунном свете изредка вздрагивали и призрачно шевелились, как водоросли в тихой ленивой реке. В этих смутных таинственных водах Лукин все глубже погружался в полусонный водоворот своих мыслей: «Нет, это уже точно бред какой-то… то ли она с ума сошла, то ли я… ну если и не с ума… то того, что произошло, вполне достаточно, чтобы померещилась всякая дрянь… кровь… пиявки, луна… фу ты, господи…» Он снова взглянул на улицу, этот туннель, уводящий в лабиринты ночного мрака – луна все так же, как вампир, прильнувший лицом к окну, висела над форточкой. «Да, такое кого угодно может вывести из колеи. Ладно, завтра разберемся, что к чему. А сейчас – выкурить сигарету и спать. Очень хорошо, что все обошлось». Лукин чиркнул спичкой, и ее крохотный, но яркий и живой пляшущий огонек высветил полустертые тьмой контуры комнаты. Тени тоже словно оживились, будто зверьки, выпущенные из клетки погулять и с послушной благодарностью легли возле своих хозяев.

– Ты будешь курить? – спросил Лукин, протягивая пачку Лизе.

– Нет, что-то не хочется, – глухо отозвалась она.

В этот момент к нему вновь подкатило ощущение едва уловимой тревожности и тоскливого одиночества. «Опять это странное чувство», – дрожа догорающей спичкой, подумал Лукин. – «Откуда оно?» Уже готовясь прикурить, он еще раз посмотрел на Лизу и уже хотел было предложить ей что-нибудь выпить, но рот его вдруг мгновенно пересох, и губы словно намертво прилипли друг к другу. «Боже, да у нее же нет тени!» – только и успел сообразить Лукин, и в этот миг огонек спички слабо трепыхнулся и погас. И тихий сумрак заполнил квартиру.

Путешествия Германа. Отступление в сентябрь

Нью-Йорк – Лондон

Стандартный, с прожилками гнусавости, объявляющий тон «Attention! Flight number…» разнесся по залу дворца, именуемого аэропортом Кеннеди, и этот холодный, равнодушный призыв не вольно заставил организоваться разрозненную людскую массу.

Пройдя через жернова таможни, паспортного контроля и прочих формальностей, Герман примостился в одном из кресел и беззаботно покуривал сигарету, мысленно прощаясь с Нью-Йорком, фантастическим спрутом, этаким Вавилоном двадцатого века. Это было его третье посещение гиганта, и он уже чувствовал себя его бездонном жерле вполне свободно, легко ориентируясь в его немыслимых ритмах, и плавно, естественно вписываясь в них. Также привыкший к ритмам далеких переездов и перелетов, он научился не суетиться и не уставать от извечной сутолоки, сопровождающей подобного рода странствия по миру. И в этот раз он не позволил увлечь себя инстинкту толпы, мысленно отделился от нее и спокойно дожидался той минуты, когда очередь поредеет и можно будет спокойно пройти в самолет.

Лайнер зажужжал, завибрировал, и вскоре его грузное тело оторвалось от земли. Герман привычно расслабился и прикрыл глаза. В подобных ситуациях он всегда вспоминал уроки по внутренней концентрации, полученные некогда у одного тибетского монаха. И теперь, погружаясь в медитативное состояние, он как бы издалека воспринимал различные раздражители. Вот проплыла мимо мила стюардессса, элегантно покачивая попкой.

– What would you like?

– Water, please.

– Anything else?

– No, thanks.

Она лучится доброжелательностью, и утонченная дымка Issey miyake окутывает ее изысканно сексуальные жесты, настолько изысканные, что почти и не воспринимающиеся как сексуальные. Герман, погрузившись в релаксацию, отвечает полуавтоматически, однако, мозг его, натренированный профессией, не только смотрит, но и наблюдает. Вот ее очаровательные матовые глаза скашиваются вниз и влево – значит в данный момент она переживает какие-то ощущения. Сейчас она предпочитает что-то чувствовать. Но что? Она поблескивает улыбкой, приоткрывая соблазнительную щелочку между свежими губами, но зрачки сужены – стало быть, ощущения, которые она испытывает, нельзя назвать приятными.

– You OK?

– Pardon me?

– Nothing. Nothing special. Sorry.

Она задерживает на нем взгляд. Зрачки слегка расширяются. «И зачем я к ней прицепился?» – думает Герман и легонько выпрыгивая из своей медитации, пролетает через монотонный гул турбин и растворяется в таинственной тишине сна, в глубину которой еще прокрадывается странное бормотание соседки старухи «evil… evil is coming soon», но и оно вскоре затихает.

Сон глубок, черен и пуст. Сон – нора, куда можно нырнуть, спрятавшись от чужих посягательств, влияний, претензий, уйти в глухую защиту и не пускать никого. И свободно плавать в этом пространстве, куда никому не дано проникнуть. И он парил невесомо в этой исцеляющей пустоте.

Но случается и так, что в самых глубоководных пучинах промелькнет, фосфорически высвечиваясь, какой-нибудь скат, да и нарушит своим электрическим появлением покой затаившегося мира. И так случилось, что в глубоководном сне Германа промелькнули, подрагивая, этакие непрошенные рыбки в образе странной старушки, отстраненно бормочущей свое «evil… evil is coming soon». И нечто тревожное проникло, проползло сквозь его защиту. Он вынырнул на поверхность и вновь очутился в кресле салона. Голова слегка звенела, словно тонким отдаленным эхом вторила гулко гудящим турбинам. Его соседка старушка, раскидав причудливые букли, мирно спала, и через ее приоткрытый рот тонко прорывался посапывающий дискант.

«Ну надо же – с интересом подумал Герман, – и с какой стати она мне приснилась?»

Лондон

Аккуратный домик в Хэмпстеде уютно устроился среди обособленной тишины на спрятанной от суетливого потока Марсфилд Гар-Денс. Здесь, в доме-музее Фрейда проходит семинар по социальному психоанализу. Докладчик рассуждает о тенденции к возрастанию агрессии в обществе, демонстрируя добросовестные выкладки, и прибегает к тщательно отобранным цитатам. Его выступление отличается добротностью и научной компетентностью. Но все-таки среди версий, гипотез, виртуозных логико-психологических построений и убедительных доводов мелькает этакое маленькое белое пятнышко – вопрос, а почему, собственно, агрессия в обществе возрастает?

Зловещий прообраз проблемы можно усмотреть в русской революции, которая явилась яркой иллюстрацией механизма того, как эдипов комплекс действует в недрах социальных. Если проанализировать язык, употреблявшийся в России того времени, то удастся выявить достаточно призрачные аналоги, которые указывают на параллельность народного менталитета и душевного мира ребенка. Царь назывался не иначе как царем – батюшкой и, таким образом, представлял собой отцовский символ, между тем как земля именовалась «мать – земля». Царь властвовал над землей, иными словами отец обладал матерью, как и положено. А дитя, то есть сам народ, естественно, любил и почитал своих родителей – царя и землю. Но в конце концов приходит время, когда ребенок подрастает, и это закономерное созревание пробуждает в нем сексуальные инстинкты, объектом действия которых становится мать. Внутренняя жизнь маленького существа наполняется поистине драматическим содержанием – а как же иначе? Ведь в детской душе вступают в схватку мощные и противоборствующие силы – влечение к матери как к сексуальному объекту и ревность, смешанная со страхом, а в то же время и с любовью, к отцу. Желание обладать матерью, занять место отца сопровождается, однако, трагическим осознанием своей слабости и беспомощности перед последним, который может покарать за подобные помыслы. Однако по мере взросления и усиления психического аппарата половой инстинкт перенаправляется с матери на адекватные объекты своего возраста, сексуальная жизнь входит в нормальную колею, и душевные конфликты благополучно угасают.

Но если по мере взросления физического, психическая организация остается на прежнем инфантильном уровне, то инцестуозные тенденции не исчезают и в некоторых случаях ведут к кровосмесительным связям. В принципе само государство как таковое обязано своим возникновением тому, что подобная практика являлась довольно распространенной среди первобытных народов. Сыновья могли свободно совокупляться со своими матерями, дочери с отцами, братья с сестрами, что, разумеется, ставило под угрозу существование и развитие человеческого рода. Нужен был некий, может быть даже и насильственный аппарат, который бы предотвратил кровосмешение. Государство и стало таким аппаратом.

Тем не менее с развитием цивилизации проблема ушла, но не исчезла. Она ушла в глубину, внутрь смутных, неосознанных порывов, в толщу символических отношений.

… Итак, народ взрослел физически, но психически оставался на уровне все того же шестилетнего ребенка, охваченного переживаниями, порожденными комплексом Эдипа. Он уже не хочет слушаться отца, он испытывает желание свергнуть его с пьедестала власти, убить его, чтобы беспрепятственно завладеть матерью, а если она не отдастся добровольно, то изнасиловать ее. Но какое-то время еще держится страх, который, однако, вскоре уступает неконтролируемому напору, царя (отца, «батюшку») убивают и насилуют мать (землю), обильно орошая ее потоками крови.

Итак, отец повержен, мать растерзана, и дикий ребенок, выпустивший наружу зверя, полон первобытного восторга. Движимый волей к разрушению, он ликует и упивается чувством собственного могущества и власти. Но младенец, получая столь вожделенную свободу и самостоятельность, увы, не становится взрослее и, когда ослабевают первые экзальтация и эйфория, наступает осознание своей беспомощности – что делать, как выжить? Все разрушено до основания, «а затем» не наступило. Слабый и беззащитный ребенок интуитивно начинает искать властного и жесткого отца, «сильной руки». Психологически не созревшая толпа подсознательно, а впрочем, и сознательно ждет нового покровителя, и последний не заставляет себя долго ждать. Вождь и тиран поднимается на трон, чтобы наказать непокорного отпрыска.

Что же касается современного общества, то вероятно все те же законы извечной психологии людей действуют и тут.

Но в чем тогда кроется проблема – в клинической патологии или в фатальной предрешенности человеческого бытия?

Бэрридж Рауд, Ист Сайд, Лондон

Увлеченный насыщенной атмосферой семинара, Герман в состоянии глубокой концентрации добрался до своего жилища, трехэтажного дома, где он занимал мансарду. Перед его мысленным взором пробегали образы идей, и он с тем наслаждением, которое может приносить интеллектуальная деятельность, осознавал поток своего думания. Он думал и осознавал себя думающим, почти осязаемо ощущал это, и в то же время весь этот процесс воспринимался им как некая медитация, впрочем, он и полагал, что занятие любым творчеством представляет собой медитативный акт. От того любое его Действие и ощущение себя доставляло ему удовольствие и приносило чувство спокойной удовлетворенности.

Ощутив голод, он съел несколько пончиков и выпил стакан молока, после чего решил подняться к себе в комнату, чтобы поработать над теми вопросами, которые, как ему показалось, не нашли достаточного освещения на семинаре – они представлялись ему не столько темными, сколько туманными. Уже поднимаясь по ступенькам узенькой лестницы, он понимал, что, возможно, решение и не придет прямо так сразу, но в данном случае важен был не столько сам результат, как его поиск, разработка оптимальной модели, способной привести к определенному и четкому заключению. И, кроме того, разве можно упустить такую счастливую возможность посидеть за столом среди вороха бумаг, заметок, тезисов, что-то набрасывать, править, выслеживать ускользающую мысль и изредка поглядывать в окно на водяную пыль моросящего дождя?

Он подошел к столу, предвкушая вожделенный миг, сел в кресло, взял карандаш и лист чистой бумаги, но в это время заметил конверт, лежавший чуть поодаль. Видимо, хозяин дома, разбираясь с почтой, отнес его наверх, так как на нем было указано имя Германа.

Он быстро распечатал письмо, полагая, что оно может оказаться сообщением из психоаналитического общества, но обнаружил всего лишь несколько строчек довольно странного содержания: «Если вы хотите получить ответы на интересующие вас вопросы, будьте сегодня в семь часов в Сохо, на углу Поланд Стрит. Я знаю нечто».

Это была вся информация и, видимо, ее автор пожелал остаться анонимом.

Однако события начинают развиваться, как в романе, – подумал Герман. Он почему-то сразу исключил возможность розыгрыша – некому разыгрывать, так как в Лондоне у него не было ни друзей, ни знакомых, а если бы даже таковые и объявились, то, конечно, подобным образом шутить бы не стали. С другой стороны, ситуация действительно складывалась не совсем обычным образом и представлялась такой, что ее не могла объяснить ни одна версия, впрочем, при таких обстоятельствах и какой бы то ни было версии трудно возникнуть. В подобных условиях Герман всегда руководствовался двумя правилами. Одно из них принадлежало Наполеону (он в свое время даже опубликовал о нем небольшое исследование): «Главное ввязаться в бой, а там посмотрим». Вторым была древняя китайская мудрость: «Лучше сделать и пожалеть, чем не сделать и пожалеть».

