Олег БЕЛОМЕСТНЫХ ДРУГОЙ Рассказ

Видит Бог, искренний рассказ — насколько нам возможно быть искренними — облегчает душу. Даже если это рассказ незнакомого нам человека.

О том, или еще о чем-то, стоял и размышлял, глядя в окно на потускневший от осенней непогоды мир, Сергей Васильевич Самохин. Он уже много дней наблюдал, как город медленно пустеет, становится серым и грязным, а мокрый ветер выхолаживает нагретые за лето асфальт и стены домов. Да, только год тому назад он был армейским офицером, безоглядно кружился в служебной суете, а теперь вот так, в одночасье, выпал из этого круга, когда внезапная болезнь сделала его досрочным пенсионером.

К сорока годам жизнь всякого человека — и Самохин не был исключением — становится размеренней, а холостяки, к редкому племени которых он принадлежал, сильнее втягиваются в заведенное когда-то расписание жизни. Прежний армейский распорядок надолго приучил Сергея Васильевича к раннему, в одно время, просыпанию и тщательной подготовке внешнего вида. А сейчас все это было ни к чему, и он мог бы спать до полудня, отращивать бороду, быть беспечным, как многие старики, просиживающие остаток жизни возле телевизоров и на дворовой скамейке. Не было и женщины рядом; за всю жизнь он так и не решился связать себя ни с одной, когда-то думал об этом, а теперь и не желал уже.

Жил Самохин в небольшой пустой квартирке, в которую раньше лишь приходил ночевать, да и то не всегда, оставаясь в дежурной части или казарме. В прошедший год ему долго пришлось лежать в больнице с болезнью сердца, квартира за время его отсутствия стала напоминать затхлый чулан. Когда-то, много лет назад, наклеенные им обои безнадежно торчали отставшими краями, дешевая мебель совсем поблекла от неухода, оконные рамы рассохлись, в них сквозило. Выписавшись с рекомендациями врачей не волноваться, жить размеренно и спокойно, он подолгу сидел в старом плетеном кресле, невесть когда попавшем в эту квартиру, глядя на движение минутной стрелки настенных часов. И решительно не понимал, что ему делать.

Мир вдруг сузился до размеров квартиры. Редкие прогулки по шумным улицам делали еще более одиноким. Гуляя, он много думал, но если бы его спросили, о чем, — не смог ответить. Всякий раз, возвращаясь домой, он ощущал, что завершил очередной круг неясных мыслей и чувств, укладывающихся в единую линию его странной отшельнической жизни. До глубокой ночи, иногда до утра, он сидел, согреваясь светом ночной лампы, освещавшей пустой стол или книгу, страницы которой он многократно перечитывал, тщетно стараясь найти какой-то иной, нужный ему смысл. В квартире еще не было включено отопление, он прятался от холода в армейский бушлат, как в кокон, внимая внешний шум дождя и ветра. Звуки ночной непогоды успокаивали его, но наступало утро, и высветленная солнцем суета вновь повергала его в уныние.

Вслушиваясь в себя, он ощущал главную свою муку — неотвязную ностальгию, жалость к утраченному времени; яростно, до боли хотелось вернуться в прошлое, войти в себя прежнего, притронуться к тем вещам, что счастливо жили с ним в солнечном мире детства и юности. Он чувствовал какую-то силу, прокручивавшую перед его внутренним взором пеструю ленту жизни. И когда он одолевал памятью обратный отсчет лет, приходило грустное понимание: никогда он не жил настоящим, а только лишь воспоминаниями о прошлом или мечтаниями о будущем.

