ЧАСТЬ ВТОРАЯ. Древний Человек в Городе

Спираль — движение природы!

Спирально движутся народы.

Спирально носят огороды

Свои сезонные наряды.

Нужны наряды — и снаряды,

Нежны наяды — но и яды...


Александр Кондратов

Глава шестая. ИЗ РОДНЫХ КРАЕВ

Валька Якулов не был евреем. Ранней весной 198... года он сделал доклад на Комиссии древних культурных связей на Дворцовой набережной на тему: “Древний человек в городе — опыт исследования древнейшей ледской цивилизации”. Проблема в ее простейшем изложении состояла в следующем. Где-то между 27-м и 26-м столетиями до нашей эры с верховьев реки Оредо вниз к морю спустился народ, называемый леды. Не доходя пятнадцати километров до моря, они лавиной захлестнули вознесшийся высоко над побережьем Город, возможно, избрав его местом своего последнего бивуака. У Города была одна особенность, сыгравшая огромную роль в его истории и в истории его последующего изучения шестью поколениями археологов: он изначально, чуть ли не с первобытности, строился исключительно из камня жившими в устье Оредо керами. У завоевателей ледов тоже была одна особенность: они принесли с собой клинописное письмо, возможно, первое в мировой истории, и оставили нам две огромные стелы с подробным описанием завоевания Города и непосредственно следующих за ним событий. Очевидно, что завоевателей было намного больше, чем завоеванных. Однако последние не были ни уничтожены, ни даже культурно и лингвистически подавлены, что явствует из довольно большого количества двуязычных надписей (у керов не было своей письменности, и они заимствовали клинопись ледов), благодаря чему — поскольку керский язык дошел до наших дней — оказалось возможным расшифровать клинопись ледов и изучить древнейший ледский язык. Сосуществование двух языков прослеживается до 2311-го (или 2297-го, если исходить из другой датировки) года до нашей эры, когда двуязычные надписи резко обрываются. С этой даты вся эпиграфика — только на керском (в ледской клинописи): ни одного ледского слова, ни имени, ни упоминания о ледах ни на победных стелах, ни на глиняных табличках, ни, позднее, на грифельных дощечках. И так на протяжении всей более чем четырехтысячелетней истории Города, вплоть до начала ХIХ века, когда археологи заинтересовались этим весьма трудно объяснимым феноменом исторического “обрыва”. Вся надежда была на лингвистов.

Валька не был лингвистом и всю жизнь мечтал о свободе. Разумеется, он превосходно знал шумерский, аккадский и древнеегипетский, не говоря уже о венгерском и исландском. Но язык был для него не системой, не замкнутым целым, а, как он сам выражался, “сборищем разных отдельных вещей и фактов, волею случая превратившихся в слова, грамматические формы и синтаксические конструкции”. А его мечте о свободе немало помогло то обстоятельство, что он был круглым сиротой. С двух лет его воспитывала двоюродная тетка.

Но вернемся к докладу. Спросим попросту: кто потерял свой язык и принял другой, керский? Леды. Из чего неизбежно следует, что леды столкнулись с какой-то ПРОБЛЕМОЙ, решить которую можно было только двумя способами: либо полностью перейдя на другой язык, либо подвергнувшись полному уничтожению (если, конечно, исключить версию коллективного самоуничтожения). Последнее, однако, устраняет всякую проблематичность: ведь если тебя, друг, убили, то ни о каких ТВОИХ проблемах разговора больше не будет — проблемы будут у убившего. Совершив в своем мышлении этот первый таинственный шаг (Валька, как и я, большой любитель таинственности), он уже поднял ногу, чтобы совершить второй, когда ему в голову пришла очень простая мысль: а почему, собственно, принудительное “или... или”, этот вечный бинарный кретинизм? Взять хотя бы Горького. Умный, кажется, был человек, а какую чушь сказал: если враг не сдается, его уничтожают. Не постиг всей своей народной смекалкой, что все как раз наоборот: враг сдается, и его уничтожают. Так вот, ледский язык исчез, и это — факт. Однако факт, никак не исключающий того, что кто-то кого-то еще и уничтожил. Но — кто кого?

Валька недолго стоял на одной ноге. Четкая мысль, взывающая к таинственности, немедленно нашла свою формулировку: в этом районе древнего мира никому невозможно было умереть или быть убитым, чтобы над ним не были совершены определенные погребальные обряды. Валька знал, что изначально, то есть до исчезновения ледского языка, эти обряды у керов и ледов были РАЗНЫЕ. Но потом вдруг перестали таковыми быть, когда леды перешли на керский погребальный обряд. Почему? Керы хоронили своих покойников у себя же в домах, глубоко под полом, в кожаных мешках. Леды (до загадочного “обрыва” своей истории) сжигали трупы, выбирали фрагменты костей и хранили их в маленьких берестяных торбочках, в которые обязательно вкладывались рулончики пергамента с именами покойного и того ледского владыки, в чье правление покойник жил. Бездна таких торбочек хранилась в разных музеях мира, не говоря уже о Городе. Их чтение не представляло особой трудности для специалистов, так же как и их примерная датировка (по правителям). Валька сам их прочел не меньше сотни и незадолго до своего доклада опубликовал о них большую статью, немедленно перепечатанную археологическим журналом Города.

Две недели Валька ходил женихом. Пока не начал думать об исчезновении ледского языка в связи со своим злосчастным докладом. Но второй шаг был сделан, вопрос: кто кого (или себя) убил? — задан, когда совсем неожиданно пришел пакет с идеально сделанными фотографиями еще двухсотсорока погребальных рулончиков и приложенным к ним письмом от Вебстера.

Вебстер был американец с английским воспитанием, полвека проживший в Городе и оставшийся там навсегда после выхода в отставку (он был консулом). “...А теперь попробуйте расшифровать эти двадцать дюжин рулончиков, которые я специально отобрал, прочтя вашу статью,— полусаркастически, полуодобрительно писал Вебстер,— и сами увидите, что ничего не получится. Нет, не хочу вас обезнадеживать, но и не хочу вас слишком уж обнадеживать. В рулончиках — прекрасно нарисованные ледские пиктограммы, значение которых вам отлично известно. А пытаешься понять — слов таких нет, полная абракадабра. Один подающий надежды американец из Беркли чуть с ума не сошел. На всех углах жалуется шепотом (Город ведь все-таки!), что его специально (!) обманывают, подсовывая ему подделанные (!) рулончики. Да таких-то НЕЧИТАЕМЫХ, скажем так, поздних рулончиков тысяч двадцать наберется! И не странно ли, что все они (все двадцать тысяч!) относятся к одному и тому же времени — ко времени исторического обрыва?! Мне сейчас недосуг ими заниматься. Вы, однако, попробуйте. Разгадка, мне думается, “где-то налево за углом”. Перечитайте мое письмо раз двадцать. Возможно, тогда у вас появится еще одна мысль...”

Когда Валька перечитал письмо двадцать раз (он был великий буквалист), у него появилась “еще одна мысль”. Это и был третий шаг к разгадке ледской тайны, сделанный, благодаря намеку Вебстера. В крайне сжатом виде это можно изложить так:

Первое. По существу американец был прав, жалуясь на то, что его “специально обманывают”. Намерение обмануть здесь, безусловно, имелось. Он только напрасно принял это на свой счет. Обмануть хотели не его.

Второе. “Разгадка где-то за углом налево”.— Здесь Вебстер не мог выразиться яснее. Ледская клинопись читается справа налево, а “угол”, то есть знак “Г”, служит для отделения одного слова от другого. Здесь же слева от единственного слова, обозначающего имя умершего, то есть за углом, никакого другого слова не было. А поскольку клинописная строка в погребальных ледских рулончиках всегда начиналась с имени умершего, после которого шло имя ледского правителя, то было очевидно, что в этих особых, “нечитаемых” рулончиках имя правителя отсутствовало.

Третье и самое главное. “Абракадабра” означает набор букв или звуков, не имеющий смысла в их ОБЫЧНОМ прочтении или слушании. Свои имена в погребальных рулончиках леды записывали пиктографически, где отдельная пиктограмма изображала какое-то слово-понятие. Керские же имена в керских надписях передавались теми же ледскими пиктограммами, но употреблявшимися в качестве ФОНЕТИЧЕСКИХ знаков, а именно, совсем уж попросту,— пиктограмма, обозначавшая целое ледское слово, стала обозначать у керов один звук или звукосочетание керского языка.

И тут Валька выдвинул совсем уже фантастическое предположение, что по каким-то, пока непонятным ему причинам леды вдруг, ни с того ни с сего, стали хоронить керов по своему обряду (чтобы самим же вскоре от него и отказаться, перейдя на обряд керов?!), вкладывая фрагменты их костей в торбочки с пергаментными рулончиками. Ледские писцы, которые писали имена покойных керов в этих “нечитаемых” погребальных рулончиках (напоминаем, что у керов никаких рулончиков в погребальном обряде не было), должны были бы проделать следующую довольно сложную операцию: во-первых, найти нарицательное керское слово, соответствующее личному имени покойного (если таковое имеется), во-вторых, перевести его словом ледского языка (если опять же таковое слово в ледском имеется), в-третьих, найти ледскую пиктограмму, обозначающую данное ледское слово, и, в-четвертых, записать ею имя покойного кера.

Валька, поставив себя на место ледского писца, начал с простого примера: итак, имя покойного кера — Муро. Нарицательный смысл “му” — “гора”, “ро” — керский предлог “у”. По-ледски же “гора” — “лу”, а предлога “у” в ледском вообще нет, хотя примерно ему может соответствовать частица “лэ”, означающая “вблизи”. Тогда Муро будет записываться двумя пиктограммами: основной пиктограммой, обозначающей “лу”, или “гору”, и слева от нее маленькой пиктограммой — стрелочкой, обозначающей “вблизи”. Таким образом, по-ледски имя кера будет не Муро, а Лулэ (но это вовсе не значит, что в ледском языке действительно было слово “лулэ” — “рядом с горой”, в каковом случае мы и получаем вебстеровскую абракадабру). Нарисовав пиктограмму, Валька победно отложил карандаш. Предположив это, Валька проделал адски трудную ОБРАТНУЮ операцию: стал расшифровывать буквальный смысл ледских пиктограмм и подыскивать соответствующие им керские слова, надеясь, что они же окажутся и керскими именами. Они ими оказались.

Но оказалось и другое. Путем огромных затрат, “как материальных, так и моральных” (я цитирую Вальку), он раздобыл копии ВСЕХ обзоров и описаний древнейших ледских и керских захоронений. Два месяца пошли на статистический анализ, единственным выводом из которого было: вопреки установившемуся в науке мнению, ледов оказалось просто очень мало. По крайней мере в четыре раза меньше, чем керов.

Вот маленькая, аккуратно изданная книжка Мунро Мэнема “Керская цивилизация”. Первая страница предисловия:

“Черной стаей упали стервятники леды на Город. Они не разрушили его дворцов и храмов, не нарушили его уклада жизни. Напротив, переняв обычаи и нравы побежденных, они терпеливо — о, каким нечеловеческим должно было быть их терпение! — четверть тысячелетия ждали своего часа. Часа, когда уже давно проникнув во все поры чужеродной им стихии и превзойдя ее разросшейся массой своей биологической материи, они уничтожили, легко и безопасно, как ребенка во сне, этот маленький народ строительных гениев. Сейчас, когда...”

“Придет и мой час гибели и позора”,— подумал Валька и забросил книжку за шкаф.

“Итак,— перешел Валька к заключительной части доклада,— установив на основании описанного выше материала среднюю статистику ледской смертности и экстраполировав результаты на, к сожалению, весьма скудный керский материал — разумеется, с учетом данных иммуногенетики, согласно которым леды обладали феноменальной устойчивостью к чуме и крайней неустойчивостью к детским молочным отравлениям,— было нетрудно подсчитать, что в конце ХХIV века до нашей эры ледов было около шести тысяч, а керов около двадцати пяти тысяч, плюс-минус пятнадцать процентов. По-видимому, керы могли быть уничтожены в одну ночь путем хорошо организованного верхушечного заговора ледской племенной знати и жречества. В одну ночь — назовем ее, по аналогии с Варфоломеевской, ночью Убануни, ледского бога торговли и деторождения,— керы перестали существовать. (Ну и чего ж тут такого особенного? — добавлю я, задним числом, конечно. Валькины отец, мать и дед вместе с еще сорока тысячами жителей прекрасного северного города дворцов и каналов тоже были уничтожены в октябре 1937-го и, может быть, тоже в одну ночь.) Я думаю, что потом они много дней жгли их трупы и складывали мощи в погребальные торбочки с рулончиками пергамента, содержавшими имена убитых. Но без имен правителей, чтобы не делать их причастными к преступлению в глазах бога Убануни. Совершая над керами СВОЙ погребальный обряд, они тем самым превращали их в СВОИХ, лишая возможности посмертного мщения. Но, заметьте, это был ПОСЛЕДНИЙ совершенный ими ледский обряд, так как, превратив керов в своих, они тут же — я не преувеличиваю — превратили себя в керов, полностью приняв их пантеон, культ и язык. Последнее, я думаю, потребовало не более полутора поколений. Но, разумеется, они не стали уничтожать свое прошлое — ведь этим они бы нанесли непоправимый вред своим умершим. Так что, слава Богу, остались в целости и погребальные торбочки, и стелы, и даже некоторые юридические, податные и дарственные документы”.

Валька перевел дыхание, вытер большим носовым платком пот со лба, нежно улыбнулся сидевшей в первом ряду Катьке, потом комически-беспомощно развел руками и совсем тихо сказал: “В этом я вижу какое-то чисто биологическое решение, удовлетворение, ну, скажем, какой-то генетической нужды в ИЗМЕНЕНИИ самих себя, какового никакими другими способами они бы не достигли. Леды думали о своем “другом будущем”, так сказать, которое началось с момента этой страшной резни. Биология не заботится о прошлом: ни уничтожает его, ни восстанавливает. И то и другое — дело культуры, а культуру-то леды и решили сменить. Значит, называющие себя керами нынешние обитатели Города являются потомками ледов, уничтоживших всех керов примерно четыре тысячи триста лет назад”.

