Пятого февраля Гоголь приехал в Иерусалим, а в конце апреля он был уже в России; едва только ступил на русскую землю в Одессе, как тотчас же написал смиренное письмо отцу Матвею. В нем он снова жалуется на свою черствость, на опасность своего положения, на соблазны духа искусителя и прибавляет:
«Скажу Вам, что еще никогда не был я так мало доволен состоянием сердца своего, как в Иерусалиме и после Иерусалима», — и просит молиться за него: «Слезы, в эту минуту упавшие на этот лист бумаги, просят вас о том же».
Из Одессы Гоголь поехал к родным в Васильевку, где пробыл всю весну и лето. Только первые три-четыре дня он чувствовал себя хорошо; потом начались сильные жары, Гоголь заболел желудком, боялся холеры; от «адской духоты» нервы его расстроились, занимался он с трудом; его грызла тоска. По свидетельству Кулиша, «в последнее пребывание Гоголя дома веселость уже оставила его. Он впадал в очевидное уныние и выражал свои мысли только коротким восклицанием: «И все вздор, и все пустяки».
А вот несколько отрывков из дневника сестры Гоголя Елизаветы Васильевны:
«1848 г. 9 мая, именины брата.
Как он переменился! Такой серьезный сделался; ничто, кажется, его не веселит, и такой холодный и равнодушный к нам! Как мне это было больно!
22 августа. Сегодня брат хотел уехать, но, слава Богу, отсрочил еще до понедельника. Вчера мы все плакали. Тоска ужасная. Как я его сильно люблю, хотя часто и неприятности делает…»
В сентябре Гоголь приезжает в Москву. Он напуган политическими событиями (революционные брожения в Европе) и переносит свое личное уныние на все человечество. Кажется ему, что весь мир охвачен безумием, что все гибнет и распадается. Данилевскому (24 сентября 1848 г.) он пишет: «Никто не в силах вынести страшной тоски этого рокового переходного времени, и почти у всякого ночь и тьма вокруг. А между тем слово «молитва» до сих пор еще не раздалось ни на чьих устах». Та же мысль развивается в письме к отцу Матвею:
«А между тем в теперешнее время, когда отовсюду грозят беды человеку, может быть, только и нужно делать, что молиться…Слышишь одну необходимость повторять: «Господи, не введи меня во искушение и избави от лукавого».
Тревожное состояние Европы, эпидемии и голод в Малороссии, собственная черствость и страх за свою душу — все это питало в Гоголе предчувствие конца света. В письмах его попадаются такие выражения, как: «отовсюду грозят беды», «всеобщее разрушение», «потрясающая бестолковщина времени», «время опасное», «время беспутное и сумасшедшее», «время содомное» и т. д. Но к зиме душевное состояние его резко изменяется к лучшему. Аксаков сообщает в своих записках, что «Гоголь был довольно весел и читал всегда с большим удовольствием; я никогда не видал Гоголя так здоровым, крепким и бодрым физически, как в эту зиму, т. е. в ноябре и декабре 1848 и в январе и феврале 1849 года. Не только он пополнел, но и тело на нем сделалось очень крепко…Обнимаясь с ним ежедневно, я всегда щупал его руки…»[7]
Зима 1848–1849 гг. была для Гоголя временем не только восстановления физических сил; параллельно с этим шло душевное успокоение; тон писем становится бодрее: можно предполагать, что в это время он понемногу изживал свой религиозный кризис. Вера его, после кратковременного шатания, укрепилась; упорной работой над самим собой он освобождался от остатков эгоцентрической замкнутости. Это период аскетического очищения жизни и душевного просветления.
В религиозном возрождении Гоголя главная роль принадлежит о. Матвею Константиновскому. Как известно, вопрос об отношениях Гоголя и отца Матвея очень занимал биографов; было высказано много догадок и построено много гипотез. Наиболее блестящая из них принадлежит Д. С. Мережковскому. Любитель резких противоположений Мережковский изображает отца Матвея мрачным аскетом — изувером, внушившим писателю мысль об уничтожении «Мертвых душ» и тем убившим сначала его душу, а потом и тело. Рассказав о смерти Гоголя, автор заключает: «Борьба была окончена, совершилась «страшная месть»: не-человек победил человека, посмеялся над тем, кто думал над ним посмеяться». Мы знаем, что Гоголь в своих произведениях хотел посмеяться над чертом; значит, под «не-человеком» Мережковский разумеет одновременно о. Матвея и черта или просто считает о. Матвея чертом. Излишне говорить, что все эти эффекты ни на чем не основаны. Приписывать влиянию о. Матвея сожжение второй части «Мертвых душ» вполне произвольно; изображать священника Константиновского в виде Савонаролы нельзя, так как это противоречит фактам. Отец Матвей был не фанатик-изувер, а простенький, застенчивый, ничем не замечательный уездный батюшка.