Да, не был он практичным и хватким, как другие, не нажил добра и даже семьи не создал. На службе его ценили, но больше как человека, который бескорыстно соглашался выполнять работу за других. «Дон-Кихот Паломнический», — насмешливо называли его сослуживцы за фантазии, которыми он любил делиться с товарищами, чудаческое увлечение маленькими иконками и отпускными поездками к святым местам. Бумажные иконки и фотографии, которые он привозил из монастырей, он расталкивал по своим карманам и по всякому случаю, широко улыбаясь, дарил их знакомым. Такие чудаки могут быть художниками, собирателями бабочек, но не военными; однако Сергей Васильевич с юных лет стремился к военной службе, по-рыцарски понимал свой долг, торжественно выступая на общих собраниях, чем вызывал насмешки других офицеров, несших службу без особой патетики. Много пришлось выслушать Сергею Васильевичу от них о его безбрачии и безразличии к женскому полу. Нет, женщин он любил и замечал, что даже нравился им своей романтикой, чувственными стихами на праздничных застольях, занятными рассказами и историями. Но ни одна из них не пожелала связать себя с бесхозяйственным и бесперспективным мечтателем, материальное благо для них было дороже любви. Что такое любовь — он знал.

Теперь, в тишине, он был лишен общения: не было ни мужчин, ни женщин, мучительных отношений с ними, выслушивания тонких издевок от них, которые, как ни странно, он воспринимал с охотой, вбирая в себя злословие и видя, что людям от этого становится легче. Один, в пространстве свободного времени, он блуждал мыслями, бесконечно мерил шагами комнату, заглядывал в окно, как будто там что-то могло подсказать ответ. Но ничего нового не происходило.

В один из монотонных дней, когда его до предела утомила эта маета, он вдруг почувствовал желание уехать из города. Потянуло туда, где не было автомобильного шума, прямых улиц, многооконных отвесов серых домов. Вдруг возмечталось и захотелось бродить и дышать свободным воздухом там, в таежных лесах, где сила осени иная, чем в городе, где она наступает вольно, с яростным шумом ветра в сильных деревьях с крепким желтым листом, отчаянным проблеском угасающего солнца сквозь тяжкие тучи, студеной тенью и безжалостной сыростью в пропахшей грибами хвое под густыми ветвями вековых елей.

Да, нужно ехать. Не считаясь с болью в сердце, которое давало сбои в дальней дороге. В награду его ждало далекое озеро с многообещающим названием Глухое, о рыбалке на котором в превосходных тонах рассказывал ему приятель-сослуживец Николай Стрелецкий. Он был единственно близким к Сергею Васильевичу, по-товарищески добродушно выручал его из неловких ситуаций. На пару лет раньше Самохина закончив службу, он мирно проживал в поселке на берегу Байкала, стал завзятым рыболовом, знал самые глухие тропы к многочисленным озерам, расположенным в прибайкальских горах. Настойчиво звонил он Сергею Васильевичу, приглашая прогуляться по лесам и поговорить по душам — вспомнить прошлые времена.

Путь до поселка был не близок — четыре часа утомительного перестука колес электропоезда. Сергей Васильевич, выбрав последний вагон, занял место в углу и предусмотрительно проглотил таблетку. Дождался отправления, раскрыл было газету, но настроиться читать не смог. Людей было немного, в будний день ехали по делам жители деревень, но были среди них и явно городские. Недалеко от Сергея Васильевича развязно разместились подростки лет пятнадцати. Они бесстыдно целовались и смеялись, тощий паренек, не стесняясь окружающих, гладил еле заметную грудь глупо наряженной подружки. Казалось, они еле сдерживались от прилюдного совокупления. Немолодая женщина с безыскусно простым лицом, светлые брови и ресницы на котором выдавали в ней деревенскую жительницу, хмуро поглядывала на подростков и вскоре пересела на другую сторону. В вагоне было сумрачно и гулко от раздававшегося рельсового скрипа. Внезапные полосы утреннего света пробегали по одиноким фигурам людей. Поезд мчался, содрогаясь и стуча, минуя грязный пригород, к дачным поселкам, оттуда — по широкой речной долине — к необъятному Байкалу.

Напротив Сергея Васильевича скамья пустовала, но через две остановки тяжело вошел и бессильно уселся на нее старик. Темное оспенное лицо его было обезображено двумя шрамами на щеках, которые, как догадался Сергей Васильевич, были когда-то зашитыми разрывами рта. Сергей Васильевич невольно вспомнил читаный в детстве роман о человеке, который всегда смеялся. Старик был пьян. Мутным и жестким взглядом он уставился на Сергея Васильевича, потом достал из кармана пиджака полулитровую, скрутил пробку и медленно вылил в горло треть бутылки. Кадык его лишь раз двинулся под провисшей кожей. Всю дорогу старик молчал, угрюмо глядя за окно, сцепив руки, темные от расплывшихся бурых наколок.

