Глава 3. Формирование этнической общности древних китайцев


Ся, Шан, Чжоу на среднекитайской равнине

II–I тысячелетия до н. э. — одна из важнейших переломных эпох в истории Китая. Это было время разложения родового строя, возникновения социального неравенства, классов и государства. Именно в эту эпоху на территории Северного Китая возникают сменяющие друг друга раннегосударственные общности Ся (35), Шан (36), или Инь (37), и Чжоу (38), объединяемые в традиционной историографии под названием «трех династий». Интенсивные этногенетические процессы, происходившие в недрах древнекитайского общества одновременно с трансформацией социально-экономических отношений, и привели в середине I тысячелетия до н. э. к возникновению этнической общности древних китайцев.


От мифа к истории

Свои «Исторические записки», задуманные как изложение истории Китая с древнейших времен, Сыма Цянь начинает главой об эпохе «пяти императоров». Сам историк придавал большое значение этой части своего труда. «Я как тенетами весь мир Китая обнял со всеми старинными сказаниями, — писал он, — подверг сужденью, набросал историю всех дел, связал с началами концы, вникая в суть вещей и дел, которые то завершались, то разрушались, то процветали, то упадали, и в верх веков считал до Сюань Юаня, и вниз дошел до нынешнего года… И у меня желанье есть: на этом протяженье исследовать все то, что среди неба и земли, проникнуть в сущность перемен, имевших место как сейчас, так и в дни древности далекой» (перевод акад. В. М. Алексеева) [Китайская классическая проза, 1958, 95–96]; [оригинал см.: Такигава Камэтаро, 1955, т. 9, 2735].


Начиная свое изложение со времен «пяти императоров», Сыма Цянь тем не менее в известном смысле противопоставляет этот период «трем династиям». Историк прямо указывает на то, что использованные им письменные источники содержат во многом противоречивые сведения об эпохе «пяти императоров». Так, «Шаншу» описывает события начиная со времени Яо, тогда как в других сочинениях содержатся данные о его предшественниках. Поэтому Сыма Цянь использовал также и устную традицию. «На западе я доезжал до Кундуна, на севере пересекал Чжолу, на востоке доходил до моря, на юге плавал по рекам Цзян и Хуай. Я посещал места, где старики рассказывали о Хуанди, Яо и Шуне» [там же, т. 1, 140].


Впрочем, сведения о «трех династиях», которыми располагал Сыма Цянь, освещали этот период также неравномерно. Достаточно сказать, что в своих «Хронологических таблицах» Сыма Цянь приводит лишь последовательность правления отдельных ванов и династий Ся, Инь и начала Чжоу, а с 841 г. до н. э. дает хронологию по годам [там же, т. 3, 900—1049].


Так или иначе, в позднейшей китайской историографии изложение истории начиная с «пяти императоров» стало традицией, неизбежным следствием чего было перенесение на этот период той системы социально-политических понятий, которая сформировалась в древнем Китае много позднее.


В конце XIX в. этот порок традиционной историографии стал уже вполне очевидным. «Что цивилизация китайская началами своими восходит к глубокой древности и вырабатывалась постепенно — это неоспоримая действительность, — писал в 1892 г. русский синолог С. М. Георгиевский, — что насадителями культуры и цивилизаторами китайцев являлись императоры Фу-си, Шэнь-нун, Хуанди, Ди-ку, Яо и Шунь — это не более как мифы, — сложившиеся в народе на основе его мифических воззрений» [Георгиевский, 1885, 117].


Аналогичные взгляды высказывались и до С. М. Георгиевского. Один из самых выдающихся китайских историков начала XIX в., Цуй Дун-би, резко критиковал тех, кто «подходит к трем династиям с меркой событий в период Тан и Сун, а к древнейшим эпохам — с меркой трех династий» [Яо Шао-хуа, 80]. Цуй Дун-би следует считать родоначальником того направления в китайской историографии, которое получило значительное развитие в конце XIX — начале XX в. как китайский вариант «гиперкритицизма», свойственного многим исследователям античности на Западе.


Крайним выражением гиперкритического подхода к древней истории Китая было отрицание «достоверности» и «историчности» не только эпохи «пяти императоров», но также Ся и Инь. Представление о том, что достоверная история древнего Китая начинается с эпохи Чжоу, разделялось многими исследователями, группировавшимися в начале 20-х годов вокруг Гу Дзегана и его школы.


Успехи в дешифровке и анализе древнейших китаеязычных эпиграфических памятников, впервые обнаруженных еще в 1889 г., — надписей на костях животных и панцирях черепах — значительно ослабили позиции сторонников гиперкритицизма. В 1914 г. Ван Го-вэй обнаружил в этих надписях имя Ван Хай, затем — еще несколько имен правителей иньского времени. Это открытие по праву считается поворотным пунктом в истории изучения древнего Китая: оно не только позволйло датировать надписи на костях иньским временем, но и со всей очевидностью доказало, что сведения об Инь, сообщаемые Сыма Цянем, достоверны и основываются на каких-то не дошедших до нас исторических источниках.


После работ Ван Го-вэя и Ло Чжэнь-юя, знаменовавших собой появление новой отрасли китайской историографии — «науки об иньских надписях», граница, отделяющая достоверную историю древнего Китая от легендарной, отодвинулась на несколько веков вглубь. Но накопление археологического материала, относящегося к иньскому времени (начиная с 1928 г. близ г. Аньян велись раскопки иньской столицы), истолковывалось многими китайскими учеными как новые доказательства того, что период Ся целиком принадлежит мифической предыстории.



«Проблема Ся»


Раскопки в Аньяне были первыми шагами молодой китайской археологии. Принципиально новый этап ее развития начался после победы китайской революции. С начала 50-х годов в Китае развернулись невиданные ранее по масштабам археологические исследования, результаты которых не только расширили наши знания о культуре древнего Китая эпохи бронзы, но и позволили по-новому подойти к «проблеме Ся».


Во-первых, в 1952 г. в Эрлигане (39) близ Чжэнчжоу (40) было открыто иньское городище, относящееся к гораздо более раннему времени, чем столица Инь в Аньяне. Аналогичные памятники затем были обнаружены позднее на значительной территории провинций Хэнань и Хэбэй [Синь чжунго…, 45–46]. Во-вторых, там же, близ Чжэнчжоу, были открыты еще более ранние слои иньской культуры, которые, как выяснилось, прослеживаются и в других поселениях эпохи Инь в Хэнани. Наиболее рельефно они представлены в районе Эрлитоу (41) (провинция Хэнань, уезд Яныпи) [там же, 43–44].


Таким образом, результаты археологического изучения территории бассейна Хуанхэ свидетельствуют, что в этом районе практически повсеместно наблюдается следующая последовательность археологических культур: поздненеолитическая культура луншань; культура эрлитоу; культура чжэнчжоу-эрлиган; культура позднего Инь.


Основываясь на итогах археологических исследовании 50-х годов, китайский историк и археолог Сюй Сюэ-шэн заново поднял вопрос о том, можно ли считать памятники какой-либо археологической культуры, известной на территории Среднекитайской равнины, принадлежащими эпохе Ся.


Систематизировав упоминание о событиях периода Ся, содержащиеся в таких древнекитайских памятниках, как «Цзо-чжуань», «Гоюй» и «Чжушу цвинянь», Сюй Сюэ-шэн попытался определить район, к которому относятся эти свидетельства. Выяснилось, что таких районов, собственно говоря, два. Первый — равнина близ Лояна в Хэнайи (включая долину р. Иншуй, а также Дэнфэн и Юйсянь); второй — юго-западная часть Шаньси [Сюй Сюэ-шэн, 62–65]. Летом 1959 г. Сюй Сюэ-шэн предпринял археологические разведки в первом районе. Они не дали каких-либо оснований для существенных выводов, так как в результате выяснилось повсеместное распространение здесь как луншаньских, так и эрлитоуских памятников. Вопрос по-прежнему остался открытым: одни исследователи считали поселения типа эрлитоу относящимися к раннему периоду культуры Инь, а луншаньские — принадлежащими к культуре Ся; другие высказывали мнение, что с Ся следует отождествлять культуру эрлитоу [Синь чжунго…, 44–45].


Все это привлекло значительное внимание к раскопкам в Эрлитоу, в более широких масштабах предпринятых после 1959 г. Они показали, что культурный слой в этом поселении представлен четырьмя горизонтами. В третьем из них, в центре поселения, обнаружено основание большого здания со следами колонн. Абсолютная датировка третьего горизонта — 1245 ± 90 г. до н. э. (с учетом поправочного коэффициента — 1300–1590 гг. до н. э.), первого горизонта — 1620±95 г. до н. э. (1690–2080 гг. до н. э.) [Хэнань яньши…, 234–248] (табл. 16).



Если учесть данные письменных источников, связывающих с районом г. Яныпи столицу Чэн Тана, победителя последнего правителя Ся и основателя иньской династии, то предположение о связи поселения Эрлитоу и других памятников этого типа с ранним Инь является, по-видимому, более основательным [там же, 248].


Будущие раскопки, несомненно, дадут новый материал для того, чтобы решить «проблему Ся». Но уже сейчас очевидно, что период Ся, изложение которого у Сыма Цяня по своему характеру весьма близко к Инь (и существенно отличается от эпохи «пяти императоров»), не может быть мифом. Достаточно вспомнить, что «Исторические записки» дают нам подробное генеалогическое древо правителей Ся (табл. 17), а аналогичные сведения об иньских правителях полностью подтвердили эпиграфические памятники.


Эволюция иньской культуры


Изучая вопрос о том, в каком районе первоначально сложилась шанская (иньская) общность, Ван Го-вэй, основывавшийся исключительно на данных позднейших письменных источников, считал ее пришедшей на Среднекитайскую равнину с востока. В противовес этой точке зрения Лян Дун-юань выдвинул в 30-х годах утверждение о том, что иньцы постепенно двигались с запада на восток [Лян Дун-юань, 152–160]. Решить этот спор оказалось возможным лишь на основе изучения археологических памятников иньского времени. Сейчас не может быть сомнений в том, что первоначальный ареал распространения раннеиньской культуры находится в западной части Хэнани — на территории, где за полтора тысячелетия до того пришли в соприкосновение два различных по своему происхождению локальных варианта культуры крашеной керамики — мяодигоу и циньванчжай.


По своему облику раннеиньская культура (памятники типа эрлитоу) еще во многом близка к луншаню в его хэнаньском варианте. В раннем Инь продолжали применяться те же земледельческие орудия, что и в луншане. В частности, до нас дошли иньские пиктограммы, изображающие процесс вскапывания земли: человек держит в руках двузубое орудие с перекладиной и движением ноги вонзает его в почву. Аналогичные копательные орудия (типа баскской «лайя») существовали в луншане.


О преемственности в развитии этих двух культур свидетельствует также керамика. Комплекс гончарной посуды, характерный для эрлитоу, чрезвычайно близок к луншаню как по формам сосудов, так и по основным техническим приемам их изготовления. И в том и в другом случае наиболее типична серая керамика, цвет которой, по всей вероятности, зависел от характера обжига. Иньские обжигательные печи по своей конструкции непосредственно восходят к луншаньским (рис. 17).


Вместе с тем раннеиньская культура принципиально отличается от всех предшествующих тем, что она уже бесспорно относится к культурам эпохи бронзы. В Эрлитоу найдены бронзовые наконечники стрел, а также ножи, шилья и другие мелкие орудия ремесла [Хэнань яныпи…, 1974, 239]. Другое существенное новшество, характеризующее культуру раннего Инь, — это техника возведения больших общественных зданий на приподнятой глинобитной платформе.


В среднем Инь (период чжэнчжоу-эрлиган) ареал распространения иньской культуры значительно расширяется. Он охватывает в это время все среднее течение Хуанхэ, включая на западе даже часть бассейна Вэйхэ (самое западное иньское поселение обнаружено близ деревни Наныпацунь около Вэйюань), а на востоке — Чжэнчжоу. Как свидетельствуют недавние раскопки близ Хуанпо (Хубэй), на юге область влияния йньской культуры распространялась вплоть до Янцзы [И цзю лю сань нянь…, 49–59].



Иньское городище в Чжэнчжоу, окруженное глинобитной стеной, представляет собой поселение, во многом непохожее на неолитические. Жилища в это время возводились уже с помощью той же техники, что и городские стены. На территории поселения находились кварталы, занятые ремесленными мастерскими (бронзолитейными, керамическими, косторезными).


В области бронзолитейного производства — наиболее передовой отрасли ремесла и техники — в среднем Инь был достигнут значительный прогресс. Используя керамические формы, иньские мастера изготовляли не только оружие (клевцы, секиры, наконечники копий и стрел — рис. 18), но и ритуальные сосуды различного назначения и разнообразных форм. Многие из этих предметов украшались рельефным орнаментом [Чжэнчжоу ши мингунлу…, 501].


Наиболее ярким памятником позднеиньской культуры является, бесспорно, столица Инь, основанная при ване Пань Гэне близ современного Аньяна. Раскопки ее, начатые в 1928 г. и прерванные во время антияпонской войны, были возобновлены в 1950 г.; они продолжаются и сейчас.



Почти триста лет приходится на период с момента переноса столицы Пань Гэном до падения Инь (табл. 18). Это было время наивысшего расцвета иньской культуры. В городище близ Аньяна раскопаны остатки огромных дворцов и храмов, неподалеку от него — усыпальницы иньских правителей, представляющие собой грандиозные подземные сооружения с богатым инвентарем и сотнями сопогребенных людей. В позднем Инь появляются и затем получают распространение такие принципиально новые средства ведения войны, как боевая колесница, запряженная лошадьми; значительного совершенства достигает каменная скульптура; в столичных мастерских изготовляются разнообразные ритуальные бронзовые сосуды (рис. 19). Но, пожалуй, самой существенной чертой культуры этого периода является применение письменности: архив гадательных надписей, найденных впервые на месте иньской столицы еще до начала систематических раскопок и с тех пор непрерывно увеличивающихся в числе благодаря все новым и новым находкам[4] является сегодня одним из основных источников наших знаний об иньской эпохе.



Важным достижением в деле изучения иньской культуры за последние годы явилась разработка периодизации археологических памятников позднего периода Инь. Стратиграфически в иньской столице можно выделить по крайней мере три периода, прослеживаемых в различных частях территории городища. Находки в этих слоях надписей, собственная периодизация которых была разработана еще в начале 30-х годов Дун Цзобинем, позволяет теперь соотнести каждый из трех периодов со временем правления одного или нескольких конкретных ванов. Наконец, контрольные датировки отдельных предметов методом радиокарбонного анализа дают возможность связать все эти данные на основе абсолютной хронологии (табл. 19).

Чжоуское завоевание

Уже в надписях, относящихся к периоду правления У-дина, упоминается о присылке дани людьми из племени чжоу, жившего где-то далеко на западе [Дун Цзо-бинь, 1949, № 4063; Сяотунь, 7801]. В это время чжоусцы воевали с цюань, в которых с большей или меньшей степенью вероятности можно узнать цюаньжунов; сведения о последних дошли до нас в более поздних письменных памятниках. Одной из жен У-дина была женщина из племени чжоу [там же, № 3894].



Последующая история взаимоотношений между Инь и чжо характеризуется то признанием последними иньского правителя, то выступлениями против него. В надписи периода правления Вэньу-дина сообщается о поражении, нанесенном чжоусцам иньским ваном [Ху Хоу-сюань, 1955, т. 2, № 317]. Примерно к этому же времени относится свидетельство «Чжу-шуцзиняня» о том, что иньцы убили предводителя чжоу Цзи-ли [Фань Сян-юн, 23].


Преемник Цзи-ли, Чан, подчиняет своей власти ряд соседних племен. При нем чжоуская коалиция приобрела четко выраженную антииньскую направленность. Но Чан не успел предпринять непосредственные военные действия против Инь. Он получил посмертное имя Вэнь-ван («Просвещенный»), тогда как сын его вошел в историю как У-ван («Воинственный») (табл. 20).



Опираясь на поддержку союзных племен, число которых, если верить письменной традиции, доходило до 800, У-ван в 1027 г. до н. э. предпринял дальний поход на восток, разбил войска иньского Ди-синя и захватил его столицу[5]. Ди-синь покончил с собой, и иньская династия перестала существовать. Чжоуский У-ван объявил себя правителем Поднебесной.


Стремясь закрепить результаты своей победы над иньцами, У-ван осуществил ряд мероприятий, известных в китайской историографии под названием «система наследственных пожалований». Суть ее заключалась в том, что своим ближайшим родственникам или наиболее заслуженным соратникам ван жаловал земли вместе с их населением. Лица, получившие пожалование, становились наследственными владетелями — чжухоу. Каждый из чжухоу получал ранг — гун, хоу, бо, цзы или нань, в зависимости от размеров своего владения. В позднейших источниках содержатся указания на то, что наследственные пожалования получили при У-ване в общей сложности 55 его родственников [Legge, т. VIII, 725]. Более половины из них составляли крупные пожалования (табл. 21).



Кроме того, владениями пожаловали сподвижников У-вана, отличившихся в походе против Инь. Так, среди чжухоу ранне- чжоуского времени оказался некто Люй Шан, выходец из племени цян: он стал хоу владения Ци, расположенного на крайнем востоке завоеванной чжоусцами территории, вблизи морского побережья. В этом же районе получили пожалования некоторые соплеменники Люй Шана, ставшие владетелями Цзюй. Цзи и др. (табл. 22).



Наконец, была и еще одна категория наследственных пожалований. Сыма Цянь в «Исторических записках» сообщает с том, что У-ван даровал владения «потомкам древних правителей» [Такигава Камэтаро, т. 1, 260–261]. Речь здесь идет, по-видимому, о тех племенных объединениях, которые существовали еще до начала борьбы чжоусцев за верховное главенство на Среднекитайской равнине, а затем были признаны ими в качестве подчиненных вану территорий чжухоу. Количество таких чжухоу, «пожалование» которых означало не более чем признание де-юре, было, очевидно, весьма значительным, так как общая численность чжухоу в начале Чжоу составляла около 200 [там же, 67–68] (карта 6).




Вопрос о социальных и этнических последствиях чжоуского завоевания сложен и не может считаться решенным. Есть основания полагать, что до завоевания чжоусцы находились на более низкой ступени общественного и культурного развития, чем иньцы. Хотя у чжоусцев, вероятно, уже существовала своя письменность [подробнее об этом см.: Крюков, 1965], она имела весьма ограниченную сферу применения, и в X в. до н. э. чжоусцы заимствовали письменность иньцев. Эпиграфические памятники раннечжоуского времени (надписи на ритуальных бронзовых сосудах и колоколах) написаны на иньском языке с помощью иньской письменности.


Факты говорят о том, что победители во многих отношениях стали прилежными учениками побежденных. Они заимствовали у иньцев не только письменность, но и все другие важнейшие культурные достижения, включая технику изготовления бронзовых предметов, боевые колесницы, умение возводить городские стены и многое другое.


Весьма противоречивы суждения исследователей о тбм, как повлияло чжоуское завоевание на социально-экономическое развитие общества [Крюков, 1967, 53–54]. Представляется, однако, весьма вероятным, что социальные последствия этого события не были значительны. Завоевание привело лишь к смене «верховного единства», тогда как основные ячейки социальной организации общества не претерпели сколько-нибудь значительных изменений [там же, 69–75].


Борьба за «гегемонию»


Политическая ситуация, сложившаяся в результате чжоуского завоевания, претерпела существенные изменения лишь в VIII в. до н. э. Под давлением враждебных западных племен столица чжоуского Сына Неба — Хао оказалась в опасности. В 771 г. до н. э. она была захвачена, а правитель Ю-ван попал в плен. Его сын, Пин-ван, вынужден был перенести столицу на восток, в город Лo-и, основанный еще в XI в. до н. э. в среднем течении Хуанхэ, при впадении в нее р. Лошуй. Начался период Восточного Чжоу[6].


Сам по себе факт перенесения столицы был чреват немаловажными последствиями, которые вскоре не преминули сказаться. Чжоуский «домен» располагался теперь не на исконных землях предков Сына Неба, а на территории, первоначально принадлежавшей чжухоу. Поэтому постепенно все более и более отчетливо вырисовывалась тенденция ослабления власти вана. Он по-прежнему считался верховным правителем Поднебесной, но практически все реже вмешивался во взаимоотношения между подчиненными ему чжухоу.


В политической жизни эпохи Чуньцю возникла принципиально новая ситуация, не имевшая прецедентов в X–VIII вв. до н. э.: один из наиболее крупных чжухоу добился главенствующего положения среди соседних владений и стал «гегемоном», заняв, таким образом, позицию связующего звена между ваном и наследственными владениями, которые к тому времени стали фактически полусамостоятельными царствами.


Обособление прежних наследственных владений — одна из главных проблем эпохи Чуньцю. Некоторые из них, например Янь, некогда пожалованное У-ваном своему родственнику, в VII–V вв. до н. э. практически не поддерживали каких-либо прямых связей с чжоуским ваном. Это, между прочим, дало основание некоторым современным историкам отрицать достоверность того факта, что Янь было пожаловано в начале ЧЖОУ родственнику У-вана [Ци Сы-хэ, 1940]. Находки ряда надписей раннечжоуского времени подтверждают свидетельства письменных источников[7]. Обособление Янь, как и некоторых других отдаленных царств, произошло, по-видимому, лишь в третьей четверти I тысячелетия до н. э.


Лозунгом первого «гегемона», с помощью которого он стремился сплотить под своей эгидой большинство царств на Среднекитайской равнине, было «уважение к вану». Эта попытка использовать традиционный идеал Сына Неба была тесно связана со вторым лозунгом: «отпор варварам». Такова была политическая программа правителя царства Ци, Хуань-гуна (685–643 гг. до н. э.), который стал первым «гегемоном» периода Чуньцю.


Борьба за «гегемонию», в которую включились все наиболее значительные царства, и прежде всего Ци, Цзинь и Чу[8], шла непрерывно на протяжении VII–V вв. до н. э. (табл. 23).



Основным аргументом в этом споре сильнейших была военная сила; дипломатические акции лишь предваряли или завершали столкновения на поле брани. Только однажды, в 544 г. до н. э., по инициативе царства Сун, принадлежавшего к числу тех сравнительно небольших владений, которые в наибольшей степени страдали от войн между претендентами на гегемонию, состоялся съезд чжухоу, на котором был подписан договор «о замирении».


Этот договор, впрочем, разделил участь всех подобных документов древности: вооруженная борьба за власть вскоре после его заключения не только возобновилась, но и приобрела еще более жестокие формы.


Развитие социальных отношений


Хотя вопрос о характере социально-экономических отношений в древнем Китае во II–I тысячелетиях до н. э. продолжает оставаться предметом дискуссии [Китай, 298–299], наиболее убедительной представляется характеристика иньского и раннечжоуского общества как раннеклассового. Наиболее существенными особенностями этой эпохи было, с одной стороны, существование социального неравенства и имущественной дифференциации, с другой — отсутствие частной собственности на основное средство производства — землю.


Как свидетельствуют источники, раннечжоуское общество делилось на несколько социальных групп, соотнесенных друг с другом по принципу иерархии. Принадлежность человека к определенной социальной группе проявлялась в совокупности материальных благ, которыми он мог пользоваться. Эти различия касались материальной культуры и находили отражение даже в языке: для обозначения одного и того же понятия существовали различные слова, употреблявшиеся в зависимости от того, к какой социальной группе принадлежал говоривший. Структура социальных групп была непосредственно связана с системой землевладения и землепользования. Все земли в Поднебесной считались принадлежащими вану. Он жаловал наследственные владения представителям высшего ранга знатности, те в свою очередь жаловали землей обладателей следующего ранга и т. д. Поэтому земля, обрабатывавшаяся простолюдинами, не принадлежала кому бы то ни было в особенности: права на нее имели представители различных социальных групп. Система землепользования, таким образом, зиждилась на условном землевладении.



Принадлежность человека к определенной социальной группе определялась в чжоуском обществе отношениями генеалогического родства. Ранг своего отца мог наследовать только старший сын, а все остальные сыновья спускались ла одну ступеньку социальной иерархической лестницы. Чжоуское общество характеризовалось практическим отсутствием социальной мобильности: судьба человека решалась в эту эпоху не его способностями или богатством, а узами родства.


В XIV–XI вв. до н. э. в древнем Китае несомненно существовали рабы. Они стояли вне иерархии социальных групп в обществе и не использовались в основной сфере общественного производства — земледелии.


Важные сдвиги в системе социально-экономических отношений происходят в древнем Китае в период Чуньцю-Чжаньго («Борющихся царств»). Предпосылкой ломки многих традиции онных институтов были резкие сдвиги в уровне производительных сил — появление железных орудий труда, поливного земледелия и пахоты с использованием тяглового скота. Повышение урожайности и расширение площади возделываемых земель, увеличение совокупного общественного продукта способствовали развитию торговли и товарно-денежных отношений. В ремесле (прежде всего в таких ведущих его отраслях, как горнодобывающие промыслы и железоплавильное дело), а также в торговле впервые в древнем Китае в качестве производительной силы начинают использоваться рабы.


Бурное развитие производительных сил общества цривело к сдвигам в формах землевладения и землепользования. В VI–IV вв. до н. э. все более и более настойчиво прокладывает себе дорогу частная собственность на землю.


Таким образом, к середине I тысячелетия до н. э. в древнем Китае происходит переход к иным, чем ранее, социально-экономическим отношениям. Основу их составляли частная собственность, развитие товарно-денежных отношений, использование рабов в производстве. Учитывая общую тенденцию развития древнекитайского общества, эти отношения можно охарактеризовать как рабовладельческие.


В IV в. до н. э. по всем крупным царствам прокатилась волна реформ, целью которых была ликвидация препятствий на пути новых социальных отношений. Эти реформы, осуществленные Ли Куем в Вэй, У Ци — в Чу, Шэнь Бу-хаем — в Хань, Шан Яном — в Цинь, стимулировали развитие частной собственности на землю, отменяли наследственные привилегии старой аристократии и тем самым ломали традиционную структуру социальных групп в обществе. Эти реформы открывали путь наверх нетитулованным, но разбогатевшим ремесленникам и торговцам, а также крупным землевладельцам, эксплуатировавшим труд непосредственного производителя как частные собственники основного средства производства.


Развитие товарно-денежных отношений интенсифицирует культурные контакты между отдельными районами той территории, на которой в этот период существовали древнекитайские царства. Этому способствовала и общая ситуация во взаимоотношениях между ними. Если в VII–VI вв. до н. э. целью войн между царствами (рис. 20) было подчинение соседей и признание ими гегемонии одного правителя, то в период Чжаньго результатом военного поражения становилось, как правило, уничтожение побежденного царства и присоединение его территории к землям победителя. Конец Чуньцю и начало Чжаньго отмечены резким сокращением общего числа чжухоу и соответственно увеличением размеров царств, сохранивших свою независимость (табл.24) (карта 7).


В то же время все более настойчиво начинает проявляться тенденция к созданию культурно-хозяйственных регионов, выходящих за рамки одного царства. Одно из свидетельств этого процесса — стихийная унификация монеты. В частности, на территории царств Ци, Янь и Чжао в V–IV вв. до н. э. получила распространение монета в виде ножа, первоначально отливавшаяся только в Ци; в Хань, Чжао, Вэй II в это время имела хождение монета в форме заступа [Чжэн Цзя-сян, 89—170].



Процесс социально-экономических преобразований был важнейшим фактором преодоления обособленности и разобщенности отдельных древнекитайских царств. Складывание экономической и культурной общностей населения различных районов Среднекитайской равнины и сопредельных территорий создавало условия для консолидации этнической общности древних китайцев, формирование которой интенсивно шло на протяжении предшествующих столетий.



Соседи


Формирование древнекитайского этноса происходило в процессе непрерывных контактов населения Среднекитайской равнины с соседними этническими общностями. Эти соседние племена были различны по своему происхождению, уровню этнической консолидации, хозяйственно-культурному типу. Поэтому и взаимодействие с ними по-разному сказывалось на складывающейся этнической общности древних китайцев.


Цяны (жуны)


Среди множества военных походов, предпринимавшихся иньскими ванами против враждебных племен, особое место занимают столкновения с цянами [44] или цян-фан[9].


По упоминаниям географических названий, так или иначе связанных с походами против цянов, можно судить, что эти племена были западными соседями Инь. Но цяны иногда называются в надписях «северными» (бэй цян) [Ло Чжэнь-юй, 1913, т. 4, 37, № 1; Хуан Цзюнь, т. 3, 34, № 14]. Все это позволяет предполагать, что в конце XIII в. до н. э. цяны занимали территории, некогда принадлежавшие иньцам, — западную и центральную часть Хэнани, а также, вероятно, южную часть Шаньси.


Характерно и другое определение, нередко прилагаемое к цянам в иньских надписях, — «лошадиные» или «во множестве разводящие лошадей» (ма цян, до ма цян) [Хаяси Тайсукэ, т. 2, 15, № 18; Го Мо-жо, 1965, № 1554]. Заметим, что сами иньцы разводить лошадей не умели. Потребности в лошадях для нужд армии, главной ударной силой в которой были боевые колесницы, иньцы удовлетворяли за счет дани от западных и северо-западных соседей.


Войны с цянами упоминаются на всем протяжении позднеиньской истории, начиная с правления У-дина. При нем в экспедициях против цянов принимало участие по нескольку тысяч человек одновременно; максимальное число воинов в одном из таких походов достигло 13 тыс. [Chalfant, Britton, № 310]. Для сравнения можно сказать, что в нападениях на окраинные районы Инь со стороны племен ту-фан и гун-фан участвовало подчас лишь несколько десятков человек [Ло Чжэнь-юй, 1914, № 2, 6].


Результатом успешного похода против цянов был обычно «захват» пленных, которых затем доставляли в столицу. Полководца, «ведущего» пленных цянов, иньский правитель встречал у южных ворот столицы [Ху Хоу-сюань, 1951, № 730], а иногда даже выезжал для этого на берег р. Шан [Дун Цзо-бинь, 1948, № 896]. Затем пленные торжественно приносились в жертву предкам. При Вэньу-дине такая участь постигла двух вождей цянов: их обезглавили, а на черепах сделали мемориальную надпись [Чэнь Мэн-цзя, 1956, табл. 24].


По-видимому, отдельные группы цянов в разное время признавали власть иньского вана. В надписях мы встречаем упоминания о том, что ван отдавал цянам приказы [Ло Чжэнь-юй, 1913, т. 4, 48, № 1; Хаяси Тайсукэ, т.,2, 15, № 15]. С другой стороны, У-дин приказывал каким-то «людям Чжун отправиться в цян-фан для обработки полей» [Дун Цзо-бинь, 1948, № 3510]. Ван Ди-и охотился на землях цянов [Ло Чжэнь-юй, 1913, т. 2, 44, № 5] и совершил там гадания [там же, т. 2, 26, № 1; т, 2, 35, № 2].


Цяны не упоминаются в источниках чжоуского времени. Тем не менее есть серьезные основания полагать, что именно эти племена фигурируют в более поздних письменных источниках под именем «жунов» (46).


В X–VI вв. до н. э. одна из групп жунов называлась «цзян-жун» (47) или «жуны, носящие родовое имя Цзян». Весьма вероятно, что этимологически Цзян восходит к названию «цян», точно так же как цюаньжуны чжоуского времени, по-видимому, непосредственно связаны с племенами цюань иньских надписей[10]. Как предполагает Мэн Вэнь-тун, первые правители наследственного владения Цинь, возникшего в X–IX вв. до н. э., были выходцами из племени цюаньжунов [Мэн Вэнь-тун, 24]. Под ударами цюаньжунов в 771 г. до н. э. пала чжоуская столица [Такигава Камэтаро, т. I, 295]. Жуны, обитавшие в районе горы Лишань, назывались «лижун» [Legge, т… VII, 113].


Когда чжоуский Пин-ван перенес столицу на восток, в долине между реками Ишуй и Лошуй жили люди, «не причесывавшие волос и совершавшие жертвоприношения в поле» [там же, 181]. В источниках, в частности в «Цзочжуане», они называются «жунами [рек] И и Ло» (48). В 716 г. до н. э. они прибыли на аудиенцию к Сыну Неба, подобно тому как это делали подчиненные вану чжухоу [там же, 22]. Однако в середине VII в. до н. э. «жуны И и Ло» уже непосредственно угрожали чжоуской столице. В 648 г. до н. э. вместе с другими племенами они напали на город, захватили его и разграбили, а затем подожгли. Во время пожара сгорели восточные ворота столицы [там же, 158]. Это дерзкое нападение жунов вынудило царства Цинь и Цзинь предпринять против них совместные действия и заставить подчиниться вану. Но опасность не была устранена полностью, и поэтому в последующие годы чжухоу присылали свои ополчения для защиты чжоуской столицы — в 646, 641 гг. до н. э. и т. д. [там же, 160, 170].


В середине VII в. до н. э. в долину рек И и Ло переместилась еще одна группа жунов, получившая в источниках название «лухуньжун» (49). В 658 г. до н. э. войска царства Го, расположенного в верховьях Лошуя, нанесли жунам поражение в битве при Сантяне [там же, 135]. Примерно через двадцать лет после этого под давлением Цинь и Цзинь лухуньжуны переселились в долину р. Ишуй [там же, 181]. В последующие десятилетия лухуньжуны стали заметным фактором политических взаимоотношений между царствами Среднекитайской равнины. В 611 г. до н. э. они напали на Чу [там же, 273]. Предприняв через несколько лет ответный поход против лухуньжунов, чуские войска вышли в долину Лошуя и оказались на границе чжоуского домена [там же, 292].


В этот период крупнейшие царства Среднекитайской равнины нередко использовали реальную силу жунов для достижения своих политических целей. Так, в 618 г. до н. э. цзиньцы вели переговоры с «жунами И и Ло» [там же, 250], а затем заключили с ними договор. В 603 г. до н. э. лухуньжуны вместе с «жунами И и Ло» участвовали в карательном походе чжухоу против Сун [там же, 358] и т. д.


В соперничестве между царствами Цзинь и Чу лухуньжуны поддержали своих южных соседей. Поэтому в середине VI в. до н. э. Цзинь предприняло решительные действия против лухуньжунов, а в 525 г. нанесло им сокрушительное поражение. Одна часть лухуньжунов во главе с вождем бежала в Чу, а другая — на восток, где была захвачена в плен чжоусцами [там же, т. 8, 666]. Это был последний период обитания жунов в долинах И и Ло.


Иначе сложились исторические судьбы тех групп жунов, которые оставались в VII–V вв. до н. э. в бассейне Вэйхэ и далее к западу.


После смерти второго «гегемона» периода Чуньцю, цзиньского Вэнь-гуна (628 г. до н. э.), на эту роль начал реально претендовать правитель царства Цинь Му-гун. Цзиньцы отказывались признавать главенство Цинь, и спор можно было решить только силой оружия. Битва при Яохане (627 г. до н. э.) кончилась поражением Цинь, но через четыре года Му-гун вновь напал на Цзинь, перешел через Хуанхэ близ Вангуаня и одержал желанную победу. Это было началом его «гегемонии», хотя «Цзочжуань» называет его «гегемоном» среди «западных жунов» [там же, т. 7, 235].


