До того как стать предпринимателем (в советское время) Виктор Дудинскас был литератором, печатался в московских толстых журналах, писал книги и сценарии для кино и телевидения.
Последняя его книга, написанная в 1989 году, называлась «30 октября» [печатается с некоторыми сокращениями].
В воскресенье утром я оделся потеплее, укутал горло шарфом и, нахлобучив тирольскую шляпу, купленную по дешевке в ФРГ, вышел на улицу, совершенно не подозревая, чем закончится для меня эта прогулка и чем она обернется впоследствии.
Было 30 октября 1988 года.
Колокола Кафедрального собора, обновленного к тысячелетию крещения Руси, звонили к заутрене. Непривычный, с детских времен позабытый гул стоял над городом, вызывая в душе предощущение чего-то неотвратимого.
На фонарном столбе белела листовка:
Граждане!
Все на митинг памяти жертв сталинизма!
Создавайте группы поддержки
Народного фронта за перестройку!
Наш девиз: «ВСЯ ВЛАСТЬ НАРОДУ!»
Начало митинга в 14 часов.
Все-таки я совсем не революционер. Власть, по-моему, должна принадлежать не народу, а правительству. Я вообще не понимаю, что можно решить большинством голосов. Лучше профессора Ягодкина не скажешь. В ответ на чье-то замечание, что народ морально не готов к повышению цен на сельхозпродукты, Геннадий Степанович предложил попробовать вынести на всенародное обсуждение таблицу умножения.
Листовка совсем свежая, день митинга не указан, из чего я заключил, что наклеена она недавно. Отпечатана каким-то домашним способом, внизу подпись: «Оргкомитет Народного фронта».
Про Народный фронт я кое-что знал. В газетах о нем говорилось обязательно с довеском: «так называемый».
Две недели назад в Доме кино под сводами бывшего Фарного костела собрались представители творческих союзов. Об этом сообщалось так:
«Собравшись 19 октября в Доме кино, группа самозванцев назвала себя «учредительным съездом историко-просветительского общества «Мартиролог» — памяти жертв сталинских репрессий». Следует заметить, что «делегатов» никто не делегировал. Они были привлечены по списку из числа наиболее приближенных к экстремистским группам. Обманным путем на эту встречу были приглашены деятели литературы и культуры».
Зал высокий, столы в центре дубовые, выставлены кругом, над столами купол с витражами.
Ряды для публики, по крайней мере первые, заняли партийные начальники. Их никто не приглашал, но пришли заранее — «блокировать», согласно полученной в горкоме партии установке. Усмирять никем не уполномоченных представителей.
Едва выслушав сообщение Симона Позднего[1], начальники полезли к микрофону: «Какой мартиролог?», «Какой еще список мучеников?» Чего страсти распалять, когда создана правительственная комиссия, которая без вас во всем разберется, все расследует... Кого надо, реабилитирует, кого надо, восстановит в правах...
— Кому надо? — шумит зал.
Начальники лезут к микрофону, их оттаскивают, они снова рвутся. Дошло почти до драки. В итоге «самозванцы» настолько завелись, что учредили не только «Мартиролог», но еще и оргкомитет Народного фронта.
Почему фронт? Против кого фронт? Почему народный? Собралась-то творческая элита. Против кого фронт, ясно — против начальников, то есть тех, кто против него... Но вот за кого? Или за что? Оказывается: за перестройку и... национальную независимость. За перестройку хоть не очень, но понятно. А вот с независимостью, да еще национальной...
Какая независимость может быть у сборочного цеха? А именно так, причем с гордостью, все называют нашу Республику, давно осовеченную, впаянную в общую экономику страны (насколько в такую экономику вообще можно что-то впаять), где национальные идеи и даже язык (мова) не очень популярны. За мову здесь, если и ратуют, так только в узком кругу интеллигентов, особенно языковедов и писателей, с языка живущих. Молодые неформалы требуют объявить ее государственным языком — на манер соседней Литвы.
Литва — это Литва, там совсем другие условия. Хотя и рядом... Но вот неожиданно вспенилось, закипело и здесь... Поднялось к высокому потолку, вознеслось над залом, потом разнеслось молвой и теми же напуганными начальниками, теми же партийными газетами, которым уже никто не верит и которые все читают «наоборот»[2].
Сделав еще несколько шагов и снова наткнувшись на листовку, я направился к телефону-автомату. Набрал номер своего давнего приятеля журналиста Сергея Вагонова (вместе работали в молодежке, теперь он корреспондент московской газеты) и неожиданно для себя предложил ему поехать к Восточному кладбищу — посмотреть, что за митинг.
Я не революционер, не экстремист, не неформал и вообще не перестройщик. Затея Горбачева с перестройкой меня откровенно раздражает. Наивная попытка согреть озеро сверху. На поверхности шум, пар, пена, брызги во все стороны, а внизу, в тине, спокойно плавают караси.
Начали с «ускорения», потом спохватились, сняли лозунг. Ускоряться на тарантасе, несущемся в никуда, — занятие безумное, тем более что в тарантасе не подгулявшая компания, а многомиллионный народ, производящий вдвое больше Соединенных Штатов стали и чугуна, впятеро больше тракторов, в восемь раз больше комбайнов и не способный при этом обеспечить себя даже печеным хлебом без помощи тех же Штатов. Отложив «ускорение», взялись за гласность, открыли плотину...
Постановления, законы, указы... — газеты едва поспевают их публиковать и тут же обрушиваются на них с критикой, о чем бы они ни были: о наградах и орденах, о борьбе с пьянством, о нетрудовых доходах или, наоборот, об индивидуальной трудовой деятельности, об анонимках, кооперации или увековечивании памяти. Сокрушаются идолы, рушатся авторитеты, вытаскиваются на свет новые старые имена. Бухарин, Рыков, Каменев, Троцкий... Тухачевский, Блюхер, Якир... Споры, выяснения, кто больше прав, кто меньше виноват, кто кому подписывал приговор, кто расстреливал и сажал, а потом сам сидел или был расстрелян, кто только сидел или был расстрелян, ничего не подписывая, никого не уничтожая, и за это должен быть вознесен на пьедестал.
Газеты словно с цепи сорвались, соревнуются, кто дальше и ловчее плюнет, кто побольнее лягнет, кто глубже зароет. «Мафия», «коррупция», «партократия», «тоталитарность»... Прямо оторопь берет. В самых острых писаниях я стеснялся даже слова «чиновник», а назвав как-то свой опус о тюменских нефтяниках «Функционеры», был уверен, что название не пропустит цензура...
Зачем все это Горбачеву? В его готовность разрушить возведенное за век большевизма здание поверить невозможно. Во всяком случае, о таких намерениях он ни разу не обмолвился; наоборот, уверяет в своей верности коммунистическим идеям.
Тогда зачем же? Скорее всего, для того, чтобы укрепить свою власть, раскачав страну настолько, чтобы первое лицо не могло быть свергнуто узким кругом соратников в одну ночь, как это бывало, добиться такой популярности за рубежом, чтобы опять же свержение стало невозможным.
Мотивы понятны, а последствия? Слишком уж не готова к демократии эта огромная и плохо управляемая страна.
Эйфории своих друзей-перестройщиков я не разделял. Не хотелось ни заваривать эту кашу, ни тем более ее расхлебывать. Поэтому почти два года назад я уволился из редакции журнала, уехал в деревню дописывать давно начатый роман и объявил друзьям, что не собираюсь выныривать, пока не закончится вся эта перестроенная неразбериха.
И вот вынырнул.
Вагонов подъехал на белой служебной «Волге» минут через тридцать. Сам за рулем, рядом мрачно восседает Виктор Козин — наш общий приятель, талантливый прозаик и секретарь Союза писателей.
— «Вечерка» трижды предупреждала, что митинг запрещен, — говорит Козин. — Похоже на провокацию. Собирают любопытных...
— Непонятно только, зачем им это нужно. Где логика? — спрашивает Сергей, вряд ли ожидая от нас ответа.
Кто-то из журналистов потом напишет, что был промозглый, ветреный, густо-серый день. Неправда. День был прозрачный, солнечный, хотя и морозный, какие у нас не часто случаются на пороге зимы. Это позже понеслись по небу рваные облака, уже после всего, к разбору, замелькали в воздухе злые белые мухи, так отчетливо различимые на видеопленке.
«Как ощущение?» — заботливо и чуть иронично спрашивает меня Виктор. Так справляются у человека, выбравшегося на улицу после долгой болезни.
Задумавшись над ответом, я вспомнил московского публициста Анатолия Стрелякова[3], с которым мы года два назад оказались на каком-то семинаре в Доме творчества.
...Мы с писателями сидели в холле и смотрели телевизор. Анатолий Петрович проходил мимо, он шел гулять, всем своим видом демонстрируя пренебрежение к дьявольскому ящику, который дома, как выяснилось, он никогда не включал. Тут он задержался, снисходительно глянул, потом сел и уставился. Так и сидел в пальто, в шапке, следя за происходящим на экране остекленевшим взором вышедшего из тундры аборигена.
Показывали видеоклип с полуголыми девками в клубах дыма и рваных бликах цветных прожекторов, потом скандальные выборы директора завода, тут же схватку разъяренных крокодилов, интервью со спортивными мальчиками из спецподразделения по разгону демонстраций, потом мужчину средних лет, которого облили из кружки серной кислотой: рубашка мгновенно истлела, а он стоял улыбаясь...
— И ты еще будешь утверждать, что из затеи Горбачева ничего не выйдет! — сказал мне Стреляков минут через двадцать.
«Я маленькая женщина...» — тонким голосом уверил нас с экрана парень в незастегнутой жилетке на жирноватом теле. И с легким подвыванием перешел к припеву:
...Не дам — угу —
ни другу, ни врагу:
Я смотрю на жизнь серьезно...
«Угу» — так Стреляков часто высказывался, выражая негативное отношение к происходящему вокруг.
Сняв шапку, он вышел на улицу, хотя надо было, наоборот, шапку надеть.
— Нет, — произнес Стреляков на улице, ни к кому уже не обращаясь, — эта страна себя не прокормит. Тем более что завтра, как только что объявил ее оптимистичный лидер, она переходит на полный хозяйственный расчет.
Сергей вел машину, как всегда, осторожно и неторопливо.
Я с интересом смотрел на город. Сейчас, после долгой разлуки, мне казалось, что я его даже любил.
Здесь всегда тихо жилось и так славно работалось. В этом огромном и, наверное, самом скучном городе в мире, в этом мирно посапывающем, хотя и растущем быстрее других — уж не во сне ли? — полуторамиллионном болоте.