Самохин, глядя на старика, невольно вспомнил отца. Тот тоже мог жадно выпивать бутылку в два счета. Мог так же брезгливо смотреть на окружающих, морщась и засыпая от водки, как от снотворного. Сейчас, десять лет спустя, Сергей Васильевич уже мог думать об отце спокойно. Но было время, года два после его смерти, когда он думал о нем каждый день. Большим мучеником называли его отца знавшие люди. За что такая участь, чего не хватало ему в жизни, был он здоров, красив, его любили женщины. В памяти Сергея Васильевича он и остался таким — любившим шумное застолье, танцы и песни. Пел и напевал он всегда, часто — выходя на балкон, поверх недоуменных взглядов прохожих. С приходом старости застолья закончились, кончились и песни, осталось одинокое пьянство. Несколько раз отец пытался покончить с собой. Видимо, мысли о смерти часто донимали его, он любил порассуждать, как лучше, легче умереть. Перебирая все способы окончательного ухода, делал вывод, что лучше всего замерзнуть: человеку тогда становится сонно, безразлично.

«Во многой мудрости много печали…» — нет, отец его был не пустым гулякой, он был большим книгочеем, пропить мог многое, но не книгу. В доме их перегруженный книжный шкаф занимал почетное место, книги сохранялись бережно, как иконы. Отец знал многое удивительно верно, даже пророчески. Но, прожив почти семь десятков лет, он не смог найти примирения с окружающими людьми, старость его не стала мудрой и спокойной. Умирал он в одиночестве, далеко от всех, наверное, в страданиях. Какое солнце светит теперь ему?

Подъезжая к станции, Сергей Васильевич увидел маленькую церковь. Она была сооружена из какого-то бывшего станционного здания, так что отличалась от других домов лишь небольшим куполом и звонницей, приделанными над крышей. Выйдя на перрон, Сергей Васильевич решил подойти к ней. Церковь казалась забытой, никого вокруг видно не было, стены ее и низкий палисадник бедные и поблекшие. Калитка была приоткрытой, он вошел, но дверь в храм была заперта. Две слабые осинки жалко ударяли голыми ветвями по окошкам храма. Самохину вдруг стало так горестно, что заболело в груди, он даже подумал, что приехал сюда напрасно. Со звонницы от небольшого колокола тянулся канат, подвязанный у крыльца, Самохину почему-то захотелось его услышать, он неожиданно потянул за крепкую веревку и услышал тонкий, быстро утаенный ветром, звон.

Сергей Васильевич медленно шел от вокзала по разбитому асфальту, сквозь каждую брешь которого виднелась обильная жухлая трава, искал взглядом приметный дом. Поселок большой, население его, не имея постоянной работы, выживало лесными сборами ягод и ловлей рыбы.

Красная черепичная крыша и резные окна двухэтажного дома Николая Стрелецкого среди покосившихся развалюх красовались вызывающе и чуждо. Дом был большой, как и семья Николая, который имел несколько дочерей, зятев и даже внуков. После долгой службы Николай лишь по увольнении на скопленные деньги смог купить жилье в далеком поселке. Помотавшийся много лет по казармам и служебным квартиркам, он со всем своим выстраданным бездольем выстроил образцовый особняк с автономными электричеством и водой, механическим поливом и прочими хитрыми изобретениями, отгородив себя от вездесущей разрухи. Только местные безработные не понимали рьяную хозяйственность семьи Стрелецких, они то и дело залезали в их огород и обворовывали сараи.

Сергей Васильевич утонул в сильных объятиях Николая, искренне обрадованного встречей с давним другом. Сильно располневший, но с ярким цветом глаз и щек, Николай долго жал руку своему рано поседевшему другу. Воспоминания о долгих годах прошедшей службы волною, даже с влагою на глазах, нахлынули на них. Долго Николай водил по своему хозяйству, показывал, а потом, за обильным столом, рассказывал своим домочадцам о Сергее Васильевиче, нахваливая его верное товарищество.