В «Жизни и трудах Погодина» Н. Барсукова об о. Матвее сказано следующее:
«Он был невысок ростом, немножко сутуловат, у него были серые, нисколько не красивые и даже не особенно выразительные глаза, немножко вьющиеся светло-русые с проседью волосы, довольно широкий нос; одним словом, по наружности и внешним приемам это был самый обыкновенный мужичок, которого от крестьянина села Езька или Диева отличал только покрой его одежды…Правда, во время проповеди (он говорил прекрасно, восхищавшим Гоголя живым народным языком), а также при совершении литургии лицо его озарялось и светлело; но то были преходящие последствия внезапного восхищения, по миновании которых наружность его принимала свой обычный незначительный вид».
А вот другое свидетельство. И. Л. Щеглов («Гоголь и о. Матвей Константиновский». Новое время, 1901) сообщает со слов оптинского инока о. Э. В.:
«Несокрушимость его (о. Матвея) веры являла иногда примеры поистине невероятные…Когда по доносу о том, будто он смущал народ своими проповедями, его вызвали к Тверскому архиерею и тот стал кричать на него, грозя упрятать его в острог, о. Матвей отрицательно закачал головой: «Не верю, ваше преосвященство». — «Как ты смеешь так отвечать?» — загремел владыка. «Да, не верю, ваше преосвященство, потому что это слишком большое счастье пострадать за Христа. Я не достоин такой высокой чести». Эти слова так озадачили владыку, что он с тех пор оставил о. Матвея в покое».
Наконец протоиерей Ф. И. Образцов в своих воспоминаниях об о. Матвее (Тверские Епархиальные Ведомости, 1905) пишет:
«Говорят, что о. Матвей был суровый, печальный, строптивый, мрачный фанатик. Ничего такого не было в о. Матвее. Напротив, он всегда был жизнерадостен; мягкая улыбка очень часто виднелась на его кротком лице; никто не слыхал от него гневного слова, никогда он не возвышал своего голоса; всегда был ровный, спокойный, самообладающий. Жизнь вел строго воздержанную…
Ворота его дома всегда были открыты для странников, — нижний этаж дома постоянно был занят ими…
…Проповедь о. Матвея всегда была импровизированная, на текст дневного Евангелия. Простота слов, живая образность поражали слушателя, искреннее убеждение неотразимо действовало на сердце».
Прекрасный проповедник, простой «народный» батюшка, совсем не богослов, но человек, заслуживающий уважения, священник, лицо которого «озаряется» во время совершения литургии, таков был о. Матвей. Где же тут демонический «не-человек»?
Просмотрим теперь письма Гоголя к о. Матвею. Первое письмо — при посылке «Переписки»: просьба дать отзыв и молиться за автора; отношения еще самые далекие. «Не затрудняйтесь тем, что меня не знаете», — пишет Гоголь. Из второго письма явствует, что отец Матвей осудил «Переписку» и написал Гоголю, что тот даст за нее ответ Богу. Гоголь не соглашается с такой оценкой, спорит и доказывает, что намерение его было доброе и что книга его полезна. По возражениям его можно заключить, что о. Матвей не одобрил главным образом статью о театре. Но автор остался при своем мнении. По сравнению с обличениями Аксакова, Белинского, духовных и светских рецензентов замечания о. Матвея были незначительны и особого впечатления на Гоголя не произвели.