Здесь пустовали огромные парки; в троллейбусе и автобусе народ разговаривал вполголоса, как в поликлинике; на улицах никто не смеялся, не плакал, не размахивал руками и не кричал. Даже на пляжах прокисавшего к середине лета водохранилища, называемого местным морем, тишина в жаркий день нарушалась лишь глухими ударами по мячу. Закроешь глаза — вокруг пусто, только:
«Бух! бух!..», откроешь — море людей...
Бар в Доме писателя закрыли еще до антиалкогольного указа, и не во исполнение, а просто потому, что в него никто не ходил. А под сводами Фарного костела, приспособленного под Дом кино, стояла обычно сумеречная тишина, словно там был выставлен именитый покойник.
И вот волна демократизации докатилась и сюда...
— Ты хоть анекдот знаешь? — спросил Виктор. — Чем отличается демократизация от демократии?
Я знал: тем же, чем канализация от канала... За две недели я это вполне понял. Жизнь стала неузнаваемой.
В первое же воскресенье после приезда я увидел на обычно безлюдном проспекте колонну? толпу? каких-то странных военных, их было много, человек восемьсот — кто в форме, кто в полосатых тельняшках, при медалях и орденах, разгоряченные, расхристанные, с крашеными девицами под руку, впереди прихрамывал офицерик, кажется, капитан. Периодически оборачиваясь, он что-то выкрикивал, толпа (все-таки это скорее была толпа, чем колонна) нестройно ему отвечала. По тротуару их сопровождали старшие милицейские чины, у одного, кажется полковника, я поинтересовался, что происходит. Тот ответил, пожав плечами: «Афганцы. День десантных войск». «Разве есть такой праздник?» — «У нас нет, но там они его праздновали...»
Куда направлялись, откуда, зачем?
Назавтра я узнал, что кончилось все гнусным побоищем. «Воины-интернационалисты» вступили в сражение с «национализмом», набросившись на парней и девчат из школы-интерната искусств, затеявших в парке гуляние. Избивали ребят солдатскими пряжками, били и девчат: «Так дам, что рожать не будешь!»
За две недели мне пришлось усвоить уйму новых слов и представлений. И теперь я знал, что рэкет — это когда у кооператоров вымогают деньги, рэкетиры — это каратисты в милицейской форме, вооруженные пистолетами и даже автоматами, которых милиция побаивается и стремится вступать с ними не в перестрелку, а в деловые отношения. А вот рокеры — это просто пацаны в устрашающе черных шлемах, которые носятся по городу на мотоциклах без глушителей.
Для старшеклассниц, как я выяснил у знакомого социолога, одна из самых престижных профессий теперь — валютная проститутка, отсечь молодое поколение от нее — важнейшая социальная задача. Разрушить имидж благополучной проститутки (это я вычитал в газете) помогает СПИД. Точнее, его угроза. Про СПИД я узнал, что это совсем не стыдно, о нем теперь говорят свободно как о «чуме двадцатого века»; пятнадцатилетняя соседка обсуждает с матерью, как не подхватить, — та самая пятнадцатилетняя девица, которая еще вчера от стыда и ужаса в петлю бы полезла, приди ей вызов из вендиспансера провериться на элементарную гонорею.
Тут и там пооткрывались кооперативные бары и кафе. Кофе в них по-прежнему нет, подают бурду в грязных стаканах, зато всю ночь крутят по видео боевики и порнуху.
Объявленный Горбачевым «полный хозрасчет» дал плоды — прилавки магазинов опустели. О дешевых товарах теперь говорят, что они вымываются.
«Вечерка» садистски сообщила, что из магазинов исчезли изделия полутора тысяч наименований. Через несколько дней газета поправилась: тысяча семьсот. Нет телевизоров, фотоаппаратов, утюгов, велосипедов, пылесосов, зубной пасты, мыла и стирального порошка. Туалетная бумага выдается теперь только ветеранам войны и труда — по открыткам и с предъявлением пенсионной книжки. Ожидается исчезновение гуталина и шнурков для ботинок. Самих ботинок и след простыл, даже местного производства, объединения «Заря», знаменитого тем, что две его поточные линии многие годы подряд выпускали только брак.
Мой приятель завмаг Петя Кукушкин заключил с друзьями пари: «Спорим, что через два дня в городе не будет горчицы». Назавтра он вывесил в магазине объявление: «Больше двух банок горчицы в одни руки не отпускается». Через два дня занимать очередь за горчицей приходили уже с детьми, бездетные брали младенцев напрокат у соседей...
— Мне кажется, — сказал я, — что вершин демократизации мы достигнем как раз к тому моменту, когда из магазинов исчезнут соль и спички, причем повсеместно и надолго — из этой системы навсегда... Что-нибудь пишешь? — спросил я Виктора. Козин ничего не ответил.
— В воскресенье был на рынке, — сказал Сергей. — Там какой-то индивидуал продавал пепельницы. Лакированный гипс, морда вроде Мефистофеля. Никто не берет. Подходит мужик: «Это кто у тебя изображен?» «Кто, кто! Берия...» В три минуты все расхватали...
Козин вздохнул:
— Конечно, художник должен идти в ногу со временем или даже впереди него. А если не хочется, если не умею, не могу?
Совсем недавно, пару месяцев назад, прочтя в «Огоньке» статью писателя Адамова, в которой он назвал Республику антиперестроечной Вандеей[4], я рассмеялся. Звучало так, будто вокруг все кипит, а здесь собрались силы реакции, чтобы отражать атаки разбуженной страны, готовой с вилами и литовками идти на последний приступ.
Я жил в деревне, местные вилами разбрасывали на личных сотках выклянченный у начальников навоз, их жены наволочками таскали за сарай украдкой накошенное сено. В жатву директор совхоза Александр Яковлевич Сорокин, заматеревший в последнее время, подгонял свой уазик на край поля и стоял, наблюдая, до вечера: «Если уйдешь, стерню оставят выше колена, а то и вообще жать бросят».
Мой сосед Константин Васильевич, ветеран всех войн и колхозного труда, дымя на колоде «Беломором», все спрашивал: «Это как сробилось, что раньше, как водки не стало, велели чай пить, а теперь уже и чай без сахару? Тьфу на них, немца на них нету або Сталина...»
Местность вокруг деревни типичная для здешних краев: равнинно-распластанная.
Доминанта во всем окоеме одна — голый холм за рекой. Раньше там возвышался костел, потом его спалили, растащив булыжники фундамента на хозяйственные нужды.
Недавно сварганили вкривь и вкось из силикатных блоков баню с прачечной самообслуживания, баня тоже горела, но не до конца, так и стоит закопченная, по субботам дымит, зазывая клиентов, но успехом у местных не пользуется.
Директор совхоза Сорокин, парторг Коля и бывший председатель сельсовета Акулович подают личный пример. По субботам наезжают семьями. Суетятся у машин, поднося женам тюки с бельем, потом, пока те стирают, парятся. Распарившись, выходят отдохнуть на лавочке...
Какая перестройка, какая контрреволюция, какой оплот?
Хорошим начальникам у нас по-прежнему работается хорошо, плохим — плохо, но все радуются: в Москве буря, в Прибалтике шторм, а здесь штиль. На Москву начальники посматривают выжидающе: быстрее бы опомнились, но и снисходительно: нам столичная распущенность не страшна, у нас мясные и молочные прилавки не собирают очередей, столица благоустраивается, строится метро, растет урожайность, повышается производительность... Недаром, как чуть что, на нас кивают — единственная опора, надежда перестройки и ее оплот. Хотя бузотеров тоже хватает. А некоторые даже пытаются спекулировать на временных трудностях со снабжением, на дефиците. Им бы только бороться — с фашизмом, милитаризмом, сталинизмом, военщиной, сионизмом, антисемитизмом, бюрократией, лженаукой, мелиорацией и радиацией. На всем наживая скандальную популярность...
— Стоп, — сам себе командует Сергей. — Дальше нельзя. На перекрестке проспекта и Волгодонской стоял милиционер в форме капитана. Я вышел, показал свое корреспондентское удостоверение, оставленное мне при увольнении «на случай, если надумаешь возвращаться», объяснил, кто в машине и что едем по делу. Нас пропустили.
По проспекту в направлении к Восточному кладбищу, гремя начищенным металлом, шел военный оркестр.
Поставив машину на стоянке неподалеку от входа, мы прохаживаемся вдоль кладбищенской ограды, поглядывая на людей, которые прибывают веселыми ручейками, просачиваясь сквозь частокол милицейских ограждений, опоясавших все вокруг.
До означенного в листовке начала запрещенного властями (о чем знают все) и отмененного неформалами (о чем не знает никто) поминовения предков оставалось около часа.
Люди шли нарядно одетые, с цветами, многие — семьями, с детьми, некоторые катили детские коляски...
Движение транспорта перекрыто, но проспект свободен и от пешеходов: людские потоки струятся тротуарами, дорожками примыкающего к кладбищу молоденького прозрачного сквера, останавливаются, накапливаются у светофоров, как всегда покорно дожидаясь разрешающего зеленого. По устоявшейся здесь привычке никто не нарушает правил уличного движения.
Подползли «икарусы», штук десять. За большими окнами молодые люди — в шинелях, боевых касках, с плексигласовыми щитами на коленях, с неприлично торчащими между колен черными дубинками — сидят мрачно, не глядя по сторонам, но на воздух не выходят, видимо, дожидаясь чьей-то команды...
Подкатили пожарные машины...
На крытых брезентом грузовиках привезли курсантов милицейской школы; выгрузившись, они выстроились зловещим каре у ворот кладбища...
Ручейки, наталкиваясь на эту стену, упираясь в нее, недоуменно завихряются, сливаются в растущую на глазах толпу...
Тупо урча моторами, откуда-то сбоку вылезли свежевыкрашенные, хотя и с помятыми боками, судя по всему, видавшие виды огромные темно-зеленые зверюги с тупыми зарешеченными мордами и жерлами мощных водометов на крышах бронированных кабин...
Сгущается какое-то незнакомое напряжение...
— Это страх, — уверенно сказал Виктор. — В воздухе пахнет страхом...
Что, пожалуй, верно, хотя мне ничего подобного испытывать не приходилось.
— Мне кажется, здесь скорее тревожное любопытство, — вдумчиво возразил Сергей.
И это было правдой. Люди смотрели по сторонам с любопытством[5]. Выискивали в толпе знакомых, к которым тянулись, с которыми тихо заговаривали, почему-то подозрительно оглядываясь по сторонам — на незнакомых, сразу оказавшихся чужими...
— А по-моему, просто идиотизм, — сказал я. — Кого и зачем они собираются устрашать?
