Часть третья

Теперь-то уж все было кончено, не так ли?

Бедный Холланд.

Вы могли сами догадаться об этом. Ведь на самом деле все так очевидно. Холланд мертв. Мертвее не бывает, если повторить неудачное выражение мисс Джослин-Марии, час назад услышанное Нильсом. Это правда. Ошибиться невозможно. Не стоит обманывать самого себя. Холланда больше нет. Пытаясь повесить на колодезную цепь кошку Ады, он и себя убил тоже. Такова ирония судьбы. Сам себя прикончил — в колодце, посреди лужайки, поросшей клевером, тогда, в марте, в день своего рождения. Вот поэтому мама и не выходит из комнаты и пьет — не может примириться с потерей, и поэтому брошенный, покинутый, совсем одинокий, не желающий признавать, что Холланд может быть мертв, Нильс воссоздает своего близнеца, вызывает его дух, иначе говоря, воскрешает его из мертвых.

Свидетельством этому — необычайное почтение, прямо-таки страсть к трупу; мальчик оказывается в рабстве у мертвеца, околдованный дьявольским любовником; не привидение является ему, не призрак, но живое и дышащее существо из плоти и крови — он сам становится Холландом. Таковы правила игры. Быть пчелой, быть цветком, быть птицей — быть Холландом. Так он играет в своем одиноком маскараде блаженной агонии, счастья, утонченной тирании, любви к своему близнецу, идеализируя его и одновременно выжидая, чтобы занять его место; ему мало было быть братом Холланда, он должен стать Холландом. Перстень для Перри. Тот, кто надел кольцо...

Можете представить себе это. Лето. Каникулы. Нильс одинок. Помнится, я отмечал, что у него не было друзей или, если они и были, он не страдал без их компании. Вы когда-нибудь слышали про школяра, у которого не было бы приятелей? Вряд ли, я думаю. Но так было с Нильсом, всюду отыскивающим лица — как научила его Ада, — лица в облаках, в бассейне у колодца, на потолке — все равно. Одно лицо, его лицо, лицо того, Другого. Он был там — Другой. На потрескавшейся и пожелтевшей штукатурке с растущим рыжим пятном сырости. Вы понимаете. Я делаю то же самое здесь, лежа на моей кровати, с моим пятном на потолке. Видите? Два глаза, нос, рот с приподнятыми уголками. Как это называет мисс Дегрут? Никак не могу вспомнить. Обязательно спрошу у нее, когда она придет. Кажется, это все-таки не остров, вроде бы страна. Да, это напомнило мне — я вдруг вспомнил — ее имя: Сильва. Сильва Дегрут. Смешное имя, правда?

Во всяком случае, вот он перед вами, Нильс, — Нильс, проводящий лето, играя в игру Ады — в мертвого Холланда. А как ему еще проводить время? Вспоминать Рассела Перри? Или миссис Роу, жившую по соседству? Само собой, нет, конечно. А кто виноват, спросите вы, в столь трагических обстоятельствах, в странном превращении мальчика в своего мертвого близнеца? Вы говорите — никто? Так получилось? Я не согласен. Насколько я понимаю, виновата Ада. Я много думал о ней. Мне она не нравится. Да, я допускаю, что был какой-то смысл во всем, что она делала. Хотя не без примеси сентиментальности, она была не свободна от сентиментальности, этой самой страшной западни. Очень занятный тип, мне кажется, род барышни-крестьянки, очень русский ум, иногда странный. Струя своеобразного юмора сквозила в ее мышлении, в ее диалогах с мальчиком. Она не могла распоряжаться собой. Слишком много обязанностей. Она делала свою работу, хозяйничала по дому, растила цветы (ах, подсолнухи!), переживала свои трагедии, пыталась объединить семью. Мозг еще сохранился в этих старых костях, их не так-то просто сломать. Она до последних дней казалась непобедимой — и не знала того, что побеждена. Старая женщина слишком многое позволяла ребенку, она позволила ему уйти в свой безумный вымысел, и безумие оказалось тут как тут, естественно, — откуда же они забрали другую бабушку, Изабель Перри, если не из психушки? И Ада знала, что в семье таится болезнь. Вы увидите, как горько ей потом придется покаяться (пока же она только кивает и улыбается, полная жалости, когда Нильс смотрит в воду у насоса — зачем?), когда факты соберутся воедино, когда осознание того, что она посеяла семена трагедии, разорвет ей сердце. А пока что вы делаете из нее страдалицу, из этой глупейшей женщины, вы, а не я. Бедное, погруженное во мрак существо, все время недопонимающее, не могущее вообразить, к каким последствиям ее поступки приведут... к ужасным последствиям.

Ну, допустим, не совсем уж она этого не понимала. Так же, как Нильс боялся, что Холланд уйдет навсегда, она боялась, что он вернется...

1

Мы вновь видим Нильса в гостиной. Он стоит перед клавиатурой пианино. В голове у него жужжание, непонятный жужжащий звук, который возникает каждый раз, когда он услышит, что Холланд мертв. Мертв, похоронен, ушел навсегда. Конечно, это неправда, говорит он себе, но это его беспокоит. (Именно поэтому он сегодня сбегал на кладбище и помочился на цветы на могиле Холланда, — не очень-то помогло, но жужжание прекратилось. До тех пор, пока он не услышал завывание гармоники. От этого тоже жужжит.)

Там, на блестящей крышке пианино, лежит сверток из голубой папиросной бумаги, бумага развернута, содержимое на виду. На лице у Нильса зачарованное выражение, как у Холланда, он почти загипнотизирован пальцем. Палец: твердый, высохший, чуть согнутый, ноготь аккуратно подпилен. Если бы кто-то вошел, он бы спрятал его, но никого нет, и ребенок поглощен своим диким сокровищем.

Он только что пришел с улицы, с яркого уличного света, и находит гостиную более мрачной, чем обычно, воздух кажется спертым, атмосфера более тягостной. В прежние времена гостиная выглядела весело и жизнерадостно, но теперь темное дерево, густой сливовый тон обивки тахты, камчатые занавески — все производит печальное, тяжелое впечатление. Красный ковер выцвел, он теперь напоминает цвет... чего? Цвет вареного, отбеленного солнцем панциря омара, подумал он. Радио молчит — молчит с тех пор, как три дня назад вернулась из Чикаго тетушка Ви, и все те безделушки, что оживляли комнату, составляли ее украшение, теперь убраны — на них скапливалась пыль, увеличивая работу Винни.

Серебряная ваза бабушки Перри стоит на поддоне на пианино, полная поникших георгин; цвета слоновой кости соцветия отражаются в полированном дереве. Нильс берет аккорд и наблюдает, как вибрация инструмента заставляет лепестки опадать, вместе с ними сыплется желтая пыльца. Он сидит, берет тройные аккорды, глядя в ноты перед собой, на плавный полет лепестков, падающих в молчании там и сям вокруг негнущегося пальца. Эта иссохшая плоть занимает все его мысли.

Палец... памятная сине-черная точка в том месте, куда Рассел ткнул острием карандаша... Дар Холланда. Жужжание прекращается, сменяясь криком. Слышишь? Дикое мяуканье! Мяа-ааау! Где-то здесь, в его голове.

Кошка: кис-кис-кис... В тот мартовский день он играл у дороги, услышал мяуканье, крики, вопли. Адина кошка, Пиликия, это она вопила, пока Холланд тащил ее на цепи, обмотанной вокруг шеи. Затем борьба, все смешалось, кошка дергалась в петле, падение и наконец глухой удар внизу. Он бросился к колодцу, вскарабкался на сруб, вытянул шею, вглядываясь в темноту, на камни — шероховатые, холодные, поросшие зеленым мхом; пальцы свело судорогой от страха и боли, в то время как кто-то пытался оттащить его прочь, кровь шумела в ушах, закипала в мозгу. Он испытал головокружение, его тошнило, тянуло броситься следом, вниз. «Помогите! Спасите!» Он предпочел бы ослепнуть, но только не видеть, кто лежит на дне колодца — может быть, тяжело раненный. «Помогите!» Беспорядочно дергающееся тело в луже красного и черного. В долю секунды все кровяные сосуды в голове, казалось, взорвались, и кровь пролилась ему в горло, чуть не задушив. Это был Холланд — в колодце — раненый — Холланд ранил себя! Он вцепился зубами в кулак, чтобы остановить вопли, но когда его уводили, он все еще продолжал кричать. Когда же он замолчал, то не говорил больше ничего, никому ничего не говорил несколько дней, не ел, не двигался, едва ли дышал, смотрел, слушал...

Он ушел тогда, переместился в какую-то другую страну, в какую-то незнакомую местность, где все было в тумане, где голоса людей доносились как бы издали (видение колодца там было из милосердия уничтожено), когда они с бледными печальными лицами приходили, собирались в круг и смотрели на него сверху вниз. Чужие лица. Незнакомый мужчина с серебряным кружком и резиновыми трубками в ушах; другое лицо, беспокоящее своей похожестью на кого-то полузнакомого; далекие переговаривающиеся голоса.

«Травмирующее воздействие... шок... это пройдет». — «О, ради Бога!» — «Миссис и мистер Фоли внизу в гостиной... говорят, кольцо не снимается с пальца...» Услышав это, он в тревоге приподнялся, хрип сорвался с его губ: «Нет... нет...»

«О чем это он — о кольце?» — Другой голос, удивленный. «Что вы говорите — кольцо? Какое кольцо?» — «Золотой перстень его отца, с соколом на печатке. Он не должен был надевать его. Пальцы распухли, и кольцо не снимается. Мистер Фоли спрашивает, что ему делать?» Пауза, потом: «К черту кольцо! Забудьте о нем... не до этого... все это... ничего, кроме сожаления. Нет, погодите — скажите ему, пусть оставит кольцо... оставит на пальце у мальчика, будет лучше, если мы его похороним вместе с ним, спрячем под землей... сколько еще вреда он принесет, этот перстень... пусть его похоронят».

Подождите! Нет! Кольцо? Перстень для Перри? Его не станет? Нет! Да, говорят они, сделав строгие лица: они все пришли к нему, наставили на него пальцы, будто отгоняют чертей, заклинают нечистую силу, изыди, изыди! Ужасный ребенок, конец ему, конец и кольцу. Неспроста он так его хочет, это порча! И если правая твоя рука соблазняет тебя... Оно должно быть похоронено, конечно. Да будет так... да будет так...

Нет! Не-е-е-ет!

Блеск серебра, быстрый укол, покой. Он уснул. Беспокойный, полный сновидений сон, ужасные, несчастные сны: всюду ночь, можно кое-что разглядеть, безлюдный, заброшенный ландшафт, но все это ночью, небо и земля покрыты тьмой. И из самого сердца тьмы летит сокол-сапсан — не та золотая птица-флюгер, а другая, живая, кричащая, и крылья ее мягко машут. Потом темные крылья становятся белыми и птица превращается в другое существо, превращается — в ангела! Ангел Светлого Дня! Смотри, как развеваются ее белые одежды, крылья ритмично поднимаются и опускаются, лицо такое милое и любящее, на губах улыбка. Смотри, как простирает она руки, как они манят... манят...

А вот он идет — Другой, — весь озаренный золотыми лучами, и Сокол-Сапсан с хищными глазами сидит на его плече. Он протягивает руку, ту руку, и на томпальце надет перстень. Вот Ангел окутывает его своими крыльями, и на глазах у Нильса все они улетают, Ангел, дитя, птица — перстень.

Нет, погодите — не уходите! Постойте!

Но он не может остановить их. Дальше, дальше уходят они, в глубокую тьму. Шепот: прощай... угасает... угасает... И остается лишь память о лице, знакомом лице, улыбающемся, насмешливом... чьем?

* * *

Он просыпается.

Стоит в комнате; это другая комната, темнота и молчание, занавески задернуты, воздух спертый — это гостиная. Гроб. Золотые шнуры с кистями, запах гладиолусов, уже слегка привядших, улыбающаяся «Мадонна с младенцами»... Шеффилдские канделябры, тусклые огоньки свечей. Он протянул руку. Поднял крышку. Смотрел в лицо, это лицо. Это не сон. Но почему такое молчаливое, такое холодное, такое неподвижное? При тусклом освещении кожа казалась гладкой, бледной и холодной; невозможно было различить следы когтей, сломанные кости, синяки и ссадины.

— Холланд? — Нет ответа. Он еще здесь — это не сон. Бесконечно долго стоял он, глядя на лицо на подушке, сатиновой подушке. Бдение.

Лицо спящего.

Вечным сном, похоже.

Он созерцал в покое. Смотрел, смотрел, смотрел. Он смотрел на закрытые веки. Какое-то время спустя комната стала сжиматься вокруг него, тишина превратилась в одно огромное молчание, неподвижное и бесконечное, воздух начал уходить, стало трудно дышать, чувства слабели, пол наклонился. Холланд? Черт побери, еще мгновение спустя его рот казался напрочь лишенным выражения, или, точнее, он будто застыл, произнося какой-то звук, как у статуи. Теперь казалось, что уголки рта приподнялись в двусмысленной улыбке. Он наклонился ближе. По сравнению с его собственными эти губы казались твердыми, ненастоящими, резиновыми. В ноздрях запах, специфический, медицинский, вроде формальдегида: напоминает об уроках биологии. Он затаил дыхание, сказал про себя: «Открой глаза». Мольба, переход от надежды к отчаянию и обратно. Нет, глаза оставались закрытыми. Пальцем он поднял одно веко, потом другое. Серебристый блеск белков в свете свечей.

— Вот так, так лучше. — Действительно намного лучше, этот легкий блеск глаз. — Лучше. — Казалось, он услышал, как кто-то повторил слово, чисто и точно, а секундой позже — эхо. Лучше-лучше-лучше-лучше...

Пораженный, он прижал руку к губам, не шевелясь, чтобы не разрушить чары. Он сосредоточился...

— Холланд...

Холланд. Холландхолландхолланд...

Снова затаил дыхание.

— Как это было?

Это было? — пришел ответ, — это было этобыло этобылоэтобыло...

Замечательно. Он почувствовал, как забился пульс, крохотная вена под левым глазом.

— Тебе удобно?

Да, достаточно удобно. Нильс начал дышать снова — ответ удовлетворительный. Похоже, ему действительно удобно, голова чуть склонилась в знак согласия, плечи приподнялись.

— Хорошо, — сказал он, и Холланд тоже сказал: «Хорошо», и они улыбнулись друг другу. Мгновение спустя он услышал шепот Холланда, четко различимый в молчании комнаты.

— Подойди ближе, младший братец. — Глаза блестели при свете свечей, запах стал сильнее, тяжелее, стойкий лягушачий запах.

