Под конец своей жизни Ярослав, по всей видимости, испытывал острое беспокойство за судьбу династии. В 1052 г. в Новгороде умер его старший сын Владимир, смелый полководец и прославленный строитель пятиглавого новгородского собора Святой Софии, впоследствии причисленный Русской церковью к лику святых. Среди оставшихся пяти сыновей Ярослава не было никого, кто пользовался бы таким же безусловным авторитетом, и Ярослав опасался, что в будущем это может послужить причиной междоусобицы. В Ипатьевской летописи сохранилось известие (под 1093 г.), что он отечески увещевал своего любимца, четвертого сына Всеволода[1], не действовать насилием, в обход старших братьев – Изяслава[2] и Святослава[3], а дожидаться своей очереди, когда Бог даст ему получить старший киевский стол «правдою». Свидетель и участник братоубийственной распри 1015–1019 гг.[4], Ярослав отлично знал, как быстро тает в междоусобных бранях самое многочисленное княжеское потомство. Не желая, чтобы в его семействе разыгралась та же кровавая драма, Ярослав незадолго до смерти, последовавшей в 1054 г., огласил нечто вроде своего политического завещания, призванного «урядить любовь» между его сыновьями и наследниками. Повесть временных лет излагает последнюю волю русского «самовластца» в следующем виде:
«В лето 6562 (1054). Преставися великый князь русьскый Ярослав. И еще бо живущю ему, наряди сыны своя, рек им: «Се аз отхожу света сего, сынове мои; имейте в собе любовь, понеже вы есте братья единого отца и матере[5]. Да аще будете в любви межю собою, Бог будеть в вас [с вами], и покорить вы противныя [ваших недругов] под вы, и будете мирно живуще. Аще ли будете ненавидно живуще, в распрях и которающеся [ссорясь между собой], то погыбнете сами и погубите землю отец своих и дед своих, иже налезоша [которые приобрели ее] трудом своим великым; но пребывайте мирно, послушающе брат брата. Се же поручаю в собе место стол старейшему сыну моему и брату вашему Изяславу Кыев; сего послушайте, якоже послушаете мене, да той вы будеть [да будет он вам] в мене место; а Святославу даю Чернигов, а Всеволоду Переяславль, а Игорю[6] Володимерь [Волынский], а Вячеславу[7] Смолинеск». И тако раздели им грады, заповедав им не преступати предела братня, ни сгонити, рек Изяславу: «Аще кто хощеть обидети брата своего, то ты помагай, [если] его же обидять». И тако уряди сыны своя пребывати в любви».
Изложение завещания от лица Ярослава, в форме прямой речи, свидетельствует о том, что оно, скорее всего, не было зафиксировано документально и летописец опирался здесь не на архивные записи, а на устное предание, бытовавшее во второй половине XI в. среди Ярославичей. Это, впрочем, не может подорвать нашего доверия к летописному сообщению. Порукой его достоверности служит то, что основные положения «наряда» Ярослава полностью соответствуют политическому порядку, установившемуся между его сыновьями в первое десятилетие после 1054 г. В его основу легли три принципа, которые, очевидно, и должны были, по мысли Ярослава, служить универсальным регулятором династических отношений. Первый из них провозглашал подчиненную князьям «от рода русского» территорию («землю отец своих и дед своих») наследственной собственностью великокняжеского рода, отдельные представители которого могли владеть только известной частью наследия, а не всем родовым достоянием в целом. Второй налагал на братьев-наследников политическое и моральное обязательство не посягать на владения друг друга. Наконец, согласно третьему, ответственность за сохранение политического статус-кво ложилась на старшего из Ярославичей, Изяслава, заступавшего на родовой лествице место отца по отношению к своим младшим братьям. Формальная целостность государства таким образом не нарушалась; правда, следует иметь в виду сообщение «Сказания о Борисе и Глебе» о том, что, согласно воле Ярослава, Изяслав являлся не единственным наследником верховной власти, а разделял ее с двумя другими соправителями Русской земли – Святославом и Всеволодом.
Принципы эти в общем не новы и не выходят за рамки традиционных представлений о вассально-иерархических отношениях между представителями княжеской династии в условиях родового быта[8]. Но это и не слепая дань традиции, а глубоко продуманная реакция на вполне конкретные события недавнего прошлого. Только это прошлое напоминает о себе неявным образом – его молчаливо подразумевают, с ним безмолвно полемизируют или столь же молчаливо отрицают. Так, прежде всего бросается в глаза отсутствие имен нескольких близких и дальних родичей Ярослава: его брата Судислава, внука Ростислава (сына умершего Владимира Ярославича)[9] и внучатого племянника Всеслава Брячиславича. Однако не следует считать это случайным упущением. Все эти люди не упомянуты по той простой причине, что к моменту оглашения завещания сам ход событий вычеркнул их из перечня наследников Ярослава. Судислав – последняя жертва многолетней междоусобицы Владимировичей – еще в 1036 г. был осужден Ярославом на пожизненное заточение во Пскове[10]. Ростислав после смерти своего отца, новгородского князя Владимира Ярославича, перешел в разряд князей-изгоев, чьи родители умерли при жизни дедов, не заняв старшего стола[11], и потому исключенных из очереди старшинства и обреченных навсегда оставаться на низших ступенях родовой лествицы[12]. По той же причине в завещание Ярослава не вошел его внучатый племянник князь Всеслав, сын полоцкого изгоя Брячислава Изяславича[13], а его наследственная волость (Полоцк) не фигурирует в росписи городов, принадлежащих Ярославичам.
Еще интереснее то, что русский «самовластец», принявший из рук василевса имперский титул кесаря[14], показывает себя в своем завещании решительным «антимонархистом», убежденным противником пересадки на русскую почву византийской монархической традиции, с ее понятиями о единовластии и праве императора назначать себе преемника. Позицию Ярослава в этом вопросе можно назвать последовательной и принципиальной, учитывая, что сорок лет назад он вступил на политическую сцену бескомпромиссным защитником родовых устоев, не побоявшимся пойти на открытый разрыв со своим отцом, который собирался их нарушить[15]. И вот, под конец жизни, подводя итог своему жизненному и государственному опыту, Ярослав подтвердил, что не находит нужным пересматривать свои взгляды. Устами Ярослава древнерусская политическая мысль надолго отвергла монархическую форму правления, отдав предпочтение старинному родовому порядку княжения.
Вместе с тем здесь можно расслышать и новаторские нотки, выделяющиеся из общего архаического лада завещания Ярослава и имеющие, безусловно, христианский источник. К таким новшествам относится, во-первых, привнесение в политическую жизнь нравственных категорий и понятий, освященных авторитетом Священного Писания. Так, фраза «Да аще будете в любви межю собою, Бог будеть в вас, и покорить вы противныя под вы» несет в себе главный посыл всей политической философии средневекового христианства: Бог помогает праведным, тем, кто свято исполняет Его заповеди. Во-вторых, влияние христианства сказывается в наделении старых слов новым смысловым значением, взятым из церковного лексикона. Например, древнеславянское слово «любовь» употреблено уже в его христианском значении, вместо прежнего: «дружба», «согласие»[16]. и в-третьих, характерно, что необходимость для Ярославичей «пребывати в любви» обоснована ссылкой на то, что все они «есте братья единого отца и матере». Здесь мы наблюдаем попытку укрепить основы старого династического порядка семейными ценностями христианского брака, в противовес языческой полигамии, на которую, кажется, Ярослав возлагал ответственность за кровавый исход братоубийственной драки 1115–1119 гг.[17]
Это сочетание новаций и традиций сделало из завещания Ярослава своеобразный манифест политической культуры молодого государства, в понятийном обиходе которой «ведущее место занимали термины родства, а усилия идеологов элиты были направлены на то, чтобы находить в христианском учении основания для принятого династического порядка»[18]. Генеральная линия развития древнерусской государственности была предначертана на многие десятилетия вперед.
Приходится, однако, оговориться, что в сфере своего практического применения завещание Ярослава производит странное впечатление: оно как будто рассчитано на одно поколение или на то, что дети Ярослава будут жить вечно. Другими словами, оно не предполагает никаких численных изменений в составе великокняжеского семейства. В самом деле, как, например, следует поступить в случае смерти одного из братьев: считать ли завещанную ему долю наследственным владением его сыновей, которые вправе будут, в свою очередь, раздробить ее на части? Или же она должна перейти целиком к другому брату, следующему за умершим в порядке старшинства? А может быть, старший князь имеет право распорядиться выморочными землями по своему усмотрению? И наоборот: из какого земельного фонда следует выделять уделы для новых отпрысков размножающейся династии? И как, наконец, вообще соблюсти принцип старшинства при последующем усложнении родственных связей? Все эти вопросы повисают в воздухе. Поэтому, несмотря на свой внешний универсализм, завещание Ярослава не годилось для того, чтобы стать краеугольным камнем прочной политической системы. Рано или поздно наследники «самовластца» должны были столкнуться с неизбежными противоречиями и отклониться от предначертаний своего отца, ступив на путь импровизаций и приспособления к сиюминутной расстановке сил.
Но поначалу все пошло гладко. Свою ближайшую задачу завещание Ярослава выполнило. Ярославичи расселись по княжеским столам согласно воле покойного отца, без видимых неудовольствий и междоусобных свар.
Переяславское и Черниговское княжества (по А.Н. Насонову)
Для политической формы правления, сложившейся на Руси после смерти Ярослава, придумано расхожее название «триумвират старших Ярославичей»[19]. Аналогию нельзя признать удачной, ибо термин, взятый из политической практики разлагающейся Римской республики, только затемняет дело. Семейное соправление трех старших братьев, один из которых чтился двумя другими «в отца место», конечно же меньше всего напоминает компромиссный альянс Помпея, Красса и Цезаря. Летописец описывает союз Ярославичей через понятие «трие»: «Ярославичи же трие – Изяслав, Святослав, Всеволод, – совокупивше вой…» (под 1067 г.). Но это «трие» отнюдь не равнозначно «триумвирату». Речь в данном случае идет об известной норме родовых отношений в древнерусском обществе, согласно которой в сложном роду, состоящем из братьев с их семействами (то есть из дядей и племянников), первое, властное поколение состоит только из трех наследников – трех старших братьев, а остальные, младшие братья отодвигаются во второе, подвластное поколение, приравниваясь к племянникам[20]. Ярослав в своем завещании несомненно придерживался этой нормы, на что указывает не только упомянутое выше сообщение «Сказания о Борисе и Глебе», но и его собственные распоряжения, сделавшие из старших Ярославичей – Изяслава, Святослава и Всеволода – как бы совокупного владельца важнейших в государственном отношении русских волостей, включая их политическое ядро – Русскую землю в узком географическом значении (район Среднего Поднепровья).
Изяслав принял великое княжение и переехал из Новгорода в Киев, поставив новгородцам в князья своего старшего сына, несовершеннолетнего Мстислава[21], порученного заботам посадника Остромира[22]. Таким образом старший Ярославич стал не только главою рода, но и владельцем крупнейшего удела, включавшего в себя, помимо Киевской и Новгородской волостей[23], Древлянскую и Турово-Пинскую земли. Во второй половине 50-х гг. XI в. он еще больше расширил свои владения, совершив удачные походы против эстонских племен и балто-литовской голяди (галиндов), обитавшей в бассейне Протвы.
Последняя страница Остромирова Евангелия, 1056 г
Святослав вступил во владение Черниговской землей. Ее территориальным ядром были Черниговская область (с городами Любеч, Сновск, Стародуб) и примыкавшие к ней с востока племенные земли северян (Новгород-Северский, Вырь, Курск).
Имея устойчивые естественные границы с Киевской землей на западе (Днепр) и с Переяславской на юге (Остер), Черниговское княжество раздвигало свои северные и северо-восточные рубежи, продолжая государственное освоение племенных территорий радимичей (Южное и Среднее Посожье), вятичей (муромо-рязанские земли) и колонизацию верховьев Десны и Северского Донца[24]. По традиции, берущей начало с Городецкого раздела 1026 г. между Ярославом и Мстиславом[25], к черниговскому уделу была также присоединена Тмуторокань, где Святослав посадил своего сына Глеба с правом собирать «хазарскую» и «касожскую» дани[26].