Распространение политического влияния Цинь на племена жунов, живших преимущественно к северо-западу и западу от циньской столицы Сяньяна, привело к расширению территории этого царства. В конце периода Чуньцю некоторые племена западных жунов усиливаются и создают протогосударственные образования, среди которых самым крупным было в то время Ицюй.


В 470 г. до н. э. «царство» Ицюй, расположенное в верховьях р. Цзиншуй, присылает дань циньскому гуну [Такигава Камэтаро, т. 3, 1061]. Через двадцать с лишним лет Цинь нападает на Ицюй и захватывает в плен его правителя [там же, 1080]. В 430 г. Ицюй предприняло поход против Цинь и дошло до Вэйяна [там же, 1082].


Так с переменным успехом борьба Цинь с Ицюй продолжалась вплоть до середины IV в. до н. э.


Реформы Шан Яна способствовали усилению военной мощи Цинь, постепенно вошедшего после этого в число сильнейших царств. К тому же под 331 г. до н. э. источники сообщают о «внутренней смуте» в Ицюе. Еще через четыре года правитель Ицюй признал себя вассалом Цинь [там же, 1127]. После этого Цинь перешло к последовательным действиям, направленным на захват земель Ицюя. В 314 г. до н. э. поход циньцев закончился присоединением 25 «городов» к царству Цинь [там же, 1132]. Это — последнее упоминание источников об Ицюй. Судьба его известна из раздела, посвященного истории западных цянов в «Хоуханыпу». Там сообщается, что в 272 г. до н. э. правитель Ицюя был хитростью заманен в циньскую столицу и там убит. На территории его царства были основаны циньские округа Лунси, Бэйди и Шан [там же, т. 4, 3180].


Анализируя результаты археологических раскопок на востоке провинции Ганьсу, Ся Най высказал предположение, что энеолитические культуры, открытые в этом районе (в частности, сыва), связаны с этнической общностью жунов. Основанием для этого ему послужила находка захоронения культуры сыва с трупосожжением. Как свидетельствуют некоторые источники, такой обычай практиковался в Ицюй [Моцзы иньдэ, 39]. Хотя кремация — отнюдь не единственный способ захоронения, зафиксированный в могильниках культуры сыва, такое предположение представляется весьма убедительным. Если оно верно, поздняя энеолитическая серия древних черепов, добытая Ю. Андерсоном в погребениях культур сыва, шадин, синьдянь и описанная Д. Блэком, является источником наших суждений о физическом типе племен западных жунов в первой половине I тысячелетия до н. э.


В этой связи уместно поставить вопрос о вероятном этническом родстве жунов и чжоусцев. Есть основания полагать, что по своему происхождению чжоусцы были связаны с группой племен, сформировавшихся на территории современных провинций Шэньси и Ганьсу и говоривших на тибето-бирманских языках. Обособление двух подразделений этой группы, одно из которых привело к формированию цянов (жунов), другое — чжоусцев, началось, по-видимому, еще в конце III тысячелетия до н. э.


Смутные реминисценции этого процесса нашли отражение в древнекитайских мифах, в которых племена восточной части этой группы были персонифицированы в образе «императора» Хуанди, а западной — Яньди; оба они якобы были братьями, но «Хуанди появился на р. Цзишуй, Яньди — на р. Цзяншуй; они появились и обнаружили различные добродетели, поэтому Хуанди основал род Цзи, а Яньди — род Цзян» [Гоюй, 128]. Цзи — это родовое имя чжоусцев; Цзян этимологически идентично наименованию «цян». Согласно легенде, матерью первопредка чжоусцев была Цзян Юань, т. е. женщина из рода Цзян [Такигава Камэтаро, т. 1, 232].


Таким образом, можно предполагать, что чжоусцы и цяны имели общих предков. Позднее, в результате обособления чжоусцев, с одной стороны, и цянов (жунов) — с другой, представление о единстве происхождения этих племен постепенно отходит на второй план и затушевывается политическим противоборством.


Ди


Племена ди (50) впервые появились на горизонте древнекитайской истории в VII в. до н. э. и с этого времени надолго превратились в важный этнический фактор взаимоотношений между царствами чжухоу на Среднекитайской равнине.


Первым из этих царств, непосредственно столкнувшимся с ди, было Цзинь. Одно из крупнейших наследственных владений того времени, Цзинь переживало в конце VII в. до н. э. смутные годы. Младшая ветвь правящего дома одержала в конце концов верх в борьбе за власть, и в 678 г. один из ее представителей, У-гун из Цюйво, был признан чжоуским Сыном Неба в качестве законного правителя Цзинь. Период царствования сына У-гуна, Сянь-гуна (675–651), отмечен усилением царства и расширением его территории. На северо-западных границах своего государства Сянь-гуну и пришлось столкнуться с племенами ди, безраздельно господствовавшими в районе бассейна р. Фэньхэ.


О том, как далеко на юг простиралась в это время территория, занятая ди, свидетельствует тот факт, что пограничные крепости Пу и Эрцюй, построенные Сянь-гуном на отвоеванных у ди землях, находились на правом берегу Фэньхэ (правая из них — вблизи Цайсана, переправы через Хуанхэ, важного стратегического пункта, связывавшего Цзинь с более западными районами). В 666 г. до н. э. сыновья Сянь-гуна, Чун-эр и И-у, были назначены командующими гарнизонами в этих крепостях. Прямая угроза цзиньской столице со стороны ди была предотвращена [Legge, т. 7, 113).


Победа, одержанная Сянь-гуном, по-видимому, в значительной мере объясняет весь ход последующих событий. Встретив сопротивление в нижнем течении Фэньхэ, ди устремились вверх по ее долине и вскоре оказались у северных отрогов хребта Тайханшань. Когда ди обогнули их с северо-востока, перед ними открылась Хэбэйская равнина и тем самым — прямой путь на юг, которым они не преминули воспользоваться.


В 661 г. до н. э. ди напали на царство Син; помощь со стороны Цзинь на время стабилизирует его положение [там же, т. 7, 123]. Однако уже в следующем году ди осадили столицу царства Вэй. Войска соседних царств не успели прийти на выручку, и силы оказались неравными. Вэйская армия была разгромлена, правитель убит. Жители столицы попытались спастись бегством, но были настигнуты на берегу Хуанхэ. Из всего населения Вэй лишь 730 человек избежало смерти. Вся территория царства была разграблена [там же, 126].


Вслед за этим ди создают прямую угрозу царству Ци. Но Хуань-гун, только что добившийся статуса «гегемона», не решился начать активные действия против ди и ограничивался строительством крепостей вдоль западной границы своего государства.


Середина VII в. до н. э. — период наибольших успехов ди на Среднекитайской равнине. Несмотря на неудачу в битве с цзиньцами при Цайсане (651), они предпринимают дальнейшее наступление в районе Хэбэйской равнины, переходят Хуанхэ и нападают на царства, расположенные на его южном берегу. В 649 г. до н. э. под ударами ди гибнут государства Вэнь и Су [там же, 155]. Это было время, когда Цзинь рассматривало ди как столь же грозного соперника, как Чу, Ци и Цинь.


Начиная с 20-х годов VII в. до н. э. в источниках появляются упоминания о двух группах ди — «белых», или западных, и «красных», восточных. «Красные ди», обосновавшиеся в среднем течении Хуанхэ, консолидировались под властью некоего Фэншу. На протяжении четверти века все соседние царства трепетали перед этим талантливым предводителем ди, отдавая дань уважения его способностям и успехам. В 638 г. до н. э. Ци заключил договор с ди [там же, 178]; на помощь со стороны ди пытался в это время опереться и чжоуский Сын Неба.


В 634 г. до н. э. между чжоуским ваном и правителем царства Чжэн возник конфликт. Честь Сына Неба была задета, и он, не обладая собственными возможностями для того, чтобы покарать мятежного чжухоу, обратился за помощью к ди. Воспользовавшись этим, ди напали на Чжэн и захватили часть его территории. Благодарный ван уже собирался в знак своей особой милости взять в жены дочь предводителя ди, как они, выступив и против вана, нанесли поражение его войску. Ван был вынужден бежать из столицы, а несколько его ближайших сановников попали в плен к ди [там же, 189–190]. Это произошло через 14 лет после захвата чжоуской столицы жунами. «Жуны И и Ло» и «красные ди» были в эти годы фактическими хозяевами на территории чжоуского домена.


В это же время активизировались «белые ди», продолжавшие угрожать Цзинь. Цзиньский Вэнь-гун, который до своего вступления на престол более десяти лет жил среди ди, добился признания себя «гегемоном», оказав помощь Сыну Неба и восстановив его в своих правах. В 630 г, до н. э. Вэнь-гун специально создал три армии для борьбы с ди (во главе армии центра был поставлен знаменитый цзиньский полководец Сюнь Линь-фу) [там же, т. 7, 206], а спустя два года — пять армий, предназначенных для той же цели [там же, 218]. Однако Вэнь-гуну не довелось стать свидетелем исхода борьбы; он умер в 628 г. до н. э.


В 625 г. произошла битва между ди и Цзинь при Ци. Она получила противоречивую оценку современников. В «Чуньцю» записано: «Цзиньцы разгромили ди в Ци» [там же, 221]. Действительно, в этом сражении был захвачен вождь «белых ди», но, с другой стороны, в нем погиб цзиньский полководец Сянь Чжэнь. Позднее один из цзиньских сановников относил битву при Ци к «трем позорнейшим событиям» в истории Цзинь наряду с поражениями при Хань и Би[11] [Мэн Вэнь-тун, 64].


В 621 г. до н. э. один из видных аристократов царства Цзинь, Цзя Цзи, вместе со своим кланом перешел на сторону ди. Это очень осложнило положение Цзинь, так как другой видный деятель этого царства примерно в то же время бежал в Цинь: «Ши Хуй в Цинь, Цзя Цзи — у ди; для Цзинь наступили трудные дни», — признавали цзиньцы [Legge, т. VII, 262]. «Белые ди» в этот период то выступали на стороне Цинь, то присоединялись к Цзинь.


Тем временем «красные ди» продолжали набеги на государства в восточной части Среднекитайской равнины. В 620 г. до н. э. они напали на западные пределы Лy, затем — на Ци и Сун [там же, 247]. В 615 г. до н. э. ди вторглись на территорию Ци и, пройдя ее, опустошили луские города (карта 8). На обратном пути их настигла армия Лу; в знак уважения к противнику луский полководец назвал своих сыновей именами трех взятых им в плен богатырей ди.


В самом начале VI в. до н. э. начинаются столкновения «красных ди» с Цзинь. Осенью 603 г. до н. э. они напали на цзиньский город Хуай, расположенный в том месте, где хребет Тайханшань подходит к самому берегу Хуанхэ [там же]; на следующий год — на Сянъинь, где захватили только что скошенный урожай хлебов [там же, т. 7, 298, 299]. Однако их могущество уже клонилось к закату.


Прежде всего Цзинь удалось внести раскол в ряды ди, и часть последних перешла в 598 г. до н. э. на сторону Цзинь. Добившись тем самым ослабления своего грозного соперника, 'цзиньцы решают воспользоваться борьбой между двумя представителями местной верхушки, чтобы покончить с «красными ди».


Один из вождей «красных ди», по имени Инэр, взял себе в жены сестру цзиньского правителя и, по-видимому, склонен был пойти на союз с этим царством. Против такой политики выступил Фэншу. Он убил жену Инэра, а его самого ранил в стычке. Это послужило Цзинь прекрасным поводом для вмешательства. После ожесточенных дебатов между различными группами придворной знати в Цзинь победила линия некоего Бо Цзуна, требовавшего немедленных акций против ди» Для оправдания такой позиции Бо Цзун предложил выдвинуть против ди следующие обвинения: во-первых, они пьют слишком много вина; во-вторых, они не совершают жертвоприношений своим предкам; в-третьих, они захватили земли царства Ли; в-четвертых, они убили сестру цзиньского гуна; в-пятых, они ранили своего правителя [там же, 326]. Демагогический характер этих обвинений не нуждается в комментариях (отметим лишь, что все это очень напоминало квалификацию «преступлений»[12], приписанных чжоусцами свергнутому Ди-синю).



В 593 г. до н. э. цзиньская армия под командованием Сюнь Линь-фу совершила переход вдоль южных отрогов Тайханшаня и, повернув затем на север, нанесла удар по главным силам ди близ Цюйляна (современный уезд Юннянь в Хэбэе). Фэншу был разгромлен и взят в плен. Его отправили в цзиньскую столицу и казнили. Но и Инэр не был восстановлен в своих правах; он также оказался в числе пленных.


По обычаю, наиболее высокопоставленные пленники из числа ди были убиты, а остальные превращены в рабов. Сюнь Линь-фу, главный герой кампании, получил 1 тыс. семей ди; многие ди были включены в армию Цзинь[13]. «Благодаря вам я получил земли ди», — говорил цзиньский гун своим полководцам [там же, 327]. Напомним, что речь шла о землях, расположенных в самом центре Среднекитайской равнины, на территории царств Чжэн, Сун и Вэй.


Хотя с господством ди в среднем течении Хуанхэ было покончено, «белые ди» еще сохраняли свою независимость. Подчинение их власти Цзинь и постепенная ассимиляция относятся к несколько более позднему времени. Часть «белых ди» переместилась в это время на восток и обосновалась в районе к северу от Тайханшаня, на северо-западе современного Хэбэя.


Здесь возникло небольшое государство Сяньюй, основанное «белыми ди». Этому государству, которое с начала V в. до н. э. начало именоваться Чжуншань, суждено было сыграть определенную роль в политической и культурной истории древнекитайских царств периода Чжаньго. Достаточно сказать, что, когда в 318 г. до н. э. пять правителей наиболее крупных царств впервые официально приняли титул вана, который до тех пор мог носить лишь чжоуский Сын Неба, в их числе был правитель Чжуншаня.


Итак, нам сравнительно хорошо известна цепь политических событий, участниками которых были на протяжении VII–IV вв. до н. э. племена ди. К сожалению, сведения об их культуре, образе жизни, языке куда более фрагментарны. Это объясняет значительные расхождения во мнениях исследователей по поводу происхождения и этнической принадлежности ди. То, что известно об этническом облике этих племен, не позволяет присоединиться к точке зрения А. Масперо, считавшего, что ди родственны древним китайцам и отличаются от них лишь уровнем культурного развития [Maspero, 20]. Ф. Хирт и В. Эберхард считали ди тюркоязычным народом [Prusek, 209]; к этой же точке зрения присоединился затем Ма Чан-шоу [Ма Чан-шоу]. Совершенно иное мнение на этот счет было высказано в одной из ранних работ Го Мо-жо.


Обращая внимание на изменения в художественном стиле древнекитайских бронзовых изделий середины эпохи Чуньцю, Го Мо-жо видел в этом результат внешнего влияния. «В высшей степени вероятно, что здесь наблюдалось воздействие скифского искусства, — писал он. — В период Чуньцю-Чжаньго территория, занятая скифами, расширилась вплоть до северной части Монголии и стала соседствовать с владениями Чжун-шань, Янь и Чжао… Население царства Чжуншань было «ответвлением белых ди». Быть может, оно представляло собой этнически смешанную группу, в формировании которой приняли участие скифы?» [Го Мо-жо, 1954, 321] [14].


Полагая, что решение этой проблемы может стать возможным лишь после появления новых археологических данных, Го Мо-жо впоследствии, насколько нам известно, никогда больше не возвращался к вопросу о возможном присутствии скифов на территории древнекитайских царств. Между тем эта мысль представляется в высшей степени плодотворной. Кочевники-ди появились на северо-западных окраинах древнего Китая именно в тот период, когда на огромных степных просторах Евразии возник «скифский мир» с его своеобразной кочевнической культурой. Проблема скифского влияния встает перед археологом каждый раз, когда на этой территории обнаруживаются датируемые I тысячелетием до н. э. предметы «скифской триады» — специфический набор оружия, конская сбруя и украшения, выполненные в «зверином стиле».


Следы «скифской триады» есть и в Северном Китае. Не говоря уже об Ордосе, где было найдено большое число предметов скифского искусства в «зверином стиле» (они были изучены Ю. Андерсоном [Andersson, 1933]), аналогичные находки сделаны за последние годы в ряде других районов. Все они локализуются в широкой зоне, примыкавшей с севера к территории царства Цзинь эпохи Чуньцю. Один из центров таких находок расположен в северной части Хэбэя (Чжанцзякоу, Хуайлай, Синтан). Здесь обнаружены изображения барса, свернувшегося в клубок, лошади с подогнутыми ногами и типичного скифского оленя; кинжалы скифского типа; характерные бронзовые котлы на поддоне [Синтансянь лицзячжуан…, 55; Хэбэйшэн цзи нянь…, 1960, 60] (рис. 21). Как раз здесь находилось в начале Чжаньго царство Чжуншань. О его падении «Чжань-гоцэ» рассказывает, что во время пира одному из сановников не досталось («бараньей похлебки». Обиженный, он бежал в Чу и уговорил чуского вана наказать Чжуншань. Лишившись своего царства, чжуншаньский правитель воскликнул: «Я потерял свое государство из-за чашки бараньего супа!» [Чжаньго…, т. 33, 4]. В этом историческом анекдоте есть примечательная деталь. Баранью похлебку в царстве Чжуншань варили, наверное, в тех самых скифских котлах, которые фигурируют в отчете о раскопках под названием «бронзовых сосудов из царства Чжуншань» [Синтансянь лицзячжуан…, 56].




Горные жуны


Помимо жунов, занимавших в VII–V вв. до н. э. территорию на западе Хэнани, в Шэньси и Ганьсу, источники этого времени сообщают о совершенно иной группе племен, которая также именуется «жунами». Это «северные» (51), или «горные», жуны (52).


Упоминания о горных жунах, содержащиеся в «Чуньцю» и «Цзочжуане», немногочисленны. В 721 г. до н. э. луский правитель Инь-гун встретился с предводителем жунов, который предложил заключить договор. Он был заключен осенью того же года, восстановив добрые отношения между жунами и Лу, существовавшие при Хуй-гуне (768–723) [Legge, т. VII, 8].


Через семь лет после этого отмечено нападение северных жунов на царство Чжэн. Правитель этого царства был удивлен, увидев, какова принятая у жунов манера ведения боя: «Они воюют в пешем строю, тогда как мы — на колесницах». Его сын успокоил отца: «Жуны легкомысленны и не имеют твердо установленных боевых порядков. Они жадны и не признают уз родства. Одерживая победу, они не уступают славы, а терпя поражение, не приходят друг другу на помощь». Слова наследника подтвердились, и чжэнская армия наголову разгромила вторгшихся жунов [там же, 27].


В 706 г. до н. э. северные жуны напали на Ци, заключив предварительно союз с Лу. Известно также, что Ци вынуждено было обратиться за помощью к соседям, прежде всего к Чжэн. Чжухоу спасли Ци от поражения [там же, 47, 54, 56].


В дальнейшем взаимоотношения Ци с северными жунами связаны с деятельностью Хуань-гуна. В летописи «Чуньцю» сообщается, что в 663 г. до н. э. «Ци пошло походом на горных жунов». «Цзочжуань» поясняет, что причиной этих действий были неприятности, причиненные жунами царству Янь [там же, 117]. В 650 г. до н. э. Хуань-гун добился наконец признания своей гегемонии на съезде в Куйцю. На этом совещании чжухоу не присутствовал лишь правитель Цзинь, который был остановлен по дороге циским чиновником. Тот отговорил гуна участвовать в съезде, указав на опасные действия Ци: оно «на севере воюет с горными жунами, а на юге — с Чу» [там же, 152].



Изложенным, в сущности, и исчерпываются основные сведения о горных жунах, содержащиеся в наших источниках. К ним можно добавить лишь очень немногое, в частности слова автора «Гуаньцзы», который пишет о заслугах Хуань-гуна: «Разбойники, разъезжающие верхом, первый раз потерпели от него поражение» [Гуаньцзы, т. 6, 11].


Таким образом, мы можем лишь весьма приблизительно определить район обитания горных жунов в VIII–VII вв. до н. э. Учитывая местоположение царств, подвергавшихся в это время набегам жунов, таким районом, вероятнее всего, должен быть северо-восток Хэбэя или еще более восточные прибрежные области.


Гипотетически можно связывать с горными жунами своеобразную культуру бронзы, открытую в Северо-Восточном Китае и зафиксированную также на территории Северной Кореи. Эта культура характеризуется специфическим набором бронзового оружия, среди которого обращают на себя внимание кинжалы с фигурным лезвием и рукоятью с противовесом. Такие кинжалы впервые были обнаружены в Муянчэне (Люйшунь) в 1928 г. Начиная с 1958 г. находки кинжалов этого типа стали столь многочисленны, что были предприняты попытки их типологического анализа. Особое значение в этом смысле имеют результаты раскопок двух погребений с кинжалами в Чжэнцзявацзы (Шэньян). Здесь были найдены уникальные по полноте комплексы оружия и украшений (среди них характерны зеркалообразные круглые бляхи, украшенные геометрическим орнаментом), а также псалии и другие предметы конской сбруи. По бляшкам, некогда нашитым на сапоги захороненного, оказалось возможным восстановить, какова была обувь всадника (рис. 22). Наконец, хорошая сохранность черепов позволила составить представление о физическом типе насельников этой культуры [Шэньян…, 141–155]. В их антропологическом облике прослеживаются черты, свойственные, с одной стороны, тихоокеанским, с другой — континентальным монголоидам [Хань Кан-синь, 157–162]. Уместно напомнить, что корейский историк Ли Джирин, специально изучавший памятники культуры «с бронзовыми кинжалами», считает их принадлежащими населению древнего Чосона [Ли Джирин].


«Восточные и»


Среди племен, с которыми иньским ванам пришлось вести длительную борьбу, было одно, именуемое в надписях «и-фан» (53) [15]. Местонахождение его вызывало споры среди исследователей иньской эпиграфики. Большинство из них все же согласно с тем, что и-фан локализовалось к востоку или к юго-востоку от последней иньской столицы.


Походы на и-фан отнимали у иньских ванов много времени и сил, особенно в последний период существования Инь. По-видимому, к годам правления Ди-синя относится большая серия взаимосвязанных надписей, повествующих об обстоятельствах похода на и-фан; экспедиция началась в 9-м месяце 10-го года правления вана, а закончилась в 5-м месяце следующего года, т. е. продолжалась около 260 дней [Чэнь Мэн-цзя, 1956, 304]. О походе на и-фан в 15-м году правления вана рассказывается в надписях на позднеиньских бронзовых сосудах [Ло Чжэнь-юй, т. 8, 33; № 2; т. 11, 34, № 1; т. 13, 42, № 2).


Эти эпиграфические свидетельства следует рассматривать в совокупности с позднейшей письменной традицией о том, что при ване Ди-сине «восстали восточные и», Ди-синь «покорил восточных и, но вскоре сам был убит» [там же, 593, 631]. По- видимому, поход У-вана на иньскую столицу был предпринят примерно в то время, когда Ди-синь был занят на востоке проблемами и-фана.


Рис. 22. Предметы из «погребений с бронзовыми кинжалами》 [Шэньян, 144–149].

1, 3 — бронзовые зеркала; 2 — обкладка ножен; 4 — каменные противовесы рукоятки кинжала; 5 — бронзовый кинжал; 6 一 кожаные сапоги, украшенные бронзовыми бляшками (реконструкция)



Свергнув Ди-синя, чжоусцы недолго задержались на востоке. Сын Ди-синя, У-гэн, был признан правителем иньцев, зависимым от Чжоу; после этого У-ван вернулся в свою столицу на запад. Когда после смерти У-вана его место занял малолетний Чэн-ван, иньский У-гэн восстал против него. В союзе с У-гэном выступили племена восточных и. Поэтому Чэн-ван был вынужден снова пойти на иньцев походом, который продолжался три года и завершился вторичным взятием бывшей иньской столицы.


Эти события нашли отражение в раннечжоуских надписях на бронзовых сосудах. В нескольких эпиграфических текстах, датируемых временем правления Чэн-вана, говорится о «восставших восточных и», о «великом мятеже восточных и», о «походе вана против восточных и» [Го Мо-жо, 1958, т. 6, 20, 23, 28]. Одно из этих свидетельств особенно важно потому, что в походе действия развертывались на «морском берегу» [там же, 23].


Одна из надписей, относящаяся к периоду правления Чэн-вана или Кан-вана, сообщает о походе против «южных и» [там же, 66]. После этого вплоть до начала IX в. до н. э. какие- либо упоминания о восточных или южных и в эпиграфических источниках отсутствуют. Следующее по времени сообщение, содержащееся в надписи на колоколе «Цзунчжоу чжун», касается успешной войны чжоуского вана против племен пу. После того как предводитель пу был разбит, он направил послов в столицу Чжоу для выражения своей покорности. «Прибыли все южные и восточные и, всего 26 царств», — говорится в надписи [там же, 51]. В другом тексте первой половины IX в. до н. э. впервые упомянуты «хуайские и» (55) [там же, 62]. Это наименование указывает на основную территорию их обитания — бассейн р. Хуайхэ. Очевидно, термином «и» в иньское и раннечжоуское время назывались племена, населявшие прибрежные районы современных провинций Шаньдун, Цзянсу и Чжэцзян, а также долину Хуайхэ. Число отдельных племен («царств», по терминологии авторов надписей) превышало здесь два десятка.


В эпиграфических текстах второй половины IX — начала VIII в. до н. э. преобладают упоминания о «южных хуайскихи». Против них ходили походами [Го Мо-жо, 1958, т. 7, 120, 121], поводами для которых часто были нападения хуайских и на владения чжухоу. Во время одного из таких нападений племена «южных хуайских и» дошли до долины Лошуя и Ишуя [там же, 110].


Большой интерес представляет надпись на сосуде «Си-цзя пань», датируемая началом VIII в. до н. э. Некто Си-цзя был назначен ваном на должность сборщика дани в Чэнчжоу (Ло- и). При этом оговаривалось, что Си-дзя будет отвечать за дань, поступающую «со всех четырех стран света, вплоть до южных хуайских и». Племена хуайских и, утверждается далее в надписи, «это люди, издревле присылающие нам подношения и подарки», в тех же случаях, когда они «осмеливаются ослушаться приказа, следует наказывать и карать их» [там же, 144]. Эта формулировка почти дословно повторена в другой надписи того же периода: «Хуайские и — наши подданные, издавна присылающие нам дань и подношения» [там же, 146].


Отвлекаясь от явной тенденциозности данного утверждения, следует заметить, что эта надпись содержит указание на обстоятельства, находящие подтверждение в археологических находках недавнего прошлого. В 1955–1957 гг. при раскопках раннечжоуского поселения близ Чжанцзяпо, где, по преданию, находилась столица Чжоу, были обнаружены глазурованные керамические сосуды зеленовато-серого цвета, в целом совершенно нехарактерные для керамического комплекса чжоуского» культурного слоя. Напротив, именно такая керамика свойственна инвентарю погребений, обнаруженных близ Туньси, в провинции Аньхуй. После того как был произведен сравнительный химический и микроструктурный анализ керамики из Чжанцзяпо и Туньси, стало ясно, что она изготовлялась в одном и том же месте — в Аньхуе. В X–VIII вв. до н. э. эти территории как раз и занимали «южные хуайские и» [Чжоу Жэнь, Ли Цзя-чжи, Чжэн Юн-пу, 444–445].


Указанная группа племен продолжала существовать на этих землях и в более позднее время. «Восточные и» и «хуайские и» нередко упоминаются в источниках периода Чуньцю.


В «Цзочжуане» «восточные и» фигурируют в ситуациях, связанных главным образом с событиями в царствах Чу, У, Чэнь, Сун, Чжу, Цзэн, Лу, Цзи.


В 646 г. до н. э. на встрече правителей царств Ци, Сун, Лу, Вэй, Чэнь, Чжэн, Сюй и Цао в Сяне обсуждались два вопроса: о помощи чжоускому вану в связи с захватом столицы жунами и о сопротивлении «хуайским и», которые причиняли неприятности царству Цзи [Legge, т. VII, 160]. Это царство было расположено на Шаньдунском полуострове, к востоку от Ци. Если «хуайские и» занимали в это время только бассейн Хуайхэ, они вряд ли могли угрожать Цзи. Поэтому очевидно, что термин «хуайские и» мог употребляться для обозначения также и «восточных и».


После смерти циского Хуань-гуна положение «гегемона» перешло к Сян-гуну, правителю Сун. Его авторитет, однако, не был так высок, как у его предшественника. На съезд чжухоу в Цао кроме Сян-гуна прибыли лишь правители Чжу и Цао. Сян-гун посоветовал Вэнь-гуну из Чжу принести захваченного им правителя Цзэн в жертву на алтаре предков. Целью Сян-гуна было привлечь на свою сторону «восточных и», которые практиковали человеческие жертвоприношения [там же, 175]. Этот поступок, расцененный большинством чжухоу как негуманный, оттолкнул их от Сун. Гегемония сунского Сян-гуна продолжалась недолго; через два года он попал в ловушку к Чу и был взят в плен.


Между тем «восточные и» противостояли укреплявшемуся Чу. В 621 г. до н. э. Лю, крохотное государство, расположенное на территории нынешнего Аньхуя и до того признававшее главенство Чу, порвало с этим царством и перешло на сторону «восточных и». Правитель Чу послал против Лю армию и уничтожил своего бывшего союзника. Земли Лю вошли в состав государства Чу [там же, 240].


Упоминания о «восточных и» встречаются в «Цзочжуане» и при изложении событий второй половины VI в. до н. э. Чу утратило влияние на «восточных и» (546 г. до н. э.); правитель Чу во главе нескольких царств «восточных и» ходил походом на У (537 г. до н. э.); «хуайские и» приняли участие в междоусобной борьбе за власть в царстве Лу, присоединившись к одной из партий (514 г. до н. э.). Все эти свидетельства рисуют «восточных и» как реальную силу, с которой приходилось считаться соседним царствам. Одно из последних упоминаний о «восточных и» относится к 473 г. до н. э., когда против них выступило Чу [там же, т. 8, 852].


Таким образом, вплоть до начала эпохи Чжаньго в долине Хуайхэ и прилегающих прибрежных районах жили племена, называвшиеся «и»; по всей вероятности, они являлись прямыми потомками создателей неолитических культур этого региона, Этнически близким к ним было коренное население царств У и Юэ, по языку и культуре резко отличавшееся от жителей Среднекитайской равнины. Учитывая наблюдения Янь Иня, сравнивавшего черепа из поздненеолитических могильников в Давэнькоу и Сисяхоу с краниологическими сериями полинезийцев (см. выше, с. 131), можно предполагать принадлежность «восточных и» аустронезийцам.


Пу, мань, ба


Выше мы уже ссылались на надпись «Цзунчжоу чжун», датируемую концом IX — началом VIII в. до н. э., где сообщается о столкновении Чжоу с племенами пу (56). «Правитель южного царства Пу, — читаем мы в надписи, — осмелился бесчинствовать наших землях» [Го Мо-жо, 1958, т. 6, 51]. Чжоуский ван покарал ослушника и дошел до его столицы, после чего пу вновь признали власть Чжоу.


Это — единственное известное нам свидетельство непосредственных взаимоотношений племен пу с государствами на Среднекитайской равнине. В период Чуньцю пу, как и многие южные племена — мань, ба и другие, — оказывали лишь косвенное влияние на развитие этих государств, имея дело преимущественно с Чу.


В ранней истории царства Чу до сих пор немало белых пятен. Отрывочность и противоречивость свидетельств письменных источников не позволяют даже точно установить, где первоначально находилась территория этого царства. Наиболее вероятным все же представляется мнение о том, что первая столица Чу находилась в среднем течении р. Ханыпуй, где сейчас проходит граница между провинциями Хэнань и Хубэй [Тун Шу-е, 119]. VIII–IV века до н. э. — это период непрерывного расширения территории Чу, которое стало к началу Чжаньго безраздельным хозяином всей южной части междуречья Хуанхэ — Янцзы.


Царству Чу приходилось сталкиваться со многими местными племенами, о которых мы знаем сегодня очень мало. Одним из таких племен (или групп племен) были пу. В 611 г. до н. э., когда на Чу напали жуны, против него выступили, воспользовавшись его затруднениями, многие соседние племена и мелкие царства. Люди из Юн, возглавив «всех мань» (57), отказались подчиняться Чу, а пу в это время готовы были выступить против Чу, сосредоточившись в Сюане. В этот критический для Чу момент возникла даже мысль о переносе столицы в более безопасное место. Один из чуских сановников был против этого: «Если мы можем добраться туда, то это значит, что и наши враги смогут это сделать. Лучше самим выступить в поход на Юн. Цзюнь и пу уверены, что из-за неурожая мы не сможем собрать войско. Если мы все же соберем его, они наверняка будут устрашены и вернутся обратно. Пу живут разобщенно, и, когда они разойдутся по своим селениям, кто сможет снова собрать их?» [Legge, т. VII, 273]. Этот план был принят и осуществлен. В походе Чу на Юн приняли участие также люди из Цинь и Ба. «Все мань» заключили союз с Чу, и царство Юн было уничтожено [там же].


До нас дошли отрывочные данные об участии пу во взаимоотношениях Чу со своими соседями в середине VI в. до н. э. [там же, т. 8, 570]. В 523 г. «чуский правитель собрал войско, действующее на лодках, для похода на пу» [там же, 673]. Это предприятие было связано со стремлением Чу добиться полного господства на «южных землях».


Чжоуский Цзин-ван говорил в 532 г., что «Ба, Пу, Чу, Дэн — наши южные земли» [там же, 624]. Однако и ба (58), подобно пу, практически не имели в это время каких-либо прямых связей с государствами Среднекитайской равнины, хотя постоянно контактировали с Чу.


К 702 г. до н. э. относится, например, сообщение о переговорах между ба и Чу по поводу отношений с Дэн, небольшим царством в бассейне Ханыпуя. Чуский правитель послал своего приближенного сопровождать посла из ба к Дэн. Однако на южной границе этого царства на посольство напали люди из Ю и завладели подарками, которые послы везли с собой. Это явилось поводом для совместного похода ба и Чу против Ю [там же, т. 7, 53]. Любопытно, что то же Ю упоминается в «Цзо- чжуане» под 476 г. до н. э. в связи с походом ба против Чу [там же, т. 8, 851]. Это заставляет предположить, что в VIII–V вв. до н. э. племена ба жили значительно восточнее тех мест, где в конце Чжаньго возникло царство Ба, завоеванное Цинь.


Скудность сведений о пу, ба и мань, сохранившихся в древнекитайских источниках, не позволяет хотя бы гипотетически связать эти группы племен с предками каких-то определенных современных народов, населяющих территории к югу от Янцзы. Несомненно, однако, что они участвовали в этногенезе народов таи, мяо-яо, а возможно, и ицзу [Итс, 1972, 136–177].