Подошел Валера Голод, бородатый и седеющий спортивный комментатор, с которым почти двадцать пять лет назад мы начинали в молодежной газете, тогда еще не собираясь седеть и понимая друг друга с полуслова[6].
— Старик, и ты здесь!.. Что-то я не пойму... Ты же человек официальный, всегда состоишь при начальстве. Или ты здесь «по поручению»?.. Но что за вид, что за шляпа, где ты ее оторвал! Хиппуешь? Или... маскируешься под неформалов?..
— Ты лучше скажи, что сейчас будет?
— Ты что, «ориентировку» не читал? — Голод посмотрел на меня совсем подозрительно. — Впрямь ничего не знаешь или придуряешься?
Я смутился. «Ориентировку» я читал.
Едва приехав в город и пройдясь по кабинетам «больших ребят» (со многими из них я поддерживаю приятельские отношения), я получил любопытный документ. Он назывался «Некоторые актуальные вопросы идеологической работы в современных условиях (В порядке ориентирования для секретарей партийных комитетов)», размножен с грифом «Для служебного пользования».
Ситуация в городе, оказывается, тревожная, да еще усложняемая:
противоречивым положением в творческих союзах и в рядах научной интеллигенции, где сложились разнополюсные по своим взглядам группировки,
стремительным ростом сети так называемых «неформальных» националистических объединений, численность которых за последний год выросла примерно в 5 — 7 раз,
созданием экстремистами во главе с Симоном Поздним и Витусем Говорко под прикрытием «Мартиролога» так называемого Народного фронта для достижения далеко идущих целей захвата власти[7].
...При анализе очевиден марионеточный характер «неформальных» объединений. Но уповать на малочисленность их рядов недопустимо. «Солидарность» в Польше поначалу не превышала 30 человек...
...Наступающую волну социальной демагогии можно блокировать только в том случае, если оперативная информация о готовящихся акциях идейного противника будет своевременной. Реагирование по принципу «акция — контракция» не может изменить сложившуюся обстановку. Необходимо встречное, опережающее действие с применением всех средств...
Взревев моторами, страшилища водометов поползли к воротам кладбища...
За ними потянулась вереница милицейских уазиков с включенными «канарейками»...
Следом двигались грузовики с зарешеченными окнами железных будок (но не обычные «воронки», а военные, повышенной вместимости)...
Завизжали сирены «Скорой помощи»...
— Я не думал, что дело зашло так далеко, — сказал я Голоду, как бы оправдываясь.
— Никто не думал, — ответил Голод, — но эти партийные олухи нас еще дальше заведут... Я знаю, что сейчас будет. Сейчас они начнут производить вычленение зачинщиков и расчленение толпы.
Толпа была и без того заметно разобщена. Сегодня, 30 октября, сюда, к Восточному кладбищу, пришли разные люди, из самых различных побуждений.
Из принципа — те, кому запретили проводить митинг. Сейчас они раздавали в толпе листовки с призывами создавать «группы поддержки» Народного фронта.
Из солидарности — те, кто их поддерживал, прямо ни в чем не участвуя...
Из любопытства — те, кто, прочтя навязчивые предупреждения в «Вечерке» о том, что на митинг не следует ходить, не смог усидеть дома...
Кроме того, пришли подогретые парткомами представители рабочего класса, кого прийти попросили... Пришли возмущенные «наглостью распоясавшихся неформалов» сориентированные работники и активисты партийных комитетов, легко узнаваемые по добротной и аккуратной одежде, по манере держаться, прохаживаясь вместе, но как бы раздельно, в толпе, но как бы чуть в стороне, по умению двигаться, чуть выпятив грудь, обычно переходящую, независимо от пола, в трудовую мозоль живота.
Пришли еще и те, кто по службе, их было довольно много, они, пожалуй, больше всего бросались в глаза своей штатской одеждой и старанием остаться незамеченными.
Впрочем, не всегда.
На проспекте, как раз возле светофора, они уже действовали. И весьма решительно. Началось вычленение. Валера Голод был прав.
По толпе прокатилось:
— Взяли Купавина...
— Взяли Маточкина, вместе с семьей[8]...
— Взяли Позднего...
Так схватили человек двадцать.
И повсюду военные и милицейские чины.
Распоряжался всем подполковник — невысокий, коренастый, плотный, похожий на Виктора[9].
— Я па-прашу ра-зой-тись... Я па-прашу... А вокруг полковники, полковники, полковники... И еще главнее полковников — генералы? — в штатском, которые полковникам отдавали краткие распоряжения, на что те неизменно кивали, продолжая ничего видимого не делать, тем не менее что-то делая.
Но нет, делали и видимое, и совсем безумное.
В толпе тут и там мелькали нарядные бело-красные бумажные флажки и даже зонтики. А на одной из женщин была яркая куртка такой же «вызывающе националистической», как будет потом отмечено в милицейском протоколе, расцветки. Снующие в толпе молодчики набрасывались на людей с флажками, пытаясь их вырвать, некоторых хватали и тащили к машинам. На женщину в куртке навалилось сразу несколько здоровых мужиков, скрутили и поволокли, несмотря на ее отчаянные попытки вырваться и улюлюканье толпы.
— Делать им нечего, — говорю я ворчливо, ища у Виктора Козина сочувствия. — И тем, и другим. Носятся с флагом да языком, как курица с яйцом...
Виктор молчит. Флаг, предлагаемый неформалами, мне как раз симпатичен. В этом белом, потом красном и снова белом есть волнующая свежесть, открытость и простота... Система аргументации тех, кто против, нелепа. Ну и что, если в годы войны этим флагом пользовались ублюдки? Под сенью алых знамен их тоже всегда хватало... Нет, красный для меня темноват, когда его слишком много — мрачноват[10], ну а если повсюду только красный, тут уж совсем перебор: жизнь разнообразнее, даже при социализме. Мова мне тоже нравится. Иногда я даже на ней думаю, хотя говорить стесняюсь. Но дело не в симпатиях. Тот, кто говорит на мове, — чужой для властей, кто не размаўляе, — враг для неформалов. Страсти накопились, и вот от споров о флаге, о языке перешли к потасовке.
— У культурного человека национальное в быту и в творчестве присутствует постоянно, — продолжаю я, — в речах и лозунгах — никогда. — Виктор молчит. — Патриотизм — это все-таки религия лавочников и дураков, — цитирую я классика. — И ничего хорошего его возрождение нам не сулит... — Козин молчит. — Впрочем, я космополит и в этом совсем ничего не понимаю...
— Вот и не лез бы ты в эти дела, — доброжелательно советует Виктор.
— Я и не собираюсь. Просто хочется быть объективным...
— Всегда ли стоит быть объективным? — Виктор помолчал. В целом он неплохо ко мне относится. — Боюсь, что это тебе потом недешево обойдется... — И, обращаясь к Сергею: — Может, крутнем, посмотрим, что делается вокруг?
На шоссе за лесом выстроился армейский батальон, судя по форме, внутренние войска МВД.
Перед ними бабка с горкой капустных кочанов. Ехала на попутке, дальше машину не пропустили, развернув (как и всех) на кольцевую дорогу. А ей недалеко, тут за лесочком, возле Урочища, рукой подать... Вот и выгрузилась. Вот и стоит, ничего не понимая, ничего и не спрашивая, — по давней привычке жительницы Урочища...
Само Урочище окружено цепями людей в серых шинелях. Холодно, солдаты жгут костры, разминаются, размахивают руками, подпрыгивая с выбросом ноги вперед.
— Он только полезет, а я ему — жах! жах! Но никто не лезет. Вокруг ни души. Перекрытая милицией дорога пустынна...
Лесом, в сторону кладбища, колонной, почти бегом, путаясь в полах шинелей, пробивается еще один батальон.
— Как немцы, — делится с нами впечатлениями старуха с капустой. — Те тоже так вот, по-над лесом и пришли.
По кольцевой дороге ползет колонна автобусов с людьми в черных комбинезонах, в касках с забралами, со щитами и дубинками.
Поравнявшись с нашей «Волгой», колонна остановилась, и мы смогли их рассмотреть.
— Ни хрена не слышно! Никаких команд! — орет на полковника (!) майор (!) в комбинезоне, выскакивая из кабины головного автобуса. — Приходится действовать по интуиции!..
— Молодец, — поощряет его полковник, забыв про субординацию. — В боевой обстановке только так...
— Вандея! — кричит кто-то в толпе, как раз в тот момент, когда мы подъезжаем.
И пошло, подхватилось:
— Ван-де-я!.. Ванд-де-я!.. Ван-де-я!.. — дразнит толпа милицию.
— Па-пра-шу...
— Ван-де-я!.. — протестует толпа, и в этом слове слышится боевой клич.
По рядам у кладбища проносится:
— Симона Позднего отбили!.. Женщины... Вот он, вот он идет... В центре собравшихся движение. Вокруг Позднего образуется открытый круг...
— Прекратить съемку! — слышу за спиной чей-то окрик, потом — хруст разбиваемого фотоаппарата.
Симон Поздний что-то говорит, но слов не разобрать...
Какой-то парень подходит к подполковнику и просит дать Позднему мегафон, чтобы он смог обратиться к людям.
В ответ тот только улыбается. Но уже не до смеха...
— Грамадзяне! — говорит Симон. Он напряжен, лицо неестественно бледное, глаза воспалены, ему только что дали отведать газку... — Граждане! — повторяет он.
Толпа стихает.
И по тому, как настороженно стихла толпа, я вдруг явственно ощущаю: перед ними — лидер; человек, за которым пойдут, вот сейчас, немедленно — только призови! — полезут, попрут на людей в серых шинелях, на водометы, на дубинки, и ничто их не остановит. От этой мысли становится жутко, как только и бывает в ощущении вот-вот грядущей неотвратимой, невозвратной беды...
— Я прошу вас...
Над толпой у кладбища, вдруг объединенной вопреки готовящемуся расчленению, нависла грозная тишина.
Мне даже показалось, что я отчетливо услышал стук горкомовской пишущей машинки. Секретарь по идеологии Петр Лукич Ровченко диктует «ориентировку», перечисляя все мало-мальские неформальные группки, даже школьные, даже дворовые, даже если в ней и насчитывалось пять человек... Перечисляя и характеризуя: агрессивны, антиобщественны, фанатичны, националистичны и даже: самобытны, что, безусловно, особенно опасно.
Пора, пора призвать к порядку.
Две силы застыли, лицом к лицу, готовые ринуться... На кого, против кого, за кого?..
Не оставляет ощущение, что все это — какая-то игра. Ориентировки, листовки, самодельные плакаты, милиция с мегафонами и просьбами сойти то с тротуара, то на тротуар, пожарные, военные, водометы. На улице минус три по Цельсию. Ну кого, интересно, здесь собираются поливать — на окраине города, у кольцевой дороги, предварительно сняв с маршрутов общественный транспорт и заменив его милицейским?