Доставшаяся Всеволоду небольшая Переяславская волость была первым и единственным на то время русским княжеством, сформировавшимся вне границ определенного племенного образования, благодаря целенаправленным усилиям княжеской власти[27]. В известном смысле удел Всеволода представлял собой древнерусский аналог пограничной франко-германской марки, заселенной военно-торговым людом. В политическом отношении Переяславская земля была тесно связана с киевским правобережьем, образуя вместе с ним мощный оборонительный заслон против вторжений степняков[28]. Военно-стратегическое значение Переяславского княжества обусловило неравномерное размещение в нем городов и укрепленных поселений, сосредоточенных преимущественно в двух районах: на юго-восточном пограничье, вдоль Сулы (крайняя восточная линия Змиевых валов), и ближе к Киеву, на северо-западе (по Трубежу и Супою), где, собственно, и концентрировались основные военные силы княжества[29]. Чтобы усилить довольно скудные материальные ресурсы Переяславля, Всеволоду, по сообщению Новгородской Первой летописи, выделили для сбора дани изрядную полосу земель на северо-востоке – Ростов, Суздаль, Белоозеро, Поволжье.
Младшие братья получили земли, в гораздо меньшей степени подвергшиеся государственному освоению. В удел Вячеславу была выделена Смоленская земля (в пределах расселения смоленских кривичей), граничившая на западе с Полоцком, на севере и северо-востоке – с Новгородской землей, на юге и юго-востоке – с Черниговским княжеством[30]. Севший во Владимире-Волынском Игорь контролировал широкую полосу Восточного Прикарпатья, включая Червенские города, сравнительно недавно возвращенные Руси Польшей[31].
Печать смоленского князя Вячеслава Ярославича
Главенствующее положение трех старших братьев в княжьем роду было закреплено также на церковно-политическим уровне, так как на территории их уделов находились все наличные епископские кафедры Киевской митрополии (Белгородская, Юрьевская[32], Черниговская, Переяславская, Новгородская) и Тмутороканская архиепископия[33]. Волости Игоря и Вячеслава, не имевшие собственных церковных центров[34], числились в составе двух епископий: Смоленская земля входила в Черниговскую епархию, Владимиро-Волынская – вероятно, в Белгородскую[35].
Природа, со своей стороны, словно позаботилась о том, чтобы укрепить политическое господство старших Ярославичей, так сказать, естественным путем. Младшие участники семейного раздела скончались один за другим в течение нескольких ближайших лет после распределения столов: Вячеслав – в 1058 г., Игорь – в 1060-м. Их волостями старшие братья распорядились по своему усмотрению. Смоленск Ярославичи «разделиша себе на три части»[36] (показание Тверской и Львовской летописей); Владимир-Волынский был передан в держание племяннику-изгою Ростиславу Владимировичу[37].
В 1059 г. братья-соправители были уже настолько уверены в незыблемости своей власти, что не побоялись проявить толику великодушия по отношению к опальному дяде Судиславу. «Высадив» несчастного старика из псковского «поруба»[38], где он томился почти четверть века, они на всякий случай «заводиша» его «кресту», после чего постригли в монахи. Впоследствии такой способ удаления неугодных людей прочно вошел в политический обиход Древней Руси. Судислав протянул в чернецах четыре года и после смерти был погребен в киевской церкви Святого Георгия.
Итак, десятилетие, истекшее после смерти Ярослава, подарило стране ничем не нарушаемый внутренний мир. Но на степных рубежах Русской земли вновь становилось неспокойно.
Печенеги, откочевавшие в 30 – 40-х гг. XI в. в Нижнее Подунавье, освободили степное пространство Северного Приазовья и Причерноморья для своих восточных соседей – огузов. На страницах наших летописей они остались под именем торков. Это была северная ветвь большого союза тюркских племен, сложившегося в IX–X вв. на территории Средней Азии, между северо-восточным побережьем Каспийского моря и Восточным Туркестаном[39]. Тесня отступавших печенегов и в то же время теснимые сами наседавшими с тыла половцами (кыпчаками/куманами), торки в середине XI в. массами хлынули из-за Дона на днепровское левобережье. Зимой 1034/35 г. они попробовали на прочность границы Переяславского княжества, но получили достойный отпор: «Иде Всеволод на торкы зимой… и победи торкы». Следом явились те, кто толкал торков в спину, – передовая половецкая орда во главе с ханом Блушем[40]. Всеволод (как, впрочем, и его старшие братья) принадлежал к тому поколению русских людей, которое выросло в четвертьвековой период затишья борьбы со степью и потому весьма слабо представляло себе обычаи кочевников и тонкости степной политики. Только этим и можно объяснить совершенный им промах. Из двух дерущихся на пороге своего дома грабителей Всеволод поддержал сильнейшего, положившись на миролюбивые заверения Блуша.
В 1060 г. объединенное войско трех Ярославичей («вой бещислены»), к которому присоединилась дружина полоцкого князя Всеслава Брячиславича, двинулось «на конях и в лодьях» в самую глубь степи. У торков не хватило ни сил, ни духа противостоять русской мощи. Их орда, не приняв сражения, устремилась на юг с намерением осесть на дунайской равнине. В 1064 г. они переправились через Дунай, разбили греков и болгар и ринулись в глубь страны.
Типология черноклобукских удил, сабель и стремян, выявленных в поросских и каменных погребениях. Конец XI–XII в.
Опустошив Македонию и Фракию, торки дошли до стен Константинополя. Византийский император смог избавиться от них только посредством богатых подарков. Обремененные добычей, торки ушли обратно за Дунай, где в тот же год были истреблены суровой зимой, голодом и эпидемией. Оставшиеся в живых большей частью поступили на службу к императору, получив для поселения казенные земли в Македонии[41]. Другая часть торков (менее многочисленная) предпочла перейти на русскую службу, составив костяк «черных клобуков»[42] – разношерстного объединения лояльных к Руси степняков, которых русские князья с конца X в.[43] расселяли в бассейнах Роси и Сулы для охраны самых уязвимых участков южнорусского пограничья. Остатки независимых торческих племен вперемежку с осколками печенежских орд еще несколько десятков лет кочевали в районе Дона и Донца, постепенно дробимые между половецким молотом и русской наковальней.
Как самостоятельная военно-политическая сила торки лишь мелькнули на русском горизонте, «Божьим гневом гонимы», по выражению летописца. Но радость русских людей оттого, что «Бог избави хрестьяны от поганых», была преждевременной. По стопам торков двигались половцы – новые хозяева западного ареала Великой степи на ближайшие полтораста лет.
Происхождение этой группы кочевых племен изучено слабо, и здесь до сих пор много неясного[44]. Очевидно, впрочем, что к ней неприложимы понятия народа, народности или этноса, ибо самые разнообразные источники свидетельствуют о том, что за этническими терминами «кыпчаки», «куманы», «половцы» скрывается пестрый конгломерат степных племен и родов, в котором изначально присутствовали как тюркские, так и монгольские этнокультурные компоненты[45]. Несмотря на определенную этнографическую и языковую близость, эти племена и кланы вряд ли могли иметь единую родословную, поскольку различия в быту, религиозных обрядах и, судя по всему, в антропологическом облике были все же весьма существенны[46]. Более того, нет ни одного надежного свидетельства, что у них когда-либо существовало общее самоназвание. «Куманы», «кыпчаки», «половцы» – все эти этнонимы (точнее, псевдоэтнонимы, как увидим ниже) сохранились исключительно в письменных памятниках соседних народов, причем без малейшего указания на то, что они взяты из словарного обихода самих степняков. К определению этого степного сообщества не подходит даже термин «племенной союз», так как в нем отсутствовал какой бы то ни было объединяющий центр – господствующее племя, надплеменной орган управления или «царский» род[47]. Поэтому речь должна идти о довольно рыхлом и аморфном родоплеменном образовании, чье оформление в особую этническую группу, наметившееся во второй половине XII – начале XIII В., было прервано монголами, после чего кумано-кыпчакские племена послужили этническим субстратом для формирования ряда народов Восточной Европы, Северного Кавказа, Средней Азии и Западной Сибири – татар, башкир, ногайцев, карачаевцев, казахов, киргизов, туркмен, узбеков, алтайцев и др.
Первые сведения о «кыпчаках» восходят к 40-м гг. VIII В., когда в Среднеазиатском регионе окончательно распался Тюркский каганат[48], не устоявший перед восстанием подвластных племен. Победители, среди которых первенствующую роль играли уйгуры, дали побежденным тюркам презрительное прозвище «кыпчаки», означавшее по-тюркски что-то вроде «беглецы», «изгои», «неудачники», «злосчастные», «злополучные», «никчемные»[49]. Но политически окрашенный термин, малопригодный для этнического самосознания, едва ли оказался бы столь живучим, если бы не претерпел дальнейших метаморфоз, – и прежде всего в восприятии самих побежденных, утративших вместе с родоплеменной политической структурой (в виде Тюркского каганата) также и возможность надежной этнической самоидентификации в окружении родственных тюркоязычных племен.
Железные маски XI–XIII вв.:
а – железный шлем с маской и кольчугой из погребения у села Ковали Черкасской области; б – профиль маски у села Ковали; в – железная полумаска из села Вщиж Брянской области
Весьма вероятно, что, по крайней мере, в некоторых племенных группах разбитых тюрков (оттесненных к предгорьям Алтая) под влиянием катастрофического поражения, круто изменившего их социально-политический статус, произошла коренная ломка племенного и политического самосознания, результатом чего стало принятие ими названия «кыпчак» в качестве нового автоэтнонима. Такому замещению могло способствовать характерное для религиозно-магического мышления представление о неразрывной связи между предметом (существом) и его названием (именем). Исследователи отмечают, что «у тюркских и монгольских народов и поныне существует некогда очень обширный класс имен-оберегов. Так, детям или взрослым обычно после смерти предыдущего ребенка или члена семьи (рода), а также после тяжелой болезни или пережитой смертельной опасности дают имя-оберег с уничижительным значением или новое охранительное имя, долженствующее ввести в заблуждение преследующие человека (семью, род) сверхъестественные силы, вызвавшие несчастье». В силу подобных представлений и для тюрков, испытавших на себе злобу враждебных духов[50], средством спасения точно так же могло стать «принятие прозвища-оберега с уничижительным значением («злосчастные», «никчемные»), возникшего, скорее всего, как подмена этнонима в ритуальной практике»[51].
Впоследствии слово «кыпчак» подверглось дальнейшему переосмыслению. Этот процесс был связан с новым ростом политического значения тюрков-«кыпчаков». Отступив на юг Западной Сибири, они оказались в соседстве с кимаками[52], вместе с которыми, после гибели Уйгурского каганата (павшего около 840 г. под ударами енисейских киргизов), создали Кимакский каганат – государственное образование, основанное на господстве кочевников над местным оседлым населением[53]. Приблизительно в то же время, когда «кыпчаки» снова входят в состав господствующей верхушки, меняется и семантика их племенного прозвища. Теперь его стали сближать с тюркским словом «кабук»/«кавук» («пустое, дуплистое дерево»)[54]. Для объяснения новой этимологии псевдоэтнонима (совершенно безосновательной с научной точки зрения) была придумана соответствующая генеалогическая легенда. Любопытно, что позднее она проникла даже в эпос уйгуров, забывших первоначальное значение прозвища «кыпчак». Согласно огузскому преданию, в подробностях переданному Рашид ад-Дином (1247–1318) и Абу-ль-Гази (1603–1663), Огуз-хан (легендарный прародитель огузов, в том числе и уйгуров) «потерпел поражение от племени итбарак, с которым он воевал… В это время некая беременная женщина, муж которой был убит на войне, влезла в дупло большого дерева и родила ребенка… Он стал на положении ребенка Огуза; последний назвал его Кыпчак. Это слово производное от слова Кобук, что по-тюркски означает «дерево со сгнившей сердцевиной». Абу-ль-Гази также замечает: «На древнем тюркском языке дуплистое дерево называют «кыпчак». Все кыпчаки происходят от этого мальчика»[55]. Не позднее второй половины IX в. этот псевдоэтноним заимствовали арабские писатели[56], прочно укоренив его в своей литературной традиции.
Схема расположения в степях кимаков, кыпчаков, половцев, куманов:
/ – Венгрия; II – Болгария; III – Грузия; IV – Волжская Болгария. 1,2 – северная граница степей; 3 – кочевнические общности; 4 – основные направления кочевнической экспансии в конце X–XIII вв.(По С.А. Плетневой)
В начале XI в. нашествие киданей (или каракытаев, выходцев из Монголии) вынудило кимако-«кыпчакские» племена покинуть насиженные места. Их переселение шло по двум направлениям: южному – на Сырдарью, к северным границам Хорезма, и западному – в Поволжье. В первом миграционном потоке преобладал «кыпчакский» элемент, во втором – кимакский. Вследствие этого термин «кыпчак», общеупотребительный в арабском мире, не получил распространения в Византии, Западной Европе и на Руси, где пришельцев преимущественно стали называть «куманы» и «половцы».
