Лада Тимофеевна сидела у раскрытого окна, провожала вечернюю зорю. В хате, залитой тихим светом догорающего дня, крепко пахнет антоновскими яблоками. Глиняный, недавно смазанный пол присыпан, как в летний Троицын день, душистой травой и васильками. Над входной дверью белеют полотняные расшитые рушники. И на липовой плахе стола такие же рушники. И сама Лада Тимофеевна будто закутана в рушники — на ней что-то белое с красным, свежее, наглаженное.
Солнце скрылось, потянуло прохладой, и сейчас же на Дунай со всех сторон ринулись осенние сумерки: с моря, из дунайского гирла, из камышовых дебрей, из гнилых плавневых болот, из проток, заросших ряской и поздними лилиями. Потемнел, слился с Дунаем остров Лебяжий. И тихо стало на этой пяди русской земли, так тихо, будто тут не живут люди.
Лада Тимофеевна закрыла окно, оделась, прихватила охапку цветов и вышла на улицу.
Шла она к сыну. Он ждал ее на острове, в двух шагах от хаты, где родился и рос.
Стоит он на бетонной прибрежной круче и смотрит на Дунай. Молчаливый и много знающий, гордый и добрый. Голова не покрыта. Грудь, губы и лоб доступны всем ветрам и дождям. От бури не отворачивается, от грома не вздрагивает, от молнии не слепнет. Стоит, возвышаясь над купно растущими тополями-близнецами, белокорыми и ветвистыми, с чернеющими старыми гнездами аистов.
Такой он чистый, светлый, так любовно обласкан, отполирован руками тех, кто создавал его, что звезды отражаются в его мраморных плечах. И тень Дуная плещется на лице. И славный верховой ветер, ветер Карпат и Балкан, овевает его, трогает каменные кудри.
Тихо тут сейчас, покойно. А завтра все переменится. Утром с первым катером примчится Джулия, черноволосая, черноглазая, вся в черном, и четыре ее сына — Пальмиро, Иван, Джовани, Варлаам. На том же кораблике придут боевые товарищи и друзья Капитона. Будут и цветы, и шумные речи, и воспоминания, и вино, и долгий обед. Но не будет того, что есть сейчас, — тишины, полной душевной близости с сыном.
Лада Тимофеевна давно уже перестала различать, когда произносит вслух свои мысли, когда думает молча, когда задает сыну вопросы и когда сама отвечает на них. Все, о чем думала, что говорила и что чувствовала, представлялось ей, как два потока дум и чувств — свой и сыновний.
С тех пор как сын вернулся на остров и встал на вечную вахту у одинокой и старой, крытой камышом хаты Черепановых, жизнь Лады Тимофеевны переменилась. Она продолжала делать привычное дело: работала на огородах, в саду, стряпала и стирала. Но в душе ее все было не так, как прежде. Что-то томило ее: то будто слышала голос, зовущий ее, и никак не могла понять, откуда он доносится; то хотелось плакать и петь старинные печальные песни; то не могла раскрыть крепко сжатых губ, а то подолгу разговаривала с тополями, с ветром, с Дунаем…
Мать подошла к подножию памятника, осторожно поднялась на верхнюю ступеньку постамента, тихо произнесла:
— Ну, вот и я! — Положила руки на шершавый, в росе камень, улыбнулась и добавила: — Здорово, сынок.
И ей показалось, что сын услышал ее тихий голос.
Не вдруг этот белый каменный великан стал теплым, живым. Оживляла она его с великим трудом, постепенно, изо дня в день, пожалуй, еще мучительнее и дольше, чем скульптор. В первые недели и даже месяцы она пытливо, недоверчиво вглядывалась в каменное суровое лицо. Ничего похожего, родного. В ту пору Лада Тимофеевна не разговаривала с ним. По ночам, особенно когда ярко светила луна, она плотно закрывала дерюгой окно, у которого он стоял.