Что ж, как бы там ни было, и что бы это ни значило, надо собираться и ехать. А там посмотрим.

Станция Гипси Хит – вокзал Виктория

Плавно покачиваясь, к перрону подошла электричка. Герман вошел внутрь полупустого вагона и занял место у окна. Вскоре поезд дрогнул и, набирая скорость, заскользил сквозь смутный мист. Капельки дождя покрыли стекло, и мир снаружи казался нечетким, размытым, смазанным. Движение поезда убаюкивало, и Герман почувствовал, что его ощущения и восприятие также становятся размытыми и смазанными. Он ощутил, что начинает погружаться в некое дремотное оцепенение, чем-то сродни легкому трансу. Но в этот момент он вдруг заметил ту самую старуху, с которой рядом летел. Она медленно шла вдоль вагона и, когда поравнялась с Германом, он услышал ее странное, но уже знакомое бормотание «evil… evil…evil… evil is coming soon». Герман мгновенно вышел из своего сонного оцепенения и посмотрел в сторону старухи. Та продолжала идти, пока не заняла место в самом углу, возле тамбура, раскрыв какую-то миниатюрную книжонку, и продолжала что-то нашептывать под свой уныло нависающий над тонкой синюшной губой нос.

Вокзал Виктория – Сохо

Этот путь Герман проделал пешком, неторопливо погружаясь в замысловатые лабиринты лондонских улиц. Протискиваясь сквозь плотную толпу, он добрался до Пикадили Циркус, там выкурил сигарету и затем шагнул в знаменитый своим прошлым и настоящим квартал. В этот момент он почувствовал себя неким безымянным камешком, медленно погружающимся на дно темного водоема. Также медленно и неизбежно, сквозь водоросли красных фонарей, притонов, накуренных бритых и накрашенных существ он погружался на дно общества, пока не добрался до условленного места на углу Поланд Стрит.

Словно пьяные тени, скользили мимо проститутки и здоровенные парни, в чьих зрачках таилась пугающая неизвестность. Герману стало немного не по себе, слегка замутило – не то чтобы это был страх, но разумные опасения были, ведь он попал в совершенно чужой, фантастический мир, чьи законы причудливы и чреваты для незнакомца, каковым он и являлся. Сохо, разумеется, менее опасен, чем Гарлем, но кто его знает…

Однако вскоре к нему подошел мужчина средних лет, внешне отличающийся от здешних обитателей. Он чуть наклонился и произнес по-русски:

– Вы, как я понял, Герман?

– Да, я Герман. А вы, как я понял, тот, кто назначил мне встречу?

– Правильно, – мужчина удовлетворенно кивнул.

– Однако, – продолжал Герман, – я, признаться, несколько отвык от нашей речи…

– Я тоже.

– Вы русский?

– Да. Но я уже около десяти лет живу здесь.

– Эмиграция?

– В своем роде, – уклончиво ответил мужчина.

– Вы живете в Сохо?

– Неподалеку. На Риджент Стрит.

– Довольно солидно…

– Но мне нравится бывать в этих местах. Нет-нет, во мне нет дурных наклонностей. Я, видите ли, в своем роде свободный философ. Однажды я задался вопросом – а почему, собственно, существует грязь человеческая, и вообще, каков удельный вес грязи в самом человеческом существовании? С тех пор я решил изучать жизнь отбросов, подонков и прочей нечисти, которая занимает определенные этажи здания, именуемого человечеством. Как-то я просто подсчитал одну вещь и выяснил в результате этого подсчета нечто интересное – оказывается, почти все время своего существования человечество провело в войнах. Если же подсчитать общее количество мирных лет, то оно окажется ничтожно малым. О чем это может говорить? Я пока еще не делал никаких выводов. Но я знаю факт, который говорит сам за себя.

– Хорошо, но откуда вы узнали о моем существовании и чем, собственно, я могу вам быть полезен?

– Понимаю, понимаю ваше нетерпение, молодой человек. Но коль уж вы пришли, не спешите уходить. Я исколесил весь мир и научился такому, что взгляду постороннему может показаться весьма удивительным и даже неправдоподобным. Что же касается вашей персоны, милейший, то я вас просто увидел. Знаете, есть такое внутреннее видение, так называемое психическое зрение, которое управляется третьим глазом, слышали?

– Слышал, но не слишком во все это верю.

– И не надо верить, и не надо, – простодушно ответил загадочный собеседник, – когда вы с этим столкнетесь, то у вас и вопроса такого не встанет – верить или не верить. Вы просто с этим столкнетесь и примете это как данность. Вот и все. И никакой веры. Разве вы задумываетесь над тем, верить или не верить в силу земного притяжения, когда спотыкаетесь и падаете? Ну да не в этом суть. Суть в другом.

Тон незнакомца принял при этом заговорщицкий оттенок. Он наклонился к самому уху Германа и быстро зашептал:

– Суть в другом… совершенно другом… я, знаете ли, исколесил весь мир… и однажды я видел, видел, видел… я убедился в его существовании… я убедился, что оно существует, именно в его концентрированном, персонифицированном виде. Все дело в том, что оно воплощено. И я сталкивался с его воплощением.

– Но о чем вы говорите? Что существует?

– Зло, – коротко бросил в ухо Герману странный субъект, – зло, молодой человек, и я его видел. – При этих словах он слегка отстранился, и Герман ненароком заглянул в его глаза. Тусклые и безжизненные, они ничего не выражали. Только холодок пустоты сквозил из полуприкрытых век.

Лондон – Москва

«Я не верю в мистику, – убеждал себя Герман, – но как объяснить ту встречу в Сохо? Объяснить практически нельзя. Но с другой стороны, если случается какое-нибудь событие, то ясно, что у этого события существует какая-то причина. Описание этой причины и есть объяснение. Однако описание причины, ускользающей из цепочки очевидных логических связей принято называть мистикой».

Рациональный Герман усмехнулся про себя, и решив отложить проработку проблемы до лучших времен, заснул спокойным крепким сном.

Лукин. Ночь фантасмагорий

Лукину показалось, что луна отскочила куда-то в сторону, а его некая невидимая сила вытягивает в окно. Лизочка продолжала сидеть, неподвижная и отрешенная, как кукла. Он почувствовал страх, обычный животный страх. И не имело значения, происходило ли это на самом деле или же происходящее разворачивалось в его искаженном воображении – и то и другое представлялось жутким, ибо в первом случае пугало присутствие чьего-то недоброго воздействия, во втором возможность наступающего безумия. «Не дай мне бог сойти с ума, уж лучше посох да сума», – мимолетно подумал он, будто попытался пушкинским стихом удержаться за земную реальность, плавно, но настойчиво ускользающую от него. И тут же где-то в комнате хриплым эхом отозвалось: «Да чем же лучше?» И голова его наполнилась сиплым хохотом. Лукин стиснул виски ладонями и уставился в одну точку, стараясь сконцентрироваться и привести в порядок свои мысли. На какое-то время смех затих, и в наступившей тишине он успел подумать: «Надо срочно позвонить Николаю Павловичу», однако в следующую секунду услышал резкий окрик: «Никакого Николая Павловича!», и через мгновенье ощутил страшный удар в спину, после которого, однако, почувствовал странное, чисто телесное облегчение, причину которого Лукин почти тут же и понял – он оказался в состоянии невесомости. Он свободно висел в воздухе, между тем, как тело его продолжало оставаться внизу, неподвижное и безучастное. И там же, рядом, проступали контуры Лизочкиного туловища.

Одновременно он почувствовал, что его с новой силой тянет к окну, и потеряв свои последние способности к сопротивлению и противодействию, он обреченно предоставил себя власти неведомого. В этот же миг его пронзило ощущение полета, вскоре переведшего в стремительное скольжение через узкий черный тоннель, внутри которого периодически вспыхивали ослепительно яркие разноцветные пятна. И он уже не думал, не чувствовал, а просто несся вдоль этого тесного лабиринта, неизвестно зачем и неизвестно куда, потеряв ощущение времени и реальности. Его воля, если о таковой и можно говорить в данном положении, была полностью выключена, и он представлял собой безымянный сгусток энергии направляемый неким чужим и потаенным импульсом. Временами он, однако, испытывал ощущение, будто леденящий холод врывается в черную трубу, по которой он скользит. И этот ветер пронизывал насквозь и сотрясающим ознобом наполнял душу, да ведь тела-то и не было, и он буквально ощутил то состояние, про которое говорят: «Холод заползает в душу».

Но по мере своего стремительного скольжения существо, отделившееся от тела, принадлежавшего некогда Сергею Лукину, постепенно снова начинало осознавать себя, во всяком случае в той мере, которая подразумевает осмысленное употребление слова «я». В соответствии с этим стали возвращаться и какие-то чувства, и какие-то переживания, первое из которых побудило задать вопрос: «Что же все-таки происходит»? В ответ последовали странные звуки, напоминающие то ли тоненькое хихиканье, то ли бренчание маленьких колокольчиков, то ли и хихиканье, и звяканье колокольчиков одновременно.

«Если я сплю, то тогда почему я осознаю себя? Если это галлюцинации, то почему я осознаю себя галлюцинирующим? Ведь последнее совсем невозможно, так как состояние психоза исключает всякую возможность осознавания и критического восприятия».

Тоненькие колокольчики будто загремели все разом в унисон и лопнули раскатистым взрывом, ударная волна которого прокатилась по всему тоннелю громоподобным хохотом. И когда этот демонический смех рассеялся, Лукин услышал некое подобие голоса, именно подобие, настолько оно казалось механическим, бесцветным, словно вещала плохо отлаженная говорящая машина:

– Это и не сон, и не психоз, голубчик. Это выход в астрал. М-м-м… ну если хочешь, это что-то вроде сна, одна из разновидностей сна, скажем так.

После короткой паузы невидимая машина вновь загнусавила:

– Вскоре ты войдешь во владения Демиурга.

– А кто такой, этот ваш демиург?

– В свое время узнаешь, – коротко отрезала машина.

Наступила тишина, и астральная тень Лукина плавно скользила среди призрачного безмолвия. Им овладело равнодушие, и все происходящее воспринималось теперь отстраненно. И когда навстречу хлынул яркий поток света, Лукин никак не отреагировал – не испугался, не удивился и не метнулся в сторону, он равнодушно и спокойно продолжал двигаться в одном направлении, и уже обволакиваемый ворвавшимся в трубу свечением, оставался безучастным и бездеятельным.

Между тем интенсивность света нарастала, и все пространство, залитое этим напором, потеряло свои контуры и очертания, как теряет очертания дорога, размываемая расползающимся знойным раскаленным полуднем. Одновременно скольжение прекратилось, и Лукин завис в неопределенном, подвешенном состоянии, окутанный непрерывно излучаемым ослепительным маревом. Впрочем, довольно скоро внутри этого свечения обозначились темные линии, вырисовывая нечто вроде человеческой фигуры, хотя сходство и представлялось весьма приблизительным. Тем не менее новоявленный фантом начал быстро уплотняться, приобретая объем и детали, свойственные человеческому телу. Он словно бы поглощал энергию света, питался ею, и Лукину показалось, что вокруг стало как-то тускнее, а вскоре в тоннеле и вовсе померкло, и только проявившийся призрак фосфорически мерцал в серовато-белесом тумане.

Наконец он кивнул, словно приглашая следовать за собой, и медленно поплыл вдоль тоннеля. Лукин тут же почувствовал, что его тянет за ним и, отпустив свою волю, беспрекословной тенью потянулся за проводником.

Труба сделала несколько изгибов, и они вскоре очутились в некоем подобии пустой комнаты, в центре которой зияла дыра то ли люка, то ли колодца.

– Жди здесь, – коротко бросил призрак и рассеялся в млечной дымке, наполнявшей комнату, после чего из колодца поднялось черное облачко и зависло над дырой. Некоторое время оно неподвижно висело, затем завибрировало, и тень Лукина, улавливая эти вибрации, ощутила смысл сообщаемой информации, исходящей от облака – происходящее напоминало телепатический контакт.

– Приветствую тебя в мире теней, – исходило от облака.

– А что представляет собой этот мир? – завибрировал Лукин.

– Э-э, – всколыхнулось облако, – как бы тебе попонятнее это объяснить… видишь ли, мы на время как бы похитили твою душу. Такое чаще всего происходит во сне, но не всегда.

– И я сейчас сплю?

– И да и нет.