Но и самое драматичное в жизни происходило всегда как-то несерьезно.
...Девочка лет пяти тонула на пляже. Жаркий день, я стоял по колено в воде и смотрел, как она лежит на спине. Вдруг заметил, что легкие волны перекатываются через лицо. Кинулся... А потом «Скорая помощь», врачи в белых халатах, истошный вопль матери, сидевшей тут же на берегу и задумчиво наблюдавшей...
...Столкнулись машины — как в шутку. Поезд сошел с рельсов — будто бы понарошку. Любовь какая-то ненастоящая, все больше шуточки. А потом забирает — на жизнь.
В Тбилиси, когда танки шли на толпу, — все пели и смеялись, молодые парни выскакивали вперед, пританцовывая, кто-то постарше их приструнивал, уговаривал отойти... А потом — трупы. И в Вильне у телецентра — трупы.
Сегодня, 30 октября, люди пришли на запрещенный митинг. Пришли с детьми и как дети. Подполковник с мегафоном в руке настойчиво, как детям, предлагает им разойтись и пойти подышать озоном в соседнем лесочке... Но никто не расходится. Людьми движет любопытство и ощущение безопасности — от непричастности. «Ну не могут же меня убить за то, что я просто пришел!»
Толпа стояла неподвижно.
— Грамада![11] — сказал Симон Поздний, теперь уже отчетливо, в наступившей тишине. — Прошу вас...
Я посмотрел на часы. Было ровно четырнадцать по московскому времени. Я подобрался, физически ощутив, какая сейчас начнется свалка...
Стучит машинка, диктует секретарь горкома Ровченко:
«Полемика дискуссии не может быть бесконечной. На каком-то этапе необходим переход от дискуссии к делу».
Но нет, Симон не этого просит.
— Прошу вас соблюдать спокойствие и порядок! Не поддавайтесь, это провокация!..
Это все. Больше он ничего не успел сказать.
Призыв Позднего к спокойствию и порядку был истолкован старшими офицерами МВД как боевой клич к наступлению. И под четкие команды полковников, подполковников и майоров милицейские шеренги ринулись на людей.
Толпа сжалась, готовая спружинить и отшвырнуть наступавших.
— Газы! — раздалась чья-то негромкая команда. Вообще-то команда предупреждающая, защитная, непонятно только, что и кого тут собираются защищать.
В дело пошли баллончики с газом. Передние в толпе отступили, стали теснить задних. Выстроившись клином, милицейский батальон врезался в людскую массу, проходя ее, коверкая и сминая, как мощный плуг врезается в землю, разваливая выдранные пласты.
Началось расчленение.
— Хлопчики! Что вы робите!
— Раз! — звучала четкая команда.
Напирало углом на людей серое сукно шинелей, выбрасывались вперед армейские башмаки, мелькали отчего-то вдруг озверевшие лица, кокарды с державным гербом, кулаки в казенных обшлагах...
— Раз! Раз! Раз, два, три!..
Толпа подалась и развалилась — сначала на две части; в них тут же врубились новые клинья, потом еще на две, еще и еще... Жестоко, решительно, методично, бессмысленно...
«Очевидцы рассказывают, — писал я потом в репортаже для местной газеты, — что по лицу прибывшего к месту событий первого секретаря горкома партии Г.В.Галкова пробегала довольная улыбка победителя. (Впрочем, это замечание я отношу к тем, кто лично видел эту улыбку. Или... вполне обоснованно ее вообразил.)»
Этот абзац опубликовать не удалось. В редакцию весь день всполошенно звонили со всех этажей партийного дома — правили и сокращали. В конце концов Галков лично уговорил редактора снять его фамилию уже из верстки, клятвенно уверив, что он у кладбища не был. И никакого отношения к происшедшему не имеет.
Но в пятницу, накануне, на партсобрании Союза писателей он восседал в президиуме и вопрос «Не встретят ли людей у ворот кладбища дубинками?» назвал провокационным. По телефону я попросил Галкова меня принять. Я сказал ему про долг журналиста — рассказывать правду. По моим оценкам, в подавлении несуществующих волнений участвовало несколько тысяч (!) людей в милицейской и военной форме. Их число явно превысило количество «демонстрантов». Я должен уточнить детали и факты, я собираюсь об этом писать...
Галков взорвался:
— Вот и пишите.
И швырнул трубку.
«Ну и манеры», — подумал я. И позвонил его предшественнику Валере Печеннику, недавно ставшему секретарем ЦК. Мы вместе учились, старые отношения обеспечивали некоторую доверительность, к слову, он мне и дал «ориентировку».
— Чего ты лезешь в эту историю? — мрачно спросил Печенник. — Это же не твое дело.
Я объяснил, что всегда лезу не в свои дела, считая это как бы профессиональным долгом... История же, на мой взгляд, чудовищная, а Галков — один из ее организаторов.
— Ладно. — Печенник помолчал. — Я позвоню, он тебя примет. Только не надо накалять страсти.
Но Галков меня не принял.
Тогда я написал Григорию Владимировичу гневное письмо. С требованием немедленно встретиться.
Письмо я вручил, подкараулив его в приемной. Заодно передал свою книжку с автографом — вместо визитной карточки. Обычно это помогает человеку понять, с кем он имеет дело.
Но Галков не ответил. Даже не позвонил, даже через секретаршу ничего не передал.
Я написал страничку текста. А Павлик Жуков, молодой неформал, напечатал ее в своей полугазете-полулистовке, нигде не зарегистрированной и выходящей подпольно, назвав этот текст «милицейским отчетом, полученным от первого секретаря горкома партии товарища Галкова».
Вот этот текст:
«Преобладающим большинством сил правопорядка, оснащенных спецсредствами и подкрепленных боевой водометной техникой, так называемый народ, собравшийся у входа на Восточное кладбище и остановленный батальоном курсантов милицейской школы, был подавлен и расчленен. Отдельные группы общей численностью не более тысячи человек, действуя согласно заранее заготовленному призыву: «На Урочище!» — двинулись разобщенным порядком в сторону кольцевой магистрали, пробиваясь к Урочищу, где (в соответствии с полученной органами «ориентировкой») они намеревались рекламировать лозунги о создании так называемого «Народного фронта», но по дороге были перехвачены развернутыми подразделениями органов правопорядка, собраны вместе, окружены и сжаты плотным кольцом, после чего, спасаясь от нападения и захвата национальной символики, сосредоточенной в центре круга, а также оберегая женщин и детей, находившихся там же, вынуждены были опуститься на землю и противостоять дальнейшим правоохранительным действиям, взявшись за руки и стоя на коленях.
При этом Симоном Поздним, вызывающе вставшим (без головного убора) в центре круга (на дистанции пистолетного боя) была оглашена «Декларация» официально не зарегистрированного общества борьбы со сталинизмом «Мартиролог». Отдельные лица выкрикивали антисоветские призывы ярко выраженного националистического характера («Жыве Республика!»), что вынудило подразделения перейти к наступательным действиям, пользуясь силами подоспевшего подкрепления, в результате чего несанкционированный митинг был успешно прекращен.
В операции участвовало до трех тысяч личного состава. Пострадавших среди личного состава нет»
Вот так, товарищи партийные секретари, подполковники, полковники и генералы. Вот так, выражаясь суконным языком, усвоенным мной на уроках военного дела и гражданской обороны, которые вел у нас Железный Жорик, заслуживший две звездочки с двумя просветами на службе в сталинском НКВД. Вот так, без всяких литературных эмоций и свойственных «гражданским писакам» преувеличений.
Хотя никаким правом выдавать написанное за «милицейский отчет» я Павлика Жукова не наделял...
— Вы посмотрите, что делается, — говорил Поздний, — они даже тут нас боятся, на этом поле... Я обращаюсь к милиции: мы такие же люди, мы живем на одной земле, мы окончили одну школу, мы один народ... Не поддавайтесь, вас толкают на скверное дело.
...Здесь, на клочке перепаханной и подмерзшей земли, в километре от жуткого Урочища: «А куда же нам было еще идти?» — присев на корточки, став на колени, сжавшись в живой комочек, чтобы как-то спастись, не быть раздавленными подступившими шеренгами людей в светло-серых шинелях и офицерских сапогах, готовых ринуться, чтобы смять, разогнать, повергнуть в бегство по голому осеннему полю с мачтами высоковольтной линии энергопередачи, а потом хватать, травить лесом и полем, как зайцев, здесь, в солнечный воскресный денек, ставший вдруг холодным и злым, здесь «неформалы», «демагоги», «пацифисты», «националисты», «самозванцы» и прочие «экстремисты», по списку идеологической «ориентировки» для служебного пользования, загнанные в тесный, размером с хоккейную площадку круг, впервые услышали (раньше, выходит, не было повода ни слушать, ни произносить) и, похоже, сразу восприняли слова Симона Позднего (в один час вдруг ставшего лидером, возвысившегося над толпой). И сумели не поддаться на провокацию, подавить страсти, чтобы избежать бойни. Послушались Симона, успокоившего не только себя, но и горячие головы, подчеркнуто холодного, отчего как-то особенно страстного:
— Мы — Нация, мы — Народ. И русские, и евреи, и поляки, и татары, и литовцы — все, кто живет на этой земле. Мы — Люди, не будем забывать об этом. И здесь наш дом.
«Не выкручивайте мне руки!»
Это такое выражение. Оно в ходу лет тридцать. Володя Иголкин, главный инженер комсомольского стройуправления на Севере, где я в юности работал, любил так говорить. Это когда ты в чем-то убежден, а тебя заставляют поверить в другое.
Руки нам выкручивали часто. На собраниях, на бюро, на редколлегиях и прочих коллегиях, в райкомах, горкомах и так далее. Каждый, кто выше, считал своим долгом выкручивать руки тому, кто ниже. Как-то постепенно мы к этому привыкли. «Решили?» — спрашиваешь. «Два часа выкручивали руки», — отвечают. И все понятно. Не удалось решить...
Но вот когда маленький майор, лакейски ловя одобрительные взгляды своего начальства, принялся выкручивать мне руки уже в буквальном смысле, тут я не выдержал. И, как-то изловчившись, отшвырнул его в сторону:
— Пошел вон! Свинья.
Действительно свинство, оправдывался я перед Сергеем, выкручивать человеку руки, когда тот пытается что-то записать. Хотя бы фамилии тех, кому выкручивали руки, кого тащили к грузовикам с решетками.
