Леонид Васильев Древний Китай. Том 2: Период Чуньцю (VIII–V вв. до н. э.)

Введение


Второй том трехтомника «Древний Китай» посвящен описанию исторических событий и анализу структуры древнекитайского общества в VIII–V вв. до н. э. Этот период получил свое наименование («Чуньцю» — «Вёсны и осени») от хроникальной летописи, которая велась в царстве Лу. Летописи подобного рода существовали примерно в то же время и в других царствах чжоуского Китая[1], но ни одна из них не сохранилась. До VIII в. до н. э. хроникальные записи были, скорее всего, фрагментарными и велись в лучшем случае лишь при дворе чжоуского вана (о чем косвенно свидетельствуют анналы «Чжушу цзинянь»). В Шан не было и таких записей. В первом томе уже шла речь о том, что шанскому обществу была свойственна историческая амнезия [24, с. 166–167].


Чжоусцы сразу же после крушения Шан умело использовали в своих интересах это обстоятельство и придали историописанию — как и сочинению исторических преданий о далеком и не известном им прошлом — огромное значение [25], что нашло свое проявление в ранних главах первого слоя «Шуцзина» (примерно X–IX вв. до н. э.). Но эти главы, как известно, были написаны по свежим следам завоевания Шан и посвящены в основном рассказам о некоторых деталях обустройства новой династии Чжоу. Хронологической летописи чжоусцы в ту пору еще не вели, так что нам неизвестны даже годы правления первых чжоуских ванов (до Ли-вана).


Дело в том, что чжоусцам было очень важно утвердиться в своем новом статусе правителей Поднебесной, и потому их интересовали только события сегодняшнего дня и в самом общем виде — недалекое прошлое, т. е. все то, что еще как-то можно было восстановить по памяти и оформить в виде документа. В памяти же шанцев (с их гадательными надписями) сохранилось кое-что лишь о том времени, когда они во главе с Пань Гэном совершали переход через Хуанхэ, дабы осесть на рубеже XIV–XIII вв. до н. э. в районе Аньяна. Да и эти воспоминания были весьма смутными и во многом неясными. Чжоус- цы — надо отдать им должное — немало потрудились над тем, чтобы восстановить все то, что запечатлелось в шанской памяти, и на этой скудной основе создать нечто вроде генеральной линии исторического процесса (теория небесного мандата). В первом томе было под¬робно рассказано о том, какое огромное значение имела эта теория для упрочения статуса чжоусцев в бассейне Хуанхэ [24, с. 230 и сл.].


Чжоусцы создали древнекитайскую историю. Более того, они превратили Китай в страну истории. Но сделать это было нелегко. Вначале, увлеченные записями о событиях, столь бурных и важных для их утверждения на новом месте и в новом статусе, они практически не обратили внимания на основу основ истории — на строгое ведение летописания. Для этого у них, видимо, не было ни времени, ни сил, поэтому позже возникло столько версий по поводу датировки победы чжоусцев над шанцами[2]. Вплоть до сегодняшнего дня полностью достоверными считаются лишь даты, идущие после свержения чжоуского Ли-вана (841 г. до н. э.). И это при том, что в отдельных надписях на бронзовых сосудах встречаются упоминания об определенных годах правления предшествовавших ему правителей, например, 19-й год правления Чэн-вана, 35-й год правления Кан-вана и т. п. [14, с. 118]. Видимо, какой-то учет годов правления велся, но ему не придавалось государственного значения.[3]


Такое бывает в истории крайне редко. Но как бы то ни было, строгий подход к летописанию выработался в Китае лишь в середине IX в. до н. э. и был связан, как можно полагать, с экстремальными обстоятельствами (отстранением правителя от власти). Только с этого момента древнекитайские летописцы, строго просчитавшие годы, когда Ли-ван был свергнут со своего трона, стали, возможно вначале просто по инерции, считать и годы правления его преемников, что впоследствии нашло отражение в полном летописном своде Сыма Цяня [103, гл. 13–22; 71, т. III]. Если принять это во внимание, то не покажется странным, что и в крупнейших уделах, быстро становившихся именно на рубеже IX–VIII вв. до н. э. политически самостоятельными царствами, практика летописания стала заимствоваться примерно с VIII в. до н. э. Нам не известно, сколь строго велись записи и как они выглядели. Как упоминалось, все они, за одним исключением, так или иначе исчезли уже в древности.


Единственная из хроникальных погодовых летописей, которая полностью дошла до наших дней, более того, стала канонической, — это луская, охватывавшая период с 722 по 481 г. до н. э. Сохранилась она потому, что текст этой хроники был, согласно преданию, в заключительной его части написан и затем целиком отредактирован самим Конфуцием[4]. Стоит заметить, что сам по себе текст летописи, довольно скудный и бесцветный, к тому же содержащий не всегда понятную и заслуживающую внимания информацию, никак не соответствует столь высокой оценке, на что не раз обращали внимание исследовавшие его специалисты. Летопись «Чуньцю» входила в число конфуцианских канонов и поэтому была хорошо знакома всем тем, кто в старом Китае учился в школе и вообще овладевал грамотой. В императорском Китае она была одним из тех текстов, что входили в состав тем, предлагавшихся на экзаменах.


Из числа специалистов, которые переводили «Чуньцю» с комментариями на иностранные языки, следует прежде всего упомянуть Д.Легга [202, т. II] и С.Куврера [167]. На русском языке перевод и некоторые пояснения к нему издал Н. Монастырев [54; 55]. Канонический текст «Чуньцю» обстоятельно изучают и в наши дни [88], иногда исследуют только сам канон, не принимая, или почти не принимая, во внимание комментарии [31–33]. В прошлом в нем нередко искали некий скрытый смысл, эзотерическую тайнопись с использованием знаков, имеющих оценочное значение[5]. Но как бы то ни было, у читателя остается стойкое впечатление, что составители луской хроники, как и ее всеми почитаемый редактор, не ставили своей целью подробно описывать события и тем более давать им обстоятельную оценку.


Искусственный лаконизм текста заставил некоторых исследователей предположить, что он заранее был рассчитан на подробный к нему комментарий [14, с. 43]. Это едва ли так, особенно если принять во внимание, что первый комментарий к «Чуньцю» появился два века спустя, примерно на рубеже IV–III вв. до н. э., и что Мэн-цзы, которому он мог, даже должен был быть известен, не счел нужным обратить на него внимание и восхвалял только саму хронику. Словом, факт остается фактом: комментарии со временем появились, и только с их бесценной помощью отредактированный Конфуцием текст луской хроники стал представлять интерес. Без него он был лишь насыщен дидактической морализацией. Конечно, мораль для Конфуция, а вслед за ним и для Мэн-цзы, значила многое, но стоило ли ради нее писать лаконичную и малоинформативную, порой просто непонятную хронику событий за два с половиной века?


Оставив этот спорный вопрос в стороне, обратим внимание на то, что появление летописи в отредактированном Конфуцием виде и последующее превращение ее в важную часть конфуцианского канона создали уникальную ситуацию, сыгравшую для исследователей древнекитайской истории решающую роль. Скелет событийной истории огромного исторического периода, представленный в «Чуньцю», превратился в наполненную жизнью яркую и красочную панораму, равную которой трудно найти, причем далеко не только в китайской истории. В этом уникальность исторического периода Чуньцю в глазах исследователя.


Другой важной особенностью этого периода была ярко выраженная феодально-удельная структура общества. Из материалов первого тома известно, что периферийные владения и пожалования окраинных территорий в управление доверенным лицам имели место еще при Шан. Однако расцвела практика создания уделов феодального типа лишь с начала Чжоу, когда стало очевидным, что попытка создать систему централизованной администрации оказалась безуспешной. Это выяснилось не сразу. Вначале Чжоу-гун[6] и его окружение, видимо, рассчитывали с помощью перешедших к ним на службу шанцев создать эффективную систему администрации (подробнее см. [174]). Но после Чжоу-гуна с каждым новым поколением ванов становилось все очевиднее, что центробежные силы в Чжоу намного превосходят центростремительные[7].


Естественно, что это вело к развитию феодально-удельной структуры, которая стала достаточно заметной задолго до периода Чуньцю, по меньшей мере с Ли-вана. Разгром Ю-вана варварскими племенами и вынужденное перемещение столицы Чжоу на восток (начало Восточного Чжоу, 771–770 гг. до н. э.) положили конец попыткам восстановить хоть какую-то централизованную администрацию в Чжоу. Домен вана в Лои не был в состоянии содержать те прежние восемь так называемых иньских армий; которые еще в сравнительно недавнем прошлом располагались близ новой чжоуской столицы. Он превратился в один из обычных средних по размеру уделов, на которые распалось государство Чжоу.


