Глава вторая. Недурная компания

Сам Довлатов, с присущей ему желчностью, свое появление в университете откомментировал так:

«Университет имени А. Жданова. (Звучит не хуже, чем университет Аль-Капоне.)»

Университетский друг Слава Веселов вспоминает эту фразу, повторенную Сергеем не раз с некоторыми модуляциями: свои фразы-алмазы Довлатов «гранил» не спеша. Удачную фразу надо не только «обкатать», но еще, так сказать, выслужить. Чтобы иметь право столь высокомерно «оценить» Ленинградский университет, сначала надо было все-таки в него поступить. Так было не раз: презрительно-блистательные фразы требовали от него предварительных тяжких усилий, которые он тщательно маскировал мнимыми небрежностью и ленью. Надо все же забраться на вершину, чтобы потом пренебрежительно с нее плюнуть! И Довлатов это понимал: снизу сколько ни плюй, все равно всё упадет на тебя.

Поэтому к поступлению в университет он отнесся с тайной серьезностью и даже азартом. В первый год он заносчиво подал документы на факультет журналистики. Все понимали сладость этой профессии, конкурс был большой – и Сергея не приняли. Проработав год в типографии, Довлатов поступал в университет уже осторожнее – на филфак, на финское отделение, на которое шло тогда очень мало народа. В каком-то смысле то было святое время, и, не считая смольнинского блата, точнее даже не блата, а списка, всех остальных оценивали и принимали в университет согласно их знаниям и способностям. Теперь даже не верится, что такое могло быть! Но взяточничество и прочие несправедливости приема расцвели пышным цветом несколько позже, а в те годы хорошие ученики смело шли в университет и чаще всего судьба их складывалась сообразно их способностям и усердию. Самые подготовленные, набравшие необходимый высокий балл, поступали на самые престижные отделения – романское, немецкое, английское… финское считалось второразрядным. Уже многочисленные к тому времени фарцовщики, которым финский нужен был позарез, в университет почему-то не шли (слишком долго – дело горит!) и предпочитали изучать финскую речь на практике.

Впрочем, Игорь Смирнов, один из первых университетских друзей Сергея, вспоминает о неких курсах финского языка, что учредил ленивый, но предприимчивый Сергей для знакомых фарцовщиков… впрочем, это уже больше похоже не на реальность, а на довлатовскую байку: мифологию свою он стал создавать практически сразу.

На третий, кажется, день все занятия отменили, и Довлатова вместе с другими первокурсниками (обычная тогда история, сегодня уже подзабытая) отправили в колхоз на уборку картошки.

По воспоминаниям его ближайшего друга этих и последующих лет Андрея Арьева, они оказались где-то под Сиверской. Задача – выкапывать и собирать на раскисшем от дождя поле сырую, полусгнившую картошку. Помню по себе, как угнетала эта постоянная бессмысленность нашей жизни: почему картошку надо убирать именно тогда, когда все уже залито дождем и картошка наполовину сгнила? Что за царство абсурда – в котором, по всему судя, нам предстоит мучиться до конца своих дней?

Но с другой стороны, где, как не здесь, когда круглые сутки вместе и все друг перед другом как на ладони, разглядеть и найти себе друзей на всю жизнь? В большинстве вузов так и происходило. Костры, песни, дружные выпивки, походы на танцы в соседнюю деревню, потом возвращение в темноте, когда цветы особенно сильно пахнут и загадочно сияют меж сосен реки и озера, – все это было. Но главное – друзья на всю жизнь определялись именно там.

Там и Довлатов нашел самых важных своих друзей. Первым их «подвигом», в котором каждый проявился и определился, был, как вспоминает Арьев, побег из этого «рая». Уже по желанию их – сделать так, как им хочется, невзирая на запрет, – видны люди непростые, самостоятельные, привыкшие к душевному комфорту и готовые за него бороться до конца… Ну, не совсем, наверное, до конца – рисковать студбилетом, наверное, все же не стоит, лучше достать какую-то медицинскую справку. И вот три новоиспеченных друга, три будущих литературных столпа, трое озябших до мурашек юношей явились в поселковую поликлинику. Далее история распорядилась удивительно точно: как пошло дело у каждого из них сразу – так же примерно и продолжалось всю жизнь.