“Последняя фраза — категорически лишняя,— сказал Игорь Михайлович Дьяконов (как показали дальнейшие события, старик был прав, можно даже сказать, категорически прав!).— Да и вообще, как вы, Валентин Иванович, можете объяснить, почему ледские писцы, педанты и аккуратисты, не вычистили из нового керского обихода те последние четыре процента своих слов?” “Слишком долго жили в двуязычии,— объяснил Валька.— Могли и спутать, что свое, что чужое. Кроме того, они ведь не были лингвистами, Игорь Михайлович”. На что Вячеслав Всеволодович Иванов заметил, что задача полного перехода с ледского на керский могла бы быть выполнена двуязычной ледской элитой.

Когда после доклада все спешили к Юрию Ефимовичу Борщевскому, чтобы триумфально отметить “годовщину Убанунской ночи”, тибетолог Юрий Михайлович Парфионович произнес свое заключительное суждение, но не о докладе, а о докладчике. “Все-таки странно, что ты не еврей,— сказал он Вальке.— Ведь весь набор налицо — генеалогия уничтожения, личный опыт самоуничтожения и, главное, попытка — жульническая, конечно, но у евреев это всегда так,— исследования чужого уничтожения как своего, как если бы им и своего было мало”. “Юрочка,— взмолился Валька,— у меня же все наоборот. Евреи всегда — пришлое меньшинство, и их бьет местное большинство, а здесь пришлая верхушка вырезает своих местных подданных”. “Исторически, может быть, это и так, но непохоже на правду”,— заметил Парфионович. “Ты, Юра, плохо знаешь историю,— серьезно возразил Парфионовичу Владамир Аронович Лившиц.— Без евреев история невозможна, а без правды — вполне”.

Вернувшись из Города в Лондон, я позвонил Вальке и довольно подробно изложил ему свои впечатления от тамошних людей, разговоров и улиц, не забыв при этом упомянуть об “открытии” Мальчика и комментариях Студента и других удивительных персонажей, а также о веселом предсказании Студентом грядущей гибели Университета. Сравнив обе версии, официальную и Мальчика, я заключил: “Смотри, Валечка, ведь обе эти версии не могут иметь никакого отношения к теме твоего доклада! Ты ведь говорил о том, что произошло четыре тысячи триста лет назад, а они относятся к событиям совсем недавнего прошлого — меньше тысячи лет назад, да? Но не странно ли, что во всех трех леды теряют свой язык, хотя в официальной это происходит по обоюдному согласию, в версии Мальчика вследствие уничтожения ледов керами, а в твоей по причине уничтожения ледами керов и последующего превращения себя в них. Не говоря уже о том, что в официальной версии у ледов не было письменности, а у керов она была, в твоей же — наоборот, в то время как сон или наитие Мальчика вообще это упускают. Знаешь, от этого можно легко сойти с ума, если захочешь”.

“Да,— послушно согласился Валька,— я бы мог сойти с ума, но не хочу. Не знаю, провалится там Университет или нет, но я-то, безусловно, проваливаюсь. Через две недели после опубликования моего доклада посланник Города в Москве заявил резкий протест против “оскорбления национального достоинства Города” и назвал меня “псевдоисториком, облекшим грязную клевету в покровы объективного историзма”. Теперь ставится вопрос о моем увольнении из института. Но ты ведь знаешь, я по первой профессии криминалист-графолог. Проживу как-нибудь, пока все уляжется. Да черт с ним, со всем этим! Пока решил немного позаниматься древнеперсидским. Дьяконов считает это “категорически необходимым”. Ну а ты что?” “Да я ничего...— начал я, но вдруг вспомнил то, что шипом застряло в памяти.— Валя! — закричал я.— Откуда взялся Древний Человек в названии твоего доклада? Не метафора ли это личного свидетельствования о событиях, без которого нет истории?” “Не знаю,— отвечал Валька,— ты первый, кто меня об этом спросил. Я убрал Древнего Человека из названия доклада, когда послал его для публикации”.

Разумеется, такой ответ никого бы не мог удовлетворить. Но за ним было что-то еще, по судьбе или по случаю попавшее в голову полусумасшедшего Вальки, но им самим не замеченное.

Валька позвонил через два года и шестнадцать дней после этого разговора. “Съездил бы ты в Город”,— были его первые слова. “А это зачем?” — “А ни зачем. Просто я тебя прошу. И не отговаривайся, что нет денег. Нет денег — это состояние сознания”. “Хорошо,— я проявил максимум уступчивости,— но что я там буду делать?” — “Это — не твое дело. Просто явишься и предоставишь себя в распоряжение истории”.— “Чьей истории?” — “История — ничья, Сашенька. Это ты — ее, а не она — твоя. Вот телефон Вебстера. Он ждет твоего звонка и хочет тебя видеть. Так что о ночлеге не заботься. Не лети самолетом. Только поезд. Ты увидишь совсем другой Город”.

Мне не пришлось увидеть “совсем другой Город”. Через месяц после разговора с Валькой и звонка Вебстеру последний мне сообщил телеграммой, что ввиду неожиданно изменившихся обстоятельств он отменяет свое приглашение мне и приглашает вместо меня моего друга (и хорошего приятеля Вальки) англо-американского русского Августа В. из-за крайней нужды в геодезической компетенции последнего. Затем последовала серия разговоров, моих с Августом, Августа с Валькой и моих с тем же Валькой. Мы с Валькой его уговорили.

Он приехал в Город ровно через два с четвертью года после меня. Он до сих пор не знает — жалеть ему об этом или нет.

Глава седьмая. ОН

Он стоял на площадке, выложенной цветными каменными плитками, перед входом в отель “Таверна”, куда за час до того приехал прямо с вокзала и теперь решал, где бы ему поужинать.

Пока исполнение задуманного — не им или, во всяком случае, не только им — шло безупречно. Слишком безупречно. Стрела моста — над врезанным в гранитное плато ущельем, по дну которого темно-серая змея, река Оредо, плавно извиваясь, катилась к сине-зеленому морю. Стрела поезда после двухминутной задержки в Предмостье для проверки документов за шесть минут донесла его до Вокзала. Игрушечный электрокар еще за шесть минут примчал его к отелю “Таверна”, где был заказан номер.

На журнальном столике лежало письмо от Вебстера с извинением, что тот не мог его встретить из-за необходимости быть в это время в другом месте. Он вернется через два дня и надеется, что за это время Август посмотрит восточную часть Города и главное — Новую Эстакаду. “Ума не приложу,— писал Вебстер,— отчего она называется новой, когда никакой другой эстакады в Городе, кажется, никогда не было и вообще в этой части Города вряд ли найдется

более древнее сооружение”. Еще он сообщал, что, вернувшись, поместит Августа в свой городской дом, где они будут обсуждать их будущую совместную работу о протокерских влияниях в формировании ранней цивилизации Города. (Уж не сошел ли он с ума? Или я? Нет.) И дальше: “Валентин Иванович рекомендовал Вас как человека, который, хотя и не являясь историком и даже отрицая историю, сможет именно благодаря этому (чему?) оказаться бесценным участником нашего начинания”. Бессмыслица полная, но где же все-таки поужинать? Или сначала выпить немного здесь же, в отеле?

“Нет, нет, никого не слушайте, если действительно интересуетесь нашей историей! И держитесь подальше от этих умников из Северной Трети, всех этих переученных профессоров и недоучившихся аристократов! — Бармен говорил с радостным раздражением любителя, жаждущего запоздалого признания от профессионала из другой области. — Очень хорошо, что вы не историк. Кто теперь будет этих козлов слушать? Леды? Да их и не было никогда! Их просто выдумали, чтобы ссылаться на них, когда не хочешь говорить о самом себе. Я вот недавно прочел маленькую книжку о евреях. Вы знаете, кто такие евреи? Уверяю вас, на самом деле их нет. Как нет и ледов. И те и другие выдуманы для сведения концов с концами. Так вот, повторяю, Город никогда не владел прибрежной полосой, никогда. Вы даже можете услышать, что он и не нуждался в выходе к морю — и в этом мнении есть свой резон, уверяю вас. При всей его близости к бухте — двенадцать километров пологого спуска вниз от городской границы, но по вполне приличной дороге, построенной три тысячи лет назад,— Город по своей природе совсем не прибрежное место. Подумайте, Город, где в ясную погоду с крыш и балконов видны белые барашки прибоя, чужд всему морскому. Здесь даже устриц и кальмаров не особенно любят. Кстати, взгляните на меню: жареная свиная грудинка в устричном соусе. Но это — исключение, и притом божественно вкусное, уверяю вас”.

Он несколько устал от воодушевления бармена, но тот просил не искать ужина на стороне, и Август решил — до еды оставалось еще часа полтора — медленно прогуляться к Вокзальной площади. Выпитая водка странным образом погасила голод. Второй стаканчик он уже пил в вокзальном ресторане, сидя перед огромным раскрытым окном с видом на улетающую стрелу железнодорожного моста.

Когда он поднялся, чтобы вернуться в отель, неожиданно появившийся официант с телефоном в руке протянул ему трубку: “Вам звонок, сэр”. — “Мне?! Но откуда вы знаете, КТО я?!” — “Вы Август, сэр?” — “Безусловно”.— “Тогда возьмите трубку”. “Слушай внимательно,— начал Валька,— и, если можно, не задавай кретинских вопросов. Когда увидишь Вебстера, тоже постарайся их не задавать. Вернемся к нашему последнему разговору. Слушай. Когда мы думаем об истории или, скажем точнее, об одном историческом событии, то думаем о нем только в отношении времени. То есть как о том, чего не было ни до, ни после того, как оно случилось. Что же касается пространства этого события, то оно всегда определено, будь то мир, Европа, Город или какое угодно другое место. Теперь постараемся себе представить, что какое-то историческое событие происходит не во всем своем географическом пространстве, а только в каких-то ТОЧ-

КАХ. Что это за точки?” — “Такими точками могут быть только ОТДЕЛЬНЫЕ СОЗНАНИЯ, Валя, но этот разговор тебя разорит”.— “Без этих точек все пространство истории превращается в белое пятно, место, где ничего не произошло”. “Понятно,— решился Август, — ты — одна из таких точек, Мальчик — другая и так далее”. — “Не забудь себя! — засмеялся Валька (Августу не понравился его смех). — Ты слишком засиделся в своем благоразумном Лондоне, не пора ли размяться (он, по-видимому, уже забыл, что Август — в Городе, и по его же просьбе)”. — “Каждый из моих друзей упорно хочет, чтобы я сошел с ума его образом, отказывая мне в праве на индивидуальное сумасшествие. Ладно, я готов попробовать твой, но пока позволь мне насладиться еще неведомым мне Городом. А как приедет Вебстер, послушаем, что он скажет. Пока, Валька”.

“У нас в Городе,— официант отсчитал сдачу и небрежно кивнул в знак благодарности за чаевые,— телефонная станция почти немедленно найдет человека, даже если звонящему неизвестно, где тот в данный момент находится. Для этого есть несколько способов”.— “О Господи! А есть ли у того несчастного, КОМУ звонят, хотя бы один способ не быть найденным?” — “Безусловно, сэр. Я же спросил вас, не Август ли вы? Если бы вы сказали, что нет, я бы тут же унес телефон”.

Рано проснувшись и желая любой ценой избежать встречи с барменом-историком (как в возможном будущем — с официантом-сыщиком), он, не позавтракав, выскользнул из отеля и, резко свернув направо от Вокзальной улицы (карта была заранее выучена еще в Лондоне), быстро сбежал по ступеням Парадного спуска (74 ступени) и потом, свернув налево и пройдя еще метров сто, оказался на Нижней Площадке Покинутого Бастиона. Когда-то здесь проходила граница Города.

Чисто вымытые фасады двух совершенно одинаковых, низких, в два этажа, прямоугольных зданий с восемью окнами-иллюминаторами каждый. Две черного дуба массивные двери в рамках завершенных капителями колонн с квадратным сечением. Тишина. Он знал, что сегодня выходной и немногочисленные жители этой, по-видимому, старейшей части Города еще и не помышляют о том, чтобы куда-нибудь отправиться. Между домами узкий проход, где, наверное, должны стоять мусорные баки, но восходящее солнце било ему в глаза (фасад был обращен к западу), и проход казался черной щелью. Он уже направлялся влево, чтобы, обойдя площадку с севера, спуститься в центр Южного Города, когда увидел, что в проходе между домами нет никаких мусорных баков, что он, безусловно, ведет вверх и если не приведет его к двери частного дома или не окажется тупиком, то может в конце концов вывести на Верхнюю Площадку Покинутого Бастиона. Легкая зарешеченная калитка была приоткрыта, и Август начал свое восхождение, удивляясь крутизне подъема и отсутствию ступенек. Глухие стены домов (как мог он не увидеть их, стоя на Нижней Площадке?) с обеих сторон стискивали узкий проход и оставляли наверху лишь узкую серо-голубую ленту утреннего неба. Подъем оказался далеко не прямым, и, когда в проходе потемнело, он понял, что сильно отклонился влево, на север, то есть в сторону, противоположную цели его прогулки, Южному Городу. Посмотрев на часы, он увидел, что поднимается уже семнадцать минут (следить за собой во времени было привычкой всей его жизни). Потом был резкий поворот направо. Высокие стены домов кончились, уступив место низким, не более чем в два метра, стенам садов или дворов, сложенным из длинных узких красных кирпичей, за которыми ничего не было видно.

На сорок седьмой минуте пути он сделал геодезическое предположение, что этот подъем представляет собой так называемый “полулабиринт Жанлеве”, имитирующий запутанную горную тропинку на полой полусфере (потом он мне это долго объяснял, но я ничего не понял). Иначе он должен был бы уже давно свалиться с крутого берега реки Оредо, до которого по прямой было не более двух километров. Но тут опять — высокие стены и наконец ступеньки. Сорок девять ступенек, и он оказался на квадратной площадке с большим вязом посередине, с трех сторон обнесенной невысокой каменной оградой, а с четвертой отделенной от остального пространства длинным одноэтажным домом с одной дверью и восемью колоннами на фасаде.