В следующем письме о. Матвей, успокаивая Гоголя, советует ему не оправдываться перед критиками «Переписки», «слушаться духа, в нас живущего, а не земной телесности нашей» и «поворотиться во внутреннюю жизнь»; в своем ответе Гоголь объясняет о. Матвею, почему он занимается литературой. Из текста письма отнюдь не следует, что о. Константиновский внушал Гоголю бросить литературу, однако под влиянием письма батюшки о духовной жизни Гоголь задумался о совместимости духовного пути с путем писательским и пришел к выводу: «Закон Христов можно исполнять также и в звании писателя. Если писателю дан талант, то верю, недаром и не на то, чтобы обратить его во злое». Письмо написано с дружеской откровенностью и любовью к о. Матвею. «О, как бы мне хотелось открыть Вам всю душу, — восклицает Гоголь, — быть у Вас в Ржеве, исповедаться и сподобиться причащения Тела и Крови Христовой, преподанных рукою Вашей».
Перед отъездом в Иерусалим Гоголь снова пишет о. Матвею; из его оправданий ясно становится, к чему сводились возражения о. Матвея на «Переписку». «Я, точно, моей опрометчивой книгой, — пишет Гоголь, — показал какие-то исполинские замыслы на что-то вроде вселенского учительства». Вот драгоценное признание. Гоголь мечтал о вселенском учительстве, и о. Матвей справедливо упрекнул его в гордыне. В конце письма Гоголь прибавляет:
«Поручение Ваше исполняю: Евангелие читаю и благодарю вас за это много». После возвращения из Святой Земли он пишет о. Матвею из Одессы, благодарит батюшку за то, что тот «положил себе молиться о нем всякий день».
«Часто я думал: за что Бог так милует меня и так много дает мне вдруг».
Еще одно короткое письмо из Москвы от 9 ноября 1848 года, и переписка прерывается на два года. Наконец в 1850 году Гоголь сообщает о. Матвею, что «создание его уже обдумано и готово» и что он только ждет «орошающего освежения свыше», а «как бы хотелось сердцу поведать славу Божию». В заключение просит батюшку молиться, чтобы он мог закончить свой труд. Это письмо окончательно рассеивает все недоразумения, накопившиеся в литературе вокруг отношений Гоголя и о. Матвея: если бы о. Константиновский осуждал литературную деятельность Гоголя и внушал ему отказаться от художественного творчества, тот не мог бы обратиться к нему за благословением своему труду.
Мы приходим к следующим выводам: познакомившись через графа Толстого с ржевским священником, Гоголь сразу почувствовал духовную высоту этого скромного батюшки-мужичка. Отец Матвей осудил «Переписку» за отсутствие в ней подлинного христианского смирения и за претензию автора на вселенское учительство. Он стал влиять на Гоголя, стараясь приблизить его к евангельскому идеалу и углубить его внутреннюю жизнь. В момент религиозного кризиса Гоголь обратился именно к о. Матвею, признавшись ему, что теряет веру; о. Матвей своими наставлениями и молитвами помог Гоголю пережить кризис.
Последние годы Гоголь прожил в аскетической бедности и бездомности, но дух его, несмотря на развивавшуюся болезнь, был светел и душевное состояние радостно. Распространенное представление о Гоголе как о суровом аскете, постепенно погружающемся в мрак религиозного помешательства, совершенно ложно. Вернувшись в Россию, писатель постепенно оправляется от тяжких потрясений, пережитых в связи с изданием «Переписки»…«Авторская исповедь» не печатается, а сдается в архив: она больше не соответствует его душевному состоянию. Под непосредственным впечатлением поражения автор заявлял в «Исповеди», что отрекается от писательства и собирается поступить на какую-нибудь скромную должность. Вернувшись из Святой Земли, он от этого малодушного решения отказывается и приступает к писанию второй части «Мертвых душ». Еще летом в Васильевке он пытался начать работу. Н. Кулиш рассказывает со слов домашних, что Гоголь по утрам работал у себя во флигеле. «Если кто из домашних приходил к нему по делу, он встречал своего посетителя на пороге, с пером в руке, и если не мог удовлетворить его коротким ответом, то обещал исполнить требование после; но никогда не приглашал войти к себе, и никто не видал и не знал, что он пишет».