Происхождение названия «куман» достаточно убедительно раскрывается через его фонетическую параллель в виде слова «кубан» (для тюркских языков характерно чередование «м» и «б»), которое, в свою очередь, восходит к прилагательному «куба», обозначающему бледно-желтый цвет. У древних тюрков цветовая семантика названия племени часто соотносилась с его географическим положением. Желтый цвет в этой традиции мог символизировать западное направление. Таким образом, усвоенный византийцами и западноевропейцами псевдоэтноним «куманы»/«кубаны», видимо, имел хождение среди кимако-«кыпчакских» племен для обозначения их западной группировки, которая во второй половине XI – начале XII в. заняла степи между Днепром и Волгой[57].
Несмотря на то что название «куманы» было хорошо известно в Древней Руси, здесь за ними закрепилось другое наименование – «половцы»[58]. С этим словом связана любопытная этимологическая путаница, сыгравшая в историографии такую важную роль, что даже исказила представления ученых об этногенезе «куманов»/«кыпчаков». Истинное его значение оказалось непонятно уже славянским соседям Руси – полякам и чехам, которые, усмотрев в нем производное от старославянского «плава» – «солома», перевели его термином «плавцы» (Plawci/Plauci), образованным от прилагательного «плавый» (plavi, plowy) – западнославянского аналога древнерусскому «половый», то есть изжелта-белый, белесовато-соломенный. В исторической литературе объяснение слова «половец» от «половый» первым предложил в 1875 г. А. Куник[59]. С тех пор в науке прочно укоренилось мнение, что «такие названия, как половцы-плавцы… не являются этническими, а служат лишь для объяснения внешнего вида народа. Этнонимы «половцы», «плавцы» и др. обозначают бледновато-желтый, соломенно-желтый, – названия, служившие для обозначения цвета волос этого народа»[60]. Хорошо известно, что среди тюрков действительно встречаются светловолосые люди. В результате на страницах многих исторических трудов XX в. половцы предстали в образе «голубоглазых блондинов» – потомков европеоидов Центральной Азии и Западной Сибири, подвергшихся в VIII–IX вв. тюркизации[61].
Многолетняя приверженность исследователей этому взгляду на происхождение половцев вызывает только недоумение. Не знаешь, чему удивляться больше – разыгравшейся фантазии историков, пустившихся во все тяжкие, не только не имея на руках даже косвенного свидетельства о европеоидной внешности половцев – соседей Руси[62], но и вопреки всем антропологическим данным, недвусмысленно подтверждающим их принадлежность к монголоидной расе, или неразборчивости языковедов, которые, казалось бы, могли знать, что в случае происхождения слов «половец», «половцы» от «половый» ударение в них непременно приходилось бы на последний слог (как в словах «соловец», «соловцы» – производных от «соловый»)[63].
Между тем после обстоятельных исследований Е.Ч. Скржинской[64] вопрос о возникновении и первоначальном значении древнерусского названия «половцы» может считаться окончательно решенным. Исследовательница обратила внимание на характерную особенность географических представлений киевских летописцев XI–XII вв., а именно устойчивое деление ими территории Среднего Поднепровья на две стороны: «сю», «сию» (то есть «эту», или «Русскую», лежавшую, как и Киев, на западном берегу Днепра) и «ону» («ту», или «Половецкую», простиравшуюся к востоку от днепровского правобережья до самой Волги)[65]. Последняя обозначалась также как «он пол», «оный пол» («оная сторона», «та сторона»)[66]. Отсюда стало понятно, что «слово «половец» образовано по месту обитания кочевников – подобно другому слову – «тоземец» (житель «той земли»)», ибо для русских людей половцы были обитателями той («оной»), чужой стороны Днепра (об он пол = половцы) и в этом качестве отличались от «своих поганых», черных клобуков, обитавших на этой («сей»), своей стороне реки. В этом противопоставлении и родился специфический русский этникон «они половици»[67], или просто «половици», трансформировавшийся в процессе развития древнерусского языка в «половцы»[68]. Вполне естественно, что за рамками данной географической традиции своеобразный южнорусский термин оказался недоступен для понимания, вследствие чего был неверно истолкован не только западными славянами, но даже образованными людьми Московской Руси[69].
Кафтан половецкого хана из Чингульского кургана.
Реконструкция
Полное незнание древнерусской литературой «кыпчаков» свидетельствует о том, что на Руси изначально и в течение всего «половецкого» периода сношений со степью имели дело исключительно с кимакской (куманской) группировкой половцев[70]. Согласно библейской классификации народов, русские летописцы причисляли их к потомкам Измаила, «пущенным на казнь християном»: «Измаил роди сынов 12, от нихже суть 4 колена: Торкмене, Печенези, Торци, Кумани, рекше Половци, иже исходить из пустыни» (статья под 1096 г.). В остальном половцы так мало интересовали наших древних писателей или, вернее будет сказать, были ими так люто ненавидимы, что во всей древнерусской литературе не осталось никаких этнографических описаний половцев, кроме краткой, но до крайности неприязненной заметки в составе сравнительного обзора о «законах» (обычаях и нравах) народов, помещенной во вступительной части Повести временных лет («…половци закон держать отець своих: кровь проливати, а хвалящеся о сем, и ядуще мерьтвечину и всю нечистоту, хомяки и сусолы [суслики], и поимають мачехи своя и ятрови [свояченицы]…»), да беглого наблюдения в статье под 1097 г. о «волчьем» культе, характерном для многих тюркских народов: накануне сражения с венграми половецкий хан Боняк в полночь «отъехал» в поле «и поча выти волчьски, и волк отвыся ему, и начата мнози волци выти»[71]. Вследствие этого основные сведения о половцах приходится черпать из других источников.
Половецкое погребение XII–XIII вв.:
1 – погребение с остатками гробовища; 2 – полусферические бляхи, плакированные золотом в виде семилепестковых розеток; 3 – бронзовые пуговицы; 4 – пастовая бусина; 3 – янтарная бусина; 6 – серебряная цепочка; 7 – серебряные колечки; 8 – бронзовая, плакированная золотом пластина; 9 – бронзовые, плакированным золотом дуговидные пластины; 10 – серебряная шейная гривна. Город Орджоникидзе Днепропетровской области
По некоторым подсчетам, во второй половине XI в. южно-русские степи заселило около дюжины больших половецких орд, насчитывавших от 30 000 до 30 000 человек каждая[72]. По мере укрепления своего могущества и влияния половцы поглощали и ассимилировали других обитателей степи – торков и печенегов. В области социально-экономических отношений половцы находились тогда на начальной, так называемой таборной стадии кочевания, для которой характерна чрезвычайная подвижность степняков в связи с отсутствием у них постоянных мест кочевий. «Это племя, – замечает византийский церковный писатель XII в. Евстафий Солунский, – не способно пребывать устойчиво на одном месте, ни оставаться [вообще] без передвижений; у него нет понятия об оседлости, и потому оно не имеет государственного устройства».
Действительно, каждая половецкая орда представляла собой обособленный родоплеменной коллектив, возглавляемый старейшинами – беками и ханами. По словам рабби Петахьи Регенсбургского (XII в.), «куманы не имеют общих владетелей, а только князей и благородные фамилии». В случае нужды они могли создавать временные военные союзы, но без единого руководства.
Быт половцев был скуден и неприхотлив. Жилищем им служили войлочные юрты и крытые повозки; обыкновенный их рацион состоял из сыра, молока и сырого мяса, размягченного и согретого под седлом лошади. Хлеба они не знали вовсе, а из зерновых культур употребляли в пищу только рис и просо, добываемые посредством торговли.
Недостаток съестных припасов, изделий ремесленного производства и предметов роскоши половцы восполняли путем набегов на окрестные земли. Одной из важнейших статей добычи были рабы, которых сбывали на невольничьих рынках Крыма и Средней Азии.
Половецкие статуи:
1 – Краснодарский край, станица Старая Леушковская. Краснодар. Краеведческий музей; 2 – Донецкая область, Артемовский район, село Ступки. Москва. Государственный исторический музей; 3 – Донецкая область, Артемовский район, село Скотоватое. Москва. Государственный исторический музей; 4 – Донецкая область, Артемовский район, село Ступки. Москва.
Государственный исторический музей.
Материал всех статуй – песчаник
Тактика грабительских налетов («облав») была доведена половцами до совершенства. Основной упор делался на стремительность и внезапность нападения. Участник Четвертого крестового похода, французский хронист Робер де Клари, поражался тому, что половцы «передвигаются столь быстро, что за одну ночь и за один день покрывают путь в шесть, или семь, или восемь дней [обычного] перехода… Когда они поворачивают обратно, вот тогда и захватывают добычу, угоняют людей в плен и вообще берут все, что могут добыть». Евстафий Солунский дает половцам сходную характеристику: «Это летучие люди, и поэтому их нельзя поймать»; народ этот «в одно и то же время… близок и уже далеко отступил. Его еще не успели увидеть, а он уже скрылся из глаз». Даже такие полноводные реки, как Днепр, Днестр и Дунай, не являлись для половцев непреодолимой преградой. Для переправы кибиток они использовали своеобразные плоты, изготовленные из десятка растянутых лошадиных шкур, крепко связанных одна с другой и обшитых по краям одним ремнем. Воины переправлялись сидя верхом на кожаных мешках, набитых соломой и так плотно зашитых, что ни капли воды не могло просочиться внутрь. Те и другие «плавсредства» привязывали к хвостам лошадей, которые доставляли их на тот берег.
Основной тактической единицей половецкого войска было родовое ополчение численностью от нескольких десятков до 300–400 всадников, со своим предводителем – беком и знаменем (бунчуком). В целом каждая половецкая орда могла выставить примерно от четырех до семи тысяч взрослых мужчин-воинов. Из-за слабости своего вооружения (главными видами их оружия были луки[73] и копья, доспехами – плотные кожаные и войлочные куртки) половцы старались не вступать в лобовое столкновение с противником, предпочитая засады, притворные отступления и обходные маневры. Города и крепости, даже плохо укрепленные, почти всегда оставались для них неприступными. Не имея никаких осадных устройств, половцы крайне редко решались брать город «на копье», если только не рассчитывали застать его защитников врасплох. Обычно они стремились измором вынудить осажденных к сдаче, однако не были способны на ведение длительных осад, поскольку необходимость строго соблюдать режим сезонных перекочевок не позволяла им слишком долго задерживаться под городскими стенами.
На войне половцы придерживались степного кодекса чести: свято соблюдали законы гостеприимства по отношению к вражеским послам, в бою стремились не убивать знатных противников, а захватывать их в плен с тем, чтобы затем получить за них выкуп. В качестве союзников или наемников они, как правило, проявляли исключительную верность. Но соседи из них были плохие. Договоры, ручательства, клятвы не значили в их глазах ничего, а вероломство рассматривалось как похвальная хитрость. Византийская писательница Анна Комнин (ум. ок. 1153), дочь императора Алексея I Комнина, жаловалась на «податливость», «изменчивость» образа мыслей и «непостоянство» половцев. Такими же ненадежными и беспокойными соседями они стали и для Русской земли.
Пока торки были главными противниками половцев, последние придерживались заключенного со Всеволодом Ярославичем мирного договора. Но после ухода в 1060 г. основной части торческой орды в Подунавье половцы сразу забыли о дружеских обещаниях, данных ханом Блушем Всеволоду пять лет назад. Уже зимой 1061 г. орда хана Искала вторглась во владения переяславского князя. Всеволод, только что разгромивший торков, вероятно, недооценил грозившую ему новую опасность или просто не успел как следует «исполниться». Во всяком случае, он выступил против половцев с небольшой дружиной без привлечения «воев», то есть городского ополчения. В сражении, состоявшемся 2 февраля, русское войско было разбито. Повоевав Переяславскую землю, половцы ушли назад в степь. «Се бысть первое зло от поганых и безбожных враг», – отметил летописец.
Как известно, беда не приходит одна.
Поражение Всеволода от половцев стало предвестием череды внутренних смут и раздоров, которые привели в конце концов к полному крушению политического режима соправления трех братьев.