Это мы с Козиным так придумали. Когда увидели побоище на кольцевой дороге. Людей хватали, толкали, пинали и волокли к грузовикам. Трое тянули мужчину лет сорока (двое заломив руки за спину, третий за волосы, свободной рукой тыча в лицо баллончиком), четвертый тащил кричащего в ужасе и отчаянно вырывающегося его сынишку...
Бросаясь с блокнотами наперерез и спрашивая фамилии офицеров, мы почему-то решили, что это хоть кого-нибудь отрезвит, хоть кого-нибудь остановит.
Собственно, я ничего не писал, только делал вид, что записываю, писать я привык в других условиях...
Втроем, с подоспевшим Сергеем (он опять отгонял служебную машину в безопасное место), мы подошли к полковникам, чтобы узнать фамилию теперь уже майора, набросившегося на меня. Мы подошли, чтобы спросить, что они здесь делают в воскресный день на кольцевой дороге, у лесочка, что здесь вообще делается. Мы надеялись получить объяснения, все-таки мы были журналисты, а значит, на работе. Маленький майор тут же подскочил, снова схватил меня за руку, пытаясь ее заломить:
— Вот он только что назвал меня свиньей!
— А что?! — сказал Виктор. — Действительно свинство.
Фамилию майора нам все же назвали. После того, как были предъявлены служебные корочки. Майор Акулович.
Мистика, подумал я. Дело в том, что одного майора Акуловича я уже знал. В детстве, когда после девятого класса работал в военном училище лаборантом. Он был заместителем моего начальника и постоянно меня доставал.
И внешне они похожи, из чего я готов сделать вывод, что все майоры Акуловичи — маленькие, круглые и обязательно нарывастые.
Или даже так: все маленькие, круглые и нарывастые майоры — Акуловичи.
— Но это ты слишком! — сказал Козин. — Майор обязан проявлять рвение, иначе ему никогда не продвинуться до подполковника.
Впрочем, что мы так на майора. Он исполнял свой долг.
Разве он виноват, что есть люди, благодаря которым его долгом стало выкручивать мне руки?
Назавтра город кипел, как выварка с бельем.
В творческих союзах, в театрах, в редакциях газет, в научно-исследовательских институтах, впрочем, и на некоторых предприятиях, даже в троллейбусном парке, прошли бурные собрания. Люди возмущались, негодовали, посылали телеграммы и письма в Москву, в Политбюро, прямо Горбачеву — требовали немедленного разбирательства, выражали гневный протест. Рабочий вдруг оказался заодно с неформалом, поэт — с математиком, артист объединился с бывшим военным, да не просто военным, а с десантником из спецвойск, пришедшим на собрание в театр — засвидетельствовать, что для разгона населения применялись спецсредства.
Споры и разногласия остались, но склоки и распри, столь обычные в среде интеллигенции, особенно творческой, отодвинулись на второй план. Не снялся с повестки и национальный вопрос, он даже как бы обострился... Но... Но что-то возникло вдруг более значительное и потребовавшее единения...
...Была полемика о государственном языке и национальной культуре, были попытки исторических разборок. Были экологические наскоки на власть, хозяйственные просчеты которой позволяли «экстремистам» будоражить людей. Было тихое возмущение «в слоях населения» дефицитом и снижением уровня жизни. Все это было, проходя, что называется, в тлеющем режиме, хотя причиняло начальникам хлопоты, но не несло в себе никакой для них серьезной опасности. Ведь «так называемая общественность» — действительно далеко не народ. Если хорошо посчитать, всех экстремистов и было-то не больше сотни...
...В относительно благополучной в экономическом плане Республике трудно прогнозировать широкое распространение антисоциалистических идей в массах трудящихся.
Впрочем, в «ориентировке» отмечалось «растущее недовольство в различных слоях населения, которым пытаются воспользоваться экстремисты и неформалы».
И дальше:
«Зато второй рычаг антисоциалистических сил — национализм — у нас довольно надежно блокирован неприятием националистических идей».
Не было мобилизующего начала. Не было встряски, придающей процессу ускорение. Не было мордобоя, а значит, и силы, способной ему противостоять. Не было прямого, открытого, демонстративного насилия, откровенного и циничного попрания прав.
30 октября чугунные головы сумели все это устроить.
Пока парнишек с флагами и плакатами не трогали — это одно. Ребята играют, пусть даже дурью маются — от молодости, от безделья мозги всегда набекрень. Пока в газетах их вместе с «националистами от культуры» шельмовали, обзывая «пеной на волне перестройки», — ладно. Газеты, конечно, брешут... Хотя и дыма без огня не бывает... Кто их там разберет! Но вот когда из-за них и на нас поперли вдруг с дубинками и водометами...
Ничто так не объединяет, как вынужденная потребность протестовать.
Похоже, именно это и имел в виду Симон Поздний, выступая во вторник на собрании в Союзе писателей:
— В воскресенье на Восточное кладбище пришло население. Уходил — народ.
При этом он конечно же торопился, выдавая с присущим ему максимализмом желаемое за действительность. Но...
Как здесь говорят, рацыю ён меў[12].
Произошло невероятное, непредсказуемое. В этом вчера еще таком тихом провинциальном болоте...
Заявление оргкомитета Народного фронта
«30 октября 1988 года отряды милиции и внутренних войск, спецподразделения, вооруженные дубинками, слезоточивым газом и водометной техникой, разогнали многотысячный митинг-реквием памяти предков, незаконно, без юридического обоснования запрещенный.
Задержано более 70 человек, в том числе члены творческих союзов, представители прессы, женщины. Использовалась физическая сила, спецсредства и слезоточивые газы.
Мы расцениваем события 30 октября как неприкрытый рецидив сталинщины, как наступление антиперестроечных сил на демократию и выражаем решительный протест против беззакония и нарушения прав человека.
Мы решительно заявляем, что курс на разжигание межнациональной и социальной враждебности, который избрала идеологическая служба Республики, граничит с уголовным и политическим преступлением.
Руководство, которое использовало силу против собственного народа, развернуло клеветническую кампанию против демократической инициативы, против интеллигенции и молодежи, скомпрометировало себя и не заслуживает политического доверия».
Галков, секретарь горкома партии, пришел в Дом кино, его (еще раньше) пригласили на встречу с президиумом Союза кинематографистов, но зал был переполнен[13]. Его вытащили к микрофону, засыпали вопросами и заставили отдуваться. Виновато улыбаясь, он что-то мямлил про заявку на митинг, которую оформили не так, отдали не туда, про кладбище, где не место митинговать...
— А что вы, собственно, улыбаетесь? — перебил его председательствующий Олег Белогривов[14]. — Вы хоть понимаете, что произошло? Вы принимаете на себя ответственность? Как представитель городских властей, как депутат, за которого мы голосовали?
— Какая ответственность, за что? — Галков не понимал.
— За срыв работы общественного транспорта...
— За хулиганские нападения на граждан...
— За насилие...
— За спецсредства...
— За оскорбление чести и достоинства...
— За осквернение памяти предков. Свободный микрофон летал по залу, как мячик.
Григорий Владимирович не понимал. Прежде всего он не понимал, где он. Куда он попал? Он что-то пытался объяснить, но его никто не слушал. Витусь Говорко уже оглашает проект резолюции. Собрание городской общественности выражает недоверие первому секретарю горкома партии Галкову.
Григорий Владимирович попытался как-то свернуть все к протоколу. Это, мол, не собрание, ведь объявлено заседание президиума.
— Как это не собрание! — шумел зал. — А что же тогда? Что? Действительно, что? — раз собрались.
— Кто «за»? — спрашивает Белогривов. Лес рук.
— Против? Тишина.
— Кто воздержался?
— Таким образом, резолюция собрания принимается единогласно.
— А как же Галков?
— Раз не воздерживается и не голосует «против», значит, он «за», — разъясняет Белогривов.
Назавтра в печати появилось краткое сообщение. Состоялось собрание городской общественности, в его работе принял участие первый секретарь горкома партии Галков.
Назавтра же, выступая перед областным активом, первый секретарь обкома партии Залупаев сообщил, что вчера в Союз кинематографистов ворвалась группа разъяренных неформалов, попытавшихся сорвать встречу Галкова с творческой интеллигенцией.
Тут же заместитель министра внутренних дел Республики полковник М. К. Сократов, недавно перешедший в органы из комсомола, где он носил прозвище Миша-хам, сообщил, что московский корреспондент Сергей Вагонов на своей служебной машине способствовал нарушению правопорядка, подвозя организаторов несанкционированного властями митинга...
Это он про нас с Козиным.
К Позднему на работу пришли два милиционера, вручили под расписку повестку в суд. Его привлекали как организатора митинга.
С Симоном мы знакомы давно, еще со студенческих лет. Полагая, что тут не до шуток, я буквально силой связал его со своим приятелем адвокатом Катушиным, известным защитником. Просмотрев бумаги по «делу», тот застонал: «Ничего более безграмотного в своей практике я не помню». «Юридически?» — уточнил я. «Грамматически, — ответил он. — О юридической некомпетентности я и не говорю». «Они что же, не могли поручить это дело грамотному человеку?» — наивно спросил я. «А кто из грамотных согласится?»
В двухэтажное зданьице народного суда на бульваре Карбышева набилось с полтыщи народу. Пресса, телевидение, московские и иностранные корреспонденты...
Испугавшись, что обрушится лестница, судебные начальники несколько раз объявляли, что рассмотрение дела откладывается. Но народ не расходился, а, наоборот, прибывал. Почувствовав, что сейчас начнется новый многотысячный митинг, и, видимо, напугав этим свое руководство, слушанье дела отменили.
Заявление для печати
(Председателя Президиума Верховного Совета Республики С.Г.Старозевича)
«В ответ на вопрос корреспондента Телеграфного агентства Республики «Были ли применены дубинки, газы, спецсредства и воинские подразделения?» Станислав Георгиевич Старозевич ответственно заявил:
— Эти моменты комиссия расследовала особенно скрупулезно... В зоне проведения митинга не было милиции, оснащенной спецсредствами, хотя неподалеку, в месте концентрирования сил правопорядка, находилось подразделение, которое их имело. Там же стояли и машины с водометными установками. Люди, идя на кладбище, возможно, видели их, ну а чувства и предположения имеют свойство обрастать «достоверными деталями»... Теперь про солдат, которые будто бы находились там. Их не было... У нас работали комиссии Прокуратуры и МВД СССР, ими установлено, что газовые баллоны в тот день не выдавались, была проверена их наличность, все документы, баллоны взвешены на специальных весах. Ни одного грамма газа не израсходовано...»
(Все местные газеты)
Поздно вечером в гараж таксопарка, где Сергей обычно ставил машину, явились два офицера МВД. Сообщив, что на белой «Волге» Вагонова во время проведения несанкционированного митинга был совершен наезд на женщину, которая доставлена в больницу и находится в тяжелом состоянии, милиционеры предъявили работникам гаража фотографии для опознания личности Вагонова.