Расовый состав населения Китая во II–I тысячелетиях до н. э


Дав общую характеристику раннегосударственным образованиям Ся, Инь и Чжоу, последовательно сменявшим друг друга на Среднекитайской равнине во II–I тысячелетиях до н. э., а также их иноэтническому окружению, обратимся к анализу палеоантропологических данных, позволяющих судить о расовом составе населения рассмотренных территорий.


Иньцы


Несмотря на то что в настоящее время накоплены весьма значительные материалы по антропологии иньцев, они до сих пор еще недостаточно изучены.


В 1934–1935 гг. во время раскопок иньского могильника в Сибэйгане (к северо-западу от Великого города Шан близ Аньяна) было извлечено в общей сложности более 400 черепов, которые передали в только что организованный тогда Отдел антропологии Института истории и языка, возглавлявшийся У Дин-ляном. Антропометрическое изучение этой краниологической серии было прервано началом антияпонской войны, а в 1949 г. черепа из Сибэйгана вывезли на Тайвань.


В 1954 г. Ли Цзи опубликовал результаты частичных измерений 160 иньских черепов из Сибэйгана. Он обратил внимание на то, что при средней длине (181,3 мм) и ширине (139,2 мм) они очень высоки (139,1 мм). Значительный размах вариаций головного указателя свидетельствует, по мнению Ли Цзи, о расовой неоднородности изученной им серии [Ян Си-мэй, 259–260].


В 1957 г. с краниологической коллекцией из Сибэйгана познакомился К. Кун. Он также пришел к выводу, что среди этих иньских черепов представлены различные расовые типы: во-первых, долихокефальный, близкий к современному северо-китайскому; во-вторых, массивный брахикефальный, характерный для «классических» монголоидов; в третьих, тип, представленный двумя черепами, которые «можно было бы счесть европеоидными, не обладай они лопатообразными резцами» [Coon, 1958, 29–40].


С середины 50-х годов систематическое изучение черепов из Сибэйгана было предпринято Ян Си-мэем. Он исследовал не только всю коллекцию полностью (она насчитывала 398 черепов, в том числе 51 женский), но и 12 иньских черепов из двух других могильников — в Сяотуне и Хоуцзячжуане. Ян Си-мэй отметил хорошую сохранность всей серии. Применявшаяся им программа измерений включала 120 признаков; были также вычислены величины 48 указателей. В 1966 г. Ян Си-мэй опубликовал предварительное сообщение о своих исследованиях, результаты которых более подробно, но без приведения всего цифрового материала, были сообщены в его другой работе [Ян Си-мэй, 1972].


В краниологической серии из Сибэйгана Ян Си-мэй выделил 5 подгрупп, соответствующих, по его мнению, различным расовым типам.


Первая подгруппа (31 череп) характеризуется относительной широкоголовостью (черепной указатель 79,16), уплощенным лицом, сравнительно узким грушевидным отверстием. Эту подгруппу Ян Си-мэй относит к «классическому» монголоидному типу.


Вторая подгруппа (34 черепа) обнаруживает тенденцию к длинноголовости (черепной указатель 75,01). Черепа имеют сравнительно низкое лицо, низкие орбиты, широкое грушевидное отверстие, что позволило автору отнести их к «океаническому негроидному типу».


Третья подгруппа (2 черепа) характеризуется черепным указателем, равным 73,58, относительно узким лицом, слабо развитыми скуловыми костями, сильно выступающими носовыми костями. Эти два черепа Ян Си-мэй считает принадлежащими к «кавказоидному типу».


Четвертая подгруппа (51 череп) определена как «эскимоидная»: обнаруживая черты сходства с первой подгруппой (выступающие скуловые кости, уплощенное лицо), она отличается от нее более высоким и длинным черепом (черепной указатель — 76,35, высотно-поперечный — 100,76), более низким и округлым грушевидным отверстием.


Наконец, пятая подгруппа (41 череп) характеризуется небольшими абсолютными размерами, узким лицом (скуловой диаметр—131,32, лицевой указатель — 54,25) и по этим признакам прямо противоположна первой подгруппе. В предварительном сообщении Ян Си-мэй сопоставлял данную подгруппу с полинезийским типом, однако в более поздней работе отмечает сомнительность выявленного между ними сходства. Возможно, что в эту подгруппу попало некоторое число женских черепов [Ян Си-мэй, 242–245].



Ознакомление с приводимой Ян Си-мэем таблицей небольшого числа измерительных признаков (табл. 25), а также опубликованными им фотографиями (некоторые из них представлены прорисовками на рис. 23) позволяет прийти к следующим выводам:


Ян Си-мэй выделял подгруппы черепов из Сибэйгана визуально-типологически, а такой метод расового анализа имеет только вспомогательное значение (примененный в качестве основного приема, он часто приводит исследователей к неверным выводам). В данном конкретном случае подгруппы иньских черепов столь сильно отличаются друг от друга по многим морфологическим признакам, часто не связанным между собою физиологической корреляцией, что результаты, полученные Ян Си-мэем, могут служить веским аргументом в пользу заключения о гетерогенности всей изученной им серии.



Первая подгруппа, относимая Ян Си-мэем к «классическому» монголоидному типу, действительно отличается от всех других подгрупп многими существенными чертами, имеющими большое расодиагностическое значение: очень широкой, но низкой мозговой коробкой, наиболее широким и в то же время высоким лицом. При общем монголоидном облике черепов этой подгруппы (как, впрочем, и всех других объектов из Сибэйгана), можно предполагать, что в ее состав входят представители континентальных (северных) монголоидов центральноазиатского или сибирского облика.


Вторая подгруппа Ян Си-мэя отличается от всех других (в особенности от первой) абсолютно узким, долихокранным черепом, огромной высотой мозговой коробки и связанной с этим гипсистенокранией, сравнительно небольшими абсолютными размерами лица, относительно низкими глазницами и очень широким хамэринным носом. Все перечисленные признаки прямо указывают на наличие в этой подгруппе черепов, принадлежащих к южномонголоидным или монголоидно-австралоидным расам.


Третья подгруппа включает всего 2 черепа (из 410!); уже это обстоятельство заставляет относиться к выводу о европеоидности черепов указанной подгруппы с крайней осторожностью. Отмеченное К. Куном наличие у обоих «кавказоидов» Ян Си-мэя лопатообразных резцов еще больше снижает правдоподобность гипотезы о наличии в составе сибэйганской краниологической серии даже ничтожной европеоидной примеси. По большинству измерительных признаков «кавказоиды» Сибэйгана мало отличаются от других подгрупп. Единственной реальной их особенностью является относительная узконосость (лепториния), которая сама по себе не может служить для отграничения монголоидов от европеоидов.


Четвертую подгруппу черепов из Сибэйгана, самую многочисленную во всей серии, Ян Си-мэй определяет как «эскимоидную». Однако от черепов как современных, так и древних эскимосов черепа этой подгруппы отличаются сравнительно небольшими горизонтальными диаметрами мозговой коробки, умеренно высоким и сравнительно узким лицом. По всем этим признакам объекты четвертой подгруппы обнаруживают сходство не с эскимосами, а с населением бассейна Хуанхэ всех эпох, начиная от неолита и кончая современностью. Интересно, что К. Кун не нашел в краниологической коллекции из Сибэйгана черепов эскимоидного облика, зато выделил (совершенно справедливо) тип, близкий к современному северокитайскому; именно он, надо думать, был господствующим как среди иньцев, так и среди их соседей.


Черепа пятой подгруппы Ян Си-мэй первоначально сопоставлял, как мы видели, с полинезийцами, но позднее вполне разумно отказался от такого сопоставления. Исследователь отмечает вероятное присутствие в пятой подгруппе женских черепов, что, естественно, должно было отразиться на уменьшении всех средних абсолютных размеров головы и лица. С учетом этого обстоятельства пятую подгруппу скорее всего надо объединить с четвертой; удельный вес северокитайского типа в сибэйганской серии благодаря этому еще более возрастет.


Вторая большая иньская палеоантропологическая коллекция хранится сейчас в Институте археологии АН КНР в Пекине.


В отличие от сибэйганской, она включает помимо черепов также и длинные кости, происходящие из иньских погребений близ Аньяна и в уезде Хуйсянь (раскопки 1950–1953 гг.). Во время своего пребывания в Китае в 1956–1958 гг. автор настоящего раздела имел возможность познакомиться с иньской коллекцией. Исследовать черепа из этой коллекции ему, к сожалению, не удалось, но их основные морфологические особенности, решающие для расовой диагностики, были выражены настолько отчетливо, что не оставалось никаких сомнений в принадлежности иньцев к восточноазиатской (дальневосточной) расе тихоокеанских монголоидов. Большинство осмотренных черепов мезокранны, с очень высокой мозговой коробкой, уплощенным, высоким, среднешироким лицом, тенденцией к альвеолярному прогнатизму, абсолютно и относительно узким нрсовым отверстием.


В 1959 г. появилась специальная работа Мао Се-цзюня и Янь Иня, посвященная зубной системе иньских черепов [Мао Hsieh-chiiin, Yen Yin, 183–186]. В этой работе китайские исследователи специально подчеркивают монголоидность изученных объектов и останавливаются на некоторых специфических особенностях строения зубов древних и современных китайцев. На верхних челюстях 80–90 % резцов были лопатообразными, на нижних челюстях доля лопатообразности составляла 20–40 % для резцов и 20–30 % Для клыков. Очень характерная для современных китайцев пятибугорковая форма вторых моляров нижней челюсти оказалась также широко распространенной у иньцев: для нижнего правого моляра доля пятибугорковых форм достигала 83 %, а для нижнего левого — 86 % (у европеоидов почти все вторые моляры на нижних челюстях имеют только, четыре бугорка).


Таким образом, изучение зубной системы иньцев дает дополнительные аргументы в пользу вывода о непосредственной преемственности неолитического, иньского и современного населения Северного Китая.


Чем же можно объяснить, с одной стороны, очевидную расовую неоднородность краниологической серии из Сибэйгана, с другой — принадлежность черепов из пекинской коллекции к одному и тому же антропологическому типу? Для ответа на этот вопрос необходимо выяснить характер захоронений, из которых были извлечены соответствующие костные остатки.


На территории могильника в Сибэйгане площадью менее 20 тыс. кв. м было раскопано около 1 тыс. погребений иньского времени. Совершенно исключительное положение среди них занимают одиннадцать грандиозных усыпальниц, принадлежавших, по всей вероятности, иньским ванам. Три из них расположены в восточной части могильника. Рядом с ними обнаружены ряды небольших могильных ям, в которых были захоронены либо обезглавленные скелеты, либо отделенные от туловища черепа (рис. 24).



Из 398 черепов, изученных Ян Си-мэем, 337 было извлечено из 99 ям западнее усыпальниц № 1129, 1400 и 1443, один череп — из усыпальницы № 1443. При этом 86 ям содержали лишь черепа. Таким образом, примерно 81 % всех иньских черепов, хранящихся в настоящее время на Тайване, принадлежали людям, которые перед захоронением были обезглавлены. Учитывая характер расположения яу с отделенными от туловища черепами, Ян Си-мэй высказывает мнение, что в них погребены пленные, приносившиеся в жертву усопшим иньским ванам [Ян Си-мэй, 236–238].


Этот вывод находится в соответствии с данными надписей на иньских гадательных костях о жертвоприношениях предкам правящего вана. Когда во время похода против какого- либо непокорного племени захватывали военнопленных, гадатель, как правило, задавал вопросы: когда, в каком количестве, каким способом и какому предку их следует принести в жертву? Например: «Принести ли в жертву предкам начиная с покойного вана Шан-цзя цянов, приведенных Шэ и Ча, в день цзя-шэнь?» [Го Мо-жо, 1965, 34, № 81]. Одним из наиболее распространенных способов принесения в жертву было обезглавливание — фа (59): «В следующий день цзя-инь совершить жертвоприношение Шан-цзя, обезглавив пять цянов и одного быка» [Ло Чжэнь-юй, 1916, 21, № 13].


Очень существенно наблюдение, сделанное Ян Си-мэем. В одной и той же яме, где могло быть захоронено от 5 до 32 черепов, зачастую были представлены субъекты одного и того же расового типа [Ян Си-мэй, 257].


Совершенно иной характер имеют иньские захоронения, из которых происходят черепа пекинской коллекции. Это средние и мелкие могилы с трупоположением лицом вверх и типично иньским сопровождающим инвентарем — керамикой, бронзовым оружием и т. д. Вот почему можно полагать, что в этих могилах были погребены собственно иньцы в узком смысле слова. Краниологическая коллекция из Института археологии АН КНР дает, таким образом, представление о физическом типе иньцев, а тайвайьская серия — об антропологическом облике их соседей.


Как те, так и другие принадлежали в массе к восточноазиатской дальневосточной расе тихоокеанских монголоидов, но среди иньцев эти монголоиды, представленные в первую очередь относительно длинноголовым (долихомезокранным) северокитайским типом, составляли абсолютное большинство, в то время как среди соседних популяций, из которых происходят многие сибэйганские черепа, восточные монголоиды присутствовали наряду с северными (континентальными) и южнымии, переходными к австралоидам. Военные походы иньцев за пленными для человеческих жертвоприношений совершались, вероятно, в разных направлениях, но вряд ли достигали территорий, удаленных от Великого города Шан больше, чем на 200–300 км. Восточные монголоиды преобладали, очевидно во всех популяциях бассейна Хуанхэ, но в более северных их группах наряду с ними встречались массивные, низкоголовые континентальные монголоиды, а в более южных и восточных популяциях присутствовали южные низколицые и широконосые монголоиды с австралоидными чертами.


Советский синолог Л. С. Васильев — сторонник гипотезы о западном происхождении древнекитайской культуры — для доказательства расовой смешанности иньцев использует данные об их искусстве. «Обычно центральное место в иньском орнаменте, — пишет этот исследователь, — занимала маска тао-те — изображение монстра с огромными круглыми глазами, мощными разветвленными рогами, изредка также с большим ртом, носом и туловищем зверя, дракона или даже человека. Рядом с ним изображались животные, змеи, драконы, цикады, рыбы, затейливые спирали и зигзаги. Изредка встречались и человеческие лица, обычно выполнявшиеся в строго реалистической манере и убедительно свидетельствующие о том, что иньцам были знакомы различные расовые типы, включая лица с явно выраженными негро-австралоидными и европеоидными признаками» [Васильев Л. С., 1974, 99]. Вероятно, и в этом случае речь идет об отражении расового полиморфизма и генетических связей иньцев с южными монголоидно-австралоидными и северными континентально-монголоидными популяциями, возможно обладавшими некоторыми «американоидными» чертами.


В частности, найденная в Аньяне керамическая форма для отливки бронзовой маски [Вэй Шу-сюнь, 272] (рис. 25), а также антропоморфные изображения на позднеиньских бронзовых сосудах [Гао Чжи-си, 70] (рис. 26) обнаруживают многие особенности тихоокеанских монголоидов — плоское лицо с выступающими скулами, альвеолярный прогнатизм, прохейлию; эти черты нередко сочетаются с узким носом и несколько повышенным переносьем, придавая лицу «американоидный» облик.


Несколько иной расовый тип с резко выражеными монголоидно-австралоидными чертами (широкий нос, альвеолярный прогнатизм, утолщенные губы и др.) представлен на позднеиньском сосуде в виде чудовища, держащего человека (хранится в собрании Сумитомо в Киото; другой, полностью аналогичный сосуд принадлежит Музею Чернуски в Париже) (рис. 27). Глаза на этих изображениях имеют отчетливо выраженный эпикантус. Напомним, что, как впервые было отмечено еще Г. Крилом, в иньской и раннечжоуской иероглифике знак «глаз человека» представляет собой пиктограмму, в которой также подчеркнут эпикантус [Creel, 61].



Говоря о характеристике расового типа иньцев, нельзя не коснуться суждений, высказанных на этот счет в недавно увидевшей свет монографии J1. С. Васильева. Ссылаясь на мнение Ли Цзи, сопоставлявшего иньские черепа с краниологическими сериями, описанными Д. Блэком, Л. С. Васильев утверждает, что «по всем семи основным прямым измерениям иньские черепа отличны от неолитических, причем разница (головной указатель у иньцев — 76,96) свидетельствует о заметном возрастании рахицефального элемента в иньской популяции» [Васильев Л. С. 1976, 261].


Подобная непрофессиональная манера изложения антропометрических фактов создает у читателя впечатление, что антропологи оперируют какими-то «прямыми измерениями», которых к тому же насчитывается 7. Существеннее здесь выводы, которые делает Л. С. Васильев из сопоставлений Ли Цзи. Брахикефализация иньцев связывается этим автором с возможным участием «в этом процессе иных, немонголоидных расовых типов» [там же, 296].



Следует заметить, что черепной указатель иньцев действительно выше, чем у серий Д. Блэка. Но в настоящее время мы хорошо знаем, что неолитическое население как центральной, так и восточной зоны было более брахикефально, нежели люди с верховьев Хуанхэ. Учитывая ареал формирования иньской общности, мы, таким образом, не имеем оснований говорить о «процессе брахикефализации иньцев».



Но если бы даже иньцы действительно характеризовались более высоким, чем у их неолитических предков, головным указателем, этот факт сам по себе не мог бы стать основанием для предположения об участии в генезисе иньской общности «немонголоидных расовых типов». В современной антропологической науке при выделении расовых типов головной (черепной) указатель играет лишь второстепенную роль, особенно есуш учесть его эпохальные изменения. Нет никаких оснований предполагать европеоидную примесь в монголоидных иньских популяциях на основании средней величины их черепного указателя.


Люди эпохи бронзы из Ганьсу


К первой половине II тысячелетия до н. э., уже к началу иньской эпохи, относятся два черепа из погребений культуры цицзя в Ганьсу, описанные Янь Инем [Янь Инь, 1955, 193–197]. Черепа эти несомненно монголоидны и по многим существенным расодиагностическим признакам сходны с краниологическими сериями, описанными Д. Блэком, но отличаются от последних большими горизонтальными размерами мозговой коробки и очень высоким лицом. Один из цицзяских черепов мезокранный (78,3), другой — резко брахикранный (86,4), оба черепа имеют абсолютно и относительно узкое носовое отверстие (табл. 26); по-видимому, они относятся к той же восточной азиатской расе тихоокеанских монголоидов, что и неолитические черепа из Ганьсу, связанные с культурой мацзяяо [см. выше, с. 123]. Возможно предполагать связи всех этих объектов с восточнотибетскими американоидными популяциями. Вполне возможно, что на территории Ганьсу в первой половине II тысячелетия до н. э. жили древнетибетские племена, известные в источниках иньского и чжоуского времени под именем «цянов» и «западных жунов». Позднее, в начале I тысячелетия до н. э. примерно на той же территории обитали популяции, оставившие памятники культуры сыва. Именно с этими популяциями, также принадлежавшими, вероятно, к тибетоязычным цянам — жунам, можно, по-видимому, связывать позднюю краниологическую серию Д. Блэка (см. табл. 26). Серия эта, как мы знаем, морфологически очень близка к неолитической серии того же ученого, отличаясь от нее несколько более короткой, но более широкой мозговой коробкой и соответственно более высоким черепным указателем (76,0), заметно более крупным как по высоте, так и по ширине лицом (72, 5X132,2), несколько более высокими глазницами. Очевидно, у древнетибетских носителей культуры сыва американоидные черты были выражены сильнее, чем у племен, создавших культуру мацзяяо.


Население смежных территорий во II–I тысячелетиях до н. э


Примерно к тому же периоду, что и ганьсуйские черепа, связанные с культурой сыва, относятся костные остатки из Ситуань-шаня в провинции Гирин, описанные Цзя Лань-по и Янь Инем: [Цзя Лань-по, Янь Инь, 101–110]. Китайские ученые справедливо указывают, что изученные скелеты принадлежат к монголоидам, по расовому типу они напоминают тунгусов. Это проявляется в следующих особенностях черепов: длинное основание черепа, исключительно узкий лоб (наименьшая ширина лба очень мала), высокие округлые глазницы, сильно выступающие в стороны и вперед скуловые кости, удлиненная и узкая форма грушевидного отверстия, сжатые носовые косточки, слабое развитие клыковых ямок и сравнительно широкое костное нёбо. «В классификации советских антропологов, — пишут Цзя Лань-по и Янь Инь, — тунгусы включаются в сибирскую (байкальскую), или североазиатскую, группу, которая является одним из подразделений северных монголоидов». Длина тела наилучше сохранившихся мужских скелетов была определена по размерам бедренных и большеберцовых костей (по способу Троттера и Глезера) в 159,8 см [там же, 109]. Черепа из Ситуаньшаня сравнительно короткие и узкие, по черепному указателю мезодолихокранные (75,2), с широким и высоким лицом и слабо выступающим мезорнным носом. Их близость к континентальным массивным монголоидам, подмеченная исследователями, не вызывает сомнений. Поэтому представляется весьма вероятным, что они принадлежали людям из какого-то древнего палеоазиатского племени (см. табл. 26).


К концу бронзового века (середина I тысячелетия до н. э.) относятся два неполных черепа и несколько костей скелета взрослых мужчин, найденных в захоронениях в Чжэнцзявацзы около Шэньяна в провинции Ляонин в Маньчжурии. Эти костные остатки описаны Хань Кан-синем [Хань Кан-синь, 157–164]. Морфологически оба черепа характеризуются выраженными монголоидными особенностями. По большим размерам мозговой коробки и по уплощенности лица люди из Чжэнцзявацзы обнаруживали сходство с современными монголами, в то время как гипсикрания (абсолютная и относительная высокоголовость) сближала их с северными китайцами. С другой стороны, высотно-продольный индекс черепов из Чжэнцзявацзы оказывается более высоким, чем у современных монголов и тунгусов. Можно вполне согласиться с мнением Хань Кан-синя о том, что на этих черепах наблюдается комбинация северо- и восточномонголоидных особенностей (см. табл. 26). Отметим еще огромную высоту лица (79,5 см!) и мезоринию у черепа с сохранившимися лицевыми костями. Учитывая принадлежность черепов из Ситуань-шаня к континентальным монголоидам и морфологически переходный к тихоокеанским монголоидам тип находок в Чжэнцзя-вацзы, можно с большой долей вероятности утверждать, что в I тысячелетии до н. э. (т. е. в эпоху Чжоу) на территории современной Маньчжурии происходило взаимодействие двух групп монголоидных популяций — тихоокеанской и континентальной. Первая, возможно, была представлена протокитайцами, а вторая — предками этносов, говоривших на палеоазиатских или алтайских языках.




С этой гипотезой хорошо согласуются также данные о черепах из трех местонахождений в районе Чифэна на юго-востоке Внутренней Монголии. Эти черепа датируются V–II вв. до н. э. Краниологическая серия из Хуншаньхоу была описана японскими археологами Мияке, ЁСИМИ и Намба [Miyake, Yoshimi, Namba]. Данные о черепах из Сяцзядяня и Нанынаньгэня были опубликованы недавно в журнале «Каогу сюэбао» [Чифэн…, 157–168]. Японские исследователи указывают на близость краниологической серии из чифэнских каменных ящиков (дольменов) и из захоронений в Ганьсу, вошедших в позднюю, «энеолитическую» группу Д. Блэка [Miyake, Yoshimi, Namba, 1—24]. Действительно, черепа из чифэнских дольменов по всем основным расодиагностическим признакам оказываются очень сходными с черепами древних и современных насельников бассейна Хуанхэ и должны быть, подобно последним, отнесены к северокитайскому типу восточноазиатской расы, составляющей северную ветвь тихоокеанских монголоидов (см. табл. 26). Для рассматриваемой краниологической серии характерны средние размеры горизонтальных диаметров мозговой коробки (при значительной ее высоте), мезодолихокрания, очень узкий лоб, умеренно высокое довольно узкое лицо, тенденция к общему и альвеолярному прогнатизму, сравнительно низкие глазницы, относительно широкий нос. Судя по фотографиям, приложенным к работе Мияке, Ёсими и Намба, черепа из Чифэна обладают сильно выступающими вперед и в стороны скуловыми дугами, низким и плоским переносьем, прямым или слабонаклонным лбом, мало- или среднеразвитым надбровьем. Прямых данных об этнической принадлежности популяции, оставившей эти памятники, у нас нет, но можно предполагать, что это были древние китайцы, жившие в самом северном царстве эпохи Чжаньго — Янь.


По многим важным расодиагностическим признакам со скелетами из Ганьсу и Хэнани эпохи энеолита и ранней бронзы сходны древние костяки из Унги в Северной Корее (недалеко от границы СССР, близ Посьета), описанные Имамура [Imamura,

447—469]. Костяки эти относят обычно к неолиту, так как вместе с ними не найдено металлических вещей, хотя датируются они II тысячелетием до н. э., т. е. периодами Инь и началом Чжоу. Всего около Унги было вскрыто 5 погребений: 4 мужских и 1 женское. Продольный диаметр корейских черепов несколько меньше, чем северокитайских, поперечный диаметр, напротив, больше. По черепному указателю два черепа из Унги принадлежат к брахикранам (86–87), остальные к мезодолихокранам (74–77). Вертикальная ось в группах Д. Блэка и Имамура почти одинаково велика, высотно-продольный и высотно-поперечный указатели — высокие. Наименьшая ширина лба у древних насельников Северной Кореи превосходила, по-видимому, тот же показатель, что у их северокитайских современников. Общая массивность черепов из Унги сравнительно небольшая, надбровье развито средне или даже слабо, лоб прямой или слабо наклонный. Лицо высокое, очень плоское (верхний угол горизонтального профиля — 147–158°). Скуловые дуги полностью сохранились только на двух черепах: в одном случае скуловая ширина очень велика (148 мм), в другом — немного выше среднего (137 мм). Глазницы у описываемых черепов округло-прямоугольных очертаний, носовые кости слабо выступающие, переносье низкое, по указателю нос узкий или среднеширокий. Предносовые ямки сильно развиты, общий прогнатизм отсутствовал, альвеолярный был выражен слабо.


Резкая неоднородность древнекорейских черепов по форме мозговой коробки являлась, возможно, следствием того, что процесс брахикефализации тогда еще только начинался, и в одной популяции наряду с индивидами короткоголового корейско-маньчжурского типа восточных монголоидов были представлены формы мезодолихокефального северокитайского компонента, широко распространенного в то время в бассейне Хуанхэ.


Локальные географические различия в пропорциях мозговой коробки восточных монголоидов намечались, таким образом, уже во II тысячелетии до н. э.: на западе (Ганьсу, Хэнань) складывались более длинноголовые формы (протокитайцы), на востоке (Маньчжурия, Корея) — более короткоголовые (предки тунгуо-маньчжуров и корейцев). В этой связи интересно отметить, что корейский язык, по мнению некоторых специалистов, обнаруживает известное сходство с алтайскими языками и, может быть, имеет с ними общее происхождение. Во всяком случае, очень похоже, что расовый состав корейцев, маньчжуров и других народов Маньчжурии (хэчжэ, сибо, солонов, дауров) сложился в процессе взаимодействия восточном онголоидных популяций, близких к северным китайцам, но более брахикранных с различными группами континентальных (северных) монголоидов, к которым с глубокой древности принадлежали палеоазиатские, тунгусские и монгольские этносы Дальнего Востока, Восточной Сибири и Центральной Азии [Чебоксаров, 1947а, 50–56; его же, 1960, I–II; его же, 1965, 76–89; его же, 1965, а или б, 37–59; Cheboxarov, 1966, 1—15; его же, 1970, 1—18; Tcheboksarov, 1973, 1 — 18].


Неизвестно, к сожалению, где проходила в пределах современного Китая и соседних стран древнейшая граница между ареалами расселения монголоидных и европеоидных популяций. Если на северной периферии ареала распространения тихоокеанских монголоидов они взаимодействовали главным образом с континентальными вариантами той же большой группы рас, то на западных границах этого ареала, по крайней мере с неолита и бронзового века, должна была происходить межрасовая метисация между монголоидами и различными европеоидными популяциями, жившими в то время на юге Сибири и Средней Азии.


В Южной Сибири в бронзовом и раннежелезном веках (III–I тысячелетия до н. э.) большинство населения принадлежало к различным европеоидным расам, которым в более ранние эпохи (неолит, а может быть, и верхний палеолит) предшествовали монголоиды континентальной ветви [Дебец, 1948, 61–83; Левин, 1958, 155–177; Алексеев В. П., 1968, 135–164]. Европеоидность носителей афанасьевской, андроновской и тагарской культур ни у кого из советских антропологов не вызывала никаких сомнений. Однако по вопросу о расовой принадлежности популяций, оставивших памятники карасукской культуры (II–I тысячелетия до н. э.), долгие годы велась оживленная дискуссия. Г. Ф. Дебец в работе 1932 г. высказал мысль о широком распространении среди карасукцев дальневосточных узколицых монголоидов, близких к антропологическим типам северных китайцев [Дебец, 193.2, 26–48]. Позднее тот же исследователь писал: «В карасукскую эпоху в Минусинский край проникает некоторое количество переселенцев с юго-востока, относящихся к дальневосточной расе азиатского ствола. Однако эти новые переселенцы отнюдь не были единственным типом населения Минусинского края в карасукскую эпоху и могут быть констатированы только как примесь. У отдельных черепов наблюдаются то разрозненные черты, то даже комбинации признаков, сближающие их с афанасьевскими, а может быть, и с андроновскими. Черепов, полностью совмещающих в себе все признаки узколицего монголоидного типа, пока не найдено» [Дебец, 1948, 82].


Построения Г. Ф. Дебеца встретили поддержку С. В. Киселева, который в своей книге «Древняя история Южной Сибири» дал полную и содержательную аргументацию по проблеме аналогий между памятниками карасука и синхронными памятниками иньского Китая [Киселев, 106–183]. Позднее В. П. Алексеев, использовав при исследовании краниологической карасукской серии методы количественной оценки уплощенности лица, показал, что вьгвод Г. Ф. Дебеца о наличии в составе карасукцев восточных монголоидов несостоятелен, так как черепа этой сер ид отличаются выраженными европеоидными особенностями (см, табл. 26) и напоминают представителей брахикранной памироферганской расы: «Наличие демонстративных археологических параллелей карасукским памятникам в одновременных памятниках Северного Китая и Монголии должно рассматриваться в свете палеоантропологических данных как результат культурного взаимодействия, а не миграции населения с юго-востока в Минусинскую котловину» [Алексеев В. II., 1968, 159]. Очевидно, в эпохи Инь, Восточного Чжоу, Чуньцю и Чжаньго, т. е. до III в. до н. э., восточные монголоиды почти не распространялись за пределы расселения протокитайцев.


Нет в нашем распоряжении также никаких палеоантропологических материалов, которые позволили бы сделать вывод о широком распространении восточных монголоидов на запад и северо-запад — в сторону современного Синьцзяна (Восточного Туркестана), Средней Азии и Казахстана. Как уже было упомянуто выше, население Средней Азии в эпоху неолита и бронзы принадлежало к различным европеоидным расам (с возможной примесью экваториальных элементов); монголоидные популяции в составе этого населения, по-видимому, отсутствовали [Гинзбург, Трофимова, 48–89]. В античном периоде (VII–VI вв. до н. э. — IV–V вв. н. э.) в Средней Азии взаимодействовали главным образом те же европеоидные расы, что в неолите и бронзовом веке. Наряду с ними в некоторых районах (например, в Семиречье и Приаралье) присутствовали монголоидные популяции континентального облика [там же, 99—189]. Для Синьцзяна в нашем paспоpяжeнии почти нет никаких антропологических данных по эпохам бронзы и раннего железа. Однако черепа из Лобнора, предположительно датируемые серединой I тысячелетия до н. э., принадлежали к европеоидам, которые и во все последующие периоды истории играли главную роль в расовой структуре коренного населения Восточного Туркестана [Тенишев, 1–9; Юзефович, 310–311].


Данные о расовой принадлежности древнего населения Тибета, примыкавшего к Синьцзяну c юга, до недавнего времени отсутствовали. Однако в конце 1958 г. китайский этнограф Ван Фу-жэнь нашел близ деревни Линьчжи около слияния рек Ниянхэ и Цангпо черепную крышку, левую сторону верхней челюсти, нижнюю челюсть, рукоятку грудной кости и левую пяточную кость, принадлежащие молодой женщине. При этом никаких орудий труда и остатков фауны не обнаружено. Датировка черепа из Линьчжи неясна, по степени минерализации костей и некоторым их морфологическим особенностям можно предполагать, что он относится к какой-то древней эпохе, может быть даже ко II или I тысячелетию до н. э. Находки Ван Фу-жэня описаны антропологом Линь И-пу; на русском языке характеристику этих находок дал А. М. Решетов [Линь И-пу; Решетов, 150–156].


Череп из Линьчжи средний по абсолютным размерам, длина его—174 мм, ширина—140 мм, черепной указатель — 80–84. Лоб сравнительно слабо наклонный, надбровье развито; хорошо сохранившиеся носовые косточки узкие, переносье низкое, симотический указатель—36,0. Несомненно, что череп из Линьчжи относится к тихоокеанским монголоидам и обнаруживает определенное сходство, с одной стороны, с черепами из стоянок культуры яншао, с другой же стороны — с современными популяциями восточноазиатской расы, особенно с тибетцами южных районов (тип «А», по Дж. Моранту) [Morant, 1923, 193–260; его же, 1924, 1 —105]. Следует отметить еще лопатообразную форму резцов, сохранившихся в верхней челюсти. Если фрагментарные и плохо датированные находки из Лобнора и Линьчжи будут подтверждены более многочисленными и более определенными палеоантропологическими материалами, то можно будет утверждать, что не позднее I тысячелетия до н. э. в западных областях современного Китая началось смешение восточных монголоидов и европеоидов. Первые были представлены скорее всего древнетибетскими популяциями, а вторые — иранскими.


О расовой принадлежности населения современного Китая к югу от Циньлина мы до настоящего времени знаем очень мало. Опубликованные недавно данные о черепах из Таньшишаня (уезд Миньхоу, провинция Фуцзянь), относящихся к самому концу II тысячелетия до н. э., позволяют предполагать, что в это время на крайнем юго-востоке материкового Китая жило население с плоским, средним по абсолютным размерам лицом, широким носом, заметным альвеолярным прогнатизмом, длинным, узким и чрезвычайно высоким черепом [Хань Кан-синь, Чжан Чжэнь-бяо, Цзэн Фань, 121–130]. Есть все основания относить это население к южной ветви тихоокеанских монголоидов, обладающих некоторыми австралоидными чертами. По своим расовым особенностям оно существенно отличалось от популяций той же эпохи, расселенных в бассейне Хуанхэ, а также от более ранних групп, обитавших на территории современного Шаньдуна.


В расовой структуре фуцзяньских популяций большую роль играла, по-видимому, «индонезийская раса», широко распространенная в более раннее — неолитическое — время в Индокитае. К «индонезийской» монголоидно-австралоидной расе могут быть отнесены черепа бронзового века, найденные в Тхиеузыонге (в провинции Тхань Хоа) на севере Вьетнама. Вьетнамский археолог Нгуен Зуй характеризует их как крупные в горизонтальном сечении, высокие, но довольно грацильные с прямым среднешироким лбом, уплощенным лицом, выступающими вперед и в стороны скуловыми дугами, относительно широким носом, резко выраженным альвеолярным прогнатизмом [Nguyen Duy, 329–348].