Мир в княжеском семействе нарушил владимиро-волынский князь Ростислав Владимирович. Причины его возмущения против дядей неизвестны. Летопись сообщает только, что в 1064 г. «бежа Ростислав Тмутороканю»[74]. Поступок этот во всяком случае показывает, что Ростислав был недоволен посажением его на владимиро-волынское княжение и, видимо, рассчитывал на что-то другое[75]. Вместе с Ростиславом бежали двое родовитых людей, должно быть его сверстники и хорошие знакомцы, – некто Порей и сын новгородского посадника Остромира Вышата. Кроме того, владимиро-волынского князя сопровождала дружина удальцов, причем достаточно многочисленная[76], ибо летописец говорит, что Ростислав силой «выгна» из Тмуторокани сидевшего там Глеба, сына Святослава Ярославича, «а сам седе в него место».
Святослав тотчас вступился за сына. В 1065 г. он привел под Тмуторокань черниговскую рать. Ростислав оставил город без боя не потому, что «убоявся» Святослава, замечает летописец, «но не хотя противу стрыеви [дяди (по отцу)] своему оружья взяти»[77]. Посадив Глеба в Тмуторокани, Святослав возвратился в Чернигов, где спустя недолгое время опять увидел сына, вторично изгнанного Ростиславом с тмутороканского стола.
На этот раз немедленного ответа со стороны Святослава не последовало, так как Ярославичи были встревожены нападением на Псков полоцкого князя Всеслава (см. с. 35 данного издания). Ростислав утвердился в Тмуторокани в качестве законного правителя, который «емлюще дань у касог и у инех стран». По-видимому, он захватил также часть побережья Восточного Крыма вместе с Керчью[78]. Это вызвало немедленную реакцию со стороны византийских властей Крыма. В 1066 г. херсонский катепан[79] под предлогом переговоров явился к Ростиславу и на пиру поднес ему заздравную чашу с медленно действующим ядом. Ростислав умер на седьмой день, когда его отравитель уже благополучно вернулся в Херсон, поведав горожанам о результатах своего посольства. Коварный поступок катепана возмутил жителей Херсона, которые побили его камнями, желая, по всей видимости, предотвратить карательную акцию против своего города со стороны тмутороканской Руси. Однако мстить за князя-изгоя никто не собирался[80]. Вернувшийся в Тмуторокань Глеб занялся совершенно другими делами, в частности измерением ширины Керченского пролива – от Тмуторокани до новых русских владений в Керчи[81].
Почти одновременно с Ростиславом на другом краю Руси меч против Ярославичей обнажил полоцкий изгой, князь Всеслав Брячиславич. Сущность острейшего конфликта, возникшего в середине 60-х гг. XI в. между ним и тремя братьями-соправителями, осталась нераскрытой в древнерусском летописании, в связи с чем опираться здесь приходится на косвенные данные.
Полоцкая земля – племенная территория западной группировки кривичей, осевших в верховьях Западной Двины и Березины, – позже других восточнославянских земель признала власть киевской династии[82] и первой вышла из-под ее контроля. Не позднее конца 80-х гг. X в. здесь образовался особый удел Изяслава, сына князя Владимира Святославича и полоцкой княжны Рогнеды[83]. Во время усобицы 1015–1019 гг. между сыновьями Владимира Полоцкая земля окончательно обособилась от Киева, превратившись в наследственное владение отдельной ветви княжеского рода – Рогволожичей[84]. Это не означало, что полоцкие князя исключили себя из сферы общерусских интересов. Полоцк по-прежнему оставался причастен ко всем политическим, экономическим и культурным процессам, происходившим в Русской земле.
Борясь за свое особое место в восточнославянском мире, Полоцк традиционно соперничал с Новгородом[85] и претендовал на обладание всем верхним течением Западной Двины, а также на земли в верхнем Понеманье и Поднепровье. В 1021 г. Ярослав заключил с Брячиславом Изяславичем союзный договор, который вроде бы урегулировал спорные территориальные вопросы путем уступки полоцкому князю ключевых пунктов на волоках возле Усвята и в устье Витьбы[86]. Наследник Брячислава, Всеслав, долгое время строго придерживался буквы и духа этого соглашения. С начала своего вокняжения в Полоцке (1044) и в продолжение двадцати лет он не допускал никаких враждебных выступлений против Ярослава и Ярославичей, а в 1060 г., верный союзническим обязательствам, принял участие в общерусском походе на торков.
Но смерть Ярослава подтолкнула Всеслава к поиску дальнейших путей расширения влияния Полоцкой земли и укрепления ее суверенитета. Полоцк уступал Новгороду в том важном отношении, что в нем не было епископской кафедры. Намереваясь сделать из своей столицы церковный центр княжества, Всеслав в 50-х гг. XI в.[87] начал возведение каменного собора Святой Софии «о седми версех», который должен был стать кафедральным храмом полоцкого епископа. Однако для учреждения Полоцкой епархии необходимо было получить согласие киевского митрополита и, следовательно, Изяслава Ярославича. Дело, вероятно, было бы легко улажено, если бы сюда не примешались два посторонних обстоятельства. Во-первых, как можно думать, созданию Полоцкой епископии всеми силами воспротивились новгородские архиереи – Лука Жидята[88] и его преемник (с 1061 г.) Стефан. А во-вторых, между Полоцком и Киевом возникли новые территориальные трения. В конце 50-х – начале 60-х гг. XI в. Всеслав предпринял попытку закрепиться в северных областях Дреговичской земли (верховья Свислочи и Птичи), население которых, по-видимому, еще в первой половине этого столетия было обложено данью в пользу полоцкого князя[89]. Действия Всеслава вплотную затрагивали интересы Изяслава как владельца Турово-Пинской волости, образованной в границах расселения основного массива дреговичских племен, неблагосклонно взиравших на подчинение части своих сородичей Полоцком. Пик обострения пограничного спора пришелся на 1063 г., когда Всеслав заложил в верхнем течении Свислочи крепость Меньск (Минск). Исключительно военное предназначение этого укрепленного пункта, выявленное при раскопках Минского кремля[90], достаточно убедительно характеризует степень накала киевско-полоцкого противостояния в этом районе.
Разумеется, в такой обстановке вопрос об учреждении Полоцкой епископии сделался разменной монетой в отношениях между Полоцком и Киевом, а последующие события, превратившие Всеслава и Изяслава в личных врагов, надолго похоронили саму возможность его обсуждения. Полоцкая епархия была образована только в 1105 г., спустя четыре года после смерти полоцкого князя.
Вот что стоит за неожиданным сообщением летописи под 1065 г.: «В се же лето Всеслав рать почал».
В литературе высказывалось мнение, что действия Всеслава и Ростислава против Ярославичей были согласованы. Однако ввиду огромного расстояния между Полоцком и Тмутороканью это следует признать невероятным[91]. К тому же остается непонятным, какие общие интересы могли связывать двух князей-изгоев. Всеслав, несомненно, просто воспользовался тем, что захватом Тмуторокани Ростислав временно отвлек на себя внимание соправителей Русской земли.
Подобно Ростиславу, не желавшему воевать с родным дядей, Всеслав направил свой удар против новгородских владений сына Изяслава, Мстислава. В 1065 г. полоцкое войско подступило к стенам Пскова, но псковичи отбили нападение, и, видимо, с большими потерями для Всеслава, потому что следующий год прошел спокойно[92]. Однако в 1067 г. Всеслав с новыми силами вторгся в новгородские пределы. Мстислав с войском ожидал его на реке Черехе, в Псковской земле. Произошла битва, закончившаяся полным поражением новгородцев и бегством Мстислава к отцу, в Киев. Столь решительный успех изменил планы Всеслава. Он не стал вторично осаждать Псков, а устремился прямо к Новгороду. Оставшись без князя, новгородцы растерялись. Сопротивления не было. Полочане с ходу «зая город до Неревьского конца», то есть овладели западной, левобережной половиной Новгорода, где находился княжеский кремль. Эта часть города была предана огню и мечу. С особым рвением грабители орудовали в новгородском соборе Святой Софии, откуда была вывезена вся церковная утварь и даже сняты паникадила и колокола[93]. Лишая Новгород его «святости» (предметов культа), Всеслав стремился к тому, чтобы принизить его значение как крупнейшего церковного центра Северной Руси; кроме того, это было наказание новгородцам за их неуступчивость в деле создания Полоцкой епископии.
Новгородский погром 1067 г. стал первым случаем разорения русского города в междукняжеской драке.
Преподобный Феодосий Печерский
Если бы Всеслав ограничился только набегом под Псков, то ему, вероятно, так и не пришлось бы иметь дело с Изяславом и его сыном. Но экзекуция над Новгородом вышла далеко за рамки мелкого эпизода в местной распре. Теперь в действиях Всеслава можно было усмотреть «попытку нейтрализовать Новгород, подчинить его Полоцку, захватить контроль над выходом к Балтийскому морю, отрезать Ярославичей от их северного оплота, расколоть русские земли на раздельные – северную и южную зоны влияния и тем самым совершить крупную политическую и территориальную перегруппировку сил»[94]. Поэтому Всеслав встретил дружный отпор со стороны всех трех братьев-соправителей.
Зимой 1067/68 г., невзирая на лютую стужу, объединенные силы Ярославичей ступили на землю Полоцкого княжества. Изяслав использовал благоприятную ситуацию, чтобы по пути разрушить Меньск, уже четвертый год торчавший у него бельмом на глазу. Меняне «затворишася в граде», но это им не помогло. Город был взят штурмом и усердно обезлюжен: победители изрубили всех мужчин, а женщин и детей забрали в полон. 3 марта на реке Немизе/Немиге[95] Ярославичи сошлись с самим Всеславом. Валил сильный снег, но и он не мог прикрыть обильные потоки крови, пролившиеся с обеих сторон. «И бысть сеча зла, – говорит летописец, – и мнози падоша, и одолеша Изяслав, Святослав и Всеволод, Всеслав же бежа». Резня на Немиге по своей ожесточенности и в самом деле не имела себе равных и потому, видимо, прочно вошла в дружинные предания. Больше ста лет спустя «Слово о полку Игореве» опишет ее со следующими поэтическими подробностями: «На Немизе снопы стелют головами, молотят чепи харалужными [цепями булатными], на тоце [току] живот кладут, веют душу от тела. Немизе кровави брезе не бологом [хлебом] бяхуть посеяни, посеяни костьми русских сынов».
Наступившая весна с ее разливами рек помешала Ярославичам пожать плоды победы; они ушли восвояси, предварительно пригласив Всеслава прибыть летом в Оршу для заключения мира. По-видимому, поражение на Немиге отрезвило полоцкого князя. 10 июля он явился на приглашение, из предосторожности разбив лагерь по другую сторону Днепра. Его недоверие было вполне оправданным, ибо, как показали дальнейшие события, Ярославичи твердо решили любыми средствами избавиться от опасного родственника. В ход пошло самое низкое вероломство. Дружелюбными заверениями, подкрепленными целованием креста, Изяслав, Святослав и Всеволод усыпили подозрительность Всеслава, который, положившись на крестную клятву, вместе с двумя сыновьями и немногочисленной свитой наконец переправился через Днепр в одной ладье. Но не успели полоцкие гости дойти до шатра Изяслава, как были схвачены и отправлены в Киев, в заточение.
Казалось, с покушениями мятежного племянника было покончено навсегда. На самом деле это была только прелюдия к настоящему кризису.
Происшествие в Орше взбудоражило киевлян. Впервые русские князья так цинично надругались над крестоцелованием. Ответственность за попрание клятвы падала, конечно, на старшего князя – Изяслава, который своими действиями грозил навлечь на Русскую землю гнев Божий.
Особенное негодование нечестивый поступок киевского князя вызвал у части насельников Печерского монастыря. К тому времени пустынный холм под Берестовом, пятнадцатью годами ранее облюбованный немногочисленными отшельниками, ископавшими здесь свои «пещеры»[96], превратился в многолюдную обитель, центр духовного просвещения и летописания. При этом само устройство монастыря было коренным образом преобразовано. Уже второй печерский игумен Варлаам (ок. середины XI в.) вынес на поверхность земли деревянную церковь, а во второй половине 50-х гг. XI В. его преемник, преподобный Феодосий, положил конец пещерному монастырю, поставив над пещерами кельи и окружив их тыном. «Пещерная» традиция иноческого жития не прервалась вовсе, однако с этих пор она стала уделом немногих подвижников, которые вместе с основателем обители, преподобным Антонием, удалились на соседний холм, где устроили новые «пещеры», получившие название «ближних», или Антониевых (в отличие от прежних – «дальних», или Феодосиевых).