Но работа на лад не пошла. «Брался было за перо, — пишет Гоголь Плетневу, — но или жар утомляет меня, или я вовсе еще не готов». Только в конце ноября в Москве он приступает к писанию:
«Соображаю, думаю и обдумываю второй том «М. Д.». Читаю преимущественно то, где слышится сильнее присутствие русского духа»
Три года прошло со времени сожжения первой редакции второго тома. В «Переписке» автор пытался доказать необходимость этой жертвы; в то время появление второго тома было бы только вредным: в нем выведено было столько прекрасных характеров, что русские люди могли возомнить о себе и расхвастаться. И писатель понял, что «бывает время, когда нельзя иначе устремить общество или даже все поколение к прекрасному, не показавши тут же ясно, как день, путей и дорог к нему для всякого. Последнее обстоятельство было мало и слабо развито во втором томе «Мертвых душ», а оно должно было быть едва ли не главным; а потому он и сожжен».
Итак, задачей новой второй редакции поэмы должно быть не столько изображение прекрасного, сколько указание на пути и дороги к нему. Цель — чисто учительская или, точнее, методологическая. «Мертвые души» должны были иллюстрировать взгляд на искусство, изложенный в «Переписке». Он сводился к тому, что искусство — путь к Богу. Художник должен сначала сам обратиться к Христу, а потом с помощью посланного ему Богом таланта привести к нему и других. Концепция искусства выражена Гоголем в следующих словах:
«Развлеченный миллионами блестящих предметов, раскидывающих мысли на все стороны, свет не в силах встретиться прямо с Христом. Ему далеко до небесных истин христианства. Он их испугается, как мрачного монастыря, если не подставить ему незримые ступени к христианству…Среди света есть много такого, что для всех отдалившихся от христианства служит незримой ступенью к христианству. Такую роль играет театр и искусство вообще».
Теория, по которой искусство есть приманка, хитро завлекающая людей в сеть христианства, едва ли соответствует духу православия. Любопытно, что из всей «Переписки» именно эта статья — «О театре, об одностороннем взгляде на театр и вообще об односторонности» — вызвала решительную отповедь о. Матвея. И это лишний раз свидетельствует об его духовной чуткости. Итак, поэма должна указать пути и дороги к Богу. Какой конкретный смысл вкладывал Гоголь в эти слова? Переписка последних лет ясно отвечает на этот вопрос: писатель, признавая свое незнание России, старался изучить ее с самых различных сторон: географической, этнографической, лингвистической, социальной, государственной и т. д. И одновременно с этим он пытался проникнуть в русский дух, в сущность русского национального характера. Для этого он напряженно работал над коренной переработкой своей художественной манеры: он стремился к реализму в описании внешней обстановки и психологизму в изображении характеров.
О том, как Гоголь осуществлял программу письма, помещенного в «Переписке с друзьями» и озаглавленного «Нужно проездиться по России», мы знаем из воспоминаний А. О. Смирновой и М. А. Максимовича. Летом 1849 года писатель гостил в Калуге у Смирновой, муж которой был тогда губернатором. Дорогою Гоголя занимало: как ему покажется губернский город, как будет устроен губернаторский дом и вообще, каков будет быт губернатора и всего, что его окружает…Он очень любил видеть за губернаторским обедом чиновников и говорил, что это «так следует». За столом он всегда разговаривал с чиновниками и был с ними очень любезен.
Следующим летом 1850 года Гоголь едет с Максимовичем в Малороссию. Спутник его рассказывает, что эта поездка на долгих была для писателя как бы началом плана, который он предполагал осуществить впоследствии.
«Ему хотелось совершить путешествие по всей России, от монастыря к монастырю, ездя по проселочным дорогам и останавливаясь отдыхать у помещиков. Это ему было нужно, во-первых, для того, чтобы видеть живописнейшие места в государстве…во-вторых, чтобы изучить проселки Русского Царства и жизнь крестьян и помещиков во всем ее разнообразии; в-третьих, наконец, для того, чтобы написать географическое сочинение о России самым увлекательным образом».
Присоединим к этим воспоминаниям рассказ Арнольди о том, как Гоголь во время своих поездок по России тщательно расспрашивал всех встречных, «а в городничего впился как пиявка и не уставал расспрашивать его обо всем, что его занимало».
Свидетельство Максимовича о желании Гоголя написать географическое сочинение о России подтверждается письмом писателя к А. Ф. Орлову. Гоголь просит графа ходатайствовать перед наследником о выдаче ему вспомоществования для того, чтобы он мог сделать три летние поездки во внутренность России и три зимние пребывания за границей: это помогло бы ему окончить не только «Мертвые души», но и еще одну «необходимую и нужную у нас книгу». И Гоголь продолжает:
«Нам нужно живое, а не мертвое изображение России, та существенная, говорящая ее география, начертанная сильным живым слогом, которая поставила бы русского лицом к России».