Распад Чжоу на ряд крупных и средних (не считая многочисленных мелких) уделов феодального типа, быстрыми темпами обретавших фактическую политическую независимость и становившихся самостоятельными царствами и княжествами, способствовал формированию правящей верхушки — наследственной феодальной знати с ее аристократическими нормами жизни. Присущие слою высшей знати особенности, включая хорошее знание ритуального церемониала, высокое чувство самоуважения, развитую аристократическую этику, постоянные столкновения в борьбе за сохранение своего высокого социального статуса и связанные с этим междоусобицы, а также повседневная готовность взять на себя основную тяжесть ведения войн — все это вместе взятое считается типичным для феодализма как системы.


Разумеется, древнекитайский феодализм имел определенные отличия от считающегося классическим средневекового западноевропейского (см. [151; 161]). Но это был именно феодализм как социально-политическая система со всеми свойственными ей признаками, в том числе с институтом инвеституры[8], интригами и заговорами, борьбой за власть между близкими родственниками, а также многочисленными феодальными войнами, ведшимися по преимуществу аристократа ми на боевых колесницах. Здесь можно найти параллели со средневековым европейским рыцарством.


Еще одной весьма существенной особенностью периода Чуньцю было созданное именно феодальными междоусобицами, заговорами и интригами драматическое несоответствие между декларированными и действительно высоко ценившимися этическими и ритуальными нормами, с одной стороны, и неприглядностью повседневного бытия с беззастенчивым нарушением всех этих норм — с другой. Это несоответствие проявлялось постоянно и повсюду. Можно вспомнить о формальном сакральном величии сына Неба и его фактическом политическом бессилии, о шумно декларируемой верности вассалов, нередко скреплявшейся клятвами и актами инвеституры, и о той легкости, с какой они изменяли своим клятвам.


Никогда более в длительной истории Китая такого рода неприкрытые, вызывающие несоответствия — особенно на уровне правящей элиты — не проявлялись столь наглядно. Да и в чжоуском Китае период расцвета феодализма с его наиболее яркими особенностями и многочисленными политическими эксцессами оказался, к счастью для страны, достаточно кратким. Если не считать западночжоуское время, когда сильные правители, вроде Ли-вана и Сюань-вана, изо всех сил боролись за восстановление и укрепление централизованной власти, феодализм в Чжоу длился едва ли более трех веков — срок незначительный для истории Китая. К тому же в последний период Чуньцю (по меньшей- мере полвека) происходила постепенная деградация древнекитайского феодализма, его дефеодализация[9].


Проблематика темы


Суть основной проблемы второго тома — показать специфику древнекитайского феодализма, а также обратить внимание на последние этапы его становления, на недолгое время — век-два — его зрелости и особенно на причины и формы его угасания, дефеодализации.


Тема эта в западной синологии отнюдь не нова. После публикации уже свыше века назад первого капитального перевода «Чуньцю» с комментариями на английском [212, т. V] синологи — да и не только они — получили возможность знакомиться с феноменом древнекитайского феодализма.


Наше положение несколько иное. Исторический материализм с его обязательными для всех обществоведов формациями не мог не наложить отпечаток на многие проблемы, связанные с изучением древнекитайского общества. Дело осложнялось тем, что дореволюционное русское китаеведение сильно отставало в своем развитии как от западного, так и от китайского. Это касалось и древности. Многое, включая классические каноны, еще не было изучено. Появлялись лишь первые переводы, как правило, не слишком высокого качества. Поэтому для отечественного китаеведения догматика истмата сыграла роковую роль. А если к этому добавить уничтожение подавляющего большинства специалистов в годы сталинского террора, то станет вполне очевидным, что изучение древнего Китая начиналось в послесталинское время почти что с нуля.


Имея это в виду, следует с особой тщательностью рассмотреть древнекитайский феодализм периода Чуньцю во всех его проявлениях, как в закономерных взаимосвязях, так и в специфических особенностях. Это касается политики, экономики, администрации, военного дела, ритуально-культурных отправлений, морально-этических нормативов, повседневного быта верхов и низов и т. д. Обо всем этом и пойдет речь в данном томе.


Феодализм как феномен мировой истории богат существенно несходными друг с другом разновидностями. На эту тему написано огромное количество специальных исследований. К сожалению, едва ли не большая их часть окрашена в цвета марксистского истмата и потому лишь запутывает проблему. Но есть и другие труды, в основном связанные с европейской медиевистикой, в которых проблема феодализма излагается в ее истинном свете, свободном от марксистско-истматовских наслоений. Это в первую очередь книги представителей так называемой школы Анналов [2]. Среди отечественных авторов стоит упомянуть А.Я.Гуревича, стремившегося показать сущность феодализма еще в те годы, когда бросить прямой вызов истмату было практически невозможным [30]. Одним из первых в отечественной историографии выступил против представления о феодализме как о формации В.П.Илюшечкин [39], который пытался возвратить этому понятию его первоначальный истинный смысл, не уходя при этом (в отличие от А.Гуревича) слишком далеко как от марксизма, так и от истмата.


Но вне зависимости от того, принимать марксистскую теорию формаций или нет, несомненен тот факт, что феодализм как феномен выходит за рамки этой привычной для многих теории. Начнем с того, что феномен феодализма присущ различным историческим эпохам, и в частности глубокой древности, как это видно на примере чжоуского Китая. И напротив, средневековье как эпоха отнюдь не обязательно имеет какое-либо отношение к феодализму, хотя многие отечественные специалисты, особенно востоковеды, до сих пор по традиции пытаются связать одно с другим[10].


Некоторые отечественные исследователи выдвигают концепцию особого восточного феодализма, смысл которой обычно не очень ясен. Дело в том, что в этой концепции нет того главного, что является специфичным именно для феодализма. Имеется в виду нечто общее для всех феодальных обществ, всегда и везде, а оно сводится к немногому. Начнем с того, что никакого феодализма как социально-политической структуры не бывает и не может быть при сильной и эффективно функционирующей власти центра, вне зависимости от того, где, когда и в какой форме эта власть существует. Иными словами, там, где есть сильная централизованная власть (а на средневековом Востоке это было нормой, лишь изредка нарушаемой кратковременными периодами кризисов и катаклизмов! социально-политического характера), феодализму нет места. Ведь феодализм — это прежде всего система политической раздробленности, спаянных рыцарско-аристократической этикой и ритуальным церемониалом вассально-сеньориальных связей и в гораздо меньшей степени система жесткой, иногда крепостной зависимости земледельца от землевладельца. Можно добавить к этому, что для феодализма как структуры характерна четкая сословная грань между аристократическими верхами с их рыцарскими этическими нормами и обслуживающими эти верхи производящими низами — вне зависимости от того, насколько тесно в правовом плане эти последние были привязаны к своим господам.


Разумеется, в политической реальности бывали различные варианты. В средневековой Японии, например, в эпоху сёгуната власть сегунов была относительно прочной, что не мешало существованию нескольких сотен князей-даймё, которые успешно противостояли этой власти, опираясь на своих вассалов-самураев с их жестко структурированной аристократической этикой (бусидо), проповедовавшей верность господину до гроба, включая харакири. Крестьянство в средневековой Японии, как правило, не испытывало жесткого гнета со стороны верхов. Японский вариант средневекового феодализма — при всех оговорках о его специфике — действительно следует считать феодализмом. Это немаловажное обстоятельство, помешавшее становлению японского политического централизма и связанной с ним бюрократической вертикали административно-чиновничьей власти, сыграло решающую роль в успешном развитии страны после реставрации Мэйдзи.


Стоит в связи с этим сказать несколько слов и о русской истории, во многом близкой историческому пути Востока. До конца татарского ига на Руси практически не было эффективной власти деспотического центра, способного при помощи чиновничье-бюрократической вертикали жесткими обручами сковать феодально-раздробленное общество (о специфике русского феодализма в то время см., в частности, работы Н.П.Павлова-Сильванского [57]). А когда после крушения татарского ига первые русские цари варварскими методами (будь то Иван Грозный, заливший страну кровью, или Петр Первый, вынудивший ее ориентироваться на Европу) создали такого рода администрацию, дворяне с их крепостными и при централизованной власти безо всяких вассально-сеньориальных связей и тем более рыцарской этики (зачатки ее появились лишь после указа о вольности дворянской и начали расцветать в годы правления Екатерины II) сохраняли многое от прежнего феодализма (имеется в виду не только рабская зависимость производителей от их хозяев, но и сервильный комплекс в обществе в целом).


В японском варианте мы вправе говорить о длительном сохранении стандартов феодализма преимущественно в верхних слоях общества в условиях недостаточной централизации власти, в русском — о сохранении жесткой системы эксплуатации крестьянских низов и о сервильном комплексе во всех слоях общества как пережитке феодального прошлого при сильной власти деспотического центра. Но и японский и русский варианты феодализма весьма специфичны, даже маргинальны. В первом случае свою роль, вне всяких сомнений, сыграла длительная децентрализация политической структуры. Во втором — специфика взаимоотношений в обществе (нечто вроде «поголовного рабства»), которая сохранялась довольно долго даже после установления эффективной власти центра и изменения статуса дворянства, особенно высшего. К слову, русское общество прошлого века едва ли можно считать феодальным, хотя к этому у нас все привыкли. Это было трансформирующееся общество с очевидными чертами классической централизованной восточной структуры (власть-собственность и централизованная редистрибуция) при сохранении значительной роли децентрализованного феодализма прошлых веков.