Изяслав оказывал покровительство Печерскому монастырю, с игуменом которого его связывала самая теплая дружба. Но дело было не только в духовной притягательности личности Феодосия, смиренного «простеца» и «трудника», создателя нового, русского типа святости – очищенной от аскетических крайностей, со строгим чувством меры, открытой для общения с миром и стремящейся просветить его светом евангельской истины. Феодосий был проводником общежительного (киновийного) идеала иноческой жизни, который приобщал печерское и вообще русское монашество к служению миру, а значит, в той или иной степени и княжеской власти, – и это если не разумом, то инстинктом понимал Изяслав.
Совсем иные отношения складывались у князя с Антонием, который «бе обыкл един жити не терпя всякого мятежа и молвы», и другими приверженцами строгой аскетики. Погруженные в молитвенное уединение в своих «пещерах», они не нуждались в княжьей благотворительности и потому не искали ее. В этой отрешенности от всего мирского была страшная сила, ибо князь не имел никаких рычагов воздействия на печерских отшельников. А между тем последние не боялись идти поперек княжьей воли. Изяславу порой приходилось вступать с ними в жестокие столкновения.
Печать великого князя киевского Изяслава Ярославича
В преданиях Киево-Печерской лавры сохранился один характерный рассказ о том, как Антоний и его ученик Никон постригли в монахи без ведома князя двоих его знатных придворных[97], уступив их настоятельным просьбам. Изяслав пришел в негодование, что «пещера» отнимает у него лучших людей. Вызвав к себе Никона, он потребовал, чтобы тот убедил беглецов вернуться на княжий двор, грозя в противном случае раскопать «пещеры», а самого Никона вместе с Антонием и всей братией послать в заточение. «Делай что хочешь, – был ответ, – мне не подобает отнимать воинов у Царя небесного». Кончилось тем, что Изяслав, обеспокоенный намерением Антония уйти в другую область, должен был умолять преподобного остаться в киевских «пещерах» и просить у него прощения за свой гнев. Правда, Никон впоследствии все же почел за лучшее переселиться из Киева в Тмуторокань, к Ростиславу.
Изяслав не мог не считаться с огромным нравственным авторитетом печерских старцев. Более того, ему была настоятельно необходима поддержка духовенства, поскольку в последние годы в Киеве зрело недовольство против него. Ему ставили в вину как дурное управление, так и личные нарушения христианского закона. Суть возводимых на князя обвинений помогает прояснить вставленное в Повесть временных лет анонимное поучение под условным названием «Слово о казнях Божиих». Основная мысль этого философско-дидактического произведения сводится к тому, что исторические и природные катастрофы не случайны: посредством их Бог карает грешников, дабы они оставили зло и обратились к добру: «Наводить бо Бог по гневу своему иноплеменьникы на землю, и тако, скрушеным им, воспомянутся к Богу… Земли ли согрешивши которей любо [какая-либо], казнить Бог смертью, ли [или] гладом, ли наведеньем поганых, ли ведром [засухой], ли гусеницею, ли инеми казньми… Да сего ради казни приемлем от Бога всяческыя и нахоженье ратных, по Божью повеленью приемлем казнь грех ради наших». Памятник выдержан в предельно отвлеченном духе, в нем нет конкретных имен или ссылок на известные исторические события, но его местонахождение в составе летописной статьи под 1068 г. (между рассказами о нашествии половцев и восстании киевлян) с достаточной очевидностью характеризует его предназначение: объяснить причину бедствий, постигших Русскую землю в конце 60-х – начале 70-х гг. XI в. Стало быть, перечисленные здесь «грехи», переполнившие меру Божьего терпения, имеют непосредственное отношение ко времени княжения Изяслава. Перечень их довольно велик, и часть из них, по всей видимости, касается злоупотреблений княжеской администрации и вообще киевской знати: лишение «мзды» наемного работника, какие-то «насилия» над «сиротами и вдовицами» и т. п. Но, по крайней мере, четыре обвинения несомненно целят в самого Изяслава. Это, во-первых, инвектива против «уклоняющая суд криве», ибо суд на Руси был прямой прерогативой князя. Во-вторых, сюда же относится упоминание «прелюбодейцев». Супружеские измены Изяслава, его сожительство с наложницами, от которых он имел двух сыновей – Мстислава и Святополка, засвидетельствованы его женой Гертрудой, матерью Ярополка – единственного отпрыска Изяслава, родившегося в законном браке[98]. В-третьих, Изяславу ставили в вину увлечение языческими непотребствами, строго осуждаемыми церковью, – «трубами и скоморохы, гусльми и русальи[99]». То, что в данном случае имеется в виду разгульная жизнь княжьего двора, – бесспорно, поскольку тот же самый стандартный набор княжеских развлечений встречаем в Житии преподобного Феодосия Печерского и ряде других произведений древнерусской литературы. Наконец, в-четвертых, прозрачный намек на Изяслава – нарушителя крестной клятвы – содержится в цитируемых анонимным автором поучения словах Господа: «Буду свидетель скор… на кленущаяся именем моим во лжю».
Само существование такого произведения, как «Слово о казнях Божиих», указывает на то, что часть печерского монашества выступила с обличениями нечестия Изяслава[100], вероятно требуя от него немедленного освобождения Всеслава и более строгого соблюдения христианских норм общественной и личной жизни. Искать обличителей следует среди «пещерных» затворников, и последующий разрыв Изяслава с Антонием подтверждает это.
Раздававшиеся из Печер речи с осуждением поступков князя, угрожавших Русской земле многими «казньми», подтолкнули киевлян к открытому возмущению. Во второй половине лета в городе произошли беспорядки. Подробностей их мы не знаем; известно только, что мятеж был подавлен, а его зачинщики брошены в погреб.
Осенью разразилась катастрофа.
В начале сентября 1068 г., после семилетнего перерыва, Переяславское княжество вновь подверглось нашествию степняков. Вторжение было предпринято силами нескольких половецких орд, общим числом не менее 15 000 всадников. На этот раз Всеволод не отважился биться с ними один и запросил помощи у братьев. Через несколько дней Изяслав и Святослав были в Переяславле со своими дружинами; киевский князь привел с собой также городское ополчение. Половцы уже стояли рядом, на реке Альте. Летописец говорит, что битва произошла ночью, не поясняя, впрочем, по чьей инициативе. Но, судя по его замечанию, что «грех же ради наших пусти Бог на ны поганыя, и побегоша Русьскыи князи», половцы, должно быть, внезапно атаковали русский лагерь. После поражения русское войско распалось: Святослав ушел к себе в Чернигов, а Всеволод укрылся вместе с Изяславом в Киеве.
15 сентября до Киева добрались уцелевшие ратники из городского ополчения. Неудача на Альте не обескуражила их; напротив, они горели желанием поквитаться с «погаными». Их настроение передалось всему Подолу[101]. На рыночной площади («торговище») собралось стихийное вече, в котором, вероятно, приняли участие и жители окрестных сел, укрывшиеся за городскими стенами от половецкого разбоя. К Изяславу были отправлены послы передать единодушное требование киевского «людия»: «Се половци росулися [рассеялись, рассыпались] по земли, дай, княже, оружье и кони, и еще бьемся с ними».
Однако Изяслав «сего не послуша». На то у него было две причины. Вече, собравшееся без ведома князя и городских старшин («старцев градских»), по правовым понятиям того времени считалось мятежной сходкой. И главное, после недавнего бунта Изяслав уже не доверял киевлянам, опасаясь, что розданное народу оружие может быть обращено против него. Но его желание предотвратить повторные беспорядки только ускорило взрыв.
Отказ князя выдать «оружие и коней» не охладил боевого пыла простонародья, а лишь направил его в другое русло. Гнев киевлян немедленно перенесся с половцев на непопулярных лиц княжеской администрации. Толпа двинулась на «Гору» ко двору воеводы Коснячко с намерением расправиться с ним. Возможно, Коснячко исполнял обязанности киевского тысяцкого, предводителя городского полка, и киевляне возлагали на него ответственность за разгром на Альте[102]. При приближении погромщиков воевода успел скрыться. Обыскав воеводин двор и не найдя жертву, толпа в нерешительности «сташа» у находившегося по соседству «двора Брячиславля». Как видно, у мятежников не было ни осмысленной цели, ни четкого плана действий. То и другое они обрели здесь, у «двора Брячиславля», – и, конечно, не случайно. Это был двор Всеславова отца, Брячислава Изяславича, союзника и «братанича» Ярослава[103]. Почти сорок лет полоцкие князья хранили верность договору 1021 г., и у Ярославичей не было повода запрещать им иметь в Киеве свою резиденцию. И вот теперь населенный людьми полоцкого князя «Брячиславль двор» сформулировал дальнейшую программу восстания: освободить Всеслава из поруба и посадить его вместо Изяслава на киевском столе. Призывы слуг полоцкого князя были услышаны. Заточенный в порубе Всеслав пользовался симпатиями киевлян как невинная жертва обмана. А клятвопреступление в Орше теперь напрямую связывалось в народном сознании с поражением на Альте, о чем свидетельствует летописная запись, венчающая статью под 1068 г.: «Се же Бог яви силу крестную: понеже Изяслав целовав крест и я и [клялся на нем]; темже наведе Бог поганыя… Бог же показа силу крестную на показанье земле Русьстей, да не преступают честнаго креста, целовавше его; аще ли преступить кто, то и зде прииметъ казнь и на придущем [будущем] веце казнь вечную. Понеже велика есть сила крестная: крестом бо побежени бывають силы бесовьскыя, крест бо князем в бранех пособить, в бранех крестом согражаеми верный людье побежають супостаты противный…» Таким образом, в глазах киевского «людия» победа половцев над Изяславом была очевидным доказательством того, что последний больше неугоден Богу.
Получив на сходке у «двора Брячиславля» руководство к действию, толпа разделилась надвое. Одна половина, чтобы увеличить силы восставших, двинулась освобождать свою «братью», посаженную в погреб после недавнего мятежа. Другая, предводительствуемая семью десятками человек «чади»[104], устремилась прямиком на княжий двор, где томился в порубе Всеслав. Услышав шум, Изяслав, сидевший в сенях терема с дружиной, подошел к окну. Мятежники издали «начаша претися» с ним, требуя выпустить полоцкого князя. Один из княжих дружинников, «Тукы, брат Чудин», посоветовал Изяславу усилить охрану у поруба: «Видиши, княже, людье возвыли, пошли, ать Всеслава блюдуть». Однако совет запоздал. В это время на княжий двор ввалился второй отряд мятежников, усиленный освобожденными сидельцами из погреба. Численное превосходство бушевавшей толпы стало настолько подавляющим, а ее намерения так очевидны, что обеспокоенная дружина начала подговаривать Изяслава на крайнюю меру: «Пошли ко Всеславу, ать призвавше лестью ко оконцу, пронзуть и [его] мечем». Но Изяслав не захотел проливать кровь. Видя, что народ с криком двинулся к порубу, князь вместе с братом Всеволодом побежал со двора[105].
Киев и его окрестности в X–XIII вв. (по Л.А. Голубевой):
1 – курганные погребения с трупосожжением IX–X вв.; 2 – курганные погребения с трупосожжением в гр> вой могиле IX–X вв.; 3 – погребения в срубных гробницах IX–X вв.; 4 – погребения в грунтовых мог конца X – начала XI в.; 5 – церковные кладбища XI–XII вв.; 6 – братские могилы XIII в.
Бунтовщики с Подола оказались полными хозяевами княжьего двора и Горы. Топорами и мечами они «высекли» Всеслава из поруба и, поставив освобожденного узника «среди двора княжа», тут же совершили обряд «прославления» нового князя[106]. Сам же «двор княж» подвергся обыкновенному в таких случаях обряду разграбления: «бещисленое множьство злата и серебра» разошлось в этот день по шапкам и зарукавьям победителей. Изяслав в это время был уже далеко от Киева – его путь лежал в Польшу, к свойственнику, польскому князю Болеславу II, его двоюродному брату и племяннику жены Изяслава, Гертруды. Куда бежал Всеволод, летопись не сообщает, но можно думать, что он сначала укрылся в черниговских владениях Святослава, а после ухода половцев вернулся в Переяславль[107].