— Да? — сказал он, едва дыша.

— Подойди ближе. Еще ближе. Так хорошо.

Холланд долго и пристально смотрел на него, и взгляд его сказал то, что он хотел услышать: «Наконец-то ты здесь. Я рад этому».

— Ты страдаешь, Холланд? Это больно?

— Конечно, больно, а как ты думал!

Они говорили о постороннем, не относящемся к делу. Нильс ждал, когда они заговорят о Вещи, о самой главной Вещи. Наконец он услышал, как Холланд сказал, что у него есть кое-что для Нильса; нечто особенное, что он хотел бы отдать ему (для дальнейших действий и в знак исполнения долга), и Нильс, ожидавший услышать это, был поражен удивлением, прозвучавшим в собственном голосе. Неужели? Да. Может он сказать, что это? Ладно. Нильс не знал, но надеялся. Он не может видеть этого (спрятано, поскольку одна кисть руки прикрывает другую), но может представить это, вообразить это там, где оно было оставлено; он жаждет получить это, золото Мидаса, перстень для Перри.

Что это? Подарок? «Да, подарок тебе, осел. Понимаешь, мой дар!» Он почувствовал, что должен возразить: «Ада сказала, что это должно остаться у тебя — и мама тоже этого хочет». — "Ерунда, Нильс: я хочу, чтобы ты взял его".

Едва слышное возражение: «Я не могу». — «...Главой семьи, — продолжал Холланд. — Ты, как только наденешь перстень, отныне и вовеки». Странная, хитрая улыбка Одиссея. Ладно, если ты так хочешь этого... Вот таким образом пакт был заключен, соглашение подписано к удовлетворению обоих. Холланд (хихикая): «Все в порядке, я никому не скажу. Я не скажу, ты не скажешь, никто не узнает». Понял? Хитрым голосом. Договорились?

И это их общий Секрет, разумеется.

Нильс соглашается.

— Тогда возьми это. — Теперь голос Холланда звучал неожиданно сухо и безразлично.

Он сомневался. Может ли он? Должен ли? Почему голова у него легкая-легкая, будто в лихорадке? На лбу испарина. Он весь дрожал, когда расцепил холодные руки Холланда. Вот все пальцы на виду. Ах, вот оно, блестит на безымянном пальце.

Палец. С черно-синей точкой, где Рассел проткнул его карандашом.

Он осторожно коснулся его. Тяжелая печатка сверкнула, бросив отблеск ему в глаза. Ах — он страстно желал его! Тем не менее он выжидал; наконец приподнял холодную руку и попытался повернуть кольцо, оно не шевелилось. Он хочет его.

Возьми его.

Теперь оно соскользнуло до распухшего сустава, где и застряло.

— Оно не слезает, — сказал он разочарованно. Возьми его! Спокойствие исходило от этого голоса.

Он повернул кольцо снова, слегка надавил золотым ободком на сустав, но красная распухшая плоть не пропускала кольцо.

— Я не могу. Оно не идет.

Пойдет. Пойдет — детдет... Возьми его. Хочешь ты его или нет? Здесь никого нет у тебя есть шанс!

Нильс смазал сустав собственным потом, но кольцо уперлось и не проходило.

Возьми его! Сердито.

— Как? Как я возьму его? Я пытаюсь, но оно не идет! Тебе подсказать?

Он кивнул, соглашаясь, навострив уши.

— Нет! — воскликнул он, испуганный. Он отскочил, хотел бежать, не хотел слушать дальше; совет оказался негодным.

Посмотри на меня, Нильс Александер. Почти ласково. Посмотри на меня. Он обернулся и посмотрел.

— Немедленно. Пойди и возьми их, Нильс. Да. Сделай это немедленно, Нильс Александер. — Голос ласково-сладкий, чуть насмешливый. — Сделай это. — Серые глаза смотрели на него непреклонно, уверенно, неотразимо.

Что еще ему оставалось, как не подчиниться? Выйти из комнаты, пройти через холл и через кухню, мимо грядок, покрытых изморозью и старыми листьями. Мусорные баки блестели в лунном свете, сокол следил за ним взглядом, когда он вошел в амбар. И когда он вернулся, он сделал то, что должен был сделать. Холланд улыбнулся, когда все было кончено, он казался довольным.

Нильс закрыл крышку гроба, запер замочек и снова вышел, успокоившись только тогда, когда вернул ножницы с красными ручками, которыми мистер Анжелини подстригал розы, на их законное место в инструментальной кладовой.

Перстень для Перри.

* * *

Он закричал, грозя кулаком птице, страшной, ненавистной птице... он чувствовал холод... жар и холод... люди плакали... его куда-то несли...

Когда он очнулся, он лежал в своей постели.

А за ночным столиком, в своей собственной постели, лежал Холланд.

В апреле он поправился. Расцвели форсизии и вербы, потом лавр, сирень. В мае, когда цвели сады, стало привычным встречать Холланда то там, то здесь: на верхней площадке, на нижней, в школе, в амбаре, в голубятне и чаще всего в яблочном погребе.

Нильс был доволен...

При звуке поворачивающейся дверной ручки мысли Нильса испарились. Вошла Ада и закрыла за собой дверь. Он начал было играть, но замер: голубой сверток лежал за вазой, наполовину укрытый лепестками георгин. Заставив себя смотреть на нее, он ждал, пока Ада заговорит, надеясь, что она скоро уйдет, стараясь не шевелиться, не смотреть в сторону злосчастного пальца.

Она встала посреди комнаты и смотрела на него, на лице странное, озадаченное выражение, голова мелко подрагивает в такт ударам по клавишам — он старался стучать сильнее, чтобы побольше лепестков осыпалось и укрыло палец: пальцы по клавишам — клавиши по молоточкам — молоточки по струнам — вибрация; однако голубая папиросная бумага все еще видна, голубая роза сквозь бледные лепестки.

— Нильс, можешь ты прекратить этот грохот на минуточку?

— Пожалуйста.

— Нильс, я хочу спросить тебя кое о чем. Ты не знаешь о чем, а?

— Нет. — Вопросы, вопросы, вопросы. И этот взгляд...

— Отчего умерла миссис Роу, как ты думаешь?

Он уже думал об этом.

— У нее был сердечный приступ, ты сама сказала.

— Я сказала, сказала, ладно. Но что вызвало его, вот о чем я думаю.

— Я не знаю.

— Когда миссис Роу увезли, я осталась, чтобы навести в доме порядок. И ты знаешь...

— Что?

— Я уверена, что у миссис Роу кто-то был в гостях. И пил с ней чай. Она достала свои лучшие чашки и блюдца. И...

Ожидание.

— ... и еще я нашла вот это, это лежало на полке в горке миссис Роу. — Она разжала ладонь. На ней лежала гармоника.

— О, — сказал он, удивленный, и быстро спрятал гармонику в карман. — Это Холланд забыл ее. Я отдам ее ему.

Она посмотрела на него с беспокойством.

— Холланд был у миссис Роу в эти дни?

— Я не знаю. Возможно. Он везде бывает.

Она посмотрела на него, сощурясь, и сказала, что-то соображая про себя:

— Он был... или он не был...

Нильс повернулся на табурете.

— Я спрошу его.

— Спросишь?

— Да.

— И ты скажешь мне, что он ответит?

— Да, — повторил он безразлично. Он сыграл несколько тактов мелодии, потом замер с пересохшим горлом. Она смотрела прямо на опавшие лепестки. Видела ли она палец? Он не мог говорить, она тоже молчала, застыв на месте, глядя, думая, соображая...

Что? Что это говорит Ада?

— ... конечно, эти цветы отжили свое, один мусор от них. — Пальцы Нильса замерли на клавишах, он боялся моргнуть. Со своего места он видел четкое отражение яркого голубого пакета в темной поверхности пианино. Она подставила ладонь к краю крышки пианино и собралась смести мусор в нее вместе с пакетом и всем остальным, когда снаружи зашелестели шины по гравию, зазвучали на веранде шаги, послышались голоса.

— Это Торри, — сказала Ада и, оставив мусор лежать там, где он лежал, выбежала из комнаты.

* * *

— Посмотри, что на завтрак! — говорил Нильс как можно веселее, внося поднос в комнату матери, рукой прижимая под мышкой книгу. Захлопнул за собой дверь и поставил поднос на туалетный столик. Придвинул поближе электровентилятор, направив струю воздуха в потолок, лопасти жужжали, как крылья гигантского насекомого, шум мотора достигал крещендо, когда вентилятор поворачивался на 180°. Где-то рядом небольшие часы тикали со скрытым осуждением. Когда он выводил кресло из угла, колеса протестовали против принуждения. Он смотрел сверху вниз на развалину, которая была его матерью. Глаза ее, темные и пустые, как окна заброшенного дома, встретили его взгляд безучастно, почти бессмысленно. Кожа приобрела характерный для инвалидов голубоватый оттенок. Подкрашенный рот зиял, как рана, пятна румян алели на щеках, напоминая раскраску лица оловянного солдатика. Слюна стекала с губ по подбородку на платье, где темнело сырое пятно.

— Мама, — сказал он мягко и салфеткой вытер ей рот, прежде чем поцеловать. Взбил подушку и подложил ей под спину. Сходил в ванную, сполоснул салфетку под краном, повязал ей на шею. Пригладив ей волосы и еще раз поправив подушку, он подставил стул и взял поднос в руки.

— Мама, разве ты не хочешь попробовать? Винни приготовила тебе холодный суп и... — он глянул на поднос, — салат из цыпленка. Выглядит аппетитно. И тапиока на десерт. Холланд ее любит, — добавил он, стараясь, чтобы это прозвучало заманчиво. Он поставил перед ней тарелку с супом и взялся за ложку. — Может, попробуешь немного?

Лицо ее походило на маску, она дважды мигнула, что означало «нет».

— Пожалуйста, мама, — настаивал он, — попробуй немного. А то Винни подумает, что тебе не нравится ее стряпня. — Наполнив ложку, он поднес ее прямо к ее губам и стал ждать. Она посмотрела на него и проглотила с громким, хлюпающим звуком. — Вот. Теперь хорошо. Еще ложку. — Глаза ее, обведенные черным, наполнились влагой. Ему даже думать было больно о тех чудовищных усилиях, что она затрачивала каждое утро, чтобы накраситься. И при этом она походила на привидение. — Еще? — Ложка за ложкой он заставил ее доесть суп, промакивая ей губы салфеткой после каждого глотка. — А как насчет цыпленка? — Он поднял тарелку. Она медленно прикрыла веки, еще раз — будто делая огромное усилие. — Ладно, мама. — Он кивнул, поставил тарелку на поднос и накрыл тарелкой. — И так хорошо, ты все-таки немного поела. Надеюсь, суп был не слишком горячий. «Беда не в жаре, беда во влажности», как говаривал мистер Крофут. — Он посмеялся над банальной фразой и продолжал: — Мы с Холландом идем купаться, так что можем охладиться немного. Река обмелела. Купить тебе немного щербета, когда придет мороженщик? Я всегда жду его свистка... Мама?

Она смотрела мимо него, глаза устремлены в одну точку слева от него.

Он повернулся, стараясь перехватить ее взгляд, но она упорно смотрела мимо него, будто его не было в комнате. Вокруг них сгустилась неестественная тишина, пустота без единого движения, как будто вся жизнь ушла из комнаты, будто здесь была выставка, реконструкция какого-то определенного момента в пространстве и времени, почти настоящая, почти живая комната с почти живой фигурой, вылепленной из воска и навсегда застывшей в кресле.

— Я сдал «Антония Беспощадного». Очень жаль. Я знаю, как ты хотела дочитать эту книгу. Но мисс Шедд говорит, что не может больше продлить ее, очень много желающих. Может быть, потом. Но я взял кое-что другое, я хочу почитать тебе, если ты не против. — Еще одна капля вытекла из уголка ее рта. — О, гадство, что это со мной, я чуть не забыл. Я купил тебе кое-что. — Он быстро отвернулся, потом обернулся к ней, выставив перед собой сжатые кулаки. — Сюрприз. Попробуй угадай — в котором из двух? Который? Левый или правый? Ага, правый? Нет. Попробуй еще раз. Левый? — Она мигнула один раз, и он показал серебряную коробочку. — Это для тебя. Я сам выбрал ее. Хочешь открыть? — Он положил коробочку ей на ладонь, она сдернула резинку, пальцы ее дрожали, когда она пыталась открыть крышку. Он наклонился помочь, крышка открылась, он наблюдал за тем, как она разворачивает папиросную бумагу и смотрит на кусок стекла. — Это клоун, мама. Его зовут синьор Палаччи. И у него есть жена... — Она тупо смотрела, и когда он до конца развернул бумагу, то обнаружил, что фигурка треснула точно по талии и лежала в коробочке в виде двух отдельных фрагментов. — О, черт, разбилась! Наверное, я уронил ее. Ладно, — он взял осколки и выбросил в корзину, — я куплю миссис Палаччи — если она еще там. Тебе придется подождать, пока я поднакоплю денег. Жалко, я даже не попытался поискать китайские усы, которые нужны Холланду. — Он разговорился, стал рассказывать, как Холланд уцепился за эту идею, решив устроить шоу любой ценой. — Я сказал ему, что без тети Жози ничего хорошего не выйдет, но он настаивает. О, самая лучшая новость. У нас новый ребенок, — сказал он с улыбкой. — Дочку Торри привезли домой из больницы. Ее держали там в инкубаторе, и теперь она красивая, крепкая, здоровая. Это девочка, как я и говорил, — ты права, я в самом деле колдун. Наверное, они принесут девочку показать тебе. Ты знаешь, как они решили назвать ее? Еще одна императрица. Я сказал Торри, что тебя назвали в честь Императрицы Всея Руси, а тетю Жози в честь французской императрицы, а саму ее в честь британской императрицы, значит, девочку надо назвать Евгенией, в честь Eugenie Второй, императрицы Франции. И они с Райдером так и решили. Ловко, да? — Он хихикнул, довольный, но замолчал, увидев слезы, бежавшие по ее щекам, длинные страшные черные следы слез, плечи ее тряслись, рот искривился в тщетном усилии заговорить.

— Мама, мама, не надо — пожалуйста. Пожалуйста, не плачь. Все будет хорошо. — Она мигнула дважды. — Нет, будет, будет, так будет, мама, я обещаю. — Он прижался к ней, положил голову ей на колени, дергал ее за платье, стараясь хоть немного развеселить.

Когда она успокоилась, он поудобнее устроился на стуле и снова взял книгу, заложенную на том месте, с которого он хотел начать. Он подержал книгу перед ней, чтобы она могла видеть название: «Волшебные сказки». Еще смешок.