Нет, нет, я — человек времяпрепровождения, а не дела. Я — не стрела, пущенная в цель, и не камень, брошенный в воду. Август тоже — не стрела и не камень, но, и летя и падая, он предпочел бы знать, где и когда это с ним происходит. Поэтому, увидев выходящего из дверей дома грузного человека в бархатной академической шапочке и темно-зеленом плаще, он извлек из своей памяти два десятка керских слов и, поклонившись, спросил, прав ли он в своем предположении, что это Верхняя Площадка Покинутого Бастиона? “Нет, не правы,— ответил человек по-французски,— как, я думаю, и в некоторых других ваших предположениях”.— “Но позвольте, мсье, я же поднимался сюда с Нижней Площадки и за все время подъема не увидел ни одного ответвления, ни даже двери, калитки или окна, через которые живое существо могло бы выбрать себе другую дорогу?”

“В вашем французском я слышу отзвуки двух географически противоположных диалектов, пиренейского и льежского. Что касается площадок и бастионов, о которых вы говорите, то ни о чем подобном я не имею ни малейшего представления, так же как и о способе вашего проникновения на территорию имения без всякого на то права или разрешения”. “Способе! — вскричал Август.— Так вот же ведущие сюда ступеньки, которыми завершается подъем от Нижней Площадки!” — “Где эти ступеньки, мсье?”

Август застыл с вытянутой рукой. Никакого входа на площадку он не увидел. Была сплошная стена, а за ней два обращенных к площадке торцами дома, между задними стенами которых — в этом он был совершенно уверен — шли ступеньки, приведшие его сюда.

“Заметьте, мсье,— бесстрастно продолжал грузный человек,— КАК вы сюда проникли — прошли по дну Оредо ныром, пролетели над ущельем или прокрались подземным ходом,— меня нисколько не интересует. Скорее могло бы представлять некоторый интерес, как вы будете отсюда выбираться, если, конечно, вас это заботит”. “Пока нет,— сказал Август,— пока я бы хотел чашечку кофе, если мне будет позволено просить о такой любезности, но только если это никак не потревожит владельцев имения, на территорию которого я столь неосмотрительно вторгся”. “Владельцы имения давно спят в своих гробах”,— сказал грузный человек, игнорируя вопрос о кофе. “Давно? Как давно? До или после уничтожения керов ледами? Кстати, как ВЫ думаете, каким именно образом леды убили керов? Вы случайно не видели это своими глазами?” “Что касается кофе,— продолжал грузный человек, игнорируя вопрос об уничтожении керов,— то, я полагаю, нам его не придется долго ждать”. И, резко повернувшись, он вошел в дом, оставив дверь открытой.

Теперь грузный человек сидел в низком резном кресле с изогнутой спинкой и подлокотниками. Август стоял перед ним с чашкой в руке, выставив вперед левую ногу, как боец перед началом схватки. Немного поодаль, на низкой софе, покрытой клетчатым пледом, сидела, подобрав ноги, темноволосая молодая женщина, которую грузный человек представил как Александру Юнг из Цюриха. Августа он ей вообще никак не представил, как не представился сам ему. Август говорил по-английски тоном, решительно исключающим, что его перебьют или зададут вопрос.

“Нет,— говорил он,— нет нужды изображать всю ситуацию, как если бы она была кем-то для меня специально подстроена, например, вами, Вебстер. Но также не вижу никакой необходимости относить ее целиком за счет моей нетерпеливости или опрометчивости. Я постараюсь держаться средней линии. Меня не интересует причинность событий или ситуаций, только их последовательность. Оттого я почти сразу сообразил, кто вы. А это уже — половина истории. И если вы не захотите отвечать на мои прямые вопросы об истории Города, ради ответов на которые я сюда приехал по вашему же приглашению, то у меня есть другие. Точнее, один вопрос, относящийся к факту, перед значимостью которого бледнеет история ледов и керов да и вся история вообще. Я говорю...”

Не дожидаясь конца его фразы, Вебстер вышел из комнаты.

“Садитесь, пожалуйста,— сказала Александра, принимая от него чашку.— Я вам налью еще кофе”. Она склонилась над кофейным столиком, и упавшие волосы почти закрыли лицо. Он с удовольствием смотрел, как одним коротким движением она наполнила чашку темно-шоколадным мокко, бросила туда комок желтого сахара, брызнула полрюмки рома на маслянистую поверхность утреннего напитка, придвинула столик к Августу, села с ним рядом и зажгла неизвестно как появившуюся у нее в губах сигарету. “Вы долго этому учились?” — спросил он. “Чему?” — “А вот так, все делать тремя жестами в три секунды”. “Нет,— она засмеялась,— я просто ненавижу тратить время на подготовку к получению удовольствия”. — “Какое же удовольствие вы так спешите получить в настоящий момент?” — “Просто сидеть с вами, вас видеть и слышать”. “Я удивлен скромности ваших желаний.— Он улыбнулся.— Последняя женщина, любовником которой я был, говорила, что много бы дала, чтобы меня не видеть и не слышать”.

Александра встала, чтобы налить себе кофе, но, словно неожиданно передумав, наклонилась к Августу и сильно поцеловала его в губы. Потом, резко выпрямившись, глубоко затянулась сигаретой и уже занялась кофейником, когда появившийся совсем не из той двери, за которой он только что исчез, Вебстер, широко разведя руками в золотых перстнях, сказал, что, видимо, его Александра (так он выразился) не пребывала в праздном безделии даже то короткое время, когда он отсутствовал.

“Скорость, с которой фрейлейн Александра живет и движется, не оставляет никакой надежды ее когда-либо догнать, по крайней мере у такого пожилого и склонного к рефлексии одиночки, как я”,— отпарировал Август. “Ни у кого не оставляет,— мрачно заметил Вебстер.— Она — спринтер, обгоняющий звук стартового пистолета. Но что при этом она делает? — спросил он как бы у самого себя.— Спит, соблазняет мужчин и читает. Больше ничего, если не говорить о редких “приступах возбуждения”, когда она ходит по Городу часами, иногда сутками. Ну, пора! — грубо оборвал он себя.— Пошли, я вас выведу с другой стороны”.

“Надеюсь, что фрейлейн Александра разрешит мне сопутствовать ей хотя бы в одном из перечисленных выше занятий”,— сказал Август, раскланиваясь.

Вебстер повел его по низкому широкому коридору. Он не помнил, сколько они шли, пока коридор не закончился белой стеной с маленькой, едва выделявшейся на ее фоне дверцей. Вебстер вставил ключ в микроскопический черный глазок замочной скважины, сильно пригнул голову Августу, чтобы тот мог кое-как пройти под очень низкой притолокой (дверца открывалась наружу), и Август оказался... на широкой улице. Такой широкой, каких он, пожалуй, не видел. Мимо, со свистом разрезая воздух, неслись автомашины. “Осторожнее! — крикнул Вебстер, стоя по ту сторону порога.— Здесь нет ограничения скорости.

И нет переходов. Да они вам и не понадобятся. Идите налево по тротуару до первого спуска, и через десять минут вы — в Южном Городе”. “Что? — изумился Август.— Он же гораздо дальше и с другой стороны? Этого не может быть!” — “Может. Буду у вас в “Таверне” завтра в десять утра”.

Что это? Южный Город был непохож на остальные части Города больше, чем тот на другие города или даже страны; он казался чужее уже знакомому ему Привокзалью, чем Лима Москве или Гамбург Цюриху. Александра — из Цюриха. Почему она не предложила поводить его по Южному Городу? Он остановился перед огромной витриной ресторана с французским названием “On y mange” (“Здесь едят”) и вывеской на французском же: “Здесь едят, кто как хочет, сколько хочет и за сколько хочет. Цена обеда — от десяти городских франков до бесконечности. Время обеда — круглые сутки. Продолжительность обеда — от десяти минут до бесконечности. Не разрешается спать, петь, заниматься любовью и курить трубку, чируты и самокрутки”. Надо же наконец поесть! Самое время для позднего завтрака — ведь сейчас вряд ли меньше одиннадцати. Он не пошел дальше первой из бесконечной анфилады зал, сел за единственный свободный маленький круглый столик, у которого стоял уже ждавший его официант, и заказал яйца, овсянку с грибами и минеральную воду. “Вы здесь впервые, мсье,— поклонился официант,— поэтому я позволю себе вас предупредить. Здесь всё — обед, мсье, даже если время — четыре утра. Таким образом, имело бы смысл дополнить ваш заказ стаканом предвечернего бреро. И это будет как раз десять франков, наш минимум с персоны, мсье. Чаевых здесь не берут”.

Август поднял глаза на псевдобарочные позолоченные часы на противоположной стене — половина шестого. Что?! Что он делал десять часов? Черт, его часы остались в отеле.

“Вы уверены, что на этих часах правильное время?” — “Вне всякого сомнения, мсье, но взгляните на ваши”.

Часы, которые он всю жизнь носил на левой руке, неожиданно оказались на правой. Ну, конечно же, он столько раз смотрел на них во время своего утреннего подъема на “Площадку Вебстера” — так он теперь ее прозвал. “Тогда я изменяю заказ. Рыбный суп, бифштекс “Тартар”, какие-нибудь фрукты. Да, минеральную воду и немного водки, пожалуйста”.

О непонятно куда исчезнувших десяти часах он решил пока не думать. Ну в конце концов если Валька считает, что история возможна без времени, то его собственная маленькая история еще одного бестолкового дня — и подавно. Но все же. А эта Александра, которая сейчас, по-видимому, спит с Вебстером или читает, хотя время — самое неподходящее. А почему, собственно, его кто-то должен обманывать? Ну хорошо, допустим, что сегодняшняя история — “урок выключения времени”. Но какой же это урок, если он просто “попал” в не-время? Нельзя же назвать случай, когда человек попадает под машину, “уроком попадания под машину”? Если Валька прав и история возможна только при взгляде на нее из НЕ-ИСТОРИИ, то надо найти такую внеисторическую точку такого вневременного человека наконец, который и ОКАЖЕТСЯ Валькиным Древним Человеком... Хорошо бы удержать мысль о нем... ей так легко потеряться... А значит, надо скорее, сейчас же, снова пойти к Вебстеру другой, короткой дорогой, не дожидаясь его завтрашнего прихода.

Он положил на стол тридцать франков, допил водку и быстро вышел на улицу. Теперь, конечно, это заняло немного больше времени — путь опять шел круто вверх,— и когда он свернул направо, то понял, что страшно, гнетуще устал. Опять свист проносящихся машин. Дом Вебстера смотрел на них невидящими зеницами слепых окон заднего фасада. Вот здесь — дверь. Никакой двери не было. Ну, конечно же, она открывалась наружу, и не было бы безумием предположить, что служила только для выхода, а вход был с площадки. Он провел пальцами по стене, стараясь нащупать очертания проема. Ничего не было. Скорее поймать такси и вернуться в “Таверну”!

Превозмогая страстное желание усесться тут же, в холле “Таверны”, в одно из глубоких мягких кресел и остаться там навсегда, он все-таки добрался до лифта. Последним усилием сознания вспомнил, что ему еще надо вставить ключ в замочную скважину, повернуть его четыре раза. В номере, сбросив одежду на пол, он забрался под одеяло и застыл в бездумной сладостной мечте о полной остановке ВСЕГО, в себе и вокруг.

Ему захотелось курить, но он не решился, боясь, что заснет с зажженной сигаретой, и уже снова стал погружаться в божественное безмыслие, когда кто-то громко постучал в дверь. Господи, что это еще!

“Тысяча извинений, сэр,— это был портье,— вам срочная электрограмма с пометкой: вручить лично и немедленно”.

Боже! Кто опять хочет найти его, чтобы опять запугать или прельстить новой кабалой свободы и страха? Или это опять Валька со своими последними соображениями и уточнениями? Он вскрыл хрустящий конверт с эмблемой отеля и прочел: “Доктор Андрей фон Потапофф имеет честь пригласить Вас на открытие первой в Городе (и в мире!) выставки поздней византийской миниатюры. Ваша супруга Виктория только что звонила из Нью-Йорка в отчаянии, что не успеет прилететь к открытию, и буквально умоляла разыскать Вас и послать Вам приглашение. Вы, разумеется, окажетесь в чрезвычайно узком кругу тех из-

бранных, которые примут участие в банкете после открытия...”

Он слабо застонал, бросил электрограмму в корзину, сел на край постели и закурил. Виктория никогда не была его женой и умерла семнадцать лет назад в Филадельфии от скоротечной чахотки. Это был редкий случай, и о нем писали в газетах. Ей было тогда двадцать пять лет. Он пытался учить ее испанскому. Но Виктория тянула за собой еще что-то. Что — он не мог вспомнить. Оно цеплялось снизу за поверхность памяти, но не могло продраться сквозь пленку забвения или рассеянности. Чье-то имя, наверное...

Нет, он уже не хочет спать. Надо принять душ, переодеться и, может быть, даже прогуляться немного вокруг отеля, размышляя, на этот раз без всяких мистических или эротических отвлечений, о когда-то живших здесь керах и их наследниках псевдокерах, не знающих или скрывающих, что они — леды. Накануне историк-бармен дал ему ключ от бокового выхода из отеля, так что можно будет выскользнуть, не проходя через холл. Было без четверти одиннадцать вечера. Он кончил одеваться, закурил и уже искал глазами шляпу, когда в дверь снова постучали. Ладно, он все равно уходит. Перед ним стояла Александра.

В этот момент он вспомнил. Пленка забвения прорвалась.

“Великолепно, фрейлейн Александра,— целуя ей руку, сказал он,— мы пройдемся немного вокруг отеля, а потом предадимся простым утехам скромного ужина”. “А-а-а,— тихо произнесла Александра, запирая дверь,— в самом деле, какая женщина устоит перед таким многообещающим предложением? Но я решительно предпочитаю более сокращенную версию первого свидания”. Быстрота и краткость последующих ее движений, не оставлявших промежутков, чтобы вставить не то что слово, а вдох, служили бесспорным доказательством непререкаемости ее решения.

Когда, бездыханный и ошалелый от непредвиденной и не совсем еще утоленной страсти, он приподнялся на постели и посмотрел ей в глаза, то понял, что пытаться думать о случившемся — поздно.

“Хочешь немного коньяка?” — “Не знаю, никогда не пила так рано”.