Таким образом, на территории современного Китая и соседних стран уже несколько тысячелетий тому назад — вероятно, в эпоху неолита — вполне сложились все основные группы рас, существующие в этой части ойкумены в настоящее время (карта 4). На ее южной периферии расселялись южные монголоиды, переходные к австралоидам, предки тайских, аустроазиатских и аустронезийских этносов, на западных рубежах жили различные европеоидные группы иранцев и тохаров, а на северных границах — континентальные монголоиды, говорившие на палеоазиатских и протоалтайских языках. Весь Северный, а отчасти и Центральный Китай (бассейны Хуанхэ и Янцзы) был занят восточномонголоидными популяциями, ареал которых на западе включал Тибет, а на северо-востоке — Маньчжурию и Корею. Видимо, на базе этих популяций, составлявших северную группу тихоокеанских монголоидов, формировалось большинство тибето-китайских народов КНР, включая собственно тибетцев, другие тибето-бирманские этносы и, конечно, китайцев, колыбелью которых был скорее всего ареал распространения культуры яншао, а последовательными этапами этнического развития — иньцы, чжоусцы и «люди хуася» периодов Чуньцю и Чжаньго.



Происхождение древнекитайской письменности


Китайская иероглифическая письменность — исключительное явление среди всех известных науке видов письма. Иероглифическое письмо отличается от фонетического прежде всего самим принципом обозначения. Фонетическое письмо служит для передачи элементов плана выражения лингвистических единиц: отдельных звуков или их сочетаний — слогов. Иероглифическое письмо служит для передачи значения лингвистических единиц, т. е. обозначает их содержание.


Для этих двух видов письменности характерны совершенно различные отношения с языком, который они передают. Фонетическое письмо всегда предназначено для какого-то определенного состояния одного языка: без соответствующих изменений оно не может быть использовано для другого языка или для другого состояния одного и того же. Иероглифическая письменность, наоборот, отличается своей универсальностью. Теоретически иероглифы могут быть использованы для любого языка. Практически же наиболее приспособленными для восприятия иероглифической письменности оказались языки со слогоморфемной структурой, т. е. те, в которых морфема обозначается отдельным слогом. Независимость от действительного произношения обозначаемой лингвистической единицы дает иероглифической письменности также еще и вневременные качества: при знании грамматики текст, написанный иероглифическим письмом, может быть понят независимо от того, когда он был написан, а его знаки могут быть прочитаны любым удобным способом. Эти свойства иероглифической письменности сыграли немалую роль в том, что китайская письменность сохраняется и в наше время.


Рассматривая происхождение китайской письменности, следует различать легенду и действительность. Китайская традиционная история письменности сообщает об эпохе мифических императоров Фу Си и Шэнь Нуна, когда для записи информации использовались шнуры с узелками и триграммы, состоящие из комбинаций целых и прерванных линий, после которой наступила эпоха более позднего мифического императора Хуанди, когда его придворный историограф Цан Цзе создал иероглифическую письменность современного вида. Согласно традиционным представлениям, иероглифы, созданые Цан Цзе, были изображениями соответствующих предметов и поэтому назывались «вэнь» (60) «рисунок, орнамент». В дальнейшем стали создаваться более сложные знаки, состоящие из нескольких простых рисунков. Эти сложные знаки получили название «цзы» (61). В словаре «Шовэнь» указывается, что этимология слова «цзы» (62) — «рожденный», т. е. «производный».


Современные археологические данные позволяют во многих существенных деталях реконструировать действительную эволюцию китайской иероглифической письменности от ее создания до начала новой эры. Источником сведений о древнейшем периоде истории китайской письменности являются надписи на иньских гадательных костях, обнаруженные при раскопках последней столицы династии Шан.


Существует и другой взгляд на начальную точку истории китайской письменности, непосредственно связанный с общим представлением о начале достоверной истории Китая. В рамках традиционной исторической концепции император Хуанди был реальным историческим лицом, правившим Китаем в XXVI в. до н. э.; тогда же жил и его историограф Цан Цзе. Следовательно, и создание письма относится к тому же времени. Сторонники этого взгляда на историю китайской письменности считают, что китайская иероглифическая письменность существовала даже до Цан Цзе и он выступил не столько как создатель новой, сколько как реформатор существовавшей письменности [Дун Цзо-бинь, 1967, 61–62]. В защиту такого взгляда на историю китайского письма обычно приводятся косвенные соображения, однако прямые свидетельства, указывающие на существование письма в это отдаленное время, до сих пор отсутствуют.


Иньское письмо


Документированная история древнекитайской письменности начинается примерно с XIV в. до н. э. — к этому времени относятся наиболее ранние образцы древнекитайской иероглифической письменности. Письменные знаки, которые были обнаружены на панцирях черепах и лопаточных костях крупных млекопитающих, представляли собой прообраз современной китайской иероглифической письменности (рис. 28). Эти знаки были в большинстве своем пиктограммами и часто сохраняли значительное сходство с предметом, который изображали на письме. Знаки наносились на поверхность кости с помощью острого предмета и затем натирались красителем, с тем чтобы сделать их более контрастными.



Палеографическим признаком иньского письма является его нестандартность. Для распознания иероглифа в тексте гадательной надписи требовалась не идентификация его с некоторым стандартным начертанием, а общее сходство с изображаемым предметом. Исследование графической структуры иероглифов, обозначавших животных, показало, что графическим инвариантом, различавшим знаки для обозначения барана и быка, являлось направление рогов. Любое изображение, где рога направлены вверх, представляет собой иероглиф «бык» (рис. 29, 1), соответственно, любое изображение, где рога направлены вниз, представляет собой иероглиф «баран» (рис. 29, 2). Графическим инвариантом иероглифа «лошадь» является грива и голова при изображении тела сбоку (рис. 29, 3). При этом направление головы не было существенным: в ранних начертаниях этого иероглифа голова была обращена влево, а в более поздних — вправо. Графическим инвариантом иероглифа «тигр» является зубастая раскрытая пасть, полосатая шкура, хвост колечком при изображении тела сбоку (рис. 29, 4) [Карапетьянц, 197.2, 453–454].


Степень детализации изображения могла быть различной. В отличие от современных иероглифов знаки иньского письма не разлагались на стандартные графические единицы (черты). Число черт в знаке зависело от желания пишущего передать в своем изображении большее или меньшее число деталей. Исследователи иньского письма указывают на сходство графического стиля иероглифов, изображающих животных, со стилем зооморфного орнамента, который можно встретить на различных предметах культуры эпохи Инь и даже предшествующих исторических эпох [Бунаков, 1940, 358; Карапетьянц, 1972, 457–463].



Это означает, что в своих истоках китайская иероглифическая письменность связана с изобразительным искусством, точнее, с орнаментом, и это делает понятным причины, по которым письменные знаки были названы и продолжают называться словом «вэнь» («узор»).


В настоящее время иногда высказываются взгляды, согласно которым китайское письмо происходит с Ближнего Востока. Основной аргументацией в пользу такого взгляда является сходство некоторых знаков иньского письма со знаками ближневосточных иероглифических письменностей [Васильев, 1976, 303]. Не отрицая в принципе возможности культурных связей населения бассейна Хуанхэ с западной частью Евразиатского материка, следует все же указать, что сходство в различных письменностях может быть основано прежде всего на их сходстве с изображаемым объектом. Памятники китайской письменности демонстрируют столь ясную эволюцию от элементарных пиктограмм, генетически связанных с орнаментом, к более сложным формам, а затем к современным, что самостоятельность ее развития на местной основе не может вызвать никаких сомнений. Детальная аргументация в пользу автохтонности китайского письма приведена в статье А. М. Карапетьянца [Карапетьянц, 1977, 223–229].


Иньское письмо состояло, в основном, из пиктографических и идеографических знаков. Пиктограммы иньского письма представляли собой схематизированное изображение предмета: горы, солнца, луны, текущей воды и т. п. (рис. 29). Пиктограммы создавались прежде всего для обозначения предметов с явно выраженной внешней формой. Для обозначения более абстрактных и чисто абстрактных понятий пиктограммы были неудобны. Для обозначения слов с абстрактным значением создавались сложные знаки — идеограммы, состоящие из нескольких простых пиктограмм. Значение такой идеограммы иньского письма могло быть выведено из значений пиктограмм, которые входили в ее состав.


Так, например, знак фа «карать» (59) является изображением человека и клевца, приставленного к его шее, знак чжи «достигнуть» (63) — стрелы, воткнувшейся в землю, знак шэ «стрелять» (64) — лука со стрелой и правой руки, знак бао «защищать» (65) — мужчины и ребенка.


Все перечисленные идеограммы сохранились по сей день и продолжают существовать в измененном виде в современной китайской письменности. Однако часть иньских пиктограмм была забыта и уже не встречалась в надписях последующих эпох. К специфически иньским пиктограммам относятся такие знаки, как «возделывать землю», представляющий собой изображение человека с палкой-копалкой в руках, «ловить рыбу» — изображение рыбы, сети и руки, «грести» — изображение лодки и человека с веслом в руках, «несчастье» — изображение ноги, наступающей на змею, «сидеть» — изображение человека, сидящего на циновке (рис. 29, 13–29, 16).


Язык иньских надписей, вероятно, был близок к языку, на котором говорили при дворе правителей династии Шан. Характер вопросов и ответов, записанных на гадательных костях, подразумевал их краткость. Тем не менее в расшифрованных текстах встречаются не только знаменательные, но и служебные морфемы, предлоги и т. д. Слова и формулы надписей время от времени менялись. Исследователь иньских надписей Дун Цзо-бинь установил, что примерно за 300 лет существования династии Шан, отраженных в надписях на гадательных костях, менялось как содержание надписей, так и форма записи вопросов и ответов. Эти отрезки времени он условно называет периодами консервативного правления и реформ или периодами старой и новой школы стиля иньских надписей. Дун Цзо-бинь указывает на тенденцию к более четкому различению дня и месяца надписи в стиле новой школы, для чего при обозначении месяца в этот период писали, скажем, не «август», а «в августе» — с предлогом [Tung Tso-pin, 94]. В надписях, составленных в духе навой школы, год обозначался словом «сы» (66), а январь — «чжэнюэ» (67);в надписях старой школы год обозначался словом «нянь» (68), а январь — «и юэ» (69). Кто знает, может быть эти слова, используемые разными школами, отражали существование двух речевых стилей в том языке, на котором эти надписи составлялись.


Исследователи иньского письма различают несколько периодов эволюции графики от раннего, характеризовавшегося крупными отчетливыми знаками, до позднего, когда знаки писались мелко с тщательным исполнением всех деталей. Между этими крайними периодами эволюции иньской графики находятся промежуточные ступени падения и возвышения искусства каллиграфии, однако общая тенденция развития иньской графики обычно характеризуется как усложнение формы знаков. Вот что пишет об этом Дун Цзо-бинь: «Перемены в стиле письма в надписях на панцирях и костях — это в конечном счете перемены от простого к сложному. Перемены произошли в разных формах — простое возрастание числа черт без изменений значения, усложнение, вызванное новым значением иероглифа, переход от пиктограмм к знакам типа сешэн (полуидеографические, полуфонетические комплексы) и т. д.» [там же, 87].


Сфера употребления письменности в государстве Инь функционально была ограничена надписями на гадательных костях, территориально же — столицей, во всяком случае в других местах археологических раскопок периода династии Инь гадательные кости с надписями обнаруживаются крайне редко.


Письменность эпохи Чжоу


В памятниках иньской письменности встречаются графические элементы, которые можно воспринимать как указания на то, что в государстве Чжоу в то же самое время существовали свои письменные знаки. Некоторые из них были воспроизведены в иньских надписях [Тан Лань, 1957, 33–36; Крюков, 1965, 122–127].


Этих упоминаний, к сожалению, недостаточно для того, чтобы составить представление об их природе — являлись ли они знаками для обозначения реальных лингвистических единиц или имели какие-либо другие функции, например функции знаков собственности.


После того как Инь было покорено Чжоу, завоеватели воспользовались достижениями иньской культуры, в том числе иероглифической письменностью, которая по-прежнему использовалась главным образом в ритуальной сфере. В духовной культуре Чжоу важную роль играли ритуалы, связанные с культом предков. В наиболее торжественных случаях совершение ритуала сопровождалось соответствующей надписью, которая, наносилась на сосуд, отливаемый в честь этого события (рис. 30). Надписи на бронзовых сосудах представляют собой основной источник сведений о китайской письменности периода династии Чжоу (рис. 31).


Для эпохи Чжоу характерно значительное территориальное распространение иероглифической письменности — ритуальные сосуды с надписями обнаруживаются при раскопках всех сколько-нибудь заметных культурных и политических центров государства Чжоу.


Чжоуская письменность является прямой преемницей иньской, однако примечательно, что отнюдь не все знаки, которые встречаются на гадательных костях, перешли в письменность государства Чжоу. Структура знаков в письменных текстах Чжоу осталась в принципе той же, что в иньских. Однако в некоторых случаях последовательность графических элементов в иероглифах могла изменяться. Порядок элементов в знаках поздних чжоуских надписей был закреплен в современной стандартной форме начертания китайских иероглифов. Графическая структура знаков продолжала усложняться. Выше уже говорилось о том, что пиктограммы не всегда представляли собой изображения одного предмета. Иногда они могли сопровождаться изображением других ассоциативно связанных предметов. Процесс расширения знаков продолжался и в эпоху Чжоу. Так, например, знак для передачи слова цзо «левый» (70) в иньском письме представлял собой изображение руки с пальцами. В чжоуском письме это изображение было дополнено маленьким знаком гун «труд» (71) в нижнем углу справа без какого-либо изменения общего значения иероглифа. В таком виде он и оказался закрепленным в современной стандартной форме. Имеются и другие примеры. Как уже упоминалось выше, знак бао «защищать» (65) на иньских надписях состоял из изображения мужчины и ребенка. В большинстве чжоуских надписей эта структура иероглифа сохраняется без изменений. Однако в некоторых надписях позднего Чжоу к указанным двум компонентам добавлен третий — юй яшма (72). Иначе говоря, в семантическую структуру иероглифа был введен момент оценки: «мужчина охраняет ребенка как драгоценность». Однако в современной стандартной форме закреплена его первоначальная форма как наиболее простая.




Причины усложнения графической структуры иероглифов остаются не вполне ясными. Насколько можно судить по приведенным выше примерам, усложнение графической структуры знаков-идеографов можно объяснить стремлением внести дополнительный компонент прежде всего оценочного характера в его значение в целом. В случае знаков-пиктограмм объяснение такого рода не подходит. Можно лишь предположить, что усложнение графической структуры пиктограмм связано с эстетическими соображениями. В чжоуском письме начинает вырабатываться принцип начертания иероглифов, который сохраняется до наших дней: компоновать знак таким образом, чтобы его можно было вписать в квадрат. Естественно, что некоторые простые пиктограммы выглядели неэстетично при таких требованиях к почерку. Это обстоятельство вызвало у писцов соблазн дополнить знак одним или несколькими графическими элементами для того, чтобы иероглиф вписывался в квадрат без существенных пробелов.



Заимствованные и фонетические знаки


Изменения в семантической структуре знаков китайского письма в эпоху Чжоу имеют исключительно важное значение для эволюции китайской письменности. В условиях расширения общественных функций китайского письма потребовалось увеличение числа знаков. Эта потребность была вызвана развитием письменной культуры и расширением круга тем, по поводу которых составлялись письменные тексты. В ответ на эту потребность стали использоваться так называемые заимствованные знаки и была создана новая категория фонетических знаков.


Заимствованные знаки представляют собой такие знаки китайской письменности, которые были созданы для обозначения одних слов и фактически используются для обозначения других. Так, например, иероглиф лай (73) «приходить» первоначально был создан для того, чтобы обозначать слово «лай» — «пшеница». Однако в дальнейшем в связи с тем, что слово «приходить» произносилось точно так же, как и слово «пшеница», этот знак стал использоваться для обозначения глагола «приходить».


Использование заимствованных знаков в письменных текстах приводило к тому, что один и тот же знак мог приобретать несколько значений, которые не всегда были связаны между собой семантически — как это было в случае использования знака «пшеница» для обозначения слова «приходить». Многозначность заимствованных знаков неизбежно вела к затруднениям при понимании письменных текстов. Заимствованные знаки оказались непрактичными. От недостатков заимствованных знаков были в значительной мере свободны новые фонетические знаки, которые в большом количестве стали создаваться в эпоху Чжоу.


Фонетические знаки состоят из двух частей, из которых одна называется «фонетиком» или «фонетической частью». Она указывает с большей или меньшей точностью на чтение иероглифа. Другая, называемая «ключом» или «детерминантом», указывает на предметную область, к которой относится слово, обозначенное этим знаком. Примером фонетического знака может служить иероглиф фань (74) «зерно, варенное на пару», который состоит из двух графических элементов. Его фонетический элемент представляет собой иероглиф фань (75) «перевернуть», который произносится точно так же, как и слово «вареное зерно», но для того, чтобы его можно было бы отличить на письме от иероглифа «перевернуть», к нему добавляется ключ или детерминант ши, (76) «пища», который указывает, что новый знак обозначает слово, относящееся к предметной области пищи.


Опыт истории китайской письменности показал, что пиктографический и идеографический принципы образования иероглифов не в состоянии обеспечить письменность нужным числом знаков, с помощью которых можно обозначить практически любое слово языка. Иероглифическая письменность с большим числом знаков может быть создана только с помощью фонетических знаков. Заимствованные знаки представляют собой разновидность фонетических. Различие между ними состоит в том, что заимствованные иероглифы ключа не имеют, между тем как фонетические имеют в своем составе поясняющий ключ.


Рассуждая чисто теоретически, использование заимствованных знаков не приводит к увеличению числа иероглифов, находящихся в употреблении, а создает лишь увеличение числа значений иероглифов, которые в таких условиях должны выступать как письменные знаки для изображения нескольких слов. Это опасный путь, по которому не может пойти иероглифическая письменность, предназначенная для широкого распространения. Поэтому естественно, что заимствование знаков никогда не было распространенным путем развития китайского письма, и на первый план выдвинулись знаки фонетической категории.


Для определения приблизительного времени создания большей части знаков фонетической категории можно прибегнуть к лингвистическим данным. Рифмы старейшего поэтического произведения Китая — «Шицзин» дают ценные сведения относительно произношения китайских иероглифов в начале I тысячелетия до н. э. Рифмующиеся слова в «Шицзине» могут быть объединены в классы. В настоящее время исследованы также рифмы поэтических произведений периода династии Хань, поэтому можно с достаточной уверенностью судить о том, какой из известных систем рифм ближе всего соответствуют иероглифы фонетической категории.


Теоретически иероглиф фонетической категории должен был читаться в точности так же, как и его фонетическая часть. В дальнейшем это правило оказалось нарушенным, но на раннем этапе существования иероглифов этого класса оно соблюдалось. Для того, чтобы сопоставить классы рифм «Шицзина» с иероглифами фонетической категории, нужно было выяснить, как рифмуются между собой слова, обозначенные иероглифами фонетической категории. Если знаки с двумя разными фонетиками обозначают рифмующиеся слова, это значит, что их вокалические части были одинаковы. Если они не используются при передаче рифмующихся слов, то вокалические части этих слов различны. Так, например, слова, переданные знаками (77) и (78) свободно рифмуются в китайской средневековой поэзии, но они не рифмуются в «Шицзине», потому что принадлежат к разным классам рифм. Иероглифы фонетической категории с фонетическими частями (77) и (78) не рифмуются между собой в «Шицзине». Отсюда следует, что система вокализма, которую можно разглядеть за классами иероглифов фонетической категории, совпадает с той системой вокализма, которая реконструируется на основании рифм «Шицзина». Таким образом, та фонетическая система иероглифов китайского языка, на которую опиралась система иероглифов фонетической категории, в целом совпадает с фонетической системой «Шицзина», Исследование рифмы поэтических надписей на бронзе подтверждает этот вывод.


В настоящее время существует мнение, разделяемое большинством исследователей древнекитайского языка, что «Шицзин» как поэтический памятник сформировался в начале I тысячелетия до н. э., а записан в середине этого тысячелетия. Поэтому система рифм «Шицзина» и система иероглифов фонетической категории относятся примерно к одному и тому же времени — к первой половине I тысячелетия до н. э. Это вполне согласуется с фактами истории китайской письменности. Начало I тысячелетия до н. э. почти точно совпадает с утверждением династии Чжоу и использованием иньской письменности в новых условиях и для новых целей.


Древнекитайский язык заведомо не был единым во время создания большинства иероглифов фонетической категории, поэтому естественно возникает вопрос о том, каким образом удалось достигнуть столь высокой степени единства системы иероглифов фонетической категории; достоверно известно, что иероглифы создавались не только писцами при дворе чжоуского вана, но и при дворах отдельных наследственных владетелей.


Лингвистической основой единства системы иероглифов фонетической категории в значительной степени являются закономерные соответствия между отдельными диалектами китайского языка того времени. В сущности, даже не зная ничего относительно реального произношения иероглифов в разных частях Китая того времени, можно сказать, что и тогда древнекитайские диалекты были связаны некоторыми соответствиями, поэтому связи между членами класса иероглифов с одинаковыми фонетическими частями оставались постоянными, независимо от того, как они реально произносились.


Некоторые сложности возникали в том случае, когда нужно было обозначить слова, которые не были связаны закономерно с диалектом столицы. И здесь было два пути их принятия в общее употребление. Первый путь состоял в том, что при переходе на общегосударственный уровень знак получал другое чтение. Второй — в том, что его диалектное чтение сохранялось. И в обоих случаях это вело к разрушению системы иероглифов фонетической категории.


Таким образом, существовало достаточно причин для того, чтобы последовательная фонетическая система образования древнекитайских иероглифов оказалась практически неосуществимой. Помимо чисто синхронных причин, разрушающих серии фонетических иероглифов, существовала также и важная диахронная причина: фонетическая эволюция языка постепенно приводила к изменениям в чтении иероглифов фонетической категории. В этом случае обычно возникает разрыв между чтениями общеизвестных иероглифов, обозначающих часто употребляющиеся слова, и чтениями более редких, обозначающих более редкие слова, не встречающиеся в повседневном языке, где перемены не столь явственны. Обычно более редкие, чисто литературные слова сохраняют архаизованное произношение, которое в дальнейшем по-разному толковалось авторами фонетических комментариев.


Особую проблему составляют ключи иероглифов фонетической категории. С помощью этих ключей указывается принадлежность обозначаемого слова к определенной предметной области. Однако в выборе ключа открывалось широкое поле деятельности воображения писцов, создававших новые иероглифы. В зависимости от точки зрения на обозначаемый объект его можно относить к различным предметным областям. Именно этим можно объяснить тот факт, что ключи были наименее устойчивым элементом иероглифов фонетической категории. Один и тот же иероглиф у разных авторов мог быть записан с несколькими различными ключами. Эти колебания заметны в китайской письменности еще много веков позднее в период династии Хань — и только благодаря деятельности ханьских комментаторов ключи при иероглифах фонетической категории были закреплены окончательно.


Когда в конце I в. н. э. в словаре «Шовэнь» был подведен итог развития китайской письменности за первое тысячелетие ее существования, оказалось, что из 9353 иероглифов, собранных в этом словаре, 364 являются пиктограммами, 125 — знаками традиционной указательной категории, 1167 — идеограммами. Все остальные знаки являлись заимствованными или фонетическими. Таким образом, три четверти знаков китайского письма образованы фонетическим способом.


Функции древнекитайской письменности эпохи Чжоу и пути ее эволюции


Исторические памятники эпохи Чжоу свидетельствуют о том, что письмо и грамотность были довольно широко распространены (во всяком случае — в правящем классе общества Чжоу). Широко известно одно место из исторической хроники «Цзочжуань» [Legge, т. 8, 607], где говорится о том, как Цзы Чань в царстве Чжэн распорядился отлить бронзовые доски с начертанным на них кодексом законов для всеобщего сведения. Таким образом, уже в VI в. до н. э. существовали неритуальные тексты и было достаточно грамотных, способных их читать. Об этом свидетельствуют тексты «проезжих грамот» конца IV в. на металлических пластинках из царства Чу [Васильев К. В., 1972, 63–69] (рис. 32). Естественно, не следует думать, что современные знания относительно светских текстов чжоуского времени восходят к этому отрывку из «Цзочжуани». Они основаны на китайской письменной традиции, включающей значительное количество текстов исторического, политического и философского содержания, написанных в эпоху Чжоу. Именно эти чжоуские тексты составляли основу духовной культуры Китая на протяжении всей его средневековой истории.



Китайская иероглифическая письменность использовалась также в практике государственного управления в сношениях между государствами. О широком распространении китайской письменности в эпоху Чжоу свидетельствуют находки бронзовых сосудов с надписями повсюду, где были города чжоуского Китая. Итак, древнекитайская иероглифическая письменность в эпоху Чжоу была повсеместно распространена на обширной территории, слабо интегрированной как в политическом, так и в лингвистическом отношениях. В таких условиях функционирования иероглифической письменности возникает опасность создания локальных вариантов письма. Китайская письменность в эпоху Чжоу не смогла избежать появления некоторых локальных элементов и локальных вариантов, которые теоретически могли привести к ее дезинтеграции. Однако на пути к дезинтеграции китайского письма того времени стояли довольно существенные преграды.


Знаки пиктографической и идеографической категорий были более или менее одинаковыми повсеместно в эпоху Чжоу. Все редкие иероглифы, встречающиеся в древних текстах, дошедших до нашего времени, которые считаются локальными знаками, состоят из элементов, известных по иньским и чжоуским надписям в новом сочетании. Основные расхождения между различными региональными вариантами могли существовать только в классе иероглифов фонетической категории. Однако писцы и авторы текстов не могли заходить слишком далеко в создании новых иероглифов этой категории. Прежде всего, создавая иероглиф, они должны были давать себе отчет в том, будет ли этот новый знак письма понят читателями. Поэтому более разумно предполагать, что новые иероглифы создавались только в тех случаях, когда они действительно отсутствовали, а не тогда, когда писцу было некогда заглянуть в словарь.


Помимо этих чисто индивидуальных ограничений, вероятно, существовало нечто вроде общегосударственной системы контроля над письменностью. В «Чжоу ли» сообщается о существовании при чжоуском дворе специальной филологической службы, которая должна была заниматься переводом переговоров чжоуских ванов с иностранными послами; помимо этой основной функции она занималась также и проблемами поддержания единства письменности. Ежегодно это управление созывало в столицу писцов из разных частей страны, и здесь происходило сравнение письменных знаков, распространенных в разных частях Китая. Знаки произносились вслух для того, чтобы всем было известно их чтение. «Чжоу ли» не является подлинным сочинением эпохи Чжоу, поэтому нельзя сказать, что поддержание единства письма происходило с помощью таких мероприятий. Но этот текст не является чистым вымыслом — он основан на каких-то данных, отражающих, может быть, более позднюю практику.


Сведения о деятельности чжоуского двора в области унификации письменности содержатся в словаре «Шовэнь». В годы правления чжоуского Сюань-вана (827–782 г. до н. э.) придворный историограф Чжоу разработал новое письмо, которое получило название «дачжуань» (79). Знаки нового начертания были сведены в особом труде из пятнадцати глав, который назывался «Дачжуань» или «Ши Чжоу пянь» («Книга историографа Чжоу»). Этот свод иероглифов просуществовал вплоть до конца династии Хань и был утрачен во время бурных событий Троецарствия. Словарь «Шовэнь» регулярно ссылается на свод «Ши Чжоу пянь» и приводит начертания из него достаточно часто.


Однако наряду со знаками «дачжуань» в «Шовэне» имеются несколько более редкие ссылки на «древние знаки» — гувэнь (80). Исходя из прямого смысла термина «гувэнь», можно сказать, что они должны были предшествовать знакам историографа Чжоу во времени. Однако такая интерпретация не является единственной. Существует другой взгляд на связи между чжоувень и гувэнь, согласно которому чжоувень представляет собой локальный вариант, распространенный на западе государства Чжоу, а гувэнь — на востоке. Согласно преданию, труды Конфуция, спрятанные в стене его дома, а затем вновь открытые в начале правления династии Хань, были написаны письмом «гувэнь». Другим более поздним названием этого письма было «кэдоу вэнь» («головастиковое письмо») — из-за того, что знаки этого письма напоминали головастиков. Однако, как сообщает Дун Цзо-бинь, среди многочисленных памятников китайской письменности периода Чжоу, обнаруженных археологами, образцов письма «гувэнь» или «головастикового» письма не было (Tung Tso-pin, 75). Таким образом, при любом понимании природы «древних знаков» можно сказать, что унификация письма при династии Чжоу не была достигнута.


Значение иероглифической письменности как основного фактора культурного и в какой-то степени политического единства страны осознавалось в то время уже достаточно явственно. Поэтому представляется не случайным то, что одной из первых правительственных реформ, проведенных после объединения китайских царств под властью династии Цинь, была реформа китайской письменности.


Перед китайской письменностью в IV–III вв. до н. э. открывалась возможность развития по направлению к фонетическому письму. Эволюция китайского письма в эпоху Чжоу ничем не отличалась от эволюции ближневосточных иероглифических письменностей, где на смену ритуальному пиктографическому и идеографическому письму пришли иероглифы фонетической категории, в дальнейшем сменившиеся чисто слоговыми знаками. Однако в Китае переход от фонетических иероглифов к слоговым знакам, которыми можно было обозначать любой слог определенного звукового состава, так и не произошел.


Существовали лингвистические и социальные причины того, что китайская иероглифическая письменность в своей эволюции не продвинулась далее создания иероглифов фонетической категории. Лингвистические причины представляются менее существенными, хотя и сыграли свою роль, способствуя развитию китайского письма по иероглифическому пути. Уже в момент создания иероглифов фонетической категории китайский язык был слогоморфемным: морфемы в этом языке могли быть выражены по меньшей мере целым слогом. При этом сочетание знаменательной морфемы со служебной, как правило, не соединялось в один фонетический слог, а продолжало оставаться сочетанием двух слогоморфем. Если при этом в то время еще существовали какие-нибудь морфологические возможности образования производных форм иногда с помощью перегласовки, иногда — с помощью изменения начального или конечного согласного, то они уже не были продуктивными, поэтому связи родственных слов далеко не всегда осознавались говорящими, и зависимость между ними не обязательно должна была выражаться в письменности. Все эти обстоятельства способствовали тому, чтобы для записи каждой слогоморфемы древнекитайского языка эпохи Чжоу создавался особый индивидуальный иероглиф. Такой способ письма оказался бы нерациональным, если бы в китайском языке существовали сложные грамматические формы, которые могли бы соединяться с соответствующей знаменательной морфемой в единый фонетический слог. Так, например, попытка приспособить китайскую иероглифическую письменность для японского языка оказалась безуспешной, потому что иероглифическая письменность неудобна для передачи сложных грамматических форм. Именно поэтому вскоре после принятия иероглифической письменности в Японии было разработано алфавитное письмо, с помощью которого записывались грамматические формы, примыкающие к знаменательной морфеме, обозначаемой иероглифом.


Общественные причины, способствовавшие сохранению китайской иероглифической письменности, заключены в самой природе китайского общества того времени. В ареале формирования китайской культуры и государственности мы наблюдаем конгломерат этнических общностей. Люди, жившие на этой территории, говорили не только на разных диалектах китайского языка, но и просто на разных языках, которые не обязательно были родственны китайскому.


Лингвистическое объединение этого конгломерата на базе единого языка было невозможно. Его объединение произошло позднее не на лингвистической, а на политической и культурной основе, и в условиях такого объединения универсальные свойства иероглифической письменности сказались весьма кстати. Иероглифическая письменность была очень удобным средством для того, чтобы писать на любых очень непохожих друг на друга диалектах древнекитайского языка и даже на других языках, отличных от него. Универсальная иероглифическая письменность оказалась созвучной универсальным культурно-политическим идеям, разрабатываемым общественной мыслью Китая в те времена.


В чисто практическом плане иероглифическая письменность оказалась очень удобной для передачи информации в разнодиалектном и разноязычном обществе чжоуского Китая. Письменный текст, написанный в царстве Ци, мог быть без труда прочитан в царстве Чу и наоборот. Иероглифическая письменность в условиях чжоуского Китая способствовала ускоренной циркуляции информации, обмену идеями, в конечном счете — политической и культурной интеграции населения удаленных друг от друга районов страны.


Формирование древнекитайского языка


Как уже отмечалось выше, представления о генетических связях китайского языка с другими языками Восточной Азии довольно существенно менялись на протяжении истории его изучения. Первые же исследователи этой проблемы указали на его родственные связи с тибетским языком. По мере изучения языков юга Восточной Азии было обнаружено сходство с тайскими языками. Так, в китайском языке было установлено наличие значительных слоев общей лексики как с тибето-бирманскими, так и с тайскими языками. Однако невозможность сформулировать фонетические законы, связывающие эти близкие формы, породила значительное количество классификаций, которые в зависимости от принятых критериев по-разному группировали языки Восточной Азии в языковые семьи. Изучение генетических связей китайского языка было поставлено на научную основу после реконструкции фонетики древнекитайского языка, относящегося к началу I тысячелетия до н. э. Очевидно, возможности сравнительно-исторического изучения китайского языка могли бы намного возрасти, если бы удалось реконструировать произношение знаков наиболее древних памятников китайского письма- иньских надписей на гадательных костях. Однако до сих пор не ясно, как это можно сделать. Вот почему материалы древнейшего периода истории китайского языка все еще остаются вне сферы досягаемости сравнительного метода. Это означает, что единственным путем сравнительного изучения языка иньских надписей в настоящее время является исследование его типологических свойств.



Типология порядка значимых элементов в языках Восточной Азии


Лапидарный стиль и стандартное содержание большинства надписей на гадательных костях предопределили также и ограниченный набор грамматических средств, с помощью которых они были написаны. Этот набор грамматических средств не позволяет реконструировать грамматику языка иньских надписей в объеме, необходимом для сравнительно-исторического исследования, но он содержит тот необходимый минимум лингвистической информации, по которому можно судить об основных типологических чертах языка этих текстов. Это важно потому, что типологические характеристики языка иньских текстов могут быть сравнены с соответствующими характеристиками современных и тех древних языков Восточной Азии, которые известны в настоящее время. Тем самым становится возможным определение его места в типологической классификации языков этого ареала.


Наиболее полная информация относительно грамматики языка иньских надписей относится к порядку значимых элементов. Несмотря на возможные недостатки в реконструкции отдельных грамматических форм, в настоящее время можно считать твердо установленными следующие важные для типологического исследования лингвистические факты, относящиеся к порядку значимых элементов: основной порядок слов и его альтернативы, наличие предлогов, наличие префиксов.