Для всего остального средневекового (да и древнего) Востока нормой было существование централизованной деспотии (или командно-административно-распределительной системы, как ее в наши дни чаще всего именуют) без каких-либо заметных признаков или пережитков феодализма. Разумеется, в ситуациях острого кризиса и децентрализации, когда система дает сбой или на время вовсе перестает нормально функционировать, на передний план могут выйти элементы феодальной структуры, усилившиеся в результате раздробленности и междоусобиц, мятежей и восстаний, но, как правило, ненадолго. Китай в этом смысле следует считать едва ли не классическим примером. Китайская империя начиная с Цинь (III в. до н. э.) не имела ничего общего с феодализмом (или с «восточным феодализмом»), хотя именно о нем пишут многие историки КНР (см. [3]).


В отдельных случаях, как, например, в доисламской Индии с ее слабой государственностью, элементы феодализма могли проявляться чаще и казаться более значимыми. Однако на деле взаимоотношения между раджами и их подданными всегда строились не столько на основе вассально-сеньориальной зависимости и тем более рыцарско-аристократической этики, сколько на принципах привычной для всего Востока чиновничьей административно-бюрократической иерархии, т. е. в конечном счете оставались в рамках все той же командно-распределительной системы, иногда в достаточно мелком масштабе. И поэтому разговоры о феодализме в Индии — это чаще всего привычная дань истмату, не более того.


Вывод очевиден: феодализм на традиционном Востоке встречается редко, существует недолго и практически всегда имеет немалую специфику. Здесь, как правило, административно-чиновничья иерархия абсолютно преобладает над личной вассально-сеньориальной зависимостью, а простые люди в- любом случае являются подданными по отношению к представителям власти. Тем больший интерес представляют собой такие исключения, как чжоуский Китай в период Чуньцю. При всех несомненных различиях господствовавший в нем строй очень похож на средневековый европейский феодализм. Похож, пожалуй, больше, чем в самурайско-сёгунской Японии, где центральная власть была более заметна и играла более важную роль, чем в постордынской феодальной России с ее жестокими правителями и безмолвными крепостными.


Словом, древнекитайский феодализм периода Чуньцю уникален и уже одним этим весьма ценен для истории. А если принять во внимание, что весь этот период в мельчайших деталях представлен в источниках, то значимость его возрастает еще больше.


Касаясь проблематики тома, следует сказать несколько слов о древнекитайской религии. Этому вопросу было уделено немало внимания в первом томе, где шла речь о специфике религиозной системы в шанско-чжоуском Китае, об отсутствии пантеона богов, больших храмов в их честь, высокопочитаемых жрецов, а также тщательно разработанной, играющей центральную роль в духовной жизни мифологии и тесно связанного с нею, отраженного в письменности героического эпоса. Как известно, в связи с объективной потребностью замены примитивных религиозных представлений с их шаманством некоей более развитой религиозной системой в чжоуском Китае сложился гипертрофированно разросшийся ритуальный церемониал, тесно связанный с идеологемой небесного мандата и свойственной ей сакрализованной этикой. Со временем эта этика понемногу десакрализовывалась и становилась всеобщей нормой морального стандарта. Оценке этого стандарта в томе будет уделено немалое внимание: восьмая и девятая главы работы посвящены особенностям духовной культуры чжоуского Китая. В последней, десятой главе, являющейся в определенной мере итоговой, речь пойдет о трансформации Китая на рубеже Чуньцю — Чжаньго, обусловленной начавшимся еще в Чуньцю процессом дефеодализации.


Источники


Источников по периоду Чуньцю много, включая классические конфуцианские каноны («Шуцзин», «Шицзин», «Лицзи», «Чуньцю»). Однако все они в определенном смысле второстепенны. Первое и главное место занимают развернутый и очень подробный комментарий к летописи «Чуньцю» — «Цзо-чжуань» [114], а также беллетризованный текст «Го юй», представленный в форме повествований и монологов-советов, а то и обличений [85]. В отличие от «Цзо-чжуань», «Го юй» не является комментарием к хронике, хотя суть помещенных в нем поучений и суждений так или иначе привязана к какому-либо из событий, отмеченных в «Чуньцю» и откомментированных в «Цзо-чжуань». Иногда версии обоих текстов совпадают почти дословно, иногда заметно расходятся.


Кроме этих книг в работе широко использовалась первая из китайских династийных историй — «Шицзи» Сыма Цяня [103]. Еще одним из текстов, который вносил в наши данные нечто новое либо подтверждал их, является хроника «Чжушу цзинянь» [132] («Бамбуковые анналы»). Происхождение хроники, обнаруженной при раскопке могилы в III в. н. э., не очень ясно, как и сомнительна достоверность ее ранних дочжоуских глав. Однако исследователи обычно склонны доверять сообщениям более поздних глав этой хроники. Это — основные источники, заслуживающие специального рассмотрения.


Обо всех перечисленных источниках уже говорилось в первом томе [24, с. 17–43]. Однако «Цзо-чжуань» и «Го юй» нуждаются в более обстоятельном разборе. Начнем с главного из них — «Цзо-чжуань». В прошлом веке, в нынешнем и особенно за последние десятилетия этот текст не раз подвергался специальному анализу, особенно в Китае (см., например, [81; 97; 104; 115; 122; 123]). Переведшие текст на английский Д.Легг, на французский — С.Куврер также уделили немало внимания анализу его происхождения и характеристике. О проблеме аутентичности текста писал Б.Карлгрен [202; 204]. «Цзо-чжуань» как историческому источнику и проблеме его аутентичности посвятил статью и кандидатскую диссертацию В.А.Рубин [62; 64]. За последние годы появилась даже специальная работа о рассказах, собранных в этом комментарии [180]. Список трудов, посвященных этому тексту, легко продолжить, и нет сомнений, что и в дальнейшем он будет быстрыми темпами расти.


Считается, что автором «Цзо-чжуань» был некий Цзо Цю-мин. Но эта версия не выдерживает критики, ибо Цзо был современником Конфуция («Луньюй», V, 25)[11]. Другого Цзо Цю-мина в древнекитайских текстах нет, да и сам комментарий, о чем свидетельствуют его содержание (отдельные фрагменты, особенно сбывшиеся предсказания) и проделанный Б.Карлгреном тщательный лингвистический анализ, относится не ранее, чем к рубежу IV–III вв. до н. э. Как бы то ни было, но история с авторством текста не ясна, хотя предположений на этот счет немало[12]. Одно несомненно: текст комментария аутентичен и сообщаемые им данные в основном (правда, за рядом важных исключений) подлинны и адекватно отражают те события, о которых повествуют. Все это недавно еще раз было продемонстрировано при характеристике «Цзо-чжуань» К.В.Васильевым [14, с. 40–50].


Несколько слов о самом тексте. Это одно из наиболее интересных и содержательных произведений древнекитайской литературы в жанре исторического повествования. Не будучи хроникальной летописью, но оказавшись тесно к ней привязанным, текст «Цзо-чжуань» сочетает свое прямое предназначение (комментарий к сухой и невнятной фразе «Чуньцю») со свободным рассказом о событиях, как-то связанных с этим сообщением, а то и вовсе с ним не связанных. Великолепно владея литературным языком и умело используя законы почти детективного жанра, неизвестный автор (авторы?) комментария вскрывает мотивы действий различных персон, описывает их характеры, замыслы и поступки. Исторические деятели давно минувших дней под его кистью оживают. В тексте мы то и дело сталкиваемся с мощной энергией властолюбцев и интриганов, которые стремятся к цели, круша все, что стоит на пути. А рядом — люди скромные и добропорядочные, готовые не только уступить свое, но и посторониться, чтобы не навредить другому. Психология характеров перекликается с четкой логикой поступков, создавая сложную мозаику политической жизни общества, раздираемого страстями властолюбцев и умиротворяемого сдержанностью людей доброжелательных и мягких. Одни шагают к цели через трупы, в том числе самых близких своих родственников. Другие, сохраняя достоинство, уступают свое место тем, кто ради захвата того, что принадлежит не ему, готов на все.


В шанско-чжоуской древнекитайской культуре не было героического эпоса с его великими битвами с участием богов и героев. «Цзо-чжуань» — достойная и даже величественная замена этого эпоса. И хотя в его повествованиях нет ни богов, ни героев (немногие упоминания о древних божествах или мудрецах, представляющих собой в тексте скорей мумию, нежели что-либо живое и тем более яркое, красочное, интересное, не в счет), панораму, нарисованную автором комментария к «Чуньцю», смело можно назвать эпической. Таков ее размах, такова сила оказываемого ею впечатления.


Именно благодаря «Цзо-чжуань» оживает безликий текст хроники «Чуньцю» и мы видим живую историю чжоуского Китая VIII–V вв. до н. э. Причем не просто фрагментарные сообщения о событиях, что чаще всего можно встретить на страницах древних летописей, но непрерывный и многогранный исторический процесс, включающий в себя сотни активно действующих и несхожих друг с другом людей. Уже много говорилось об уникальности периода истории, который излагается в данном томе. Стоит еще и еще раз напомнить, что уникальность эта стала возможной прежде всего и главным образом благодаря тексту «Цзо-чжуань»[13].