На одном из снимков он стоял возле машины в окружении каких-то подозрительных типов, один из которых был в импортной тирольской шляпе...
Чугунные головы, похоже, взялись за дискредитацию свидетелей.
— Только бы не узнала Галочка, — вздыхает Сергей у меня на кухне. — И все домашние. Они этого не перенесут.
Рюмку принять он, как всегда, отказался — за рулем. Пьет чай, кажется, уже третью чашку, тяжело отдуваясь и жалобно прихлебывая.
— Ты повремени со звонками ко мне. И не заходи пока. Домашние что-то чувствуют. Не надо их дергать, это старые люди, они не понимают всех перемен.
Старики не переживут, жена не вынесет, у нее и без того хватает переживаний: работа, ребенок... Все на нервах.
А ребенку — двадцать. Недавно мы отгуляли на ее свадьбе. И говорится все это в присутствии моей жены, сидящей тут же, на кухне, с грудным сынишкой на руках...
Впрочем, мне легче. Меня потому и не упоминают в числе зачинщиков безобразий, что знают о моей «давней дружбе» с самим Е. Е. Орловским, первым секретарем ЦК. Никакой особой дружбы на самом деле нет, но про былые аграрные подвиги Орловского я не однажды писал, встречался с ним на объектах и был одним из немногих журналистов, кто его искренне поддерживал. Оказавшись на высокой должности, он меня вспомнил и даже призвал в неофициальные советчики.
Так что замминистра МВД Миша-хам с провокацией, им придуманной, влип. Предвижу, какое у него будет выражение лица, когда, всмотревшись в фото, предъявляемое его людьми для опознания «зачинщиков», рядом с Вагоновым он увидит меня. И что он про это скажет Орловскому.
Надо что-то делать, говорили мы с Сергеем друг другу. Надо предпринимать какие-то официальные шаги. Обрежут придатки, потом доказывай, что ты не экстремист.
Сергей уже написал служебную записку в редакцию. Мне надо бы встретиться с Евсеем Ефремовичем Орловским, рассказать, что к чему. Но его нет, он в отъезде, Валера Печенник, секретарь ЦК, тоже. Решил зайти хотя бы к Павлу Павловичу Федоровичу — проинформировать его как заведующего отделом и члена бюро, ответственного за работу с творческими союзами.
В писательских, вообще творческих сферах у него репутация серого кардинала, все живое он душит не по должности даже, а по призванию, причем душит не своими руками, а мастерски выстраивая козни, всех сталкивая и подставляя. Но будучи хитрым лисом и зная о моих связях с первым, меня не цепляет.
Федоровичу я изложил все, что видел, показал несколько фотографий. Оставил официальную записку, к которой для убедительности приложил снимок с десятком фамилий пострадавших.
В записке я написал:
«Показания около сотни свидетелей по применению газов и спецсредств, наличию военной техники и войск МВД, нападению на граждан и пр. собраны у Симона Позднего и Олега Белогривого.
Среди свидетелей — ученые, рабочие, педагоги, художники, писатели, журналисты, военные.
Эпизоды грубейшего насилия, в том числе и с применением газов, отсняты на видеопленку...
Копии заявлений граждан в прокуратуру находятся у Симона Позднего».
Подхалимски испросив «моего позволения», Павел Павлович ловко вывернулся, наложив на записке резолюцию: «В Прокуратуру Республики. Прошу разобраться. Результаты проверки передать в Президиум Верховного Совета».
Мне кажется, я знаю, кто первым крикнул в толпе: «Вандея!» Это отрицатель Ванечка.
Ванечка приехал из деревни, прописался у тетки, живет в микрорайоне. В городе он успешно окончил кулинарное училище, работает в кооперативе, но не из-за денег, как он мне пояснил, а для домоуправа, чтобы не приставал. Ванечка читает Адамова, слушает по радио Стрелякова, пишет политические стихи, пишет и на мове, владеет которой вполне свободно, хотя разговаривать по-деревенски считает не совсем приличным.
Никакого умиления гласностью или свободомыслием у Ванечки нет. Свободно говорить Ванечке никогда не запрещали. Сейчас ему «скоро семнадцать», значит, в восемьдесят пятом было... Думать и говорить, что думаешь, для него вполне естественное состояние, не всегда только ясно, что говорить и как думать.
Еще Ванечка рвется что-нибудь делать, только пока не может определиться — что.
Ну, например, Ванечке очень хочется сделать что-нибудь такое, чтобы за это попасть в тюрьму. Нет, не уголовником, а по политическим обвинениям. Причем здесь Ванечке хочется не столько прослыть героем, сколько пострадать. Ну и еще, конечно, «собрать материал». Для чего ему «материал», Ванечке пока тоже не совсем ясно. В Позднего он влюблен, хотя и критичен, горячо осуждает организаторов Народного фронта за нерешительность в борьбе с властями.
На одном из собраний я видел, как Ванечка, оказавшись с дружиной в дверях, удерживал напирающих райкомовских активистов. А потом и совсем разбушевался — это когда дружинники «из принципа» не пропускали в зал председателя райисполкома, а милиция стала того проталкивать. Тут Ванечка на всех наскакивал петухом: «Нет, уж сегодня я обязательно допрыгаюсь. Нет уж, сегодня я срок непременно схлопочу». Естественно, милиционеры, слышавшие такое, Ванечки сторонились, старались его не задевать. Не задержали его даже тогда, когда, неосторожно рванувшись, Ванечка разбил дорогое дверное стекло.
Когда я думаю о последствиях опасной игры, в которой одной рукой (из центра) власти провоцируют демократию и свободомыслие, а другой (на местах) подавляют их[15], когда я чувствую, как неотвратимо такая раскачка ведет к тому, что молодые люди начнут разбирать трамвайные рельсы, строить баррикады и швырять в витрины булыжники, я имею в виду прежде всего Ванечку.
Думается, что его имели в виду и авторы «ориентировки», когда пугали всех нарастающей волной экстремизма.
Евсей Ефремович Орловский, первый секретарь ЦК компартии Республики, про Ванечку, разумеется, не знает. Но, читая «ориентировку», он очень расстроился. Трескотня с перестройкой и всеобщая распущенность его и без того удручали.
В области, которой он до недавней поры партийно руководил, производят мяса на душу населения столько же, сколько в Америке. Там получают самую дешевую говядину в стране, да, пожалуй, и в мире. Про такой передовой опыт мы с режиссером Юрием Хащом даже сняли фильм. Точнее, снимали, но не успели закончить, а сейчас нам не до того: занимаемся разборками по 30-му. И Орловскому не до того, что вызывает у него досаду. Ведь когда он сетовал на жизнь, в которой ему, партийному работнику, приходилось заниматься дорогами, привесами КРС, посевными, железобетоном и искусственным осеменением, а не идеологией, он лукавил.
Уж я-то знаю, что больше всего он любит заниматься именно тем, чем занимался. И оттого что ему удавалось заполучить для показательного хозяйства подряд на какой-нибудь ультрасовременный импортный склад, он балдел, как Ванечка, оторвавший за полцены диск какого-нибудь Майкла Джексона.
Почему же он в партийных руководителях вот уже столько лет, отчего не оборвался куда-нибудь к свиньям? (Я это без всякого обидного подтекста, имея в виду, что на комплексах, занимаясь конкретным делом, Орловский чувствовал себя как рыба в воде...)
Не по той ли причине, по какой Ванечка лезет в политику, вместо того чтобы писать стихи и до одури слушать Майкла Джексона, Си Си Кетч или «Студэнес»?
Ванечка ведь знает, что если он не займется политикой, то ему очень даже могут предложить Иосифа Кобзона, который нравится Орловскому, или «Лунную сонату», которую любил даже Ильич. Ничего против Кобзона я не имею, сложность лишь в том, что Ванечка имеет.
Так и Орловский всегда знал, что, оставь он секретарское кресло, никто не позволит ему заниматься коровниками или свинарниками так, как он бы того хотел. Вот и мается, вот и лукавит. Сетует теперь уже на то, что все эти Ванечки-бузотеры, все эти «нечистые» отрывают его от любимого дела.
А я теперь думаю, что лучше бы он коровниками не занимался. Когда в докладе Горбачева на какой-то партконференции я снова прочел о главной задаче партии — побыстрее накормить народ, я понял, что разговоры о новом хозяйственном мышлении — очередная пропагандистская туфта.
Сказали бы однажды:
«Слушайте, кормитесь сами».
И кормились бы, если не как в Швеции, то не хуже, чем финны.
Где еще и какая партия занимается мылом, зубными щетками, мерзостными добавками в колбасу, из-за которых даже кошки отказываются ее есть, новой технологией обработки семян, мелиорацией и наведением порядка в общественных туалетах, к чему мы все так привыкли? А ведь привыкли. И требуем. Однажды в субботу я сидел в приемной Орловского, дожидаясь, когда он освободится. Вместо секретарши дежурил старый прожженный аппаратчик. Телефон звонил беспрерывно. Отвечал же он одно и то же: «Куда вы звоните? Где взяли этот номер? Сколько вам лет?» Заметив мое удивление, пояснил: «Кто только не трезвонит! В гостинице мест нет, хотя забронировано, горячую воду отключили, автобус не ходит... Вот смотрите». Он включил громкоговоритель селектора:
— Это ЦК? Я из химчистки звоню. Пальто почистили, а пуговицы не пришивают...
— Где вы взяли этот номер? Звоните министру бытового обслуживания.
— Сегодня выходной, там не отвечают.
— Сколько вам лет? Почему вы не знаете, что ЦК пуговицами не занимается?
— На кой хрен вы тогда вообще нужны!
Фильм о комплексах и индустриализации сельского хозяйства мы с Юрой Хащом все же монтируем. А из головы не выходит эта история с 30 октября. Казалось бы, никакого отношения одно к другому не имеет. Но нет...
Вот я считаю, что надо подснять Орловского. Где-нибудь на комплексе или на стройплощадке. Юрий Хащ сомневается: при весьма скептическом отношении к Евсею Ефремовичу интеллигенции нас обвинят в лизоблюдстве.
— Орловский на комплексах бывал? — наступаю. — Сотни раз. И новую технологию внедрял, и шишки за это получал... Правда все это или неправда? Вот и давай снимать правду...
— Хорошо, — говорит Хащ, — только тогда давай вставим и кадры разгона митинга...
Я смотрю на него недоуменно.
— Митинг разгоняли? Орловский об этом знал? Санкционировал?..
— Тебе нужна «клюква»? — спрашиваю.