Возможности использования типологии языков Восточной Азии для изучения ее этнической истории были известны достаточно давно. В первую очередь для типологических исследований был привлечен такой их заметный и важный признак, как последовательность знаменательных элементов. Однако первый опыт изучения типологии порядка слов в языках Восточной Азии, предпринятый Т. Делякупри, был признан неудачным; это строгое суждение было основано не столько на критической оценке по существу лингвистической аргументации первой типологической классификации языков Восточной Азии, сколько на несогласии с общими этнологическими выводами, которые Т. Делякупри сделал из своей классификации.


Возвращение к типологическим методам изучения и классификации языков Восточной Азии стало теперь возможным прежде всего потому, что за истекшее время наши знания об этих языках существенно расширились и, что самое главное, создана достаточно строгая теория языковых типов, которая ставит типологические исследования на прочную методическую основу.


Основной порядок значимых элементов в языках Восточной Азии отличается значительной устойчивостью во времени. Об этом свидетельствуют факты более поздней документированной истории языков этого ареала. Примерами могут служить китайский язык с письменной традицией, восходящей к началу I тысячелетия до н. э., тибетский язык с письменной традицией от VII в. до н. э. и другие языки с более поздней письменной традицией.

Однако устойчивость основного порядка значимых элементов в языках юга Восточной Азии не означает его полную неподвижность. Перемены в порядке значимых элементов все же происходят. Причины изменений могут быть объяснены как эволюцией самого языка, так и влиянием внелингвистических факторов. Естественно, что в условиях нормальной исторической, эволюции языка перемена порядка значимых элементов наиболее вероятна в языках с развитыми морфологическими средствами, где порядок как грамматическая форма менее важен, чем морфология; они менее вероятны в языках, где отношения между словами обозначаются не только морфологическими средствами, но также и порядком значимых элементов.


Несмотря на то что в большинстве языков юга Восточной Азии морфология развита сравнительно слабо, все же наблюдается изменение порядка значимых элементов. Примером перестройки порядка значимых элементов в языке в сравнительно недавние исторические времена обычно называют каренский язык, где произошла перестройка порядка значимых элементов от «объект-глагол» к «глагол-объект». Современная теория языковых типов называет языковые контакты в числе основных причин перестройки порядка значимых элементов. Для изменения порядка значимых элементов языка нужны очень интенсивные контакты, совершающиеся в двуязычной среде, где два различных порядка одних и тех же значимых элементов одинаково приемлемы и понятны [Li, 75, 115].


Со времени Т. Делякупри известно, что с точки зрения порядка значимых элементов языки Восточной Азии делятся на два типологических класса — северный и южный. Класс северных языков характеризуется последовательностью «субъект — объект — глагол», а класс южных — последовательностью «субъект — глагол — объект» со всеми остальными признаками, вытекающими из этой основной последовательности. К классу северных языков относятся все урало-алтайские и палеоазиатские языки Восточной Азии, а также сино-тибетские, исключая китайский и каренский. К классу южных языков — тайские и аустроазиатские [Delacouprie, 130–140].


Таково современное географическое распределение этих типологических признаков. Однако для наших целей важно знать, каким оно было во времена создания иньских надписей. В наиболее ранней реконструируемой лингвистической ситуации, о которой говорилось выше, географическое распределение языков в принципе мало отличалось от современного, поэтому предположение, что типологические характеристики языков южной части Азии сложились очень давно и сохранились до настоящего времени, представляется вполне правдоподобным.


Типология порядка значимых элементов в языке иньских надписей


Основной порядок значимых элементов в языке иньских надписей представляет собой последовательность «субъект — глагол — объект». Однако наряду с этим встречаются предложения с альтернативной последовательностью «субъект — глагол — объект»: хуа ху лай (81) «Хуа позвать», хуа лу цинь (82) «Хуа оленя поймал». Ян Шу-да толкует такие примеры как предложения с прямым дополнением перед глаголом [Ян Шу-да, 61–62]. В настоящее время это толкование подвергнуто сомнению из-за того, что встречающееся в серии надписей слово «Хуа» Ян Шу-да в одних случаях толкует как имя собственное, в других — как географическое название. С точки зрения современных представлений о грамматическом анализе серий надписей на иньских костях предпочтительней считать, что слово Хуа во всех случаях представляет собой географическое название [16].


Прямое дополнение, выраженное местоимением, стоит в языке иньских надписей не после, а перед глаголом с отрицанием. Точно такие же примеры можно найти и в письменных памятниках китайского языка, относящихся к более позднему времени, поэтому примеры последовательности «объект — глагол» являются записью реальных фактов языка иньских надписей.


Прилагательное, выступающее в функции определения, всегда находится перед определяемым существительным: бай ма (83) «белая лошадь», хуан ню (84) «желтый бык» и т. п.


Пространственные отношения между словами языка иньских надписей выражаются с помощью предлогов. В грамматиках языка иньских надписей указываются пять предлогов: юй (85) „цзай (86) «в», цзы (87) «от, из», чжи (88), цзи (89) «до, к». Из них только первый, пожалуй, представляет собой предлог в точном смысле этого слова. Остальные глаголы-предлоги, восходящие к знаменательным словам «достигать, приходить», что проявляется в возможности их сочетания с отрицаниями и глагольными префиксами [Крюков, 1973, 79–84].


В именных словосочетаниях с определительной связью определение, выраженное существительным, занимает позицию перед определяемым словом: си ту (90) «западные земли», ту фан (91) «племя Ту», цзяо фу (92) «жена Цзяо» и т. п. Однако в определительной конструкции с именным приложением, состоящей из имени нарицательного и собственного, существует обратный порядок слов: хоу чжуань (93) «Хоу, имя которого Чжуань», цзу гэн (94) «мужской предок Гэн», пи гэн (95) «женский предок Гэн», фу си (96) «жена Си».


Сравнивая фу си с последовательностью цзяо фу, встречающейся в другом месте, можно сказать, что и в конструкции с именным приложением можно наблюдать два альтернативных порядка слов: в одном имя собственное ставится на первое место, в другом — на второе.


В именных словосочетаниях с определительной связью определение, выраженное указательным местоимением, обычно стоит перед определяемым существительным: цзы цзю (97) «эта конюшня». Однако в определительных конструкциях с место-предикативами возможны две альтернативные последовательности. В языке иньских надписей встречаются два место-предикатива жоцзы (98), жочэн (99) «такой», которые, как и указательные местоимения, могут находиться как перед определяемым существительным: жоцзы бу (100) «такое гадание», так и после него:: суй жочэн (101) «такой вред».


В большинстве языков мира позиция дополнения, выраженного личным местоимением, относительно глагола не отличается от соответствующей позиции существительного. Исключения отмечены лишь в немногих языках. В языке иньских надписей встречается достаточно большое число случаев, когда дополнение, выраженное личным местоимением, стоит не после глагола, а перед ним. В таких случаях при глаголе имеется отрицание, находящееся перед местоимением: бу во суй (102) «не повредит ли мне?»


При сочетании числительного с существительным их относительный порядок также является важной типологической характеристикой языка. Основным типом последовательности существительного и связанного с ним числительного в языке иньских надписей была последовательность: существительное — числительное: лан эр ши у (103) «волков 25», ма эр ши бин (104) «коней 20 упряжек», цян сань ши жэнь (105) «цянов 30 человек». Однако наряду с этим можно встретить также и альтернативный порядок: числительное — существительное: у цян (106) «5 цянов». Числительные всегда предшествуют словам, обозначающим единицы измерения времени: ба юэ (107) «8 месяцев», ужи (108) «5 дней» или «пятый день».


В конструкциях, где один глагол подчиняет другой, связанный с ним семантически, главный глагол, детерминирующий появление подчиненного, ставится перед ним: ван цянь (109) «отправился преследовать», ху цзи (НО) «приказал обрабатывать» (поля) [Крюков, 1973, 83].


Обстоятельства времени и места во всех языках являются наиболее подвижными членами предложения. Однако для каждого типа языка существует место предпочтительного расположения для них. Для языка иньских надписей характерно наличие обстоятельства места главным образом в конце предложения: ба жи гэн сюй ю чу юнь цзы дун (111) «Через восемь дней в день гэн-сюй появились тучи с востока» [там же, 108]. Обстоятельство времени с предлогом или без него чаще всего находится в начале предложения: юй лай и хай гао (112) «В будущий день и-хай сообщить» [там же, 83].


О морфологии языка иньских надписей можно получить лишь самые общие представления. Но даже при нынешнем состоянии наших знаний о ней можно сказать, что в этом языке существовала префиксация как способ аффиксального формообразования. Примером глагольного префикса, встречающегося в иньских текстах, является ци (113), функции которого не вполне ясны, однако похоже на то, что этот префикс имеет отношение к образованию вопросительной формы предложения.


Таковы основные факты, относящиеся к порядку значимых элементов в языке иньских надписей. Типологические признаки языка образуют структуру, части которой взаимообусловлены. Поэтому, зная некоторую типологическую характеристику языка, всегда можно ожидать наличие других типологических характеристик, связанных с нею коррелятивно. Это происходит не всегда, потому что грамматическая структура и типологические признаки каждого языка индивидуальны. Однако при исследовании достаточно большого количества примеров наиболее общие корреляции выявляются вполне четко. Эти вычисляемые корреляции называют также «лингвистическими универсалиями». Отсутствие коррелирующего элемента структуры языка или его несоответствие типологической универсалии обычно объясняется возмущающим действием различных лингвистических контактов. Различие между ожидаемым и наблюдаемым признаком при типологическом изучении языков может быть интерпретировано с точки зрения того типа языков, которым свойственны наблюдаемые признаки. Отсюда появляется возможность говорить, правда в самых общих выражениях, о типе языков, которые оказали возмущающее воздействие.


Из общей теории языковых типов известно, что основной порядок значимых элементов «объект — глагол» коррелирован с послелогами, а порядок «глагол — объект» — с предлогами. В свою очередь, предлоги коррелированы с порядком «номинатив — генетив», а послелоги — с порядком «генетив — номинатив». Таким образом, можно установить связь основного порядка «объект — глагол» с послелогами и порядком «генетив — номинатив», а основного порядка «глагол — объект» — с предлогами и порядком «номинатив — генетив».


Если в определительной конструкции с приложением имя собственное предшествует нарицательному, то язык чаще всего принадлежит к числу тех, где объект предшествует глаголу. Если в определительной конструкции с приложением нарицательное имя существительное предшествует имени собственному, то язык чаще всего принадлежит к числу тех, где объект следует за глаголом [Гринберг, 1970, 133].


Если в определительной конструкции с приложением имя собственное предшествует нарицательному, то язык чаще всего принадлежит к числу тех, где управляющее существительное предшествует зависящему от него генетиву. Для подавляющего большинства языков если имя нарицательное предшествует имени собственному в конструкции с приложением, то зависимый генетив предшествует своему управляющему существительному [там же, 134].


Как было показано выше, основная последовательность значимых элементов языка иньских надписей представляет собой «глагол — объект». Имеющаяся в отдельных текстах альтернативная последовательность «объект — глагол» встречается достаточно редко. Существование этой альтернативной последовательности свидетельствует о наличии возмущающего фактора со стороны языка или языков с основным порядком «объект — глагол».


Последовательность «числительное — существительное» также соответствует теоретической корреляции: как было указано выше, числительные в языке иньских надписей занимают место после существительных, к которым они относятся.


Таким образом, в языке иньских надписей налицо сосуществование основного и измененного порядка значимых элементов. С основным порядком «глагол — объект» коррелируют наличие предлогов, последовательность зависимого и подчиняющего глаголов, структура конструкции с именным приложением. С альтернативным основным порядком «объект — глагол» коррелирует место прилагательного, зависимого генетива, указательного местоимения относительно связанного с ними существительного. Числительное в языке иньских надписей может стоять перед существительным, но наряду с этим основным порядком имеется также и альтернативный, в котором числительное предшествует существительному. Примечательно, что влияние порядка значимых элементов, коррелированных с основной последовательностью «объект — глагол», различно в разных разделах грамматической структуры. Последовательность «объект — глагол» представляет собой редкое явление, но коррелированная с ним последовательность «прилагательное — существительное», по существу, исключений не имеет. Коррелированная с нею последовательность «имя собственное — имя нарицательное» в определительной конструкции с приложением имеет лишь небольшое число исключений. Менее прочны позиции коррелятов этой последовательности основного порядка в конструкциях «числительное— существительное», где можно было с одинаковой вероятностью встретить оба альтернативных порядка.


Рассмотренные выше типологические признаки языка иньских надписей указывают на то, что этот язык по своим основным типологическим признакам был южноазиатским, однако испытал при этом возмущающее воздействие языка или языков, которые по своим типологическим характеристикам относятся к североазиатским. Наличие альтернативного порядка значимых элементов в языке иньских надписей свидетельствует об активных лингвистических контактах языков южноазиатского и североазиатского типов в долине Хуанхэ в период создания этих надписей. Судя по соотношению южноазиатских и североазиатских корреляций в языке иньских надписей, можно предположить существование североазиатского адстрата наряду с преобладающим языком южноазиатского типа.


Установив сам по себе факт лингвистических контактов в эпоху составления иньских текстов, можно задать следующий вопрос: какие именно языки описанных выше типов принимали участие в этих контактах? Что касается южноазиатского лингвистического компонента, то здесь можно говорить лишь о том, что эти языки были в числе предков современных языков южной части Восточной Азии. В настоящее время невозможно определить, к каким именно современным южноазиатским языкам был ближе всего язык иньских надписей.


О североазиатском лингвистическом компоненте можно говорить с большей определенностью, потому что генетические связи современного китайского языка с тибето-бирманскими показаны достаточно убедительно, а тибето-бирманские языки по своим типологическим характеристикам относятся к североазиатскому типу. Тибетские народы, в частности постоянно упоминавшиеся в иньских надписях цяны, жили на западной окраине государства Инь. Вероятно, к моменту создания надписей в состав Инь входило несколько этнических общностей, говоривших на древних сино-тибетских языках; видимо, роль этих общностей достаточно велика, если их язык пользовался таким широким распространением.


Формирование системы типологических признаков порядка значимых элементов древнекитайского языка


Дальнейшая эволюция типологической характеристики языка письменных памятников послеиньского периода привела к усилению черт сходства с типологическими характеристиками тибето-бирманских языков.


Надписи на бронзе, относящиеся к периоду западной династии Чжоу, сделаны на том же языке, который мы находим на иньских гадательных костях. Поэтому можно говорить о непрерывности развития письменного языка эпох Инь и Чжоу. Однако внутри этой непрерывности явно выявляются два периода, из которых первый лингвистически тяготеет к языку иньских надписей, а второй представляет собой уже древнекитайский язык начала I тысячелетия до н. э., засвидетельствованный в письменных памятниках. В настоящее время известно значительное число расшифрованных надписей на бронзовых сосудах. Однако этот материал недостаточно изучен в лингвистическом отношении.


Как и в случае с надписями на гадательных костях, лапидарность и высокая стандартизированность текстов на бронзе сужают круг грамматических форм, которые дошли до нашего времени. Однако основные типологические признаки китайского языка периода Чжоу поддаются установлению. В языке надписей на бронзе основной порядок значимых элементов был «глагол — объект», в определительных конструкциях — «прилагательное— существительное» и «генетив — номинатив». Как и в языке иньских надписей, встречается порядок «имя нарицательное — имя собственное» в конструкции с именным приложением. Среди служебных грамматических элементов в языке надписей на бронзе, относящихся к раннему периоду Чжоу, мы находим предлоги и префиксы.


В позднем древнекитайском языке, который датируется восточной династией Чжоу, порядок значимых элементов конструкции с именным приложением пришел в соответствие с порядком всех остальных определительных конструкций: «имя собственное — имя нарицательное». Наряду с этим в китайском языке эпохи Чжоу появляются послелоги, суффиксы и исчезают префиксы, которые встречались в надписях на костях и бронзе.


Важные изменения произошли также и в позиции объекта при глаголе. Как уже указывалось выше, в языке иньских и раннечжоуских надписей основной позицией дополнения была позиция после глагола. Альтернативный порядок, который изредка встречался на некоторых надписях, ничем не был оговорен. Можно предположить, что этот порядок существовал в разговорном языке и его роль постепенно возрастала. Однако примечательной особенностью истории китайского языка является то, что в нем не произошло вытеснение порядка «глагол — объект» порядком «объект — глагол», а наоборот, произошло их соединение в рамках единой грамматической структуры, причем каждый из этих двух порядков получил собственное осмысление и грамматическое оформление.


Порядок «глагол — объект» был традиционным порядком, который не нуждался в специальном грамматическом оформлении, однако для того, чтобы поставить глагольный объект в позицию перед глаголом, требовалось специальное грамматическое оформление, нужно было специальное указание на то, что существительное, стоящее перед глаголом, представляет собой не субъект, а объект соответствующего действия. Проблема грамматического оформления была решена с помощью глагола-предлога. Принцип использования глагола в качестве предлога был известен еще в языке иньских надписей. Как уже указывалось выше, такие глаголы-предлоги использовались в тех случаях, когда обстоятельство места нужно было поставить перед глаголом. В языке надписей на бронзе глаголы с абстрактным значением «и» (ИЗ) («держать») и «юн» (114) («употреблять») стали использоваться в тех случаях, когда перед глаголом нужно было поставить обстоятельство образа действия [Dobson, 76].


Однако в дальнейшем функциональная сфера глагола-предлога «и» была расширена: с его помощью прямое дополнение могло быть также поставлено перед глаголом. Такой порядок оказался очень удобным в тех случаях, когда прямое дополнение нужно было представить как исходную точку коммуникации.


После того как прямое дополнение древнекитайского языка получило описанный выше грамматический статус, формирование типологических признаков китайского языка, которые в целом сохраняются и по настоящее время, завершилось. Содержание этого процесса состоит в том, что в языке письменных памятников долины Хуанхэ количество североазиатских сино-тибетских типологических черт постепенно нарастало. Этот процесс завершился не полной перестройкой по сино-тибетской типологической модели, а своего рода компромиссом, при котором североазиатский и южноазиатский основные порядки значимых элементов были объединены и переосмыслены в рамках единой грамматической системы. Формирование основных типологических характеристик китайского языка, относящихся к порядку значимых элементов, завершилось к середине I тысячелетия до н. э.



Диалекты древнекитайского языка


Природные условия и общественно-политическая среда, в которых протекало развитие древнекитайского языка, способствовали формированию многочисленных диалектов. Первые сведения о лингвистических различиях между царствами периода Чжоу можно найти уже в письменных текстах этой эпохи. Так, например, в книге «Мэнцзы», одном из ранних памятников конфуцианской письменной традиции, философ Мэнцзы упоминает о лингвистической ситуации в Китае в период «Борющихся царств». Из этого упоминания явствует, что лингвистические различия между царствами Чу и Ци были настолько велики, что для овладения языком Чу жителям Ци требовалось специальное обучение [Legge, т. II, 275].


Наиболее ранним описанием лингвистической ситуации в Китае является словарь «Фанъянь» («Местные слова»), составленный ханьским филологом и поэтом Ян Сюном на рубеже новой эры. Этот словарь представляет собой свод диалектной лексики китайского языка, которую Ян Сюн собирал всю жизнь. Наиболее ценно для современного исследователя то, что в этом словаре каждая статья не только толкует значение диалектных слов на общем языке той эпохи, но и описывает ареал их распространения. Это дает возможность установить границы основных диалектных ареалов китайского языка в начале новой эры. Лингвистические границы, огибающие области устойчивого общения, обнаруживают значительный консерватизм и часто указывают на политические, административные, этнические границы, реально существовавшие за несколько столетий до составления этого словаря.


Многие лингвистические границы, проведенные по материалам «Фанъяня», несомненно, сформировались задолго до начала новой эры. Одна их часть относится к позднему периоду эпохи Чжоу, а другая — к еще более раннему времени. Эти лингвистические границы свидетельствуют о том, что диалекты древнекитайского языка существовали уже в эпоху Чжоу. Они дают представление о том, как в общих чертах выглядело диалектное членение древнекитайского языка в то время.


Диалектные ареалы чжоуского и ханьского Китая могли формироваться под влиянием многих факторов. В настоящее время достоверно известно о миграциях китайского и некитайского населения в ареале распространения китайских племен, переселения китайского населения из одного царства в другое и т. п. с последующим смешением и широкими лингвистическими контактами. Поэтому исследование лексики диалектов китайского языка по «Фанъяню» дает важные указания не только на связи древнекитайских диалектов между собой, но также и на существование лексики субстратного происхождения. Последнее обстоятельство позволяет интерпретировать некоторые лингвистические границы не только с точки зрения истории, но и с точки зрения этнографии древного Китая.


Для обозначения диалектных ареалов своего времени Ян: Сюн пользовался географической терминологией следующих трех типов: названиями царств VIII–V вв. до н. э., названиями административных областей, установленных циньским Ши Хуанди и далее сохраненными при следующей династии Хань, терминами физической географии — названиями гор, рек, горных проходов. Линь Юй-тан, исследовавший «Фанъянь» в двадцатых годах нашего века, различал четырнадцать лингвистических ареалов, которые достаточно четко выделялись при помощи метода, основанного на объединении в единый лингвистический ареал совместно упоминаемых в словаре географических единиц [Линь Юй-тан, 35–36]. Среди этих четырнадцати ареалов находились области древнекитайского языка и области некитайских языков.


Используя методы современной лингвистической географии, П. Серройс предложил обобщенное членение древнекитайского языка на шесть диалектных групп.


Западные диалекты — царства Цинь, Цзинь, административная область Лян, административный округ Ичжоу — современный северо-запад и запад Китая.


Центральные диалекты, которые Ян Сюн обобщенно называл диалектами, расположенными к востоку от заставы Ханьгугуань. В свою очередь, они делились на западную группу — домен Чжоу, царство Чжэн, долины рек Лошуй и Хань- шуй — западная часть современной провинции Хэнань и северная часть провинции Хубэй, и восточную — царства Сун, Вэй, Л у, Ци, Вэй II — восточная часть современной провинции Хэнань и западная часть провинции Шаньдун.


Северные и северо-восточные диалекты — царство Янь, административный округ Дай, царство Чжао, территории на полуострове Ляодун, в долине реки Лешуй на Корейском полуострове — северная часть современных провинций Шэньси, Шаньеи, Хэбэй, провинция Ляонин полностью.


Восточные диалекты — восточная часть царства Ци, административные области Хайдай и Сюйчжоу, долина Хуанхэ — восточная часть современной провинции Шаньдун, северная часть провинции Цзянсу, восточная часть провинции Аньхуй.


Юго-восточные диалекты — царства У и Юэ, административная область Янчжоу — южная часть современной провинции Фуцзян.


Южные диалекты — царство Чу, которое делилось на три диалектных ареала: первый — северная часть царства Чу, царство Чэнь, долины рек Жушуй и Иншуй — восточная часть современной провинции Хубэй и южная часть провинции Хэнань; второй — долина Хуанхэ, междуречье Янцзы — Хуанхэ — южная часть современной провинции Аньхуй; третий — южная часть царства Чу — административная область Цзиньчжоу, долины Янцзы, Сянцзяна, Юаньцзяна, Лнцзяна — северная часть современной провинции Хунань [Serruys, 1959, 98–99].


Метод, который был использован при выделении этих диалектных групп, близок к лексико-статистическому. В его основе лежит весьма простая мысль, состоящая в том, что близкие диалекты должны иметь достаточно много общей лексики. Чем ближе диалекты, тем больше общей лексики они должны содержать. Как уже указывалось выше, для описания области распространения слов китайского языка Ян Сюн оперирует довольно мелкими географическими единицами. Более четкая по сравнению с предшествующими группировка географических единиц в диалекты или группы диалектов может быть проведена лишь на основе количественной оценки общей лексики, содержащейся в языках этих географических единиц.


Географически связанные области распространения слов китайского языка, имеющие регулярные совпадения слов, считаются одной диалектной группой, состоящей из нескольких географических единиц. Нерегулярные совпадения могут наблюдаться повсеместно. Эти нерегулярные совпадения не могут свидетельствовать о принадлежности диалекта к определенной группе, но они являются бесспорным доказательством междиалектных контактов.


В зависимости от числа нерегулярных совпадений можно исчислить также и силу этих контактов. И в этом случае чем больше нерегулярных совпадений между диалектами, тем сильнее контакт между ними. П. Серройс предложил статистические критерии, с помощью которых он различает пять ступеней интенсивности междиалектных контактов. По этим критериям можно различать области собственно древнекитайской культуры и языка и области различной степени интенсивности распространения древнекитайского языка на территории, где обитало некитайское население империи Хань.


Области собственно древнекитайского языка и культуры обнаруживают весьма примечательную внутреннюю структуру, наиболее важная особенность которой — фундаментальное членение диалектов этого ареала на два основных блока: западный и восточный. В этой структуре диалекты, распространенные к западу от заставы Ханьгугуань, противопоставляются диалектам, распространенным к востоку от нее. В терминах исторической географии это означает противопоставление западного ареала — Цинь-Цзинь, Лян-И, Юго-Запада — всем остальным диалектам китайского языка, распространенным к востоку от линии, проходящей по долине Фэньхэ, через Хуанхэ и далее на юг до ее пересечения с Янцзы.


Каждый из этих диалектных блоков обладает собственной внутренней структурой. Для западного характерен высокий уровень совпадений слов, что свидетельствует о его значительной лингвистической однородности. Совершенно иначе обстоит дело в восточном, делящемся на четыре большие группы — северную, южную, восточную и центральную, из которых каждая внутри подразделяется на более мелкие подгруппы (карта 9).



Взаимодействие между диалектами этих двух блоков можно в целом охарактеризовать как усиленное распространение лексики западных диалектов в диалектах восточного блока. Этому способствовал прежде всего высокий политический престиж диалекта Цинь — царства, игравшего важную политическую роль, в конце периода Чжаньго, которое в дальнейшем выступило в роли объединителя страны. Слова диалекта Цинь можно встретить во всех диалектах восточного блока. В терминах лингвистической географии распространение слов и лингвистических форм языка политического центра также носит название «экспансии языка политического центра».


Экспансия диалекта Цинь может быть прослежена в нескольких формах. В одних случаях слово диалекта Цинь заменяло исходное диалектное слово, в других — оно выступало как синоним собственного диалектного слова. Наряду с областями, поддающимися воздействию со стороны диалекта Цинь, существовала также область, которая не поддавалась такому воздействию. Эта область состояла прежде всего из старых китайских царств долины Хуанхэ — Сун, Вэй, Чэнь, Чжэн, Хань и домена Чжоу, которые составляют ядро области сопротивления экспансии форм диалекта Цинь. Границы этой области за пределами ядра не всегда поддаются точному определению, однако можно сказать, что этот блок оказывал достаточно сильное воздействие на окружающие царства Ци, Jly, Чу, а также на ареал Цзян — Хуай. Слова в этом консервативном ареале часто трудны для этимологического истолкования и относятся к числу редких. Это позволяет утверждать, что здесь находилась область архаических форм. «Эти ареалы, — пишет П. Серройс, — являются также областями, где работали древнекитайские философы и интенсивно развивалась литература. Поэтому мы можем предположить, что сопротивление этого старого культурного центра новым течениям и влияниям с запада было сознательным, происходящим от чувства гордости древней культурной традицией. Следовательно, зти ареалы совершенно отличны от таких ареалов экспансии, как Лян-И, Шу-Хань, или ареалов колонизации (Северное Янь, Корея, Лешуй), или ареалов, где китайская культура и язык были принесены через иммиграционные пути или по соображениям престижа на каждом уровне были ассимилированы в различной степени, как, например, Восточное Ци, Хайдай, У, Ян, Юэ. Здесь одинаково воспринимались как литературные слова, так и слова стандартного языка середины династии Хань, сильно окрашенные западными диалектами» [там же, 220].


Междиалектные связи


Статистическая обработка данных «Фанъяня» позволяет достаточно достоверно оценить связи между собственно древнекитайскими диалектами, с одной стороны, и древнекитайскими диалектами с языком периферийных царств — с другой.


Язык царства Янь оказывается наиболее близким к языку собственно древнекитайских царств. В его лексике наблюдается наибольшее число совпадений с языком прилегающего к нему царства Ци и административного округа Дай. Много совпадений также с диалектами западного блока в целом, который обозначался общим термином «к западу от заставы Ханьгугуань». Примечательно сходство с Южным Чу, о чем будет сказано ниже.


Диалект Ци имеет сильные связи с Чу и довольно слабые связи с окружающими китайскими диалектами Сун, Лу, Вэй, Чжао. «Наиболее важной связью Ци является связь с Чу, — пишет П. Серройс. — Однако эти два ареала не связаны: между ними находятся центральные диалекты и частота их контактов с Ци уменьшается по мере продвижения с востока на запад (Лу, Сун, Вэй, Чэнь, Чжоу). Особые отношения между Чу и Ци вызваны не культурной, политической или литературной деятельностью, потому что Л у, Сун, Вэй были не менее связаны с политическими и культурными событиями, чем Чу и Ци. Они могут быть объяснены только как результат параллельного развития диалектов Ци и Чу из общей группы, в то время как промежуточная область Лу — Сун-Вэй развила некоторое количество особых черт, отличных от диалектов Ци и Чу» [там же, 168].


Диалект ареала Восточное Ци представляет собой изолированное явление на лингвистической карте древнего Китая. Он имеет сильные связи только с диалектом ареала Хайдай. Примечательно, что одиннадцать слов диалекта этой области вообще не имеют никаких связей с лексикой остальных диалектов. Исследователи «Фанъяня» считают эти слова некитайскими, принадлежащими языку древнейших обитателей Шаньдуна — «восточных и», а также лай и [там же, 170]. Диалект Восточного Ци имеет четыре общих слова с диалектом Янь. Посредником в миграции этих общих слов могло бы оказаться соседнее царство Ци, которое имело активные контакты с Янь. Однако это предположение представляется маловероятным, потому что область Восточное Ци практически не имела лингвистических контактов со своим западным соседом. Остается предположить прямые связи с Янь по морю через Бохайский залив.

Диалект ареала Цзян — Хуай имел сильные связи с диалектами Чу и Южного Чу, Чэнь. Контакты с северными соседями — Сун, Ци — были слабы, точно так же слабы контакты с южными соседями — царством У и административной областью Янчжоу. Отмечены также контакты с административной областью Сюй-чжоу, которая включала в себя Восточное Ци и ареал Хайдай. Однако лексика, общая с диалектом Сюйчжоу, является чисто китайской. Некоторые из этих слов отмечены в письменных памятниках [там же, 172].

Ареал Цзян — Хуай был населен некитайскими племенами хуай и, жившими в бассейне Хуайхэ, и сы и, жившими в бассейне р. Сышуй. То обстоятельство, что китайский диалект этого ареала не оказался насыщенным некитайскими словами, свидетельствует о том, что процесс китаизации этого ареала продвигался успешнее, чем на Шаньдуне.


Диалект царства У имеет сильные лингвистические связи с соседними территориями на западе и на юге: с административной областью Янчжоу и с царством Юэ. Отмечаются более слабые связи с царством Чу и административной областью Цзин-чжоу. Связи с остальными лингвистическими ареалами случайны. П. Серройс подчеркивает, что связи с Цзинчжоу представлены чисто древнекитайскими, между тем как связи с Чу — в значительной мере чисто диалектными словами неясного происхождения. Такое соотношение между лексикой китайского и некитайского происхождения объясняется как следствие более старого влияния китайского языка царства Чу, которое затем сменилось литературным влиянием языка области Цзинчжоу. Основные контакты языка царства У происходили с соседями на севере и на юге. При этом примечательно, что связи с более северными ареалами — Восточным Ци, Хайдай, Цзян — Хуай — по силе ничем не отличаются от связей с центральнокитайскими территориями того времени.


Диалект административной области Янчжоу обнаруживает сильные связи со своим восточным соседом — царством У и западным соседом — царством Чу. Более слабые связи существовали у него с Цзинчжоу и царством Юэ. Связи с Чу и Цзинчжоу могут быть истолкованы точно так же, как связи царства У с этими территориями, с тем только отличием, что влияние языка царства Чу здесь сказывалось сильнее, чем в царстве У. В целом же Янчжоу представлляет собой ареал, лингвистически родственный У, но китаизированный более значительно.


Диалект Юэ обнаруживает сильные связи с диалектом У. Слабее были его связи с Янчжоу. Остальные связи носят лишь случайный характер.


Диалект ареала Южное Чу насчитывает значительное число слов, не отмеченных в других диалектах древнекитайского языка. Обычным объяснением причины появления этих специфических слов является взгляд на них как на слова аборигенных народов, живших здесь до появления китайского населения. Однако П. Серройс считает, что часть этих слов в действительности представляет собой крайне архаические китайские слова [там же, 175–177]. Этот взгляд нуждается в дополнительном обосновании, потому что метод реконструкции древнекитайской фонетики, принятый П. Серройсом, не является общепринятым.


Помимо слов, специфических для ареала Южное Чу, имеется также значительная группа слов, область распространения которых описывается как Южное Чу в сочетании с Цзинчжоу в целом или с отдельными частями области Цзинчжоу. Большинство этих слов древнекитайские. Наиболее сильны лингвистические связи ареала Южное Чу с ареалом Цзян — Хуай. Связи с западными и центральными ареалами выражены значительно слабее.


Для лингвистического ареала Цзинчжоу характерно, что в «Фанъяне» можно встретить слова, специфические для отдельных частей, но не для ареала в целом. Это означает, что этот ареал, вероятно, не представлял собой лингвистического единства. Как считает П. Серройс, большинство слов этого ареала являются древнекитайскими, но наряду с ними встречаются так-же подозрительные и явно некитайские слова. Наиболее сильны лингвистические связи с Чу и прибрежными ареалами Янчжоу, У, Юэ [там же, 179].


Диалект ареала Чу обнаруживал сильные многосторонние контакты, что свидетельствует об активной политической и культурной роли этого царства в период Борющихся царств. Наиболее сильными явились лингвистические связи с северными соседями царств Чэнь, Сун, Вэй, Ци. На востоке наиболее сильны связи с ареалом Цзян — Хуай и несколько более слабы с царством У, административной областью Янчжоу, ареалом Хайдай. Связи с южным ареалом — Южным Чу и Цзинчжоу, с центральным царством Чжэн и доменом Чжоу, а также с ареалами к востоку от Ханьгугуаня и междуречьем Лошуй и Ханынуй, в общем, слабы. Минимальными были связи с западными царствами Цинь и Цзинь и вообще с ареалом к западу от Ханьгугуаня.


Таким образом, ареал к югу от Чу был гораздо менее связан с китайским языком, чем сам ареал Чу. Центром этого ареала были Южное Чу и Цзян-Сян, и этот центр уже был слабее связан с прибрежными ареалами У и Янчжоу, чем Цзинчжоу.