На часах было полвторого. Он встал, чтобы пройти к бару в противоположном конце комнаты, но она обхватила его сзади и прижалась губами к его спине. Было три, когда, поднявшись во второй раз, он повторил свой вопрос о коньяке.

“Чуть-чуть, и закури мне сигарету, пожалуйста”. Он вернулся с двумя стаканами и зажженной сигаретой и увидел, что она спит, решительно и бесповоротно.

Что ж дальше? Почти стертая заметка в вечной записной книжке памяти: Виктория вытянула из подпола, забитого мусором прошлого, одно имя — Сергей Селиверстов. О нем он принялся вспоминать, лежа рядом с неслышно дышавшей во сне Александрой.

“Проснись, дорогой мой. Вебстер появится ровно через полчаса, а тебе еще надо одеться. Бриться необязательно. Вот кофе”. Она наклонилась, поцеловала его в уголок рта и поставила на столик серебряный поднос с двумя чашками кофе и круассанами. “По-моему, моя версия первого свидания себя вполне оправдала”. “Пусть будет так, я не самолюбив,— сказал Август.— Я только не понимаю, почему ты называешь это свиданием. Ведь ни я тебе, ни ты мне свидания не назначали”. “Что?! — Он увидел, что ее удивление было неподдельным.— Но ты же оставил мне на софе у Вебстера ключ с названием отеля для входа в боковую дверь”.— “Он, видимо, просто выпал у меня из кармана, когда мы сидели рядом. Я бы горько пожалел, если бы этого не случилось!”

“Черт знает что! — продолжал Август, выходя из ванной.— Ключи, незамеченные, выпадают из карманов, приглашая на непреднамеренное свидание, десять часов пролетают как час, нет, Город навевает беспамятство. И не служит ли здесь crime amnesiac (“преступление, совершенное в беспамятстве”) таким же основанием для оправдания преступника, как во Франции crime passionel (“преступление, совершенное из страсти”)? Кстати, о страсти. Надеюсь, ты не исчезнешь при появлении Вебстера?” “Разумеется, нет. Да он, я думаю, расстроился бы, не найдя меня здесь. Чуть не забыла тебе сказать. Я дала твой телефон моему другу, чтобы в случае необходимости он мне сюда позвонил. Вчера он плохо себя чувствовал, и я за него очень беспокоюсь”.— “Другу в смысле любовнику?” — “Нет, другу в смысле бывшему любовнику”.— “А Вебстер — настоящий?” — “Какой ты идиот! Настоящий — ты. Вебстер никогда не был моим любовником. Он — друг, и уж тут действительно настоящий”.— “А тот, бывший, он давно перестал быть настоящим?” — “Вчера утром. Не притворяйся ревнивым. Ты по натуре не ревнивец, а педант. Но ты мне все равно страшно нравишься”.— “Это не педантизм, а историческая любознательность...” — начал он, но тут постучали в дверь, и появился Вебстер.

“За работу, за работу,— ни на кого не глядя, проговорил Вебстер, грузно усаживаясь в кожаное кресло перед письменным столом.— Начнем с археологии, разумеется. Нельзя же заниматься этим до бесконечности”. “Это зависит от точки зрения,— добродушно возразил Август,— но уверяю вас, Вебстер, никакие археология и секс не спасут вас от моих вопросов о Древнем Человеке”.— “Хорошо, но начнем все-таки с археологии. Александра, первое дуновение теплого весеннего ветра в зимней пустыне моей души, кофе, много кофе! И еще круассанов, тоже много, пожалуйста”.

“Хорошо, начну с археологии. Я проштудировал последние карты стратиграфии культурных слоев Северной Трети Города и обнаружил престранную вещь. Культура “В”, то есть относящаяся ко второму культурному слою, повторяется, почти точно в том же составе, в пятом и девятом слоях, а потом еще раз, хотя не полностью, в тринадцатом. Я не археолог и даже не геолог, а простой геофизик, но трудно удержаться от фантазии, что какое-то племя пожило здесь лет так четыреста — пятьсот, потом, будто устав от однообразия, ушло себе преспокойно, чтобы, прожив лет триста в другом месте и при этом практически ничего не изменив в своем образе жизни, возвратиться — не от ностальгии ли? — на старое пепелище. А затем, в течение последующего тысячелетия, повторить это еще два раза. Не превратилось ли это у них в своего рода “культурную привычку”? Не понимаю, как это могло не стать очевидным любому дураку при первом взгляде на стратиграфию Северной Трети!”

“Важно не то, на ЧТО ваш дурак смотрит, а ОТКУДА, из какого места он это делает,— сказал Вебстер убежденно.— В тот момент, когда ВЫ на нее посмотрели, карта перестала быть тем, чем она была до того момента, и стала ДРУГИМ СОБЫТИЕМ — назовем его “вы посмотрели на карту”. То есть вы оказались местом, в котором карта СНОВА СЛУЧИЛАСЬ, а смотрящие на нее дураки — местом, где она осталась такой, какой была раньше, иначе говоря, местом, где НИЧЕГО не случилось. Может быть, так оттого, что вы — ЧУЖОЙ, как и Валентин Иванович и даже тот сумасшедший аристократ с Севера по прозвищу Студент”.

“Ох, какая тоска была с этим недоделком! — не совсем своевременно вставила Александра.— Тот профессор, Каматэр, кажется, тот хоть замечал, слушаешь ты его или нет, хотя тоже, конечно, недоделок...” “Неблагородно спать с человеком, а потом называть его недоделком...” — наставительно произнес Вебстер. “Боюсь, мне придется испытать все это на себе,— Август намазывал круассан маслом,— но я безумно хочу, чтобы прекрасная Александра меня слушала, и буду безумно несчастен, если она не будет этого делать или, слушая, будет думать о ком-нибудь другом, хотя бы и недоделке”.

“Бывали и исключения”,— начала Александра, но в этот момент Вебстер, хлопнув себя по лбу, сказал, что забыл заплатить за отель и что сейчас же вернется. “Теперь — быстро! — Александра сбросила туфли.— У нас десять минут”.

“Какие бывали исключения?” — спросил Август, застегивая верхние пуговицы рубашки и допивая холодный кофе. “Последний, с которым я вчера решила больше не спать”.— “А он знает о твоем решении, этот последний?” — “Нет. Я решила уже после того, как ушла от него рано утром”.

Вебстер вошел без стука и сказал, что завтрак принесут в номер. “Вернемся к археологии. Состав культурных слоев говорит не только о повторении, но и о почти полном отсутствии так называемых “катастрофических перерывов” — землетрясений, наводнений, пожаров, разрушений, причиненных войной, и так далее. Город действительно долго, очень долго не воевал...” “Странная археология,— заметил Август.— Не будет ли полным безумием предположить, что все специально происходило так, чтобы запутать нас, случайно и беспардонно лезущих не в свое дело?” — “Кто знает, кто знает,— скороговоркой произнес Вебстер, но тут же, как если бы испугался, что именно эти его слова и послужат для бестактного собеседника удобнейшим предлогом спросить: “Да, в самом деле, КТО знает?”, добавил голосом опытного докладчика, твердо намеревающегося не отходить от рутины семинара.— Но раз уж мы договорились насчет нашей общей позиции, то ни о каком случайном вмешательстве и вообще ни о чем случайном не может быть речи...”

Принесли завтрак.

Августу не хотелось есть. Он с удовольствием смотрел, как Александра и Вебстер наслаждаются бараньими почками в соусе из помидоров и укропа, а сам удовольствовался булочкой и земляничным компотом. Нет, пока он ничего не добился от Вебстера. Но есть еще время. Немного, но есть. Зато (он несколько раз повторил про себя это слово) он получил Александру, не успев даже начать ее добиваться. Потом может возникнуть нужда во времени, бесконечном, непонятно каком, чтобы быть с ней... Ход этих соображений был прерван телефонным звонком. Он взял трубку. “Александра, звонит какая-то дама с очень взволнованным голосом”. “Случилось самое плохое,— сказала Александра, положив трубку.— У моего друга, о котором я тебе говорила, приступ грудной жабы.

С ним сестра из больницы, она умоляет меня приехать. Говорит, что он тогда успокоится и не надо будет вызывать “скорую”. Я сейчас же еду”.— “Я тоже”.

“Опять авантюры! — ворчал Вебстер, провожая их до такси.— Не забудь на обратном пути завезти его ко мне”. “Он давно готовился к этому, если сам не наслал это на себя,— быстро говорила Александра, сжимая его пальцы в такт речи.— Избегая называть это своим именем, все время давал понять, что оно — в нем. Нет, он не трус. Он слишком хрупок для своего тела. Он сказал, что не может быть один, когда это придет, и что его мать и обе ее сестры умерли от того же, когда с ними никого не было”.— “Господи, от чего — ТОГО?” — “От аневризмы сердечной аорты, их семейного проклятия”.— “Но почему же тогда сразу не отправить его на “скорой” в больницу?” — “Ничего проще, только это будет ему стоить таких денег, каких он и в год не зарабатывает, поскольку у него нет городской страховки, а никакая другая здесь недействительна. Купить же городскую страховку безумно дорого”.— “Сколько?” — “Сейчас объясню. Страховка на всю жизнь для человека в возрасте от одного до пятидесяти лет стоит столько тысяч долларов, сколько ему лет. Если тебе один год, то твои родителя платят одну тысячу на всю твою жизнь и больше ни цента. После пятидесяти страховка стоит пятьдесят тысяч плюс полторы тысячи за каждый год, а после семидесяти плюс две”.— “Боже милостивый, значит, моя будет стоить около восьмидесяти! И жители Города добровольно идут на такой грабеж?” — “С радостью, только не забывай, они-то платят всего лишь одну тысячу. Тогда это самая дешевая страховка в мире. И еще одно: имея страховку, ты из любой точки земного шара, будь то Аляска или Огненная Земля, прилетаешь за счет страховой компании в Город и остаешься в нем за ее же счет, пока не вылечишься или не умрешь. Похороны тоже за счет компании”.

Машина остановилась у огромного дома с фасадом из выкрашенного белой краской кирпича и широкой стеклянной дверью с надписью “Пансион Акараф”. Сестра, ждавшая в маленькой приемной, провела их на второй этаж и, не постучав, первой вошла в небольшую, ярко освещенную комнату. На узкой постели, вытянувшись, лежал человек с длинным, худым лицом и длинным хрящеватым носом, смотревший на них узкими выцветшими глазами. Это был Сергей Селиверстов.

Сергей Селиверстов был двумя выпусками моложе Августа по Льежскому политехникуму. Никто точно не знал его возраста; говорили, что он поступил пятнадцати лет и был самым молодым студентом в истории этого знаменитого учреждения. О нем было также известно, что он не ходил в бордели, не пил пива, не курил анаши, не был гомосексуалистом и перерешал все задачи по теоретической механике, которые мог найти в факультетской библиотеке. Что-то около двадцати тысяч. Некоторые считали, что именно последнее обстоятельство полностью исключало все другие возможные привязанности и предпочтения. Он подошел к Августу в курительном салоне технологического корпуса летом 1950-го и сказал: “Глупо, что мы с тобой до сих пор не познакомились, русские же все-таки”. “Очень относительно”,— срезонировал Август и протянул ему руку, но разговор продолжал на французском.

Они говорили и говорили. В салоне, в комнатке Августа в студенческом пансионе, в огромной квартире отчима Сергея, куда тот повел Августа обедать. Вспоминая позднее эту их первую беседу, они решили, что она продолжалась минимум двенадцать часов. Тогда Сергей, еще до окончания Политехникума, стал работать у Ильи Пригожина и “шел вверх” на жаргоне льежских студентов (говоря это, они закатывали глаза и, подняв левую руку, почему-то отводили ее далеко в сторону). Сергей объяснял, а потом, устав, стал кричать, что он ничего не хочет, ровно ничего. Август думал, что сам он, без истерики и умеренно, хочет все и почти от всего получает какое-то удовольствие. При чем тут Освенцим с его жертвами и палачами или колымские лагеря? Или все это зловонное миллиардоголовое скопление сгустков генетически сформированной материи с ее садистами, праведниками, дебилами и гениями? Куча, нашедшая свое осознание в переразвитых мозгах молекулярных биологов, биофизиков, теоретических физиков и других бывших и будущих нобелевских уродов. Тогда водородная бомба — именно то, что надо. И пусть мы все пойдем на... (они давно перешли на русский). Тут, однако, согласно Сергею, начнутся сложности (Август это предвидел еще в начале разговора). Ведь идти на... вместе со всеми — так же вульгарно, как делать водородную бомбу, выступать против нее или стать Нобелевским лауреатом (впоследствии судьба жестоко отплатила Сергею, сделав его одним из них). И одно, и другое, и третье — всегда будет ОНИ, а не ОН. Даже если он останется последним на Земле. (Последнее предположение Август, к тому времени успевший прочесть два десятка буддийских текстов, не мог не счесть непростительной крайностью.) Отсюда следует необходимость ОТДЕЛИТЬСЯ. Полностью и совершенно. Тогда он сможет продолжать делать все, что он не хочет, но уже без омерзения по отношению к себе и к миру. Он знает, как это трудно, если принять во внимание его любовь к матери и сестре и неутолимое влечение к женщинам (что, разумеется, вовсе не означает, что он их хочет,— просто ничего не может с собой поделать)...

“Здравствуй, мой мальчик.— Сергей чуть приподнялся, чтобы дать Александре себя поцеловать.— Рад тебя видеть, а в такой великолепной компании — в особенности. Начинаю опасаться, что нарушу семейную традицию и умру не в одиночестве”. “Немедленно перестаньте разговаривать и закройте глаза! — Сестра выключила верхнюю лампу, оставив маленький ночник над кроватью.—

Я вернусь через полчаса, а пока оставляю вас на попечение фрейлейн Юнг”. “Проститутка”,— сказал Сергей, когда она вышла.

Август падал в забитую клочьями серого тумана расщелину прошлого. Еще до обеда, в квартире отчима Сергея, он стал различать за осатанелым индивидуализмом Сергея (куда уж там Максу Штирнеру до него!) особенное направление его личности — стрела, пущенная своей же рукой. Но куда? “Не куда, а откуда,— продолжал объяснять Сергей.— Главное — прочь от всего этого, а там посмотрим”.