Тепло принятый в уютном доме, в большой дружной семье Стрелецких, Самохин почувствовал острую жалость к своему бессемейному существованию. В их глазах его жизнь, наверное, казалась странной и бесполезной. Глядя на маленького внука Николая, играющего с котенком, он опять, в который раз за последнее время, вспомнил тот старый деревянный дом, в котором провел свое детство, высокие тополя возле дома и акации, вокруг которых жужжали пчелы, солнечный песок, из которого строил он солнечные города и дороги, и, конечно же, оно — вечно летнее и безмерно синее небо. Вспомнил он и бедную их квартирку, и тот запечатленный в памяти день, в котором отразилось все его согретое солнцем детство: открытое в яркую улицу окно, вливающиеся в него волны тополиного шелеста, жаркая истома солнечного света, раскалившего поверхность старого круглого стола, и — жук, пойманный в коробку из-под конфет. Жук громко скребся, требуя свободы, а он, чувствуя себя повелителем, долго держал его в картонной темнице, чтобы потом великодушно дать волю.

Тогда он был просто «Ежик» — его первое имя, когда он не мог еще выговаривать «Сережу». Этот Ежик вошел в его сердце с голосом отца да так и остался. И сегодня, в своем одиночестве, он был точно — Ежик…

Долго сидели и вспоминали приятели свое армейское прошлое, Николай угощал свежей рыбой, хвастал уловами, описывал прелести деревенской жизни. Сергей Васильевич вглядывался в его располневшее лицо, в румянец и множество мелких морщин возле глаз и пытался понять, как мог превратиться в зажиточного помещика когда-то бесшабашный, ничего не жалевший и не желавший Николай…

К вечеру стало темнеть, пошел серый дождь. Улицы с разбитым асфальтом обезлюдели, ложбины стремительно наполнялись водой. Сергей Васильевич вновь смотрел за окно, в палисадник, где частые капли бесконечно ударяли в листья тополя, настойчиво срывая самые слабые из них и быстро роняя на холодную землю.

Шальной подросток промчался на старом мотоцикле, разбрызгивая грязь. Куда-то, к себе домой, запоздало прошествовала важная, с набухшим выменем, коза. Черная ворона пила из лужи, опуская в нее огромный жесткий клюв, поднимая его и недовольно оглядываясь вокруг. Трое парней вышли из магазина по шаткой доске, прокинутой над залитым крыльцом. Они бережно и цепко несли водку в руках, возбужденные в предвкушении ночного угара.

Поселок засыпал под шум дождя в ранней темноте…

Дождь кончился в середине следующего дня. Было хмуро, но чувствовалось, что больше его не будет. Николай вывел из-под навеса мотоцикл, они закинули в люльку рюкзак Самохина, немного сухих дров, резиновые сапоги и ведро с картошкой.

Не всякий рыбак ездил к Глухому озеру, причиной тому была плохая дорога, которую вообще трудно назвать дорогой. Некоторые дотошные рыбаки на мотоциклах, велосипедах, просто пешком проторили еле заметную линию, которая вела вверх до подступа к горному хребту, за которым, в ложбине, между высоких гор, находилось озеро. Перевалить хребет можно было только со скарбом на спине. Мотоцикл ревел, не вытягивал ездоков по узкой, с выступавшими корнями, промоинами, колее. Порою он совсем глохнул от перегрева, не выдерживая медленного подъема, тогда им приходилось высаживаться. Николай курил и рассказывал с улыбкой о прошедшем лете, удачной рыбалке и, вдруг опечалившись, о недавней смерти своей собаки, которой кто-то воткнул в глотку черенок лопаты.

Невеликий по расстоянию путь был долгим по времени, однако картины южной приозерной тайги скрашивали дорогу. В гуще смешанного желто-зелено-белого леса поражали видом старые реликтовые тополя огромной высоты и толщиною в четыре обхвата, обезображенные старостью стволы были покрыты толстым слоем мха. Меж деревьев густо желтели стебли огромных папоротников и высохшие уже спицы высоченных зонтичных растений. Сине-зеленые ели долгими пиками вытягивались к небу, раскидывая в вышине остроугольную бахрому веток. И все это в соседстве с посеревшими от влаги березами.