Довлатов, юный талантливый боксер, смог усилиями мышц поднять у себя температуру до требуемой, и справку получил. Находчивый и целеустремленный Арьев продемонстрировал медсестре мучительный радикулит – и был «отпущен». Федя Чирсков, сын известного сценариста, с детства барственный и изнеженный, надрываться не стал, лишь высокомерно произнес: «Э-э-э… легкое недомогание!» – чем вызвал, ясное дело, лютую ненависть медицинского персонала и справку-индульгенцию не получил – пришлось ему остаться в колхозе.

А Довлатов и Арьев, опьяненные успехом их первого совместного – и сразу удачного! – деяния, рванули в город, после чего их сотрудничество и взаимная помощь лишь расцвели еще больше, достигнув в конце концов межконтинентальных масштабов.

Скоро, впрочем, явился и обиженный Федя, и началась университетская жизнь.

«Филфак. Прогулы. Студенческие литературные упражнения, бесконечные переэкзаменовки».

Итак, Довлатов – студент Ленинградского университета имени Аль-Капоне… простите, Жданова. Пожалуй, в те годы это был самый эффектный ход. С этим «знаком качества» можно было пускаться во все тяжкие – прогуливать, влюбляться, сдавать-пересдавать, вылетать… Все равно это чувство превосходства, высокомерие «белоподкладочника» (как называли в России студентов-аристократов) оставалось в тебе навсегда, даже если ты проучился в ЛГУ не слишком долго. Друзей, во всяком случае, Довлатов нашел здесь самых лучших, прослуживших ему до конца. Даже печальный для него финиш университетской эпопеи не разлучил их – во всяком случае, надолго.

А университет? Что – университет? Позиция тут проста: «Университет (считавшийся самым лучшим местом в городе) оказался недостоин меня! Скука невыносимая, уровень жалкий!» Самомнения поэтому поводу хватало порой на много лет. Если, конечно, ты не увлечешься вдруг той специальностью, на которую поступил… такое счастье тоже бывало. И многие из друзей Довлатова университет закончили и вполне преуспели, оставаясь при этом абсолютно свободными людьми, не кривившими душой и не желавшими, да и не умеющими пресмыкаться. Некоторые – Игорь Смирнов, Костя Азадовский, Саша Лавров, – стали большими учеными, оставаясь при этом близкими его друзьями и активно участвуя в общих гулянках. Абелев и Байбаков сделались преуспевающими международными журналистами… Это все были «большие корабли для большого плавания» – и Довлатова они приняли отнюдь не случайно, сразу высоко оценив его… Но они пока не спешили, плавно выворачивали на курс. А у Довлатова была своя «ускоренная» программа, и ему никак не хотелось пять лет зубрить общие для всех учебники.

Как вспоминает преподавательница сербского языка Марианна Бершадская, скитания Довлатова по факультету были хаотичны – то он был на финском, то на русском дневном, то на русском вечернем. При этом он сразу стал пользоваться в университете влиянием; его таинственное величие чувствовали все, кто сохранил еще чувства. По воспоминаниям Бершадской, она, как и многие преподаватели, сразу же почему-то стала пытаться помочь совершенно, я бы сказал, – демонстративно, – неподготовленному Довлатову. Порой необъяснимое, но властное «поле влияния» он умел создавать уже тогда. В полной мере он продемонстрировал это в Нью-Йорке. А пока что благодаря этому он продержался в университете значительно дольше, чем заслуживал того своим прилежанием.

Что же там привлекало и удерживало его? Несомненно, в те годы университет был центром вольнодумства – это в значительно большей степени касалось студентов, нежели преподавателей, но и преподавателей тоже. И оказаться в такой среде было для Довлатова приятно и важно, именно там окреп его мятежный дух.