Нет, из лука стреляют, чтобы попасть, а не ради удовольствия натянуть тетиву. Сергей был — тогда по крайней мере — камнем, брошенным куда попало, единственным желанием которого было избавиться от бросившей его руки. Весь обед отчим, барон Леконтэр,— тихий, маленького роста, с красивыми, слегка подкрученными на концах усами, в коротком элегантном смокинге с матово-пепельными отворотами и огромной сверхкоротко остриженной по-штрохеймовски головой,— говорил о явно обожаемом им пасынке. Позднее, за кофе и коньяком, раскуривая давыдовскую сигару, он рассказал, как, когда его пришли арестовывать в 1943 году (“под занавес”), маленький Сергей стал стрелять в гестаповцев из игрушечного маузера, и они побоялись смеяться. “Потому что,— заключил свой рассказ барон,— в глазах мальчика была не ненависть — к ней они привыкли,— а ОДНА ХОЛОДНАЯ СИЛА”.

Когда же Август, желая сказать приятное барону, заявил, что судьба или природа одарила его нового друга редчайшим инструментом — феноменальным интеллектом, барон печально улыбнулся и заметил, что инструменты тоже предают.

“У тебя привычка такая — раз в тридцать лет появляться, притом именно тогда, когда я наконец нахожу нужную женщину. Не так ли, мой мальчик?” — Сергей чуть приподнялся на подушке.

Немного позднее, в еще не завершенной юности, работая в Перу, Август случайно напал на одну задачу — чистая механика, ничего особенного,— решить которую он был совершенно не в состоянии. Он уже стал сомневаться в возможности ее положительного решения, когда один его коллега, прикладной математик из Филадельфии, сказал, что она давно решена его товарищем по курсу. Через три дня Август, просмотревший все дипломные работы выпускников факультета механики Филадельфийского технологического колледжа за три выпуска и твердо установивший, что именно эта, одна-единственная, здесь была, но неизвестно куда исчезла, сидел на ступеньках факультетской библиотеки и размышлял в своей несколько отрешенной манере, стоило ли лететь три тысячи километров из Лимы в Филадельфию, чтобы еще раз убедиться, что ты идиот. Кто-то тронул его за плечо.

“Простите, пожалуйста, вы не могли бы дать мне сигарету?” — Это была необыкновенно худая девушка лет двадцати пяти с крашенными в цвет платины, начесанными надо лбом волосами, в очень короткой черной юбке и жакете с накладными плечами. Они спустились в сквер покурить.

“Откуда вы? Вы не похожи на американца”.— “В настоящее время я — из Перу”.— “Вы не похожи на перуанца, но определенно похожи на человека, у которого я бы решилась попросить взаймы пять долларов. Я их вам верну завтра, в одиннадцать утра, на этом же месте”. “Я охотно предоставлю в ваше распоряжение эту гигантскую сумму,— улыбнулся он, протягивая ей десятидолларовую бумажку.— Но со своей стороны пригласил бы вас поесть со мной где-нибудь. Только выберите место сами, я впервые в этом городе”.

Так произошла его встреча с Викторией.

В кафе она рассказала, что вылетела из Беркли. То есть не вылетела, конечно, а просто декан написал отцу, будто ее поведение “бросает тень на репутацию учащихся (там) девушек”. Немедленно отозвавший ее отец прямо спросил, не означает ли это, что она — просто шлюха. На что она ответила: если декан считает шлюхой женщину, которая спит с кем хочет, то это так и есть. Отец, профессор Шэрне, заявил, что не хочет с ней иметь ничего общего и прекращает платить за ее обучение. Теперь она учится на авиаконтролера, и мать тайком посылает ей триста в месяц. Она забыла взять вчера деньги, а сегодня — воскресенье, поэтому...

“Спора нет, профессор Шэрне как шведский протестант,— прервал ее объяснения Август,— выказал некоторую односторонность в этическом истолковании вашего заявления. Но, простите меня Бога ради, постоянно цепляться за слова — моя болезнь. Так, значит, вы еще до того, как начинаете спать с человеком, УЖЕ ЗНАЕТЕ, что хотите спать именно с ним? Или все-таки приходится идти на риск и экспериментировать?” — “Конечно, знаю! А вы нет?” — “Определенно нет. У меня плохо с интуицией”.

Он врал. С момента, когда он зажег ей сигарету в обсаженном липами сквере перед факультетской библиотекой, он уже знал, что хочет быть с ней всегда, и нечего даже думать об отъезде из Филадельфии, и какая там к черту задача. Они доели кальмаров в красном соусе и перешли к кофе. Он ее спросил: не покажет ли она ему город, ну, хотя бы историческую, колониальную его часть? Но Виктория объяснила, что воскресенье — ее единственный свободный день, она еле ноги волочит от усталости (“Даже читать не могу, только слушать музыку”), и пусть лучше он ее проводит, а заодно и посмотрит, как живут изгнанные из Беркли шлюхи в этом оплоте протестантской этики.

Виктория была медлительна и неуклюжа, можно бы было сказать — до неопрятности, если бы не исходящая от ее движений непреодолимая притягательность. Август досчитал до ста шестидесяти, пока она безуспешно пыталась сначала повесить свой жакет на плечики в шкафу, а потом, когда они сломались, развесить его на спинке стула. Когда она стала расстегивать юбку, он, поняв, что быстрее, чем в полчаса, ей не управиться, сделал это сам. Последующие минуты, часы и дни были наполнены наслаждением его абсолютного растворения в ней. Удивительно, она этого вовсе не замечала — или ему так казалось. Утром он ее провожал в колледж, возвращался, купив по дороге еду на день, ложился на диван, поставив перед собой часы, чтобы всегда знать, сколько времени осталось до ее прихода, и читал “Волшебную гору”, пока не засыпал в изнеможении от любви и длиннот манновских описаний. Только раз, на третий или четвертый день, он разложил на маленьком столике вырванные из старого блокнота листики с выкладками и попытался вернуться к брошенной задаче, но формулы мелькали в глазах и исчезали. В тот вечер — было еще совсем рано — она сказала, что хочет быть с ним в постели до ужина. Когда они лежали в объятьях друг друга, в дверь постучали. Виктория набросила халат и пошла открывать. На пороге стоял Сергей Селиверстов.

Тогда, в Льеже, они виделись еще несколько раз. Однажды, перед отъездом Сергея в Штаты, тот спросил: знает ли Август, что такое сверхзадача? Он сказал, что впервые слышит это слово; Сергей объяснил: сверхзадача не имеет никакого отношения к тому, что ты делаешь, но о ней ты всегда должен помнить, что бы ты ни делал. Тогда ты не будешь зависеть от своего действия, его причин и результатов, так же как и от твоего желания или нежелания действовать. Так, например, когда ты хочешь овладеть женщиной или химией или написать роман, то сверхзадачей будет твоя независимость от женщины, химии или романа.

“Это учение Кришны Господа,— отвечал Август,— но у меня так не получается. Чего бы я ни желал, оно мной владеет, а не я им”. “Мне нравится Кришна,— прокомментировал Сергей,— однако я не сентиментален”.

“Тебе совсем не обязательно вставать и одеваться,— сказал Сергей, снимая кепку и пальто. Когда он наклонился, чтобы поцеловать Викторию, Август увидел две глубокие залысины.— И не смотри так пристально на мою голову. Бабушка, Антонина Христиановна, говорила, что рано лысеют те, кто спит на чужой подушке, а, мой мальчик?”

Виктория пошла на кухню за закуской и чаем. Сергей уселся перед маленьким столиком и, закуривая, заметил листочки Августа.

“В таком виде эта задачка, по-моему, не имеет положительного решения. Очень просто. Надо сделать вот что...— Он вынул из верхнего карманчика остро отточенный золотой карандашик и стал писать и зачеркивать, быстро затягиваясь.— Все. Ты сам ее выдумал?” — “Не знаю. Мне сказали, один парень из Технологического ее решил года два назад. Я, собственно, за этим сюда и прилетел. Но его дипломная куда-то пропала”.

Август натянул брюки и, застегивая рубашку, взглянул на исписанный Сергеем листок. “Это великолепно, Сережа”.

Они не поговорили. Сергей отказался от ужина и, выпив стакан чая с ромом, ушел, отговорившись тем, что его самолет вылетает через полтора часа, а надо еще заехать за вещами. Виктория познакомилась с Сергеем три месяца назад в аэропорту, где она была на ознакомительной практике, а он только что прилетел из Вашингтона, но где-то оставил свою дорожную сумку, и они вместе ее долго искали. Потом поехали к ней.

“Он гений, да?” — “Думаю, да. Он может решить ВСЕ задачи”.— “Почему же не решил задачу со МНОЙ?”

“Потому, должно быть, что был слишком во власти СВОЕЙ сверхзадачи”,— подумал Август, но не решился ей об этом сказать.

В ту же ночь Август просил ее поехать с ним в Лиму. Нет, этого не будет, она должна получить профессию и зарабатывать на жизнь. Пусть лучше он прилетает к ней, когда сможет. И пусть не опасается, что кто-то еще войдет в дверь. Теперь она будет только с ним. Он, чуть не плача, пытался ей втолковать, что это тяжелая профессия, она не выдержит. Может быть, даже погибнет.

Он к ней прилетал еще два раза. Она не успела погибнуть и умерла в две недели от скоротечной чахотки.

“То, что я сказал,— не упрек тебе,— продолжал Сергей,— а запоздалое предостережение самому себе. Или другая гипотеза: мы нравимся одним и тем же женщинам. Их любовь с одним из нас будет продолжаться счастливо до появления другого. Выигрывает — запоздавший”.

“К сожалению, вы — не взаимозаменяемы,— вздохнула Александра и вложила Сергею в рот градусник.— Я сейчас вернусь. Мой дорогой, следи, чтобы он его не выплюнул или не проглотил”. Она вернулась вместе с сестрой.

“Тридцать девять и восемь. Надо вызывать “скорую” и везти его в больницу.— Сестра собирала со стола разбросанные бумаги Сергея.— Доктор сказал, что больше сюда не придет”.

Август нагнал ее на лестнице. “Простите мое непрофессиональное вмешательство, фрау Кампар, но не могли бы вы помочь мне уладить одно маленькое дело?”

Он вернулся через пятнадцать минут, почти одновременно с санитарами “скорой”. Сергею сделали укол, и он заснул на полуслове, не кончив прощаться.

“К Вебстеру, к Вебстеру! Теперь я наконец узнаю, что это за волшебство с исчезновением входа на площадку перед его домом и двери на улицу”,— возбужденно кричал он, усаживаясь с Александрой в такси.

“Ничего ты не узнаешь. Мы едем в его загородный дом”. “Эка жалость! Но все равно, ты ведь будешь там со мной, Вебстер или не Вебстер? И завтра мы едем с утра к Сергею. О, мне так нужно с ним говорить и говорить. До бесконечности”.

Глава восьмая. НЕПРИЯТНОСТИ

Вебстер: “Я вызвал вас сюда с совершенно определенной целью, а именно...” — “Никто меня сюда не вызывал,— прервал его вступление Август,— просто пригласили, вот я и приехал”.— “А именно как человека чужого. По словам моего друга Валентина Ивановича, самого чужого на свете. Желая исключить возможные недоразумения и предупредить возможные отвлечения, я решил поместить вас сюда, куда не проникает шум бессмысленной повседневности и мутный свет низких желаний улицы”. “Насчет шума судить не могу, никогда не занимался акустикой,— скромно заметил Август,— но что касается мутного света, то уверяю вас, он здесь. И не будем преувеличивать ничьей чужести — пока мне интересно, я в Городе. Но, едва заскучаю, тотчас уеду. И утащу с собой ее”. “Пока она всех тащит в одно место — в постель,— мрачно произнес Вебстер.— И не забывайте о своем возрасте”. “Да нет, он еще вполне ничего,— вмешалась Александра.— И не помню, чтобы мне пришлось его туда тащить. Но серьезно, Вебстер, что Август действительно хочет, так это составить СВОЮ картину здесь происходившего и происходящего. Для этого вы его и

“вызвали”, выражаясь вашими словами. Дайте ему свои факты и не мешайте своими выводами, а то получится еще одно вранье”.

А не в том ли самое человеческое и есть, чтобы на каждой ступеньке пройденной жизни эту жизнь снова выдумывать, то есть придавать ей тот смысл, которого фактически не было в действиях, словах и мыслях ее участников? Смысл, без которого человек так и застыл бы с ногой, поднятой над следующей ступенькой, и лестница оборвалась бы в самом начале. Смысл, который потом будут анализировать как миф, легенду, идеологию или просто как очередное вранье, не догадываясь, что сами уже попались на крючок, проглотив “наживку факта”, и тем самым продолжают лестницу исторического вымысла до бесконечности. Так думал Август, терпеливо выслушивая “дополнительные” разъяснения Вебстера по поводу разложенных перед ними карт, диаграмм и фотографий раскопок. Все понятно. Почти все. Уходили — приходили. Ничего не поджигая и даже никого не убивая — явным образом, во всяком случае. Тогда вроде умники из Северной Трети правы. Всякие там Профессора и Студенты. Да, но все это было ПОСЛЕ ТОГО СОБЫТИЯ, тайного или явного... А что если — до? Хотя по стратиграфии раскопок — едва ли.

Сидеть больше было невмоготу. Болела спина и стучала кровь в висках.

“Тайным люди склонны называть неизвестное им самим,— раздавался голос Вебстера,— но обязательно известное кому-то другому, кто намеренно от них это скрывает. Вы не являетесь исключением, домогаясь от меня ответа на ваши вопросы о Древнем Человеке”. “С этим мне придется согласиться.— Август с трудом поднялся со стула.— Если фрейлейн Александра соизволит разделить со мной досуг одинокой прогулки по Южной Трети, то, смею надеяться, по возвращении я сам изложу вам некоторые соображения”. Александра засмеялась и сообщила, что только до границы Южной Трети пять километров крутого подъема. Но почему бы не прогуляться в роще поблизости?