Тем временем половцы продолжали «воевать» днепровское левобережье. Не встречая организованного сопротивления, они широкой облавой опустошили Переяславское княжество и в конце октября уже орудовали возле Чернигова. Святослав не смог оставаться безучастным наблюдателем того, как разоряются его владения. Во главе трехтысячной рати[108] он выступил из города навстречу врагу. 1 ноября под Сновском (несколько севернее Чернигова) черниговцы обнаружили половецкое становище. Половцев было вчетверо больше; несмотря на это, Святослав стремительной конной атакой («удариша в коне») опрокинул их. Степняки были совершенно разбиты, множество их потонуло в реке Снови, а какой-то половецкий хан, имени которого летопись не сообщает, попал в плен. Эта блестящая победа русской рати – первая в истории русско-половецких войн – положила конец нашествию.
Семимесячное княжение Всеслава в Киеве было таким вопиющим нарушением династического порядка, что Повесть временных лет не удостоила его ни слова. Для характеристики этого периода некоторые исследователи привлекали краткое замечание «Слова о полку Игореве» о том, что «Всеслав князь людем судяше, князем грады рядяше». В этих словах пытались увидеть «отражение действительных фактов», какие-то «нововведения судебного порядка, которые были сделаны Всеславом во время его княжения в Киеве»[109]. Однако отыскивать в них конкретно-историческое содержание – вполне бесполезное занятие, так как перед нами всего лишь «этикетная» формула, означающая, что Всеслав принял великокняжескую власть во всей ее полноте, со всеми ее прерогативами. Это особенно хорошо видно на примере «рядов» Всеслава с князьями. При буквальном прочтении этого выражения следовало бы заключить, что Всеслав осуществил какие-то территориальные разделы между двумя оставшимися Ярославичами, выступив в роли верховного распорядителя Русской земли (тем, кто «рядит»), или, другими словами, добился от них признания своего статуса старшего князя. Но на самом деле из дальнейшего разворота событий мы видим совершенно другое, а именно что младшие братья Изяслава не поддержали Всеслава и, например, Святослав поспешил вырвать из-под его влияния Новгород, переведя туда из Тмуторокани своего сына Глеба[110] (княжить в Тмуторокань был послан другой Святославич – Роман). Всеволод последовал его примеру и утвердил за собой Владимир-Волынский, посадив там своего старшего сына Владимира Мономаха[111] (как пишет последний в своем «Поучении», вспоминая свои юношеские походы: «То идох Переяславлю отцю, а по велице дни из Переяславля же Володимерю [Волынскому]…»). Если младшие Ярославичи и не выступили немедленно против Всеслава, то лишь потому, что их волости были страшно разорены недавним нашествием половцев. В этих условиях они предпочли дожидаться возвращения старшего брата с польской подмогой.
И все же кое-что из происходившего в Киеве в те дни попало на страницы древнерусских памятников. Так, в ряде новгородских летописей сохранилось известие о гибели в Киеве новгородского епископа Стефана от рук собственных холопов: «Поиде епископ новгородский Стефан к Киеву, и тамо свои холопи удавиша его» («Летописец новгородским церквам», конец XVI – начало XVII в.); «А Стефана в Киеве свои холопе удавишя» (Археографический список Новгородской Первой летописи младшего извода, XV в.). Событие это датировано 1068–1069 гг., и есть все основания приурочить его к тому времени, когда в Киеве княжил Всеслав. Вероятно, новгородский владыка приехал в Киев весной или летом 1068 г., после ареста полоцкого князя, для того чтобы обсудить с Изяславом вопрос о возвращении в Новгород похищенной из Святой Софии церковной утвари. Восстание 15 сентября и бегство Изяслава сделали епископа Стефана пленником полоцкого князя. Последний, возможно, и не давал прямого приказа расправиться со Стефаном; но даже если убийцы действовали по собственному почину, то, конечно, не без задней мысли, что смерть главного противника церковной самостоятельности Полоцка не будет чересчур неприятна Всеславу. Во всяком случае, отсутствие в новгородских памятниках какого-либо замечания о наказании преступных холопов само по себе достаточно выразительно характеризует отношение Всеслава к этому делу.
Еще один эпизод, по всей вероятности относящийся к этому времени, находим в Житии Феодосия Печерского (в составе пергаменного сборника Успенского монастыря, XII в.) и Киево-Печерском патерике, где он выделен в отдельный рассказ, озаглавленный «О прихождении разбойников». Суть его сводится к тому, что некие злодеи решили напасть на Печерский монастырь, перебить всю братию и забрать монастырские богатства, хранившиеся в церковных «полатях», но были остановлены произошедшим на их глазах чудом. Для нас интересно то обстоятельство, что эти «разбойники» – отнюдь не лихие люди с большой дороги. После неудачной попытки ограбления они возвращаются в свои «дома», а затем присылают к преподобному Феодосию депутацию во главе со «старейшиной», чтобы покаяться в преступном замысле. Очевидно, речь идет либо о жителях киевского Подола, либо о свободном населении окрестных сельских общин. Датировка этого происшествия довольно неопределенна – 1066–1074 гг.[112] Но имеются веские основания полагать, что мысль о безнаказанном покушении на обитель Феодосия (пользовавшегося покровительством Изяслава, как мы помним) могла возникнуть у киевского простонародья только в семимесячный период правления Всеслава.
Эти отрывочные известия рисуют довольно неприглядную картину жизни Киева, захлестнутого волной убийств и грабежей. Должно быть, мы не ошибемся, сказав, что в мятежном городе не столько Всеслав «судяше людем», сколько сами киевские «люди», почувствовавшие свою силу, судили и рядили по своему усмотрению, сводя счеты с неугодными лицами и не упуская случая поживиться чужим добром. Недаром несколько лет спустя Ярославичи повысят «виры и продажи» за убитых княжьих людей: огнищан, тиунов, конюхов, старост, рядовичей, холопов, которых, по всей видимости, в лихолетье 1068–1069 гг. отправляли на тот свет десятками и сотнями.
Киевское княжение Всеслава, а вместе с ним и власть Подола над «Горой» закончились весной 1069 г. В апреле в городе узнали о приближении войска Болеслава II, с которым находился Изяслав. Ополчившиеся киевляне во главе со Всеславом вышли навстречу полякам и остановились в Белгороде. Вид этого воинства был настолько жалок, что Всеслав, не дожидаясь, когда его раздавят железные дружины Болеслава, ночью, втайне от «кыян», бежал в Полоцк.
Лишившись князя, смутьяны оробели. Они вернулись в Киев и собрали вече. Опасались, что Изяслав обрушит свой гнев на весь мятежный Подол. Чтобы спасти свои головы, решили искать заступничества у Святослава и Всеволода. Правда, мятежный дух еще не полностью выветрился в киевлянах, поэтому покаянная просьба больше походила на угрозу: «Мы уже зло сотворили есмы, князя своего прогнавше; а поидета в град отца своего; аще ли не хочета, то нам неволя: зажегше град свой, ступим в Гречьску землю»[113]. Ярославичи и сами не хотели разорения стольного града, в котором они надеялись еще когда-нибудь покняжить. Святослав ответил вечу за себя и своего младшего брата: «Ве послеве [мы посылаем] к брату своему; аще поидеть на вы с ляхи губити вас, то ве противу ему [то выйдем против него] с ратью, не даве бо погубити града отца своего; аще ли хощеть с миром, то в мале придеть дружине». Послание к Изяславу звучало более мягко: братья извещали его, что Всеслав бежал из Киева и в городе «противна бо ти нету», просили «не водить ляхов Кыеву» и предупреждали, что если он хочет «гнев иметь и погубити град», то пускай знает, что им «жаль отня стола».
Болеслав II Смелый
Но похоже, что Изяслав то ли не уловил прозрачный намек, то ли не придал ему значения.
Для успокоения киевлян он уговорил Болеслава остановить войско и идти дальше с небольшой дружиной. Однако князь возвращался на «отний стол» отнюдь не с миром. Вперед был послан старший сын Изяслава Мстислав, которого киевляне безропотно впустили в город. Оказавшись господином положения, Мстислав подверг Киев дикой расправе. Подол был сожжен[114], в городе начались массовые казни. Каратели свирепствовали, не разбирая правых и виноватых. Повесть временных лет сообщает, что Мстислав велел изрубить 70 человек «чади», которые «высекли» Всеслава из поруба, «а другыя слепиша, другыя же без вины погуби, не испытав»[115].
2 мая Изяслав вступил победителем в залитый кровью город, проехав сквозь толпы присмиревших киевлян, вышедших к нему на поклон. Не довольствуясь разорением Подола и казнью зачинщиков и участников восстания 15 сентября, он перенес рыночную площадь в «княжеский город» («возгна торг на гору»), дабы предотвратить возможность неподконтрольных власти вечевых сходок. Гонений не избежал даже преподобный Антоний, которого Изяслав обвинил в том, что он любил Всеслава, давал ему советы и вообще был едва ли не главным виновником всей смуты. Житие Антония отвергает эти обвинения, но Изяслав, как видно, считал иначе, поскольку Антония спасло только бегство из Киева. Согласно Житию Антония, преподобного выручил Святослав, чьи слуги тайно вывезли Антония в Чернигов: «…и приела Святослав в ночь, поя Антонья Чернигову».
Преподобный Антоний Печерский. Прорисовка иконы
Однако, несмотря на учиненную расправу над своими противниками, Изяслав, по-видимому, не чувствовал себя в Киеве спокойно. Об этом говорит тот факт, что он был намерен еще некоторое время опираться на польскую силу. По договоренности с Болеславом II поляки были «распущены» небольшими отрядами «на покорм» в русские города. Но русские люди не пожелали задарма кормить чужеземцев. На поляков началась тайная охота; на них устраивали засады и убивали из-за угла («и избиваху ляхы отай»). Чтобы спасти свое войско от истребления, Болеслав должен был вернуться в Польшу[116].
Между тем Всеслав, не помышляя более о Киеве, пытался вернуть себе Полоцкий удел (в том же 1069 г. Полоцк захватил Мстислав, а после внезапной смерти последнего Изяслав посадил там другого своего сына, Святополка). Летопись сообщает, что Всеслав нашел прибежище у вожан – финно-угорских жителей Водской пятины[117], входившей в состав Новгородской земли. Это известие свидетельствует о том, что новгородский погром 1066 г. и последующая смута вызвали отпадение от Новгорода части его данников. Возглавив водское войско, Всеслав совершил новый поход на Новгород, но был отражен новгородским «полком» под водительством Глеба Святославича. Дальнейшая борьба Всеслава с Ярославичами изложена в летописи предельно сжато. Под 1071 г. читаем, что Всеслав «выгна» Святополка из Полоцка (неясно, с чьей помощью) и «в се же лето победи Ярополк [Изяславич] Всеслава у Голотическа[118]» (но Полоцк, по всей видимости, все же остался в руках Всеслава). После этого полоцкий князь выпадает из поля зрения летописцев вплоть до его смерти в 1101 г., «априля в 14 день»[119].
Золотые ворота в Киеве
Необыкновенная судьба Всеслава – единственного из древнерусских князей, кто, не принадлежа к потомству Ярослава, «коснулся копьем златого стола киевского» (как сказано о нем в «Слове о полку Игореве»), – произвела на современников сильное впечатление. Уже при жизни он воспринимался как поразительное отклонение от нормы, которое необходимо было постигнуть и истолковать. К нему присматривались с разных сторон, порой диаметрально противоположных. Для части киевского монашества, разделявшего политические симпатии и антипатии преподобного Антония, Всеслав так и остался наглядным примером торжества поруганного благочестия. Один из редакторов Повести временных лет, приверженец этой точки зрения на полоцкого князя[120], вложил ему в уста благочестивую фразу, с которой он якобы вышел на свободу из поруба: «О кресте честный! Понеже к тобе веровах, избави мя от рва сего». Другой переписчик летописи, наоборот, не сомневался, что дело не обошлось без вмешательства темных сил, и потому добавил в хроникальную летописную статью под 1044 г., в которой впервые упоминался Всеслав (его вокняжение в Полоцке после смерти отца), следующие подробности о его личности: «…его же роди мати от волхованья. Матери бо родивши его, бысть ему язвено [околоплодный пузырь] на главе его, рекоша бо волхвы матери его: «Се язвено навяжи на нь, да носить е до живота своего [до конца жизни]», еже носить Всеслав и до сего дне на собе; сего ради немилостив есть на кровопролитье». Позднее народная фантазия еще больше развила тему сверхъестественных способностей Всеслава, слив его фигуру с персонажами былинного эпоса – легендарным князем Всеславом, прародителем русских князей[121], и богатырем-оборотнем Волхом Всеславьевичем. А «смышленый Боян», который, по свидетельству «Слова о полку Игореве», сложил «припевку» о Всеславе, увидел в хитросплетениях судьбы полоцкого князя убедительное доказательство тщеты попыток человека сойти с пути, предуготованного ему Провидением: «Ни хытру, ни горазду… суда Божия не минути».