— Как ты говорила, мама, когда читала нам вслух: «Теперь все будет по-другому». Ладно, — сказал он и начал читать: «В давние времена в тех краях было множество эльфов, которые обитали в лесу, и однажды они подкрались к домику и увидели колыбельку возле очага. А матери нигде не было видно, поэтому они пробрались в домик, и что же они увидели в колыбельке — очаровательное дитя. Эти эльфы были злые и вредные создания, и больше всего на свете они любили вредить кому-нибудь. Поэтому они взяли ребенка у его матери, а на его место подложили подменного — с большой головой и выпученными глазами, ужасное создание злого ума, вроде них самих, которое ничего не умело, только есть и пить...»

Неожиданный порыв ветра ворвался в окно, захлопал занавесками, сорвал их, смерчем закрутился в дальнем углу комнаты. Нильс сидел очень тихо. Единственное, что он слышал, это был слабый звук собственного дыхания да шорох жучка на сетке окна, тиканье часов, жужжание вентилятора и беспомощные, бессмысленные всхлипывания его матери. Повернув книгу так, чтобы она могла видеть иллюстрацию, он почувствовал, как ее слезы, будто горячий воск, капают ему на руку.

Бедная мама, все ее краски расплылись. Ему было ужасно жалко ее, такая она жалкая в этом кресле на колесах, беспомощно перебирающая руками, сложенными на коленях, вздрагивающая. Ей не понравилась сказка. Она предпочла бы слушать «Антония Беспощадного». Но «Антоний Беспощадный», как оказалось, ужасно скучен, он нисколько ему не понравился. Ей придется слушать то, что он захочет читать, а не то, что она хотела бы слушать. Бедная, жалкая, любопытная мама. Убитая собственным любопытством, как сказал бы Холланд (сам убитый кошкой, ха-ха). Рылась в свитках доски Чаутаука, искала кое-что в старой табачной жестянке.

Что еще оставалось делать Холланду — что оставалось делать любому на его месте, — как только спихнуть ее с лестницы?

* * *

Лино Анжелини был совершенно пьян — в стельку, как говорил дядя Джордж. Стоя в проходе за яблочным погребом с инструментами в руке, Нильс молча и незаметно смотрел сквозь приоткрытую дверь погреба, где хранились банки с желе и маринадами. Мистер Анжелини приложился к бочонку с вином. В свете свечи он склонился над втулкой, подставив под кран медную кружку и дожидаясь, пока она наполнится. Когда кружка опустела, он, отрыгиваясь, вернулся к бочонку, открыв кран и дожидаясь, когда потечет вино. Когда оно кончилось, он выругался и стукнул по бочонку кулаком. Бочонок несколько мгновений шатался на краю каменной скамьи, потом свалился на пол и стал кататься взад-вперед по камням.

— Кончилось, finito, — пробормотал Лино, покачал головой и ухватился за новый бочонок. Дядя Джордж разразится проклятиями, если узнает об этом. И вот что странно: мистер Анжелини плакал. Гадство! Он стучал себе в грудь, тяжело стучал в грудь кулаками, будто молотом, стучал в грудь, будто наказывал себя за что-то. И что дальше? Он схватил колотушку — большой деревянный молоток, которым выбивали затычки из бочек, — гадство, он шарахнул колотушкой прямо по крышке бочонка — шарахнул изо всех сил. Мистер Анжелини сошел с ума, он заболел, не иначе. Нет, наверное, это и есть латинский темперамент, о котором говорила Ада. Колотушка пробила тонкую деревянную перепонку, куски полетели во все стороны, красное вино брызнуло в бледное удивленное лицо мистера Анжелини.

Нильс толкнул дверь и вошел в погреб.

— Пойдемте, мистер Анжелини, — сказал он, пытаясь взять старика за руку. — Пойдемте отсюда. — Но мистер Анжелини только смотрел непонимающе, что-то бормоча на ломаном итальянском.

— Что? Что вы говорите? — спросил мальчик.

— Вино — оно скисает, — воскликнул мистер Анжелини, глядя на сломанный бочонок. — Этот последний из прошлогоднего, и оно портится. — Он прижал руки к животу, как если бы хотел не дать вылиться наружу боли или выпитому вину.

— Идемте, мистер Анжелини, идемте отсюда.

— Нет! — Отскочив в сторону, он взял кусок брезента, бросил на пол и встал на колени. — Лино остается, subito. Questo vino e male. — Наклонившись, он развернул брезент и накрыл им бочонок. Взяв моток веревки, он обвязал брезент сверху. — Вот так будет хорошо, а, парень? Оно не такое уж плохое, это вино. — Он замер, уставившись на руку Нильса. — Парень, что это ты взял?

— спросил он строго.

— Это ваша пила, — ответил Нильс, подняв руку.

— Что это ты собрался делать с этой пилой?

— Ничего, мистер Анжелини. Все уже сделано.

— Все сделано? Тогда положь пилу на место в кладовку, ага? Как сказал тебе Лино.

— Да, сэр, я положу. — Взяв мистера Анжелини за руку, он потащил его к двери. Наверху Нильс повесил пилу на крючок в кладовке.

— Нет-нет-нет, — потряс головой мистер Анжелини.

— Нет, малыш, это пила по металлу, она висит здесь. — Поставив медную кружку, он перевесил пилу на другое место, прямо над резиновыми рыбацкими сапогами отца, в которых тот был на благотворительном балу. — Твой папаша — он был веселый мужик, а? Он надел мамашино платье на вечеринку — такой веселый мужик.

— Он хихикнул, но улыбка тут же исчезла, он долгим взглядом посмотрел на Нильса. — Парень? — сказал он мягко.

— Да?

Мистер Анжелини открыл рот, чтобы что-то сказать, закрыл его, пробормотав «niente, niente», и после долгого взгляда на инструменты, висящие на стене, вышел крытым ходом и исчез за углом.

Нильс поднял медную кружку и понес ее к насосу. Он повесил ее, накачал достаточно воды, чтобы бассейн наполнился до краев, затем закрыл ладонью сток и стал ждать, пока вода успокоится. Он ждал неподвижно какое-то время, глядя на отражение в воде. Затем неожиданно отдернул руку. Пока вода вытекала, он стоял, стряхивая капли с руки на гравий. Взглянул на верхнюю площадку лестницы и увидел Аду на ее посту — опять она наблюдала за ним. Сколько времени она стояла там? Он не знал этого и ничего не мог прочитать в ее едва заметной, полной надежды улыбке. Потом она ушла.

Вернувшись в крытый ход, он взял гармонику и сыграл несколько аккордов:

Скажи, где Вавилон стоит?

За тридевять земель...

Повторил мотив:

Дойду, пока свеча горит?

Дойдешь — шагай смелей...

Очень медленно, шаг за шагом, в тени, как Чеширский кот, появился Холланд: сначала улыбка, потом челка, затем розовое пятно рубашки, затем остальное.

Обязательный ритуал:

— Где ты был?

— Нигде.

— Ходил на товарную станцию?

— Не-а.

И далее: Паккард-Лэйн? Нет. Паром Талькотта? Нет. Вавилон. Список кончился, Холланд пожал плечами:

— Так, вокруг да около.

Нильс протянул губную гармошку:

— Это твоя. Ада нашла ее в доме миссис Роу. — Напрасно Нильс рассчитывал увидеть проявление чувства вины.

— Я повесил фонарь в яблочном подвале, — сказал Холланд, словно продолжая прежний разговор.

— Какой фонарь?

— Фонарь с грузовика мистера Претти.

— Ты хочешь сказать, что стащил его? — Нильс был потрясен, он отвернулся от Холланда и смотрел, как Торри играет в беседке со своей дочкой. Торри сидела в кресле возле переносной плетеной люльки, качая дочку на руках, — милая Торри, Торри рыжеволосая и кареглазая, она ласкала дочку, ворковала над ней, крутила ручку музыкальной шкатулки, купленной для нее Нильсом, милая Евгения, он был уверен, что это самый милый ребенок, какой когда-либо рождался, только посмотрите на них: Мадонна с младенцем.

— ... и у нее самые крохотные пальчики, какие ты только видел, — продолжал он вслух для Холланда. — Как у куколки.

Холланд злобно кивнул:

— Как у лампы-куклы, которую ты выиграл на карнавале.

— Нет. Больше. И на каждом пальчике ноготок.

— Нильс, ты чокнутый. Все дети рождаются такими. — И после этого он ушел. Засмеявшись обычным своим смехом, он ушел, и Нильс ничего не мог с этим поделать, ничего, чтобы заставить его вернуться. Он стоял возле насоса, копал носком ноги гравий и ждал, ждал, но Холланд ушел.

И Нильс почувствовал страх.

Он не знал — почему, что заставило его испугаться, но, вернувшись во двор зернохранилища кидать камнями в пустую канистру на куче мусора, он видел перед собой вместо мишени лицо Холланда и взгляд, который тот бросил, прежде чем уйти: Азиатский Взгляд.

2

Примерно месяц спустя, перед самым началом занятий в школе, погода задумала портиться, но, прежде чем опустить ртутный столбик и выкрасить золотом листья, она напустила на город последний приступ летней жары.

Однажды днем, вскоре после Дня Труда, Джордж Перри рано вернулся домой после гольфа. Он бросил мешок с клюшками в кухне и, не дожидаясь ужина, с приятелями из Американского легиона отправился на «Рео», почти за сотню миль, посмотреть вечерние бега на ипподроме Агава. Это было в пятницу. Винни отправилась в гости к сестре, а остаток свободного времени хотела потратить на поездку в Вавилон.

Перед ужином Ада вышла позвать Нильса. Не дождавшись отклика, она пошла искать его в амбаре. Стоя на току, она определенно слышала где-то поблизости смех, губная гармошка издавала залихватские звуки какой-то песенки. Звук доносился снизу, из яблочного погреба.

Она подняла крышку люка и глянула вниз. Красные тени лежали на побеленных стенах, на полу шевелились от сквозняка темные волны снега, выкрашенные в винный цвет светом керосинового фонаря, подвешенного на крючке к балке под ее ногами.

— Детка, что ты там делаешь внизу?

— Ничего. Играю, и все. — На коленях у него лежала книга, толстый том, принадлежавший ей; ее удивило, что он рассматривает картинки.

— Вылезай, пожалуйста. Ты же знаешь, что никому не разрешается играть внизу, правда ведь? Именно поэтому твой дядя Джордж велел мистеру Анжелини навесить замок на Дверь Рабов. Почему ты не слушаешься? Посмотри на себя, что это за ерунда на полу? Камыши, говоришь? Зачем, ведь все это будет у тебя на одежде. Сам будешь чиститься, а то Винни хватит удар. Я не удивлюсь, если это будет по всему дому, этот пух. — Она замолчала, сняла фонарь, задула его и повесила на крючок.

Ее сварливость навела его на мысль, что она никак не может согреться. Или у нее очередной приступ — точно он не мог сказать. Какая-то боль мучила ее.

— У тебя зубы болят? — спросил он, когда они шли крытым ходом, но короткое «ух» было все, что он услышал в ответ. Затем она опять завелась, ее глаза уцепились за то, что стояло прямо на дороге.

— Что такое! Лино, видно, совсем из ума выжил, если бросил это здесь, — сказала она, указывая на новую пятигаллоновую канистру.

— Это для сидрового пресса, — пояснил Нильс.

— Но не здесь! Если твой дядя вернется сегодня в обычном состоянии, он обязательно запнется об нее. — Схватившись за ручку, она с трудом оттащила канистру в заросли сорняков на углу, где крытый ход упирался в каретник. — Кыш! Кыш! — крикнула она на Шантеклера и затрясла юбками на петуха, копающегося в сорняках. — Опять телефон, — проворчала она, поспешно вытаскивая Нильса на дорожку и ведя его к задней двери.

Нильс дал двери захлопнуться за ней, задержавшись, чтобы глянуть на небо. Ада всегда утверждала, что облака барашками к дождю, примета такая, она узнала ее в Новой Англии. Небо было чистое, но скоро пойдет дождь, Нильс был уверен. Садилось красное солнце, а вдали над долиной Авалона, за рекой, высоко висел узкий серпик месяца, только что народившийся: он походил на булавку Ады, четкий полумесяц, ясно видимый в вечернем небе, только серебряный, а не золотой. Солнце и луна вместе — редкое зрелище. День и ночь, начало и конец в одно время. Церковные колокола звонили вдали. Флюгер на куполе был обращен на север, позолоченный сапсан глядел своим янтарным глазом и подавал в свете заходящего солнца какую-то тайную весть каждому, кто мог видеть. Своего рода предупреждение или предзнаменование. Но кому здесь читать его?

Между тем солнце медленно спустилось еще ниже, оно было похоже на кровяной шарик.

Тетя Валерия сидела на кухне, беспорядочно размахивая пальметтовым веером.

— Кто звонил? — спросила ее Ада.

— Миссис Брайнард разыскивает доктора. Думала, он задержался у нас осмотреть Саню. Я сказала, что его нет. Миссис Ла-Февер ищет его, что-то случилось с ее мальчиком. — Она встала, достала салфетку из ящика и положила на поднос рядом с тарелкой. — Я понимаю, что надо пользоваться бумажными салфетками, — сказала она, накладывая еду, — но сейчас так жарко, и бедная Саня...

Она ушла с подносом. Нильс оставил книгу на сиденье кресла и пошел мыть руки.

Она слабо улыбнулась, когда он встал на цыпочки, чтобы открыть кран.

— Ты подрос, doushka.

— А?

— Ты больше не подставляешь кресло, чтобы умыться.

— Винни не разрешает мне. Говорит, я уже большой.

— Это я и имела в виду.

— Боже, жара, как в Чикаго, можете мне поверить, — простонала тетушка Ви, вновь появляясь на кухне. Все та же духота стояла в вечернем воздухе, и кухня была вся раскалена. Вентилятор раскачивал ленты липучки, черной от мух, кроме них, ничего не двигалось. Нильс убрал книгу, чтобы тетя могла сесть, и та взяла тарелку холодного лосося с салатом из водяного кресса, приготовленного для нее Адой.

Возле стола стояла переносная плетеная люлька, в ней лежала дочурка Торри, маленькая Евгения, ничем не укрытая из-за жары. Нильс наклонился над ней и дал ей поиграть своим пальцем, потом погладил розовый животик. Он ласково улыбнулся в ответ на ее бессмысленную улыбку и покрутил ручку музыкальной шкатулки, лежащей у головы девочки.

— Рессел был самый прелестный младенчик, какого я только видела, — сообщила тетя Валерия. — Никогда не плакал, даже когда проголодается. — Неужто никогда не станет прохладнее? — простонала она, поднося вилку ко рту.