– Как это понять?

– Твое сновидение – осознанное сновидение. То есть ты спишь и в то же время осознаешь, что находишься во сне. И это очень важно.

– Почему это важно?

– А потому что в таком состоянии связь с твоим телом практически отсутствует.

– А что же происходит с моим телом там, внизу?

– Да ничего особенного и не происходит. Оно будто в летаргическом состоянии. Но еще не мертво.

– Как это понять – еще не мертво?

– А никак понимать и не надо. Чего тут понимать?

– Ну хорошо, а если оно умрет, и от чего зависит, умрет оно или нет?

– Не от чего, а от кого, – поправило облако, – не от нас, голуб, чик, не от нас. Но в какой-то степени и от нас тоже.

– Ясно. Ну а где я сейчас нахожусь конкретно?

– В преддверии.

– В преддверии?

– Да, то есть ты еще по ту сторону двери, которая отделяет мир поверхностный от мира более глубокого. Но твое время проникнуть в мир более глубокий еще не настало.

– Я так понимаю, что мир более глубокий – это то, что ожидает нас после смерти?

– Правильно понимаешь.

– А преддверие – это чистилище?

– Преддверие – это преддверие. Ну ладно, хватит болтовни, пойдем, я покажу тебе свою коллекцию.

Лукин не успел отреагировать, как оказался втянутым в колодец, наполненный концентрированным черным мраком. Он ощутил, что находится в тесной норе, которая, постепенно сокращаясь, начинает стягиваться в одну точку. Вместе с тем он почувствовал невыразимую боль и страдание, заключившееся в переживании тоскливого одиночества. И теперь это уже была концентрация тоски, воплощенная в энергетическом сгустке. Казалось, еще мгновенье, и он разорвется в этой тоске и будет поглощен зоной абсолютного мрака. Но, когда мгновенье минуло, он обнаружил, что попал в освещенный зал и вновь ощутил вибрации, исходящие от черного облака:

– Что, голубчик, испугался? – и беззвучный хохоток пробежал под сводами зала. – Ты, главное, ничего не бойся. Но, впрочем, смотри. – Облако встрепенулось, и пространство наполнилось тенями. Они отрешенно плыли по залу, как инфузории в бульоне. Медленно и безучастно проплыла тень Лизочки и также отстранение просочилась в пол. Сгинула.

Вслед за ней потянулась вереница неизвестных очертаний, в толпе которых, однако, иногда попадались лица знакомые, и каждый раз при их появлении Лукин вздрагивал. Когда мимо скользнул образ Риты, он хотел приблизиться к нему, но непонятным способом был оттеснен назад, сопровождаемый все тем же знакомым хохотком, а унылая тень красавицы, прошествовав в своей одиозной сосредоточенности, скрылась в одной из стен.

– А что с ними происходит и почему они здесь? – послал свой мысленный вопрос Лукин.

– Охотно отвечу, – участливо отозвалось облако. – Все, кого ты здесь видишь, находятся у нас под колпаком. Они по тем или иным причинам интересуют Демиурга. У нас как бы своеобразная лицензия на право обладания ими, понимаешь?

– Не совсем.

– Видишь ли, все, что существует во Вселенной, существует именно потому, что поддерживает свое существование. Вот ты, например, живешь потому, что так или иначе поддерживаешь свою жизнь. Ты питаешься, дышишь и тем самым позволяешь себе быть. Согласен?

– Вполне.

– Но в мире существует множество самых различных уровней существования, и отнюдь не все из них поглощают ту же пищу, что и люди. Вот мне, например, накрой хоть самый изысканный стол, он меня никак не прельстит. И Демиургу абсолютно наплевать на все ваши разносолы. Мы питаемся другим, у нас иная пища. Мы поедаем души.

– Вы питаетесь энергией, как вампиры?

– Вампиры питаются кровью, но если тебе понятнее такое сравнение, то изволь. И, действительно, подобно тому, как чужая кровь дает вампиру силу, так и нам дает силу чужая душа. Но насколько душа сильнее крови, если б ты знал!

– А у нас среди людей бытует такое понятие, как энергетический вампир.

– А, понимаю, понимаю. Весьма ценные для нас существа. И мы весьма бережно к ним относимся.

– В каком смысле?

– В смысле? Знаешь, зачем откармливают свиней?

– Знаю.

– Ну вот в этом самом смысле.

– А чьи же души вы охотнее всего поглощаете?

– Незащищенные.

– Что это значит?

– А все-то тебе возьми и расскажи. А ты пойдешь и защитишься.

– Так я тоже кандидат на вашу кухню?

– В общем-то, да. Видишь ли, мы тщательнейшим образом наблюдаем за вашим миром. И практически на каждого человека заводим этакое своеобразное досье, которое по мере поступления материала становится все обширнее и обширнее. А затем, используя это Досье, мы преспокойненько задействуем того, на кого оно составлено, разумеется, если его содержание дает повод для этого.

– Досье на человека?

– Вот именно, милейший, вот именно. Служба наблюдения и Дознания у нас прямо отменная, скажу без ложной скромности.

– А я… извините… на меня тоже досье составлено?

– Непременно, милейший, а как ты думал?

– И по этому досье я представляю для вас интерес?

– Еще какой! – не скрывая удовольствия, ответило облако и даже стало от этого чуточку чернее.

– И настанет момент, когда душа моя ляжет на разделочный стол вашей астральной кухни?

– Ну… – уклончиво завибрировало облако, – об этом рано говорить точно, но вероятность такого момента довольно высока. Хотя уже сейчас мы позволяем отщипывать от тебя понемножку.

– На каком основании?

– На том, что ты сам позволяешь это. И вообще, очень многие люди сами виноваты в том, что теряют свою душу. А многие ее действительно теряют еще при жизни. Понимаю, ты хочешь сейчас спросить: «Как же они живут, если теряют душу?» Отвечаю, но только по секрету – за счет рефлексов. Души нет, а рефлексы остаются как одно из низших проявлений жизненной энергии. А известно, что своровать можно лишь то, что плохо лежит. Вот мы и крадем то, что плохо лежит. Иногда такому бедолаге дается шанс в виде некоторого недвусмысленного намека: мол, там то и там то душа твоя, пойди и подбери ее, и если он догадлив, то не заставит себя долго ждать, а если нет, то не обессудьте – сам виноват.

– А кем намек дается, вами?

– Нет, не нами, но из мира, расположенного рядом с нашим.

– И мне дается намек?

– Фу, какой ты дотошный.

– А Лизочка?

– Какая Лизочка? А-а, убиенная тобою… ну она уже побывала разок у нас. И сейчас ее душа томится, как жаркое на медленном огне. – Облако затряслось мелким хихиканьем. – Каламбур. Ну да ладно, пойдем, я покажу тебе наш балаганчик. Там развлекаются те, кого уже почти можно назвать нашими обитателями.

И в следующий миг они оказались в другом помещении, небольшой комнатке с прозрачными стенами, за которыми разыгрывались различные сцены.

– Вот посмотри сюда, – обратило его внимание облако. За одной из стен, как на сцене, разворачивалось действие, героиней которого выступала юная прелестная девственница, чья пробудившаяся чувственность искала выхода и удовлетворения.

* * *

Она надкусила кислое зеленое яблоко. На тугом шраме глянцевого брюшка осталась пениться ее слюна вперемешку с вязким свежим соком. Но через несколько секунд все прекратилось, и осталась только ржавая вмятина.

Она состроила брезгливую гримаску. Острые зубки ее оскалились, и щечки свело. По лицу проскочила судорога и растворилась в кудрявых дебрях пышного волосяного покрова.

Тонкие капризные губки прошептали, скривившись в горько-кислой усмешечке: «А где же Адам? Кто же надкусит мое яблоко и тем самым ощутит своими губами след моих губ и наполнится вожделением ко мне?»

Адам не шел, и никто ее не слышал. И ее причитания глухо ударялись о толстые стены.

Но вот зашевелилась портьера, будто ветерок пробежал по неподвижно свисающему тяжелому полотну. И из-за черной бархатной ткани показалась мохнатая рука со скрюченными пальцами.

Она вскрикнула и упала без чувств, и было только слышно, как обмякшее тело стукнулось о дерево пола.

Когда же ресницы ее открылись, она увидела над собой косматое лицо со сплющенным носом и тлеющими, как угли, глазами. Лиловые губищи чудовища вытягивались к ней в дрожащем поцелуе.

Монстр хрипло прошептал: «Я тронул твое яблоко. Вкус твоих губ отдает ржавчиной», – и вдруг раскатисто захохотал, и ноздри у него раздувались, как у возбудившегося быка, и оттуда стекала, повисая в воздухе, тягучая сизая слизь и падала ей на лоб.

Не то, чтобы закричать – она не могла вымолвить ни слова. А монстр схватил ее крепкими лапами и поволок в постель.

* * *

– Ужасное окончание, – содрогнулся Лукин.

– Но вполне закономерное, – с тоном знатока ответствовало облако.

– А кто же этот монстр?

– Наш человек, тьфу ты… то есть наша сущность.

– И он может действовать на земле?

– Что и делает. Это его основное место работы. Разумеется, в различных ситуациях он принимает различные обличья, но сумма, как говорится, его свойств не меняется. Проникая же в душу, он становится монстром невидимым, но и в своем невидимом состоянии продолжает руководить и направлять зараженного им человека, чему иллюстрацией является следующая сцена. Обрати внимание, это событие происходит в действительности и, как ты выражаешься, на земле, в одной из московских квартир.

Завороженно Лукин посмотрел сквозь другую стену и увидел жуткую картину, где больной фанатик творил свое безумие.

* * *

«Ну и страшилище! Ну и урод! Ух, до чего же безобразен!» – воскликнул он, в который раз посмотревшись в зеркало.

«Ну ладно, хватит с меня», – промолвил он и схватил стул, который не преминул услужливо оказаться под рукой, и яростно швырнул его в свое отражение.

Но, будто нож в масло, прошел сквозь зеркало стул и плавно опустился там на свои короткие кривые ножки.

Тогда он в ярости принялся за посуду, но и ее постигла та же участь. За посудой вслед полетели одежда, обувь, часы и прочие вещи, которые можно было схватить и швырнуть.

Когда комната опустела, и осталось только то, что поднять ему было не под силу, он пробубнил: «Неужели это волшебное зеркало, зеркало, которое является своеобразной дверью в потаенные лабиринты пространства? Я не раз слышал, что пространство неоднородно и даже искривлено. А раз так, то мне представляется счастливая возможность проникнуть в таинственное и прекрасное зазеркалье тем более, что часть моих вещей уже там. Ну что ж, все складывается как нельзя лучше. Меня ждет новая жизнь. Это чудо должно положить конец моим страданиям».

И он разбежался и нырнул вперед головой…

А на утро в пустой и холодной квартире был обнаружен труп с разможженной головой, утыканной тускло поблескивающими осколками зеркала.

«Убийство с ограблением», – с ужасом обсуждали соседи это страшное известие.

* * *

– Ну это уж почти совсем фантастика, – недоверчиво заметил Лукин, – наверное, ваши астральные штучки.

– Обижаешь, – надулось облако, – мы работаем честно, никаких фикций и подтасовок. А что касается фантастики, то сейчас я тебе покажу один сюжет. Про старика Бусыгина, который тебе и вовсе покажется абсурдным. Но вспомни некоторые эпизоды из своей жизни, и ты убедишься, что абсурдное – необязательно нереальное. А сейчас посмотри через стену, что сзади тебя.

Лукин собрался обернуться, но тут же понял, что в этом нет никакой необходимости, ибо в том состоянии, в котором он пребывал, его существо могло воспринимать в любых направлениях, не прибегая при этом к действиям, обычным для состояния бодрствования. И просто, слегка настроившись на то, что ему предлагалось, он начал воспринимать разворачивающийся перед ним сюжет.

* * *

Дождь прекратился. Мягкий вечерний воздух наполнился звоном и гомоном. Бурые лужи словно бы застыли, изредка тревожимые случайными каплями.

Гулко застучали шаги по асфальту.

Выскочили во двор дети, и по лавочкам расселись старушки.

Стало светло и прозрачно, и листья на деревьях посвежели и приобрели сочный глянец.

В мире воцарился покой. Но…

* * *

Но выглянула из-за угла зловещая фигура Бусыгина. Он тихо, ядовито шипел и водил по воздуху усами, словно старался уловить некий запах. Затем развернулся и легкой трусцой побежал по направлению к Ордынке.

Почти на лету он пересек Пятницкую улицу, влетел в Ордынский тупик, а возле Третьяковской галереи его вдруг понесло в чащобу замоскворецких дворов, изрезанных веревками с бельем.