Через три часа, измучив мотоцикл, Самохин и Стрелецкий добрались до подножия хребта. Разделив и навьючив на себя вещи, они продолжили путь по отвесному склону, хватаясь за ветви кедрового стланика. Сергея Васильевича доставала сердечная боль и одышка, они часто присаживались отдохнуть. Вершина горы была безлесой, на камнях ее росли мхи и лишайники, местами курчавилась пахучая богородская трава. С высоты хребта им открылся окруженный лесом поселок и — по-осеннему черная и неспокойная ширь Байкала, ограниченная синими хребтами другого берега. Они так долго взбирались, что изменился сам воздух, на этой высоте он стал казаться особо чистым, небесным. Где-то за огромной толщей одолеваемой горы их ждала запертая и вознесенная к небу чаша тихой воды…

Озеро открылось все и сразу, неправильно угловатое, сформированное склонами трех гор. Оно было невелико и почти не имело пологих берегов, горные склоны уходили в глубину его темной воды. Озеро называлось Глухим, наверное, по особой тишине, царившей в зажатой горами впадине. К общему впечатлению добавлялся вид густого елового леса, с проседью редких берез, и черной, как нефть, воды. Деревья покрывали внутреннюю поверхность горной чаши, подступая вплотную к воде.

Они пошли вниз к узкому участку берега между двух гор, единственному, где можно было полого разместиться возле озера. Да там и был собран из немногих бревен домишко, совсем маленький, замшелый, как и деревья вокруг. Виден он был только наполовину — врос в землю и до верха окошка зарос сухой травой. Высоко лишь торчала ржавая жестяная труба. Внутри избушки не было ничего, кроме железной печурки и нар из грубо отесанных полубревен. Стекла в окошке не было, Самохину пришлось отрезать кусок полиэтилена от дождевика и натянуть на кривую раму.

Николай оставил его, пообещав приехать ровно через неделю. Самохин проводил взглядом скрывающуюся средь деревьев фигуру товарища. Теперь он остался один с озером, среди близких к небу гор. Он обошел вокруг избушки, увидел следы давнего, не этого года, костра, затем присел на сваленную вершиной в воду старую ель и стал смотреть на темную, без блеска, гладь озера. Солнце уже прикасалось к горам, его остывающие лучи не пробивали мрака густого леса. Тишина — и ни одного живого голоса вокруг. Он оглядывал лес и старался понять, почему здесь нет птиц — наверное, это озеро высоко поднято и замкнуто грядой. Внимательно вслушивался, но, кроме легкого движения воздуха в ветвях, ничего не слышал.

Он наклонился к воде, ему стало неудобно, тогда он вытянулся вдоль елового ствола, придерживаясь рукой за ветвь, приблизился глазами к самой поверхности озера. Лицо ощутило водный холод. Сквозь темную толщу он разглядел совершенно круглый шар, засучив рукав, протянул к нему руку, вытащил ледяной камень, покрытый блестящей слизью. Здесь, без чужих глаз, его вдруг охватила детская страсть исследования, желание обойти весь берег, осмотреть каждое дерево и травинку, найти сухой лист и отправить его кораблем по большому океану. Стесняться здесь некого, можно стать младенчески любопытным и беспечным.

Ему вспомнилось другое озеро, яркое, радостное и звонкое, на которое привез его когда-то, целую вечность назад, отец. На утлой фанерной лодчонке они плавали от одного берега к другому. Отец, смеясь, давал ему весла, которые в детских руках неловко вырывались из воды. Лицо отца было молодым, волосы по-цыгански черными и кудрявыми, матовый загар покрывал его крепкое тело. И глаза — радостные, живые. Но и тогда уже в них промелькивало сомнение, словно он сомневался в надежности этого мимолетного счастья. С годами взгляд отцовых глаз потускнел, они стали тревожными, недоверчивыми и — самое страшное — равнодушными. Сергей Васильевич до сих пор испытывал чувство вины перед отцом, может быть, в том, что недостаточно любил его, не понимал. Не было у них искренних бесед, казалось, не нужны они близким людям. А теперь вот хотелось многое спросить, о многом поведать отцу, но — поздно.