По этому поводу П. Серройс предлагает две гипотезы. Первая: «До того как Чу распространялось на север и на восток (Чэнь, Хуай), его главным центром был ареал вокруг столицы Ин. Отсюда оно распространилось прежде всего на юг по направлению к району оз. Дунтинху, т. е. в ареалы Южное Чу и Цзян — Сян. Эта экспансия Чу врезалась в некитайский ареал, который был связан генетически (или имел контакты) с У, Юэ, Янчжоу таким образом, что они обладали некоторым количеством общих (или взаимно заимствованных) слов» [там же, 180]. Вторая: «Когда Чу двинулось далее на север и на восток, его культурный центр также переместился, оставив районы Южное Чу и Цзян — Сян как более независимую подгруппу, которая сохранила кое-что из древнейшего словаря, но при этом также развила свои собственные новые тенденции» [там же].


Диалекты центральной части империи Хань в словаре «Фанъянь» обычно описывались термином физической географии: «Область к востоку от заставы Ханьгугуань». Лексика этого ареала обнаруживает сильные связи со следующими ареалами как внутри него, так и за его пределами: «Область к западу от Ханьгугуань», царства Чу, Вэй II, Чэнь, Чжоу Лу. Связи с остальными ареалами Восточного Китая характеризуются как слабые. Некоторые слова этого ареала не встречаются ни в одном из отдельных диалектов. Все эти слова, однако, встречаются в древних письменных текстах, т. е. в некотором смысле являются словами литературного языка.


Однако внутри этого лингвистического единства явственно различались две группы царств. Западная центральная группа была образована доменом Чжоу, царствами Хань, Чжэн и районом долины р. Лошуй. В пределах этой группы Чжоу обнаруживает сильные связи с Чжэн и менее сильные связи с Чу, Цинь, Вэй II, Хань, Сун и районом долины Лошуй. Чжэн обнаруживает сильные связи с Чэнь и Хань и слабые с Чу, Сун, Вэй II. Таким образом, как для Чжоу, так и для Чжэн лингвистические связи по степени убывания их силы располагаются в следующем порядке: западный ареал, Чу, блок Су-Лу — Вэй II, Вэй [там же, 184].


Восточная центральная группа была образована царствами Л у, Сун, Вэй II, Вэй. В пределах этой группы царство Сун обнаруживает сильные связи с царствами Вэй II, Чэнь, Чу, Вэй, Лу, Ци. Менее сильные связи обнаруживаются с царствами Цинь, Чжэн, ареалами к востоку от Ханьгугуаня в целом, Цзинчжоу. Слабые связи обнаруживаются с царствами Чжоу, Цзинь и У и с ареалами Цзян — Хуай, Жушуй и т. д. Таким образом, области наиболее частых лингвистических контактов восточной центральной группы в целом ориентированы на юг и на восток. Лингвистические контакты с западной центральной группой в целом можно охарактеризовать как слабые.


Царство Лу обнаруживает сильные связи с Сун, Ци и Вэй II и слабые — с ареалом Сюйчжоу, Хуайшуй, Восточное Ци, Янчжоу — У, Лян-И, Цин-Цзинь. «Лу, — считает П. Серройс, — представляет собой пункт, где влияния Сун и Ци соперничали и смешивались. Это доказывает, что Лу и Сун представляют собой единую группу вместе с Вэй II» [там же, 186].


Царство Вэй обнаруживает тесные контакты с царствами Сун и Лу и относительно слабые с Цзинь, Вэй и Ци. И это означает, что Вэй представляет собой часть единого блока Лу — Сун — Вэй.


Царство Вэй II занимает весьма независимую лингвистическую позицию в восточном центральном блоке. Оно обнаруживает сильные связи с царствами Чжао и Сун, а также с ареалом Чэнь — Чу. Менее сильны его связи с ареалом к востоку от Ханьгугуаня в целом, царствами Чу, Чжоу, Вэй, Янь. Слабые связи отмечены с ареалом Цзян — Хуай, царствами Цзинь, Ци, Хань, Чжэн, Цинь — Цзинь, У, Южным Чу. Как считает П. Серройс, Вэй оказало сильное лингвистическое и культурное влияние на Чжао. Вообще Чжао занимает на западе центрального блока примерно ту же позицию, как Лу на востоке, потому что оно оказалось местом пересечения лингвистических влияний царства Цинь, принадлежавшего западному блоку, и царства Вэй, принадлежавшего восточному. Зависимость Вэй и Чжао настолько велика, что П. Серройс предлагает сгруппировать царства Вэй и Чжао в особый северный центральный блок, который достаточно четко дифференцирован от чисто западных и центральных диалектов [там же, 187].


Как уже упоминалось выше, фундаментальным делением китайской языковой области в период династии Хань было деление диалектов на западный и восточный блоки. Граница между этими двумя блоками проходила по западной окраине Великой ки тайской равнины на южном берегу Хуанхэ и захватывала часть долины р. Фэньхэ на северном берегу этой реки. Данные «Фанъ-яня» относительно различий между этими двумя основными блоками китайских диалектов эпохи династии Хань свидетельствуют о том, что между этими двумя ареалами проходила не только лингвистическая граница, но также культурная и этническая.


Диалекты и субстратные области


Выше была высказана гипотеза о происхождении древнекитайского языка как о результате процесса смешения языков североазиатского и южноазиатского типов. Данные «Фанъяня» помогают выяснить многие важные детали этого, процесса. Этническая история бассейна Хуанхэ представляет собой непрерывный процесс контактов между различными этническими группами, населявшими этот ареал. Поэтому в китайских диалектах эпохи Хань и тем более эпохи Чжоу общая лексика может появиться не только в результате деления диалектов и междиалектных контактов, но и в результате общего лингвистического субстрата. Поэтому, рассматривая связи между древнекитайскими диалектами, не следует забывать об их лингвистическом субстрате.


Прежде всего существенное значение имеет то обстоятельство, что чжоусцы, говорившие на сино-тибетском языке, относящемся к североазиатскому типу, завоевали Великую китайскую равнину, но вряд ли смогли сделать сколько-нибудь существенный вклад в высокую культуру населения этой равнины. Поэтому естественно, что различные части населения Великой китайской равнины реагировали на это завоевание по-разному. Более близкая к чжоуским исконным землям западная центральная группа, имевшая общую границу и традиционные связи с ареалом, расположенным к западу от заставы Ханьгугуань, оказалась более подверженной ассимиляции Чжоу, и поэтому его связи с языком западного ареала оказались самыми сильными на Великой китайской равнине.


Восточный центральный блок царств оказался тесно связанным с территориями, образовывавшими центр государства Инь. Когда Инь было завоевано Чжоу, иньские земли были разделены на три надела: Юн, Бэй и Инь. Позднее Бэй было присоединено к Янь. Юн был переименован в Сун, а Инь — в Вэй II. Бэй располагалось в северо-восточной части Хэнани, т. е. его местонахождение соответствовало местоположению царства Вэй. Этот ареал сохранял память о былом величии и развивал культурные и лингвистические традиции предшествующей династии, сопротивляясь влияниям, идущим с запада. Возможности сопротивления в сфере письменного языка здесь были довольно большими, потому что центр древнекитайской культуры и просвещения в период Восточного Чжоу по-прежнему находился здесь. Отсюда происходило значительное число писателей, философов и политических деятелей чжоуского Китая.


Примечательно, что два центральных блока древнекитайских диалектов — восточный и западный, — сформировавшиеся еще в конце эпохи Чжоу, сохранили свое ведущее значение в китайском языке на протяжении многих веков и в дальнейшем. Это были диалекты, находящиеся в ареале, где помещались столицы Китая на протяжении всего средневекового периода истории страны. Китайский письменный язык формировался под влиянием этих диалектов, а когда в VI в. возник вопрос об унифицированном чтении китайских иероглифов, за основу этого чтения был принят диалект указанного ареала.


Вокруг этого лингвистического центра располагались царства Цинь, Чу, Чжао, Янь, население которых говорило на древнекитайском языке, испытавшем значительное влияние некитайского субстрата. То были области, непосредственно колонизуемые центральными царствами, где язык китайских поселенцев смешивался с языком местного населения. Поэтому большинство специфических слов этих диалектов следует объяснять через этнический и лингвистический субстрат.


Роль окраинных диалектов в формировании общего языка периода династии Хань была достаточно велика. Как показали подсчеты П. Серройса, число диалектных слов Цинь и Чу в общем языке периода династии Хань было весьма значительным. Это объясняется той активной ролью, которую играли упомянутые царства в политических событиях периода Борющихся царств. Поэтому языки Цинь и Чу были языками политического престижа в военных блоках, возглавляемых ими.


За пределами этих больших окраинных царств располагались периферийные области, о языке которых в «Фанъяне» содержатся лишь отрывочные сведения: Восточное Ци, область Хайдай, царства У и Юэ, область Янчжоу, Южное Чу, Западное Цинь, северная оконечность царств Цинь и Цзинь и др. Очевидно, древнекитайское население этих ареалов было крайне немногочисленным, большинство в них составляли некитайские этносы: сино-тибетские на западе, урало-алтайские на севере, племена и в Восточном Шаньдуне и в прибрежной полосе до устья Янцзы, и в междуречье Янцзы и Чжэцзяна, юэ в прибрежной полосе на территории современной провинции Фуцзянь, мань в долинах рек Сянцзян, Лицзян, Юаньцзян.


Лингвистические связи этих периферийных территорий с окраинными и центральными царствами носят, вероятно, субстратный характер. Это предположение позволяет проследить некоторые субстратные связи между ареалом Восточное Ци и царствами Янь, У и Юэ. Особый случай субстратных связей — это общая лексика диалектов Чу и Ци. Если лексические совпадения этих двух диалектов не случайны, то они означают значительное влияние общего или близкого субстрата на древние диалекты этих двух царств, а это ведет к предположению, что ареал Ци и Чу когда-то был занят этносами, говорящими на одном или близких языках, но в ходе их дальнейшей истории судьбы частей этих этносов, живущих к северу и к югу от Хуанхэ, оказались различными в связи с тем, что племена, заполнившие долину Хуанхэ, разделили их.


При истолковании лингвистических связей между отдельными диалектами, описанными в «Фанъяне», с точки зрения этнического й лингвистического субстрата можно выделить по меньшей мере две субстратные области. Одна располагается вдоль морского побережья и характеризуется в целом слабыми континентальными связями. В эту зону входят Восточное Ци, Хайдай, Янчжоу, царства У и Юэ. Лингвистические контакты внутри этой зоны также довольно слабы, что дает возможность разделить ее на несколько частей: ареал Восточное Ци и Хайдай со следами связей с царством Янь, ареал Ян — У, ареал Юэ. Другая включает в себя ареалы Южное Чу, Чу и Ци. Она как бы прервана центральнокитайскими царствами Чэнь, Сун, Вэй II. Вероятно, этот субстрат сыграл не последнюю роль как источник южнокитайских типологических черт при формировании языка иньских надписей.



Особенности материальной культуры


Специфика материальной культуры — один из существенных признаков любого этноса. Однако, как было убедительно показано С. А. Токаревым [Токарев, 1970], материальная культура имеет различные функции, среди которых наряду с этноразличительной особое значение имеет социально-различительная функция. В известном смысле слова они действуют в различных направлениях. Этноразличительная функция направлена на подчеркивание некоторых общих черт, свойственных материальной культуре всего данного этноса в противоположность другим этносам; социально-различительная функция фиксирует различия в материальной культуре отдельных социальных групп внутри данного этноса.


В реальных исторических условиях древнего Китая значение социально-различительной функции материальной культуры было весьма велико. В особенностях материальной культуры находила, в частности, свое внешнее выражение принадлежность человека к тому или иному социальному рангу чжоуского общества. Говоря словами Гуань Чжуна, «одежда зависит от ранга, а потребление богатств — от размера вознаграждения, соответствующего рангу. Различны количество питья и еды, покрой одежды, размеры жилищ, численность скота и рабов, существуют запреты на употребление определенных форм лодок, колесниц и домашней утвари. При жизни человека соблюдаются различия в головном уборе, одежде, числе полей и размерах жилища, после смерти — в размерах внутреннего и внешнего гроба, савана и могильной ямы. Как бы мудр и благороден ни был человек, он не осмеливается носить одежду, не соответствующую его рангу; как бы ни был богат, он не решится воспользоваться благами, не предусмотренными его вознаграждением» [Гуаньцзы, 32].


В данном случае нас интересует не древнекитайская культура в целом, во всей совокупности ее многообразных функций, а лишь этническая ее специфика. Мы рассмотрим поэтому только те черты избранных нами аспектов материальной культуры, которые имели этноразличительные функции и воспринимались в качестве таковых самими древними китайцами.



Одежда и прическа


Нам ничего не известно об одежде яншаосцев; очень мало— о том, как одевались иньцы. Однако есть основания утверждать, что на протяжении I тысячелетия до н. э. одежда древних китайцев претерпела весьма существенные изменения. Речь идет прежде всего о составе древнекитайского костюма.


Подчеркивая отражение социальных различий чжоуского общества в одежде, один из государственных деятелей VIII в. до н. э. говорил: «Халат, шапка, передник, яшмовая табличка, которую держат в руках при аудиенции, пояс, плахта, обмотки и туфли… все указывает на соблюдение установлений, соответствующих рангу» [Legge, т. VII, 38]. В основном те же элементы костюма постоянно упоминаются и в более ранних чжоуских надписях на бронзе: «дарю тебе… головной убор, халат, передник и туфли» [Го Мо-жо, 1958. т. 6, 34]; «дарю тебе пурпурный халат… и красный передник» [там же, 72] и т. д. Таким образом, основными компонентами традиционного чжоуского мужского костюма были: головной убор, халат, пояс, передник, туфли.


Древние китайцы не стригли волос и в этом отношении противопоставляли себя юэсцам, носившим короткие прически. Единственно приемлемой с точки зрения общепринятых норм прической древние китайцы считали волосы, свернутые в пучок, закрученные на затылке и скрепленные шпилькой. Эта прическа сохранялась у китайцев вплоть до маньчжурского завоевания в XVII в., когда повсеместное распространение получили косы; восходит она к глубокой древности. В культурном слое яншаоских поселений нередко встречаются головные шпильки [Мяо- дигоу…, 62]; они чрезвычайно характерны и для иньского времени, когда для их изготовления использовалась слоновая кость [Сэкай, 131]. Об исключительном значении головных шпилек в иньское время свидетельствует иероглиф «фу»

(«мужчина») — изображение человека анфас со шпилькой в волосах. Этимология этого иероглифа проясняется в свете несколько более поздних письменных свйдетельств. По достижении совершеннолетия юноши проходили в чжоуском Китае своеобразную инициацию. Им укладывали волосы пучком и закалывали их шпилькой — с этого момента прошедший инициацию становился полноправным мужчиной [подробнее см.: Ли Ань-чжай, 49–51].


В отличие от женщин взрослые мужчины всегда носили головной убор — необходимый атрибут мужского костюма. «Без меня вы то же, что одежда без головного убора или река без источника», — говорится в «Цзочжуане» [Legge, т. VIII, 625]. В отличие от Европы в Китае не сформировался обычай снимать головной убор, входя в помещение и тем более приступая к трапезе: в средневековом Китае обедать или заниматься каллиграфией с непокрытой головой считалось для мужчины совершенно неприличным [Цзацзуань, 34]. Эти представления восходят по крайней мере к чжоускому времени. Когда циский правитель Хуань-гун опьянел на пиру и снял при всех свой головной убор, это было сочтено проявлением крайней разнузданности; три дня после этого Хуань-гун стыдился показываться на глаза придворным [Шан Бин-хэ, т. 4, 2]. Добавим попутно, что прическе и уходу за волосами чжоусцы придавали особое значение. Считалось необходимым мыть голову раз в три дня [Чэнь Хао, 154]. Для мытья головы использовали пшенный отвар [Шан Бин-хэ, т. 4, 10]. Правила хорошего тона предписывали детям вставать утром с петухами, мыть руки, полоскать рот и причесываться [Чэнь Хао, 152]. Находки гребней (преимущественно костяных) в стоянках эпохи неолита свидетельствуют, что уже яншаосцы и луншаньцы ходили причесанными. Традиция не прерывалась и в дальнейшем. Известны иньские гребни из слоновой кости, украшенные великолепным орнаментом [Сэкай, 131]. В чжоуское время считалось, что жена должна ухаживать за мужем «с полотенцем и гребнем» [Legge, т. VIII, 461]. Гребни были деревянные или из слоновой кости [Шан Бин-хэ, т. 4, И]. Образ гребня нередко используется в поэтических сравнениях, например:


В плотные, плотные груды ссыпают зерно;

в груды высокие, как крепостная стена,

гребню густому как будто подобна она

[Шицзин, 439–440].

Одним из важных компонёнтов чжоуского костюма был, как отмечалось, халат.


В письменных источниках сохранились некоторые указания, позволяющие в общих чертах восстановить особенности покроя чжоуского халата. Он должен быть «не настолько коротким, чтобы было видно тело, и не настолько длинным, чтобы волочиться по земле» [Чэнь Хао, 315]. Халат кроился из 12 кусков ткани [там же], ширина которых составляла 2 чи 2 цуня (около 55 см) и зависела от конструкции ткацкого станка. Примерно такую же ширину имели ткани и в ханьское время; однако реальная величина единиц длины постепенно уменьшалась, и поэтому во II–I вв. до н. э. 2 чи 2 цуня составляли уже от 48,5 до 45,5 см [Лубо-Лесниченко, 18–19].


Рукава халата должны были иметь ширину 1 чи 2 цуня (около 30 см) [Чэнь Хао, 169], ширина халата на поясе — в три раза больше, а нижняя ширина — вдвое больше, чем на поясе [там же], т. е. около 1,8 м. Рукава были длинными настолько, чтобы, будучи завернуты, они достигали локтя [там же, 315]. Халат имел дополнительную полу в виде клина [там же, 169]. В квадратный вырез вшивался воротник высотой 2 цуня (около 5 см) [там же].


Легкие халаты шились без подкладки [там же]. Если же они имели подкладку, последняя обычно была другого цвета, чем сам халат:


Одежда на вас зеленого цвета,

вы желтый мой шелк для подкладки избрали

[Шицзин, 37].

Зимние халаты подбивались шелковой ватой в «Цзочжуане» помещены слова некоего У Чэня, советовавшего правителю лично проинспектировать свою армию: тогда даже в холод солдатам будет казаться, что на них халаты на ватной подкладке [Шан Бин-хэ, т. 4, 16].


Халат непременно следовало подпоясывать: «не настолько низко, чтобы пояс давил на бедра, и не настолько высоко, чтобы он давил на ребра» [Чэнь Хао, 315]. Пояс делался из куска шелковой ткани; он закреплялся застежкой, причем свободные концы свешивались вниз:


Отрок на пояс привесил наперстье стрелка…

Пусть он на пояс привесил наперстье стрелка,

разве с моею сравнится искусством рука?

С поясом мужа он беззаботен и рад — кисти у пояса,

вниз опускаясь, висят [Шицзин, 78].


Поясные пряжки в позднечжоуское время делались из бронзы и нередко украшались инкрустацией [Го Бао-цзюнь, 51; Ань Чжи-минь, 1953, 100 и далее]. Наиболее крупные экземпляры из числа найденных в археологических раскопках достигают значительных размеров — более 20 см в длину [Го Баоцзюнь, 49].


Неотъемлемой частью чжоуского костюма был также передник — далекий аналог набедренной повязки или пояса стыдливости. Передник этот изготовлялся из кожи и имел ширину 2 чи (около 50 см) внизу и 1 чи наверху при длине 3 чи [Чэнь Хао, 171]. Он завязывался на поясе и спускался до колен. Этим, очевидно, объясняется ошибка Дж. Легга, употреблявшего в переводе слово Knee-covers; русский эквивалент этого выражения («наколенники») использован А. А. Штукиным в его переводе «Шицзина» (например, «в алых стоят наколенниках триста вельмож» [Шицзин, 179]; «наколенники ярким багрянцем сверкают» [там же, 226]; «заблестит наконец их наколенников яркий багрец» [там же, 242] и т. д.). Однако В. Эберхард еще в 1946 г. отмечал, что так называемые Knee-covers в действительности представляют собой Schurz («передник», «фартук») [Eberhard, 36–37].


Эберхард высказал также предположение, что древнекитайский передник южного происхождения. Это мнение было поддержано П. Серройсом, обратившим внимание на то, что в словаре «Шовэнь», составленном в I в. н. э., слово «передник» поясняется как «одежда южных варваров» [Serruys, 1969, 257]. К тому времени у самих древних китайцев этот компонент костюма уже вышел из потребления.


Туфли в чжоуское время были двух типов: на твердой (деревянной) и мягкой подошве. В надписях на бронзовых сосудах упоминается первый тип, в «Шицзине» — и тот и другой:


1. Преславный потомок, велик и прекрасен был князь,

спокоен и важен, — багряные туфли на нем [Шицзин, 193].

В золоте туфель сафьян [там же, 227].

Алые туфли и черный халат [там же, 399].

2. Туфель пеньковых пять пар подобрала она [там же, 122].

Легкие туфли свои из пеньки

он и в морозец согласен носить [там же, 129].

И в легких туфлях, свитых из пеньки, т

ам ходят по земле, покрытой льдом [там же, 275].


Входя в дом, древние китайцы снимали обувь. Соответствующее указание содержится в официальных предписаниях «Ли-цзи»: «В туфлях не поднимайся в залу» [Чэнь Хао, 7]. Об этом же говорят и многочисленные упоминания в других источниках. Например, в «Цзочжуане» рассказывается о том, что, получив неожиданное послание, правитель выбежал из дворца босиком: он забыл второпях надеть туфли, стоявшие у входа [Legge, т. VII, 323].


Древние китайцы надевали туфли на босу ногу. Когда однажды правитель царства Вэй устроил пир, то некто Шэн-цзы занял свое место, не сняв туфель. Правитель был разгневан. Но Шэн-цзы извинился и объяснил: «У меня на ногах чирьи, и, если Вы увидите их, Вам будет неприятно. Вот почему я не осмелился снять туфли» [там же, т. 8, 856].


Надевали обувь сидя, сначала на одну, затем на другую ногу, укрывая их халатом [Чэнь Хао, 7].


Читатель, конечно, обратил внимание на то, что при перечислении компонентов чжоуского костюма не были упомянуты штаны. Как и многим другим древним народам, чжоусцам и иньцам этот немаловажный с современной точки зрения предмет одежды не был известен. Поэтому когда в IV в. до н. э. правитель царства Чжао, Улин-ван, ввел в своей армии ношение штанов, заимствованных от северных соседей — кочевников, это означало поистине революционные изменения в традиционном костюме. Вскоре штаны вошли, во всеобщее употребление.


Несмотря на то что состав древнекитайской одежды претерпел на протяжении I тысячелетия до н. э. важные изменения за счет заимствования первоначально чуждых древним китайцам элементов, некоторые особенности ее покроя и манеры ношения оказались чрезвычайно стойкими. Речь идет, например, о манере запахивать верхнюю одежду.


Здесь приходится отметить одно недоразумение, вошедшее в русскую китаеведческую литературу е легкой руки такого крупного авторитета, как Н. Я. Бичурин (Иакинф). Во время своего длительного пребывания в Китае в начале XIX в. монах Иакинф постоянно носил китайскую одежду и должен был хорошо знать ее особенности. Однако в переводе династийной хроники «Чжоу-шу» он допустил труднообъяснимую ошибку. В тексте говорится о древних тюрках, и Иакинф переводит: «Обычаи тукюэсцев; распускают волосы, левую полу наверху носят» [Бичурин, т. 1, 229]. Это повлекло за собой целую цепь досадных ошибок [подробнее см.: Вайнштейн, Крюков, 182–186].


Между тем по крайней мере с иньского времени предки древних китайцев всегда запахивали верхнюю одежду только направо, так что левая пола оказывалась наверху. Правда, судить об этом по знаку «халат», встречающемуся в иньских надписях, трудно: как любой иньский знак, он мог иметь прямой и зеркальный вариант. Но на статуэтке, найденной в иньском погребении близ Аньяна, мы видим халат, запахнутый направо [Ли Я-нун, табл. 30]. То же самое прослеживается на всех без исключения известных в настоящее время древнекитайских изображениях чжоуского времени (рис. 33). Вполне закономерно, что на керамической форме, предназначенной для отливки детали бронзового сосуда и представляющей собой зеркальное изображение человека, халат на нем запахнут налево [Синь чжунго… табл. 51].


Манера запахивать одежду направо сохраняется у китайцев до сих пор — это одна из наиболее устойчивых черт китайской материальной культуры. Именно этой черте китайцы всегда придавали исключительное значение, рассматривая ее как показатель этнической принадлежности. Достаточно вспомнить высказывание Конфуция, в котором он оценивает заслуги Гуань Чжуна в борьбе с кочевниками: «Если бы не Гуань Чжун, мы все ходили бы непричесанными и запахивали бы одежду налево» (т. е. приняли бы обычаи «варваров») [Legge, т. I, 282].


Пища


Этнические традиции в пище проявляются в различных аспектах этой сферы материальной культуры. Они могут находить свое выражение в том, что едят; каким способом готовят пищу; как и с помощью чего едят и т. д. Основу рациона древних китайцев составляло зерно. Мы знаем, что земледелие в бассейне Хуанхэ возникло как возделывание чумизы. Это единственный злак, материальные следы которого находят в яншаоских поселениях. Чумиза преобладала и в иньское время: об этом можно судить по тому, что в гадательных надписях чаще других задается вопрос об «урожае чумизы» [Сима Кунио, 1967, 197]. Кроме того, иероглиф «хлеб на корню» представляет собой пиктограмму именно этого злака.



Однако уже в иньское время на Среднекитайскую равнину проникает рис, до того возделывавшийся лишь в бассейне Янцзы и ее притоков. Ассортимент злаковых культур значительно расширился в чжоуское время. В письменных памятниках встречается такие выражения, как «у гу» («пять злаков»), «лю гу» («шесть злаков»), «ба гу» («восемь злаков»), «цзю гу» («девять злаков») и даже «бай гу» («сто злаков»). Наиболее употребительным является первое из этих сочетаний, но в источниках не уточняется, какие именно злаки имеются в виду. Комментаторы более позднего времени предлагали на этот счет различные толкования. Согласно одной версии, «пять злаков» включали в эпоху Чжоу коноплю, пшеницу, черное просо, чумизу, бобы; по другой — рис, чумизу, черное просо, пшеницу, бобы; согласно третьей — пшеницу, чумизу, просо, рис и бобы [Ци Сы-хэ, 1949, 266–167].


В «Шицзине» встречаются названия пятнадцати видов зерновых культур. Не исключено, что частотность названий различных хлебных злаков в тексте этого памятника в определенной мере отражает их относительную распространенность в чжоуское время. Чаще всего в песнях «Шицзина» упоминается чумиза — 19 раз (21, 3 %), черное просо — 18 раз (20,2 %). Пшеница отмечена лишь 9 раз (10,1 %), а рис —5 раз (5,4 %) [там же, 268–269].


Анализируя упоминания о рисе, встречающиеся в «Шицзине», Ци Сы-хэ приходит к выводу, что рис возделывался в чжоуское время даже в тех районах Среднекитайской равнины, где сейчас рисоводство не распространено; однако в целом этого злака на Среднекитайской равнине было сравнительно мало, и поэтому он особенно ценился [там же, 305]. Не случайно, разъясняя своему ученику правила соблюдения трехлетнего траура по усопшим родителям, Конфуций спрашивал его: «Можешь ли ты в это время позволить себе питаться рисом и одеваться в парчу?» [Legge, т. I, 327–328]. В «Цзочжуане» сообщается, что некто Юань По вынужден был бежать и скрываться в соседнем царстве. По дороге он нашел приют у своего родственника, который накормил его рисом и напоил вином, т. е. устроил ему отменное угощение [там же, т. VIII, 822].


Обдирать зерно с помощью крупорушки для приготовления крупы было тяжелым трудом. По словам Моцзы, в его время после удачного похода против соседнего царства пленных мужчин делали конюхами, а женщин заставляли обрушивать зерно [Моцзы иньдэ, 47]. В «Шицзине» мы находим описание приготовлений к торжественным жертвоприношениям предкам:


Тот обдирает, а тот растирает зерно,

Тот провевает, тот топчет колосья ногой,

Плещутся всплески — зерно промывает другой.

Варят зерно — уже пар над котлами поплыл

[Шицзин, 355].


Основным способом приготовления круп была варка на пару. Для этого использовался специальный сосуд «цзэн» с отверстиями в дне: в него клалась специальная решетка, поверх которой насыпалась крупа, а сам сосуд ставился на треножник или котёл с водой, которая доводилась до кипения.


Варка на пару имеет в Китае чрезвычайно длительную историю, восходящую к эпохе неолита. Сосуды типа «цзэн» появились уже в яншаоское время [Мяодигоу, табл. 28–30]. В иньское время «цзэн» ставили обычно на треножник, а иногда применялся специальный сосуд «сянь», представляющий собой комбинацию «цзэн» и треножника. По-видимому, уже в I тысячелетии до н. э. способ варки круп на пару постепенно вытесняет более древний способ обычной варки в воде. В ханьском сочинении «Шоюань» сообщается, что Конфуций вместе со своими учениками был как-то в гостях у одного скупого человека из царства Лу. Тот сварил кашу в сосуде с водой и подал ее Конфуцию в глиняной чашке. «Глиняный сосуд — нищенская посуда, — заметил кто-то из учеников философа, — а зерно, варенное в воде, — жалкое угощение» [Шан Бин-хэ, т. 7, 7]. Если верить этому источнику, то древние китайцы отдавали явное предпочтение способу варки на пару уже во времена Конфуция.


Зерно, варенное на пару и называемое, как и в современном китайском языке, «фань», составляло основной компонент пищи. Кроме того, в отдельной чашке на стол подавали мясные или овощные кушанья, понемногу добавлявшиеся в «фань». Из овощей в чжоуское время наиболее популярными были лук и черемша [Чэнь Хао, 158]. Мясные блюда отличались значительным разнообразием. В трактате «Лидзи» до нас дошло несколько кулинарных рецептов той эпохи, отражавших достаточно изысканные гастрономические вкусы чжоуской аристократии. Среди них — свинина, запеченная с финиками; жаркое из говядины, баранины, оленины; говядина, нарезавшаяся ломтиками и вымачивавшаяся в вине, после чего ее употребляли в сыром виде; котлеты из мясного фарша и вареного риса и т. д. [там же, 160].


Древние китайцы пользовались во время еды палочками, похожими на современные, но делали это иначе, чем сейчас. В «Лицзи», например, содержится следующее предписание, касающееся застольного ритуала: «Если в супе есть овощи, пользуйся палочками; если нет, то палочек не употребляй» [там же, 10]. Более того, там же напоминают, что «вареное зерно палочками есть нельзя» [там же, 9]. Вплоть до последних веков до н. э. древние китайцы ели руками — обычай, совершенно неприемлемый с точки зрения современных китайских представлений об этике. Правила хорошего тона предписывали чжоусцам не класть обратно в чашку то, что уже взято оттуда, не пить большими глотками, не грызть кости, не бросать костей собакам, не ковырять в зубах и т. д. [там же]. Поскольку ели руками, обращалось внимание на то, чтобы до и после еды мыть руки — по крайней пять раз в день. Руки мыли в тазу, после чего вытирали их полотенцами [там же, 153].


Жилище


На протяжении нескольких тысячелетий типы жилища, распространенные на Среднекитайской равнине, эволюционировали прежде всего в плане вертикального развития — от жилища, углубленного в землю, к наземному, а затем — к строению, возводимому на стилобате.


Последний тип появляется впервые в иньекое время, что может быть прослежено как археологически (рис. 34), так и по начертанию соответствующих иньских пиктограмм. Позднее стилобат, или приподнятая глинобитная платформа, становится обязательной деталью жилой постройки. Отсюда закрепление в языке таких словосочетаний, как «подняться в дом», «спуститься из дома» ит. д. Наличие стилобата отмечено на всех позднечжоуских рисунках с изображениями жилых помещений.



Значительно изменились за это долгое время техника возведения жилищ и соответствующие строительные материалы. Если в неолите стены обмазывались глиняным раствором, то в Инь получает распространение техника трамбовки земли, использовавшаяся для сооружения как стилобата, так и стен. Для этого в раму, сделанную из вертикально поставленных досок, засыпалась земля, которую, затем трамбовали специальными битами, после чего рама снималась:


досками место для стен обнесли,

крепко меж досок набили земли [Шицзин, 240] [17]


Крыши в то время по-прежнему сначала обмазывались глиной, а затем крылись тростником, соломой или другим сходным материалом. Ни в одном из встречающихся в «Шицзине» описаний строительства дома нет упоминаний о черепице. Даже в последние века до нашей эры в домах аристократов черепица еще не применялась. В «Люйши чуньцю», например, рассказывается, как мастер отказывался использовать для строительства дома сырое дерево на том основании, что «если мазать по сырому, то потом крыша непременно потрескается» [Шан Бин-хэ, т. 10, 3]. В «Цзочжуане» мы находим указание на то, что даже храмы предков в чжоуское время имели крыши из тростника [Legge, т. VII, 37].


Между тем начало изготовления черепицы относится в Китае к X–IX вв. до н. э. В частности, поблизости от столицы Чжоу было найдено большое скопление обломков черепицы раннечжоуского времени [И цзю лю и…, 407–408]. Сколько-нибудь широкого применения она тем не менее не получила. Одно из первых упоминаний о черепице в письменных источниках относится к концу IV в. до н. э. и связано с описанием битвы между царствами Цинь и Чжао: «Циньцы стали с такой силой бить в барабаны, что задребезжала черепица на крышах» [Шан Бинхэ, т. 10, 3]. В «Каогунцзи» содержится указание на то, что наклон крыши бывает различным в зависимости от того, чем она крыта — тростником или черепицей [там же, 2].


Во второй половине I тысячелетия до н. э. все более широкое распространение получил обычай украшать край черепичной крыши декоративными концевыми дисками. На них наносился рельефный орнамент, причем в отдельных царствах существовали свои наиболее привычные мотивы. В настоящее время известны концевые керамические диски, обнаруженные в столицах царств Янь, Лу, Ци, а также в чжоуской столице близ Лояна [Каогусюэ цзичу, 112] (рис. 35).


Несмотря на значительные изменения в строительной технике, древнекитайское жилище сохраняло некоторые существенные черты, сформировавшиеся еще в глубокой древности и просуществовавшие почти в неизменном виде вплоть до рассматриваемого времени.

Уже в неолите на Среднекитайской равнине сложился достаточно специфический тип жилища, основу конструкции которого составляли не стены, а столбы каркаса, принимавшие на себя главную тяжесть кровли.