Материалы для этого географического сочинения сохранились; они изданы Г. Георгиевским («Гоголевские тексты». II. 1910 г.).
О стремлении к психологизму свидетельствуют герои, выведенные в дошедших до нас главах второй части: Тентетников, Бетрищев, Улинька, Хлобуев — характеры более сложные и «натуральные», чем Манилов или Собакевич. Да и характер самого героя поэмы, Чичикова, во второй части усложнен и углублен.
Н. Д. Мизко рассказывает, что в бытность свою в Одессе в 1851 году Гоголь говорил ему:
«Я описываю жизнь людскую, поэтому меня всегда интересует живой человек более, чем созданный чьим-нибудь воображением, и оттого мне любопытнее всяких романов и повестей биография или записки действительно жившего человека».
Начиная с конца 1848 года тянется цепь жалоб на лень, вялость и медленность работы: на Гоголя находит то «бесплодное и черствое состояние», то «уныние и хандра», то «умственная спячка», то «неписательское расположение». И несмотря на все эти неблагоприятные обстоятельства, к началу 1850 года «все почти главы соображены и даже набросаны, но именно не больше, как набросаны: собственно написанных две-три, не больше» (письмо к Плетневу от 21 января 1850 г.). Это был первый набросок; он перерабатывался в течение всего 1850 года; в окончательной форме вторая часть «Мертвых душ» была готова к лету 1851 года. Вот что об этом пишет Гоголь Плетневу (июль 1851 г.):
«Пишу тебе из Москвы, усталый, изнемогающий от жару и пыли. Поспешил сюда с тем, чтобы заняться делами по части приготовления к печати «Мертвых душ» второго тома, и до того изнемог, что едва в силах водить пером».
Второй том был начат в 1840 году. Работа над ним продолжалась одиннадцать лет. Но даже и после того, как текст был готов к печати, Гоголь не переставал переделывать и переписывать его. Незадолго до кончины он писал С. Т. Аксакову, сообщавшему ему об окончании своих «Записок ружейного охотника»:
«Если Бог будет милостив и пошлет несколько деньков, подобных тем, какие иногда удаются, то, может быть, и я как-нибудь управлюсь».
Духовно-аскетическое значение работы над поэмой в жизни Гоголя глубоко понято Анненковым. «Мертвые души», — пишет он в «Воспоминаниях», — были подвижническая келья, в которой Гоголь болел и страдал до тех пор, пока вынесли его бездыханным из нее».
Редактор сочинений Гоголя В. В. Калаш в предисловии ко второму тому «Мертвых душ» пишет следующее: «Взыскательный художник и моралист вступили в душе Гоголя в смертельную борьбу, и в результате от всего второго тома нам осталось несколько набросков и сбивчивых свидетельств современников». Эти слова выражают общепринятый взгляд исследователей на сожжение «Мертвых душ». В гоголевской литературе существует столько распространенных и тем не менее ни на чем не основанных взглядов, что не следует ничего принимать на веру. Утверждение В. В. Калаша сводится к следующему: борьба в душе Гоголя кончилась тем, что моралист убил художника и вторая часть поэмы оказалась неудачной; тогда «взыскательный художник» отомстил моралисту тем, что сжег «Мертвые души». Следовательно, в душе Гоголя происходил конфликт между эстетикой и моралью; он уничтожил свое произведение потому, что оно не удовлетворяло его эстетически.
Все это построение из области чистой фантазии. Попытаемся вернуться к действительности.
1) Если бы Гоголь переживал этот конфликт, он не мог бы не отразиться на его обширной переписке последних годов. Между тем в ней мы не встречаем ни намека на что-либо подобное. Гоголь постоянно жалуется на медленность и вялость работы, на отсутствие вдохновения и «неписательское» настроение, но никогда не говорит, что он не удовлетворен своим произведением. Напротив, он твердо верит в громадную значительность того, что пишет.
2) Со времени издания «Переписки» и провозглашения искусства «невидимыми ступенями к христианству» Гоголь решительно и окончательно рвет с эстетикой: всю молодую русскую литературу он оценивает только с точки зрения «духовной статистики Руси», «зеркала действительности», «познания русского быта». Поэтому о «взыскательном художнике» вообще нельзя говорить: он уступает место бытописателю-моралисту.