* * *

В одном совершенно глухом и мрачном дворике, который петлистой дорожкой сообщался с улицей Кадашевской, он увидел странную картину.

Маленький котенок посреди двора лакал из блюдца молоко. И по мере того, как котенок лакал молоко, он на глазах увеличивался в размерах.

Вот он уже стал величиной с пуделя.

А вот он уже почти что превратился в бульдога.

Далее мог последовать слон…

Бусыгин, злобный старичок-пенсионер, промышлял тем, что собирал пустые бутылки.

И заодно он хотел прихватить блюдце, из которого лакал котенок, но теперь уже не смел.

Между тем ненасытный зверь продолжал лакать, а молока не убывало.

«Эге-ге, – прогнусавил Бусыгин, – да ведь тут целый источник неиссякаемый. Но сей цербер стережет его».

Цербер поднял на старичка отяжелевшие посоловелые глаза и хрипло мяукнул, демонстрируя мясистый, багровый язык и мощные клыки.

«Надо завтра сюда прийти, пока он будет еще маленьким совсем», – опять произнес Бусыгин и потрусил прочь.

* * *

Он круто взял влево.

Пробегая мимо старого охрокирпичного дома, он краем глаза приметил в одном из окон, во втором этаже, голую женщину, стоявшую в полный рост с распущенными волосами и задумчивым взглядом.

Когда же Бусыгин остановился, переводя дыхание, и обернулся, чтобы осмотреть женщину как следует, то она показала ему кукиш.

«Ну уж это фантазм», – огорчился собиратель бутылок и поспешил дальше.

* * *

Кое-где уже светились огни. Пустых бутылок уже не было нигде.

Снова заморосил дождик. Но как на зло зонтика у Бусыгина не оказалось.

* * *

Эту ночь он спал тревожно, и сны ему снились неспокойные. Посреди двора из блюдечка лакает молоко голая девица, а рядом маленький котенок сидит и из хвоста своего сворачивает ему кукиш.

И при этом скалится злорадно и вперивает в него острые, как вы, щелки зрачков.

Проснулся Бусыгин потный и понял, что его знобит. Часы показывали час по полуночи.

Неведомые страшные силы разгуливают в это время в пространстве.

И ветры ломились в оконные рамы, и ливень страшный хлестал.

* * *

Бусыгин, охваченный страхом, боялся пошевелиться, но в этом и не было никакой надобности – вся его фигура, парализованная, лишилась способности шевелиться.

Возможно, что и марафоном утомленный, лежал старик, лишившись способности шевелиться, а не скованный страхом. Возможно.

А, может, и страх… Кто его знает…

Но оцепенение потихоньку прошло.

И вдруг ощутил Бусыгин легкий толчок в спину, очень мягкий и деликатный, но настойчивый. Старик робко оглянулся, однако никого не увидел.

И в это время он опять ощутил толчок. Какая-то сила подняла его с постели.

Бусыгин надел спортивный костюм, бесшумно открыл дверь и просочился из парадного, и плавной трусцой припустил по пустынным замоскворецким улицам.

* * *

Он кружил и кружил, что-то бормоча под нос. И теплый июльский ветерок подхватывал и уносил прочь его унылое бормотание.

А ноги несли, а ноги покоя не давали ни телу, ни обуви, ни одежде, ни душе, ни голове. Последняя же, в свою очередь, словно в отместку, не давала покою старческим варикозным ногам.

Была темень. Было беспокойство. Была магистраль, взлетающая на мост. Мрачной громадой проплывал рядом кинотеатр «Ударник».

И была одинокая фигурка Бусыгина, полушепотом вопиющая посреди бетонной остывающей пустыни.

* * *

И сверху изливалось безмолвное звездное величие.

И почувствовал он, что тянет его вверх.

Бусыгин растерялся и стал дрыгать руками и ногами. Ему хотелось приземлиться, но в то же время он боялся упасть.

Он оказался в подвешенном состоянии подобно безымянной частице в растворе, которая в силу особых обстоятельств, обусловленных физико-химическими взаимодействиями, никак не может выпасть в осадок.

«Может, я умер, – тоскливо подумал Бусыгин, – от разрыва сердца, например. И вот возношусь на небеса».

Смутило его лишь то обстоятельство, что он, оторвавшись от земли, оказался в затруднительном положении относительно конечной цели своего путешестввия, предназначенного для усопших, поднявшись не выше пятого этажа.

Кроме того, сбивало с толку еще и то, что он воспарил телом, но никак не душой. Душа, напротив, была подавлена.

* * *

Так висел Бусыгин, находясь в состоянии глубокой задумчивости.

Неизвестно, сколько бы он провисел. Но вскоре подул все тот же, на время утихший, легкий ветерок, и собиратель бутылок почувствовал, что тело его пришло в движение.

Он растопырил руки и поплыл, полный восторга от того, что парит.

Ему вдруг захотелось взмыть еще выше, взлететь над черной, размытой громадой города, чтобы искупаться в свежих воздушных потоках и струях.

От этого желания у него закружилась голова.

В мечтаниях своих он не заметил, как плывет прямо на фонарный столб. Очнулся он от вожделенных мечтаний своих, когда почувствовал резкую боль в плече.

* * *

Грезы рассыпались искрами из глаз, и Бусыгин мягко спланировал прямо к троллейбусной остановке.

«Так что же это было?» – уже чувствуя под собой твердыню земную, воскликнул Бусыгин шепотом.

Ответ не шел. Тогда пошел Бусыгин. А потом побежал. Явление полета забылось, вылетело из головы.

Потянулись мимо бесшумными составами мрачные, неживые витрины.

* * *

Старый бутылочник продолжал свой упорный марафон. Ноги уже сами несли его. Усталости он не чувствовал.

Закончилась Полянка. Закончилась и ночь. Забрезжил рассвет. Сперва робко и, как бы спрашивая позволения на то, а потом вдруг обрушился, грянул безмолвно и заполнил собой улочки и переулки, растекся по площади и чуть с ног не сбил Бусыгина.

* * *

И тут Бусыгин осознал, что кончилось его ночное бдение.

И измотанный, и жалкий, он поплелся домой, слегка пошатываясь.

Дома ждали его серые облупленные стены, трухлявый диванчик, с которого соскочил он посреди ночи, увлекаемый неведомой силой, несколько табуреток, сколоченных грубо и наспех, да графин с водой, сверху накрытый граненым двухсотграммовым стаканом.

Стакану тому позавчера минуло двадцать лет.

Диванчик жалобно заскрипел под обессилевшим обмягшим телом Бусыгина, резко и надрывно зазвенели какие-то пружины, глухо что-то стукнулось с сухим деревянным звуком, и в комнате воцарилась тишина, продолжавшаяся, однако, недолго – через несколько минут раздался приглушенный храп.

Бусыгин провалился в сон.

На этот раз он спал спокойно.

* * *

А город с лязганьем расправлял свои железобетонные суставы.

Город постепенно наполнялся зловонием, распространяя угарный смрад. Нервозность и остервенение воцарились на улицах. В мутном небе завис плавящийся огненный шар.

К полудню стало парить еще сильней. Духота навалилась потной тяжелой массой.

И где-то за покатыми замоскворецкими крышами собирались тучи.

И где-то к часу «пик» к придавленной чертыхающейся земле метнулся первый зигзаг молнии. Грохнул гром. Обрушился ливень.

Людские потоки схлынули, уступая потокам водным, пузырящимся и нахрапистым.

* * *

Изливши страсти свои, дождь прекратился. Свежий вечерний воздух наполнился звоном и гомоном. Бурые лужи словно бы застыли, изредка тревожимые случайными каплями. Гулко застучали шаги по асфальту. Выскочили во двор дети, и по лавочкам расселись старушки.

Стало светло и прозрачно, и листья на деревьях посвежели и приобрели сочный глянец. В мире воцарился покой.

* * *

… И выглянула из-за угла зловещая фигурка Бусыгина. Он тихо, ядовито шипел и водил по воздуху усиками, словно старался уловить некие запахи.

* * *

– А где же сейчас этот Бусыгин?

– Мается.

– Как так?

– А очень просто. У него круговая программа. Он обречен выполнять одно и то же действие. Как только ситуация заканчивается, он повторяет ее вновь и вновь. Как бы по кругу бегает.

– Но когда-нибудь он вырвется из этого круга?

– Где-то в середине этого круга он умрет, тогда и вырвется.

– И тогда сразу попадет к вам?

* * *

– А он уже давно у нас. Сейчас его существование поддерживается только рефлексами. А рефлексы, как я уже говорил, работают наподобие часов – в один момент завод кончается, и они останавливаются. И дальнейшая их судьба уже зависит от руки часовщика. Ну а Часовщиком даже Демиург не может стать, только – Мастер. Ну да ладно, больше не буду тебя утомлять ни рассуждениями, ни картинами. Вот только последнюю сценку покажу тебе и отправлю обратно, в тело.

И тут Лукин увидел себя самого, тем, каким был лет двадцать назад. Он давно уже забыл эту историю, у которой, кажется, не было никаких свидетелей, но, как выяснилось, он ошибался, ибо свидетели нашлись, а само происшествие оказалось занесенным в его, Лукина, досье. И теперь, испытывая некоторую смесь интереса и стыда, он смотрел за призрачную стену и видел тусклый и пустынный вагон метро поздним вечером.

* * *

– Извините, вы не возражаете, если я вас провожу?

– (Сделав глубокий вдох и утвердительно кивнув, громко и ледяным тоном.) Возражаю.

– Подумайте, ведь уже поздно. А места глухие. Мало ли что?..

– Я вам ясно сказала.

– Нет, дело, конечно, ваше, но я бы на вашем месте подумал и согласился.

– Будьте на своем месте.

– К сожалению, я уже давно на своем месте.

– Ваши сожаления меня не интересуют. После короткой паузы.

– А вы красивая.

– (Надменно улыбается). Очень приятно, но вы мне не интересны. Понимаете?

– Но может быть, есть надежда, что я стану для вас интересным? Откуда вы знаете? Представьте себе такую ситуацию. Мы с вами сейчас расстаемся и через несколько минут вы начинаете сожалеть об этом. Но положение уже не исправишь, так как между нами будет лежать вечность. И уже никакой случай не поможет нам встретиться вновь.

– Вы знаете, у меня нет абсолютно никакого желания заниматься с вами гаданием.

– Но поверьте, у меня мистическое чутье. Вы только представьте себе, что наша встреча предопределена. Ведь ее могло не быть, а она взяла и состоялась. И теперь между нами возникла невидимая связь. Мы скреплены одной ниточкой. А вы эту ниточку хотите оборвать и сделать непоправимое.

– (Смягчившись и улыбнувшись.) Я вижу, вы очень разговорчивый молодой человек.

– Здесь вы не угадали. Я обычно замкнут и неразговорчив. И только вы совершили чудо. Вы вдохновили меня. Конечно, мне было бы достаточно просто молча ехать с вами и смотреть на вас. Я так и думал вначале. Но, знаете ведь, какая ненасытная природа у человека. Мне этого показалось мало. Я захотел услышать ваш голос. И вот, когда я услышал ваш голос, у меня появилось почти неодолимое, чуть ли не маниакальное желание вас проводить, идти рядом с вами, говорить с вами и смотреть на вас.

– (Холодно улыбнувшись) А вашей ненасытной природе не покажется и этого мало?

– Не знаю. Это уже будет зависеть от вас. Если вы сочтете нужным продолжить со мной знакомство…

– Вряд ли…

– Не торопитесь. Ведь вы же еще не знаете, о чем подумаете через минуту и какое примете решение. А может быть, вам ужасно захочется провести своей рукой по моей щеке и сказать: «Вы ужасно милый». Я не утверждаю, что вы непременно так и поступите и подумаете, но все-таки, знаете, какие бывают парадоксы в этой жизни.

– А вы действительно не такой уж пустой. Я сначала подумала, что вы просто хам.

– И теперь, надеюсь, переменили мнение. Ведь я очень застенчивый и робкий. От того я замкнут и немногословен. И никогда не знакомлюсь с женщинами на улице.

– И никогда раньше не пробовали?

– Пробовал.

– И что же?

– А то, что и следовало ожидать. Я краснел, конфузился и немел. Кончалось тем, что я еле-еле выдавливал из себя «извините» и бросался наутек.

– А что же вас побудило тогда к этому знакомству?

– Попытка избавиться от собственной застенчивости. Это мой комплекс. Вот вам еще один парадокс. Я учусь журналистике, а общаться боюсь.

– Но сейчас то вы общаетесь.