Изяслав вернул себе старший стол, но прежние времена не вернулись. За краткий период княжения Всеслава в Киеве союз трех братьев-соправителей дал глубокую трещину. Теперь от него оставалась только видимость былого единства, но и она таяла буквально на глазах.
События 1068–1069 гг. нарушили традиционный баланс сил, державшийся на добровольном соблюдении всеми тремя Ярославичами отцовой заповеди «не преступати предела братня». Вернувшись в Киев после семимесячного отсутствия, Изяслав нашел совсем не ту Русь, которую он оставил. Младшие братья обобрали его почти до нитки, присвоив себе под предлогом борьбы со Всеславом Новгородскую и Владимиро-Волынскую земли. Возвращать захваченное Изяславу никто из них и не думал: Глеб Святославич, как и Владимир Всеволодович, остались сидеть на своих новых столах и после реставрации 1069 г. С потерей в 1071 г. Полоцка владения Изяслава сузились до границ Киевской и Турово-Пинской земель.
Вместе с тем Изяслав увидел, что его братья ведут собственную международную политику, ни в коей мере не отвечавшую его интересам. В начале 1070-х гг. младшие Ярославичи заключили серию династических браков, которые косвенным образом вовлекали их в антипольский союз (в составе Германии, Чехии и Дании), возглавляемый юным германским королем Генрихом IV (1056–1106, император с 1084 г.)[122]. Как явствует из сообщений ряда западноевропейских хронистов[123], около 1071 г. Святослав женился вторым браком[124] на Оде, дочери графа Липпольда Штаденского и Иды, графини Эльсдорф. Политическая подоплека этого брачного союза хорошо видна по двум обстоятельствам. Во-первых, Ода состояла в кровном родстве с германским королевским домом, доводясь Генриху IV внучатой племянницей по своей матери[125]. И во-вторых, согласно «Санкт-Галленским анналам», брак Святослава с Одой был заключен при непосредственном участии германского короля, что конечно же «предполагает присутствие большой политики»[126]. В рамках антипольской коалиции была найдена подходящая невеста и для старшего сына Всеволода, Владимира Мономаха. Ей стала Гида, дочь последнего англосаксонского короля Харальда, павшего в битве с нормандскими рыцарями Вильгельма Завоевателя при Гастингсе (1066). От датского хрониста Саксона Грамматика (ум. 1220) известно, что судьбой Гиды распорядился ее двоюродный дядя, датский король Свен Эстридсен (1047–1075/76), приютивший беглянку после того, как та вынуждена была покинуть Англию. Личная встреча Свена Эстридсена с Генрихом IV, положившая начало их союзу, состоялась в 1071 г. в Бардовике, близ Люнебурга; вероятно, на ней и была согласована общая матримониальная политика германского и датского дворов в отношении черниговского и переяславского князей. Ярко выраженный международный аспект династических союзов Святослава и Всеволода недвусмысленно указывает на то, что братья Изяслава сознательно стремились к внешнеполитической изоляции Болеслава II – главного союзника киевского князя.
Но это был еще не предел их мечтаний. В начале 1070-х гг. Святослав и Всеволод усилили нажим на Изяслава по церковной линии, добиваясь от него согласия на учреждение в Чернигове и Переяславле титулярных митрополий[127], что позволило бы им не считаться с главенством Киева в сфере церковной юрисдикции – последним преимуществом Изяслава как старшего князя. Тому удалось временно отвести притязания Всеволода, но в отношении Святослава пришлось пойти на уступки. Слабость позиций Изяслава в этом вопросе была обусловлена тем, что преобразование епископий в митрополии не входило в компетенцию киевского митрополита, будучи исключительной прерогативой Константинополя, где решающий голос в церковных делах принадлежал императорской власти[128]. Внешнеполитическое положение Византии в конце 60-х – начале 70-х гг. XI в. было критическим. При императорах Константине X Дуке (1059–1067) и Романе IV Диогене (1068–1071) империя подверглась сильнейшему натиску турок-сельджуков. Тяжелейшие поражения византийской армии при Мелитене (1067) и Манцикерте (1071) открыли туркам путь в Малую Азию; безвозвратная утрата восточных (армянских) провинций, доставлявших Константинополю наибольшие доходы и лучших солдат, поставила империю на грань катастрофы. В Южной Италии Византия потеряла свой последний оплот – город Бари, захваченный сицилийскими норманнами (1071). Одновременно печенежские племена Подунавья возобновили набеги на балканские земли империи[129], а половцы проникли в Крым, создав угрозу Херсонской феме и другим византийским владениям на полуострове. В этих условиях лояльность Руси, и в особенности черниговского князя, в чьих руках находилась Тмуторокань – важный стратегический пункт Северного Причерноморья, приобретала для Византии первостепенное значение. Внимание, уделяемое в то время византийскими властями сношениям с Русью, прослеживается по тому факту, что в 1060-х гг. возглавить Русскую церковь было поручено митрополиту Георгию, который носил высокое звание имперского синкелла, указывающее на его близость к патриарху и особое расположение к нему императора[130]. Образование в Чернигове временной титулярной митрополии не могло подорвать каноническую зависимость Русской церкви от Константинопольского патриархата, и потому император Роман IV Диоген удовлетворил просьбу Святослава: черниговский епископ Неофит был возведен в митрополичий сан[131]. Отказ в подобной же просьбе Всеволоду может быть объяснен тем, что в Константинополе, видимо, не желали идти на полный разрыв с Изяславом, формально сохранявшим свое положение старшего князя.
На церковное возвышение Чернигова Изяслав ответил проведением в Вышгороде пышного торжества, призванного продемонстрировать роль Киевского княжества как средоточия главных святынь Русской земли. Речь шла об установлении церковного празднества во имя Бориса и Глеба, то есть об официальной канонизации первых русских святых[132]. Изяслав постарался придать празднику вид общерусского церковного торжества под патронатом киевского князя. В Вышгород съехалось все священноначалие Русской церкви – «митрополит Георгий Киевский, [и] другыи – Неофит Черниговский и епископи Петр Переяславскыи, и Никита Белгородскыи, и Михаил Гургевскыи [Юрьевский]» («Сказание о Борисе и Глебе»), а также игумены Печерского, Михайловского, Спасского и других монастырей; Святослав и Всеволод, разумеется, должны были последовать примеру духовных владык. 2 мая 1072 г. состоялась церемония открытия мощей Бориса и Глеба и перенесения их из обветшавшей вышгородской церкви Святого Василия в новую деревянную церковь, освященную во имя братьев-мучеников. Соправители весь день держались дружно; Святослав не упустил случая приложиться к руке святого Глеба, чтобы исцелить мучивший его фурункул («веред») на шее. Со стороны могло показаться, что пора обид миновала, и Повесть временных лет рисует почти идиллическую картину братского согласия, говоря, что после литургии «вся братия идоша с бояры своими… и обедаша вкупе с любовию с великою, и празноваша празднество светло, и много милостыни сотвориша убогым; и целовашеся мирно, и разыдошася кождо их восвояси».
Кто бы мог подумать, глядя на эти лобзания и заверения в любви, что двое из целующихся братьев готовы пожрать третьего, а тот, в свою очередь, не испытывает ни малейших сомнений в их подлинных намерениях? Впрочем, Ярославичам было не привыкать изрекать лживые клятвы медоточивыми устами.
Съезд в Вышгороде завершился принятием ряда дополнений и поправок к древнейшему своду Русской Правды (Правде Ярослава), которые были объединены в Правду Ярославичей[133]. Суть этих узаконений поясняет ремарка анонимного кодификатора так называемой Пространной редакции Русской Правды: «По Ярославе же паки совокупившеся сынове его: Изяслав, Святослав, Всеволод и мужи их: Коснячко, Перенег, Никифор[134] и отложиша убиение за голову, но кунами ся выкупати; а ино все яко же Ярослав судил, такоже и сынове его уставиша». Выражение «отложиша убиение за голову» довольно часто понимается как полная отмена кровной мести. Однако с этим нельзя согласиться, ибо соответствующая статья Правды Ярослава о кровничестве («Убьет муж мужа, то мстить брату брата, или сынови отца, любо отцу сына» и т. д.) никуда не исчезла и с небольшими вариациями продолжала включаться во все последующие редакции Правды, что не позволяет считать ее утратившей юридическую силу. Законодательные новшества Правды Ярославичей заключались в другом – они были ответом на массовые убийства княжьих людей во время недавних беспорядков. Поскольку эти преступления совершались не одиночными преступниками, а целыми общинами, многолюдными толпами горожан и селян, то применение древнего права на месть погрузило бы страну в кровавую пучину расправ и самосудов. Изяслав первый понял это и подал пример выгодного для власти компромисса, обложив крупным денежным штрафом провинившихся жителей Дорогобужа. Таким образом, Правда Ярославичей поправила древнерусское законодательство в двух пунктах: во-первых, поставила вне закона акт кровной мести в отношении свободных общинников («людей»), совершивших убийство «княжих мужей», и, во-вторых, резко повысила размеры уголовных «вир» и «продаж» – с 40 до 80 гривен[135]. Остальное, в том числе и право кровной мести при уголовных тяжбах между самими «княжими мужами», осталось в неприкосновенности, «яко же Ярослав судил».
Как ни важно было Изяславу вновь показаться всему свету в роли старшего князя на вышгородских торжествах, разжать внешнеполитические клещи, которыми братья защемили его княжеский удел, было еще важнее. И он не сидел сложа руки. Династическим союзам своих братьев Изяслав противопоставил собственную матримониальную комбинацию. Не позднее 1072 г. он заключил два брачных договора, тесно связавшие его с маркграфом восточной Саксонской (Нижнелужицкой) марки Деди, который в 1068–1073 гг. открыто враждовал с Генрихом IV. Дело касалось двух сыновей Изяслава – младшего, Ярополка, и среднего, Святополка. Первый женился на падчерице самого Деди по имени Кунигунда. Второму восточносаксонский маркграф сосватал свою племянницу, дочь чешского короля Спытигнева I (1035–1061), женатого на сестре маркграфа Деди. Необходимо принять во внимание, что сын Спытигнева, Фридрих-Святобор, после смерти отца был изгнан своим дядей Брячиславом II (младшим братом Спытигнева) из Чехии и укрывался не то в Польше, не то в Восточносаксонской марке. Таким образом, в шурьях у Святополка оказался претендент на чешскую корону[136].
В то же время и по той же причине Изяслав пошел на мировую со Всеславом. В 1072 г. Киев и Полоцк договорились о прекращении военных действий, чем, по всей видимости, и объясняется отмеченное выше «исчезновение» Всеслава из летописи после 1071 г. как действующей фигуры древнерусской политической жизни[137].
Печать Святослава Ярославича
Однако, несмотря на принятые Изяславом меры предосторожности, развязка наступила быстро. Уже в 1073 г. между братьями-соправителями произошел открытый разрыв. Летопись не называет конкретных побудительных мотивов выступления младших Ярославичей против старшего брата. Это было зло в чистом виде, ибо Святослав и Всеволод своим поступком «преступили заповедь отню, паче же Божию… не добро есть воступати во предел чужаго», а причину зла древнерусские книжники знали очень хорошо: «Воздвиже диавол котору [распрю] во братии си Ярославичех. Бывши распри межи ими, быв себе Святослав со Всеволодом на Изяслава». Из дальнейшего повествования можно понять, что Святослав и Всеволод были крайне обеспокоены сближением Изяслава с полоцким князем: «Святослав же бе начало выгнанию братню, желая власти; Всеволода бо прельсти, глаголя: «яко Изяслав свадится со Всеславом, мысля на наю [нас]; да аще его не предим [упредим], имать наю [нас] прогнати»; и тако взостри Всеволода на Изяслава». Как можно видеть, переяславский князь представлен здесь невольным пособником честолюбивых помыслов Святослава, что конечно же никак не вяжется с его предыдущими поступками, которые, впрочем, также заботливо опущены летописцем[138]. Но вряд ли подлежит сомнению, что инициатива в деле «выгнания братня» действительно исходила от Святослава. Психологически это понятно: 46 – летний Святослав просто заждался великокняжеского стола. Что касается даты его выступления против Изяслава, то она находит свое объяснение в контексте международной политики тех лет. Дело в том, что на 1073 г. намечался совместный германо-чешский поход в Польшу[139], и Святослав, безусловно, был оповещен об этом Генрихом IV. Нельзя с точностью сказать, имела ли место между ними договоренность о синхронизации военных действий, но, начиная в 1073 г. борьбу с Изяславом, Святослав, несомненно, рассчитывал на то, что польский союзник киевского князя Болеслав II не будет в состоянии оказать помощь своему протеже.