Второй развернутый текст, как-то привязанный к летописи Конфуция, — это «Го юй». И по размаху кисти неизвестного автора, и по количеству сообщаемых сведений, и по стилю (порой достаточно нудному) этот текст не идет ни в какое сравнение с «Цзо-чжуань». Однако, содержа беллетризованные рассказы примерно о тех же событиях и людях и в нравоучительном тоне повествуя о внутренних пружинах, толкавших того либо иного из важных исторических персон к действиям, порой весьма неблаговидным, «Го юй» является ценным дополнением к «Цзо-чжуань».


В отличие от «Цзо-чжуань», «Го юй» переведен на английский и французский лишь частично [193; 194; 201], тогда как на русском в переводе В.С.Таскина он сравнительно недавно был опубликован полностью [29]. Формально книга, как упоминалось, не является комментарием к летописи «Чуньцю» и состоит из 21 главы, посвященных событиям в разных царствах чжоуского Китая периода Чуньцю[14]. Однако фактически она очень тесно привязана к этой летописи, а многие ее сюжеты и повествования являются вариантами (чаще всего бледными) того, о чем идет речь в «Цзо-чжуань». Иногда ее называют «внешним» комментарием к летописи, в отличие от внутреннего — «Цзо-чжуань». Буквально книга переводится как «Речи царств» (так озаглавлена она и в русском переводе). Но правильней было бы ее назвать «Повествованием о царствах» или «Речами в царствах».


Происхождение этой книги столь же неясно, как и «Цзо-чжуань». Иногда даже ее приписывают кисти того же мифического Цзо Цю-мина [201, с. 12]. Но это явная нелепость. Иной стиль, иная подача материала, другие версии одних и тех же событий — все это несомненно свидетельствует, что у этой книги был иной автор, хотя также неизвестно, кто именно [195, с. 36–38]. Но несомненно то, что, как и «Цзо-чжуань», написана она примерно на рубеже IV–III вв. до н. э., быть может, даже несколько позже. Другое дело, на каких данных основывались авторы обоих комментариев.


Выше уже шла речь о том, что в период создания летописи «Чуньцю» в ряде царств чжоуского Китая писались аналогичные хроники, не дошедшие до наших дней. Есть весомые основания предположить, что во всех этих хрониках фиксировались одни и те же важнейшие для всего Чжунго, а подчас для всей Поднебесной, события. Вероятно, помимо этого в каждой из них было и немало сообщений о мелких событиях в отдельных царствах, где велась данная запись. Все это имело определенное значение, когда последующие поколения разбирали старые архивы и выбирали из них сведения о наиболее известных и важных событиях во всех царствах, о наиболее интересных либо чем-то проявивших себя людях эпохи Чуньцю.


Поскольку хроника, освященная именем Конфуция, на рубеже IV–III вв. до н. э. уже одним этим резко выделялась на фоне остальных, то легко представить, что новые авторы искали во всех старых архивах то, что помогло бы им понять и объяснить неясные записи именно этой хроники. Логично предположить, что многие не дошедшие до нас хроники других царств в результате такого рода долголетней и тщательной архивной работы вошли в несколько переделанном виде в «Цзо-чжуань» и «Го юй». Отсюда и обилие интересных сюжетов, пусть описанных в разных комментариях с различных точек зрения и выступающих в форме конкурирующих версий. Важно обратить внимание и еще на одно очень существенное обстоятельство. Отбирая материал в хрониках двух- и трехвековой давности, авторы заново создававшихся комментариев активно использовали метод интерполяций, т. е. они задним числом вносили в свои комментарии сведения, которые стали известны лишь столетиями позже.


Особенно это касается многочисленных «сбывшихся» предсказаний и предостережений, на которых держатся многие самые интересные фабулы их рассказов. Вполне вероятно, что это относится и к рассуждениям об инь-ян и пяти первоэлементах (иногда их оказывается шесть), а также к некоторым другим типологически еще незрелым, но уже вполне определенным философским, космологическим, онтологическим и иным конструкциям.


Примерно так же обстояло дело и со всем тем, что так или иначе затрагивало Конфуция, чье великое имя и вклад в создание «Чуньцю» считались базовыми. Комментаторы задним числом в обилии вставляли в текст ремарки от имени Конфуция, его оценки событий, нередко сделанные будто бы тогда, когда Учитель был еще в подростковом возрасте. Мало того, политические интересы и страсти сторонников различных соперничающих школ побуждали последователей конфуцианства (к числу наиболее ревностных из них относились и авторы комментариев) возвеличивать фигуру Конфуция и усиливать его роль и значение хотя бы в управлении тем скромным царством Лy, где он в основном жил и действовал.


Именно этим можно объяснить появление в «Цзо-чжуань» рассказов о военных подвигах Учителя и о его решительных действиях в острых политических конфликтах между царствами — действиях, пугающих жестокостью палаческих замашек. Нет сомнений, что все подобные ремарки и вставки — явные интерполяции, преследовавшие цель изменить облик философа-моралиста, превратив его в жесткого администратора чуть ли не легистского толка, стремящегося убийствами запугать людей. На рубеже IV–III вв. до н. э. в этом направлении пытались действовать многие, начиная со знаменитого конфуцианца Сюнь-цзы, стремившегося придать доктрине Конфуция больше воинственного напора и тем выиграть историческое сражение с легизмом. Именно Сюнь-цзы, как известно, выдумал историю о казни Конфуцием некоего шао-чжэна Мао за то, что он своими недозволенными речами смущал молодежь.


О существовании такого Мао никто до Сюнь-цзы и не знал, как и о кровожадных наклонностях Учителя. В каноническом тексте «Лунь-юя», где изложена практически вся его доктрина, он всегда делал упор на доброту, справедливость и убеждение словом (не топором!), чем и прославился. Удивительно, сколь слабо значило в те годы подлинное слово «Луньюя», если многие, включая Сыма Цяня, поверили в реальность выдуманных эпизодов с шао-чжэном и палаческими приказами Конфуция. Не очень верится и в то, что Конфуций, по словам Сыма Цяня, считал главным достижением своей жизни «Чуньцю» [103, гл. 47; 71, т. VI, с. 149]. Здесь явно влияние высокой оценки этой хроники Мэн-цзы. Видимо, когда Сыма Цянь писал свои знаменитые многотомные «Записи историка», он не сумел как следует разобраться в том, чем истинно славен Конфуций, чему в рассказах о нем стоит верить, а что — явные политические спекуляции.


Сочинение Сыма Цяня — один из важных наших источников по периоду Чуньцю. Подавляющее большинство собранных им сведений заслуживает безусловного доверия, особенно те, что касаются истории чжоуских царств и княжеств в эти столетия. Однако в ряде случаев достоверность сообщаемых им данных не столь очевидна, как в «Цзо-чжуань» или «Го юе». Особенно это касается материалов его гл. 47 о Конфуции. И дело вовсе не в том, что Сыма Цянь писал свои тома много позже, чем его только что упоминавшиеся предшественники, авторы комментариев, хотя это и сыграло свою роль. Гораздо важнее, что к моменту написания труда Сыма Цяня многое в древнем Китае изменилось.


Исчезла феодальная раздробленность с ее аристократизмом и старой рыцарского типа знатью, с постоянными интригами, заговорами и внутренней борьбой. Ушли в прошлое — во многом благодаря Конфуцию, его ученикам и последователям — вопиющие нарушения моральных норм, а на смену этому пришли достаточно строгие принципы конфуцианской этики. Неудивительно, что совершенно преобразился и облик Великого Учителя, обросший огромным количеством апокрифов и анекдотов, целью которых было преувеличить значимость и приукрасить роль Конфуция в годы его жизни. Чтобы такой человек — да без высокой должности?! Такого не могло быть! И появилась версия о том, что Конфуций был в Лу чуть ли не министром, что действовал он решительно и без колебаний казнил всех, кто что-нибудь не так сказал или просто показал со сцены.


Все эти и многие другие аналогичные материалы попали в написанную Сыма Цянем главу о Конфуции. Хотя, если внимательно прочитать канон «Луньюй», где собраны его изречения, любой увидит, что Учитель был совсем не таким, каким он предстает у Сыма Цяня. Словом, данные Сыма Цяня во всем том, что касается Конфуция, его жизни и деятельности, имеют много меньшую весомость по сравнению с тем, что сообщают «Цзо-чжуань» и «Го юй» (хотя и в них, как только что упоминалось, задним числом вставлено немало интерполяций).