– Это вы меня исцеляете. Теперь я просто обязан вам. И было бы просто неблагодарно с моей стороны быть с вами неблагодарным. И я окажусь последним нахалом, если не сделаю для вас что-нибудь хорошее – приятное или полезное – выбор за вами. Если пожелаете, то можно и совместить одно с другим.

– Спасибо, но я как-нибудь обойдусь.

– А вот здесь ошибаетесь. Здесь вообще многие ошибаются. Когда человек вас благодарит, а вы отклоняете его благодарность, вы его оскорбляете, вы даете ему понять, что его чувство не заслуживает никакого внимания и уважения и тем самым аннулируете его. А ведь это чувство. И одно из самых благородных чувств.

– Ну хорошо, извините. Я принимаю вашу благодарность. Но что вы хотите сделать для меня приятного или полезного или и то, и другое? Кстати, мы уже подходим к моему дому.

– Ну вот видите, кое что я для вас уже сделал. Во-первых, вы шли не одна, а это значит: во-первых, вам не было скучно – согласитесь.

– Соглашаюсь.

– И во-вторых, все-таки уже ночь и женщине, тем более такой привлекательной, как вы, ходить темными глухими переулками небезопасно. Хоть вы и сильная женщина и гораздо сильнее меня, но тем не менее вы женщина и физически существо беспомощное. А случиться может всякое.

– Вы слишком драматизируете ситуацию. Не каждую женщину можно изнасиловать. И не каждый мужчина сможет. Вот, например, вы бы не смогли меня изнасиловать.

– Почему?

– Потому что вы сами возвысили меня над собой.

– У меня и в мыслях этого не было. Просто я в вас как-то сразу влюбился. И к этому чувству приметались и уважение, и нежность.

– На счет нежности вы говорите неправду. Я сразу поняла ваш взгляд. В нем было слишком много желания. Это был взгляд самца, оценивающего самку.

– Но вы действительно очень сексуальны!

– И тем не менее я не лягу с первым встречным. А вы знаете, что вы выполнили чужую функцию? Ведь я ехала от любовника. Я провела с ним весь вечер. Но провожать он не любит. А вы вот взяли и проводили меня.

– А хотите, я вас постоянно буду встречать и провожать?

– Ой, да что вы… ну… мне пора. Спасибо вам. До свидания.

– А как скоро состоится наше свидание?

– Да вряд ли оно состоится. Зачем? Вы очень приятный человек. Но как мужчина вы меня не интересуете. Вы очень милый (снимая перчатку, она рукой проводит по его щеке), но…

Перебивая ее.

– Вот видите!

– Что вижу?

– Все идет так, как я сказал. Помните, я говорил вам, что быть может, вам захочется погладить меня по щеке и сказать, какой я милый? Смеется.

– Ах, как вы поймали меня. Ну что с вами поделаешь? Хорошо, можете позвонить мне на работу. Вот вам телефон. Спросите Ольгу Андреевну.

– Спасибо.

– Ну а теперь до свидания. Я устала. И вы идите домой. Уже поздно.

– Спокойной ночи.

– Спокойной ночи.

Она идет к подъезду. Он смотрит ей вслед. Вскоре она скрывается в проеме парадного, и он остается один.

– Однако уже за полночь. И метель, по-видимому, затевается. Вселенская пляска какая-то. Ветер, обрывки старых афиш и, как было обещано, гололед на дорогах. Ах, черт возьми, какая женщина! Да это волшебная женщина. Я люблю ее! Пусть она не питает ко мне никаких чувств. Я и не в праве требовать и даже просить у нее любви. Я уже был бы счастлив, если бы она снизошла до меня своим разговором со мной или встречей, пусть и недолгой, как сегодня, чтобы только побыть рядом с ней. Я люблю вас, Ольга Андреевна, я люблю вас. И, что интересно, я совсем не ревную ее к ее любовнику. Нисколечки. Эта женщина, полная сладострастного обаяния, создана для любви. И странное чувство, как представлю себе ее в объятиях мужчины, так не ревность, не злоба и грусть подступают ко мне, а сладострастие пронизывает все мое существо. О волшебная Ольга Андреевна. Солидная, дорогая и неприступная. Вы сейчас войдете к себе в квартиру. Вы снимете шубу. Вы взглянете в зеркало, и рот ваш чувственно дрогнет при воспоминании об этом вечере. Потом вы войдете в комнату и станете раздеваться. Блузка, юбка аккуратно лягут на спинку стула. Вы останетесь только в колготках, трусиках и бюстике. Вы еще раз подойдете в таком виде к большому зеркалу и оцените свое тело. Потом вы снимете и бюстик, и колготки, и трусики, и, совсем голая, только домашние тапочки на ногах, еще походите по квартире, а потом накинете халатик и пойдете ставить чай. Я знаю, что так оно сейчас и будет, но я не посмею войти к вам. Самое смелое, на что я решусь, это то, что я сяду на лавочку у вашего подъезда и просижу всю ночь, думая о вас. Потому что домой я идти уже не в силах, но и к вам попроситься я не смею.

Уверенно направляется к лавочке. Садится. Закуривает.

– А ветер все усиливается. Но мне не холодно. Меня греет ее образ, ее, которую я даже в мыслях не смею назвать Ольгой, не то что Оленькой. Интересно, если б я даже лежал с ней в одной постели, даже в пылу ласки я назвал бы ее, наверно, не иначе как Ольга Андреевна. И как бы это кощунственно ни звучало, я бы очень хотел оказаться с ней в одной постели, чтобы мои дрожащие пальцы снимали с нее трусики и расстегивали бюстгальтер, чтобы мои руки гладили ее теплые бедра. О, одну ночь с ней, а потом можно хоть на следующий день умереть. А если бы я жил с ней, я бы стирал ее белье, гладил, готовил, убирал квартиру, я бы ей служил вернее и преданнее самого верного и преданного пса. Что ж вы со мной делаете, Ольга Андреевна! Да ведь только я для нее ничто. Она даже имени моего не спросила. И телефон дала только рабочий, да и то неизвестно, правильный ли телефон. Даже самому последнему идиоту станет ясно, что делать здесь больше нечего. А я еще на что-то надеюсь, чего-то жду. Пытаюсь заполучить благосклонный кивок судьбы. Но как видно, напрасно. И все же, она сводит меня с ума. Таких женщин я еще никогда не видел. Да и вряд ли увижу. (Резко вскакивает со скамейки). А сейчас мы и решим все разом. Я просто уже не могу находиться в этой безвестности, когда даже надежды все против меня. Прямо сейчас я пойду к ней, и все выяснится. (Опять садится на лавочку). Да, но ведь я не знаю ее квартиры. (Пауза. Через некоторое время). Но это легко выяснить. Уже далеко за полночь. Все окна черные и лишь у нее должен быть свет. (Смотрит вверх на окна. Потом радостно и возбужденно). Вот оно, вот! На втором этаже свет в окне. Я почему-то предчувствовал, что именно на втором.

Резко распахивает дверь и входит в подъезд. Дверь с шумом захлопывается. Затем резкий, отрывистый звонок в дверь. Дверь открывается. На пороге появляется Ольга Андреевна. На ней розовый халатик, чуть повыше колен. Яркая губная помада уже стерта. Она удивленно вскинула тонкие черные брови.

– Вы?!

– Как видите. Ольга Андреевна, ради бога, умоляю вас, простите меня, но я не в силах куда-либо идти после того, как встретил вас. Я понял: моя судьба – возле вас. И еще я понял, сидя там, у подъезда, что должен еще раз увидеть вас и говорить с вами, и если я этого не сделаю, то я сойду с ума. И вот я здесь. Я в вашей власти. И если вы не пустите меня к себе, то позвольте хотя бы остаться у вас в прихожей. Хотите, я уберу вам всю квартиру, все подмету, все вымою и перемою? Хотите, я вымою вам ноги, перестираю ваше белье? Только позвольте мне быть рядом с вами, любимая моя, волшебная моя!

Становится на колени и целует ее домашние тапочки, потом начинает целовать ее ноги. Она – раздраженно и нетерпеливо:

– Уходите прочь. Позвоните завтра на работу.

– Не гоните меня, прошу вас, не убивайте мою надежду.

– Прекратите лизать мои тапочки и ноги.

– Я люблю вас. Я не могу без вас жить.

– О господи, да вы ненормальный какой-то. Говорю же, позвони завтра на работу, ко мне в парикмахерскую. Может, завтра и встретимся.

– Я не вынесу разлуки с вами.

Раздается мужской бас из глубины квартиры.

– Оленька, что там случилось?

– Да ничего страшного, милый, это с работы. В дверях показывается крепкого телосложения муж и видит, как его жене целуют ноги. Муж принимает грозный вид и повышает тон.

– Что здесь происходит?

– Сашенька, выгони его, только ты не очень… А то мало ли… он просто пьян.

Молодой Лукин отрывается от ног Ольги Андреевны.

– Сашенька? Ты на нее не злись. Она прекрасна. И пальцем ее тронуть не смей. Мы оба должны склониться пред ней за ее волшебное обаяние. Ведь мы же мизинца ее не стоим. Я ее вызвался провожать до дому и понял, что жить без нее не могу, хоть она и призналась мне, что была сегодня у любовника.

Ольга Андреевна, заметно нервничая.

– Сашенька, посмотри, он же пьян и несет всякую чупуху. Муж оборачивается к ней.

– Иди в комнату, мы с тобой еще разберемся.

Затем снова поворачивается к нему и, ни слова не говоря, резко выбрасывает кулачище в пылающее лицо влюбленного. Тот скатывается по лестнице. Дверь громко захлопывается. Тишина. Он утирает кровь и шепчет завороженно:

– И все-таки я ее люблю.

Затем достает карандаш и пишет на стене крупными буквами: «Я люблю вас, Ольга Андреевна». После чего, медленно пошатываясь, выходит на улицу, достает бумажку с ее телефоном, рвет ее на мелкие клочки, медленно и тщательно, и скрывается в одном из чернеющих проемов подворотни.

* * *

И теперь, словно опять пройдя через эту подворотню, Лукин возвратился в полутемную комнату и тихо спросил:

– Неужели же и эта история отмечена в моем досье как фактор, приближающий меня к вам?

– А ты как думаешь, приятель?

– Но ведь я был молод.

– Все мы были молоды.

– Это была страсть и… я никого не убил, не ограбил. Я действительно любил эту женщину.

– У-ух ты!

– А что в этом предосудительного?

– Ничего.

– Тогда зачем же вы мне показали это?

– А так просто. Чтобы освежить твою память. Впрочем, я в который раз с тобой заболтался. А между тем уже светает, время петухов. Нужно возвращать тебя обратно.

Раздался громкий хлопок, Лукин вновь испытал ощущения сжатия и невероятной тоски, затем почувствовал, что куда-то уносится по черному извилистому коридору и в следующий момент осознал себя лежащим в собственной кровати. Рядом, тихо посапывая, спала Лизочка.

Герман. Сны и сомненья

В эту ночь Герману снился тревожный сон, представляющий собой смесь кошмара и абсурда, – к нему снова явилась та самая старуха, с которой он встречался в самолете и затем в лондонской электричке. Выпятив тощие синюшные губы, она опять бормотала монотонное причитание о грядущем зле. И когда она вперивала в него свой пустой и мертвый взгляд, он ощущал, как из глаз ее излучается неведомая сила, от воздействия которой все тело начинало растворяться в нехорошей тяжести и становилось беспомощно слабым. Временами у него возникало отдаленное осознание, что это сон, но быстро исчезало, и погруженный в оцепенение, он не мог ни проснуться, ни даже пошевелиться внутри этих наплывающих кошмаров. Иногда из-за спины старухи выплывала фигура странного незнакомца из Сохо. Она безмолвно улыбалась и наподобие китайского болванчика покачивала головой. Впрочем, больше не было никаких других сюжетов и других персонажей.

Проснулся Герман рано, разбитый, с гудящей головой. За окном все еще чернело. Светящийся дисплей будильника показывал три часа. Рядом с кроватью смутно вырисовывался расплывчатый силуэт книжки по мистике, которую врач начал изучать по приезде из Лондона. И он вспомнил, как накануне прочел: «Ночное время между двумя и тремя часами – время, когда властвуют силы зла».

Из дневника Германа

Определенно что-то странное, если не сказать, страшное, происходит в последнее время. Теперь я готов допустить существование таинственных сил, проявляющихся во вселенной. И они вторгаются в нашу жизнь в соответствии с той мерой, с какой мы притягиваем их к себе. Если бы я это замечал раньше, то, возможно, был бы застрахован от целого ряда проблем и неприятностей.