— Ночью пойдет дождь, а потом станет холодно, — объявил Нильс.

— Нет, — возразила тетушка Ви уверенно, — бюро погоды предупредило, что дождя не будет раньше субботы. Это просто...

— Сегодня, — настаивал Нильс. — Вот увидите.

На лице тетушки было написано: ну что поделаешь с этим мальчишкой!

— Скажи, разве сегодня не пятница? — спросила она вдруг. — Тебе не пора в церковь?

— Сегодня нет репетиции хора — Пеннифезер уехал на мыс Код.

— Счастливчик Пеннифезер, — сказала тетушка Ви, обмахиваясь.

Нильс кивнул с обескураженным видом. Похоже, все уехали, кроме него самого. Торри и Райдер уехали на Индейский перешеек, их пригласили погостить отец и мать Райдера, жившие там в пансионате. Детей в пансионат не допускали, поэтому дочку они поручили Аде и тетушке Ви.

— Да, — заговорила последняя скорбно, — я полагаю, мы не будем проводить в этом году Памятный обед.

— Почему бы обеду и не быть? — спросила Ада.

Тетя Валерия посмотрела изумленно:

— Как, после всего: одно, потом другое... я считаю...

— Мы устроим обед, как намечали, — возразила Ада. — Это семейная традиция, и наши частные трудности не должны быть помехой.

— Но хорошо ли, если в доме будут посторонние? И бедная Саня...

— Саня даже не узнает, что они здесь. Это же не народное гулянье, ты знаешь, это семейный ритуал. В честь дедушки Перри. К тому же некоторым обед поможет отвлечься от неприятных мыслей.

— Ну ладно, — сказала Валерия примиряюще. — Опять тебя челюсть беспокоит?

— Ночью зубы болели, — сказала Ада, ощупывая щеку.

— Клеверное масло, вот что помогает от зубной боли. Я уверена, что у аптекаря оно есть. Помню однажды, когда Ресселу было семь — в тот год мы отдыхали в Висконсине, — у него была ужасная зубная боль. Мы отдыхали на озере, ни одного дантиста поблизости, но я вспомнила, что положила в аптечку клеверное масло. Буквально капельку. И вы знаете, больше у Рессела никогда не болели зубы, всю жизнь. Пять лет после...

Она замолчала, когда семичасовой трамвай прозвенел мимо — динъ-динь-динь — в сторону Паккард-Лэйн.

— Опять опаздывает, — сказала Ада.

Нильс улыбнулся:

— В соответствии с обыкновением.

— Ох уж эти твои умные словечки, — хихикнула тетушка Ви. — Прямо как Холланд любил говорить.

Жужжание вентилятора казалось громче в застывшем безмолвии комнаты. Долгое время никто не произнес ни слова. Потом опять заговорил Нильс:

— Что же там в конце линии, хотел бы я знать.

— Что ты имеешь в виду, детка?

— Экспресс до Тенистых Холмов. Что на конце линии, там, в Вавилоне?

Женщины обменялись взглядами, и тетушка Ви вдруг продолжила ранее оборванную фразу:

— Пять лет, я сказала? Да... Это играют «Амос и Энди»! Нильс, дорогуша, будь ангелом, отнеси клюшки дяди Джорджа в кладовую в коридоре, будь добр.

Ада убирала в холодильник блюда, накрытые пергаментом. Выбросила объедки в ведро, побрызгала под раковиной оксидолом. Потом вымыла руки и, вытирая их фартуком, пошла из кухни.

— Что... — начал Нильс, сидя в кресле.

— Надо принять лауданум. Побудь с ребенком.

Нильс завел музыкальную шкатулку и, пока наигрывала мелодия, придвинул кресло ближе к люльке, положил толстую книгу на колени и раскрыл ее. Книга была переплетена в потертый бархат, уголки обтрепались и отвалились.

— Ну, детка, хочешь посмотреть картинки со своим дядюшкой? — сказал он ласково, листая страницы. Он задержался на фронтисписе, его загорелая рука разгладила страницу и придвинула книгу ближе к голове девочки. — Видишь? Избранные иллюстрации Доре: Библия, Мильтон, Данте — «Ад», Данте — «Чис...» — он запнулся на слове. — «Чистилище», я так думаю. Я думаю, это такое место, где плохие люди ходят — все по кругу, по кругу. — Он задержался на изображении темной фигуры с крыльями, как у летучей мыши, летящей сквозь пространство к закрытому облаками шару. — «Сатана, приближающийся к пределам Земли», — прочитал он и стал листать дальше. Сатана — это дьявол, и он очень плохой, — отметил он. — Он хуже всех на свете. Он любит творить зло. — На следующей картинке был заросший волосами, полуголый мужчина, плывущий в лодке по воде. — Это Харон, перевозчик в аду, детка; он пересекает реку, видишь? Эта река называется Ахерон, река скорби, и он плавает туда и обратно, бесконечно. — Он перелистал еще: изображение чертей, бесчинствующих в конклаве, пляшущих демонов, сворачивающихся в клубок змей и разворачивающихся драконов, людей, переживающих адские муки. Все это он описывал с удовольствием, минуя завлекательные картинки Рая, — между этими страницами лежали засушенные листья: дуб, клен, сассафрас, один или два цветка, роза, несколько лепестков подсолнуха.

Потом он уставился на страницу, долго молча глядел на нее, глаза его изучали гравюру, вникали в мельчайшие подробности. Ребенок пискнул.

— Да, — сказал Нильс, очнувшись, — это здорово!

На картинке была устрашающая библейская сцена «Падение Вавилона»: кошмарное зрелище, всюду разрушенные кирпичные стены, вырубленные из камня башни, увенчанные каменными слонами, чудовищные сфинксы, копающиеся в отбросах стервятники, клыки воющих волков, блещущие в лунном свете. Нильс прочел ребенку несколько строк из Апокалипсиса:

— "И воскликнул он сильно, громким голосом говоря: пал, пал Вавилон, великая блудница, сделался жилищем бесам и пристанищем всякой нечистой и отвратительной птице..." О, детка, тихо, не плачь, не плачь, детка, — заворковал он нежно над плачущей девочкой, отложив книгу в сторону и щекоча младенцу подбородок.

— Когда ты так ухмыляешься, ты похож на бабуина, — сказал Холланд. Он вдруг явился с дикой ухмылкой на губах. — Чему ты улыбаешься, в конце концов?

— Потому что я дядюшка. Это то, что должны делать дядюшки: качать, щекотать, улыбаться. Ты тоже дядюшка.

— Дядюшка-черт.

— Не говори такого при ребенке. Торри твоя сестра, ее дочь — твоя племянница, это делает тебя дядей.

Холланд фыркнул:

— Охота тебе придавать этому значение! Какой ерундой ты занимаешься. Посмотри на это маленькое глупое лицо, как ты только можешь смотреть на него? И ты, и все другие тоже... Маленькое дитя, подменное дитя. — Нильс видел, как он протянул руку и ущипнул нежную плоть младенца. Почувствовав боль, девочка заплакала, на коже вспухло красное пятно.

— Гадство, Холланд! — прошипел Нильс, прикрыл пятно пеленкой, пытаясь успокоить дитя.

Тут как раз появилась Ада с подносом Александры.

— Что тут такое? Что случилось? — спросила она в тревоге. — Мне показалось, что Евгения плачет.

Нильс крутил ручку музыкальной шкатулки.

— Все в порядке, ей просто жарко, вот и все. Да, детка, это все, правда? Сладенькая моя.

Ада поставила поднос.

— Твоя мать не может съесть ни кусочка. Я не знаю, как мы будем вталкивать в нее пищу. Доктор говорит, что она лишится тех последних сил, что еще имеет. — Она снова приложила ладонь к щеке.

— Лауданум помог? — спросил он, осторожно уложив дитя в люльку. Она покачала головой, нащупывая кончиком языка больной зуб. — Сочувствую тебе, — сказал он.

Позже, когда он помог ей вымыть посуду, он взял книгу Доре и покачал ее на руке.

— Куда ты идешь? — спросила она.

— Ну, — ответил он с очаровательной улыбкой, двигаясь к двери, — я хотел пойти к маме и показать ей несколько картинок, пока не стемнело.

Теплый вечер веял через луга из-за реки, и дедушкины часы мерно отбивали девять, когда Нильс спустился в нижний холл, забросив по пути книгу в комнату Ады. Он встретил Аду на передней лестнице, согнувшуюся под тяжестью люльки.

— Погоди! — Он бросился ей на помощь, взялся за одну ручку, и вместе они прошли коридором с ребенком между ними.

— Твоей маме понравилось чтение?

Да, ответил он, маме понравилось. Более или менее.

— Хотя она опять нервничает, — поспешил он добавить. — Не может перестать плакать.

В спальне Торри и Райдера они переложили ребенка в колыбель, висевшую между окнами. Большой белый полог свисал с потолка, защищая ее от москитов. Торри повязала шелковые банты по краям полога, а внутри устроила уютное пуховое гнездышко: мягкий матрасик, простынка и покрывало, связанное Адой. Нильс осторожно перевернул девочку на животик, как учила его Торри.

— Слишком жарко, — сказал он, когда Ада набросила на девочку простынку — девочка тут же попыталась ее сбросить. Он откинул ее и повесил на край колыбельки, в ногах. — Так будет лучше.

— Да, так ей хорошо, пока не похолодает, можно не укрывать ее, ты прав. — Переставив какие-то мелочи на бюро, Ада стала изучать открытый рот в зеркале, трогая воспаленный зуб пальцами и гримасничая от боли.

— До сих пор болит? — Она кивнула, и он сказал: — Я думаю, ты должна принять свое болеутоляющее. То, что доктор Брайнард тебе выписал.

Она отмахнулась:

— Не люблю я эти пилюли, после них у меня иногда головокружение начинается.

— А ты сразу ложись, и все. Я налью тебе имбирного пива и принесу пилюлю.

О, мальчик был так заботлив. Она разгладила морщинки на лице ладонью.

— По-моему, ты кое в чем все-таки ошибаешься. Не верю, что ночью будет дождь. — Она обернула полог вокруг колыбельки.

— Будет. Будет обязательно. Я сам здесь все сделаю, ты можешь идти.

— Не забудь выключить свет.

Он постоял у колыбельки, покачал ее, улыбаясь младенцу — маленькое ангельское личико, — постукивая по колыбельке. Неожиданно вспомнив про музыкальную шкатулку, оставшуюся в переносной люльке, он достал ее и положил в колыбельку. Он завел шкатулку, и под звуки музыки младенец зашевелился.

Младенец в колыбельке

На дереве висит...

Нильс протянул палец, девочка вцепилась в него и закрыла глаза. Маленькое мирное существо. Он смотрел, как она безмятежно засыпает, нюхал ее нежную розовую кожицу, целовал красную отметину на животике.

О, как осторожно вынул он палец из крохотного кулачка, укутал колыбель пологом и еще раз завел музыкальную шкатулку.

Вот ветер задувает,

И дерево трещит...

Он выключил свет. Раздраженный вопль остановил его в дверях, он вернулся. На бюро стояла лампа-кукла, которую он выиграл для Торри на карнавале. Он включил ее: лампа под юбкой отбрасывала круг мягкого персикового света на колыбель, рассеиваясь далее в темноте, маленькое злобное личико ухмылялось ему.

* * *

Проходя мимо дедушкиных часов возле кладовки в коридоре, он вдруг вспомнил, что тетушка Ви просила его убрать клюшки дяди Джорджа. Полный желания услужить, он побежал на кухню, стащил мешок с клюшками по ступеням и поставил его на место в кладовой. Фу, ну и жарко же в ней. И пахнет тоже необычно. На крючке висела кожаная куртка, отец носил ее на войне, она испускала острый запах кожи. Он поставил мешок в угол и попытался закрыть дверь кладовой. Гадство, не закрывается! Он толкнул ее несколько раз, закрыл и поднялся наверх, на площадку, глядя в нижний холл, где мерцал слабый свет. Снаружи ветер закручивал вихри вокруг дома, внутри слышались редкие невнятные шумы: занавески на окнах хлопали, будто надоедливые белые руки, где-то звенел хрусталь, оконное стекло вибрировало, балки скрипели под линолеумом. Дверь кладовки тоже заскрипела, будто кто-то давил на нее изнутри, пытаясь выйти. Так-так, сказали дедушкины часы, так-так.

Казалось, что сам дом дышит, напрягает все свои силы, борется, стараясь удержать равновесие, как живое существо, — так ложка балансирует на краю стакана, прежде чем упасть. Возбуждение наэлектризовало воздух. Раскачиваясь на верхней ступеньке, дрожа от предчувствия, Нильс вместе с домом ждал грозы, черной тучей летящей через реку. Потом он вдруг решил пойти послушать, как будут трещать грозовые разряды в детекторном приемнике.

Но не раньше, чем отнесет Аде пилюлю.

* * *

Это разразилось вскоре после одиннадцати. Первые вспышки отозвались в наушниках легкими щелчками. Облака, как сине-черные чернила, текли с запада. Ветер набросился на фруктовый сад, яблоки посыпались на землю, будто бомбы, ветки ломались, листья дрожали в панике; ветер рвал траву клочьями, которые летели через луга к амбару, тряс верхушки елей, в бешенстве раскачивал каштан, сбивал сливы с деревьев.

Другая вспышка. Лежа в постели, глядя на пятно сырости над головой, различая в нем черты лица, Нильс регулировал звук в наушниках. Еще вспышка. Сняв наушники, он подошел к южному окну и посмотрел через дорогу. Небо высветилось серебром, он быстро сосчитал: 1-2-3-4-5... После пяти — гром. Звук сыплющейся гальки, закончившийся необычайным треском в сопровождении гулкого раската. Опять ослепительный свет высветлил тени за окном. Нильс зажмурил глаза в ожидании удара. Прежде чем грохот стих, начался дождь: целые ручьи, будто стрелы, пролились с неба, обдавая его лицо холодом и сыростью. Он бросился закрывать окно и тут увидел свет в комнате Торри: свет пробивался из открытых окон, ставни хлопали об стены на ветру. Он почувствовал, как волоски дыбом встают на руках. Сквозь весь этот грохот он слышал завывание гармоники:

Нянг-данг-га-данг-гаданг!

Кто быстро и легко бежит -

Дойдет, пока свеча горит...

Он рывком распахнул дверь и выбежал в коридор. На лестничной площадке остановился едва живой. Внизу парадная дверь была распахнута и ритмично стукалась с металлическим звуком об радиатор. В гостиной ревело радио. Порывы ветра гнали по полу мокрые листья, сбивали их в кучи по углам, заставляли взлетать до середины лестницы.