Несколько слов о «Бамбуковых анналах» («Чжушу цзинянь»). Необычность находки связок бамбуковых планок с хроникальными записями (они были обнаружены в 279 г. н. э., как уже упоминалось, при раскопках гробницы одного из правителей большого царства Вэй[15], умершего в 295 г. до н. э.) сама по себе не слишком удивительна. Такое встречалось в ханьском Китае — достаточно напомнить о текстах, будто бы обнаруженных в стене развалившегося дома Конфуция. Бамбуковые планки с текстом, восходящим к легендарному Хуанди, были помещены в императорскую библиотеку и стали изучаться. История текста остается неясной, но существует достаточно оснований для сомнений по поводу достоверности сообщаемых им данных. Прежде всего это касается первой части хроники.


Дело вовсе не в том, что эта часть, посвященная древним легендарным императорам, начиная с Хуанди, Яо, Шуня, Юя и всей династии Ся, несколько отличается от соответствующих глав так называемого второго слоя «Шуцзина» (примерно VIII–VI вв. до н. э.), где дано описание героических деяний тех же (кроме Хуанди) императоров. Оба варианта — лишь разночтения легендарных преданий общего типа [25]. Существенней обратить внимание на то, что в «Чжушу цзинянь» сделана попытка наполнить конкретным содержанием всю дошанскую и раннешанскую историю, дать краткое летописное описание деяний каждого из правителей. В «Шуцзине» рассказывалось о том, что именно сделали великие древние мудрецы. «Бамбуковые анналы» пытаются привязать все эти легендарные деяния к каким-то точным датам, годам правления того или иного из дошанских и раннешанских правителей. Неясно, откуда брались эти явно нереальные хроникальные сведения, особенно если принять во внимание, сколь поздно в чжоуском Китае поняли важность точной хронологии и стали на официальном государственном уровне вести отсчет годов царствования всех правителей. И потому неудивительно, что долгие века специалисты не воспринимали данные хроники «Чжушу цзинянь» всерьез.


Д.Легг, первым переведший текст хроники на английский, обратил внимание, что характер ее сильно меняется после 769 г. до н. э., со времен чжоуского Пин-вана, когда летопись перестает претендовать на то, что она являет собой историю некоей империи, и становится хроникой царства Цзинь, а после развала Цзинь — большого Вэй [212, т. Ill, Prolegomena, с. 178]. Это очень важный вывод, позволяющий предположить, что первая часть хроники была лишь вариантом того исторического предания о Яо, Шуне и Юе, которое легло в основу глав второго слоя «Шуцзина». Вариант этот отличался тем, что был разбит на царствования и давал некоторые, неизвестно откуда взятые, сведения о каждом правителе вплоть до чжоуского Ли-вана.


Откуда чжоуские историографы, которые, видимо, писали хронику «Чжушу цзинянь» параллельно с главами второго слоя «Шуцзина» в те же VIII–VI вв. до н. э., брали столь конкретные данные, с указанием годов и событий, остается неясным. И верить им ни в коем случае нельзя. Известно, что в начале нашего века Ван Го-вэй попытался как-то исправить положение, составив свой вариант текста хроники [79], который в ряде важных позиций был поддержан Б.Карлгреном [206, с. 115–116; 207, с. 202]. Однако и после этого многие специалисты продолжали относиться к тексту с сомнением, особенно к ранней его части, не поддающейся проверке. В специальном исследовании, посвященном «Чжушу цзинянь», А.Дембницкий еще в 1956 г. писал, что только к сообщениям о событиях после XIV в. до н. э. можно относиться с доверием [175, с. 51]. Эту точку зрения с осторожностью и некоторыми поправками недавно поддержали Д.Нивисон [223] и Э.Шонесси [232; 233], Шонесси, например, считает, что хронологией текста можно пользоваться только с чжоуского У-вана, т. е. с конца XI в. до н. э. [232, с. 33].


В итоге мы вправе прийти к выводу, что материалы «Чжушу цзинянь» могут — во всяком случае, применительно к периоду Чуньцю— послужить еще одним источником, который вкупе с остальными способен дать дополнительные сведения об интересующих нас проблемах. Все остальные источники, начиная с «Луньюя» (а также «Или», «Чжоули» и «Лицзи»), уже достаточно подробно рассмотрены в первом томе и в особых разъяснениях не нуждаются. Напомню, что «Чжоули» перевел на французский Э.Био [148], «Лицзи» — С.Куврер [171] (на английский — Д.Легг). Они же (Легг и Куврер) перевели «Шицзин» и «Шуцзин» [168; 170; 212, тт. III и IV]. Стоит также заметить, что работа над изучением источников (например, проблемы происхождения линий в трехграммах «Ицзина») продолжается (см. [234]).


Историография


Исследований, посвященных периоду Чуньцю, очень много. Практически все специалисты, занимавшиеся чжоуским Китаем, уделяли и продолжают уделять этому периоду огромное внимание. В некотором смысле Чуньцю — центральная часть, стержень чжоуской истории, так что обойти его было бы просто невозможно, не говоря уже о том, что именно этот исторический период насыщен интереснейшими материалами многих источников. Интерпретация этого исторического периода в работах специалистов различных стран весьма неодинакова. Это связано как с жестким вмешательством догматического марксизма и отражающего его требования истмата, так и с многими иными конкретными обстоятельствами.


Оставим в стороне споры, связанные с требованиями истмата, которые дорого обошлись специалистам — чего стоят напоминающие сизифов труд попытки главы исторической школы КНР Го Мо-жо и его многочисленных сотрудников и вынужденных сторонников доказать, что практически весь период Чуньцю следует относить к рабовладельческой формации (см. [26; 27]). Вспомним лишь нескончаемую дискуссию о том, существовала ли в чжоуском Китае описанная Мэн-цзы [101, IIIA, III, 13–19; 212, т. И, с. 119–121] система цзин-тянь. Эта дискуссия и связанные с ней работы об аграрных отношениях в чжоуском Китае вообще и в период Чуньцю в частности долгое время находились в центре внимания китайских историков, как до образования КНР, так и после. Среди значительных работ на указанную тему необходимо упомянуть сочинения Ли Ши-хэна [92], Чэнь Бо-ина [134] и Вань Го-дина [82], а также огромное количество специальных статей[16].


В большинстве статей система цзин-тянь в той либо иной мере увязывалась с аграрным строем чжоуского Китая, и прежде всего периода Чуньцю, о котором были более или менее достоверные свидетельства. Справедливости ради заметим, что обычно схема Мэн-цзы о цзин-тянь не воспринималась специалистами в чистом виде. Вариантов ее понимания было предложено огромное количество. На русском была издана книга, посвященная этой проблеме [45]. Одно из объяснений проблемы цзин-тянь на рубеже 50-60-х годов было дано и мною [18], причем и по сей день, я склонен считать именно мое объяснение наиболее близким к истине.


В китайской историографии за последние десятилетия появилось также немало работ общего плана, в которых большое место занимает анализ общества периода Чуньцю в целом. Не останавливаясь на спорах о том, к какой из марксистско-истматовских формаций следует относить это общество[17], обратим внимание на заслуживающие того монографические исследования — книги Цзянь Бо-цзаня [116], Чжоу Гу-чэна [128], Чжао Гуан-сяня [124], Ли Сюэ-цина [215], Фань Вэнь-ланя [72а], сборник статей Ян Куаня [142], работы Тун Шу-е [106], Ин Юн-шэня [91] и др., специально посвященные анализу хроники, комментария к ней, а также описанию периода Чуньцю. Особо следует упомянуть серию сборников под редакцией Гу Цзе-гана [86].


В последние годы китайские авторы чаще обращают внимание на более конкретные и далекие от рассуждений о формациях темы: проблема армии [112] и военного налога [110], социального слоя го-жэнь [119], личность чжэнского Цзы Чаня [127]. Разумеется, работы подобного типа встречались и прежде, но тогда они терялись в необозримом океане марксистско-истматовских рассуждений. Сейчас китайские авторы чувствуют себя в этом смысле намного свободней (см., например, [95; 102]).


Книги из Тайваня поступают в наши библиотеки не слишком часто. Среди них есть немало серьезных работ, посвященных периоду Чуньцю, как, например, монография Фэн Ло-луна [109] о восточно-чжоуском Китае.


Что касается западной синологии, то она уделяла и уделяет немало внимания изучению периода Чуньцю. Общий обзор ее был дан в первом томе. Здесь стоит напомнить о самом важном и подробнее сказать о том, что касается проблематики данного тома. Отдавая должное классическим изданиям А. Кордье [165], Ф.Хирта [197], О. Франке [188], В.Эберхарда [178; 179], А. Масперо [221], Ч. Фитцджеральда [186], Н.Барнарда [147] и многих других, взявших на себя нелегкий труд написать книги об истории Китая в целом и тем более о древнем Китае, следует обратить особое внимание на тех, кто долго, много и плодотворно работал над переводами и исследованиями древних текстов (Д.Легг, С.Куврер, Б.Карлгрен и др.), а также на таких мастеров анализа древнекитайского общества, как М.Гране. Интересны книги Р.Уолкера о полигосударственной системе в Чуньцю [244], Сюй Чжо-юня [200] и Э.Хениша о войнах в рамках такой системы [192]. Немало работ по периоду Чуньцю написано и авторами более молодого поколения— М.Льюисом [214], Б.Блэкли [150] и др.