3) Да и была ли вторая часть поэмы действительно неудачей? В том виде, в каком она до нас дошла, она несомненно слабее первой. Несмотря на отдельные великолепные фигуры Петуха, Тентетникова, Бетрищева, общее впечатление — усталости и тусклости. Но не следует забывать, что перед нами только черновики и над ними автор собирался еще много работать; кроме того, лучшие сцены, о которых восторженно отзывались Максимович, Шевырев, Смирнова и Арнольда, не сохранились. Нельзя говорить о «бледности» и «идеальности» некоторых действующих лиц второй части на основании отрывочных набросков: друзья Гоголя, слышавшие поэму в ее законченном виде, свидетельствуют единодушно о ее живости и реализме. Приведем несколько отрывков.
Вот рассказ Л. И. Арнольди.
«Когда Гоголь окончил чтение, то он обратился ко мне с вопросом: «Ну, что Вы скажете? Нравится ли Вам?» — «Удивительно, бесподобно, — воскликнул я. — В этих главах вы гораздо ближе к действительности, чем в первом томе; тут везде слышится жизнь, как она есть, без всяких преувеличений, а описание сада — верх совершенства».
А. О. Смирнова, вспоминая о чтениях Гоголя, говорила, что первый том совершенно побледнел в ее воображении перед вторым:
«Здесь юмор возведен был в высшую степень художественности и соединялся с пафосом, от которого захватывало дух».
И, наконец, свидетельство С. Т. Аксакова, эстетический вкус и нравственная чуткость которого не могут быть оспариваемы; вот что он писал под непосредственным впечатлением чтения Гоголя:
«Такого искусства показывать в человеке пошлом высокую человеческую сторону нигде нельзя найти, кроме Гомера. Так раскрывается духовная внутренность человека, что для всякого из нас, способного что-нибудь чувствовать, открывается собственная своя духовная внутренность. Теперь только я убедился вполне, что Гоголь может выполнить свою задачу, о которой так самонадеянно и дерзко, по-видимому, говорит в первом томе…Да, много должно сгореть жизни в горниле, из которого истекает чистое золото».
На основании всех этих данных мы заключаем: вторая часть «Мертвых душ» вовсе не была поражением писателя — нравственный пафос не только не убил художника, но, напротив, расширил его кругозор, привел к пристальному изучению России и сделал его основателем натуралистической школы в нашей литературе. А потому, пора перестать оплакивать судьбу великого писателя, впавшего в мрачный мистицизм, в некую mania religiosa, и тем загубившего свой талант. Предвидим одно возражение: допустим, скажут нам, что вторая часть поэмы объективно не была неудачей; это не имеет значения для объяснения загадки сожжения поэмы: совершенно достаточно, если субъективно, самим автором она воспринималась как поражение.
Это возражение опровергается фактами: Гоголь был удовлетворен результатом своей одиннадцатилетней работы. Несмотря на постоянные болезни, в последний год своей жизни он был спокоен и радостен. Доктор Тарасенков рассказывает, что «в последнюю зиму Гоголь был постоянно погружен в себя, задумчив, неразговорчив, как всегда, но, казалось, был веселее обыкновенного. В последнее время он в тайной задушевной беседе объявил, что он довольнее своими последними приготовленными трудами»[8].
С другой стороны, психиатрический анализ Баженова («Болезнь и смерть Гоголя». Русская мысль, 1902, № 1–2) отмечает ровное течение болезни в 49–50 гг. и улучшение к концу 51-го.
Все встречавшие Гоголя в 1851–1852 году говорят о нем как о веселом, остроумном, подвижном человеке, а не изможденном, ушедшем от мира аскете. Гостя у Смирновых, он шалит и возится с детьми, которых обожает; путешествуя на долгих с Максимовичем, он то и дело выскакивает из экипажа, бегает по полям, собирая цветы для гербария сестры; в доме Аксакова он готов плясать под любимые малороссийские песни. К концу жизни Гоголь представляется нам духовно просветленным, радостным, внутренне удовлетворенным: плоть свою он не умерщвляет, мира не проклинает, а, напротив, страстно любит природу, цветы, песни, детей; становится проще и добрее.