— Мне, как и тебе, нужна правда. Так ведь? Причем вся...
«Всей правды» о 30-м я не знаю. Надо признаться, работать над фильмом это мешает.
С одной стороны, на Орловского не похоже, чтобы действовать так безрассудно. Человек сельский, практический, рассуждающий трезво, он слишком далек от политического экстремизма. С другой стороны, трудно предположить, чтобы на такое «мерзоприятие» начальники отважились без высшего благословения.
И потом... Где реакция на все наши письма, протесты, телеграммы?
Впрочем, я даже не знаю, получил ли он их. В том, что он человек честный, я не сомневаюсь. Но и в том, как все эти Федоровичи его обходят или подставляют, мне тоже не раз доводилось удостовериться...
— Неужели ты действительно допускаешь мысль, что Орловский непричастен? — спрашивает Хащ.
Я молчу. Скорее всего, я такой мысли все же не допускаю. Но я журналист, профессионал. Если у меня есть хоть какая-то возможность узнать, как было на самом деле, я обязан ее реализовать, не допуская никаких «мыслей».
Иду к Орловскому договариваться о съемке. Ну и, конечно, выясню его отношение к 30 октября.
Иду — это громко сказано. Попасть к Орловскому не так-то просто. Помощник, как обычно, отвечает уклончиво (у него такая должность — ограждать), обещает доложить при случае. Но пока сам занят. Лучше всего позвонить недельки через две...
Ладно, завтра суббота, прорвусь.
Прихожу к подъезду в 9.45 (Орловский в субботу обычно приезжает к десяти), звоню снизу помощнику. «Шефа нет и сегодня не будет». Пошел к левому подъезду, встал у ворот. Наблюдаю суету вокруг. Одна машина подкатила, вторая. В машинах люди в штатском, оглядываются по-хозяйски. Из здания напротив вышли два милиционера... Это всегда очень забавно наблюдать: суету перед явлением, особенно если знаешь о нем заранее... Пронеслась «Волга» Орловского — в отличие от предшественников он ездит на «Волге» и без эскорта; одна машина ГАИ. Но сидеть впереди ему не положено — там человек из охраны, так что меня Евсей Ефремович не заметил.
Позвонил помощнику снова. У шефа совещание. Тогда я решил позвонить Федоровичу. Прошу его зайти, доложить шефу, что я к нему рвусь.
— Зачем? — настороженно спрашивает Федорович. Объясняю про фильм, о 30-м, естественно, умалчиваю.
— Сегодня он занят и никого не станет слушать. Да сейчас его и нет...
Все ясно. Его нет и не будет. Он проводит совещание. До вторника.
Ладно, вышел на улицу, нахально встал прямо против окон высокого кабинета на пятом этаже. Я знаю, что Орловский любит размышлять, стоя у окна. Закуриваю. Через пять минут из парадного подъезда выскакивает постовой милиционер.
— Пройдите! Евсей Ефремович вас просит.
— Ты чего не заходишь? — встречает с улыбкой. Сниматься в фильме наотрез отказывается. Никто, мол, не поймет. Я настаиваю, нажимаю на его заслуги, но отказ категоричный, хотя чувствуется, что моя настойчивость его не слишком раздражает. Просто сейчас не до кино. О 30-м заговаривает сам.
— Вы там все с режиссерами... У кладбища они, кажется, снимали?.. Я своих просил показать, но что-то никак не могут найти пленку.
— Задание понял, — говорю я с готовностью. Орловский продолжает, как бы не услышав:
— Не могу разобраться... Мне доложили, я тут же связался с председателем президиума Старозевичем, попросил создать комиссию, обязательно включить представителей интеллигенции. Комиссия заверила: все в порядке, никаких нарушений... Пригласил руководство МВД — в один голос честью офицеров клянутся: ничего не было. А вы тут шумите... Пришлось звонить в Москву, попросил МВД СССР прислать проверку — тот же результат. Всех опросили, все уверяют, что ничего не было. А народ шумит... Самому, что ли, заниматься расследованием?..
На душе у меня отлегло. Когда человека знаешь с хорошей стороны, всегда приятно, что не надо разочаровываться.
Две недели, все забросив, собираем снимки, показания свидетелей, видеопленки — делаем фильм — теперь о 30-м. Визит к Орловскому придал оптимизма, мне показалось, что дело с расследованием не так уж и безнадежно.
— Слушай, — спрашивает Хащ, — а почему твой Орловский не выгонит Федоровича?
Я отвечаю, что Орловский не мой. А вашего Федоровича он не гонит по очень мне лично понятным соображениям. (Даже если вообразить, что Федорович его совсем не устраивает.) Павел Павлович всю жизнь делал именно то, что от него требовали, и разве он виноват, если теперь требуется совсем иное? Или в том, что в ЦК пришел Орловский?
— А почему ты так рвешься показать ему видеофильм? Я молчу. Меня не только он не понимает, никто не хочет понимать. Стреляков вот позвонил, начал о том же: «Неужели ты думаешь, можно что-то изменить каким-то видеофильмом?» Но я должен пройти этот путь до конца. Показав фильм, увижу реакцию...
— А ты не боишься, что он просто не захочет смотреть? — спрашивает Юра еще через полчаса.
— Будет видно, — отвечаю я уклончиво, понимая, что вопрос не совсем праздный.
— Очень жаль, что твой Орловский не снимает с работы Федоровича, — говорит Хащ назавтра. — На этом в глазах интеллигенции он нажил бы приличный капитал...
Я не отвечаю. Мы монтируем фильм. Но еще часа через три я вздыхаю:
— О чем ты говоришь, Юра!.. О каком еще капитале, в глазах кого?.. Ну кто из его соратников или из тех же писателей стал бы к нему лучше относиться, если бы он снял какого-то Федоровича? Орловский же для всех чужой... Для идеологов он — слишком хозяйственник, для интеллигенции — ворог... Ты же знаешь, какая в писательских головах каша относительно его деятельности. Вцепились, как борзые. Атомные станции нельзя, гидроэнергетика тоже не нужна, комплексы нельзя, мелиорацию нельзя, асфальт в деревне не нужен, метро в городе тоже, химию на поля нельзя, мощные тракторы тоже... Что можно?!
— Понимаю, — говорит Хащ, отчего-то тяжело вздохнув, — ты хочешь сказать, что выхода у него нет.
Тут позвонили из Дома кино, и мы помчались на очередное собрание.
Страна шумела, в стране обсуждались поправки к Конституции и проект закона о выборах. Тут не до свинокомплексов, не до привесов и удоев. Тем более не до кино...
Под сводами Фарного костела гремели речи. Как можно новую Конституцию принимать «застойным» доперестроечным Верховным Советом? Тем самым, о выборах в который народ спорил, что легче: поднести «выборщика номер один» (генсека Черненко) к урне для голосования или, наоборот, — урну к нему пришли и начальники, сразу к микрофону:
— Где вы раньше были? Вся страна уже месяц обсуждает проекты, да и у нас все высказались. Одни только творческие интеллигенты изволили молчать до последних дней...
Молодой, но решительный в суждениях товарищ из горкома резюмирует:
— Кому теперь нужны ваши предложения? Надо было раньше не спать.
Я попросил слова для справки.
— Мы не спали. Весь этот месяц мы были заняты. Потому что, получив, извините, по морде, пытались вам доказать, что 30 октября было действительно, а не лишь во впечатлительном сознании «творческих интеллигентов».
Сорвав положенные аплодисменты, я вернулся на место, вполне довольный собой. Но молодому товарищу из горкома было мало. Он снова оказался на трибуне, испытывая жгучую потребность дать неформалам бой.
— Разглагольствовать просто. Это каждый может. Но где предложения по существу? Что-то я их не расслышал... Я вернулся к микрофону.
— Вы хотели по существу? Записывайте. Прямые выборы — раз. Равные выборы, где каждый имеет один голос, — два. Общественные организации, включая КПСС, выдвигают своих кандидатов, но избирает их народ — три. Прямые президентские выборы — четыре, прямые выборы Верховного Совета — пять...
Досчитав до дюжины, я остановился.
— Это по закону о выборах. А по Конституции? — не унимается горкомовец, все еще надеясь выполнить поручение и поставить неформалов и интеллигентов на место.
— По Конституции? Убрать шестую статью о руководящей роли партии в нашем обществе.
Это не я сказал, это Симон Поздний выступил с места. Зал возмущенно зашумел. Это было уже за пределами зафлажкованной территории. Тут Симон Вячеславович, похоже, перебрал.
— Ага, — сказал товарищ из горкома в наступившей тишине, не вставая с места, но зато посмотрев на Позднего, как учитель смотрит на попавшегося хулигана. — Завтра об этом будет доложено товарищу Галкову.
Живем мы, конечно, не по параграфу, но есть по крайней мере две статьи, которые мне мешают.
Это пятая графа в анкете. И шестая статья в Конституции.
Национальность, как известно, человек себе не выбирает (кроме тех случаев, когда он родился евреем и как-то сумел это исправить, взяв фамилию жены, соседа или знакомого матери). Но в жизни она часто играет решающую роль. Не больно много в ЦК евреев.
Партию, напротив, выбирают — те, кто в нее вступил. Естественно, что при этом они признают ее руководящую и направляющую роль, многие как раз из-за этого и вступают. Как в анекдоте:
«Прошу принять меня в партию и правительство».
Но остальные-то при чем?
Неловко получается, когда группа людей, пусть и многочисленная, вдруг провозглашает себя авангардом или даже умом, совестью и честью остальных, руководящей и направляющей силой, противопоставляя себя таким образом всем прочим, да еще узаконив это конституционно.
Назавтра, придя в монтажную, я попросил Юру Хаща больше в политику не лезть, а заниматься конкретным делом. В данном случае делать фильм о производстве, которое в конечном итоге и определяет все.
— Вокруг жизнь кипит, — возражает Хащ, — вокруг революция, а мы тут, как в колодце.
— Юра, митинговать и развешивать флаги, конечно, интересно. Но кто-то должен и работать. Это только Борис Ельцин может уверять, что мы начнем хорошо жить, как только лишим партократию привилегий. Разогнать аппарат, отобрать награбленное, раздать неимущим. Но все это уже было, да и делить-то нечего. Раздав всем икру из закрытых партийных распределителей, мы вряд ли накормим народ. К слову, икры в городе потребляется около шестнадцати тонн в год. Где-то по одиннадцать граммов на человека...
— Но выступил вчера ты лихо, — вздыхает Хащ, перематывая пленку. Ему хочется бороться за справедливость.
— Кому нужна наша лихость? Кому нужна эта трескотня на собраниях?..