Среди западных работ выделяется изданная в ГДР книга Р.Фельбера, специально посвященная ремеслу и торговле в период Чуньцю [184]. Конечно, и ремесла и торговля в те годы существовали. Но ремесленники и торговцы не были свободными агентами рынка, который в Чуньцю еще не сложился. Примитивный уровень меновой торговли дополнялся торговлей казенной, а развитых товарно-денежных отношений вплоть до конца периода Чуньцю практически не было. Разумеется, сам автор лучше других это осознавал. Он обратил внимание на крайне замедленные темпы приватизации и развития ремесел и торговли в городах и не нашел заметных следов наемного труда, долговой кабалы, аренды и многих иных явлений, связанных с перечисленными и сопутствующих им [184, с. 173–180]. К сожалению, в его монографии недостаточно внимания обращено на то, почему в Чуньцю оказались неразвитыми ремесло и торговля. Есть и другие серьезные исследования по древнекитайской экономике [100; 108].


В отечественном китаеведении изучение периода Чуньцю — особенно за последние годы — приобрело заметный размах. Прежде всего, были опубликованы заново сделанные обстоятельные переводы и переизданы некоторые старые. Свой огромный вклад внесли А.А.Штукин [74], Ю.К.Щуцкий [75], Р.В.Вяткин [71], В.С.Таскин [29]. Среди исследований, посвященных этому историческому периоду, выделяются работы К.В.Васильева [6; 8; 11; 12; 13; 14] и В.А.Рубина [62; 63; 65; 66; 67; 67а]. Между этими авторами велась заочная дискуссия по ряду интересных вопросов, будь то проблема демократии или статус го-жэнь. Надо заметить, что, поскольку В.А.Рубин умер довольно давно, он не мог активно включиться в дискуссию и развивать свою аргументацию. Мой уважаемый однофамилец и коллега, его оппонент, — тоже, увы, недавно скончавшийся, — вел дискуссию, учитывая это, в крайне деликатной форме, что вообще было ему свойственно. Мне остается лишь добавить, что моя точка зрения на поднятые в дискуссии проблемы близка к позиции К.Васильева (см. [21]).


М.В.Крюков в книге о формах социальной организации древних китайцев [49] и в написанной с коллегами работе об этногенезе китайцев [50] приводит немало интересных материалов, имеющих отношение к периоду Чуньцю. Другие современные отечественные китаеведы поднимают в своих работах некоторые отдельные конкретные проблемы. О ритуальных коммуникациях в чжоуском Китае писал В.М.Крюков [48], принципе символических наказаний — С.Кучера [51; 52], о хронике «Чуньцю» и ее данных — Д.Деопик [31–33] и А.Карапетьянц [41; 42], о методике гаданий — С.Зинин [38].


Немало работ посвящено специфике древнекитайской религии. В трудах вековой давности встречались попытки утверждать, что на раннем этапе своего цивилизационного развития китайцам была известна монотеистическая концепция верховного божества [146, с. 26]. Подобного рода трактовка Шанди, о котором уже шла речь в первом томе, явно неприемлема. Неудивительно, что позже о монотеизме древних китайцев перестали писать. Зато проблема мифов [76; 77; 152; 219] и вообще реально существовавшей древнекитайской религии [160; 196; 220; 227; 230; 231; 236; 246] интересовала многих. Пожалуй, наиболее интересной следует считать публикацию о том, что в древнекитайской религии вообще не было божества Шанди [181]. Главный интерес этой недавно обнаруженной мною публикации в том, что в ней одновременно и параллельно со мной поставлена и сходно решена одна и та же проблема[18].


В связи с мифами, религией и Шанди стоит сказать несколько слов о Конфуции, о котором будет идти речь в конце тома. За последние годы в нашей стране, да и во всем мире заметно усилился интерес к этому древнему мыслителю, жившему в конце периода Чуньцю. Выше о нем уже немало было сказано. Здесь я хотел бы лишь заметить, что при цитировании изречений мудреца и трактовке его личности в работе использовались едва ли не все доступные мне работы, прежде всего переводы [212, т. 1; 243; 245; 211; 61; 34, т. 1; 28; 68; 185]. Среди них стоит выделить публикации Л.С.Переломова [58, 59].


Важно напомнить читателю, что разбивка «Луньюя» по главам и параграфам (здесь между специалистами нередко встречаются небольшие расхождения) сделана в томе на основе той, что впервые была предложена еще в прошлом веке в сочинении Д.Легга [212], где был дан английский перевод этого канона.


Геополитическая ситуация в Китае периода Чуньцю


Теперь следует обратить внимание на то, какое место на географической карте занимал чжоуский Китай в период Чуньцю и что представляло собой его так называемое варварское окружение. Или, иными словами, насколько он был излучающим культурное влияние центром цивилизации и в какой степени сам спорадически впитывал достигавшие его культурные ценности и новации. Эта проблема всегда была болезненной для китайских исследователей, склонных чрезмерно преувеличивать все свое и недолюбливать что-либо объявившееся в Китае чужое[19]. Щадя эти чувства, с некоторой легкостью относились к упомянутой проблеме и западные синологи, о чем свидетельствует дискуссия на поднятую мною [18] тему внешних воздействий на конференции в Беркли в 1978 г. (куда меня даже не потрудились пригласить). Материалы конференции были отражены в первых номерах журнала «Early China» и в сборнике статей «The Origins of Chinese Civilization», опубликованном по свежим следам этой дискуссии Д.Китли [209]. В этом сборнике К.Йеттмар с чужих слов решительно осудил меня за попытки «находить западные элементы в составе китайского неолита» [209, с. 222].


Надо сказать, что мои оппоненты в своем благородном порыве «очистить» истоки китайской цивилизации от всего некитайского были заведомо неправы. Они просто не хотели обратить внимание на все то, что было сделано наукой, обнаружившей бесспорные влияния и заимствования (см., например, [162; 222; 149]), видимо, наивно полагая, что подобного рода исследования устарели, особенно в свете новых открытий китайской археологии. Конечно, археологи немало сделали для пересмотра устаревших представлений о китайской древности. Но отнюдь не всех. И об этом уже шла речь в первом томе — достаточно еще раз напомнить о запряженной одомашненными вне Китая лошадьми боевой колеснице индоевропейского типа в аньянских царских гробницах [24, с. 149 и сл.]. Можно добавить к этому факты календарно-астрономического тождества между западноазиатскими (вавилонскими) расчетами и шанскими нормативными исчислениями, связанными с жертвоприношениями[20]. Но все это долго не замечалось, а отношение к проблеме культурных заимствований в 70-х годах было достаточно негативным, причем и в китайской, и в западной, и в отечественной синологии. Здесь царило трогательное единство мнений.


К моему глубокому удовлетворению, за прошедшие с тех пор более двадцати лет ситуация изменилась. Сначала в 1980 г. в журнале «Early China» (№ 15) появилась интереснейшая статья В.Мэра, суть которой сводилась к тому, что ирано-зороастрийское влияние в сфере духовной (речь о магах и обозначавшем их китайском термине) и индоевропейское в том, что касается боевой колесницы с одомашненными на Ближнем Востоке лошадьми, могут быть прослежены в Китае с аньянского времени [217]. В доказательство Мэр опубликовал несколько изображений лиц кавказоидного расового облика из числа найденных в Китае в результате раскопок [217, с. 29, 32]. У меня никогда не было сомнений в том, что колесница с лошадьми появилась в шанском Китае извне, но вот проблема иранских магов меня несколько смущает. По-моему, появись они в то далекое время, многое в системе ранних религиозных представлений шанско-чжоуского Китая выглядело бы иначе — если эти маги, разумеется, были подлинно зороастрийскими, а не их отдаленными и гораздо более примитивными во всех отношениях предшественниками, напоминавшими обычных шаманов, чего Мэр почему-то не допускает [217, с. 35 и др.][21].


Опубликованные в 1980 г. Мэром данные особенно ценны тем, что они проливают некоторый свет на проблему происхождения шанской цивилизации и прибавляют вес всему тому, что говорилось по этому поводу раньше. Известно, например, что подобные идеи о некоем иранском влиянии на чжоуский Китай достаточно давно уже высказывал Цэнь Чжун-мянь [120, с. 60–62 и др.], правда, применительно в основном к южному царству Чу. Индоевропейское (индо-иранотохарское) влияние на Китай в принципе признавалось специалистами достаточно давно. Одними из первых об этом сказали еще в начале века А.Конради и А.Соссюр [162; 228]. Позже о том же, правда, в очень осторожной форме, писал известный специалист по истории науки в Китае Д.Нидэм [43, с. 218].


После 1980 г. прошло два десятка лет, и тот же В.Мэр недавно опубликовал еще ряд работ, подтверждающих его предположения. Речь идет о результатах археологических раскопок в бассейне Тарима (Восточный Туркестан, ныне Синьцзян), где были обнаружены хорошо сохранившиеся в сухом песке мумии древних индоевропейцев. Датируемые примерно 2000 г. до н. э., эти индоевропейцы были, видимо, предками тохаров, а может быть и ирано-зороастрийцев (см. [155; 218]).


