На тонком снегу черная цепочка следов по безлюдной площади к безлюдной остановке трамвая…
Маршрутом тридцать первым отправляюсь в огромный, как замок, столетний дом, с фасада показывающий мрамором отделанные подъезды, над венецианскими окнами статуи рыцарей, в мрачных же дворах весь год сырость и почерневшие от невзгод тяжелые двери черных ходов, откуда сочатся запахи: едкий кошачий и еще какой-то иностранный хуторской, как в бедной мызе, завязнувшей посреди болотистых курляндских равнин. В этом замке на Петербургской стороне посижу за прощальным столом, поблагодарю хозяина за ночлег, выпью с ним посошок, дорожную суму на плечо — и домой, в свою Москву.
Трамвай пришел, и был он пуст и светел. Сев у окна, я видел, будто из иного мира, свои следы через площадь. Сдвинулись с места и стали отдаляться и Мариинка, и консерватория…
Проехав недолго, мы стали. Свет в вагонах померк. Справа глыбой мрака высился Исакий. Слева чернел на белом снегу сад у Адмиралтейства. Тьма вдали была туманной, и в ней растворялся Невский с бедными огнями реклам. Пустынно было в прежней столице.
Растворив двери для желающих выйти, барышня-водитель, не видя в темноте помехи, стала глядеться в зеркальце над водительским местом и охорашиваться. Извечное обывательское раздражение непорядком, вспыхнув, вдруг сникло, и настала странная тишина с порхающим снегом и красными стоп-сигналами машин, отражавшихся в мокром асфальте. Помедлив перед мигающим светофором, машины поворачивали налево и пропадали на черной Дворцовой площади.
Долгое и непонятное стояние стало творить чудо. Что-то благожелательное внезапно приподняло повседневную тяжесть, и, глубоко и радостно вздохнув, я осмотрелся. И вдруг почувствовал благожелательность и красоту тьмы. Почувствовал, как наравне со светом она превращает жизнь в объемную, стереоскопичную. Внезапно испарился постоянный и необъяснимый перед тьмою страх. Как будто пришло нежданное избавление от занозы, о которой забыл, привыкнув к ее мучительному присутствию. Какое-то странное блаженное томление поднялось к сердцу из темных допотопных глубин. Больше не хотелось никуда ехать.
Но вот свет зажегся, трамвай тронулся и уж стучит через Неву. За бесконечным для москвича мостом потянулись ущелья улиц с редкими прохожими, исчезающими в темных подворотнях. Подобные теням от облаков, плывут в этих улицах петербургские воспоминания и слышатся звуки, ныне невозможные. Вот экипаж, а в нем ветхая, в бархатном салопе барыня и рядом молоденькая компаньонка, прижимающая к душистой муфте китайскую собачку. В ущелье меж высоких стен мечется гулкое эхо от перестука подков. Железные шины колес с красными спицами высекают голубую искру из дорожного булыжника. Многопудовые зеркальные двери особняка отразились в лаковом экипаже, и показали спины два ливрейных лакея на запятках.
Ночь, улица, фонарь, аптека…
Большая поэзия таинственнее самой жизни. Составленные поэтическим вдохновением в определенный ряд, повседневные слова будят в вас другую жизнь. Губы шепчут строфу, и слова, как иней под ладонью, истаивают и проливаются каким-то другим смыслом, не поддающимся, словно музыка, объяснению. И тогда что стоит весь земной опыт, когда духовное око, прозревшее через звучание стиха, вдруг увидело вашу жизнь до ее начала и после ее окончания!
Ночь, ледяная рябь канала,
Аптека, улица, фонарь.
На повороте трамвай визжит колесами, осыпается рождественскими искрами. Я поднимаю глаза и вижу потолок высокой комнаты в доме, линкором надвигающемся из тьмы. На зеленом потолке раскрашенная лепнина с рогом изобилия и рассыпавшимися из него цветами и плодами. Приятный свет от невидимого светильника разлит по яблокам, грушам, гроздьям винограда, розовым бутонам и тропическим бабочкам над ними. Мне чудится, как там кто-то седой, в ветхом, но чистом платье негромко и хрипловато читает кому-то из Бунина…
Я гляжу на уплывающее окно так, будто за ним решается моя судьба.