Сейчас я, например, по другому смотрю на один клинический случай, с которым мне пришлось столкнуться около полугода назад. На прием пришла девушка, характером жалоб и поведением напоминающая личность с истерическими расстройствами, – у нее возникали неожиданные приступы, когда все тело начинает ломать, скручивать, появляются ужимки и гримасы. Начало подобного пароксизма продолжается в стремительных судорогах, пробегающих от головы к ногам, в паху появляется сильное жжение, а в солнечном сплетении словно вырастает раскаленный клубок, жар от которого поднимается вверх и вползает в голову. Вся эта картина сопровождается глухими стонами, переходящими в яростное рычание, глазные яблоки вылезают из орбит и закатываются под лоб. А через несколько минут пронзительный хохот сотрясает ее измученное туловище, гримасы и ужимки еще сильнее мнут лицо, как каучуковую маску. Отключения сознания при этом не происходит, что позволяет исключить возможность эпилептического припадка. Но интересно другое… Практически у каждого психиатра, которого я знал или знаю, существуют такие случаи, которые трудно, почти или даже вовсе невозможно объяснить только лишь с точки зрения психиатрии. Этому случаю, пожалуй, можно было бы дать классическое обоснование, если бы не одно но. Все дело в том, что, когда я принялся выяснять у нее историю ее заболевания, она рассказала, что никогда в жизни не страдала подобными состояниями до тех пор, пока не присоединилась к одной группе, которая увлекалась различного рода оккультными экспериментами. Воодушевленная возможностью пощекотать свою нервную систему, восторженная девица пылко погрузилась в сатанинские мистерии и медитации на знаменитом числе 666, которые сопровождала практикой по вызыванию духов с помощью различных заклинаний. Вначале духи не приходили, а полуночные таинства заканчивались милыми сексуальными потасовками, в которых, однако, и проглядывали элементы таинственного символизма, но в одну прекрасную ночь, когда полная луна тихо нависла над земными страстями, поклонница темного культа, устроившись перед магическим зеркалом, вдруг ощутила озноб, пробежавший по спине. В следующую секунду из зеркала выпрыгнула юркая тень и скользнула в сторону заклинательницы. Почти в это же мгновение она почувствовала, что тело ее неестественным образом выгибается, а сознание куда-то уплывает. Испытывая жуткий страх, она хотела закричать и прийти в себя, стряхнув это наваждение, но будто, парализованная, она не смогла издать ни звука. И тут ей показалось, что кто-то входит к ней внутрь. В это время с ней и случился первый приступ.

Здесь, конечно, можно предположить, что некие предрасполагающие личностные особенности привели ее в конце концов к тому состоянию, в котором она и обратилась за помощью. Такое предположить можно, если бы были эти особенности. Да ведь дело в том, что никаких таких особенностей не было, о чем говорят и свидетельства родителей, которые знали дочь как натуру уравновешенную, спокойную, даже в период властного пубертата, и уж никоим образом не склонную к различного рода демонстративным реакциям или к поведению, которое у окружающих может вызвать некоторое недоумение. Единственным экстраординарным событием в жизни молодой особы явились ее игры с тремя шестерками.

Увы, я не смог ей помочь. Медицина отступила перед этим натиском Неведомого.

* * *

Раздался телефонный звонок. Герман поднял трубку: «Алло». В ответ – серебристые колокольчики хихиканья. Еще раз: «Говорите, я слушаю вас». Мелкий, дробный хохоток сыпался из трубки. Было около пяти утра.

Запись из дневника

К сожалению, почерк мой сейчас нетверд. Как нетверд разум и нетверд язык. Потому что я пьян. И пьян серьезно. Я пью уже второй день подряд. Я сознаю, что у меня нет компульсивного влечения к алкоголю. Его никогда и не наблюдалось. Его нет и сейчас. Но я почему-то пью. Водку. Зачем я это делаю? Не знаю. Ко мне ночью опять приходила эта ужасная старуха. Она назойливо твердила свой бред, а я слушал, как какой-нибудь придурок, помешавшийся на откровениях безумного гуру. В этом сне рядом с ней был какой-то карлик. Карлик под ее бормотание корчил рожи и хромая приплясывал. Иногда он норовил уцепиться за мой рукав, но каждый раз отскакивал, будто ему что-то мешало. Затем старуха повернулась ко мне, так, что я сумел различить ее лицо, и четко выговорила, но почему-то снова по английски: «Dont trouble trouble until trouble troubles you». Затем она сделала короткую паузу, после чего добавила, но уже по русски: «Не связывайся со злом, будут неприятности. Не свяжешься со злом, не заразишься злом». Я снова проснулся около трех ночи. Комната, все окружающие предметы словно кружились, плыли, вибрировали. Я забросил подальше книжку по оккультизму, так как она явно не способствовала моему душевному равновесию. И чтобы успокоиться и хоть как-то согреть свою душу, я принял грамм сто. Душа согрелась, разум успокоился, и остаток ночи я провел спокойно, если не считать, что утром ощутил признаки сильнейшего похмелья. Тогда я налил себе еще и принял вторую дозу ранним тоскливым утром. И понял, что никуда сегодня не пойду. И не потому, что мне захотелось напиться, а потому, что мною овладела тревога, с того самого момента, как я услышал в трубке хихиканье. Нельзя сказать, чтобы оно меня как-то напугало. Меня вообще трудно чем-либо напугать. Но вдобавок еще эти повторяющиеся сны… в общем внутри стало тревожно и появилось ощущение надвигающейся беды.

Я понимал всю беспричинность этого ощущения, но, увы, понимание не приводило к облегчению. Попытки разобраться в происходящем ни к чему не привели, но охлажденная водочка под огурчик несколько смягчила невыразимую тоску бытия. Тогда я решил позвонить Скульптору и предложить ему составить мне нетрезвую компанию. Он живо и художественно представил себе подобную перспективу и размашистым эмоциональным мазком выразил свое экспрессивное согласие. Я, порядком уже поднакачавшись, кое-как залез в машину и в состоянии автопилота доехал до его мастерской в Бирюлево. Мы выпивали и говорили о самых различных вещах, в том числе и о тех, которые стали происходить со мной в последнее время. Он ударял рукой по столу и кричал: «Поверь мне, это не шутки! Не знаю, каким образом, но ты действительно соприкоснулся с чем-то Запредельным, а уж оно то существует, я точно знаю… Ну ладно, давай еще по маленькой хряпнем». Мы хряпали по маленькой, закусывали яичницей на шкварках и бронзовобокими шпротами, и он снова продолжал: «Поверь моей творческой интуиции, моему художественному чутью, тот тип в Сохо и старуха, которая все время является тебе, они связаны какой-то единой таинственной нитью. Ведь ты же прекрасно отдаешь себе отчет в том, что твои встречи с ними были на самом деле! Чего же тебе еще надо?»

– Да, но почему именно ко мне они имеют отношение, а не к кому-то другому, более мистически настроенному и более достойному кандидату на подобное общение?

– Почему? А вот почему. Это некое предупреждение. Вспомни, чем ты занимался в последнее время, я имею в виду, какой предмет занимал твой научный интерес? Что ты пытался исследовать и над чем работал в последнее время?

– Да в общем-то ничего особенного.

– И все же, какая тема?

– Ну… тема вырождения, дегенерации, попытка определить источник и механизм этого явления, заключено ли оно только внутри человека, или же имеет свои корни и за пределами личности…

– И ты это называешь: «ничего особенного»?

– А что в этом, действительно, особенного? Обычное научное исследование.

– Ишь ты какой обычный выискался. Ведь ты же предпринял попытку залезть в самую сердцевину зла! Ты тронул дерьмо и хочешь при этом, чтобы оно еще и не завоняло? Такого, голубчик, не бывает. Ты расшевелил дерьмо, и оно начало вонять, и первая вонь пошла на тебя. Но это еще пока только вонь. Если ты не будешь себя защищать, то, пожалуй, и потонешь в нем. Захлебнулся в говне и был таков. И здесь есть два пути. Первый – внять предупреждению и убраться подальше, просто отойти от этой темы, и все тут, переключиться на что-нибудь более нейтральное. И второй – научиться защищаться и при этом продолжать заниматься подобными исследованиями. Тогда тебя никакое зло не тронет.

– А что значит защищаться? И с помощью чего? Медитацией или популярными ныне, но во мне лично вызывающими некоторую смешливость, психоэнергетическими методами? Вот ты, например, творишь, тебе просто. Изваял нечто прекрасное и защитился творчеством.

– Э-э, брат, тут ты не совсем прав. Творчество – вещь довольно коварная и именно творческая личность часто оказывается в наиболее опасных и уязвимых ситуациях с точки зрения той проблемы, которую мы с тобой рассматриваем. Ведь что такое творчество по большому счету? Творчество – это магия. А магия, как ты знаешь, бывает черной и белой. Стало быть, творчество – это то пространство, где влияния дьявола и влияния Бога соседствуют. И если ты не подпадаешь под одно влияние, то обязательно подпадаешь под другое. Ты обратил внимание, что немалое количество творцов заканчивало сумасшествием или дегенерацией? Ван Гог поселился в дурдоме, Ницше также окончательно свихнулся, активный педераст Рембо сгнил, его любовник, пассивный педераст Верлен, выродился и превратился в кучу хлама. Разрушители, ниспровергатели, революционеры, бунтари, поджигатели – все они закончили свое существование самым естественным и закономерным образом, как и подобает дегенератам. Видишь ли, талант – это такая штука, которая управляется нездешними силами, и если ты его хочешь реализовать, то волей или неволей ты входишь в тот мир, часть твоего существа окунается в потусторонние владения. Начинается магия. И не последнее слово за тобой, какую форму ее выбрать – черную или белую.

– А ты сам какую выбрал?

– А я – серую. Я не лезу в гении. С меня достаточно того, что я выполняю заказы и придаю официозу офисов статуэточно-интерьерный вид своими полуфабрикатами. Ведь кто-то должен выполнять и такую работу. Не каждый же должен специализироваться исключительно по Никам или Венерам Милосским. Хотя, разумеется, в юности у меня были и свои мечты и амбиции. Я грезил высокими полетами и в общем-то небезуспешно. Но однажды я понял, что начинаю входить в этот самый запредельный мир, который, разумеется, требует жертв. А жертвы все те же самые – время, «Я», душа. Ведь ты как бы нанимаешься на работу в Высший департамент и отныне все силы должен отдавать служению ему и только ему. Заманчиво, волнующе. Но тут тебе и условия контрактика показывают: мол, мы тебя обеспечиваем тем-то и тем-то, ну вдохновением, например, минутами озарения и неземной радости, но ты за это обязан… Всякое служение есть в своем роде жертвоприношение. А кроме того, как я уже говорил, входя в этот департамент, ты обязан определиться в своих пристрастиях и выбрать покровителя, то есть ту силу, которой собираешься служить. А для этого нужно иметь свою собственную силу, силу духа что ли. Вот я и подумал в тот момент, что не готов к подобным испытаниям, оставил этот путь и выбрал свою маленькую прикладную дорожку. И мне спокойно. Мне открывалась возможность того, про что говорят «многое дано», но ведь ты знаешь – «кому многое дано, с того многое и взыщется». Что же касается тебя, то ты, Герман, переступил порог этого департамента и назад тебе ходу нет. Слишком далеко ты зашел, но тут же и попал в клубок этих противоречивых влияний. Ты готов был жертвовать собой, и тебе сопутствовал успех, но ты пользовался как даром одной стороны, так и услугами другой, и настал момент, когда там тебе сказали: «Стоп! Определись, кому служить. Пока достаточно с тебя известности, денег и жизненных красот. Подумай и давай ответ». И если бы ты был художником или музыкантом, то и разговор был бы другой, более простой и короткий, как у меня, допустим. Но постольку, поскольку ты начал уже вторгаться своими исследованиями в святая святых того департамента, значит ты забрался на достаточно высокую ступеньку. А это уже небезопасно. Ты чувствуешь, что пробрался дальше, и вот уже душа твоя наполняется гордыней и тщеславием, дескать, вот я какой незаурядный. А ведь это смертельный удар, который наносится тебе некоторыми структурами все того же департамента. Тебя пытаются защитить, но если ты не принимаешь защиту, то автоматически подвергаешься нападению с другой стороны. Так что все происходящее с тобой, закономерно. Ты влетел на развилку, но тут тебе действительно нужно остановиться, подождать, подумать и выбрать. Ну ладно… давай еще хряпнем.

– Давай хряпнем. Ну а все-таки, как же защищаться?

– Это тебе Даниил объяснит лучше моего.

– А кто этот Даниил?

– Я тебя познакомлю с ним. Ты мне звякни, напомни. Это личность, которая более глубоко разбирается в подобных вопросах.