Для Изяслава повторились худшие дни 1068 г. Не чувствуя за собой поддержки киевлян, он бежал из Киева вместе с сыновьями при первом известии о приближении черниговско-переяславского войска. Город без боя сдался победителям. 22 марта 1073 г. Святослав провозгласил себя киевским князем. Политическая система Ярослава рухнула окончательно.
Выгнав старшего брата, Ярославичи приступили к новому переделу Русской земли. Святослав уступил Всеволоду Чернигов[140], взяв себе взамен Ростово-Суздальскую землю и Бело-озеро. Владимир Мономах был выведен из Владимира-Волынского в Переяславль (вместе с которым он, кажется, получил и Туров[141]), а на его место сел сын Святослава Олег. Глеб сохранил за собой Новгород, третий Святославич, Роман, по-прежнему держал Тмуторокань[142]. Авторитет великокняжеской власти был восстановлен даже в больших масштабах, нежели при Изяславе.
Вероятно, тогда же Святослав удовлетворил церковные претензии Всеволода, учредив в Переяславле титулярную митрополию, по образцу черниговской. Житие Феодосия Печерского (в Успенском сборнике XII в.), рассказывая о переяславском епископе Ефреме, говорит, что он «поставлен бысть митрополитом в городе Переяславли». Согласно внутренней хронологии памятника, это произошло между 1073 и 1077 гг.[143]
За совершенные церковные уступки император Михаил VII Дука (1071–1078) потребовал от Святослава военной помощи против отложившихся от Византии болгар и херсонесцев. Святослав обещал выступить против болгар сам, а на Херсон послать своего сына Глеба и Владимира Мономаха, но переговоры затянулись, и оба похода, по всей видимости, так и не состоялись[144]. В то время, указывает Анна Комнин, Византия «не имела ни боеспособного войска, ни достаточного количества денег в царской казне, чтобы на них можно было найти вспомогательные войска из чужеземцев».
Киевляне, видимо, относились к Святославу достаточно лояльно, памятуя, что в 1069 г. он пытался удержать старшего брата от расправы над мятежным городом. Во всем Киеве один Феодосий Печерский, как повествует его Житие, беспрестанно обличал нового князя в том, что он не по праву сел на братний престол. Преподобный отказывался от встреч со Святославом, запретил поминать его имя в своей церкви и однажды послал ему большое обличительное письмо, в котором приводил имена нечестивых братоубийц древности и между прочим писал: «Голос крови единоутробного брата твоего вопиет на тебя к Богу, как кровь Авелева на Каина!» Вероятно, в это время печерское монашество приступило к переосмыслению культа Бориса и Глеба: если до сих пор святые братья-мученики почитались только как целители[145], то теперь они становятся примером безусловного послушания родовому долгу, святыми страстотерпцами, чей подвиг заключался в отказе «возняти руку на брата старейшего».
Святослав гневался, грозя Феодосию заточением, но так и не осмелился причинить какое-нибудь зло праведнику, которого чтила вся Русь. В сущности, этот честолюбец и клятвопреступник был очень набожен. От него остались два великолепных Изборника (1073 и 1076), на одном из которых красуется его надпись: «Не оставь, Господи, без внимания стремлений моего сердца! Но прими нас всех [то есть княжескую семью] и помилуй!» Житие Феодосия особо подчеркивает зависть Святослава к тому, что Изяслав имел в своей области столько святых мужей (вспомним в этой связи организацию побега Антония в Чернигов). Вероятно, не желая повторять ошибок брата, потерявшего расположение Антония и Никона, Святослав крепился, терпеливо снося Феодосиевы укоры и жертвуя на монастырь большие суммы. В 1073 г. он заложил в Киеве знаменитую Великую Печерскую церковь и отписал монастырю собственное село. В конце концов непреклонный игумен Печерской обители смягчился, перестал открыто бранить Святослава, разрешил поминать его имя на литургии (правда, только после Изяслава) и даже начал захаживать на княжий двор, чтобы душеполезной беседой наставить князя в братолюбии.
На примирительный дух Феодосия также могла настроить та решительность, с которой княжеская власть подавила всплески языческих волнений на окраинах Руси. Судя по тому, что эти эпизоды были включены в Повесть временных лет в виде пространных нравоучительных новелл, печерские книжники с большим одобрением отнеслись к жестким действиям Святославовой администрации по искоренению дьявольского «бесованья».
Леонтий, епископ Ростовский
С особенной силой «бесовское наущенье и действо» проявилось в Ростовской земле, где язычество крепко держалось среди местного славяно-финского населения[146]. В начале 70-х гг. XI в. Верхнее Поволжье поразил недород. Толпы голодных людей бродили по городам и весям в поисках пропитания. Бедствием немедленно воспользовались языческие жрецы, направившие народное недовольство в выгодное для себя русло. По всему краю прокатилась волна убийств и погромов. Нападению подвергались в первую очередь христианские центры – города, погосты и княжеские села. Беспорядки в Ростове закончились гибелью епископа Леонтия, растерзанного взвинченной жрецами толпой язычников. Под Ярославлем мутили воду какие-то два волхва, объявившие, что знают, «кто держит обилие» (задерживает урожай). Во главе голодных толп они двинулись вверх по Волге, избивая по погостам «лучших жен» – смотрительниц и ключниц княжьих и боярских дворов, которых называли также «большухи гобиньных (богатых) домов»[147]. Волхвы говорили про них: «Эта держит жито, а эта мед, эта рыбу, а та меха» – и, умертвив женщин, «отымали» себе их «именье». Для демонстрации своих колдовских способностей, говорит летопись, они также заставляли людей приводить к ним своих сестер, матерей, жен, над которыми проделывали некий ритуал: «в мечте» (символически) взрезали у них заплечья и вынимали оттуда «либо жито, либо рыбу»; многих затем тут же убивали. Здесь Повесть временных лет в несколько искаженном виде описывает обряд, который в первой половине XIX в. этнографы наблюдали в мордовских селах. Перед деревенскими праздниками, по обычаю сопровождавшимися пирами-братчинами, особые уполномоченные обходили дома, собирая съестные припасы в фонд общинного пиршества и языческих жертвоприношений. Хозяйки, приготовив в мешке разную снедь, становились спиною к дверям и поджидали их прихода. Те входили в дом, разрезали мешок, вынимали его содержимое и наносили в спину или плечи хозяйке легкие уколы ритуальным ножом[148]. Эта этнографическая параллель позволяет разглядеть в волхвах и их сообщниках представителей восточнофинской «чуди» (скорее всего, мерянских племен, к тому времени почти ассимилированных славянами), тем более что именно финские поверья объясняют неурожаи женским чародейством. Можно предположить, что, захватив погосты и села, волхвы заставляли жителей устраивать для них пиршества, которые заканчивались трагически для богатых женщин. Впрочем, если верить «Летописцу Переяславско-Суздальскому», четкого различия по половому признаку среди жертв колдовских ритуалов не было: «Много жен и муж погубиша».
От Волги волхвы повели свою ватагу вверх по Шексне к Белоозеру. По пути число их сторонников выросло до 300 человек – цифра для слабозаселенного края совсем не маленькая. Молва об их бесчинствах бежала впереди, и напуганные белозерцы обратились за помощью к Яну Вышатичу[149], которому в то время «приключися прити от Святослава» собирать дань в этих местах. Отряд Яна насчитывал всего 12 «отроков» (младших дружинников) и одного священника («попина»). Видимо, не имея точных сведений о силах бунтовщиков, Ян отправился наводить порядок. Стоянка волхвов была обнаружена им в окрестностях города, на опушке леса. Как можно думать, важнейшие дела восставшие решали в «кругу», на общей сходке, поскольку Ян через своих отроков вступил в переговоры не с волхвами, а со всеми, кто был в лагере. Первый его вопрос был: «Чьи они смерды?»[150] Те ответили, не таясь, что «Святослава». Тогда Ян потребовал выдать ему волхвов, «яко смерда еста моего князя». Получив отказ, Ян вознамерился лично пойти к язычникам, чтобы добиться своего, но отроки, осведомленные о настроениях в лагере, отсоветовали ему делать это: «не ходи без оружья, осоромять тя». Ян взял топор и велел им следовать за ним. Навстречу горстке храбрецов высыпала вся орава ослушников. Трое из них, выйдя вперед, попытались остановить Яна угрозой: «Смотри, на смерть идешь, не ходи». Однако Ян был настроен решительно. Приказав отрокам убить нахалов, он зашагал дальше практически в одиночку. Разъяренная толпа бросилась на него. Первый из добежавших занес над ним топор. Ян, опытный воин (к тому времени ему должно было быть под пятьдесят), играючи отбил удар и обухом своего топора поверг врага наземь. Подоспевшие отроки продемонстрировали не менее виртуозное владение оружием. После короткой схватки язычники в панике бежали в лес; правда, они все же сумели убить Янова «попина».
Вернувшись в Белоозеро, Ян возложил обязанность поимки беглецов на горожан, а чтобы приободрить их, пригрозил в противном случае остаться у них на целый год: «Аще не имете волхву сею, не иду от вас и за лето». Отважный воин несомненно дал волю своей иронии, но на самом деле угроза была нешуточной. Согласно статье 42 Краткой Правды, сборщик дани и вир мог требовать с местного населения на неделю 7 ведер солоду, барана или половину говяжьей туши либо деньгами 2 ногаты; в среду и пятницу полагалась ему голова сыра, ценой в резану; ежедневно, кроме того, по 2 куры, а хлеба и пшена вдосталь, «колко могут изъясти» он и его спутники. Кони приезжих становились на полное овсяное довольствие[151]. О том, сколь отяготительными для населения были постои «княжих мужей», говорит тот факт, что закон запрещал последним задерживаться в одном месте больше недели.
Отсюда понятно, почему белозерцы предпочли ловить по лесам «кудесников», нежели остаться до следующего лета в приятном обществе Яна и его двенадцати спутников. В скором времени волхвы были пойманы и доставлены к Яну на суд. Допрос смутьянов превратился в маленький религиозный диспут. Летописец изложил его содержание, видимо, со слов Яна, но при этом заставив волхвов говорить в терминах христианского богословия, понятных читателям Повести временных лет. «Чего ради погубиста толико человек?» – спросил Ян. Волхвы отвечали: «Потому, что те держат обилье, и, если истребим их, будет всего вдоволь. Хочешь, пред тобою вынем жито или рыбу или что иное?» – «Все вы лжете, Бог сотворил человека из земли, состоит он из костей и кровяных жил, и нет в нем ничего другого, а если и есть, то никто, кроме Бога, того не знает». – «А мы знаем, как сотворен человек», – возразили волхвы. «Как же?» – «Мылся бог в бане, отерся ветошкой и бросил ее с небес на землю; и заспорил сатана с богом, кому из нее сотворить человека, и сотворил дьявол тело человека, а бог в него душу вложил; потому, когда человек умрет, тело его идет в землю, а душа к богу»[152]. – «Поистине прельстил вас бес! – продолжал Ян. – Какому богу веруете?» – «Антихристу». – «А где он?» – «Сидит в бездне». Ян победоносно закончил спор: «Какой же это бог, раз сидит в бездне? Это бес, а Бог на небеси, сидит на престоле, славимый ангелами, в страхе предстоящими Ему и не смеющими взглянуть на Него. Один из них, которого вы зовете Антихристом, за высокомерие и был свергнут с небес и пребывает в бездне до тех пор, пока Бог не сойдет с небес, не свяжет Антихриста и не посадит его вместе с его слугами и верующими в него. А вам, – заключил Ян, – и здесь придется принять муку от меня, и по смерти на том свете». Волхвам, однако, их судьба рисовалась иначе: «Наши боги говорят нам, что ты ничего не можешь нам сделать». – «Врут вам боги!» Но волхвы стояли на своем: «Нам подобает предстать перед Святославом, а ты не можешь сделать с нами ничего».