Горы с наступлением темноты стали еще больше, выше и страшнее, их черные контуры сливались с сумраком неба. Призраки туч стягивали пространство между гор. Наступала ночь, он продолжал сидеть на берегу, вглядываясь в уже неразличимые деревья на другой стороне. В небе то прятался за неясные туманы, то всплывал маленький круг луны, в какие-то моменты он становился необыкновенно ярким, таким, что не видно было обычных на нем пятен. Стало холодно, и он пошел в избушку, ощупью нашел фонарик, его свет необычно ярко высветлил стены его маленькой обители. Вытащил спальный мешок, развернул на нарах и вложил внутрь него шерстяное одеяло. Куртку он подсунул под голову, снял ботинки и залез в теплую утробу.

Сон не приходил, да он и не нужен ему был. Сергей Васильевич вслушивался в звуки ночного леса, в движение ветра, который мелко подвывал краями зажатой в раме пленки. Тихо, незаметно сверху протянулся шлейф дождя. Вначале он принял его шум за стук по крыше веток или падающих листьев. Но дождь быстро смолк, смолк и ветер, и все стихло. Стало так тихо, что он услышал слабый рыбий всплеск где-то посреди озера. В этой тишине не было разделяющих стен и расстояний, он внимал всем лесным звукам, вбирал их в себя и отпускал дальше вместе с неровным биением своего сердца.

Лунный свет перемещался мутным пятном от дверцы печки к его ногам. Иногда пятно становилось ярким и был виден неровный мох между бревнами. Пахло ржавчиной. Вдруг сверху, это он понял точно, донесся слабый звон колокола. Откуда ему быть здесь и в это время? Но звук повторился. Да, тот самый звук бронзового колокола станционной церквушки: слабый, тающий. Может, это тот голос среди долгой тишины, которого он жаждал, ради которого уехал в лесную глушь?

Ночные мысли — самые яркие и самые горькие. Вот главная мысль: его никто нигде не ждет. Останься он здесь, в глуши, никто и не спохватится, а если и вспомнит о нем, то не пожалеет. Не потому, что не любили, нет. Его не понимали, он не жил так, как считалось правильным. Не был он создан для семьи, не дано ему строить дома, обживаться хозяйством. И не тянуло его к общим развлечениям. Впрочем, сам он иногда считал себя просто лентяем, не решавшимся на практические дела. Но что есть, то есть: он лишь мечтатель и вспоминатель прошлого.

А тянуло его к прежним чувствам: увидеть тот далекий, светящийся, как солнце, дом и те самые деревья, взять в руку горсть того солнечного песка, из которого строились горы фантазии. Вот — горы те уже выросли и окружали теперь его здесь, на Глухом, совсем глухом озере. Сергей Васильевич все глубже погружался в теплые волны сказочного прошлого. Вспомнил тихий зимний вечер, когда отец учил его кататься на коньках. Вначале он помогал ему спускаться из квартиры по крутой лестнице в тяжелых, стучащих по ступеням коньках, и они выходили на пустынную улицу. Тихо поскрипывал фонарь на столбе, в границах его света, вдоль палисадников старых домов, они разучивали скольжения по накатанному плотному снегу. Отец то поддерживал, то отпускал его руку и громко вскрикивал, когда сыну удавалось самостоятельно проскользить несколько шагов. Они смеялись на всю уснувшую улицу, снежинки искрились в свете жестяного фонаря, и не было в тот момент более родных душ, чем он и его любимый отец.

Он помогал ему верить в лучшее, хотя, наверное, сам уже не был идеалистом. Какие идеалы были у отца? Сергей Васильевич не знал, но, слушая песни отца, чувствовал, что они все-таки были. И не сбылись. Отец так и не нашел себя, умер странником: за три дня до празднования Нового года ушел из дома, оставив запись бледным карандашом на уголке газеты о том, чтобы его не искали… Нашли его весною, в лесу. Смерть наступила от переохлаждения и истощения — так было написано в бумажке, выданной из морга.