Нильс повернулся, пробежал через холл в северное крыло, потом вдоль по коридору. Гром гремел в печных трубах, дождь хлестал сквозь открытые окна. Лужи блестели на полу под занавесками, трепыхавшимися, когда ставни со всего размаху захлопывались. Поток сырого воздуха мощно задувал в комнату, раздувая гардины на окне, шлепая ими о створки рам. Сквозняк дергал кисточки полога и раздувал москитную сетку, колыша прозрачные волны над раскачивающейся на ветру колыбелькой. Из колыбельки шел свет: странный, дикий, ненатуральный. Он вошел. Плетеная ивовая люлька валялась, брошенная у стены. Сетка шлепнула его по глазам. Он вцепился в нее, сорвал, скомкал и бросил в колыбельку, туда, где лежала лампа-кукла, чтобы не видеть ее пошлого коричневого лица, ее хитрого взгляда. Лампочка под юбкой-абажуром освещала приглушенным персиковым светом связанное Адой покрывало и пустую колыбель.

3

Одно он мог сказать точно: она следила за ним, будьте уверены. Следила издали, но не упуская из виду. С лицом, перекошенным от боли и ярости, как он полагал. Ярости и недоумения, поскольку она до сих пор не знает, что нужно предпринять. Он мог бы ей подсказать, если бы она спросила. Но она не спрашивает — как будто боится ответа. Она просто преследует его, заметно прихрамывая, и наблюдает, наблюдает...

Перед входом в церковь стояли в ряд автомобили. Изнутри доносилась музыка. Он пересек бульвар и вошел. Два ассистента мистера Фули с бутоньерками в петлицах перешептывались в вестибюле. Когда они повернулись к нему спиной, Нильс проскользнул в открытую дверь и спрятался в нише за последней скамьей. Перед ним — выпрямленные спины певчих. Женщины рыдали. За кафедрой бубнил мистер Тассиль: нераспустившиеся бутоны, утраченные надежды, Жизнь Вечная... Аккомпанемент органа под управлением профессора Лапинуса. Отпевали сына Ла-Феверов — менингит.

Нильс медленно повернулся, и на лицо его пала разноцветная радуга света, пробивающегося сквозь витражное стекло, где он увидел во всем великолепии Ангела Светлого Дня: крылья ее такие белые, такие величавые, одежды ее, чистые и развевающиеся, выражение лица — светлое, мирное, безмятежное, фигура склонилась в поклоне, изящная рука грациозно протягивает ему лилию.

Какое-то время он пребывал в полузабытьи, внимание раздвоено между Ангелом и церемонией отпевания. Когда начался вынос гроба на кладбище и все засуетились, Нильс остался в уединении в своей нише, слушая орган, на котором продолжал играть профессор — репетируя избранные места из воскресной мессы, полагал Нильс, — и весь ушел в созерцание Ангела. «Опору в старости даруешь мне...» Любимая молитва Ады. От этих слов на него всегда веяло надеждой. Но не сегодня. Надежда? Какая может быть надежда? Ведь младенец пропал.

И где он может быть теперь?

Спроси Холланда. Холланд знает.

Но Холланд не говорит.

* * *

И дни с тех пор все были ясными, ясными, и полными печали, и бесконечно изменчивыми. Теперь уже Торри искала убежища у себя в комнате, и бывший всегда поблизости Райдер переходил от надежды к отчаянию. Теперь дядя Джордж пил еще больше; можно было подслушать под дверью, что они с тетей Валерией почти не разговаривают друг с другом. Люди теперь приходили и уходили, топая вверх и вниз по ступенькам, расспрашивая, записывая, фотографируя, будоража и без того взбудораженную атмосферу дома. Среди ночи все вдруг просыпались, мучимые кошмарами. Одна Винни теперь ходила из комнаты в комнату, пытаясь позаботиться обо всех, пытаясь всем улыбаться, быть смелой, хранить веру, держать новости в секрете от Александры...

Но мама знала, так или иначе.

Так или иначе, она слышала — или чувствовала — правду.

Бедная мама, это было ужасно. Они не могли заставить ее спокойно сидеть в кресле: день и ночь слышно было, как она сердито раскатывает по комнате, врезаясь в вещи, сбивая их на пол. Она разбила свое карманное зеркальце, сломала черепаховый гребень, разрезала ножницами вышитые домашние туфельки. А потом, два дня спустя, ночью, Нильс лежал — к несчастью, на кровати Холланда, — слушая детекторный приемник, глядя на лицо на потолке, и не слышал скрипа колес из-за наушников. Когда он повернулся, он увидел лицо матери, склонившееся над ним. О, это лицо! Мертвенно-белое, глаза густо обведены черным, ярко-алый рот открывается и закрывается, — стоит подумать об этом, как его начинает бить озноб. Бедная обманувшаяся мама — как он мог объяснить ей, что он — Нильс? Это Холланду, он был уверен, предназначался целый град ударов, обрушившихся на него, в него были направлены ее молчаливые проклятия. Самая очевидная ошибка: она приняла его за его брата, лежащего в собственной постели. И после этого она удалилась, ушла прочь от зла. И дом стал еще печальнее, чем прежде.

В лечебнице ей будет лучше, думал он.

Он пытался улыбнуться в ответ на улыбку Ангела в окне. Что это было? Что-то такое, о чем она напоминала ему... нет — что-то, о чем он хотел, чтобы ему напомнили... о чем он забыл...

Смешок. Холланд, совсем рядом, в нише, сидит, глядя на него.

— Не можешь вспомнить, не можешь?

Гадство! Он читает его мысли.

— Вспомнить — что?

Ты знаешь. — Загадочная улыбка. Еще смешок. Низкий, хитрый, как Одиссей.

— Что в этом смешного?

— Я просто подумал...

— Что?

— Тебе опять снились кошмары сегодня ночью, правда? Да, снились. Ты всю простыню сбил в комок. Что-то терзает тебя.

Нильс напрягся.

— Мне снился младенец.

— Ну и что там с младенцем?

Профессор Лапинус кончил играть на органе. В любой момент он мог подойти к ним. Нильс прошептал торопливо:

— Я был в таком огромном доме, и я заблудился. Куда бы я ни поворачивал, я не мог найти дороги. Я шел очень долго, шел, шел и потом услышал это.

— Что? — Лицо Холланда было разноцветным, голубым и красным, желтым и зеленым, калейдоскоп теней от витража.

— Младенец. Дочка Торри. Плачет, плачет, так что просто сердце разрывается, и я хотел найти ее и отнести Торри...

— И тут ты проснулся с криком. Ты псих, Нильс.

— Холланд!

— Что?

— Где она?

— Девочка? — Холланд пожал плечами. — Откуда я знаю.

— Нет, ты знаешь.

— А я говорю, не знаю. Что я еще должен сказать? Нильс почувствовал, как у него сводит челюсти.

— Холланд, верни ее.

— Кого, Нильс?

— Девочку! Верни ее — она не твоя, она Торри. Это ее дочка. Ты должен вернуть ее! — Снова, и снова, и снова. Мольба превратилась в молитву, и профессор Лапинус смотрел, оставаясь в тени, качая головой, бедный малыш, он говорит сам с собой.

— Спросить у эльфов? — Нильс был изумлен этим легкомысленным советом. Угроза, вот что требовалось, чтобы привести его в чувство. — Холланд, если ты не вернешь ее, я расскажу.

Долгое, бесконечное молчание. Затем Холланд спросил мягко:

— Что ты расскажешь?

— Все. Все!

— Ты не скажешь.

— Скажу! — прошипел он сквозь сжатые зубы, сжимая спинку скамьи. Он клялся вслух, и профессор Лапинус, застигнутый врасплох этой страстной речью, шагнул к нему, чтобы вывести мальчика на солнечный свет.

4

Она стояла на той стороне улицы, когда он прошел через вестибюль в портик. Профессор Лапинус оставил его у дверей, и Нильс прыгнул за колонну, затем проскользнул в боковую аллею, от дерева к дереву, надеясь остаться незамеченным. Минуя кованые стальные ворота, он прошел через кладбище на кукурузное поле и остановился оглядеться по сторонам. Стебли лежали на утомленной земле между остистыми бороздами. Закатное солнце покрывало красновато-коричневые, коричнево-охряные поля теплой медной глазурью. Скирды скошенной кукурузы стояли на страже на границе поля живых и поля мертвых. Через борозды смотрело на него пугало: хромое и оборванное до дыр, набитое соломой, с толстым соломенным лицом.

Издалека донеслось хриплое карканье вороны; ветер легко перемешивал шелуху от початков, казалось, он шепчет его имя. Нильс... Нильс... Он сжал кулаки. Нильс... Сухие болтливые языки, шепчущие... что? Напоминающие ему — о чем? О том, о чем он позабыл, о чем хотел напомнить ему Ангел. Что это было? Что не в порядке с его мозгами, почему он не может вспомнить? Ну ничего, он вспомнит. В одно пронзительное мгновение вспыхнет свет и все станет ясно, все откроется ему и всем остальным. Он ведь рожден в сорочке, не так ли? Разве он не русский наполовину? Так будет.

Там вдали похороны шли полным ходом. Провожающие сгрудились вокруг разверстой могилы Эрни Ла-Февера, покуда мистер Тассиль зачитывал 23-й псалом — нет никаких сомнений, что он читал именно его. Выкрашенные красным и золотым листья шуршали над чернеющей ямой. Где-то пела птица. Но там, среди этих людей, похоже, некому было отметить странный контраст между чарующей песней птицы и нестройными печальными руладами певчих. Нильс наблюдал за тем, как ствол освобождается от всего лишнего, отдает все отжившее — легкие листья, летящие... летящие... Листья, кружась, падали на крышку гроба. Лежащий лист походил на руку, дающую благословение.

Затем он снова увидел ее — на краю поля, под деревом с кроной, похожей на зонтик. Ждет, одна рука на бедре, лицо в тени, будто она укрывается от солнца под огромным пылающим зонтом, ее жакет, шляпка, перчатки — все черное на фоне огненных листьев. Она пересекла газон, потом, шагая через борозды, пошла вдоль скошенной кукурузы, — голова покачивается, слабая, полная надежды улыбка мерцает на устах.

Он сунул руки в карманы, посмотрел на нее исподлобья.

Опять он увидел какое-то подобие нимба вокруг ее головы на фоне неба, все та же белая, мерцающая окружность, напоминающая сияние вокруг Ангела Светлого Дня. Только вместо лилии она держала в руке черную перчатку.

— Детка.

— Что ты здесь делаешь?

— Гуляю, так же как и ты.

— Но что ты делаешь? — давил он на нее. — Почему ты не дома?

— Что мне делать дома?

— Сегодня ведь обед.

— Да, с этим много хлопот. Винни все сделает. И твой дядя. Я нужна здесь. — Она сделала видимое усилие, чтобы как-то смягчить застывшую жесткость черт лица.

— Douschka, — сказала она, и это прозвучало как начало.

— ты помнишь, что мы с тобой говорили о секретах?

Конечно, он помнил: каждый может иметь свой секрет.

— Но иногда это неправильно — хранить секрет. — Ее пальцы взлохматили ему волосы, уже потемневшие, не столь выгоревшие на солнце. — Разве не так?

— Когда?

— Когда из-за твоего секрета страдают другие люди. Тогда надо рассказать.

— Ты имеешь в виду: выдать? — Волосы упали ему на глаза, скрывая от ее взгляда. Он затаил дыхание, надеясь, что она не спросит.

— Нильс, посмотри на меня. — Он поднял голову, но не смотрел прямо на нее. Он чувствовал. Вот сейчас, через минуту, она спросит, он точно знал.

— У тебя есть тайна. Открой ее мне. Скажи Аде, — попросила она ласково.

— Я не могу. — Он ждал, отвернувшись, пряча от нее глаза за густой челкой. Вдали гроб уже опустили в могилу, родственники бросали пригоршни земли на крышку, прежде чем засыпать яму.

— Детка?

Он чувствовал, что она все еще смотрит на него, предчувствуя, что она сейчас сделает: через минуту-другую она спросит. Разумеется, она подозревает. Он знал это. Разве он не говорил Холланду. Там вдали певчие покидали кладбище, выходили за ворота на дорогу.

— Нильс.

Вот оно и пришло. Он узнал этот не терпящий возражений тон. Она подберет несколько подходящих слов, скажет их, и из слов образуется вопрос. Булавка-месяц блестела на воротнике.

— Твой секрет как-нибудь связан с пропавшим младенцем?

Видишь: она не знает, только подозревает.

— Да, — ответил он покорно.

— Ты должен сказать мне. — Он еще артачился. — Разве ты хочешь, чтобы Торри страдала, как она сейчас страдает?

Нет. Конечно, он не хочет. Он встретил ее взгляд, и теперь их связывали две вещи: ее вопрос и его ответ. Раз она спросила об этом, должен он сказать? Он должен. Нет. Нет, Холланд, я не могу. Ты ведь обманул меня. Он чувствовал, как забилось сердце, как кровь зашумела в ушах. И вопрос маячил, как непрошеный гость.

Эти глаза, такими они кажутся старыми, такими усталыми, когда смотрят снизу вверх — потому что она встала на колени и обхватила мальчика руками. Булавка-месяц холодила ему щеку. Он не хотел плакать, но слезы явились непрошено. В груди таилась боль, сердце колотилось изо всех сил. И у нее тоже, он слышал его биение сквозь ткань жакета.

Теперь, знал он, ее руки завладели им, ее руки успокаивали, не допуская сопротивления, вопрос должен быть задан, для этого она преследовала его, не выпускала ни на миг из виду.

И это пришло: вопрос прозвучал, мягко, но решительно.

Он дергался, пытаясь освободиться. Ее руки удерживали его.

— Не спрашивай меня! Я не знаю!

— Кое-кто знает. Ты должен сказать.

— Я не могу. Я дал слово.

— Ты можешь.

— Это секрет. Я обещал.

— Обещал кому?

— Ты знаешь!

— Скажи!

— Я обещал ему!

Он вырвался. Тонкая цепочка капель выступила вдоль щеки, там, где булавка-месяц царапнула его. Он взял у нее носовой платок, отошел на некоторое расстояние, вытер щеку и посмотрел вдаль, за копны, на чучело, чье хрупкое тряпичное тело болталось на ветру. На одном плече, как огромный черный эполет, сидела ворона, повернув голову к нему.