Эта находка может считаться сенсацией. Она способна в дальнейшем помочь окончательному решению проблемы генезиса шанской цивилизации. И еще один важный момент: находка свидетельствует о длительном сосуществовании индоевропейцев и шанцев, а может быть и чжоусцев, а также о культурном взаимодействии протоиранцев и древних китайцев[22].


Что касается китайского влияния на прототохаров и тохаров, то о нем пока мало что можно сказать. Раскопки лишь приоткрывают завесу над неведомым. Но обратное влияние достаточно заметно, хотя многие предпочитают его не видеть или, по крайней мере, не придавать ему серьезного значения.


И это весьма существенно для понимания очень многих вещей, особенно из сферы духовной культуры позднечжоуского времени. Лично мне представляется, что влияние, пусть едва ощутимое и лишь спорадически себя проявлявшее, действительно существовало. Оно было растянуто во времени, в веках, и потому результаты его были разными. Сначала — загадочные шанские боевые колесницы с лошадьми, много позже — развитые натурфилософские и онтологические философские теории, связанные с противостоянием Света и Тьмы либо с авестийскими шестью первосубстанциями (земля, вода, огонь, металл, дерево, скот) (см. [35, с. 339; 36, с. 90–101]), появление которых в Китае следует датировать не ранее чем серединой первого тысячелетия до н. э. Заслуживает внимания и еще одно интересное наблюдение, сделанное известным археологом Л.С.Клейном. У доисламских иранцев, по его данным, цвет траура был белым, что нехарактерно для ближневосточных культур, но зато хорошо известно в Китае с достаточно древних времен. Смысл феномена Клейн объясняет так: смерть черна и белое в ритуале снимает черноту [44, с. 79]. Идея резкого противостояния Света и Тьмы проявляет себя здесь весьма наглядно и снова ставит вопрос о связи древних китайцев с древними иранцами (протоиранцами?).


Контакты между шанцами, чжоусцами и индоевропейцами, таким образом, имели место вне всяких сомнений. Они подтверждаются не только феноменом боевой колесницы, но и археологическими фактами близости к Китаю восточных индоевропейцев. Кроме сенсационных недавних находок в бассейне Тарима специалисты давно уже имели в виду и иные возможные связи. Речь идет об археологической культуре андроновцев, несших черты протоиранцев [44, с. 82], или об изученных Э.Паллиблэнком тохарах, живших в районе современного Восточного Туркестана [225].


Близость бассейна Тарима к бассейну Хуанхэ очевидна. Может встать вопрос о пути спорадических контактов. В принципе они достаточно известны и понятны — только через северо-западный пустынно-степной путь, тот самый, что впоследствии был вполне благоустроен и получил наименование Великого шелкового. Этот путь прежде всего открывал дорогу внешним воздействиям мировой культуры на Китай. Иногда такое воздействие имело характер резкого рывка. Это можно сказать о возникновении аньянского очага бронзовой культуры (Шан) или о проникновении в конце периода Чуньцю в Китай металлургии железа, причем в весьма зрелом и развитом ее виде. Но помимо радикальных рывков, кардинально изменявших цивилизационный потенциал протокитайцев и шанцев, бывали и достаточно частые контакты китайской цивилизации с ее многочисленными северными соседями, подавляющее большинство которых (хотя они, как правило, были гораздо более отсталыми по сравнению с чжоусцами) служили просто передатчиками новаций.


Для Китая эти контакты далеко не всегда были безболезненными, особенно после того, как дом Чжоу при последних западночжоуских правителях стал ослабевать, а с перемещением на восток Пин-вана и вовсе пришел в упадок. Как сообщается в «Чжушу цзинянь» [212, т. Ill, Prolegomena, с. 156–157], могущественный чжоуский Сюань-ван то и дело воевал с жунами и цянами и нередко терпел от них поражения, а его сын Ю-ван был убит цюань-жунами, которых пригласил в Чжоу оскорбленный правителем тесть Ю-вана. После перемещения Пин-вана в Лои геополитическая ситуация чжоуского Китая существенно изменилась. Пйн-ван обрел в районе Лои незначительный по размерам и доходам домен, а его обширные земли на востоке занял циньский правитель, сразу же соорудивший там свой алтарь гиэ как символ его новой территории. Как уже упоминалось в первом томе, он вел успешные войны с жунами во имя своего утверждения на полученных землях и разместил столицу на р. Вэй [212, т. Ill, Prolegomena, с. 158–159].


В результате чжоуский ван оказался в центре той части бассейна Хуанхэ, которая издревле была населена шанцами, а затем стала осваиваться направленными в отдаленные гарнизоны чжоускими владельцами уделов. Эта часть стала именоваться Чжунго (Срединные государства). Она отличалась от окружавших ее земель компактным, однородным и цивилизованным населением, ставшим таковым за несколько веков существования Западного Чжоу. Шанско-чжоуская цивилизационная норма, включавшая культуру быта и ритуального церемониала, грамотность и элементы образованности у формирующейся аристократии, а также развитие производственной деятельности, вела к интенсивному этническому сближению с чжоусцами более отсталых мигрировавших сюда и постепенно подвергавшихся трибализации соседних племен, представленных прежде всего вождями и близкими к ним лицами.


Трудно судить о том, насколько население Чжунго в языковом или хотя бы диалектном плане отличалось от своих соседей. Неясно также, как быстро адаптировались к чжоуским реалиям, включая язык, проникавшие в Чжунго варварские протогосударственные образования. По-видимому, особых проблем здесь не было, во всяком случае в пределах Чжунго. Из данных «Мэн-цзы» [101, IIIБ, VI, I] складывается впечатление, что диалектные несходства отличали население Чжунго от южных государств (Чу). Но были ли они значительными? По всей вероятности, не очень, ибо Конфуций, беседуя с чусцами, явно не нуждался в переводчиках. Из современных исследований вытекает, что наиболее существенные языково-диалектные различия проходили между восточными (в основном в рамках Чжунго) и западными (вне Чжунго) территориями [70, с. 44]. Давая подробное описание диалектных различий, специалисты упоминают и об областях контактов китайского населения с некитайским. Всего таких областей на карте представлено три: одна на юге (она нас интересует сравнительно мало, ибо там жили в основном отсталые аборигенные племена из тех впоследствии почти без следа ассимилированных китайцами групп, которых в древности обычно именовали мань или и), другая — в районе Ордоса и к северу от него, где жили кочевые племена, имевшие постоянные интенсивные контакты с соседями вдоль степного пояса Евразии, и третья — на далеких западных окраинах, в районе современного Восточного Туркестана, где жили индоевропейцы-тохары [50, с. 243].


Таким образом, когда говорится об ираноязычных заимствованиях, следует принимать во внимание археологическую культуру андроновцев и тохаров, о которых специалистам, к слову, известно пока еще очень немного[23]. Связи между тохарским (прототохарским) анклавом и китайцами бассейна Хуанхэ не могли быть слишком частыми и тесными на рубеже II–I тысячелетий до н. э., да и много позже. Кроме того, раннечжоуский Китай не был еще готов к восприятию зороастрийской мудрости, да и сама эта культура в том виде, как она сложилась позже, скорей всего, еще не сформировалась. Существовал лишь сам канал, по которому связи могли осуществляться. Этот канал для получения информации, касающейся важных элементов духовной культуры, был наиважнейшим, если не единственным (от андроновцев шанцы и чжоусцы едва ли могли получить многое — слишком велика была разница в культуре; примерно то же можно сказать и о взаимоотношениях кочевников севера с китайцами в позднечжоуское и хань-ское, тем более послеханьское время).


Следует также иметь в виду, что и западночжоуское время, и период Чуньцю с его весьма специфической религиозно-духовной культурой не создавали подходящие условия для заимствований в сфере философской дискурсии, которая была весьма развита в протоиранском зороастризме. В X–VI вв. до н. э. вся внутренняя энергия китайского населения и особенно его активной верхней части, чжоуской аристократии, уходила на политические столкновения друг с другом, большинство которых имело характер интриг и междоусобиц.


Процесс увеличения числа внутриполитических конфликтов с начала Чжоу шел по нарастающей. Владельцы уделов понемногу укреплялись в пожалованных им территориях и вели активные войны с соседями, в результате одни уделы уничтожались, а другие усиливались за их счет. К началу периода Чуньцю на политической арене Чжунго осталось только два крупных царства (на востоке — Ци, на западе — Цзинь), с десяток-полтора средних, включая домен вана, и несколько десятков мелких. Позже в многочисленных сводно-систематических главах различных древнекитайских сочинений сложился определенный геополитический стереотип. Речь о том, как выглядел будто бы чжоуский Китай в древности.