Сергей Васильевич многое перенял от отца, в нем жил тот же беспокойный дух сомнения. Он не мог жить как все. Все — жили, не думая о высоких смыслах, если и задумывались, то не глубоко, быстро уходя от сложных мыслей. Его же с детства мучили вопросы о самом-самом большом: что такое этот сложный мир вокруг тебя, для чего слабым цветам невыносимая красота, где свет самой далекой звезды, откуда приходит и куда уходит человек?.. Среди глыб мироздания его собственное чудаческое существование казалось иногда ничтожным, а порою — равновеликим. Свою величину он ощущал в зависимости от того, был ли этот мир далек от него или близок настолько, что подавлял своею тяжестью. Сегодня, в эту ночь, он видел мир как луну, далеким и ясным, и ему опять, в который раз, казалось, что он улавливает его тайны.

В чем найти себя в этом мире, в каких моментах жизни определить свою суть? Пройти долгою дорогой внутрь себя, до понимания своего образа на этой земле, дано немногим, может быть, и никому. Сие есть тайна великая. Но существует и дорога внешняя — путь к окружающим тебя людям, близким и далеким, по нему ходит каждый и каждый на этом пути проявляет себя.

Сергей Васильевич без всякого сомнения любил отца, но были моменты, или периоды, когда он охладевал к нему. И не потому, что тот был строг с ним, а по злой причине неискоренимого отцовского пьянства. Не мог Сергей Васильевич смотреть без отвращения, как отец возвращался домой поздно вечером, держась за стенки, порою падая, и, уже не в силах встать, оставался лежать на ковровой дорожке. Он не мог понять ту степень слабодушия, когда человек объявляет о безвыходности своего положения, лишает себя всех надежд. Если бы отец сказал ему: «У меня не получилось, у тебя все должно получиться» — он, может быть, понял бы и простил его. Но отец не говорил ничего, впавшие глаза смотрели мутно и тоскливо, как у того насильно смеющегося старика в поезде, покалеченного несвободой. Взгляд отца наделял и его, Сергея Васильевича, жизнь полной безнадежностью, он как бы говорил: «И ты, ты тоже окунешься в бессмысленность».

Нет, невозможно жить такой пустотой. Ведь было же у них светлое: как они любили быть рядом, когда отец, устроившись на диване с книгой, вслух читал и увлекательно комментировал читаемое. Сергей Васильевич неосознанно перенял от отца любовь к литературе, образы которой стали частью его души. Он помнил, как испытал потрясение и даже не пошел в школу, пока не дочитал до конца историю про мужественного старика, победившего жестокое, но любимое море. А светлая грусть в повести о молодом барине, не нашедшем любви у казаков, в мнимой простоте жизни которых он так обманывался? А гневное небо над тихой рекой, разделившей так много судеб и любящих сердец в жестокую эпоху? Эти выдуманные образы, эти яркие картины — они были дороги для них обоих, объединяли своей силой.

Обманывался отец — и потому не запали в Сергея Васильевича семена безнадежности. Ведь что-то значит та смутная сила, потянувшая его в церковь креститься, где чувствовал себя он, великовозрастный, неловко среди кричащих младенцев, окунаемых в купель, но так легко и счастливо дышал по дороге из храма? И что-то значит его бессемейная жизнь, дающая волю в поступках?

Он чувствовал, что окончательно рассчитывается с прошлым, которое больше не будет его мучить. Откуда-то из высока, из неясного будущего, доносился тонкий колокольный звон. Призывный звук, он утешит душу и даст обретение Отца…