О зданиях иньского времени мы можем судить лишь по их сохранившимся основаниям. Известно, между прочим, что под столбы каркаса иньцы подкладывали каменные (иногда бронзовые) базы, прототип которых прослеживается уже в неолите. Особенности конструкции чжоуских зданий могут быть в общей форме реконструированы по данным «Шицзина» и «Цзочжуаня». Здесь неоднократно подчеркивается, что дом не может существовать без продольных балок и поддерживающих их столбов-колонн. Именно поэтому названия данных деталей конструкции здания часто выступают в качестве метафор и сравнений. «Вы для царства Чжэн словно балка в крыше, — говорит одному из сановников первый министр Цзы Чань, — если балка рухнет, то слеги рассыплются» [Legge, т. VII, 562]. Примерно ту же мысль высказал Шу Сунь, который спросил, указывая на поддерживающий кровлю столб: «Даже если мне он не нравится, разве я могу убрать его?» [там же, 571]. При описании строительства храма прежде всего упоминается о столбах и балках:


Ныне по склонам на гору Цзин-шань поднялись:

сосны и туи на ней устремилися ввысь.

Мы их срубили, сюда привезли, а потом,

их окорив, обтесали стволы топором.

Толстые балки длины оказались такой,

как надлежало. Со множеством мощных колонн

храм завершили… [Шицзин, 466].


Древние китайцы придавали большое значение выбору пород деревьев, предназначенных для изготовления тех или иных деталей здания. Помимо упоминавшихся сосны и туи, шедших преимущественно на балки и слеги, высоко ценилась древесина катальпы, дриандры, черной березы и особенно тунгового дерева, использовавшаяся для изготовления основных колонн во дворцах знати. Именно такие колонны были во дворце правителя царства Цинь, будущего объединителя Китая. Пытаясь совершить на него покушение, Цзин Кэ «бросил кинжал, но промахнулся, и клинок воткнулся в тунговую колонну» [Такигава Камэтаро, т. 8, 3926].


Характерно, что, как и в современном традиционном китайском доме, потолков в чжоуское время не было; поэтому, войдя в храм и посмотрев наверх, можно было увидеть «балки и слеги» [Сюньцзы иньдэ, 107]. Известная параллель с современным домом южнокитайского типа прослеживается в конструкции дверей. В иньской письменности слово «дверь» обозначается пиктограммой, позволяющей предполагать, что створки двери не закрывали в иньское время весь дверной проем. Такими же были двери и в чжоуское время. Во время покушения на правителя царства Ци в 686 г. до н. э. он спрятался во дворце, и его долго не могли найти. Однако затем кто-то «увидел ноги правителя под дверью» [Legge, т. VII, 81]: это значит, что между нижним обрезом створок двери и порогом был значительный зазор, через который покушавшиеся и увидели ноги спрятавшегося в соседнем зале правителя.


Интерьер древнекитайского жилища был предельно прост. Основными предметами обстановки были циновки, расстеленные на полу и служившие для сидения, низенькие столики, на которых подавали пищу, кровати, на которых спали или сидели. Зимой в помещении ставили переносной очаг с тлеющими углями. Очаг помещался обычно в углу комнаты. Об этом свидетельствует, например, следующий отрывок из «Люйши чуньцю»:


«Вэйский правитель Лин-гун приказал копать рвы в холодную погоду. Вань Чунь отсоветовал ему делать это: „Погода холодная, и люди пострадают". „Разве сейчас холодно?" — спросил Лин-гун. Вань Чунь ответил: „Вы одеты в лисью шубу, сидите на медвежьей шкуре, а в углу у вас еще очаг. Вот вам и не холодно"» [Шан Бин-хэ, т. 10, 4]. Вспомним, что в неолитическое время насельники Баньпо и Мяодигоу сооружали очаг нeпoсpeдственно перед входом в жилище, тогда как жители поселений типа циньванчжай помещали его у стены, чаще всего в углу.


Особенностями повседневной бытовой обстановки были обусловлены многие нормы поведенческого стереотипа, в частности характерная для древних китайцев манера сидеть.


Единственно приемлемой позой они считали следующую: человек подгибал ноги, как бы становясь на колени, а затем опускался на пятки (так сидят в наше время японцы). Именно эта поза представлена на многочисленных пиктограммах иньского времени — человек, сидящий на циновке; два человека рядом с большим сосудом для жертвоприношений; человек, закончивший трапезу и отвернувшийся от сосуда с едой, и т. д. Это же характерно и для всех без исключения скульптурных изображений людей иньского и чжоуского времени.


Совершенно недопустимым считалось сидеть, скрестив ноги или, более того, вытянув ноги вперед. «Когда сидишь, не вытягивай ноги», — предписывает трактат «Лицзи». По преданию, дошедшему в одном из более поздних памятников, Мэнцзы, войдя как-то в комнату, увидел, что его жена сидит, вытянув ноги. Он немедленно сообщил своей матери, что намерен прогнать жену, так как она не соблюдает правил приличия. На это мать его ответила: «Входя в комнату, нужно голосом предупреждать об этом. А ты вошел молча и увидел, как человек сидит, вытянув ноги. Это означает, что не жена твоя не знает приличий, а ты сам» [там же, т. 19, 5].


Во всяком случае, древний китаец мог позволить себе такую позу лишь в том случае, если был уверен, что его не видят, или же совершенно не заботился о соблюдении норм приличия. Так, совершив неудачное покушение на правителя Цинь, Цзин Кэ получил смертельную рану. «Понимая, что все кончено, он прислонился к колонне и засмеялся. Потом сел, вытянув ноги вперед» [Такигава Камэтаро, т. 8, 3826].


Средства передвижения


Колесницу, о которой пойдет речь, можно лишь весьма условно считать в иньское и чжоуское время обычным средством передвижения. Колесницы были в эту эпоху своего рода мерилом знатности аристократов; они использовались на войне или на охоте. В первой половине I тысячелетия до н. э. числом колесниц определялась сила армии и всего государства в целом.


Колесницы впервые стали применяться предками древних китайцев в эпоху Инь, приблизительно в XIV–XII вв. до н. э. Как показано П. М. Кожиным, колесница появилась в иньское время внезапно; ей не предшествовали какие-либо местные формы колесного транспорта [Кожин, 278].


Появление колесниц не было подготовлено самостоятельными техническими достижениями; конструктивные особенности колесниц, сбруйные и уздечные наборы, а также способ запряжки и управления лошадьми находят аналогии в ближневосточном и средиземноморском центрах древних цивилизаций [там же]. Поэтому несомненно, что иньцы узнали о колеснице от своих соседей, хотя сейчас не вполне ясно, кто же был передатчиком этого важного технического достижения. В этой связи большой интерес представляют находки петроглифов с изображениями колесниц в Гоби и Туве [Вайнштейн, Денисова, 201]. Опубликованный С. И. Вайнштейном рисунок колесницы воспроизводит все основные конструктивные детали двухколесной повозки, чрезвычайно напоминающей иньскую (рис. 36).


Чжоусцы заимствовали колесницу у иньцев; поэтому чжоуские экземпляры, известные нам по раскопкам погребений, практически полностью аналогичны иньеким.


Как в иньское, так и в чжоуское время на колесницах ездили стоя. Когда Конфуций «поднимался в колесницу, он всегда стоял прямо, держась за шнур; в колеснице он не оборачивался, не говорил слишком быстро и не указывал пальцем» [Legge, т. 1, 236]. В кузове колесницы помещалось обычно три человека. Центральное место было наиболее почетным; стоявшие по бокам охраняли находившегося посередине.


Использовать колесницу можно было лишь на просторной равнинной местности, но и здесь нередки были случаи аварий. Увеличению устойчивости колесниц способствовало перемещение центра тяжести за счет удлинения оси в пространстве между колесами, что отмечается в чжоуских колесницах [Кожин, 280]. Совершенно очевидно, что колесницы иньско-чжоуского типа не могли применяться ни на сильно пересеченной местности, ни в горах.



Лодки применялись на Среднекитайской равнине главным образом не как средство передвижения по рекам, а как средство для преодоления водных преград. Уже в иньских надписях встречаются знаки, изображающие человека, стоящего в лодке с шестом в руках; этот иероглиф записывал глагол с вероятным значением «пересекать реку» [Сима Кунио, 1967, 465].


В «Шицзине» образ лодки, движущейся по течению, использовался всегда для характеристики тревоги, неуверенности, тоски:


Двое детей садятся в лодку простую,

тени я вижу, на глади колеблются вод.

К ним я душою стремлюсь в думе о детях:

в сердце сомненье, в сердце тревога растет

[Шицзин, 57].

А я точно челн — по течению вод

скользит он, не зная, куда приплывет!

О, сердца тоска и глубокая боль! [там же, 263] и т. д.


Чжоусцы чувствовали себя гораздо увереннее на земле, чем на воде. В этом они были прямо противоположны жителям юго-восточных царств, в частности У. Характерно, например, следующее высказывание одного из сановников этого царства, советовавшего своему правителю идти походом на Юэ: «Люди, привыкшие к суше, живут на суше; люди, привыкшие к воде, живут на воде. Если мы нападем на северные государства и победим их, я все равно не смогу жить на их земле и ездить на их колесницах. Если же я нападу на Юэ и смогу победить его, то я смогу жить на его землях и ездить на его лодках!» [Гоюй, 230]. Действительно, население царства У и Юэ предпочитало не только постоянно пользоваться лодками, но и сражаться на них [там же, 227, 231 и др.]. Поэтому, предпринимая военные походы на У, чусцы вынуждены были создавать военные лодочные флотилии [Legge, т. VIII, 505].


Эти традиции жителей царств У и Юэ уходят в глубокую древность. Уже в культуре лянчжу характерны находки деревянных весел, поплавков и грузил для сетей, что указывает на органическую связь повседневного быта местного населения с речными промыслами [Синь чжунго…, 32]. В отличие от жителей северных древнекитайских царств население У и Юэ чувствовало себя на воде в родной стихии, что определялось самими внешними природными условиями, в которых происходило формирование особенностей их культуры.


Противопоставление в этом отношении северных и юго-восточных царств начинает постепенно преодолеваться лишь много позднее, в конце эпохи Чжаньго. Однако и в первых веках нашей эры оно еще дает себя знать.


«Хуася» и «варвары четырех стран света»


Как было убедительно показано А. Леруа-Гураном, для древнего человека характерны две различные модели восприятия окружающего пространства [Leroi-Gourant, т. 2, 139]. Бродячие и кочевые народы видят мир таким, каким он предстает перед ними в движении; поэтому им свойственно линейное, или «маршрутное», представление об ойкумене. Иное дело — оседлые народы. Для них обитаемый мир — это круг, в центре которого находятся они сами.


Такая эгоцентрическая картина мира сформировалась у многих земледельческих народов древности. Достаточно вспомнить, что эллинам их страна представлялась лежащей «на полпути между восходом и заходом солнца», т. е. посредине ойкумены, а как раз в центре Эллады были расположены Дельфы, являвшиеся «пупом Земли».


Представления, весьма близкие к древнегреческим, сложились и в древнем Китае. Их истоки восходят по крайней мере к иньскому времени.


Картина обитаемого мира в представлении иньцев


По свидетельству Сыма Цяня, иньцы неоднократно переносили свою столицу. До Чэн Тана было восемь таких переселений; пять раз иньцы перемещали столицу после него. Каковы были причины того, что вплоть до периода правления Пань Гэна «иньцы не жили постоянно в одних и тех же поселениях» [Legge, т. III, 223]?


Мнение, согласно которому иньцы первоначально были кочевым племенем, ныне окончательно отброшено. Против этого свидетельствует все, что нам известно об экономике этого времени. Некоторые современные историки объясняют перемещение иньцев на Среднекитайской равнине потребностями переложного земледелия. Ван Юй-чжэ для доказательства этой точки зрения привлекает сравнительно-этнографический материал, в частности данные по мадагаскарским танала [Ван Юй-чжэ, 68]. Существует и иное объяснение, восходящее к средневековым комментаторам: причиной переселений иньцев были губительные наводнения Хуанхэ и ее притоков [Цэнь Чжун-мянь, 116–121].


Так или иначе, после перенесения столицы Пань Гэном иньцы окончательно обосновались на равнине, называемой ныне Хэбэйоюой, — восточнее горного хребта Тайханшань и севернее Хуанхэ. Здесь в течение более чем 270 лет находилась последняя столица иньского вана.


Эта столица, или «Великий город Шан», неоднократно упоминается в иньских надписях. Здесь находилась резиденция верховного правителя — «единственного среди людей». Тут же были расположены храмы предков правителей. Неподалеку от города размещались их усыпальницы. «Великий город Шан» был для иньцев такой же центральной точкой Поднебесной, какой для эллинов — Дельфы.


Вокруг «Города» находились «земли», различавшиеся по сторонам света. В своей совокупности они и составляли территорию Инь. Заботясь о том, чтобы на всей территории его государства жатва прошла успешно, ван задавал вопросы о том, «будет ли урожай на восточных землях, будет ли урожай на северных землях, будет ли урожай на западных землях, будет ли урожай на южных землях, будет ли урожай в Шан» [Го Мо-жо, 1965, № 907]. Территория «четырех земель» складывалась из большого числа полусамостоятельных этнополитичеоких образований, признававших верховную власть иньского вана.


Но иньская ойкумена не исчерпывалась «четырьмя землями». Вокруг них лежало кольцо «племен» (фан), чуждых иньцам и открыто враждебных им. «Си Чжэнь доложил: племя ту-фан напало на наши восточные окраины и разрушило два селения; племя гун-фан также вторглось на поля наших западных окраин» — такие записи [Ло Чжэнь-юй, 1914, № 2] характерны для взаимоотношений Инь с «племенами» (рис. 37).


В надписях встречаются названия более 50 «племен» [Сима Кунио, 1958, 384–424]. Эти названия можно подразделить на две группы. К первой относятся наименования, восходящие к названиям животных или растений. Это «ма-фан» («племя Лошади») [Ло Чжэнь-юй, 1913, т. 4, 46, № 1], «ху-фан» («племя Тигра») [там же, т. 6, 63, № 6], «чай-фан» («племя Шакала») Шан Чэн-цзо, № 945], «лун-фан» («племя Дракона») [там же, Мя 219], «му-фан» («племя Дерева») [Дун Цзо-бинь, 1948, № 600] и многие другие. К этой же группе относятся и такие наименования, в которых, например, изображение барана сочетается со смысловым детерминативом «человек» (цян-фан) [там же, № 1947]. Большинство исследователей единодушно связывают названия этого типа с тотемами [Стратанович, 61; Тодо Акиясу, 115].


В названиях второй группы также встречаются изображения человека, но совершенно иного типа. Здесь это не самостоятельный элемент изроглифа, служащий детерминативом, а нерасчленимый пиктографический знак, изображающий человека с той или иной особенностью одежды или прически. Так, Си записывается знаком, представляющим собой фигуру человека с волосами, заплетенными в косу [Ло Чжэнь-юй, 1913, т. 1, 42, № 3]; Мэй — человек с шапкой всклокоченных волос [там же, 29, № 2] и т. д.


Крайне маловероятно, чтобы наименования типа «си» и «мэй» были самоназваниями «племен», как дело, по-видимому, обстояло с первой группой. Можно предполагать, что «племена» си и мэй получили свои названия от иньцев, которым резко бросались в глаза непривычные черты материальной культуры их соседей.



Чрезвычайно важно отметить, что, несмотря на известное противопоставление «земель» и «племен», между ними не было четкой и непроходимой границы. Например, в период правления вана Кан-дина местность Юй входила в состав территории Инь, и правитель часто охотился там [Дун Цзо-бинь, 1948, № 692], заботился о состоянии тамошних полей [Ли Дань-цю, № 137] и о том, «получит ли Юй урожай» [Ху Хоу-сюань, 1954, № 4437]. Между тем в надписях правнука Кан-дина, вана Ди-и, упоминается уже не Юй, а юй-фан, причем это «племя» совершало набеги на Инь, в ответ на что ван предпринимал против него карательные походы [Ло Чжэнь-юй, 1916, № 1189]. Так же дело обстояло и с местностью Суй. При У-дине это была территория, подчиненная Инь и подвергавшаяся нападениям враждебного «племени» гун-фан, что вызывало беспокойство У-дина [Ху Хоу-сюань, 1955, т. 1, № 550]. Но при Кан-дине Суй превращается в суй-фан, которое вместе с ян-фан и другими «племенами» было объектом карательного похода вана [Тан Лань, 1939, т. 3, 43, № 7]. При наследнике Кан-дина, ване У-и, не упоминается о суй-фан, но вновь появляется Суй, куда У-и ездил охотиться и где он проводил целые недели [Го Мо-жо, 1965, № 1426]. А по прошествии десяти с небольшим лет мы снова встречаемся с записями о военных действиях «против цзи-фан, цян-фан, ян-фан и суй-фан» [Ло Чжэнь-юй, 1933, т. 3, 13, № 1].


Примеры, приведенные выше, относятся к разным периодам позднеиньской истории. Но аналогичные изменения в статусе подчиненных Инь этнополитических образований часто происходили и при жизни одного вана.


Так, при У-дине «племя» гун-фан было одним из главных противников Инь на его западных границах. В ответ на нападения гун-фан вану приходилось собирать ополчения численностью в три или пять тысяч человек и совершать ответное наступление. Во главе войска стоял или сам ван [Ло Чжэнь-юй, 1916, т. 1, 16, № 12], или глава одного из подчиненных родов — Юэ, Фу, Цинь и др. Среди территорий, подвергавшихся нападениям со стороны гун-фан, упоминается Цзи [Ло Чжэнь-юй, 1913, т. 7, 2, № 1]. У-дин приказывал людям из Цзи прибыть в столицу [Дун Цзо-бинь, 1949, № 2803]. Но наряду с вопросом «удастся ли Цзи настигнуть гун-фан?» до нас дошла следующая надпись: «Удастся ли Цзи настигнуть И и Вэй?» [Ло Чжэнь-юй, 1913, т. 7, 32, № 2]. Казалось бы, И и Вэй, подобно гун-фан, должны быть врагами Инь. Но Вэй также воевало с гун-фан [Цзинь Цзу-тун, № 428]. Более того, ван отдавал Вэй приказы и спрашивал: «Не случится ли с Вэй несчастья, выполнит ли он поручение вана?» [Ху Хоу-сюань, 1955, 2907].


О периоде правления У-дина как об одной из самых ярких страниц иньской истории говорят многие источники. Оказывается, что картина, представшая перед нашими глазами в свете приведенных выше надписей, отражает не период упадка власти вана и внутренней смуты, а, наоборот, воспетую потомками эпоху, когда


правнук Чэн-тана, У-дин наш, воинственно смел:

нету страны, чтобы он победить не сумел [Шицзин, 461].


Чжоуское завоевание не изменило социально-политических отношений в Поднебесной. На первых порах осталась неизменной и терминология, которой пользовались иньцы для описания ойкумены. В частности, враждебные племена, не признававшие власти Чжоу, по-прежнему именовались «фан»: в надписях XI–X вв. до н. э. упоминаются многие из тех «племен», которые известны по эпиграфическим памятникам иньского времени: юй-фан [Го Мо-жо, 1958, т. IV, 31], ху-фан [там же, т. I, 11] и др.


Есть основания полагать, что и в раннечжоуское время противопоставление территории Чжоу и «племен» носило политический, а не этнический характер: признав власть Сына Неба, враждебное племя становилось членом чжоуской коалиции.


Ся и мань


Первые изменения в этой системе отношений нашли отражение в памятниках VI в. до н. э. В тексте надписи на ритуальном сосуде «Цинь-гун гуй», датируемом приблизительно 576–537 гг. до н. э., мы читаем: «Мой достославный предок получил повеление Неба и обосновался на землях Юя. 12 гунов… почтительно следовали небесному приказу и, оберегая Цинь, заставили служить себе и „ся", и „мань"» [там же, т. VIII, 247].


Нетрудно усмотреть здесь прямую связь между «землями Юя» и общностью «ся»: Юй был первым правителем династии Ся, название которой используется в данной надписи в качестве единого самоназвания некоей общности, противопоставленной «мань».


Контроверза «ся — мань» в этом тексте чрезвычайно напоминает употребление древнегреческими авторами терминов «эллины» и «варвары». Здесь будет, по-видимому, уместен небольшой экскурс в историю появления этих терминов в греческих источниках.


Предваряя изложение событий Пелопонесской войны общим очерком предшествующего развития Эллады, Фукидид писал:


«Следующее обстоятельство служит для меня преимущественным указанием на бессилие древних обитателей Эллады: до Троянской войны она, очевидно, ничего не совершила общими силами. Мне даже кажется, что Эллада, во всей своей совокупности, и не носила еще этого имени, что такого обозначения ее вовсе и не существовало раньше Эллина, сына Девкалиона, но что названия ей давали по своим именам отдельные племена, преимущественно пеласги. Только когда Эллин и его сыновья достигли могущества в Феотиде и их стали призывать на помощь и другие города, только тогда эти племена, одно за другим, и то скорее вследствие взаимного соприкосновения друг с другом, стали именоваться эллинами, хотя все-таки долгое время название это не могло вытеснить все прочие. Об этом свидетельствует лучше всего Гомер. Он жил ведь гораздо позже Троянской войны и, однако, нигде не обозначает всех эллинов, в их совокупности, таким именем… Точно так же Гомер не употребляет и имени варваров, потому, мне кажется, что сами эллины не обособились еще под одним именем, противоположным названию варваров» [Фукидид, т. I, 4–5].


Известно, что Страбон позднее подвергал сомнению это предположение Фукидида [Страбон, 618–619]. Однако все имеющиеся в настоящее время данные говорят в пользу того, что до VIII–VII вв. до н. э. термин «эллины» не стал еще общим самоназванием древних греков, как не существовало тогда и противопоставления «эллинов» и «варваров». Слово «эллины» в этом его значении впервые зафиксировано, очевидно, в произведении Архилоха; примерно к 600 г. до н. э. относится первое эпиграфическое свидетельство употребления термина «элланодик», служившего для обозначения судей на всегреческих Олимпийских играх [Erenberg, 411].


Подобно тому как в древней Греции термин «эллины», ставший этническим самоназванием, восходит к имени легендарного Эллина, сына (или брата?) Девкалиона, так и чжоуский термин «ся» этимологически связан с названием династии, о времени правления которой в VI в. до н. э. сохранились лишь весьма смутные воспоминания. Чжоусцы считали себя потомками не свергнутых ими иньцев, а их предшественников, людей Ся.


Наряду с «ся» в VII–VI вв. до н. э. существовало другое самоназвание — «хуа». Так, по свидетельству «Цзочжуаня», предводитель жунов Цзюйчжи говорил в 559 г. до н. э.: «Мы, жуны, отличаемся от хуа в пище и одежде… и говорим на другом языке» [Legge, т. VIII, 459].


Вопрос о взаимосвязи между этими самоназваниями остается не вполне ясным; несомненно, что в период Чуньцю оба они были фонетически близки друг другу. Высказывалось предположение, что эти два слова представляли собой два варианта одного этнонима [Люй Сы-мянь, 17]. Несомненно одно: в это время они употреблялись как синонимы, а часто выступали в различных сочетаниях. Практически в источниках, освещающих историю VII–V вв. до н. э., можно встретить следующие варианты этого самоназвания: «хуа» [Legge, т. VIII, 422, 774]; «чжу- хуа» (т. е. «многие хуа» или «все хуа») [там же, 450]; «ся» [там же, т. VII, 179; т. VIII, 774]; «чжуся» («все ся») [там же, т. VIII, 456, 493, 505, 673]; «хуася» [там же, 521].


Представление о единстве происхождения


В чем же заключалась суть противопоставления общности «хуася» всем другим общностям, объединяемым под различными названиями, по своему значению весьма близкими к древнегреческому «варвары»?


С точки зрения самих «хуася», в основе их общности лежали узы родства, единство происхождения.


Противопоставление «хуася», связанных между собой родственными отношениями, всем «варварам» отчетливо видно во взаимоотношениях между царствами эпохи Чуньцю. В 528 г. до н. э. Цзинь предложило своим соседям заключить союз, в котором, однако, не приняли участия два небольших «варварских» государства — Чжу и Лай (карта 10). Они объясняли это тем, что им угрожает царство Лу. Это привело к обострению отношений между Цзинь и Лу. Однако Цзы Фу, сановник цзиньского правителя, попытался убедить его в необходимости изменить свою позицию. «Вы поверили навету варваров, порвав тем самым с владением братьев!» — упрекал он своего господина [там же, 645]. Требуя освободить задержанного в Цзинь луского аристократа, Цзы Фу следующим образом аргументирует свою мысль: «Если царство Jly будет служить Цзинь как старшему, то неужели это хуже, чем если нашему царству будет служить ничтожное варварское государство? Лу — владение наших братьев. Если отречься от него ради варваров, какую пользу это принесет Цзинь?» [там же, 647].



Представление о родстве, связывающем всех «хуася», неоднократно используется в эту эпоху для обоснования тех или иных политических шагов. Когда на Среднекитайскую равнину вторглись ди, чжоуский правитель попытался использовать их для того, чтобы покарать непокорное Чжэн. Сановник Фу Чэнь остановил его: «Это невозможно. Ныне Вы, о Сын Неба, не можете сдержать сиюминутного раздражения и намерены отказаться от родственного нам Чжэн!» [там же, т. VII, 189].


Мысль о единстве происхождения всех «хуася» была следующим образом сформулирована известным деятелем царства Ци, Гуань Чжуном:


«Варвары — это шакалы и волки, им нельзя идти на уступки. Ся — это родственники, и их нельзя оставлять в беде» [там же, 123].


Однако так вопрос ставился лишь в чисто теоретическом плане. В реальной обстановке периода Чуцьцю «варварские» племена отнюдь не всегда были враждебны «хуася». Они прибывали в столицу Чжоу на аудиенцию к вану, подобно чжухоу; чжухоу заключали с ними договоры [там же, т. VIII, 22, 38]. Но это отнюдь не означало, что «варвары» перестали быть таковыми в глазах «хуася». И наоборот, даже находясь в состоянии войны с царством, относившимся к общности «хуася», чжоусцы отнюдь не считали, что тем самым их противник превращался в варвара. Противопоставление «хуася» и «варваров» не зависело от политической конъюнктуры: после успешного похода на «варваров» победоносный полководец, согласно обычаю, приводил в столицу пленных, а затем совершал церемонию принесения их в жертву; если же карательный поход предпринимался против владений «родственников», то победитель ограничивался реляцией вану и пленных в жертву не приносили, «проявляя уважение к тем, кто связан узами родства», подчеркивает летопись [там же, 343].


Формирование представлений о противоположности «хуася» и «варваров», таким образом, внесло существенные изменения в принципы классификации этнополитических образований, свойственные иньскому и раннечжоускому периодам.


Даже предпочитая при определенных обстоятельствах «служить варварам» [там же, т. VII, 166] и «выполнять свои обязанности в отношении варваров» в ущерб долгу перед Сыном Неба [там же, т. VIII, 657–658], люди «хуася» продолжали считать, что «варвары» — это «шакалы и волки» [там же, т. VII, 123], «дикие звери» [там же, т. VIII, 422]. «Варвары не связаны с нами родством и отличаются жадностью» [там же]; «варвары легкомысленны и не знают порядка, они жадны и не связаны с нами узами родства; побеждая, они не уступают славы, а терпя поражение, не приходят друг другу на помощь» [там же, т. VII, 27]; «варвары не придают значения нравственному началу» [там же, т. VIII, 830] — вот характерные высказывания деятелей эпохи Чуньцю о сущности противопоставления «хуася» и «варваров».


Эгоцентрическая модель ойкумены


Обратим внимание на термины, которыми выражалось понятие «варвары». Чаще всего это двусложные сочетания «маньи» [там же, т. 7, 179; Чэнь Дэн-юань, 1936, т. 8, 456, 562, 645, 793 и др.], «жунди» [там же, 123; т. 8, 422, 450, 593, 657 и др.], «дижун» [там же, т. 7, т. 8, 803]. Кроме того, в источниках этого времени употребляются также термины «маньи жунди» [там же, т. 7, 343] и «четыре категории и» [там же, т. 7, 194; т. 8, 666, 697].


Нетрудно видеть, что для обозначения «варваров» в эпоху Чуньцю применялись наименования нескольких конкретных групп племен, с которыми чжоусцам приходилось сталкиваться на протяжении первых веков I тысячелетия до н. э. Позднее эти этнонимы, приобретшие более абстрактное значение «варвары — вообще», стали употребляться в несколько ином смысле.


К середине I тысячелетия до н. э. каждый из четырех основных терминов оказался связанным с определенной стороной света: восточные варвары — и, южные — мань, западные — жун, северные — ди, хотя в своем первоначальном употреблении в качестве этнонимов эти термины использовались с иными географическими детерминативами (вспомним «северных жун» или «южных и»).


То, каким образом противопоставление «хуася» — «варвары» наложилось на эгоцентрическую картину ойкумены, ориентированную по сторонам света [18] можно видеть из следующего текста, дошедшего до нас в трактате «Лицзи»:


«Живущие на востоке называются и; они не расчесывают волос и разрисовывают тело, некоторые из них не употребляют огня для приготовления пищи.

Живущие на юге называются мань; они делают надрезы на лбу и сидят скрестив ноги, некоторые из них не пользуются огнем для приготовления пищи.

Живущие на западе называются жун; они ходят с распущенными волосами и одеваются в шкуры, некоторые из них не употребляют в пищу хлебных злаков.

Живущие на севере называются ди; они одеваются в шкуры и перья, живут в землянках, некоторые из них не употребляют в пищу хлебных злаков.

…Народы пяти стран говорят на разных языках и имеют различные наклонности» [Чэнь Хао, 14–15].


В центре ойкумены расположены «Чжунго» — «Срединные царства».


Понятия «хуася» как этнической общности древних китайцев и «Чжунго» как территории расселения этой общности начали отождествляться еще в источниках эпохи Чуньцю. В «Цзочжуане», например, утверждается, что «добродетелью подчиняют Срединные царства, наказаниями наводят страх на варваров» [Legge, т. VII, 194]. «Срединные царства» противопоставляются «варварам» в том же плане, что и «хуася», и в других местах этого источника [там же, 118, 362] [19].


Большой интерес представляют для нас те черты культуры, которые рассматриваются автором «Лицзи» как этнически значимые. Заметим, что в приведенной характеристике нет упоминаний о том, что казалось столь важным самим «хуася» несколькими столетиями до этого, — об общности происхождения. Не узы родства, а особенности культуры — вот что определяло теперь, в середине I тысячелетия до н. э., принадлежность человека к «хуася» или к «варварам».


Одним из важных этнических признаков был в представлении древних китайцев язык.


«Народы пяти стран говорят на разных языках», — утверждает автор «Лицзи» [Чэнь Хао, 15]. В «Цзочжуане» приводятся слова, приписываемые вождю племени цзянжун: объясняя, чем его соплеменники отличаются от «хуася», он говорит о различиях в языке [Legge, т. VIII, 459]. Философ IV в. до н. э. Мэнцзы, стремясь доказать идейную несостоятельность учения свего непримиримого противника Сюй Сина, характеризует его как «южного варвара, говорящего на своем птичьем языке» [там же, т. И, 255] [20].


Помимо языка этноразличительными признаками были для древних китайцев некоторые особенности материальной культуры.


Упоминавшийся выше вождь племени цзянжун ссылается на то, что их «пища и одежда неодинаковы с хуа» [там же, т. VIII, 459]. Что касается первого аспекта, то автор «Лицзи» придает большое значение тому, что едят (варвары не употребляют в пищу зерна) и как готовят пищу (некоторые из них едят продукты только сырыми). Особенности костюма, прически, украшений воспринимались древними китайцами как единый комплекс, отражающий принадлежность к «хуася» или к «варварам». «Житель Сун приехал в Юэ торговать шапками, но юэсцам шапки не нужны, потому что они коротко стригут волосы и разрисовывают тело» [Чжуаицзы, 5]. Когда царство У разгромило Сюй, правитель этого последнего владения вышел встречать уские войска, коротко постригшись и выражая тем самым готовность принять обычаи варваров-победителей [Legge, т. VIII, 733][21].


Этноразличительными признаками были, далее, религиозные обряды, различия в которых также хорошо известны древним китайцам.


Моцзы сообщает о том, что «к югу от Чу есть царство людей Янь. Когда у них умирает родственник, они ждут, пока тело разложится, и выбрасывают его, после чего хоронят кости. Поступивший так считается выполнившим свой сыновний долг. С другой стороны, к западу от Цинь есть царство Ицюй. Когда у них умирает родственник, они собирают хворост и сжигают его… Только после этого человек считается выполнившим свой сыновний долг» [Моцзы иньдэ, 39]. Сообщая об обычае кремировать умерших, распространенном у племени дицян, Сюньцзы отмечает, что они больше всего «боятся не того, что попадут в плен, а того, что после смерти их трупы не будут преданы огню» [Сюньцзы иньдэ, 98] [22].


Наконец, большое значение придавалось древними китайцами формам хозяйства и связанному с ними образу жизни.


Так, древним китайцам казалось необъяснимым, почему «северные варвары» ценят не землю, а захваченную добычу [Legge, т. VIII, 422]. Занятие земледелием казалось им единственно правильным способом добывания средств к жизни[23].


Выше речь шла преимущественно о том, каким образом общность «хуася» осмыслялась самими членами этой общности. Попытаемся теперь выяснить, какие реальные процессы явились предпосылкой ее возникновения и трансформации.


В основе общности «хуася» в VII–VI вв. до н. э. лежало, как мы видели, представление о родстве и единстве происхождения. Для того чтобы понять, какой конкретный смысл вкладывался в это утверждение, необходимо установить, что вообще понималось в эпоху Чжоу под узами родства.


Система родства представляет собой совокупность принципов, согласно которым в том или ином обществе осуществляется классификация родственников. Система родства, как правило, более консервативна, чем породившие ее социальные отношения. В силу этого чжоуская система родства, функционировавшая в VII–VI вв. до н. э., не соответствовала уже реальным отношениям того времени. Она отражала социальные связи, существовавшие в гораздо более раннее время.


Чжоуская система в принципе аналогична иньской. В ней нет противопоставления прямых и боковых родственников (в частности, отец и братья отца обозначались в ней одним термином). Не различаются в чжоуское время также кровные родственники и свойственники (брат матери терминологически совпадает с отцом жены и т. д.). Но зато очень четко и последовательно проводится различие родственников по отцу и по матери, составлявших две «половины». Первоначально эти «половины» были связаны правилом обязательного брака, что и определяло всю структуру системы родства [Крюков, 1972, 153–162].


Признаком принадлежности человека к одной из этих двух «половин» было родовое имя («син»). Вплоть до конца периода Чуньцю строго соблюдалась родовая экзогамия, в силу которой собственно чжоусцы, носившие родовое имя Цзи, могли вступать в брак только с людьми, носившими другое родовое имя.


В терминах этой системы мыслились в чжоуское время и отношения между отдельными наследственными владениями чжу-хоу. Те из них, которые имели родовое имя Цзи, считались «сюн-ди» («старшими и младшими братьями»). Соответственно чжу-хоу, носившие иные родовые имена, но связанные с чжоусцами матримониальными отношениями, назывались «шэн-цзю» («братья матери и их сыновья»).


Это значит, что среди «родственников» в начале I тысячелетия до н. э. были не только чжоусцы в узком смысле этого слова, но и представители других племен. Понятие «хуася», таким образом, по своему содержанию не совпадало с понятием «собственно чжоусцы» (карта 10).