* * *

Мы просидели со Скульптором всю ночь, выпивая, закусывая и беседуя. Потом до полудня отсыпались. Затем я поехал к себе и обнаружил входные двери открытыми. Квартиру обчистили. Нельзя сказать, чтобы уж совсем начисто. Но чисто. После первого осмотра места происшествия я обнаружил у порога необычной формы булавку, которая, однако, показалась мне странно знакомой. Где же я ее видел? Ну да… конечно же, она была на пиджаке карлика, что вместе со старухой являлся в мой сон.

Преображение

После этого случая Герман перестал пить, но впал в глубокое уныние. Мир показался ему чужим и отчужденным, а какие-либо действия бессмысленными. Он заперся дома и не отвечал на телефонные звонки и даже пропустил очередное собрание в салоне Николая Павловича, хотя и жил неподалеку. Механически перелистывая свои архивы – кипы бумаг, в которых были записаны многочисленные клинические случаи, он только монотонно приговаривал: «Боже, ну откуда все это берется?», после чего бродил по квартире, бесцельно и тихо, без удовольствия попыхивая то сигаретой, то трубкой, да изредка притрагивался к давно остывшему чаю.

Странные звонки внезапно прекратились, а по ночам перестала являться старуха, сны стали спокойными и вялыми, как позднеосенние дни. Даже одно из своих излюбленных удовольствий – баню – он отменил – «к чему все это»? И таким вот плавным и замедленным образом уныние переползло в апатию. Душа словно бы задремала и перестала реагировать на сигналы окружающего мира. Но в то же время какая-то глубинная часть личности сопротивлялась этому состоянию, она пыталась активизироваться и пробиться на поверхность, чтобы утвердить себя и утвердить жизнь. Герман чувствовал ее смутные шевеления, ее попытки, пока еще слабые, но упорные и настойчивые. И в какой-то миг он осознал, что стремится помочь этой части развиться, укрепить силы и позиции, что он ищет более тесного контакта с ней. И наконец в один момент он снял телефонную трубку, следуя за тонкой ниточкой интуиции, и позвонил Скульптору, чей глуховатый голос не замедлил откликнуться на том конце провода.

– А, это ты, старик, ну как дела?

– Да потихонечку.

– Ну это хорошо, что потихонечку, потихонечку и надо. Страсти улеглись?

– Вроде бы…

– Слушай, у меня тут как раз Даниил сидит. А что если мы сочиним что-нибудь этакое ипровизированное?

– А почему бы и не сочинить?

– Ну вот и отлично. Давай подкатывай. А отсюда недалеко, на одну дачку дернем.

Увидев Даниила, Герман на некоторое время ощутил легкое беспокойство, почти волнение, которое, однако, через несколько секунд прошло. Перед ним стоял человек, лицо которого поражало своим чистым спокойствием и в то же время полной включенностью в земное, без отрешенности. В глазах чувствовалась глубина, но без проблесков скорби и отпечаткой пережитого, как это зачастую бывает. Для того, чтобы познать природу человеческую, нужно многое испытать и выстрадать, даже лик Николая Павловича несет на себе некоторый оттенок мученичества. Но у этого парня, скорее всего, ровесника Герману, полностью отсутствовали все атрибуты познавшего трагизм бытия мудреца. Он смотрел прямо, безмятежно, и взгляд его был полон силы.

– Рад знакомству, – ответствовал Герман и затем, повернувшись к Скульптору, спросил: – А куда двинем?

– А ко мне на дачу и двинем, – сказал Даниил, – здесь недалеко. Подышим, попаримся, подзарядимся.

– Ну и прекрасно.

Машина повернула на проселочную дорогу, скрипя утрамбованным снегом, и тихо подъехала к двухэтажному бревенчатому дому, за которым начинался, или вернее, продолжался лес. Из-за забора выглянула черно-рыжая морда ротвейлера Гошки, приветствуя хозяина, и Герман почувствовал, как плавно растворяется в прекрасной бездумности накатывающего блаженства. На какой-то миг он выскользнул из ситуации и вспомнил давно забытые студенческие дни, когда испытывал нечто подобное.

* * *

А снегу то, снегу навалило в эту зиму! Геометрические плоскости крыш, выбеленные до ослепительности, парят над черными прямоугольниками окон. Оконные стекла действительно кажутся на расстоянии черными. Черные квадраты, пересеченные коричневыми или белыми рамами. Снег везде. Он заполняет воздух, он заполняет пространство, и иногда кажется, что он залетел откуда-то из четвертого измерения. А иначе как же объяснить такое непостижимое количество снега? Когда идет снег, на улице всегда тихо, можно сказать, что снег несет с собой тишину, можно даже сказать больше: снег – это застывшая тишина. Когда концентрация тишины становится предельной, она выпадает в осадок, и осадок этот является в виде снега. Но это все фантазии. Ты помнишь, как мы любили сочинять самые невероятные предположения относительно самых различных явлений, окружающих и неокружающих нас? Это было пленительное время, ни к чему не обязывающее и наполненное таинством, тогда мир представал как мистерия, и мы сами себе казались посвященными в эту мистерию. А потом время распадалось на атомы, и тома впечатлений распадались на отдельные страницы отдельных воспоминаний, а то и на крохотные строчки в записной книжке, а то и просто – на обрывки слов, шершавые и шелушащиеся, как старые газетные листы. И по поводу этого ты любил спрашивать: «А мы то не атомы?» Вопрос звучал риторически, но кто из нас не любил риторики? Мы все любили в той или иной степени повитийствовать или поораторствовать, или поспорить, или подебатировать о смысле мироздания, которое оказалось зашифрованным. А мироздание-то зашифровано. Как мы хохотали, когда поняли это. Мы долго блуждали около, пока случайно не попали в крохотную комнатку, которая называется пониманием. Да, оказалось, что так: понимание – это пространство, в которое надо войти. В честь этого мы наполнили свою замусоленную, но просторную авоську дешевым портвейном и устроили поминки по утраченным иллюзиям в одном уютном особнячке, который сторожил один наш знакомый мыслитель и смысло-искатель. Он, кстати, и сейчас сторожит все тот же особнячок, уютный маленький музей, по-моему он даже сегодня работает. Поминки проходили чрезвычайно экстраординарно. Оранжевый портвейн закусывали пирожками из близлежащей пельменной, крякали от наслаждения, которое рождает тесная компания, теплая каморочка, согревающие напитки и горячая закуска.

Крякали от наслаждения и упивались свободой мысли и в конце концов упились портвейном. И остаток ночи провели в сладкой дреме на колченогих стульях в позе кучера. А утро принесло новые ощущения в виде головной боли, но, как ни странно, головная боль только усиливала остроту восприятия. Воспрянув духом, мы допили и доели, попили чайку с карамельками, которые почему-то слегка попахивали мылом, наш мыслитель-самоучка (ему нравилось называть себя – мыслитель-автодидакт) сдал смену, после чего мы вышли из уютного особнячка и на заснеженном крылечке обнаружили, что перед нами раскинулась бесконечность. Бесконечность проявлялась в разлетающихся улицах, машинах, домах, а также в чувстве некоторой неопределенности и подсасывающей тоски. Пространство навалилось на нас, и начальным нашим неосознанным импульсом было стремление опять войти внутрь, в нашу каморку, к нашему столику подсесть и продолжить прерванное таинство, но мы поняли, что это не выход, что нельзя соединить разорванную нить, не оставляя узла, и что каморка уже не та, и мы будем не те, и даже если мы войдем внутрь, чувство неопределенности останется, правда уже с другим оттенком – оттенком незавершенности. А между тем пространство начало расслаиваться и грозило поглотить нас, и понимание куда-то уползало, и мы рисковали остаться в подвешенном состоянии, пока кто-то из нас не предложил пойти в баню. Это предприятие обещало совершенно новый поворот событий и новые впечатления, и даже новые идеи, и мы пошли в баню, и пока тело парилось, душа парила в эфирных сферах. А в той же самой авоське позвякивали радостно бутылки с морозным пивком, дожидаясь нас, томящихся в полынных ароматах парилки. Николаша, наш философ-автодидакт, подбрасывал парку и приговаривал: «Счастье – это значит вовремя вспомнить, что тебе хорошо». И на бревенчатых стенах благоухали веточки полыни. И хмельной бас Николаши вплывал в разомлевшие уши: «Счастье – это когда живешь в сейчас, так что давайте жить в сейчас»… и мы жили в сейчас, и уже не чувствовалось подсасывающей и расслаивающейся тоски, а уж тем более – печали. И уже мироздание не пугало нас своими изощренными шифрами. И за окошком падал снежок, и когда мы вышли из бани, то воздух был чист и целомудрен, и не хотелось пачкать его словами, да и слов не было уже. Николаша был задумчив и светел в тот полуденный прозрачный час, и чело его, обычно собранное и сконцентрированное, дышало первозданной отрешенностью и казалось умиротворенным и разглаженным. А я тогда на ходу прикурил сигаретку и пустил горьковатый дымок тонкой струйкой, и мимо нас почти в ту же секунду промчался трамвай, обдав нас с ног до головы рассыпчатым звяканьем. И капельки этого звяканья повисли на заснеженных облаках ясеней.

А наши шаги растворились уже в тишине, да размазались силуэты, очертания таяли, и пространство перемещалось во время, а время, сделав какой-то зигзаг, закинуло нас в гущу снегопада, мы на миг окунулись в безмолвие, и, как окуни, стали безмолвными, поблескивая чешуей мгновений. А может быть, все это лишь сновидения? Снопы снов фейерверком видений рассыпались в разные стороны. И исчезли, и сгинули.

И сами сны уснули.

А снегу-то, снегу навалило в эту пору! Дымок вьется из трубы соседнего дома, и псы где-то в переулке тявкают. Тявкают гулко, словно пытаясь вспугнуть воспоминания, которые лезут ластящейся теплой кошечкой. Как не погладить ее? Но осторожность настораживается – кошечка кошечкой, а коготки в мягких подушечках спрятаны. А снегу-то, снегу навалило в эту зиму.

* * *

«Да, а снегу сейчас тоже сколько намело! – подумал растроганный Герман, задумчиво входя в калитку. – Однако уже декабрь близится». Радостный пес резво ткнулся холодной влажной мочкой в его руку, словно напоминая задумавшемуся гостю о настоящем, которое представлялось простым и естественным окружением, как проста и естественна сама природа. Это и есть реальность, в которой следует жить, просто жить и не изматывать себя пустыми амбициями и иссушающими поисками неведомой никому истины, которая еще неизвестно чем может оказаться – правдой или ложью. Где она, эта высшая реальность? Да вот же она и есть – потрескивающие сосны в снегу, пылающий камин, запах намокающих березовых веников. Герману на миг показалось, что он уловил мысли и ощущения Даниила. «Это, конечно, фантазия», – несколько смутившись подумал доктор, но тут Даниил обернулся к нему и понимающе улыбнулся.

– Что может быть жизненней самой стихии жизни? – спросил он, эхом озвучивая молчание Германа и приглашая последнего в предбанник. – Ты как паришься?

– Крепко. Люблю сильный пар.

– Я так и думал. Ну залезай тогда на верхний полог. Готов?

– Готов.

Печка зашипела, поглотив ковшик эвкалиптового настоя, и одновременно горячий веник шлепнулся на размягшую спину Германа. С каждым ударом он все явственнее чувствовал, как исцеляющий жар проникает внутрь его тела, которое словно открылось этой волне силы и тепла. А через некоторое время он испытал удивительное ощущение – ощущение материальности, осязаемости своей души, будто это не какая-то токоматериальная абстракция, некая загадочная энергия, а что-то свое, близкое, родное, живущее прямо здесь, рядом, внутри, то, с чем можно говорить и то, что можно слушать и что можно чувствовать непосредственно, и любить. И он незаметно, тихонечко, так, чтобы никто не увидел, заплакал. Слезы смешивались с каплями пота и стекали на дощатый полог. Он догадывался, что мог бы и не прятаться от этих людей, что они-то и поймут его, как никто другой, но в то же время ему казалось, что он переживает нечто сокровенное, и это сокровенное лучше не демонстрировать никому. Тут же огромной мягкой волной на него накатило чувство любви, не какой-либо конкретной, а любви общей – ко всему существующему, просто любви, которая переживалась так же остро, как и предыдущее состояние. Это была любовь как таковая, сама по себе, не как чувство, направленное на кого-то или на что-то, а именно как переживание, самостоятельное и самозначимое. Это было одновременно и ощущение любви и осознание этого ощущения. И он почувствовал, как душа и тело становятся единым. Слезы сами собой прекратились, и безбрежный, ровный, невозмутимый покой овладел им. Такой покой отличается удивительной ясностью сознания, чистотой восприятия и чувством гармонического единства с жизнью.