Университетская жизнь тогда была бурной. Именно тут закипали волнения, которые впоследствии перевернули нашу страну. Гениальный и веселый поэт Владимир Уфлянд, наш общий с Довлатовым друг, тоже, как и Сергей, ненадолго осчастлививший университет своим пребыванием, рассказывал, как они веселились. Однажды пришли на лекцию по Древнерусской литературе в расшитых рубахах с поясами, с расписными ложками и мисками, в перерыве налили в миску молока, накрошили хлеба и ели эту тюрю, время от времени почему-то ударяясь лбами. Казалось бы, что тут такого? «Древнерусскую литературу – в жизнь!» Но бдительные стражи сразу просекли враждебность этой акции. Хотя, казалось бы, в чем враждебность? Так – кураж, легкое издевательство… даже сразу не скажешь над чем. Но у нас все чувствуют даже то, что трудно или даже невозможно сформулировать… «В общем, это не наше!» – «Русские рубахи – не наше?» – «Молчать!.. Это типичная троцкистско-зиновьевская провокация!» – именно с такой алогичной, но вполне привычной формулировкой они были исключены из университета – что, впрочем, не помешало им потом стать хорошими поэтами. Веселье то и дело оказывалось опасным, и тем не менее вольный дух не иссякал.

В другой раз, по воспоминаниям того же Уфлянда, трое его друзей шли по Дворцовой площади с демонстрацией 7 ноября, и, когда «массовик-затейник» с трибуны выкрикивал очередную здравицу, а народ подхватывал, ребята кричали свое: «Да здравствует кровавая клика Тито – Ранковича! Ура!» Как раз тогда шла во всех газетах травля югославского маршала Тито, бывшего нашего друга, и его сторонников, в том числе министра внутренних дел Ранковича. Сначала крики ребят не очень различали – «акустически» они сливались с другими здравицами, – но потом все же расслышали те, кто получал за это деньги, и при повороте демонстрации на Невский ребят схватили… а потом посадили на несколько лет.

Помню бурное обсуждение в большой университетской аудитории знаменитой тогда повести Дудинцева «Белые одежды», переросшее, как потом писали в доносах, «в политическую провокацию». Тогда никого не посадили и даже, кажется, не исключили – видимо, трудно было кого-то выбрать: весь университет бурлил из-за невинного по нынешним временам произведения!

Помню и свой приход – в поисках подходящей литературной компании, – на занятие университетского литобъединения. Маленький взъерошенный поэт закончил свое стихотворение строчкой – «Соленым огурцом – хрущу!» – и делал при этом метательное движение! «Так это же – соленым огурцом – хрущу! Хрущеву!» – с некоторым запозданием я понял, почему так ликует зал.

В общем, ясно, что не зря Довлатов здесь оказался – здешний дух был близок ему, укрепил его уверенность в себе, в своих силах и талантах. В этом, а вовсе не в учебе, было главное для него. Впрочем, нет никаких сведений о том, что Довлатов принимал какое-то участие в той бурной общественной жизни. Видимо, он и его ближайшие друзья были слишком снобами, чтобы примыкать к толпе в любой ее форме.

Главное – он нашел в университете друзей на всю жизнь, друзей, полностью разделяющих его вольные взгляды и притом достаточно сильных и успешных, на которых можно было опереться в жизни. И друзья не подвели. То была весьма недурная компания, почти «лицейское братство», отличавшееся образованностью, талантами, жизненной энергией и умением славно погулять – спрашивается, о чем еще в молодости можно мечтать, какое еще большее везение может быть? И эти друзья юности оставались с ним всегда, помогли состояться, а потом и прославиться.

Вспоминает Андрей Арьев:

«С Сережей было трудно не познакомиться, потому что он всегда выделялся. Мы вместе учились на филологическом отделении: он на финском отделении, я на русском. На первых курсах у нас было много общих лекций – как правило, самых занудных и никому не нужных, вроде политэкономии или истории КПСС. Как правило, мы на них не ходили, но из нашей тридцатой аудитории открывался прекрасный вид на Университетскую набережную и Неву, можно было наслаждаться им и ничего не слушать. Меня кто-то спросил, что такое для меня университет. Я ответил: «Конечно, это окно в Неву». Во время такой лекции Сережа мне как-то сунул три рассказика. В какой-то из них я ткнул пальцем и сказал: «А вот этот мне не понравился меньше». С моей стороны это была высшая степень похвалы. Тогда мне просто не могло понравиться то, что написал мой приятель».

Загрузка...