Утро встретило его пронзительной прохладой. Таежная погода резка: ночью холодно до инея, днем может быть так жарко, что и раздеться впору. На утро указывали лишь ручные, с подсветкой, часы, за окошком не виделось, но чувствовалось, что лес погружен в густой туман. Ощупью одевшись, он вышел. Избушка и пять-шесть деревьев от нее составляли видимый круг, остальное за ними — вязкая мгла, поглотившая весь мир, от которого Сергей Васильевич убежал. Мягкий хвойный ковер под ногами поглощал все звуки. Он всматривался в утренний сумрак, где-то вверху, на остриях елей, пробивался тусклый свет, у подножий деревьев еще лежала ночь. Неясное рассеянное свечение делало лес таинственным и торжественным, оно напомнило ему храм во время богослужения, когда обильный дым кадил возносится к куполу и тает в потоках света. Странным было соседство деревьев: прямые мачты елей и редкие среди них, загнутые дугой до земли, стволы берез. Какая немочь поставила нежные белые деревья в вечный поклон? Ночной ли дождь или туман оставили на кончиках еловых хвоинок миллионы маленьких серебряных линз, когда он тронул мягкую ветвь, по всему дереву, как звуком камертона, прокатило волну капели.

Холод горного озера пронизал все живое, Самохину стало зябко до дрожи, он вышел на берег и стал разводить костер. Огонь в сыром воздухе плохо разгорался, дым невидимо мешался с туманом. Сейчас самое время лова.

Он собрал выдвижное удилище, из мешочка с черной землей вытащил сонного червя, безжалостно пронзил крючком в трех местах его вдруг судорожно выгнувшуюся плоть. Широкий взмах удилища — и приманка плюхнулась в воду, отразившись чуждым здесь звуком. Казалось, можно шепотом достать другой берег озера, а крикнуть здесь — голос его был бы грому подобен.

Долго ждать не пришлось, первая рыба неожиданно жестко дернула леску, сопротивляясь неотвратимой тяге, яростно захлестала хвостом. Большая рыбина оказалась хариусом, ее темно-серебристое, с зеленым отливом, тело, сверкая красными нитями в веере плавника, сначала замерло у него в руке, затем отчаянно — так, что он чуть не выронил его в воду — дернулось в сторону. Крепко зажатая рукой, рыба стала смиряться — боковые плавники ее оттянулись в стороны, а жабры медленно шевелились, ища защиты от сжигающего воздуха.

Не приходилось долго ждать, рыба жадно клевала после каждого заброса наживки. Хариус здесь был необычайно темный, под стать цвету воды. Сергей Васильевич не был человеком азартным, но сейчас его охватил первобытный зов добычи, он не заметил, как быстро набрал улов в половину ведра.

Трапеза его была не богата, но хороша уже тем, что в городе такой не приготовить. Он завернул рыбу в фольгу и зарыл в угасающие угли костра, туда же положил несколько картофелин. Через полчаса он, сидя на повергнутой ели, вкушал добытую пищу и поглядывал в рассветное осеннее небо.

Теперь горы не были столь страшными, как ночью, в утреннем свете их вершины предельно ясно вычерчивались в небе. И озеро было другим, не мертвым, оно дышало. Да, сколько таких озер разбросано по бесконечным и до сегодня не обжитым сибирским просторам! Когда-то, еще не так давно, сквозь таежные дебри в поисках лучшей доли пробирались бродяги, каторжники, переселенцы. Равнодушная природа не щадила слабых и неудачливых, многие из них замерзали или погибали в схватке с хищным врагом. Но ведь были среди них и иные — странники не от мира сего, селились вдалеке от путей, в стороне от назойливого людского взгляда, и не искали хлебного приюта. В суровой глуши, среди диких зверей, строили они убогое зимовье, водружали крест, под ним испытывали себя и молились о всеобщем спасении душ. И милосердный Бог давал им защиту и тепло…

Он еще долго будет сидеть у костра, смотреть в ночное небо. Еще многое нужно обдумать, многое вспомнить. В этом бледном осеннем небе он будет искать ответы на многие вопросы. Быть может, ему захочется остаться здесь навсегда, построить келью и прослыть святым. Молиться на камне, дружить со зверьми. Быть может, тогда пройдут уныние и неопределенность, он станет воином с мечом Божьей правды. И тогда ни отцу, ни сыну не страшно течение времени.

И пусть идут дни, пусть их сменяют ночи. Над озером миллионы раз возгорятся восходы и закаты. Закончится библейская история, отшумит Армагеддон. В Судный день оживут живые и умрут мертвые. Рассыплются камни и поблекнет солнце…

Лишь беспокойный дух прощально пролетит над мертвою водой.


Загрузка...