Они пошли по тропинке, ведущей от дома к небольшому леску, за которым должна была находиться роща. Шагах в ста от края леска он увидел, как от тропинки ответвляется другая, совсем узкая. Она и сейчас была едва видна, а летом — он был совершенно уверен — чужой человек ее бы вовсе не заметил.

“Куда ты? Нам прямо”. Но он, решительно обняв ее сзади за плечи, повел впереди себя. Рядом там было никак не пройти.

“Странно, я ее раньше не замечала. Вебстер говорил, что есть только одна тропинка — к роще. А кто та “нужная” женщина, которую как только Сергей находит, тут же появляешься ты?” — “В данном случае Александра”.— “А в другом?” “А в другом...” — Август не успел договорить, как тропинка кончилась, и они оказались на маленькой полянке перед престранного вида сооружением: круглое или полукруглое (сразу нельзя было увидеть), высотой не более чем в полтора этажа, с низким куполом вместо крыши, сложенным из маленьких мозаичных кирпичиков, с пятью квадратными окошечками и круглым иллюминатором над низкой, меньше чем в человеческий рост, дверью.

“У меня возникли две догадки,— сказал Август, закуривая.— Первая. Стекло в иллюминаторе телескопическое. Вторая. Вебстер — не то, чем он мне казался до этой минуты”.— “При чем здесь Вебстер? А иллюминатор смотрит, как глаз. Мне здесь как-то не по себе, уйдем”. “У меня есть еще и третья догадка,— продолжал он как ни в чем не бывало,— но с ней, пожалуй, я немного подожду. В старости, моя обожаемая, время проносится все быстрее и быстрее, и за каждую остановку платить приходится все дороже и дороже...” — “Я — твоя останов-

ка. Плата — потом”.— “Но потом может не хватить времени. И тогда ты останешься моим вечным кредитором. Посмотри, вот я делаю десять шагов к двери”.

Дверь была глухая, без ручки и замочной скважины, но с явно обозначенным проемом. Он постучал четыре раза, и иллюминатор захлопнулся с громким металлическим треском.

На полянке сильно потемнело. Он пожал плечами — что ж, завтра они сюда вернутся поздним утром, после разговора с Вебстером. Плечи Александры были холодны как лед, когда он снова обнял ее, чтобы вести к дому. Вся дрожа, она говорила, что завтра они сюда не вернутся, и разговора с Вебстером тоже не будет, и поскорее бы лечь вместе в постель, и забыть обо всем до ужина.

Когда они одевались к ужину, Александра спросила, кто же тогда есть Вебстер, если он не то, чем ему, Августу, раньше казался.

“А вот так: до выхода на полянку, так тебе не понравившуюся, мне казалось, будто он, один-единственный, ЗНАЕТ что-то, а меня “вызвал” для “посторонней консультации”, так сказать. Оттого я ему и надоедал с Древним Человеком. Сегодня я догадался — такого знания у него, как и у меня, нет, и я ему нужен как возможное средство, инструмент в его получении. А не является ли он сам таким же инструментом для кого-то? Что, кстати, подтверждается следующими обстоятельствами моего прибытия в Город. Во-первых, Вебстер в последний момент отменяет приглашение моему другу Александру, который раз уже был в Городе, звонит нашему с ним общему другу Вале и просит его уговорить меня приехать. Да, мы с Вебстером уже были знакомы по переписке, но все равно это выглядело весьма странно, чтобы не сказать — невежливо. Во-вторых, я приехал, а он именно в это время уехал по “срочному делу” — сюда, разумеется. В-третьих, на следующее утро я иду бродить по Городу и, словно по наитию, прихожу к тому же Вебстеру. Потом немедленно следуют — ты, Сергей... Хватит, мы опаздываем на ужин”.

“Подожди, а зачем тому противному зданию на полянке понадобился телескопический глаз?” “Ответ на твой вопрос я дам завтра утром. Да, вот еще,— спохватился он,— ни слова Вебстеру”.

Вебстер разливал суп из бычьих хвостов половником с маленькой, как для пунша, чашечкой на длинном стебле из витого серебра. Август был весел почти до развязности. (“Ты — не puer post coitum tristus”,— заметила Александра, когда он, расхохотавшись, опрокинул бокал с мальвазией себе в тарелку.) “Вебстер! — радостно кричал он, словно делая открытие, которое навсегда устранит грусть.— Когда ваши отец и мать покидали родной Хэмпшир “для жизни новой” в Нью-Хэмпшире, “море было еще доверия полно”. Гарлемские ведьмы были уже сожжены, а до первой мировой было еще далеко. В канун же второй вы, раномудрый отрок, не прельстясь славой кровавой Ахилла, избрали удел Одиссея. Но всего лишь частично, вполне удовлетворясь только немногими чертами жизни и образа этого удивительного человека. Да, вы, как и он, пустились в долгие странствия, однако, скоро найдя свою Схерию (Город) и не томясь тоской по Итаке (Нью-Хэмпшир минус Пенелопа), остались созерцателем в отставке, не страшась копья нового Телегона, побочного сына, вечного отцеубийцы. За вас!”

“Телегон, Телегон,— задумчиво произнес Вебстер, поднося бокал к губам.— У меня, насколько я знаю, нет побочных сыновей. Как, впрочем, и никаких других. Но,— он выпил вино и улыбнулся,— не вы ли сами Телегон?” — “Я в лучшем случае — копье Телегона, как вы — лук Одиссея”.— “Нет, потомок Круглоголовых не может быть ничьим орудием, кроме как Господним”. “Это еще остается доказать”. — Август принялся оттирать мокрой салфеткой с солью брюки, залитые мальвазией.

Кончив нарезать ростбиф, Вебстер разложил сочные темно-бурые ломти по тарелкам с дымящимся разварным картофелем, налил себе вина и уже поднес бокал к губам, но, словно вспомнив что-то чрезвычайно важное, поставил бокал на стол.

“А, кстати, почему вы спрашиваете МЕНЯ о Древнем Человеке, как если бы это я его придумал? Если строго придерживаться фактов, так ведь это выражение Валентин Иванович впервые употребил в названии первой версии своего доклада. Дальше, насколько мне известно, и ваш друг Александр первым прямо спросил Валентина Ивановича о смысле данного выражения, и, наконец, вы сами, дорогой Август, приехали сюда с уже сформулированным вопросом о Древнем Человеке. Настолько сформулированным, что, прибыв в Город, вы были готовы спросить у носильщика на перроне, как пройти кратчайшим путем к дому Древнего Человека”.

“И да, и нет, Вебстер. Уверяю вас — и да, и нет. Да, Древний Человек фигурировал в названии Валиного доклада. Но я нисколько не уверен, что он фигурировал именно в том смысле, который СТАЛ ОБРЕТАТЬ после Валиного разговора с Александром. Кто знает, он вполне мог означать, ну, древнего жителя Города, подобно тому как мы говорим: “древний римлянин”, “древний германец”. Но, заметьте, даже такое его значение нисколько не отрицает, что не было другого, которого сам Валя не осознавал и на возможность которого Александр обратил сначала его, а потом и мое внимание. И, наконец, последнее. Я не собирался спрашивать на перроне, как пройти к его дому, и не собираюсь делать этого сейчас. Я знаю, как туда попасть”.

Тирада Августа произвела на Вебстера явно неприятное действие. Его лицо выражало то чувство крайнего неудобства, которое испытывает человек, когда в его доме совершается нечто вопиюще бестактное, но его собственная деликатность, как и положение хозяина, не оставляют ему никакой возможности показать свое отношение к такого рода инциденту. Никак не ожидавший подобной реакции Август беспомощно переводил взгляд с Вебстера на Александру, когда последняя сказала: “В конце концов кто-нибудь объяснит мне, что такое Древний Человек?” Не говоря ни слова, Вебстер указал вилкой на Августа. “Объяснить не могу,— сказал тот,— но могу рассказать”.

Рассказ о Древнем Человеке

Вот что говорится о нем в одной старой легенде народа ханты. Ее рассказал своим внукам шаман Тирке.

Однажды, очень давно, когда здесь еще ничего не было — ни реки, ни воды в реке, ни рыбы, ни неба, ни земли — и четверть богов пребывали в глубоком сне, Энге, шаман этой стороны, захотел поесть рыбы. Но так как не мо-

жет быть рыбы без реки, реки без земли, дающей ей ложе, и без моря, принимающего ее в свое лоно, как не может быть и удочки без ветви дерева, и рыбной ловли без солнца, чтобы видеть реку, удочку и рыбу, то Энге побежал за оленем, убил его копьем. Из крови оленя он сделал воду для реки и моря, из мяса землю, из кожи небосвод, из костей деревья и кустарники, из жира болота, из глаз солнце и луну, из сухожилий, волос и мускулов — рыб, птиц и животных. И, делая все это, он напевал, шептал, пришептывал. Потом выстругал удочку, привязал к ее концу леску, а к леске крючок, пошел к реке, наловил рыбы, разжег костер и подвесил котелок на треножник. Но, когда рыба была готова, он посмотрел вокруг, все напевая и пришептывая, и стало ему грустно: что за радость одному есть у костра рыбу?

“Постой, дедушка,— прервал рассказ шамана один из его внуков,— как ты можешь обо всем этом знать? Ведь тогда никого не было, кто мог бы это видеть и слышать или кому сам Энге мог бы об этом рассказать. Да и людей еще не создали в то время великие шаманы...” “Когда я был так же молод и непонятлив, как ты,— отвечал Тирке,— и мой дед рассказал мне эту историю, я тоже ему не поверил и даже стал сомневаться: а так ли дед мудр, как о нем говорят по всем наслегам между болотами и рекой? И такая на меня нашла тоска, что ни о чем и помыслить не мог. Однако, чтоб развеяться немного, пошел я вдоль берега вниз по реке. Вдруг вижу, большая срубленная изба стоит, которой здесь сроду не было,— я здесь родился и каждый камешек и сучок знаю. Перед избой на лавке очень высокий человек сидит не молодой, однако и не старый. Трубку курит и сеть зашивает. “А-а,— говорит,— пришел все-таки. Деду, стало быть, не поверил? Так я тебе скажу, слушай: когда Энге все эти вещи сам сделал, и землю, и реки, и море, и небосвод, а потом — когда скучно ему стало одному у костра сидеть — и человека первого на Земле сделал, я это все своими глазами видел, своими ушами слышал. Потому что в то именно время сам рыбу маленькой сетью ловил прямо шагах в ста от того места, где Энге начал весь мир делать”.

Тут уж я стоять на ногах не мог от изумления. “Как же,— говорю, — мог ты рыбу сетью ловить, когда ни рыбы, ни реки, ни первого человека тогда еще не было?” Незнакомый человек улыбнулся и стал трубку выбивать. “Это,— говорит, — совсем другая история, с которой совсем другой разговор будет”.

Вебстер был очень доволен. “Как прекрасно! — говорил он, расставляя бутылки с портвейном, сыр и фрукты.— Никакая культура не отнимет у нас удовольствия все еще держать в руках нежную ниточку, связывающую нас со временем, когда люди не удивлялись, слушая такие рассказы”.

Август извинился, что в его импровизированном переводе на французский традиционное русско-сибирское повествование слишком много потеряло в оригинальности тона и стиля.

“Не важно,— уверяла Александра,— мы все равно не те, кто слушал его, сидя вокруг костра на высоком берегу холодной реки. Но если рассказать, как мы сидели вокруг обеденного стола, слушая твой рассказ о ТОМ рассказе и тоскуя о потерянном рае ТОЙ жизни, то будет еще один рассказ — и так до бесконечности”. “Ничего у нас культура не отнимает. Мы, обвиняя во всем культуру, сами из поколения в поколение теряем свою природу — то единственное, что связывает нас с шаманом Энге и шаманом Тирке. Я, пожалуй, попробую ваши давыдовские, Вебстер”.

“Хорошо.— Вебстер протянул Августу синюю с золотой надписью пачку.— Но где найдет себе место такой скромный антиквар, как я, сама природа которого — в бесконечной привязанности к древним вещам и людям?” — “Я вам не верю. Или — верю наполовину. Нет ли у вас иной природы, понуждающей вас играть и другую, пока еще не понятую мною роль, несущую в себе страсть и угрозу. Да взять хотя бы, как вы организовали мой приезд — с подменой моего друга мной, с вашим исчезновением в день моего прибытия, с...”

Оглушительный удар грома не дал Августу договорить. Ливень с дикой силой хлестал по незашторенным окнам снопами сверкающих розг. Погас свет. Александра, выждав черный промежуток между двумя молниями, поцеловала Августа сзади в шею.

“Это — Таргунза, лувийский бог гроз и ураганов,— со странной улыбкой сказал Вебстер, наливая себе портвейн.— Таких гроз здесь не было лет десять, если не больше. Ну мне пора к себе. Надо еще сверить кое-какие данные по расположению культурных слоев — и спать. Начинаем работать с раннего утра. Завтрак в восемь”. “Прекрасно.— Августа поднялся.— Да, чуть не забыл вас предупредить, что у меня завтра будет одно небольшое дело. Так, скажем, с одиннадцати до двенадцати. Спокойной ночи”. Снаружи дождь продолжал стоять стеной, заполняя собой небо и землю.

“Очаровательная игра,— думал Август, подымаясь по винтовой лестнице в ванную.— Тоже мне — антиквар! Вебстер увиливает и тянет время, чтобы разобраться в устроенной, казалось, им же самим, но непредвиденно усложненной (кем?) ситуации. По одной своей природе Вебстер прост, как герой научно-фантастического романа: страшно ученый, но не знающий другой своей природы и другой своей жизни. Однако не то же ли самое и со мной? Тогда Вебстер мог уже это почувствовать. И оттого заметался в догадках и подозрениях. Милый простофиля, как он смотрит на Александру! Буквально имеет ее глазами”.

Когда Август поделился с ней последним наблюдением, она улыбнулась, заметив, что это гораздо пристойней, чем раздевать женщину взглядом, ну с точки зрения этикета хотя бы (“Знаешь, я иногда люблю — не раздеваясь”). Он так и не понял, почему она не хотела с Вебстером.

Александра — человек подробностей. Как он мог за два дня сложиться у нее в общую картину? Ну ладно. Скоро, насытившись ею, он откинется на подушку, чтобы в последний раз перед сном сосредоточиться на блаженной мысли о ней, потом подумать о Сергее и о... завтрашнем деле.