Глядя неотрывно в лицо пугала, он видел, как постепенно, черточка за черточкой, оно менялось, становилось другим лицом. Лицом, которое он мог узнать. Мог, но не хотел. Лицо больше не было соломенным, но все в пятнах лишая, разложившееся, плоть ссохлась, глаза впали, губы оттянуты назад от высохших десен, обнажая зубы цвета слоновой кости. Тем не менее чье оно? Чье? Погоди! О, Иисус! Теперь он видел: копна светлых волос, выгнутые брови, ухмыляющийся рот — будто он подло радуется тому, что может торчать здесь, среди кукурузы, издеваясь над ним.

— Нильс, он мертв. Холланд умер. — Она подошла, взяла его за руку, насильно отвернула прочь от Того, Другого лица. — Помнишь, детка? В день его рождения. Холланд! Пойдем, ты должен признать это наконец. Это больше не игра. Ты понимаешь?

Он покачал головой, не желая, чтобы она одержала верх над ним, потому что тогда, он чувствовал, она станет сильнее, станет для него угрозой.

— Нильс... — начала она, но замолчала, не зная, как продолжить, разрываясь между жалостью и страхом. Потом повторила вопрос и остановила его, когда он начал отвечать. — Нет, детка, не говори мне, чтобы я спросила у Холланда...

Он на глазах превращался в чертенка, эльфа, отталкивающего вида и с дурным нравом, лицо его выражало неистовую зловредность, как лицо куклы-лампы.

— Да! Холланд! — выкрикивал он. — Холланд — если хочешь знать правду! Холланд взял младенца! Пришел вечером и положил пилюли — шесть пилюль — в твой стакан с имбирным пивом, дождался, пока ты уснешь, потом взял ребеночка, унес его прочь, а на его место положил куклу-лампу — маленькое подменное дитя.

— Нет, детка...

— Да! Он ненавидел младенчика! Потому что девочка была такая хорошенькая, потому что мы все любили ее! Он ненавидел ее! — Он выкрикивал, выдавливал из себя всю заразу скопившегося уродства и злобы. — Я боялся — я знал, что он может обидеть девочку. Я пытался уберечь ее. Хотел остановить его. Но я не мог. — Он перевел дух и бросился дальше. — Он взял младенчика, он убил Рассела...

Она задыхалась, мысли ее мешались по мере того, как сыпались разоблачения, одно за другим, ничего, ничего более не утаивалось от нее. Да, Рассел видел кольцо, поэтому Холланд подложил вилы в сено. Увидел кольцо? Она не поверила. Кольцо? Он поведал ей предысторию о подарке Холланда, с каким трудом он получил его, как при помощи ножниц для обрезки роз...

Ножницы для роз?

— Да, я повесил их обратно на крючок.

А миссис Роу?

Нет, это была случайность, Профессор хотел просто попугать ее, честно...

Холланд, Холланд, Холланд... Натравил осу на тетю Фаню, отравил крысу Рассела — это все он сделал. И маму тоже, мама рылась в свитках Чаутаука... столкнул маму с лестницы.

О, Боже, великий Боже. Нильс! Нильс!

Опомнившись от ужаса, она смотрела, как он уходит прочь, повернувшись спиной к пугалу, его лицо — страстное, невинное, задумчивое, негодующее. Что же ты наделала, думала она. К этому вопросу она должна была прийти, раньше или позже. Что же ты наделала? Она стояла, глядя сквозь голые ветви дуба, думая, бессильные руки, затянутые в черные перчатки, судорожно сжаты, — руки, которые всю ее жизнь не оставались без дела, всегда в работе, всегда исполняют назначенный урок, теперь же им оставалось только судорожно сжиматься — бесполезные, беспомощные.

Он подошел к ней и потянул за перчатку. Она только задумчиво покачала головой, потом крепко взяла его за плечи.

— Скажи эти слова, детка, — скажи их раз и навсегда. Пусть это будет началом.

Он не хотел понимать.

— Какие слова?

Она силой заставила его посмотреть через поле на кладбище, на их фамильный участок.

— Я хочу, чтобы ты сказал вслух эти слова, чтобы ты их запомнил. — Он весь сжался и, как упрямое животное, вырвался из ее рук; руки нашли его снова и крепко сжали.

— Скажи слова.

— Нет.

— Ты должен, детка. Скажи их. Скажи: «Холланд умер».

— Не умер, — всхлипнул он.

— Умер!

— Нет! Не было никакой могилы! Не было никаких похорон! Как же он мог умереть?

— Ты был болен. Ты лежал в постели, ты был в постели, в своей комнате. Потом мы нашли тебя возле амбара, ты стоял и смотрел на голубятню, что-то выкрикивал в сторону флюгера. Сам не понимая что — так нам показалось. Ты простыл, и, пока ты болел, мы опустили гроб Холланда в могилу...

— Когда? — Вызывающе.

— В марте. После твоего дня рождения.

Он бросил на нее торжествующий взгляд:

— Ты же знаешь — это ложь! В марте земля насквозь промерзшая — вы не могли похоронить его!

— В этом году рано оттаяло. — Голос ее был спокоен. — Он там, под землей. Посмотри на его могильный камень.

Лицо его покраснело, исказилось, нос и глаза мокрые, потекли слезы, он закричал: «Нет!» Он бросился на нее, боль пронзила ее живот, ее иссохшие груди совсем сжались, когда он стал молотить по ним кулаками. Он кричал, бил, выкручивал ей пальцы, но не мог победить ее, она безжалостно удерживала его. Наконец слова прорываются как паводок, он выкрикивает их, громко, так что их слышно по ту сторону поля, на кладбище, их слышит могильщик, роющий могилу, слышит каждое слово.

— Он умер, умер — Холланд умер!

Ее руки расслабляются, она успокаивает и ласкает его, утирает ему слезы, обнимает его, тормошит, вертит из стороны в сторону.

О, сладенький, о, douschka, хватит, этого достаточно.

— Но это просто игра, правда? — мягко спрашивает он на ухо, его мягкие губы щекочут ей кожу, просительный голос заставляет сдаться.

— Игра... Да, детка, это просто игра. Игра, в которую мы играем, ты и я...

— И Холланд.

— И Холланд, — повторяет она покорно; затем, отказываясь подарить ему эту маленькую победу, она зажимает его лицо между ладоней и пристально смотрит ему в глаза. — Но теперь с этим покончено, ты понял? — Пальцы ее сжимаются сильнее. — Больше не будет никаких игр. Это... опасно, ты понимаешь? Это ошибка.

Ошибка? Почему ошибка? Разве он совершил ошибку? После долгого молчания она ответила:

— Нет, дорогое дитя, я совершила. Это была моя ошибка, с самого начала. Я старая женщина, доживающая последние дни, но я не колдунья. Я просто глупая женщина, потому что не предвидела этого. Я сделала то, что могла, но на что не имела права.

— Почему?

Все, что она натворила, разом открылось перед ней, во всей полноте, нахлынуло неудержимо, и она чувствовала, что тонет в этом; девятый вал раскаяния обрушился на ее иссохшее тело. Пришло время повернуться лицом к правде, явившейся непрошено, пришло время расплачиваться за правду.

Он повторил вопрос:

— Почему?

— Потому что было ошибкой хотеть этого, — сказала она, голос ее вновь был спокоен. — Но сердце мое не выдержало — смотреть на тебя, сидящего у насоса, зная, на что ты смотришь там, в воде. Это разбило мне сердце, я не могла видеть тебя таким несчастным и думать, что моя любовь к тебе стала причиной твоего несчастья. Я думала, что со временем ты перерастешь это, понимаешь? Маленькие мальчики вырастают в больших мальчиков, и они оставляют в прошлом все детские фантазии, как только открывают для себя реальный мир.

— А я уже открыл реальный мир?

— О, douschka! — У нее перехватило дыхание, и, когда она заговорила, голос ее был низким и мрачным. — Да, детка, теперь я вижу. Твой мир поистине реален — для тебя. Только... — Она не смогла продолжать.

Он стоял без движения, ожидая, когда она закончит фразу, глаза расширены от ожидания. Никогда прежде не видел он ее плачущей, ни разу в жизни, и каким-то образом понимал, что переживает необычайно возвышенный момент — сейчас, здесь, на кукурузном поле. Она отвернулась, чтобы он не видел ее слез. Глядя вдаль на ровные ряды скирд кукурузы, она видела вместо них целое поле подсолнухов, но только не цветущих, а мертвых, поникших, их лица-цветы посерели и высохли, они не поднимаются к солнцу, а обращены вниз, к земле, на глазах обращаясь в прах.

И вдруг ей стало очень холодно.

— ... но я не думала, что это зайдет так далеко, — закончила она прерванную фразу. — А все из-за того, что я слишком любила тебя.

Он поймал ее взгляд.

— А теперь ты меня любишь?

— Конечно, я люблю тебя.

— Я твой любимый? — спросил он по-детски наивно, с ангельской улыбкой, и она улыбнулась в ответ.

— Да. Можно и так выразиться.

— Тогда почему нельзя, чтобы все было как прежде?

— Как прежде?

— Да. Ты, я и Холланд?

Холланд.

Она прижала его к себе. Долго-долго молчала, приводя мысли в порядок, потом заговорила снова. Она много думала, сказала она, о том, как умер его отец. В тот день в конце ноября, когда опускал корзины в яблочный погреб. Что он думает обо всем этом? О том, как его отец умер?

Откровенный и непоколебимый в своей прямоте, он сказал:

— Холланд стоял возле самой крышки люка. Я думаю, он толкнул ее. — Он сказал это так легко и искренне, что она не усомнилась. Ее подсознательная догадка была правильна: Холланд, настоящий Холланд, убил своего отца, сбросил на него крышку люка, разбил ему голову. Холланд был убийцей собственного отца. Это не плод воображения Нильса.

— Почему? — спросила она.

— Он ненавидел его.

— Ненавидел? Он сказал тебе об этом? Он говорил тебе?

— Нет — не словами. Но я знал.

— Как?

— Я думаю... думаю, это мое шестое или седьмое чувство.

Его шестое или седьмое чувство. Она крепко охватила его руками.

— Но ты не ответила на мой вопрос? — сказал он.

— Я не помню...

— Я спросил, почему мы не можем опять делать так, как делали прежде?

— О, мой дорогой! Нильс, ты должен выслушать меня. Внимательно. Ты можешь?

— Да.

— Ничто не может повториться в точности. Ничто и ни с кем. Мы все однажды доходим до какой-то точки в жизни, от которой уже не можем повернуть назад, мы должны идти дальше. Все зашло слишком далеко. Надо это остановить, понимаешь? Теперь это должно быть остановлено.

— Больше не будет игры?

— Нет. Больше игры не будет.

Она задрожала, когда он посмотрел на нее, казалось, он что-то читал у нее на лице, что-то, что напугало его. Что-то не связанное с тем, что Холланд убил папу, а связанное с ним, Нильсом.

— Ты собираешься отослать меня отсюда, — сказал он спокойно, разглядывая носки своих башмаков.

— Отослать? — повторила она, напуганная тем, что он прочел ее мысли. — Почему, зачем мне тебя отсылать, douschka? — С обреченной на неудачу попыткой отшутиться.

Но он игнорировал ответ, ушел от него, не стал больше говорить об этом, и она могла поклясться, что он знает, знает, о чем она думает, что его мозг уже срисовал картинку, которую она вообразила: странное здание из кирпича, красного и грязного, похожее на фабрику «Розовый камень», со стальными решетками и крепкими засовами, куда отправили бабушку Перри. Нет. Нет, не надо думать об этом. Она никогда не примирится с таким концом для своего любимого.

— Нет, детка, тебя никто не отошлет отсюда.

— Хорошо, — сказал он просто, сжав ей руку, и взгляд его стал чистым и доверчивым. Они шли по дорожке рядом, их ноги одновременно ступали по гравию. Она снова взялась за сердце. Она добилась частичного успеха — заставила его произнести слова: Холланд умер. Он признал это наконец. Холланд мертв. Если Холланд мертв, кто же тогда творил все эти ужасы? Может быть, ей удастся заставить его взглянуть фактам в лицо. Холланд умер, Нильс — жив. Это начало, во всяком случае — первый шаг. Она проследит за тем, чтобы последовали другие. Это то же самое, что учить ребенка ходить.

Ребенок... ребенок...

Бледная, чуть живая, она встала как вкопанная, лицом к нему, и задала еще один вопрос:

— Нильс, а где же ребенок?

— Ребенок?

— Да. Ребенок Торри.

— Ребенок Торри? — Его лицо снова покраснело.

— Я не знаю.

— Но ты должен знать, детка. Ты должен!

— Нет! Я не знаю!

Тогда кто знает? — настаивала она.

Он ответил, не ответил, а выкрикнул:

Холланд знает! Спроси Холланда!

Неожиданно на фоне его истошного крика она услышала голос, ясно и отчетливо произнесший: «Бойся бешеной собаки, которая подкрадывается ради собственного удовольствия, она укусит! И, укусив, будет кусать впредь».

И быстрее, чем ее рука ударила по детскому лицу, она произнесла эти слова вслух. "О", — прошептала она, более напуганная своим поступком, чем его словами. В ужасе глядела она на свою ладонь. Она не должна была этого делать, думала она, уходя, почти убегая прочь от него по дорожке. Это не он, это ужасное наваждение, этот труп, завладевший его телом. Он будет носить его в себе, покуда будет жив. Она понимает это теперь. Эта его вспышка, свидетелем которой она только что была, — ведь он так любил его и так не любил... Другой... это было почти то же, как если бы...

Она судорожно вздохнула, шагая впереди него, боясь на него оглянуться, и не подозревала при этом, как медленно исчезает красная отметина, след пощечины, с его щеки, и не догадывалась, с каким выражением он шагает следом, глядя плоскими пустыми глазами из-под нависших бровей в ее несгибаемую спину.

5

Обычно анекдотам в столовой во время обеда не было конца. Если подслушивать у дверей, можно было услышать, как мистер Пеннифезер рассказывает анекдот про спасательный жилет или другой, про еврея, гулявшего с папой римским: «Кто это там, рядом с Гинзоуггом?» — или мистер Фенстермахер начнет излагать «Minnehaha». Легко узнать, кто собрался в комнате, по манере смеяться: вот дядя Джордж, старающийся быть веселым; вот низкое, грудное громыхание доктора Брайнарда — будто грузовик заводят, и кончается все обратным выхлопом в карбюратор; высокое гнусавое хихиканье мистера Фенстермахера; мистер Фули, как приличествует его профессии, смеется редко. Сегодня вечером вряд ли кто-нибудь вообще смеялся. Говорили мало, подавленно; чувствовалось, что каждый мечтает побыстрее развязаться с этим обедом и удрать.