В 1851 году летом Гоголь едет из Москвы в Васильевку на свадьбу своей сестры; не доехав до Калуги, заболевает и, вместо того чтобы продолжать путь в Малороссию, отправляется в Оптину Пустынь, в монастырь, в котором он побывал в 1850 году и который оставил в душе его «самое благодатное воспоминание». Проведя там несколько дней, он возвращается в Москву. О почтительной любви Гоголя к старцам Оптиной Пустыни можно судить по его письмам к иеромонаху Филарету и к отцу Петру Григорову[9].
В июле Гоголь гостит в Спасском у А. О. Смирновой.
«Однажды хозяйка нашла его в необыкновенном состоянии. Он держал в руке Четьи-Минеи и смотрел сквозь отворенное окно в поле. Глаза его были какие-то восторженные, лицо оживлено чувством высокого удовольствия: он как будто видел перед собою что-то восхитительное. Когда А. О. заговорила с ним, он как будто изумился, что слышит ее голос, и с каким-то смущением отвечал ей, что читает житие такого-то святого».
Под влиянием бесед с монахами Оптиной Пустыни, чтения Евангелия и Четьи-Миней и аскетического труда над «Мертвыми душами» Гоголю открывается новый образ христианства; он преодолевает в себе ту концепцию «христианского хозяйства», которая была не чем иным, как сведением чичиковской жажды наживы к «прекрасному источнику». Он не думает больше, что идеальный христианин должен быть непременно хозяином, который не имеет права отказываться от богатств. В последний год жизни Гоголь благодарит Бога за то, что он скиталец, все имущество которого вмещается в одном чемодане, что он «бездомный странник» и бедняк. Теперь он возлюбил бедность и проповедует не обогащение, а бескорыстие. «Довольство во всем нам вредно, — пишет он к матери в апреле 1851 года, — человек так способен оскотиниться, что даже страшно желать ему жить в безнуждье и довольстве». О том же пишет он к сестре Елизавете:
«Милая сестра моя, люби бедность. Тайна великая скрыта в этом слове: кто полюбит бедность, тот уже не беден, тот богат».
К последним месяцам жизни относится окончание «Размышлений о Божественной Литургии», задуманных в 1845 году. Много лет изучал Гоголь богословскую литературу и чин Литургий Восточной Церкви. По словам доктора Тарасенкова, незадолго до смерти «он окончательно отделал и тщательно переписал свое заветное сочинение, которое было обрабатываемо им в продолжение почти 20-ти лет (?); наконец, после многих переделок, переписок, он остался им доволен, собирался печатать, придумал для него формат книги: маленький, в осьмушку, который очень любил, хотел сделать это сочинение народным, пустить в продажу по дешевой цене и без своего имени, единственно ради поучения и пользы всех сословий. Это сочинение названо «Литургия».
Работа Гоголя и до наших дней является одним из самых проникновенных и духовных толкований Литургии.
Автор «Мертвых душ» шел к Богу не путем любви, а путем страха. Он видел в Нем грозного карателя и боялся вечного наказания. Но после религиозного кризиса, на конце жизненного пути он пришел ко Христу — Искупителю. Во вступлении к «Размышлениям о Божественной Литургии» Гоголь пишет:
«Вопли услышались: явился в мир, Им же мир бысть: среди нас явился в образе человека…не в гордом блеске и величии, не как каратель преступлений, и не как судия, приходящий истребить одних и наградить других. Нет, послышалось кроткое лобзание брата…»
В этих словах — «Ныне отпущаеши» Гоголя. Чувство Христовой милости и всепрощения наполняет его духовной радостью.
Второй своей сестре, Ольге, Гоголь пишет за два месяца до смерти:
«Нам следует ежеминутно благодарить Бога, благодарить Его радостно, весело. Не быть радостным, не ликовать духом — даже грех.…Вся наша жизнь должна быть неумолкаемой, радостной песнью благодарения Богу».
Нельзя без волнения читать слова, писанные Гоголем Жуковскому за три недели до кончины:
«Помолись обо мне, чтобы работа моя была истинно добросовестна и чтобы я хоть сколько-нибудь был удостоен пропеть гимн Красоте Небесной».
В этот день, 2 февраля 1852 года, Гоголь достиг вершины своего духовного пути. В его торжественных словах — увенчание дела всей жизни: «пропеть гимн Красоте Небесной…»