Разгоряченный и раскрасневшийся, он с разбегу прыгнул в свежий сугроб. По телу невидимыми искрами побежали тысячи иголочек. И уже почерневшее небо опрокинулось и взорвалось тысячами искрящихся звезд. А прямо над его телом вздымалась шуршащая громада леса. Рядом, в соседний сугроб плюхнулись плотные телеса извергающего пар Скульптора. И Герман вновь ощутил, что и маленький бревенчатый домик с дымящейся трубой, и распластанное сияющее небо, и звонко тявкающий пес, и эти люди, его друзья, и есть жизнь, неповторимая, реальная, живая жизнь, самовыражающаяся здесь и сейчас, в данный миг, который и является единственным настоящим, а все остальное – надуманное и придуманное, туманная зыбкая иллюзия, всего лишь блуждающий призрак, ищущий пристанище в уставших душах. Глубокий, густой крик вырвался из самых недр его живота и плотным шаром покатился в сторону леса, который тут же отозвался гулкими шорохами в тишине подступающей ночи. И этот животный первобытный вопль принес ему чувство окончательного освобождения.

Исполненный легкости и безмятежности, он, зажмурясь, прихлебывал заваренный на травах чай в натопленной и уютной дачной кухонке. По Даниилу и Скульптору можно было судить, что они испытывают то же самое. И никому не хотелось нарушать этого не отчуждающего, но соединяющего безмолвия, где внутреннее понимание друг друга не смешивается ни с какими словами и искуственными попытками поддержать разговор. И все-таки Германа занимал один вопрос: «Что же происходило с ним полчаса назад, что творилось в нем, что это было?» И, словно опять проникнув в его мысли, уловив его душевные вибрации, Даниил просто и спокойно откликнулся:

– Что это было? А это и было присутствие бога.

Падение

«Ну ладно, с меня хватит этих наваждений», – внезапно проснувшись, резко сказал Лукин, в то время как воскресшая, но представшая в своем воскресении в несколько невнятном состоянии Лизочка продолжала посапывать, уткнувшись помявшимся личиком в бледную ткань наволочки. Он стиснул виски и задумался над своим странным путешествием и вообще над всем этим необычным положением, которое окружило его в последнее время. Он порядком устал и от своих изматывающих бдений, и от неожиданных поворотов судьбы, на которых его заносило так, что каждый занос грозил чуть ли не сумасшествием. После беседы с Николаем Павловичем и его сотрудниками он ощутил в себе некоторые изменения, но все же что-то неприятное оставалось еще внутри. Ему трудно было определить, чем конкретно представлялось это неприятное, он просто чувствовал, хотя и затруднялся описать данное чувство.

«В конце концов, мне наплевать на все эти потусторонние нашествия. Главное, Лизочка жива, и я не виновен. Будем считать, что я отделался легким испугом, хотя конечно он не был легким. Ну хорошо, будем считать, что я отделался тяжелым испугом. И на этом поставим точку. Сейчас я позавтракаю, попью кофе и до вечера пошатаюсь по городу, а ближе к ночи загляну в Танечкины владения. Прилив свежих сил и свежей похоти наполняет меня. Кстати, надо бы забежать за гонорарчиком, с них причитается. Когда денежка при себе, как-то теплее становится и чувствуется лучше».

Из складок простыни раздался легкий стон: потревоженная каким-то видением Лизочка заворочалась в постели, ее тельце изогнулось и придвинулось ближе к стене.

«Что это – кошмар или экстаз? Или они всегда идут рука об руку»? Лукин улыбнулся и направился в туалет. Мимо него пролетела невесть откуда взявшаяся мысль о Дзопике и скрылась где-то в направлении кухни. «Мается, наверно, бедолага. Ну да ладно, пусть себе мается, что ему еще остается делать?»

Быстро покончив со своими утренними делами, Лукин склонился над забывшейся своей подружкой, чмокнув ее в розовеющую и тонкую, как скорлупка мидии, ушную раковину, и покинул квартиру. Но опустившись в гущу уличного гама и столпотворения толпы, он внезапно ощутил страшную опустошенность и усталость, которая почти мгновенно перешла на тело, ноги задрожали, и тошнота подобралась к затылку. Он споткнулся и невольно посмотрел вниз, у самой подошвы в месиве бурого раскисшего снега блеснула странного вида булавка, причудливо изогнутая и отдаленно напоминающая крохотную виолончельку. «Золотая что ли?», – как-то отстраненно подумал Лукин, но в следующую секунду «не поднимай!» молнией пронеслось в его голове, однако, было уже поздно, он медленно и осторожно, из-за усиливающейся тошноты, нагнулся, и в тот же миг, как только пальцы коснулись затейливого замочка, что-то внутри него хлопнуло трескучим ударом электронного разряда, и сознание выпрыгнуло из черепа, как отчаянный самоубийца из окна.

«Вот мудак», – произнес кто-то спокойно и даже с оттенком некоторой жалости, хоть и не без примеси легкой укоризны, но чей это был голос, его личный, обращенный в свой адрес, или чей-то другой, он определить уже не смог.

Обесточенное и отягощенное собственным присутствием тело тихо сползло на землю и завалилось на бок, смешавшись со свалявшимся, как шерсть у бездомной собаки, столичным снегом.

Известие

– Герман?

– Я слушаю.

– Матвей говорит.

– Приветствую тебя, дружище. Как твои творческие успехи? Совершенствуешь свой стих?

– Совершенствую, куда же без этого? Но я вовсе не о поэзии с тобой хочу поговорить.

– Тогда о чем же, Матвей? Разве существует что-либо более достойное поэзии?

– Думаю, что нет, но иногда возникает необходимость говорить о вещах менее достойных.

– Тогда это должна быть очень сильная необходимость.

– Ты угадал. Мы завтра собираемся у Николая Павловича.

– Я в курсе.

– Но знаешь, зачем?

– Зачем?

– Помнишь того клиента, который приходил к нам в последний раз?

– Помню. Мэтр им заинтересовался. Лукин, кажется, его фамилия?

– Да, Лукин.

– Ну и что?

– Дело в том, что этот Лукин умер.

Что-то тревожное выскочило из телефонной трубки и пробежало по лицу Германа.

– И как это произошло?

– А в том то и дело, что почти ничего не произошло. Тело нашли прямо возле его подъезда и единственной особенностью было то, что из ладони его торчала странная булавка.

– Булавка? – Герман ощутил мягкий толчок внутри живота. – А что за булавка?

– Булавка, правда, несколько необычная, то ли антикварная, то ли… ну в общем не поймешь, какая, на скрипку в миниатюре похожа.

Герман почувствовал слабость, и ему показалось, что в трубке зазвучали мелкие колокольчики, но впрочем, это длилось не больше секунды, после чего его спокойствие вновь вернулось к нему.

– Ну а предполагаемая причина смерти какая? – ровным тоном спросил он. – И вообще, откуда тебе это известно?

– В его бумажнике оказалась визитка Николая Павловича, больше никаких документов нет. Соседей тоже не было поблизости. Поэтому сразу позвонили ему. Вот и все. Что касается причины смерти, то врачи ничего сказать не могут. Интересно то, что с одной стороны, еще не наступило трупное окоченение, хотя происшествие случилось вчера, с другой – смерть налицо и ничего тут не попишешь.

– Однако интересно. Вначале он убивает свою возлюбленную, затем погибает сам. Ты не находишь, что предопределенность конца в его судьбе обозначена слишком явно?

– В том то и дело, что не слишком. Его подруга жива.

– Но ведь он же ее задушил.

– Видать, не совсем. Во всяком случае она дышит, передвигается и разговаривает, и завтра принесет кое-какие бумаги покойного.

– Ну что ж, разберемся. В конце концов, умер наш пациент, который пока не перестает быть таковым, даже уйдя из жизни.

– Как тебя понимать?

– Иногда смерть человека может объяснить всю его жизнь. А это важно не только для патологоанатомов.

– Готов согласиться.

– Ладно, Матвей, пока.

– До завтра.

Проникновение

Герман задумчиво положил телефонную трубку и несколько раз прошелся по комнате. После посещения дачи Даниила он по другому стал ощущать мир. Не то, чтобы в его сознании произошел взрыв или какие-нибудь глобальные и революционные преобразования, но восприятие и личностное реагирование стали иными. Появилось некое внутренее, глубинное спокойствие, которое позволяло без излишних эмоциональных всплесков и более тесно приближаться к сути вещей. Если раньше в своей работе он опирался на полученные знания и логику, то сейчас больше полагался на чутье и способность к интуитивному проникновению в скрытый мир человека, его характер, душу, судьбу. Таким образом, его психотерапевтическая деятельность теперь больше использовала целостное видение пациента, нежели рационалистическое расчленение на отдельные акты и реакции, что ничуть не противоречит его ориентированности на психоаналитический процесс. Ведь самый лучший аналитик – это интуитивист. «Анализ же без интуиции – удел ученика», – теперь он полностью осознавал смысл этих слов, сказанных некогда Николаем Павловичем.

Известие о смерти Лукина и сопутствующей ей булавочке уже через несколько минут он воспринял как нечто неизбежное и закономерное, хотя и не смог объяснить себе, в чем тут неизбежность и закономерность. Тем не менее он уже чувствовал этого человека, видел его и понимал, что тот нес в себе знак, который четко предопределял все то, что и должно было случиться. Безусловно, каждый человек имеет этот знак, все дело в том, что его нужно суметь различить, и недавно Герман ощутил в себе эту способность, которая так или иначе или развивается, или усиливается у тех, кто занимается психоанализом. В среде психоаналитиков она именуется психическим ясновидением.

По дурости, конечно

В салоне Николая Павловича собрались его обычные посетители – Матвей, Рита, Герман. И пока ждали Лизу, которая вскоре должна появиться, мэтр готовил свой ни с чем не сравнимый кофе, чей черно-коричневый запах утонченным восточным изыском плавно плыл из кухни в гостиную, делая пространство плотным и ароматным.

Но вот на очередной волне душистого прилива из недр прихожей безымянным поплавком вынырнул робкий звонок.

Лиза вошла, тонкая и бледная, с зияющими провалами зрачков, уводящих в неизведанные заросли извилин, поселившихся внутри этой миниатюрной головки, украшенной колечками закрученных волос.

Она казалась немного испуганной и растерянной, но чашечка кофе, обогащенного коньяком, помогла ей освоиться в обстановке быстрее, чем это обычно в подобных ситуациях бывает. Щечки ее порозовели, а пустота зрачков наполнилась блеском.

«А она хорошенькая, – подумала Рита, вглядываясь в подружку Лукина, – но странен его выбор. Ему все больше нравились дамы оформленные, брунгильдистые, с крепкими ляжками и сочными задами, а эта совсем как девочка: тонкие, хотя и стройные, ножки да, наверно, костлявая попка. Интересно, они играли в декадентские игры?»

Но тут ее мысли были прерваны отеческими интонациями Николая Павловича:

– Мы вам искренно сочувствуем, Лизочка, и готовы помочь вам и сделать все, что в наших силах.

Лизочка молча кивнула и по птичьи наклонилась к чашечке с кофе, отхлебывая мелкий глоточек. Она все еще выглядела затравленным зверьком, хоть и спасшимся от погони и очутившимся в безопасной норке, но пока продолжающим помнить и чувствовать недавний ужас.

– Вы чувствуйте себя свободно и доверьтесь нам, – продолжил Николай Павлович, – ладно?

– Ладно, – кивнула она, пал шиком поправляя выскользнувший из общей пряди коконок.

– Ну вот и хорошо. Вы можете говорить и рассказывать нам все, что захотите, а мы будем думать над тем, как сделать лучше.

– Я принесла его записки… часть из них я читала, и они мне показались немного странными… ну, я не знаю, что еще сказать, ведь все равно он не вернется. А еще… а еще… – Лизочка шмыгнула носиком и уткнула заострившееся личико в свои хрупкие и, должно быть, потные ладошки.

– Что еще, Лизочка, что? Доверьтесь нам. Что еще?

– А еще… – она чуть слышно всхлипнула и не отрывая рук от лица, от чего голос ее слегка загнусавил, чуть растягивая слова, сказала, – а еще… я жду… ребеночка… вот… я – беременная.

«Боже ж ты мой, – подумала Рита, – ну Лукин, ну производитель, – затем мысленно обратившись к девушке, – ничего, бедняжечка моя, я от него тоже залетала. По дурости, конечно».

Загрузка...