“Через два часа — спать”, — сказала Александра. Он ответил, что за два часа можно удовлетворить двух кобылиц и годовалую телку (прямая цитата из валийской легенды четырнадцатого века). Он вошел в нее сзади. У него за спиной с металлическим звоном захлопнулась дверь, он обернулся, с трудом превозмогая еще не утоленное желание, но ничего, кроме закрытой двери, не увидел. Он опять повернулся к постели — Александры там не было, а был Сергей, сидевший поверх одеяла с сигаретой в одной руке и зажженной спичкой в другой.

“Спрячь вещь, а то и обжечь недолго,— серьезно сказал Сергей, закурил и протянул пачку Августу.— Мы с тобой что-то поздновато кончаем, а, мой мальчик?” Август уже готов был возразить, что он-то едва еще начал, но тут же сообразил, что Сергей имеет в виду не настоящий случай прерванного им акта, а скорее факт, что они оба еще не кончили этим заниматься в жизни вообще.

“Я — не знаток времени,— сказал он.— Без Александры мне не проникнуть в глубь чистого пространства сознания”.— “Вглубь? Эк куда захотел! Пойдем лучше со мной”. “Я готов, Сережа, я готов! — почти закричал он, и слова его отскакивали от закрытой двери с металлическим звоном.— Я только очень хочу сейчас пива выпить. Понимаешь, пива”.

“Ты с ума сошел — какое пиво? — Александра, одетая, протягивала ему чашку кофе.— Сейчас звонили из больницы. Сергею совсем плохо. Я вызвала такси”.

Кофе обжигал губы. Он втянул в себя сладкий густой жар, продлевая блаженство первого утреннего глотка... Стол был так низок, что его колени торчали над краем. Руки жгла тяжелая глиняная чаша с дымящейся мезой. Он сидел один, кер, Глава Рода, на своей стороне стола, с женщиной слева от него и с сидящим напротив Родовым Жрецом, маленьким лысым человеком с нежной кожей, близко посаженными глазами, тонким носом с раздутыми книзу ноздрями и изящным, женским — если пренебречь элегантной ниточкой усов над ним — ртом. Что — опять спор о том же? О судьбе — его? Ее? Рода? Или жреца? Он предпочел бы сразу не согласиться, но предвидя лавину аргументов, которые тут же на него и обрушатся... Хорошо, он сначала послушает, как слушает всю жизнь днем и ночью. Слушает и смотрит, как если бы он не страждал — как все они ее тела — своей новой свободы от них, от всего этого... и жизни. Просто жизни.

“Я тебе говорю то, что есть, Владыка Рода, а не то, что я, ты или она хотели бы, чтоб было”.— “Подожди,— прервала Жреца женщина,— я сама ему скажу. Глава Рода, ты можешь уйти, если пожелаешь. Но не раньше, чем зачнешь в моем лоне твоего преемника.— Она закашлялась.— Здесь дышать нечем”.

“Подожди два дня.— Маленький человек сделал глоток из своей чаши.— Леды говорят, что закончат сжигать трупы завтра вечером. А я говорю, что ночью задует ветер с моря, ветер небывалой силы. Он унесет запах гари и трупную вонь. Ты разрешаешь мне продолжать, Владыка Рода? Я сорок три раза бросал кости. Здесь не может быть ошибки. Мы трое — среди ОСТАВЛЕННЫХ ими керов. И ты до конца пройдешь свою дорогу в Городе”.— “Я прерву ее, когда того пожелаю”. Ему доставляло удовольствие спорить, как если бы этим он дразнил их: “Захочу и прерву, хоть сейчас”.— “Нет. Все останется, как выпали кости...”

Но не в конечности ли знания его, того же знания, сомнительность? Да и КТО знает — кости или этот плешивый скотоложец? Нет, здесь загадка, которую ему сейчас не время разгадывать. Хотя оставалось смутное ощущение, что Родовой Жрец, вря, говорит правду, что, разумеется, не так трудно будет проверить. Но не все ли равно?

Размышляя так, он высоко поднял чашу, чтобы выпить наконец глоток горячей мезы. Затем, подняв ее, он отвел назад правый локоть, что со всей очевидностью и было воспринято Жрецом как намерение послать эту чашу ему в голову. Женщина закричала, и он увидел, как из тонких красноватых пальцев Жреца вырвался и — матовой змейкой — летит стилет. Уже почувствовав, как он просвистел под мочкой левого уха, он только успел подумать, что кости были правы, когда чаша с мезой ударила в левый висок Жреца. “Значит, Жрец знал о тебе”,— прошептала женщина. Ноги Жреца в сапогах из воловьей кожи торчали из-под стола. Но ему уже не хотелось спорить, и он ей не ответил. Однако сказал почему-то: “Я не буду спорить”.

“С тобой никто не спорит, скорей пей кофе.— Александра протягивала ему рубашку.— Такси здесь. Быстрей!”

Ей было холодно, и в машине она расстегнула ему ворот рубашки, чтобы греть руки у него на груди. Еще она ему сообщила, что он больше всего ей нравится, когда любит ее, спит и сердится. М-да, комплимент туда-сюда, с весьма ограниченной областью применения. Хорошо, а во всех других случаях он совсем не годится? Ну не то чтобы совсем, но он ей часто кажется (“Прости, мой дорогой, я же филолог по первому образованию”) скорей стойким художественным приемом, чем цельным образом. А Сергей? (Это не вопрос ей — он просто подумал.) В нем есть угроза. Угроза чего? Смерти, конечно. Когда она с ним, то всегда думает, что это — в последний раз.

В этот визит все было по-другому. Огромная комната с громадным теле-

визором. Дополнительная небольшая приемная для посетителей и отдельно помещение для дежурной сестры и аппаратуры. Доктор в светло-синем комбинезоне объяснил, что аневризмы аорты категорически нет, а есть тяжелая стенокардия. Очень тяжелая. С четким противопоказанием хирургического вмешательства. Почему? Сложно объяснить. За последние шесть часов — резкое понижение температуры и кровяного давления. Прогноз — неопределенный, но он не думает, что пациент умрет в ближайшие два-три дня. Еще одно: Сергей совсем перестал спать, а любое снотворное полностью исключено. Очень хорошо, что они пришли. Сейчас он в полном сознании.

“Только не обо мне, то есть пусть обо мне, но не о болезни. Иначе я действительно умру, произнеся перед смертью последние слова Георга Пятого. Когда, желая утешить умирающего монарха, придворный врач сказал, что скоро тот выздоровеет и они поедут на воды в Богнор, реплика короля была: “В... я Богнор имел (“bugger Bognor”) — Он говорил только губами. Глаза тускло смотрели из прорезей в бинтовой маске.— Скажите что-нибудь наконец вы оба!”

“Смешно, конечно,— начал Август,— но я хочу говорить о тебе — то, что, кроме меня, никто тебе не скажет, даже ты сам. Когда мы впервые встретились там, в Льеже, мы были свободны. Чудовищно, фантастически свободны, однако по-разному. Я воспринимал свою свободу как возвращенное природное райское состояние, в котором не хотел ничего менять, боялся до него дотрагиваться, только бы продолжать в нем жить. Ты, уже к моменту нашей встречи, решил вставить свободу в рамки твоего решения и воли, очертил вокруг себя “поле свободы”. Ты будешь там полным хозяином, а твоя свобода достигнет там максимальной интенсивности. Одного ты не предусмотрел — что тебе разонравятся твои владения и станет неинтересным совершать подвиги на своей территории”. “Ну еще бы! Ты предпочитаешь совершать свои на моей”,— иронически заметил Сергей. “Я не решился бы на такое обобщение на основании всего лишь двух фактов,— примирительно сказал Август,— тем более что у меня нет своей территории. Так что вроде и выбирать не из чего”. “Выбирать придется мне,— уже в дверях быстро проговорила Александра,— кого из вас пустить на свою. Я сейчас вернусь”. Не бойся слов, мой мальчик,— прошептал Сергей, переходя на русский.— Долбаные бинты надоели. Проститутка (не та — другая) обещала их снять и распеленать руки. Курить хочется”.

“Хорошо, Сережа, я скоро кончу.— Он улыбнулся, вспомнив ночной “визит” Сергея.— Я ведь ничего с собой не собираюсь уносить туда... Однако полустанок ли это будет или конечная станция, мечтается мне последний разговор, ну, скажем, на предпоследнем перегоне. Так чего же тянуть? Итак, приезжаю я по железной дороге в Город и вижу — тебя. Или так: обрываешься ты в очередной раз с какого-то места, прилетаешь в Город и видишь — меня. Как в тот раз в Филадельфии. Спасибо за задачку с опозданием”. “Спасибо за страховку”,— отпарировал Сергей. “Посмотри, Сережа, ведь наши встречи — устроены. Не обязательно кем-то, может быть, чем-то. Чем-то в нас обоих. Два кубика из складной картинки, но картинка-то — одна. Одно устройство. Какое — не знаю. Но я уверен, что оно есть, как есть ты и я, и Город с его идиотской “двойной” историей. Твоя способность все обрывать — не дар судьбы, не карты, полученные при раздаче, а тобой самим взятый прикуп. Что знаю я о последних тридцати годах твоей жизни? Почти ничего, если не считать того, что о тебе писалось в газетах и научных журналах. Но — да будет позволено мне считать — что-то все же я знаю. Ребенок Сопротивления, вундеркинд Льежского политехникума, звезда лаборатории Белла и еще страниц на пять. С тех пор ты так далеко ушел от родных владений, что вассалы и арендаторы уже давно не шлют гонцов на Кипр и в Дамаск. Одинокий воин без друзей и врагов, отруби от себя последним ударом эту твою манию — все отрубать. Слышишь, меч зазвенел в ножнах?

И еще одно, Сережа,— он опять вспомнил о ночном “разговоре”,— давай не будем больше исчезать друг для друга. Поздновато все-таки”. “Город — это ловушка”, — едва слышно прошептал Сергей.

В момент, когда он хотел ответить, какая-то другая мысль, вызванная именно последней фразой Сергея, вытеснила готовый ответ, но сама тут же пропала. Он не заметил, как Александра вернулась и теперь сидела с ним у постели, наклонив голову, упавшие волосы закрывали лицо. “Он спит”,— сказала она. “Прекрасно, что он заснул без инъекции,— сказал врач.— Думаю, вы подействовали на него успокаивающе”. “Я знаю, что мои слова обладают снотворным действием,— согласился Август.— И в дальнейшем в случае нужды предоставляю себя в ваше распоряжение. Безвозмездно, разумеется”.

Доктор не был расположен шутить. Он только сейчас получил новую информацию электронных датчиков и анализов — ситуация снова ухудшилась. Также — неожиданное ухудшение состава крови. Переливание пока исключено (он не будет объяснять — почему). Через полчаса утренний обход и доклад главному кардиологу. Сейчас им лучше уехать. Обо всех изменениях им будет сообщать сестра. Вечером они смогут опять его навестить, если, конечно, сестра не вызовет их раньше.

В машине она опять греет пальцы у него на груди. “О чем ты думаешь, мой дорогой?” — “В самом конце разговора с Сергеем мне пришла в голову мысль, которую я тут же потерял. О-о! Нашел!” — “Скажи скорее!” — “Нет, я, пожалуй, подожду”. Потом он был очень доволен, что тогда подождал.

Когда они вернулись, было еще раннее утро, и они проспали до одиннадцати. За кофе Вебстер сказал, что теперь им не стоит начинать, поскольку у него есть другое дело, в котором ему будет необходима помощь Александры, да и Август вчера предупредил, что будет занят после одиннадцати. Они вернутся к прерванной работе часа в четыре.

Дойти до развилки с узкой, ответвляющейся влево тропинкой было делом десяти минут. Еще двести шагов, и он окажется перед домиком с глазом-иллюминатором. Да вот и дерево, закрывающее свет с полянки, и рядом широкий, покрытый зелено-коричневым мхом, пень. Не покурить ли перед встречей, на которую сам себя пригласил? Как приятно сидеть на мшистой подушке и вдыхать между короткими затяжками давыдовских сигарет сырой грибной аромат леса!.. Конец одиночеству, конец всему. Тихая радость последней победы. Кретин-противник сдался за два хода до очевидной ничьей. Противник — он сам. Теперь он слышит ее неторопливые шаги по мокрой опавшей листве. Нет, это песок шуршит у нее под ногами. Она говорит — нет большего наслаждения, чем лес и песок вместе. Если напрячь слух и зрение — а он всю жизнь смотрит и слушает,— то можно расслышать легкий плеск воды и рассмотреть между последними деревьями выжженную песчаную косу Волги. Ты никогда никуда не уедешь отсюда, говорит она, целуя его руки, не уедешь от меня и от себя. Так, стало быть, оно и получилось. Живя в этом полуюжном городе — самом длинном в России (с севера на юг чуть ли не 120 километров) и до сих пор с неустановившимся названием,— он достиг той непререкаемости совершенного одиночества вдвоем с ней, за которым может следовать только полное блаженство смерти. Мягко сжав его плечи, она помогла ему встать с пенька. Ноги тяжело ходят. Они пошли к синему катеру. Вечером концерт Клавдии Шульженко, говорят, последний. Он еще успеет коснуться матово-белых страниц первого издания квартетов Элиота, полученных сегодня с утренней почтой. Принимая из рук механика, старого приятеля, Жоры Билибина, кружку горячего чая и еще раз взглянув на медленно удаляющуюся бело-зеленую — песок и лес — полосу левого берега, он просто и ясно себе сказал: так тому и быть. Хорошо, что она как села на диван в салоне, так и заснула. Может, он тоже вздремнул несколько мгновений или так, унесся в мир несвершившихся желаний? Но нет, сигарета не успела догореть, когда он увидел в раскрытых дверях салона Жору. “Горит катер,— тихо, но отчетливо произнес Жора без всякого волнения,— но, подумайте, чудо какое — одновременно в машинном отделении огонь, и шлюпка загорелась”.— “Зачем шлюпка?” — “Прыгать будем, Евгений Васильевич, вот два круга, вам и Екатерине Георгиевне. Времени еще минуты две есть”.