Но реальная картина в первых веках I тысячелетия до н. э. была еще более сложной. Во многих владениях (если не в большинстве их), правители которых были сородичами чжоуского вана, основная масса населения отнюдь не была связана с ними узами родства. Наследственное владение Лу, например, было пожаловано сыну Чжоу-гуна и считалось поэтому принадлежащим роду Цзи, но его население состояло первоначально из шести иньских кланов [Legge, т. VIII, 750]. По преданию, Бо Цинь, первый правитель Лу, прибыл в чжоускую столицу для отчета лишь через три года после пожалования ему владения. «Почему же так поздно?» — спросил его Чжоу-гун. «Я изменял обычаи населения моего царства, поэтому и задержался», — отвечал Бо Цинь [Такигава Камэтаро, т. 5, 2187]. Хотя это сообщение нельзя понимать буквально, все же несомненно, что формированию этнической общности «хуася» предшествовало сглаживание культурной неоднородности царств, правители которых принадлежали к чжоускому роду. Во второй четверти I тысячелетия до н. э. этнические различия между элитой и основной массой населения этих царств уже не ощущались.


Сказанное, впрочем, справедливо отнюдь не для всех царств «старших и младших братьев». Отмеченный процесс характерен в это время для таких наследственных владений, как Цзинь, Лу, Вэй, Цай и некоторых других. К их числу относились и царства, созданные в конце эпохи Западного Чжоу, например Чжэн (основано в 806 г. до н. э.).


Иначе складывалась ситуация в некоторых других царствах, пожалованных в начале I тысячелетия до н. э. сородичам чжоуского Сына Неба. Мы уже говорили о том, что сомнения некоторых ученых в достоверности сообщений источников о пожаловании наследственных владений Янь и У родственникам Вэнь-вана можно считать необоснованными. Однако территория этих царств находилась слишком далеко от чжоуской столицы, поэтому фактические их связи с Чжоу были затруднены. В этих условиях существование значительных различий в этнической принадлежности правящей элиты и основного населения привело к прямо противоположному результату, чем тот, который можно отметить для Лу, Вэй и других царств. Здесь правители и их ближайшее окружение вынуждены были постепенно перенять обычаи своих подданных. В частности, уже первый правитель царства У, Тай-бо, а также его младший брат и преемник Юн-чжун стали татуироваться, подобно местным жителям, и коротко стричь волосы [Legge, т. VIII, 812; Такигава Камэтаро, 1955, т. 5, 2062].


Мы располагаем сейчас прямыми указаниями на то, что сходные события происходили в Янь. Это царство в VII–VI вв. до н. э. также не входило в сферу «хуася».


Формирование этнической общности «хуася» и политические события начала периода Чуньцю спосрбствовали тому, что эта общность начинает оказывать культурное воздействие на соседние раннегосударственные образования «варваров». К числу последних относились, например, царства Чжу, Цзюй, Цзи, расположенные в юго-западной части Шаньдунекого полуострова и граничащие с Ци и Лу. Когда весной 631 г. до н. э. Хуань-гун, правитель царства Цзи, прибыл на аудиенцию к Сыну Неба, он следовал «варварскому ритуалу» [Legge, т. VII, 200]. Его отец, Чэн-гун, также назван в «Цзочжуане» «варваром» [там же, 184], «Варварскими» считает Чжу и Цзюй сановник царства Цзинь [там же, т. 8, 645]. О том, что Чжу — «варварское» государство, упоминается и в другом месте «Цзочжуаня» [там же, 695]. Между тем до нас дошли ритуальные бронзовые сосуды, изготовленные в VI в. до н. э. в царствах Чжу и Цзи. Как по своему внешнему виду, так и по характеру иероглифических надписей они не отличаются сколько-нибудь существенно от аналогичных изделий из царств Лу и Цзинь.


Неоспоримо сильное культурное влияние древнекитайских царств в VII–VI вв. до н. э. на Чу, возникшее на местной этнической основе и практически никогда не признавшее политической власти Чжоу. По свидетельству Сыма Цяня, в период правления чжоуского И-вана (середина IX в. до н. э.) Сюн Цюй, царь Чу, заявлял о том, что он «варвар и поэтому не носит титулов, принятых в Срединных царствах» [Такигава Камэтаро, т. 5, 2479] [24]. Но фактически на протяжении периода Чуньцю царство Чу в значительной мере восприняло культуру «хуася», прежде всего древнекитайскую письменность. В чуском орнаменте своеобразно сочетались местные традиции и элементы, заимствованные у населения «Срединных царств».


Существенное воздействие на формирование общности «хуася» оказало, в свою очередь, вторжение на Среднекитайскую равнину кочевников ди. Более столетия они, обосновавшись на территории царства Вэй, в самом центре территории царств «хуася», совершали нападения на Ци, Лу, Цзинь, Чжэн и чжоуский домен. Примерно к тому же времени относятся попытки горных жунов продвинуться на юг, на Хэбэйскую равнину.


«Срединные царства»


Изучение реальной этнополитической ситуации эпохи Восточного Чжоу показывает, между прочим, что понятия «хуася» и «чжунго» не могли возникнуть одновременно.


Противопоставление «хуася» и «варваров», зафиксированное в памятниках VII–VI вв. до н. э., не связывалось еще с эгоцентрическим делением ойкумены. Этому препятствовало оседание скифских племен в районе Среднекитайской равнины, в непосредственной близости к чжоуской столице. В середине VII в. до н. э. по соседству с нею еще жили «жуны И и Ло», совершавшие, как мы помним, нападения на город Сына Неба.


Понятие «Срединные царства» могло возникнуть лишь к V в. до н. э., когда в среднем течении Хуанхэ сложилась территория, населенная исключительно «хуася». Это произошло после того, как там сначала были разгромлены, затем постепенно ассимилированы скифские племена ди, а горные жуны были частично оттеснены на север и частично также ассимилированы.


Коль скоро самовозникновение понятия «Срединные царства» было связано с процессами этнической ассимиляции разнородных по своему происхождению племен, не удивительно, что в середине I тысячелетия до н. э. характер противопоставления древних китайцев и «варваров» приобретает новый аспект. Единство происхождения и родство всех «хуася» отступают теперь на второй план.


Действительно, в условиях интенсивного взаимодействия различных этнических групп, одним из проявлений которого были широко распространенные в Чуньцю смешанные браки, единство происхождения «хуася» неизбежно должно было утратить прежнюю актуальность. Достаточно вспомнить, например, что у правителя царства Цзинь, Сянь-гуна, было пять жен, три из которых были родом из «варваров». Сын Сянь-гуна от одной из них, Вэнь-гун, будущий «гегемон» и фактический повелитель Поднебесной, в юности много лет жил на родине своей матери. Этот выдающийся древнекитайский политический деятель по своему происхождению и воспитанию был скорее «варваром», нежели древним китайцем.


Показательна в этом отношении судьба одного из видных сановников царства Цзинь, Чжао Дуня. Его отец, Чжао Цуй, сопровождал Вэнь-гуна во время его пребывания среди ди и женился там на местной девушке. Когда Чжао Цуй вернулся в Цзинь, его сын, Дунь, оставался с матерью. Однако вторая жена Чжао Цуя, дочь Вэнь-гуна, потребовала от мужа, чтобы тот взял к себе Чжао Дуня и его мать. «Если бы не она, — говорил позднее Чжао Дунь о жене своего отца, — я был бы человеком из племени ди» [Legge, т. VII, 289]. Приехав в Цзинь и приобщившись к древнекитайской культуре, Чжао Дунь стал «хуася». С точки зрения этнических представлений того времени он мог быть либо варваром, либо «хуася»[25].


Таким образом, примерно к V в. до н. э., когда этническое самосознание общности «хуася» наложилось на эгоцентрическую картину ойкумены, возникшее на этой основе представление о «Срединных царствах» было связано уже не с общностью происхождения их населения, а с единством его культуры.


Какие же царства относились к числу «Срединных» в начале периода Чжаньго?


Это были прежде всего Чжао, Вэй И, Хань (возникшие на территории бывшего Цзинь), Ци, Лу, Сун, Цай, Чжэн, Чэнь. Вопрос о Вэй, расположенном на землях бывшего Великого города Шан (его не следует путать с Вэй II, образованным после раздела Цзинь), спорен. Чэнь Дэн-юань ссылается на слова Сыма Цяня о том, что «варвары… на востоке достигали Вэй, грабили Срединные царства и причиняли им ущерб» [Такигава Камэтаро, т. 9, 4504], и относит Вэй к числу владений, занимавших промежуточное положение между варварами и «Срединными царствами» [Чэнь Дэн-юань, 38].


Двойственным было в это время положение Цинь. Правитель этого царства Цзин-гун недвусмысленно относил себя к числу ся (надпись на сосуде «Цинь-гун гуй»). Но, по утверждению Сыма Цяня, это владение «было то в числе Срединных царств, то среди варваров» [Такигава Камэтаро, т. 1, 332].?


Примерно таково же было положение Янь. Правитель Янь говорил во время встречи с Чжан И: «Я — варвар и живу на окраине» [там же, т. 7, 3520] [26].


В то время ряд царств, игравших значительную роль в политической жизни, не относился к числу «Срединных». Царство У, прекратившее свое существование в 473 г. до н. э., так и не стало «Срединным», хотя правитель этого государства, Фуча, в самом начале V в. до н. э. стал «гегемоном». У было уничтожено Юэ, которое тоже так и осталось «варварским». Это царство прямо противопоставляется «Срединным царствам». Точно так же противопоставлялось им и Чу.


В результате интенсивных контактов между семью царствами, определявшими политическую ситуацию в IV–III вв. до н. э., происходит постепенное втягивание Цинь, Янь, Чу в культурную сферу «Срединных царств».


ЗАКЛЮЧЕНИЕ


Перед нами прошла история формирования этнической общности древних китайцев. Разумеется, многие важные звенья этого процесса могут быть рассмотрены сегодня лишь в самой предварительной форме. Новые археологические, палеоантропологические и лингвистические данные и исследования, несомненно, уточнят или изменят выводы предлагаемой монографии.


Тем не менее есть основания считать, что по крайней мере некоторые из этих выводов могут иметь не только частный, локальный, но и более общий характер.


Итак, обратимся к выводам.


Этногенез древних китайцев и его предыстория: основные этапы


Формированию древнекитайской этнической общности предшествовали сложные и длительные процессы антропо-, расо- и глоттогенеза. Палеоантропологические данные свидетельствуют, что в период позднего палеолита на территории Северного Китая обитали преимущественно различные популяции тихоокеанских монголоидов. Люди из Шаньдиндуна уже обнаруживают некоторые черты, свойственные восточной ветви тихоокеанских монголоидов (восточноазиатской расы). Но они не могут рассматриваться в качестве предков только древнекитайского этноса, так как древнейшие этнолингвистические общности, находившиеся у истоков современных языковых семей Восточной Азии, складывались, по-видимому, лишь в эпоху мезолита (10—7 тыс. лет до н. э.). Что же касается дробления этих общностей и формирования этнических предков древних китайцев, то эти процессы относятся уже к неолитическому времени.


Анализ археологических, лингвистических и антропологических материалов позволяет cфоpмyлиpoвaть гипотезу о том, что истоки северокитайских неолитических культур следует искать в более южных районах. Можно предполагать, что одна из групп ранненеолитического населения на юге Китая, занимавшая маргинальное положение по отношению к территориальному центру культур позднехоабиньского круга, мигрировала в V тысячелетии до н. э. вдоль р. Цзялинцзян и, найдя проходы через хребет Циньлин, проникла в бассейн Вэйхэ. Немногочисленное население, с которым столкнулись здесь мигранты, было большей частью, вероятно, ассимилировано.


Благоприятные природные условия долины Вэйхэ обусловили сложение быстро прогрессировавшего очага пойменного земледелия. Неолитические популяции, создавшие в конце V — начале IV тысячелетия до н. э. развитую средненеолитическую культуру яншао в ее локальном варианте — баньпо, могут, по всей вероятности, рассматриваться как одно из ответвлений племен, говоривших на сино-тибетских языках.


В IV тысячелетии до н. э. происходит значительное расширение ареала культуры яншао. На базе ее хронологически более позднего варианта — мяодигоу возникают две группы населения, одна из которых перемещается в восточном, другая — в западном направлении.


Первая группа, двигаясь по долине Хуанхэ на восток, столкнулась в западной части современной провинции Хэнань с насельниками стоянок типа циньванчжай, по своему происхождению связанными с бассейном р. Ханьшуй. Взаимодействие этих племен, различных по облику культуры и, как можно предполагать, по языку, послужило основой формирования культуры хэнаньского луншаня, на базе которого позднее, во II тысячелетии до н. э., возникла раннеиньская (шанская) общность.


Группа яншаоских племен, распространившаяся в IV тысячелетии до н. э. в западном направлении, впоследствии претерпела дальнейшую дифференциацию. Одна ее ветвь, достигшая в III тысячелетии до н. э. верховьев Хуанхэ и создавшая там культуру мацзяяо, позднее стала именоваться «цянами» (или «жунами»); другая ее ветвь составила основу чжоусцев.


Во второй половине II тысячелетия до н. э. иньцы, переместившиеся в нижнее течение Хуанхэ, создали там раннегосударственное образование с центром близ современного Аньяна. Здесь им пришлось столкнуться с аустронезийскими племенами «восточных и», частично вошедших в состав иньцев и оказавших на них культурное влияние, а также с северными племенами, обитавшими в лесостепной зоне.


Чжоуское завоевание конца XI в. до н. э. не привело к сколько-нибудь значительным социально-экономическим сдвигам в развитии древнекитайского общества, однако имело важные этнополитические последствия. На базе раннегосударственных образований, возникших в результате чжоуского завоевания и осуществления системы «наследственных пожалований», в VII–VI вв. до н. э. на Среднекитайской равнине завершается длительный процесс складывания этнической общности «хуася», которая может быть названа «древнекитайской». Формирование этой общности происходило в процессе интенсивных контактов с соседними племенами, говорившими на сино-тибетских, прото-алтайских, аустроазиатских и аустронезийских языках. Существенным эпизодом в формировании общности «хуася» было вторжение на Среднекитайскую равнину племен ди, принадлежавших к «скифскому миру» (табл. 27).


В IV–III вв. до н. э. происходит постепенное расширение территории «хуася». Последняя, однако, не выходила еще за пределы бассейна Хуанхэ и среднего течения Янцзы. Консолидации этнической общности «хуася» в значительной мере способствовали социально-экономические сдвиги в древнекитайском обществе эпохи Чуньцю — Чжаньго, когда процесс развития раннеклассового общества завершается формированием рабовладельческих отношений.


Этническое самосознание и его компоненты


Рассмотренный нами фактический материал, освещающий особенности этнического самосознания древних китайцев, свидетельствует, что, хотя компоненты этнического самосознания представляют собой результат осмысления объективно существующих признаков этноса, эти две категории отнюдь не всегда совпадают между собой.


Наиболее адекватно отражается в этническом самосознании, вероятно, такой признак этноса, как язык: люди, говорящие на непонятном языке, воспринимаются «нами» как «чужие». Не случайно, между прочим, первоначальное значение греческого слова «варвар» — это «говорящий на чужом, непонятном языке».


Сложнее обстоит дело с признаком, имеющим отношение к сфере материальной и духовной культуры. Этот признак всегда имеет соответствующий компонент этнического самосознания. Но последний носит, как правило, условно-избирательный характер. Он фиксирует отнюдь не всю совокупность черт культуры, отражающих различия между этносами, а лишь некоторые ее специфические черты. Одни особенности могут рассматриваться данным этносом в качестве важнейших этнических определителей, тогда как другой этнос может вообще не придавать им никакого значения, избирая в качестве этноразличительного показателя иное множество черт культуры. Древние китайцы, например, придавали первостепенное значение манере запахивания халата (правая пола наверху — бесспорный показатель принадлежности к «варварам»). Для эллинов же было совершенно неважно, на какую сторону люди запахивали халат: человек, одетый не в тунику, был для них «варваром». Таким образом, компонент этнического самосознания, имеющий отношение к сфере культуры, отражает соответствующий признак этноса не полно и в своеобразной форме.



Наконец, в числе компонентов этнического самосознания есть такие, которые вообще существуют лишь на субъективном уровне и не имеют себе аналогов среди объективных признаков этноса. К таким компонентам этнического самосознания относится, в частности, широко распространенное в древности представление о превосходстве «своей» общности над другими. Идея врожденной неполноценности «варваров», разумеется, не имела и не могла иметь под собой каких-либо объективных оснований. Эта идея возникает в процессе развития этнического самосознания как своего рода «избыточная степень» противопоставления «мы — они». Попытку обнаружить «чисто экономический корень презрительного отношения к варварам» в свое время предпринял С. Я. Лурье. «Тот факт, что огромное большинство рабов составляли варвары, — писал он, — давал возможность использовать уже существовавшие национальные и расовые предрассудки: раб — низшее существо не потому, что он раб, а потому, что он „презренный варвар"» [Лурье, 47]. Эта точка зрения представляется недостаточно убедительной. Против такого толкования говорит тот факт, что в древнем Китае, где формы этнического самосознания были чрезвычайно близки к древнегреческим, рабство иноплеменников не имело сколько-нибудь значительного распространения.


Представляется, что существенную ошибку допускают исследователи, рассматривающие в качестве признака этноса общность происхождения. Когда мы говорим об общности происхождения или о родстве членов какой-либо этнической группы, речь может идти лишь о социальных, а не о биологических узах родства, так как с точки зрения моногенизма человечество все связано узами биологического родства [Токарев, 1958]. Что же касается родства социального, то оно полностью зависит от того, какие категории родственников признаются таковыми в данном обществе и какие принципы классификации родства лежат в их основе. В условиях функционирования системы родства, существовавшей в древнем Китае вплоть до середины I тысячелетия до н. э., классификационными братьями считались лица, реальное родство между которыми фактически не могло быть установлено. Но, не будучи объективным признаком древнекитайского этноса, представление об общности происхождения было, как мы видели, одним из важных компонентов этнического самосознания древних китайцев в VIII–VI вв. до н. э.


Эволюция этнического самосознания


Этническое самосознание как важнейший из признаков этноса не остается неизменным на различных этапах развития человеческого общества. К сожалению, вопрос об исторических формах этнического самосознания остается в общетеоретическом плане почти совершенно неизученным.


Проанализированные выше фактические данные, отражающие развитие этнического самосознания древних китайцев, показывают, что качественные отличия его в разные исторические периоды проявляются, в частности, в соотношении его компонентов. В этом смысле тезис С. А. Токарева о том, что в процессе развития этноса на первое место в числе его признаков выдвигаются то одни, то другие [Токарев, 1964, 43], содержит рациональное зерно, но является не вполне точным. Речь должна идти в данном случае не об объективных этнических признаках, а именно о компонентах этнического самосознания, существующих на субъективном уровне.


Наиболее отчетливо можно проследить это на примере представления об общности происхождения. В VIII–VI вв. до н. э. это представление было одним из главных компонентов этнического самосознания древних китайцев. Различия в культуре рассматривались лишь как следствие общности происхождения: «варвары — это шакалы и волки… чжуся — это родственники» [Legge, т. VII, 123]. Позднее на первый план выдвигается иной компонент самосознания — особенности культуры. Поэтому родившийся от «хуася» мог стать «варваром», если он усвоит чужие обычаи и привычки. Аналогична эволюция компонентов этнического самосознания древних эллинов. Отражением идеи единства происхождения всех эллинов была мифологическая традиция, согласно которой дорийцы, ионийцы и эолийцы были потомками трех сыновей Эллина. Но уже для Геродота различия между эллинами и «варварами» — явление чисто культурного порядка. С его точки зрения, эллин, усвоивший обычаи варваров, становится варваром, и наоборот. Поэтому Геродот полагал, что эллины «стали потом сильны… главным образом потому, что с ними соединились пеласги и многие другие варварские племена» [Геродот, т. I, 27].


В последние века до нашей эры представление о единстве происхождения как компоненте этнического самосознания вообще утрачивает свою актуальность. Во-первых, в сочинениях ханьского времени зафиксированы этногенетические мифы, согласно которым варвары-сюнну являются потомками правителя династии Ся. К названию последней восходило первоначальное самоназвание древних китайцев. Таким образом, у древних китайцев и «варваров» были, как полагали, в частности, Сыма Цянь и Бань Гу, общие предки. Во-вторых, идее общности происхождения и родства всех древних китайцев в отличие от «варваров» противоречила и практика политических отношений с сюнну. Результатом «договоров о мире и родстве», согласно которым ханьские императоры должны были посылать своих дочерей в жены шаньюям, неизбежно было стремление рассматривать древних китайцев и сюнну как «детей одной семьи».


В процессе развития этноса менялось не только соотношение различных компонентов этнического самосознания, но и содержание некоторых его компонентов.


По-видимому, этническое самосознание всегда строится на контроверзе «мы — они». Но характер этого противопоставления существенно различен на разных этапах развития общества. Представляется, что для самосознания этнических общностей доклассового периода характерен принцип «попарного» противопоставления. Каждая общность осознавала свое отличие от других общностей того же рода, но отличала себя от каждой из них в отдельности, еще не наделяя всю их совокупность какими-либо общими признаками. Гомер, например, знал о существовании эфиопов, эрембов, солимов, финикийцев, ликийцев, карийцев, фригийцев, меотийцев, пафлагонцев, мизийцев, лелегов, киликийцев, аримов, пеласгов, феаков; в чжоуских надписях X–IX вв. до н. э. сообщалось о племенах сяньюнь, цзин, дунъи, хуфан, гуйфан и многих других. Но ни в первом, ни во втором случае они не объединялись в понятие «варвары». Такое понятие возникает, как правильно предположил Фукидид, одновременно с появлением общего самоназвания для «нашей» этнической общности, типологически уже не аналогичной племени. Он писал: «Гомер не употребляет и имени варваров потому, мне кажется, что сами эллины не обособились еще под одним именем, противоположным названию варваров» [Фукидид, т. I, 5]. Мнение Фукидида, впрочем, оспаривал Страбон [Страбон, 618–619].


Этническое самосознание и этногенез


Изучение этногенеза древних китайцев позволяет более конкретно, чем это делалось раньше, подойти к проблеме критериев, с помощью которых исследователь имеет возможность судить, что постепенный и длительный процесс формирования этнической общности в какой-то исторический момент может считаться завершенным.


Лингвисты нередко настаивают на том, что важнейшим критерием установления конечной точки этногенеза является язык. «Своей полной зрелости белорусская народность достигла к концу XV — началу XVI в., когда уже сформировалась ее языковая общность, обеспечившая возникновение белорусского литературного языка», — пишет, например, М. Я. Гринблат [Гринблат, 89]. Обсуждая ту же проблему, Г. А. Хабургаев утверждает, что «именно язык является основным внешним признаком этнической принадлежности» [Хабургаев, 85]. «Язык — более или менее устойчивый и прямой показатель этнической общности», — полагает Ф. П. Филин, добавляя, что «чем далее в глубь времен, тем больше язык был постоянным признаком этнической единицы» [Филин, 200].


В этой связи, говоря словами М. В. Витова, «приходится повторить ставшее банальным утверждение, что этническая история не исчерпывается историей языка, повторить потому, что в языковедческих исследованиях продолжает иногда высказываться мысль, что этногенез не является предметом исследования антрополога, археолога, этнографа» [Битов, 5].


Однако следует признать, что, не считая язык основным или прямым признаком этнической общности, этнографы пока сделали лишь первые шаги в решении проблемы критериев для установления грани между собственно этногенезом и последующей историей этноса. В общетеоретическом плане этот вопрос почти совершенно не изучался. А отдельные попытки решить его, предпринятые за последние годы, не могут считаться вполне удачными.


Так, в одной из недавних работ, специально посвященных данной теме, мы находим следующую формулировку: «На каком-то этапе, продолжающемся во времени, на базе различных этнических компонентов появляются все основные признаки этнической общности — складываются язык, самоназвание и самосознание, территория формирования, основные черты хозяйства и культуры, свойственные данной этнической общности» [Хомич, 62]. Автор полагает, что основной «трудностью в определении периода формирования этнической общности является отсутствие необходимых данных» [там же]. Однако даже при наличии таких данных применить сформулированный выше критерий оказывается чрезвычайно трудно, если не невозможно.


Во-первых, достаточно хорошо известно, что формирование признаков этнической общности завершается отнюдь не одновременно. В частности, пример этногенеза древних китайцев показывает, что иньский язык был, несомненно, в числе прямых предков древнекитайского, однако ни самосознания, ни тем более самоназвания, свойственных древним китайцам, у иньцев еще не было.


Во-вторых, крайне трудно оказывается определить, когда же все-таки сложились те основные черты хозяйства и культуры, которые свойственны данной этнической общности. Трудность эта проистекает оттого, что культура так или иначе претерпевает процесс непрерывной трансформации. Если говорить, в частности, об особенностях материальной культуры древних китайцев середины I тысячелетия до н. э., то для них характерны уже многие черты, свойственные китайцам. Сюда относятся запахивающаяся направо распашная одежда типа халата, жилище каркасно-столбовой конструкции, способ приготовления риса на пару и многое другое.


Вместе с тем среди этих черт отсутствуют некоторые из тех, которые сейчас воспринимаются как неотъемлемые особенности китайской материальной культуры, В частности, в костюме древних китайцев отсутствовали штаны; не вошло в быт употребление палочек для еды, и поэтому современники Конфуция ели рис руками; в их домах не было кана; входя в дом, они снимали обувь, сидели не на стульях, а на циновках прямо на полу, подогнув под себя ноги («по-японски»). Все эти черты культуры и быта кажутся современному китайцу противоестественными, и он попросту не может поверить, что все сказанное относится к его предкам. Можно ли в таком случае считать, что в середине I тысячелетия до н. э. «сложение определенного комплекса культуры», свидетельствующее об окончании процесса этногенеза, уже завершилось?


Представляется, что решение данной проблемы возможно лишь на основе признания идеи иерархичности и таксономической неравнозначности признаков этноса, о чем уже говорилось выше. Иерархичность структуры этнических признаков сама по себе отражает закономерность причинно-следственных связей между ними, а стало быть, и хронологическую последовательность их возникновения.


По-видимому, процесс этногенеза в наиболее общем виде включает следующие этапы. При наличии определенных внешних условий складывается совокупность этнообразующих факторов, под влиянием которых из нескольких (зачастую разнородных) этнических компонентов начинает формироваться новая этническая общность. В процессе ее складывания постепенно и отнюдь не одновременно появляются признаки, объективно отличающие ее от других синхронно существующих этносов. Наконец, наступает момент, когда эти объективные признаки находят отражение в коллективном сознании членов нового этноса, осознающих себя как определенную общность. Именно появление отчетливого этнического самосознания, внешним проявлением которого является общее самоназвание, и может служить свидетельством того, что процесс этногенеза завершился.


Развитие этноса и культурные контакты


Культура — один из важных признаков этноса. Вместе с тем формирование сходных черт культуры отнюдь не всегда связано с этническим родством их создателей; оно может объясняться также и идентичностью тех экологических условий, в которых развиваются не родственные между собой общности. Наконец, появление у какого-то этноса особенностей культуры, близких другой этнической общности, часто является результатом контактов этих общностей между собой.


Изучение этногенеза древних китайцев свидетельствует, что формирование важнейших черт их материальной культуры, а также тесно связанных с ними норм поведенческого стереотипа проходило в процессе непрерывного и интенсивного взаимодействия различных этнических общностей. На протяжении веков население «Срединных царств» находилось в контактах с многочисленными этнически чуждыми ему группами племен и народов, заимствуя у них отдельные культурные достижения или связанные с ними обычаи. Факты убедительно показывают несостоятельность традиционного представления об извечном культурном превосходстве китайцев над «варварами четырех стран света», об одностороннем характере взаимодействия между ними. Эта идея восходит к высказанному конфуцианцами тезису об исключительности жителей «Средних царств». Хотя эти взгляды и опровергались мыслителями других направлений и школ древнего Китая (прежде всего — легистами), в средние века они стали концепцией, на которой основывалась вся система взаимоотношений Срединного государства с внешним миром.


Одна из главных функций материальной культуры — удовлетворение потребностей человека в одежде, пище, жилище и т. д. — по самой своей сущности динамична и способствует непрерывному обогащению культуры как за счет совершенствования уже существующих ее элементов, так и путем заимствования извне. Напротив, этноразличительная функция материальной культуры обнаруживает тенденцию к консервативности, так как сама ее сущность требует преемственности некогда сложившейся традиции. Это противоречие обнаруживается всякий раз, когда возникает потребность заимствования того или иного элемента материальной культуры, относящегося к этнически чуждому комплексу. Любой сформировавшийся этнос постоянно усваивает те элементы культуры, которые представляются ему нейтральными, и активно сопротивляется заимствованию черт, рассматриваемых им как этнически значимые. Достаточно вспомнить слова чжаоского Улин-вана, сказанные им в связи с предполагавшимися реформами: «Я не сомневаюсь, что заимствование варварской одежды необходимо, но боюсь, что Поднебесная будет смеяться надо мной!» [Такигава Камэтаро, т. 6, 2676]. «Варварская одежда» (обычай ношения штанов) была заимствована у кочевников в конечном счете всеми цивилизованными народами мира, но в Поднебесной эта инновация прокладывала себе дорогу через мучительные сомнения и насмешки. Не случайно и для Еврипида изменница Елена была достойна презрения не столько потому, что она предала Менелая, но прежде всего потому, что предпочла ему «варвара» в пестрых шароварах вокруг голеней [Егунов, 501].


Это означает, что этническое самосознание оказывает существенное воздействие на сам механизм заимствования культурных достижений соседей. Очевидно, процесс взаимовлияния культур протекает по-разному на различных ступенях консолидированности контактирующих этносов. Качественные изменения в этом процессе связаны с формированием этнического самосознания, одним из главных компонентов которого является представление о противоположности «нас» и «варваров».


Это обстоятельство хотя бы частично объясняет нам, почему различные элементы материальной культуры, которые рассматривались древними китайцами как этнически значимые, характеризуются различной степенью стабильности. С одной стороны, среди них есть такие, которые сейчас воспринимаются как исконно китайские, но в действительности возникли сравнительно поздно. С другой стороны, некоторые элементы материальной культуры сохранялись без существенных изменений на протяжении поразительно длительного времени, восходя своими корнями еще к эпохе неолита.


Автохтонность или миграция?


Подавляющее большинство ученых, так или иначе обращавшихся к проблеме происхождения этнической общности древних китайцев и их культуры, стремилось ответить на вопрос о том, сложился ли древнекитайский этнос на той территории, которую он населял в конце I тысячелетия до н. э., или же он сформировался где-то в другом месте и лишь после этого проник в бассейн Хуанхэ. Существуют, впрочем, примеры того, как исследователь этнической истории древних китайцев вообще не задает себе этого вопроса, потому что тот или иной априорный ответ на него рассматривается в качестве аксиомы, не требующей доказательств. Для многих китайских ученых эпохи средневековья и нового времени такого вопроса вообще не существовало потому, что они были уверены в происхождении древних китайцев от Желтого Императора непосредственно на берегах Желтой Реки. Для некоторых западноевропейских и американских исследователей тезис о переселении предков китайцев с запада был непреложной истиной — для одних потому, что все народы на земле произошли от трех сыновей Ноя, для других в силу того, что к проблемам истории человечества они подходят с ортодоксальных европоцентристских позиций.


Весьма существенные соображения не позволяют принять теорию априорной автохтонности древнекитайской этнической общности. История практически не знает этносов, которые могли бы считаться абсолютно автохтонными. В процессе формирования этносов всегда происходят перемещения отдельных групп населения, взаимодействие и смешение которых в сущности и составляет основу процесса этнического развития. Но столь же неприемлемым представляется и прямо противоположный подход к проблеме, рассматривающий диффузию и миграции в качестве основного стимула культурного и этнического развития человечества.


На позициях априорного диффузионизма, как уже отмечалось, стоит автор недавно увидевшей свет монографии «Проблемы генезиса китайской цивилизации», советский китаевед Л. С. Васильев. Рассматривая в первую очередь, правда, не этногенез, а процесс формирования культуры определенной этнической общности, JI. С. Васильев исходит из теории о том, что внешние импульсы, миграции и культурная диффузия объясняют все важнейшие сдвиги в развитии культуры древнекитайского этноса. Возникновение земледельческих культур, крашеной керамики в бассейне Хуанхэ, появление здесь черной керамики, наконец, генезис иньской цивилизации, характеризующейся применением письменности и бронзолитейного производств, связываются либо с миграциями, либо с диффузией культурных достижений. К сожалению, к автору упомянутой монографии в полной мере применимы его собственные слова о том, что «нет ничего легче, чем, увлекшись далеко ведущими теоретическими построениями, позабыть о такой „мелочи", как конкретный материал по истории данной общности, и тем самым свести всю сложность проблемы к простому навязыванию своей точки зрения» [Васильев Л. С., 1976, 28]. Действительно, создается впечатление, что задача Л. С. Васильева заключалась не в анализе всей совокупности фактического материала, а в подборе иллюстраций к постулированной им закономерности.


Археологические данные свидетельствуют о непрерывности культурного развития предков древних китайцев по крайней мере с эпохи неолита (что, разумеется, не противоречит фактам многочисленных и интенсивных контактов населения Среднекитайской равнины эпохи неолита и бронзы с его непосредственными этническими соседями).


Данные древнейшей истории китайского языка говорят о том, что древнекитайский язык сформировался в бассейне Хуанхэ в результате смешения языков, относившихся к южноазиатскому и североазиатскому типам. Его древнейшие контакты непосредственно с индоевропейскими языками представляются маловероятными.



Антропологические материалы, проанализированные в настоящей работе, также свидетельствуют против различных концепций пришлого происхождения китайцев и их культуры. Как бы ни решался вопрос о прародине всего человечества, несомненно, что со времени расселения в Восточной Азии людей современного вида в эпоху позднего палеолита и вплоть до наших дней на территории современного Китая прослеживается преемственность развития и взаимодействия монголоидных и в меньшей степени австралоидных популяций. Главную роль в истории этих популяций играли тихоокеанские монголоиды, в первую очередь их северные группы, объединяемые в восточноазиатскую (дальневосточную) расу. Южнее водораздела между Янцзы и Хуанхэ были широко распространены южные монголоиды, переходные к австралоидам. На севере — в Маньчжурии и Внутренней Монголии — с восточными монголоидами смешивались континентальные варианты, той же группы рас, связанные по происхождению с Центральной Азией и Сибирью. Сколько-нибудь заметная примесь европеоидов появилась на северо-западе и западе современного Китая, по-видимому, очень поздно, скорее всего не ранее I тысячелетия до н. э.


Таким образом, древнекитайский этнос должен считаться автохтонным по крайней мере в бассейне Хуанхэ. Это не исключает, конечно, расового полиморфизма восточноазиатских популяций на всех этапах их развития и участия в формировании расового состава китайцев различных монголоидных, австралоидных, а в более позднее время и европеоидных компонентов.


Загрузка...