Когда Винни через вращающуюся дверь вышла из буфетной, в кухне можно было расслышать позванивание льдинок и плеск воды, наливаемой в бокалы, позвякивание серебра по фарфору.

— Честное слово, Райдер едва прикоснулся к пище, — сказала она. — Напрасно мистер Перри настаивал, чтобы он был там. — Она махнула рукой в сторону столовой. — Он мог бы покушать на кухне или у себя наверху, на подносе, или вообще пообедать вне дома, как миссис Валерия. — В то время как мистер Фенстермахер гостил у Перри, Валерию пригласила на обед миссис Фенстермахер, а потом дамы собирались в кино.

Винни налила горячий кофе в серебряный кофейник и поставила его на поднос со сливками и сахаром.

— Винни, — сказала Ада, — когда мистер Анжелини принесет бочонок, поставь поднос на середину стола, чтобы стол не поцарапали.

— Да, миссис. — Винни толкнула дверь бедром и прошла. Вернувшись к раковине, Ада пыталась загнать возбуждение вовнутрь, отмывая тарелки после обеда.

Нильс поднялся с кресла. Пятно меркурохрома виднелось у него на щеке, красная полоса там, где царапнула булавка-полумесяц.

— Нам надо помочь ей, — сказал он, подавая знак Холланду, стоявшему поодаль, выражение лица мечтательное и отсутствующее, капли пота над верхней губой, глаза подернуты пленкой. И опять все тот же Азиатский Взгляд. — Давай, — сказал Нильс, протягивая близнецу кухонное полотенце. — Я буду полоскать, а ты вытирай.

Блюдце выпало из рук Ады в раковину.

— Прекрати это наконец! — закричала она, вытирая щеку тыльной стороной ладони. — Подними полотенце!

Опять появилась Винни и прошла к холодильнику, чтобы достать миску со взбитыми сливками на десерт.

— Со стола убрано, — доложила она, озадаченная напряженным молчанием в кухне. — Где же Лино? — спросила она, притворяясь, что ничего не заметила. — Мистер Перри просил вас всех зайти, он собирается произнести тост. — Наложив взбитые сливки, она унесла десерт. Нильс смотрел на Аду — бросив работу, та молча ломала руки.

Задняя дверь широко распахнулась, и вошел Лино Анжелини с винным бочонком на плече. В этот же самый миг вернулась Винни, а следом за ней дядя Джордж.

— Грандиозный обед, — объявил он — глаза блестят, язык слегка заплетается. — А вот и Лино, прямо по графику. Вноси его, Лино, вноси. Пошли, Ада, Нильс. Время. — Он открыл дверь. — Ты тоже зайди, Винни. Мы хотим, чтобы все семейство было в сборе.

— Джордж... — Ада колебалась.

— Пошли, пошли, заходите, — настаивал он самым сердечным тоном. — Это великий вечер. Банкет не может обойтись без тоста, а тоста не будет без семьи.

Когда остальные вышли, Винни задержалась и тронула Аду за руку.

— Что у вас тут случилось? — спросила она в замешательстве. — Нильс опять разговаривал сам с собой?

— Нет, дорогая, — ответила Ада, покачав головой. — Это просто игра.

Озадаченная Винни следом за ней прошла через буфетную в прокуренную столовую, освещенную дрожащим светом свечей. Центральное украшение стола, большая ваза с фруктами, была сдвинута в сторону. На ее место среди винных бутылок и ждущих тоста бокалов был поставлен серебряный поднос с ножками, а на него — бочонок с вином, выглядевший до странного неуместно. Когда вошла Ада, все члены управы поднялись, — все, кроме мистера Пеннифезера.

— Это Ада? — спросил он со своего места возле входа в буфетную. Ада подошла к нему, пожала руку, поцеловала в щеку, потом взяла свободный стул и села поодаль от стола, возле китайского чайного столика. Оставив кресло по другую сторону чайного столика Холланду, Нильс встал у стены, в тени, прямо напротив мистера Анжелини, принаряженного по такому случаю.

Когда Винни подала бокалы, Джордж стал подставлять их под краник и разливать вино. Потом полные до краев бокалы возвращались, каждый на свое место.

— Вот этот для Винни, — игриво говорил Джордж, передавая бокал Аде. — А этот для Лино. Самый большой.

Когда мистер Пеннифезер получил свой бокал, он нащупал его ножку и легонько постучал по ней ложечкой, призывая ко вниманию. В комнате все стихло, он встал; опустив плечи, уставившись в стол черными очками, скрывавшими слепоту, он произнес речь:

— Ну, — сказал он просто, — я рад, что мы собрались здесь. Еще один год прошел, и еще раз мы собрались за столом в доме дедушки Перри. Это был печальный год. Семья понесла много потерь, много печальных утрат. Когда я услышал, что наш обычный обед все-таки состоится, я был удивлен. И были среди нас такие, которых это поразило, возможно, — я не знаю. Но я счастлив, что мы все же встретились, счастлив, что Джордж и Ада настояли на этом. Я думаю, что каждому из нас эта встреча поможет немного приободриться. — Он повернулся в сторону Райдера, который чуть заметно кивнул. — Все мы, не члены этой семьи, мы все... мы чувствуем, что представляем здесь граждан нашего города. И мы хотим сказать, что испытываем чувство глубочайшего соболезнования и сожаления о тех, кого не стало в последние месяцы. Глубочайшего сожаления, можно сказать. И я знаю — мы все знаем, — что члены этой семьи найдут в себе силы подчиниться воле Господа нашего.

— Аминь, — сказали остальные.

Его пальцы осторожно скользнули по скатерти, нащупывая бока. Он нашел и поднял его, и все мужчины снова встали.

— Мы гордимся честью, — продолжал мистер Пеннифезер, — быть друзьями семьи Дедушки Перри, который так много сделал для общества, упорно и доброжелательно. Уотсон Перри был хорошим другом Пиквот Лэндинг, и теперь мы, каждый из нас, собрались здесь в его честь, чтобы принять его пожертвование на городские нужды. Леди и джентльмены, — произнес он с подъемом, — выпьем же в память о Джоне Уотсоне Перри!

Имя эхом отозвалось за столом, бокалы были воздеты к портрету на стене, поддерживая традиционный мемориальный тост.

— Слушайте, слушайте, — повторял Нильс вместе со всеми, пригубив вино и протягивая бокал Холланду, выражения лица которого не мог разобрать.

Джордж поддержал тост и протянул белый конверт с чеком доктору Брайнарду, который передал его Фенстермахеру, а тот вручил его мистеру Пеннифезеру. Мужчины уселись, и Винни, осушив бокал, стала подавать десерт. Разговор возобновился, мистер Пеннифезер дружески болтал с мистером Анжелини, который стоял возле его стула и, смущенный, принял второй бокал вина. Ада незаметно ускользнула в буфетную, а Винни разливала кофе, когда распахнулась дверь, выходящая в холл, все повернули головы и увидели Торри, застывшую на пороге.

Снова мужчины встали, а Райдер бросился к жене и попытался вывести ее из комнаты.

— Нет... нет, пожалуйста. Я... — Она повисла у него на руке, бессмысленно озираясь вокруг. Одета она была небрежно: кофта не застегнута, чулок нет. Она не накрасилась, и волосы, собранные на затылке, небрежно стянуты резинкой. В руках она держала куклу-лампу, провод от нее тянулся по полу. Удивленная обращенными к ней взглядами, она заколебалась.

— Я пришла... — начала она снова, с мукой глядя на Райдера.

— Ты пришла, чтобы присоединиться к тосту, правда, Торри? — поддержал ее дядя Джордж, стараясь разрядить напряженность, и проводил ее на место. — Ну разве это не замечательно!

— Да, — сказала она рассеянно. Вилка лампы скрежетала по голому полу, пока она позволяла себя усаживать. Она положила лампу на колени и поправила юбку-абажур. На ее заплаканном лице выделялись красные глаза с припухшими веками, в глазах застыла пустота. Голос хриплый, так что для Нильса это была не Торри, а какое-то незнакомое, полное тоски существо.

Затянувшееся молчание прервал мистер Пеннифезер:

— Джордж, поскольку Торри почтила нас своим присутствием, я считаю, что мы должны провозгласить второй тост. Может быть, доктор произнесет его?

Доктор Брайнард прочистил горло, члены управы откашливались в ладошки, подтягивали галстуки и старались смотреть куда угодно, только не на Торри, прямо сидевшую во главе стола и безучастно смотревшую на Джорджа, подставившего бокал под втулку бочонка и свободной рукой повернувшего краник.

Как кровь из вскрытых вен, вино брызнуло в бокал, затем струя иссякла, снова брызнула, журча, и сошла на нет.

Пораженный, Джордж повертел маховик, поставил бокал и наклонил бочонок над ним. Слабая струйка потекла в полупустой бокал.

— Не может быть пустым, — пробормотал он, встряхивая бочонок и крутя его на серебряной подставке. Он прислушался, затем удивленно уставился на Лино. — Черт побери, похоже, он полный, правда, Лино? — Его пожелтевшие от табака пальцы развязали узел стягивающей бочонок веревки. Он отбросил в сторону брезент и при свете поднятой свечи заглянул внутрь. И тут же схватил салфетку и прижал ко рту, и, в то время как Нильс и мистер Анжелини оставались на своих местах, остальные подошли поближе — мистер Фенстермахер и доктор Брайнард, мистер Фули и Ада, — и все вместе посмотрели. Мистер Фенстермахер первым бросился прочь, издавая громкие хриплые звуки, Ада закричала, и Торри, вскочив, бросилась вперед, раскинув руки, и Райдер с трудом перехватил ее, когда она стала падать, а кукла-лампа откатилась к стене, лампочка лопнула.

— Что это? — недоумевал мистер Пеннифезер. — Что это? — Он один сидел, прячась за черными очками, в дальнем конце стола, не имея возможности видеть то, что ясно видели остальные и что Нильс, вглядывающийся в колеблющийся в пламени свечи облик брата-близнеца, старался не видеть: маленькое лицо, выглядывающее из темно-красного вина, совсем как младенец в бутылке, волосы развеваются, глаза смотрят в потолок, рот раскрыт в немом крике.

6

Бедный ребеночек. О, бедный, бедный ребеночек, маленький ребеночек Торри. Сердце его кровоточит. Иисус, Холланд, Христос, Холланд, о, Христос, что же это делается! Какое ужасное, жуткое злодейство сотворено с маленьким младенчиком Торри. Наизнанку выворачивает, стоит только об этом подумать. Холланд, наверное, рехнулся. Да, так должно быть, Холланд действительно рехнулся. Надо быть сумасшедшим, чтобы вытворять такое. Но как бы там ни было, он оказался прав: Холланд знал, где находится ребеночек, конечно, он знал.

Как тихо вокруг. Спокойствие и мертвая тишина. Обычно в доме что-нибудь потрескивает под штукатуркой, трещат половицы, потолок, будто дом медленно рассыпается. Но не теперь. Теперь ни звука. Кроме дедушкиных часов. Тик-так, тик-так. В темноте это действовало на нервы, пугало его. Сколько уже времени прошло с тех пор, как он сидит в кладовке? Как он ненавидит темноту!

Осторожно сменив позу, он толкнул локтем мешок с клюшками для гольфа дяди Джорджа и ухватил его, прежде чем мешок грохнулся на пол. От мешка шел запах, какой-то странный спертый дух. Так пахнут калоши, так пахнет папина кожаная куртка, висящая на крючке. В кладовке было душно. Узкий луч света проникал сквозь неплотно прикрытую дверь. Приложив глаз к щели, он мог видеть только верхнюю площадку лестницы. Он сбежал из столовой прежде, чем кто-нибудь заметил его исчезновение, — кто-нибудь, только не Ада, ее глаза следили за каждым его движением, но ей не хватило быстроты, и, прежде чем она поняла это, он прошел через буфетную, кухню, потом через холл и вверх по лестнице в кладовку. Вскоре дядя Джордж протопал в свою комнату, видимо, за ключами от машины, потому что Нильс расслышал, как что-то говорилось о том, что Райдер отвезет Торри в дом своей матери на поправку и вызовет констебля Блессинга. Потом он слышал, как ушли остальные, члены управы и другие. Когда все ушли, можно было слышать, как Винни и Ада шепчутся внизу под лестницей, но, даже прижав ухо к щели, он не мог разобрать, о чем они говорят. После этого все быстро успокоилось, хотя какое-то время по всему дому еще расхаживали люди. Искали его, он был уверен. Потом — молчание. Кроме часов. Тик-так, тик-так.

Вдруг он услышал, как открылась дверь в том конце холла: Ада. Он распознал ее шаги, пока она шла по галерее. Затем она показалась в поле зрения на верху лестницы. В халате, волосы распущены и рассыпались по плечам. На лице странное выражение, он не мог его расшифровать. Вот она повернулась и начала спускаться по ступенькам. Один шаг, другой... останавливается. Вот остановилась, замерла неподвижно, вслушиваясь, как-то смешно сжимая плечи, будто нарочно хотела сгорбиться больше обычного, и Нильс затаил дыхание и сжался, боясь шелохнуться. Неужели она вспомнила про кладовку? Нет, двинулась дальше. Раздался негромкий щелчок, и медленно и печально часы начали отбивать одиннадцать.

Теперь Ада остановилась посреди лестницы и, спиной к двери, стояла неподвижно, приподняв плечи, будто мертвые удары часов отдаются в ее костях, голова у нее мелко тряслась. Она повернула голову, и он увидел, что глаза у нее закрыты, брови нахмурены, обе руки прижаты к подбородку. Раз или два дернулись желваки. Она подняла волосы и дала им свободно упасть на плечи, потрогала лоб ладонью, будто у нее жар. Но нет, это не жар: она сосредоточивается! Лицо ее выражало глубочайшую сосредоточенность — она играла в игру! Играла в него, его разыскивала.

Дважды два четыре. Дважды четыре восемь. Дважды восемь шестнадцать. Дважды шестнадцать тридцать два. Звякните мне, мисс Блу. Добрый вечер, жители Радиоландии! Нет, это бесполезно. Он не может остановить ее. Можно постараться думать о постороннем, но ее не остановить. Глаза ее были уже открыты, корпус развернут в его сторону, и вот уже, как в замедленной съемке, она повернулась на ступеньке и стала подниматься, задержалась на несколько долгих, бесконечных мгновений на верхней площадке, глаза смотрят не на часы, а на дверь, на проклятую дверь, гадство, почему она не запирается! Она сделала шаг вперед. И другой. Останавливаясь после каждого шага, она подошла и протянула руку к ручке двери. Он вздохнул, когда дверь широко распахнулась и свет из холла упал на него.