Представлялась схема — в частности, в одной из самых поздних глав «Шуцзина» «Юй гун» — в виде системы зон, концентрических квадратов (земля графически в Китае воспринималась в виде квадрата, тогда как небо — в виде круга). Центральное место в схеме занимали царства и княжества средней части бассейна Хуанхэ, т. е. Чжунго. Конечно, фактически все они никак не являли собой нечто, похожее на квадрат. Но дело ведь не в точности линий, а в идее. Чжунго — центральная и древнейшая цивилизованная часть Поднебесной с наиболее развитым хозяйством и многочисленным населением. Следующая зона, охватывающая Чжунго извне, тоже никак не напоминала по своим очертаниям квадрат. Это зона близких к Чжунго полуварварских государственных образований, самыми крупными из которых были Цинь на западе и Чу на юге.


Государственные образования второй зоны были в достаточно выгодном положении, ибо имели возможность за счет постоянных контактов с Чжунго сравнительно быстро развиваться, чем они и пользовались. Их полуварварский статус при этом никогда их не тяготил, а правитель Чу время от бремени даже бравировал им, открыто называя себя варваром и с легкостью присваивая себе титул вана, на что в те времена никто никогда бы не осмелился. В самом конце периода Чуньцю дали знать о себе еще два сильных южных государства — У и Юэ. Нет смысла рассуждать о том, входили ли они по схеме «Шуцзина» во вторую или третью зону, но стоит заметить, что бурный спурт позволил им выйти в своем развитии вперед и начать активно вмешиваться не только в дела южного Чу, но и всего Чжунго.


Сколько государственных образований существовало в период Чуньцю хотя бы в пределах только главных двух зон, никто не знает. Есть данные о том, что около сотни их было так или иначе аннексировано сильнейшими и выжившими. Как бы то ни было, но из материалов «Цзо-чжуань», «Го юя» и «Шицзи» (да и «Чжушу цзинянь») вытекает, что в основном в Чуньцю активно действовало не более двух-трех десятков крупных и средних царств, да еще примерно сотня хотя бы раз упомянутых мелких протогосударственных варварских образований, которые в подавляющем своем большинстве как раз и были (вместе с некоторыми неназванными) аннексированы.


Особо следует сказать об этих многочисленных небольших полуварварских протогосударственных образованиях. Вполне возможно, что одни из них со временем приходили на смену другим, разбитым, уничтоженным или аннексированным. Геополитическая ситуация не только в рамках двух больших зон, но и внутри центральной, Чжунго, складывалась на протяжении большей части Чжоу, включая период Чуньцю, таким образом, что между хорошо заселенными территориями основных царств и княжеств сохранялось немало пустых неосвоенных земель, а большинство протогосударственных образований северных варваров, жунов и ди (как их именовали китайцы), еще не были прочно оседлыми и с легкостью перемещались, пытаясь найти наиболее удобное место для своего обитания (как то было в свое время, с полтысячелетия назад, с самими чжоусцами).


Процесс трибализации такого рода племенных протогосударственных образований шел быстрыми темпами и практически постоянно. Знакомство с материалами наших источников показывает, что племена активно обживались на новых землях и вели себя при этом достаточно агрессивно. Они энергично включались в различного рода междоусобные войны, а иногда и в одиночку совершали нападения на соседей, подчас нанося им чувствительный урон. В период Чуньцю многие из такого рода небольших полуварварских государственных образований жунов и ди оказались практически включенными в политическую жизнь Чжунго. Правители ряда чжоуских царств женились на принцессах из жунов и ди, а сыновья от таких браков достаточно часто садились на отцовские троны.


Надо заметить, что, хотя этот полуварварский компонент и оказывал определенное влияние на Чжунго, подчас угрожая кое-каким царствам [50, с. 176–187], влияние это в целом не было значительным. Даже напротив, новые государственные образования стремились как можно скорее забыть о своем полуварварском прошлом и слиться де-факто с остальными, чтобы ничем как в культурном, так и в языково-этническом плане от них не отличаться. И судя по результатам, это им вполне удавалось, причем за считанные десятилетия. Вчерашние варвары достаточно быстро становились почти китайцами. В текстах есть немало взаимных упреков по поводу того, что то либо иное царство предпочитает дружить с чужими, а со своими (близкородственными) враждует.


Словом, заметного качественно иного стандарта, отличавшего их от шанско-чжоуской культуры, вновь образовывавшиеся племенные протогосударства жунов и ди в Чжунго с собой не приносили. И этим ситуация периода Чуньцю не сходна, скажем, с той, что была характерна для Китая тысячелетие спустя, в период Нань-бэй чао, когда вторгшиеся с севера кочевники по многим параметрам разительно отличались от китайских земледельцев, что привело к разорению и опустошению бассейна Хуанхэ и к перемещению значительной части китайцев на юг, в бассейн Янцзы.


Итак, геополитическая карта Китая в период Чуньцю была достаточно пестрой. На территории собственно Китая, в Чжунго, обитали как потомки шанско-чжоуских поселенцев, несших с собой сравнительно высокую культуру, так и многочисленные вновь прибывавшие туда с северо-запада племенные протогосударственные трибализованные коллективы из числа варварских групп жунов и ди, которые постепенно осваивались на этой территории и адаптировались к новым условиям бытия и к более высоким культурным стандартам. Не исключено, что кое-кто из этих заново складывавшихся протогосударственных образований, активно впитывавших культурные инновации, приносил с собой в Чжунго немного нового, о чем уже шла речь. В меньшей мере это относится к южной периферии бассейна Хуанхэ, где обитали племенные группы мань либо и. Однако это не означает, что влияние с северо-запада не могло огибать бассейн Хуанхэ с юга и двигаться на восток через Чу, что было весьма вероятным.


В добавление ко всему стоит заметить, что и отдаленная (особенно западная) периферия отнюдь не была мертвой пустыней. Вопреки принятым представлениям, чжоуский Китай активно общался не только с ближней варварской и полуварварской периферией, но и — по меньшей мере спорадически — с более отдаленными культурными центрами, откуда через прототохаров или протоиранцев время от времени приходили мощные потоки цивилизационных новаций, как в форме материальной (например, металлургия железа), так и — что особенно важно для понимания процесса формирования Китая — духовной. И хотя сведения о влияниях в сфере духовной очень неопределенны и подчас слабо доказуемы, они, безусловно, существовали и о себе напоминали.



***

Завершая вводную часть работы, следует сделать одно методическое предостережение. Речь о том, чтобы предупредить читателей — особенно тех, кто не является специалистом по древнему Китаю, — о несколько необычной композиции предлагаемой книги, которая способна доставить ему немало сложностей. Дело в том, что грамотные китайцы, издревле почитавшие и наизусть заучивавшие канон «Чуньцю», были с детства хорошо знакомы и с «Цзо-чжуань», с его калейдоскопом имен и событий. Переводы на западные языки, сделанные (в варианте Легга, регулярно переиздающемся) свыше столетия назад, тоже стали за эти годы доступны практически всем, интересующимся синологией. Иное дело у нас. Не очень удачный перевод Н.Монастырева много десятилетий являлся библиографической редкостью. Поэтому реалии исторических событий Чуньцю у нас мало известны. В сущности, они в данном томе впервые достаточно подробно излагаются (перевод «Цзо-чжуань» на русский — дело сложное и пока еще только ждущее энтузиаста). А коль скоро так, то неудивительно, что в форме пересказа событий в научный обиход вводится немало нового и однородного по характеру материала. Его нелегко усвоить, особенно сразу, с первого чтения.


Материал, о котором идет речь, очень важен для уяснения сути событий. Его почти нельзя сократить или упростить — в этом плане сделано все, что можно было. В итоге материала осталось много, даже очень много, а воспринимать его в таком количестве нелегко. В книге весь он разбит на три примерно равные главы, каждая из которых излагает события примерно трети исторического периода Чуньцю. И я как автор посоветовал бы читать эти главы не сразу, но определенными порциями, в зависимости от индивидуальных возможностей усвоения. Их стоит прочесть все — без этого панорама событий и динамика эволюции не будут ясными. Но если сделать это сразу, одним рывком, многое будет утрачено, а кое-что смешается и потом его с трудом придется ставить на место. Впрочем, это только методический совет автора, не более того.


Остальные главы книги читаются легко, потому что в них автор опирается на материалы, изложенные вначале. В них рассматривается проблематика, вытекающая из событий, суждений и поступков основных действующих лиц, представленных прежде всего в «Цзо-чжуань». Разумеется, в работе используются материалы и других источников, о которых уже говорилось, но главный стержень, на котором держится весь том, — это «Цзо-чжуань».


И последнее, о чем следовало бы сказать. Источники, которыми пользовался автор, весьма противоречивы. Тексты, посвященные тому или иному сюжету, изобилуют версиями, иногда просто неточностями, а то и небылицами. Если собрать вместе все не раз упомянутые сюжеты со встречающимися в них разночтениями и добавлениями, порой кажущимися невероятными казусами, не говоря уже о сбывшихся предсказаниях, станет совершенно очевидно, что избранный автором метод повторов, нередко с добавлениями деталей, не следует считать излишеством. Он может помочь читателю, и в этом главный его смысл.


Загрузка...