Теперь он уже сам видел, что катер горит. “Где капитан?” — “В каюте закрылся. Может, пьяный, заснул. Иду дверь ломать”. Задыхаясь, он карабкался за Жорой в капитанскую рубку. Над рекой плыли волны полонеза из “Ивана Сусанина”, но уже выли сирены, и от главного дебаркадера на правом берегу Волги мчались спасательные катера. Двумя ударами лома Жора взломал дверь. Капитан сидел лицом к ним на низком вращающемся стуле, держа в обеих руках трофейный маузер. Первая пуля почти расколола голову Жоре надвое и послала его затылком вниз по лестнице. Вторая, предназначавшаяся ему, разбила стекло иллюминатора над его правым плечом, срезав по дороге верхнюю часть уха. Падая, он наткнулся коленом на Жорин лом и последним усилием швырнул его в голову капитана. На карачках, зажмурив глаза от дыма, он дополз до салона, ощупью нашел Катю, сел с ней рядом, обняв за плечи, вытянул ноги и глубоко вдохнул дым...

Ломило спину. Он посмотрел на недокуренную сигарету и сделал последнюю затяжку. Третий раз за двенадцать часов. “Третий раз!” — Он не заметил, что произнес последнюю фразу вслух по-французски.

“Позвольте вам помочь, мсье.— Высокий молодой человек в темно-зеленом охотничьем костюме, улыбаясь, протягивал ему руку.— Третий раз — что? Означает ли сие, что вы уже дважды совершали эту прогулку, и оба — бесплодно?” — “Благодарю вас. Нога занемела немного. Третий? Нет, я о другом. Это лишь второе мое посещение нашего очаровательного лесного уголка.— Он бросил догоревшую сигарету.— Но кто знает? Может случиться, я приду сюда и в третий раз. В мои годы не стоит торопиться с суждениями о будущем ходе жизни”. — “В мои тоже не стоит.— Молодой человек опять улыбнулся.— Но на этот раз я, пожалуй, рискну и скажу вам с полной определенностью: в третий раз вы сюда не придете, как, впрочем, и куда бы то ни было еще. А сейчас вас придется транспортировать в другое, не менее очаровательное место, но, к сожалению, довольно далеко отсюда”.

Август еще не успел удивиться категоричности суждений молодого человека, как тот, отступив на полшага, ударил его носком сапога в пах, а когда Август падал, тот — по-видимому, для большей уверенности, что продолжения дискуссии не последует,— ударил его еще и по голове.

Он лежал лицом вниз — на полу. Последнее не подлежало сомнению, поскольку руки ощущали половицы, что, по его мнению (высказанному мне много позже), подтверждало старую павловско-шеррингтоновскую идею о возможности активизации сознания на основе любого из пяти органов чувств. “Я лежу на полу лицом вниз”,— и было его первой мыслью вместе с мыслью о том, что мыслит он сам и о себе. Вторая мысль была о невозможности открыть глаза: малейшее движение век и бровей вызывало резкую боль. Видимо, второй удар (на этот раз каблуком, а не носком) пришелся над переносицей, отчего распухли лоб и нос и заплыли глаза. Третья мысль была: все, что с ним произошло за последние, скажем, двенадцать часов, является ярким примером обратной симметрии в соотношении видений (снов?) с действительностью. В снах (видениях?) он любил женщин, он убивал, а в последующей за ними действительности ЕГО били (правда, не убили, но есть еще время!), в том числе и таким образом (удар в пах), который любой психоаналитик назвал бы “реверсивным символом” полового акта. И, наконец, четвертой была мысль о том, что никогда он еще так ясно не мыслил, из чего, однако, никак не следовало желание, чтобы случившееся повторилось.

Омерзительный ярко-желтый свет брызнул сквозь слипшиеся веки — его перевернули на спину. Перед ним на крутящихся табуретах сидели улыбчивый молодой человек из леска и... историк-любитель, бармен из “Таверны”. Был еще третий, позади, но он не мог его видеть. В паху болело все сильней и сильней, и он подумал — даже хорошо, что он лежит, было бы уже совсем невыносимо стоять перед ними с такой болью.

ГОЛОС ТРЕТЬЕГО (сзади). Я надеюсь, вы меня хорошо слышите и поймете все, что вам будет здесь сказано. Именно с этой целью я пригласил еще двоих с приличным знанием французского. Они подтвердят, что все, мною сказанное, понятно или по крайней мере МОЖЕТ быть понятно каждому, знающему французский. Если же вам все-таки что-то будет неясно — спрашивайте.

ОН. У вас довольно странная манера ведения допроса, не говоря уже о способе доставки на него.

ТРЕТИЙ. Это — не допрос. Вас никто ни о чем не будет спрашивать. Вы здесь — чтобы слушать, а не отвечать. Повторяю: ни о каком допросе не может быть речи. Я спрашиваю вас обоих (он обратился к знатокам французского), понятно ли вам то, что я только что сказал по-французски, а именно, что ни о каком допросе не может быть и речи?

ОБА. Абсолютно и полностью понятно.

ОН. Но ведь избиение, которому меня только что подверг ваш улыбчивый бандит,— пытка, практикуемая именно в порядке подготовки к допросу?

ТРЕТИЙ. В произнесенной вами сейчас фразе имеются четыре ошибки, являющиеся прямым следствием вашей абсолютной и полной некомпетентности, что, впрочем, никак не может вам быть поставлено в вину, и потому обязывает меня к более подробным разъяснениям. Первая ошибка. Человек, на которого вы сослались, не бандит, а пристав определенной судебной инстанции. Улыбаться — такая же его природная привычка, как ваша — рассуждать по всякому поводу. Простите меня за переход к субъективным сравнениям, который я себе позволяю только в исключительных случаях. Вторая ошибка. Вы правильно догадались о подготовительном характере того, что вы называете “избиением”. Но если оставить в стороне тот факт, что оно несколько облегчило вашу транспортировку сюда, главная его цель — сделать вас более восприимчивым к моим словам, а вовсе не облегчить получение мною информации от вас, как это должно было бы иметься в виду в случае допроса. Третья ошибка. В силу вашей — я опять должен извиниться за субъективность оценки — исторической инфантильности вы наивно ассоциируете пытку с допросом. Не будучи компетентным в области допроса — я ни разу в жизни никого не допрашивал,— я все же не могу удержаться от скепсиса в отношении эффективности пытки как метода допроса. А вот и четвертая, наиболее тяжелая ваша ошибка: вы считаете это “избиение”, с позволения сказать, пыткой. Оно, однако, даже отдаленно не может быть сравнимо с тем, что я называю пыткой; с тем, что НА САМОМ ДЕЛЕ является пыткой; с тем, что будет в самом скором времени совершено с ВАМИ,— с пыткой как НАКАЗАНИЕМ, с пыткой, под которой вы умрете. Собственно, об этом я и обязан вас предупредить. Но подробности — потом. Сейчас, после моего, к сожалению, несколько более многословного, чем это принято в нашей практике, введения, я должен вам сообщить следующее: за тяжелейшее нарушение закона вы БЫЛИ приговорены к смертной казни, которая будет совершена образом, вкратце только что охарактеризованным мною. Основной смысл сегодняшней процедуры — оповестить вас об этом. По закону человек должен точно понимать, что ОН подлежит казни и КАК он будет казнен. Это — не суд (суд уже был), не допрос, а объявление и разъяснение приговора и порядка его исполнения.

ОН (уже твердо решив, что опять — в четвертый раз — спит или что у него видение). А сесть можно?

ТРЕТИЙ. О, безусловно, простите, пожалуйста!

Два пристава его поднимают и осторожно усаживают в кресло, но таким образом, что он опять не может видеть Третьего.

ОН (его решение насчет нереальности происходящего было уже несколько поколеблено тем, что, когда его усаживали, боль была более чем реальной). Но юрисдикция вашей тайной судебной инстанции не распространяется на иностранцев, не так ли?

ТРЕТИЙ. Ни в коем случае.

ОН (опять серьезно усомнившись в реальности происходящего). Но почему тогда я — здесь?

ТРЕТИЙ. Ну, знаете ли, это уж никак не мое дело.

ОН. Не хотите ли вы сказать, что я себе сам все устроил?

ТРЕТИЙ. Честно — не знаю. (Приставам.) Сегодня я больше не нуждаюсь в ваших услугах. Спасибо. (Августу.) Сидите, не оборачиваясь, пожалуйста.

Затем появились двое в темно-красных фартуках до пят. Один из них с необычайной ловкостью приподнял стул, на котором сидел Август, в то время как другой с неменьшими умением и быстротой подстелил под него огромный кусок темно-красной прорезиненной клеенки; и Август, как он сам сообразил, оказался сидящим в середине квадрата, находящегося в центре большой комнаты. Он еще не перестал колебаться между кафкианским, набоковским, оруэлловским и кестлеровским вариантами переживаемого им кошмара, когда снова услышал голос Третьего.

ТРЕТИЙ. Прежде чем я вас покину, я хотел бы полностью убедиться, что вы ясно осознаете ДЕЙСТВИТЕЛЬНОСТЬ происходящего и не предаетесь иллюзиям о его НЕДЕЙСТВИТЕЛЬНОСТИ. В связи с этим хотел бы вас также предупредить, что вследствие заблаговременно введенных в вашу кровь веществ ни один из этапов пытки, сколь бы ни был силен его болевой эффект, не сделает вас менее чувствительным к следующему. Итак — прошу вас.

Адская, нечеловеческая боль пронзила правый бок. Он, наверное, даже потерял сознание на мгновение и тут же очнулся от своего дикого крика, одновременно осознав, что его руки и ноги крепко прибинтованы к стулу, а стул — непонятно как и когда — оказался привинченным к полу.

ТРЕТИЙ. Вот одна из подробностей, о которых я говорил выше, относящаяся, собственно говоря, к началу первого из шестнадцати этапов. Сейчас я вас оставлю и вернусь где-нибудь между вторым и четвертым.

Третий шагнул сзади, но Август опять не смог увидеть его лица, когда тот, остановившись перед столом, спиной к Августу, стал закуривать. Двое в фартуках уселись на табуретах, где прежде сидели приставы, и тоже закурили. Облачко синеватого дыма поднялось над столом, и Август подумал: интересно, что они курят?

Еще один человек вошел в комнату, но с другой стороны стола, там, где должно было бы быть окно, если бы помещение не было подвальным. Среднего роста, с большим орлиным носом, рыжей щеточкой усов и огромным выпирающим подбородком (как у Щелкунчика — подумал Август). Он был в легком светло-сером костюме с застегнутой на крючки жилеткой и галстуком-бабочкой. В стремительном жесте, обращенном к троим курящим, он выбросил обе руки перед собой, словно приглашая их выслушать заранее приготовленные им аргументы, о которых и они должны были бы заранее знать или по крайней мере были бы готовы их выслушать.

Август не услышал слов. Со звериным хрипом Третий упал грудью на стол. В то же мгновение он увидел, как у сидевшего на табурете слева широкое лезвие кинжала вылезает сзади из шеи, чуть пониже затылочной ямки. Его тело стало медленно сползать на пол. Его товарищ справа успел вскочить с табурета и выхватить из-под фартука маленький пистолет. На его беду, человек в светло-сером костюме оказался левшой. Пистолет выпал из руки, проколотой тонким кинжалом, в то время как широкое лезвие другого кинжала плавно вошло под нижнее левое ребро.

Осторожно обходя лужи крови, человек подошел к Августу. “Добрый день,— сказал он.— В принципе вы могли бы уже сейчас встать и пойти, поскольку я отключил всю аппаратуру. Но советую вам сначала выпить этой микстуры, я сам ее нередко употребляю при ломоте в костях. — Он протянул ему маленький пузырек с ярко-зеленой жидкостью.— Потом лучше спокойно посидеть минут пять, и тогда, пожалуй, двинемся”. “Я вам бесконечно признателен за избавление меня от этих омерзительных садистов”.— Август понимал, что несет несусветную чушь, но не мог придумать ничего более подходящего случаю. “Омерзительных садистов? Право же, я не решился бы выносить суждения о людях, которых вижу впервые в жизни. Да, согласен, в выражении их лиц есть некоторая омерзительность. Но опять же, стоит ли судить по внешним признакам о характере совершенно незнакомых нам людей? Что, впрочем, относится и к вам. Я ведь и вас вижу впервые”.

Человек был необычайно вежлив. Осторожно поддерживая Августа за плечи, он вывел его в длинный коридор, в конце которого был лифт с тяжелыми железными дверцами и двойным засовом, наподобие грузового, какие обычно бывают в больницах и в больших магазинах. “Они на нем трупы поднимают?” — поинтересовался Август. “Категорически исключено. Трупы захораниваются под полом. Сколь кратковременным не было мое пребывание в этом своеобразном помещении, я успел по расположению половиц заметить, что именно так это и делается. Да, чуть не забыл вам сказать! — Он помог Августу усесться в низкий спортивный автомобиль. — Пусть вас не беспокоят легкое головокружение и небольшая сонливость, обычно наступающие после принятия микстуры. Это вполне нормально. Я положил вам в карман пиджака еще две ампулы — на сегодняшний вечер и завтрашнее утро. Мы, насколько я понимаю, едем к загородному дому господина Вебстера. (Только теперь Август сообразил, что все это время человек говорил по-немецки.) Его я немного знаю. Удивительно приятный человек. Позвольте вам подложить подушку, вы, я вижу, засыпаете”.

Он проснулся, когда машина остановилась у входа в вебстеровский сад. “Не думаю, что мое знакомство с господином Вебстером может служить разумным основанием для навязывания ему встречи со мной.— Человек мягко улыбнулся.— Рад, что случай подарил мне возможность обязать вас столь незначительной услугой”.

Он тихо пошел к дому. Солнце только начало заходить, и он уже готовился принести извинения Александре и Вебстеру за долгое отсутствие, когда увидел приколотую к дверям записку от Вебстера: тот должен был срочно уехать и не вернется раньше одиннадцати. И другую, на столике у кровати, от Александры: “Я уехала к Сергею и больше сюда, то есть к тебе, не вернусь. Я всегда буду только с ним”.

Загрузка...