— Выходи, — приказала она, и он подчинился, поднялся на ноги и встал рядом с ней, неподвижный, глаза устремлены на нее, тело напряжено, дыхание как у зверя, голова чуть наклонена, глаза сверкают из-под нахмуренных бровей. — Иди сюда. — Она подняла руку, и рукав белого халата опустился, обнажив руку до локтя.

Мгновение он оставался там, где стоял, потом грубо бросился на нее — она отскочила в сторону, и он пролетел мимо, почти скатившись по ступенькам. Снизу он оглянулся на нее, быстро идущую следом: волосы развеваются, широкие рукава хлопают, как крылья. Она не звала его и не прекращала преследования. Винни с дикими глазами выпрыгнула из-за кухонного стола, чтобы перекрыть ему путь, когда он проходил через кухню. Он обежал вокруг нее, толкнул дверь и выбежал.

— Нет, оставь меня, — слышал он крик Ады, — дай мне пройти!

И потом:

— Подождите, миссис. Я пойду...

— Нет! Оставайся здесь. Это мое дело, только мое.

Нильс бросился по дорожке, крытым ходом, за ним худая фигура летела над гравием, как ночная бабочка. И когда он скользнул в амбар, то, обернувшись, увидел белое свечение — остановилось оно на углу каретника, исчезло на миг в тени и появилось снова на свету, волоча за собой желто-голубую канистру с Ричфилдским бензином.

* * *

Красные тени падали от мигающего фонаря над головой, раскачивая яблочный погреб, как корабль в море крови. Нильс увидел Другого рядом с собой.

— Черт тебя побери, — прошипел он. — Черт бы побрал тебя совсем!

Всем... всем... всем... — эхом вернулся к нему собственный голос.

— Как ты мог сделать такую ужасную вещь?

Вещь... вещь... вещь...

— Ладно, что ты можешь сказать в свою защиту? Можешь ты сказать хоть что-нибудь?

Не будь... не будь... не будь...

Погреб гудел от эха. Он ждал ответа, но ответом было молчание. Потом он услышал:

— Перстень для Перри.

— Да, — отвечал он. — Перстень для Перри.

— Перстень с сапсаном. Кто такой сапсан?

— Я вспомнил. Сапсан — мой знак.

— А кто ты? — продолжал голос коварно.

— Я это я. Нильс. Нильс Перри.

— Разве? На самом деле? — С легким смешком, издевательским, враждебно-удовлетворенным. Нильс был сбит с толку. Разве он — это не он? Не Нильс Перри? Если нет — кто же он тогда? Кем еще может он быть? Почему смешок? Что тут смешного? В чем соль шутки?

Скрежет раздался наверху; он застыл в пылающей тьме.

— Слушай! Там кто-то есть! Слушай — слышишь?

— Ты рехнулся. — Еще смешок.

— Есть! Я слышу там. Я слышу! — И он действительно слышал, слышал звук металла по гравию дорожки, ржавый скрип дверных петель, бам-бам-бам канистры, которую волокли по деревянному полу; минута молчания, затем тяжелая крышка люка поднялась... вверх... описывая широкую дугу...

Дрожь была симптомом ужаса. Он решил закрыть глаза и досчитать до пяти и только потом посмотреть, кто это может быть.

Раз. Два.

Он услышал тихий смешок в темноте.

— Никого нет, понял!

— Нет? — повторил он глупо. Должен ли он испытывать разочарование от этого?

Он посмотрел на красные стены и в пляшущем свете увидел возникшие из ничего, отвратительно заманчивые образы, заполнившие погреб. Увидел над головой змей величиной с анаконду, холодных, с наполовину сброшенной кожей, похожей на сверкающую кольчугу, свернувшихся большими мягкими кольцами вокруг балок, их лососиного цвета языки розовели в шипах и пазах. И Сапсан, сам Сапсан, янтарноглазый Сокол-Сапсан летит, дико, злобно крича, устремленная на дичь медная птица, дерзко машет крыльями — крыльями его безумия. Он ударил птицу, отбросил ее прочь, обдирая кожу, ныряя головой, корчась, пытаясь закрыть рукой глаза, заткнуть уши, чтобы не слышать и не видеть ничего.

Вспомни.

Он услышал слово, и, когда оно повисло в воздухе, оно сразу разбилось на отдельные звенья, звенья соединились в цепь эха: вспомни-помни-помни-помни-помни...

— Ты не помнишь? — спросил Холланд холодно и настойчиво.

— Что? Помню что? — Он вдруг почувствовал себя приговоренным. — Вспомнить что?

Три. Четыре.

— Холланд! — заклинал он. — Помоги. Помоги!

— Ты забыл. Разве нет? — Он говорил почти сердито. — Ты забыл.

— Да. — Он вдруг понял это: он забыл. Но что? Что это было, забытое им?

— Все правильно, Нильс Александер, — услышал он голос Холланда, неожиданно довольный, между тем как крышка люка откинулась полностью. — У каждого из нас есть что-то, что мы забыли или... — теперь он говорил тихо, как бы утешая, совсем не насмешливо, — или хотели бы забыть.

— Смотри!

И Нильс посмотрел вверх и увидел.

Она стояла там, на самом краю люка. Привидение. То есть она выглядела как привидение: ее белая фигура, освещенная фонарем снизу, волосы, рассыпанные по плечам, и крылья, величественные белые крылья, вздымающиеся и опадающие в такт медленному движению ее рук.

Он поднялся, двинулся к ней по лестнице, как во сне, устремив взгляд на ее лицо — оно все такое лучезарное, такое безмятежное, такое мирное, такое...

Нет. Погоди. Погоди!

Все было не так, как он воображал. Где он увидел лучезарное выражение лица, мирный взгляд? Был ли это и впрямь ее взгляд? Ее лицо было печальным, выражение самое что ни на есть горькое, полное сожаления, раскаяния и безумия, глаза ее сочились слезами, за спиной трепетали крылья — но не было никакого свечения, никакого нимба, одна бесконечная тьма позади нее.

Похоже было, что она манит его к себе. Слезы текли все сильнее; ах, почему он не может остановить их, думал он, отныне не должно быть слез, конечно; во что бы то ни стало он должен заставить ее перестать плакать. Но они все текли, слезы, мочили ему руки, заливали его поднятое, обращенное к ней лицо. Они были горькими, проливаясь дождем, поливая красный снег, они бежали ручьями между камнями, заливали погреб; и он понял вдруг, это пришло неожиданно, когда он увидел ее лицо, обращенное к свету, понял, что слезы никогда не остановятся, они будут течь вовеки, как вечная река, как Ахерон, — и тут сон растаял, обратившись в кошмар.

Он наконец проснулся! Стоп! Что она делает? Крылья били исступленно, она будто парила над ним. Устремившись вниз, она схватила фонарь, и он с криком бросился от нее, и тут она одним непрерывным движением швырнула фонарь вниз и, взмахнув крыльями, сама устремилась следом, и снег и камни вдруг вспыхнули, и яблочный погреб превратился в нечто невоображаемое, и поток слез стал безбрежным огнедышащим заревом. Руки взлетели, заслоняя глаза от пылающего света, спина прижалась к маленькой двери. Он вдруг вспомнил то, что забыл; то, о чем с таким трудом вспоминал он, вдруг открылось ему в одно быстролетное мгновение. Суть была в том, что он умирает и его предсмертное желание, желание увидеть самую последнюю вещь в жизни, было исполнено: он увидел Ангела Светлого Дня!

Это пришло. Поистине в то время, как он стоял перед Божьим престолом, ему было даровано ясновидение. Это редчайший дар, нечасто кому-либо дается знать, что его ожидает, но если кто-то должен был быть там, чтобы открыть ему, что ему дарован дар предвиденья, то кто же, если не она, которую он так ждал, но только в облике Ангела Смерти.

Поистине, это было откровение.

* * *

Мисс Дегрут все-таки опаздывает сегодня. Не похоже на нее.

Вы заметили, как сиреневое темнеет и становится голубым, голубое — пурпурным, пурпурное — черным? Ombre, говорят французы, хотя я не знаю, откуда у меня это слово. Я больше не могу различать пятно на потолке, это ржавое пятно сырости, похожее на лицо, глядящее на меня. Это имеет значение? Я знаю, что скажет об этом мисс Дегрут. О, я вспомнил — мисс Дегрут считает, что пятно похоже на Бельгийское Конго, представляете, — хотя я знаю, что Бельгийское Конго давно называется иначе. Я не согласен с тем, как они меняют имена на карте, а вы? Я имею в виду, что, если в мне дали право выбора, я бы предпочел Леггорн Ливорно и Кенигсберг — Кронштадту[2]. Но я вовсе не считаю, что эта клякса похожа на Бельгийское Конго, что бы мисс Дегрут ни говорила; по-моему, она похожа на лицо.

Я знаю, о чем вы думаете. Вас не интересует мисс Дегрут или пятно на потолке. Вы думаете о старой леди. Вы думаете, что Ада не могла совершить такое ужасное преступление, отдать свою жизнь в обмен на право отнять жизнь у мальчика, присвоив себе права судьи и палача, для чего приволокла тяжелую канистру с бензином, собравшись, Бог знает как, с силами, чтобы поднять крышку люка, вылила бензин в яблочный погреб — по сути обратившийся в трутницу, полную сухого камыша, — разбила фонарь и бросилась сама на костер. Как она могла?

Но она сделала это.

Такова была ее воля.

Люди потом говорили, что она сошла с ума, и я согласен. Надо полностью лишиться рассудка, чтобы совершить такое. Припоминая все, что предшествовало этому последнему трагическому событию, я наткнулся на воспоминание о полной тоски фразе, что-то о сердце, принесенном в жертву; она сама стала Брунгильдой, и я никогда не сомневался, что она поступила так ради любви.

И вот это случилось, и она сломала себе шею, упав на камни, так что даже не почувствовала обжигающего пламени. Мне же... мне же посчастливилось убежать. Можете представить себе, какого страху я натерпелся и какое пережил облегчение, когда бросился к Двери Рабов, — я только тут вспомнил, что замок дяди Джорджа, навешенный снаружи, был спилен, чтобы подготовить фокус исчезновения Чэн Ю. Вот уж поистине: от каких мелочей зависит наша жизнь. Ирония судьбы, правда? Вы, надеюсь, поймете, как сильно я тогда был напуган, если оставил Дверь Рабов за собой открытой, из-за чего возникла сильная тяга там, в яблочном погребе.

Само собой, на похоронах профессор Лапинус играл на органе. Само собой, мистер Тассиль зачитал 23-й псалом.

Бедная Ада. Я был уверен, что после ее смерти любая история, какую я расскажу, вызовет доверие. Должен признать, это я высказал мнение, что она сошла с ума, и мне поверили — никто не усомнился. Однако чуть позже, когда я решил, что теперь можно без опасений вернуть себе содержимое жестянки «Принц Альберт»: перстень, палец, очки Рассела, резинка от одежды младенца — улики, короче говоря, — из носка резинового сапога, висевшего в инструментальной кладовой, очень надежное хранилище, я был захвачен врасплох, застигнут на месте мистером Анжелини, который следил за мной с самого начала, потому что с самого начала был уверен, что повесил тогда вилы на их место в кладовой. И мистер Анжелини посвятил в свое открытие дядю Джорджа. После чего дяде Джорджу оставалось сделать следующий шаг, в результате чего я оказался в этом месте.

Можете мне поверить, я не жалею, что покинул дом на Вэлли-Хилл Роуд. В конце концов он начал казаться мне слишком большим, слишком молчаливым, слишком — мертвым. Казалось, что он растет, увеличивается в размерах, расширяется, и я чувствовал, как его пустота давит, околдовывает меня; сколько времени у меня ушло на поиски кого-то в доме, кого-то слушающего, ждущего, прячущегося по углам, на верхней площадке лестницы, в коридоре, за дверью. Но нет. Никого не было. Я был один. Правильно: хотя в доме жили другие люди, я был один. Думаю, именно поэтому я стал тосковать по тому, Другому, начал искать его всюду, в доме, в амбаре, в полях, на берегу реки. Но он ушел; конечно, он на самом деле был мертв, Другой, тот, кем я был прежде, и, когда я понял это, я начал постигать, насколько я одинок. Иногда мне казалось, что я вижу его, только быстрый промельк, вспышку, — то в самом темном углу кладовой, или там, заводящего дедушкины часы, как он привык это делать, или в гардеробной, одетого в розовую рубашку и крутившего старую виктролу. Но на самом деле это был не он. Винни следила за тем, чтобы не кончался завод часов, потому что больше некому было за этим следить. Виктрола стояла, покрытая пылью, в гардеробной — такой молчаливой гардеробной, ни в одном углу ее не прятался Другой. Он ушел: я не мог вызвать его, как он вызывал меня. Он ушел, и, увы, я утратил его навсегда. Я был один с тех пор в этом доме, один везде и навсегда.

Смотрите. Видите вы луну? Лежа здесь, на моей постели, я вижу ее ясно. Интересно смотреть, как ее лучи высвечивают решетку за моим окном, делая ее прутья чернее и толще, еще крепче с виду. Ненавистное место. Но мисс Дегрут говорит, что я здесь «старожил» — потому что очень долго нахожусь здесь. Миленькая шуточка мисс Дегрут — но мне она не кажется такой забавной.

Если ночью светит луна, утро, скорее всего, будет солнечным. Помню день, когда солнце и луна появились на небе вместе. Ни разу больше такого не видел с тех пор. Надеюсь, завтра выглянет солнце. Надеюсь на это. Как я надеюсь на... да, конечно, не всерьез, вы понимаете. Как я уже говорил, я одинок здесь, ведь мисс Дегрут не в счет. Холод, сумрак, раковина, радиатор — что за черт! Это ужасное место, и я вовсе не хочу общаться с теми другими, которые здесь обитают. Мог бы, конечно, если бы стало совсем скучно, но не хочу. Они смеются надо мной, смеются и раздражают меня, потому что не называют меня моим настоящим именем, как называет мисс Дегрут. Они называют меня его именем — Нильс; Нильс, ради всего святого, разве это не безумие? Когда я говорю им, годами им повторяю, что мое имя Холланд. Холланд Вильям Перри. Но они все такие здесь, в Вавилоне. (Кстати, мисс Дегрут знала бабушку Перри, когда та жила здесь, следовательно, она довольно стара и работает здесь уже очень давно.) Поэтому я предпочитаю одиночество. Больше всего люблю наблюдать, как автобусы до Тенистых Холмов заканчивают здесь маршрут, разворачиваются и отправляются обратно. Да, они убрали отсюда трамвай много лет назад, но, кроме этого, здесь ничего не изменилось. Здесь по-прежнему конечная остановка.

Загрузка...