Шло время. Северные холодные ветры принесли с собой снежную порошу, а теплые, с моря, — дождь. Пожелтели и поредели дремучие заросли камышей в плавнях. Покрылись хрупким ледком тихие протоки. Зимние тучи непроглядно укутали небо, а мартовское солнце сорвало их и открыло высокую весеннюю голубизну. Закурились сады белым дымом цветущих вишен, яблонь и айвы. Черная икра и свежая осетровая уха стали частым гостем в хижинах рыбаков. Зазеленели острова, и новая река, река летнего тепла, заструилась над Дунаем.
В эту пору, выйдя однажды на улицу и взглянув на белого богатыря, Лада Тимофеевна сразу узнала сына. Он! Его крупный, с горбинкой нос. Его зоркие, гордые глаза. Его мягкие улыбчивые губы. Его рука, вознесенная над головой и сжигающая факел. И плечи, и грудь, обтянутая шерстяным свитером, и длинные сильные ноги — все его.
Иона заплакала. То были первые слезы осиротевшей матери…
Лада Тимофеевна потихоньку обошла вокруг памятника, вглядываясь в лицо сына. Оно ей показалось очень серым, почти темным.
— Ты устал? — спросила она и сейчас же ответила за него: — «Ничего! Как только покажется солнце, сразу наберусь сил. Скоро ему всходить. Говори еще, мама! А может быть, споешь?…» Хорошо, сынок.
Она без слов, не раскрывая темных, изрезанных морщинами губ, произнесла про себя старинную песню. Сто лет назад ее сложили люди, бежавшие на глухой Дунай, в его тогдашние дебри, от голода, от царских указов, от жандармской каторги, от помещичьего оброка и кнута, от крепостного ярма и ранней смерти. Дед и отец Лады пели эту песню. И она пела. То была песня-мечта — о людях, живущих на Дунае по законам правды, о вольных рыбаках и охотниках, у которых никто не отнимает плодов их труда.
Умолкла, краешком платка вытерла губы и, прислонившись щекой к белому камню, задумалась.
Сверху, от Измаила, на попутной волне, с добрым ветром в кормовой флаг, весь в праздничных огнях, приближался какой-то военный корабль. Поравнявшись с островом Лебяжьим, он трижды отдал салют герою Дуная — три коротких гудка, три вспышки сирены, три звуковые молнии.
И долго Дунай и его берега повторяли басовитое пение военного корабля.
Лада Тимофеевна помахала ему рукой и пожелала счастливого плавания. И всем людям, кто не отнимает у матерей сыновей, она пожелала счастья в эту октябрьскую праздничную ночь.
Она и не заметила, что размышляет вслух.
Некоторое время она сидела молча, с тяжелой охапкой осенних цветов на коленях и смотрела на Дунай. Сколько воды утекло с тех пор, как ее мальчик стал откликаться на ее слова!… Сколько раз он за свою жизнь погибал…
Первый раз он заглянул в глаза смерти, когда ему не было и двух лет. В жаркий летний день с разбегу бросился в реку и скрылся. И потащил его Дунай. Хорошо, что отец был на берегу. Нырнул, вытащил, откачал. А когда хлопчик открыл глаза, веселый отец заново окрестил его Дунаем Ивановичем. И с тех пор жили на острове Лебяжьем два маленьких Черепанова в одном лице: Капитон и Дунай Иванович.
Лада Тимофеевна поднялась, разделила охапку цветов на две части, одну положила у ног сына, а с другой спустилась к самой кромке дунайской воды и стала бросать в нее крупные, влажные, на длинных стеблях астры. Бросит одну, другую, третью, проводит их глазами, пока скроются, а потом бросает еще. И плывут, плывут по Дунаю темно-красные, белые, золотые астры. Всю весну, все лето набирали силу, красоту, чтобы жить одну короткую октябрьскую ночь. Плывут и светятся. Тяжелые, напоенные соками земли, они не тонут. Плывут стеблями вниз, гордо неся свои короны.
Небо поднялось выше. Звезд стало меньше. Подул ветер, донес с берега шорох камышей. В дальних плавнях затрубили кем-то потревоженные лебеди. Черное зеркало Дуная посерело и чуть-чуть порозовело, отражая утреннюю зорю.
Ночь кончилась. Над Дунаем вставал рассвет.