— Давай вставим кадры разгона митинга, — не унимается Хащ. — Чего бояться? Или давай вообще это на фиг бросим! — Хащ оживился. — Тем более что вчера тебя избрали в комиссию Народного фронта по проведению выборов.
Это правда, он же, подлец, мою кандидатуру и предложил.
Больше в монтажной Хащ не появился. Его закрутила жизнь кинозвезды. Просмотры, встречи, обсуждения.
Фильм о 30-м мы собрали наспех, а народ смотрит взахлеб — при безобразном качестве съемки, да кустарном монтаже, да тексте наговоренном, что называется, без черновиков. Демонстрируется фильм на маленьком мониторе, экран размером с буханку хлеба, монитор стоит на сцене, в зале триста человек, люди солидные, вроде бы ценители — как наклонились вперед, так и сидят полтора часа, не шелохнувшись. Никаких приемов, никакой художественности, только фото и кинокадры, показания свидетелей, комментарий, а смотрится, как детектив, и реакция зала адекватная. Юра сразу нашел оправдание: это у нас такой жанр.
Тут же принимаются резолюции, тут же собираются средства в пользу оштрафованных властями участников митинга.
По всем телеграммам наконец приехала комиссия ЦК КПСС. Два солидных, располагающих к себе человека.
Услышав про видеофильм, товарищи из Москвы попросили его показать. Смотрели вечером в Доме кино, захотели, чтобы без местного начальства. Уже во время просмотра в зал тихонько пробрался неизвестно кем проинформированный Петр Лукич Ровченко, секретарь горкома партии по идеологии и автор «ориентировок».
Только просмотр закончился, Петр Лукич вскакивает, вроде бы удивленный увиденным, возмущенно кудахчет:
— Потрясающий материал! Где же вы раньше были! Своих, мол, подсиживаете. Почему, мол, раньше не пришли, не показали такие вопиющие безобразия? Тем самым нас подставляете.
— Вы, — говорю, — Петр Лукич, не поняли. Это не для вас фильм, а про вас...
Петр Лукич сначала смутился, потом овладел собой:
— Вот видите, — апеллирует к москвичам, — для них главное — конфронтация, главное — разжигание страстей. А ведь отношения с горкомом у товарища писателя, — и на меня смотрит с ленинским прищуром, — всегда были самыми лучшими. Не так ли? Со мной лично — нет. Не имел чести, но с Григорием Владимировичем Галковым, нашим первым, просто даже дружеские.
Я опешил. Никаких отношений с Галковым у меня не было, кроме неудачной попытки попасть к нему на прием. И газетной статьи про 30-е, оставленной им без внимания...
— Как же никаких?! Самые дружеские! У Григория Владимировича даже ваша книжка есть, с вашим собственноручным дружеским автографом...
От неожиданности я даже покраснел.
Но здесь и московские товарищи испытали неловкость.
Показав им ленту про 30-е, я поступил нечестно. Все-таки сначала я должен был показать ее Орловскому. Теперь выходит, что я его как бы заложил, вынес сор из избы. И никогда мне теперь не узнать, как бы Евсей Ефремович прореагировал, посмотрев материал. Кроме того, «закладыванию» я всегда предпочитал прямой разговор.
Только позвонив в ЦК помощнику и узнав, что Орловский в отъезде, я успокоился.
Но переживал я все-таки зря. Только комиссия отбыла, звонит помощник Орловского. Вежливо интересуется: не очень ли я занят, при себе ли у меня видеокассета?
Все ясно. Приехал Евсей Ефремович, сейчас меня призовут...
Это «сейчас» тянулось с бесконечными перезваниваниями три дня. В конце недели помощник сообщил мне, что Евсей Ефремович очень заняты (видимо, никогда не освободится), но просили передать: «Вам позвонит Станислав Георгиевич Старозевич, вы с ним встретьтесь и порешайте все ваши вопросы, какие — вы знаете».
Хорошо. Спасибо. Непременно.
Один из вопросов я уже «порешил»: Евсей Ефремович знакомиться с нашим шедевром не пожелали.
В холле Дома писателя собралась комиссия Народного фронта по выборам в Верховный Совет СССР. Юрий Драков, высокий и меланхоличный математик из Академии наук, складно обрисовал ситуацию в городе, рассказал, что в каждом округе Народный фронт выдвигает своих кандидатов и создает группы их поддержки. Слушали его внимательно, многие даже записывали.
Тут же вертелся какой-то парень с видеокамерой. Я спросил у Позднего, кто это. «Да так, один человек...» — «Свой? — спрашиваю. — Сможем его найти, если для кино понадобится пленка?» — «Здесь все свои, — он посмотрел на меня испытующе. — Посторонних не держим».
Невысокая женщина лет сорока увлеченно рассказывала, как ей удалось проникнуть в стан партийных активистов:
— Пришли человек двести, раздали всем по целой папке инструкций... Я тоже беру. Тут появился сам Галков и давай всех накачивать. Неформалы, мол, выдвигают лозунг «За Советы без коммунистов». Я не выдержала: «Это вы точно знаете?» — кричу Публика в шоке. «А вы, дамочка, откуда? Вам, видимо, не сюда»... Вытурили...
— А бумаги отняли?
— Как же, у меня отнимешь...
Развеселились. Кто-то предложил поддержать идею товарища Галкова с его лозунгом «За Советы без коммунистов». Шутка, разумеется, но слишком вызывающая: в официальном-то помещении... Все на него зашикали. Вот тут у меня и сорвалось:
— За Советы... без Галкова.
Сказал негромко, но услышали все. И сразу ко мне пробилось человек десять. Что нужно делать, чтобы Галкова завалить? Галков, оказывается, для них — олицетворение партийной бюрократии.
Парень с видеокамерой нас «по-свойски» заложил. И в понедельник утром пленку с видеозаписью уже внимательно изучали в кабинете первого секретаря горкома. Место с моим выступлением Григорий Владимирович Галков попросил прокрутить дважды.
Отступать некуда. Начинаю предвыборную кампанию против Галкова.
Почему именно против него? С кого-то надо начинать. Тем более что он действительно олицетворяет партийную тупость.
В Доме кино (Олег Белогривов дал ключ от своего кабинета) первое заседание клуба избирателей «Гласность». Удалось собрать двенадцать человек. В основном знакомые журналисты. Смотрят на меня с недоверием. Слушают с опаской.
— В городе, говорю, определился самый горячий район — Калининский, в нем два избирательных округа: территориальный и национальный. Страсти схлестнутся именно здесь, потому что по территориальному округу выдвинут Галков, а в национальном медикам из Института кардиологии удалось выставить кандидатуру Симона Позднего. Таким образом, говорю, население Калининского района, к слову, самого крупного в городе, будет голосовать за Галкова и Позднего. Или против Галкова...
— Или за Галкова, но против Позднего, — мрачно резюмирует кто-то. — Что наиболее вероятно.
Его поддерживают, кажется, все. О победе над Галковым смешно и думать...
Тем не менее сговариваемся встретиться в четверг. А пока — изучить обстановку, продумать тактику, найти людей, готовых помочь...
В четверг из двенадцати «членов» моего клуба пришли только трое. У остальных — работа, должность, семья.
Но главное было ими сделано: по городу прокатилась молва. И в среду в Доме кино собралось человек триста.
Пришли научные работники, архитекторы, врачи, рабочие, жители микрорайонов, студенты и преподаватели университета. «А то про демократию все только в газетах пишут...»
Юра Хащ, разумеется, показал наш фильм про 30-е, Поздний выступил со своей предвыборной программой. Программа у него нормальная, кроме явного перегиба с шестой статьей Конституции. Поздний категорически настаивает на ее отмене; мне кажется, это преждевременно и может многих отпугнуть. Но спорить с этим законченным максималистом бесполезно.
— Сейчас главное — протащить Симона Позднего через окружное собрание, — формулирую задачу. — И прощупать Галкова, найти его слабые места...
— Не надо только полагать, что бюрократия совсем уж бессильна, — наставляет народ Юрий Ходыкин[16]. — Она не в состоянии провести демократические выборы, но зато прекрасно умеет «организовывать» нужный результат. Давайте продумывать систему контроля. И будем готовыми ко всему.
Но народ настроен оптимистично.
Разбились на группы, стали распределять обязанности.
— Вы с ума сошли! Что вы делаете? — невысокая женщина, в которой я узнал «лазутчицу», тянет меня в сторону. — В зале полно стукачей. Завтра всему городу будет известно...
В этом я не сомневался, но именно это нам и требовалось.
— Прикинем наши возможности, — говорил я неделю спустя, раскладывая бумаги на огромном круглом столе в центре зала под высокими сводами Фарного костела и чувствуя себя Наполеоном. — Посмотрим, что у нас есть.
Было немного.
Два десятка «своих» участников окружного собрания, в задачу которых входило любой ценой провести в президиум и в счетную комиссию представителей от каждого кандидата, настоять на установке свободного микрофона в зале, убедить собравшихся в необходимости тайного голосования... Сомнительная возможность задавать вопросы, посылать записки в президиум, телеграммы — личные и коллективные — от тех, кто не попадет в зал... В этом же округе от Народного фронта идут актер Виктор Матаев и профессор-медик Миснюк, шансов у них немного, но зато они могут выступить против Галкова. Кроме того, получат слово их доверенные лица... Еще у нас были самодельные плакаты для пикетирования у входа, свои люди на телевидении, а значит, и возможность все заснять...
— Вот, пожалуй, и все, — сказал я. — Еще у нас есть пять дней до собрания, а потом полтора месяца до выборов... Не густо...
— Почему же? — возразил Юра Хащ. — У нас есть команда сумасшедших, рассчитывающих на победу. И еще, как сказали бы в моей родной Одессе, у нас есть никаких шансов.
Свободнее меня во всей команде только Василий Павлович. Ни одной встречи Галкова с избирателями он не пропустил. Ходит за ним как привязанный, всюду задает вопросы,
Специально для окружного собрания принес огромное фото, точнее, фотомонтаж: «Вечерка» (орган горкома) с портретом Галкова, чуть выше Иосиф Виссарионович Сталин и Лаврентий Павлович Берия. «А хорошую газету выпускают наши товарищи?» И подпись: «Газета Галкова — рупор Вандеи».
Василий Павлович кадровый военный, теперь отставник, увлекается фотографией, немного подрабатывает извозом на собственных «Жигулях», живет на частной квартире...
— Галков нас располовинил, — вздыхает. — Теперь как на Крайнем Севере. Год за два. Я не понял, переспросил.
— Была очередь отставников на два года, он собрал всех, пообещал обеспечить квартирами за... четыре. И при этом на встрече с избирателями уверяет, что к двухтысячному году каждой семье будет обеспечена отдельная квартира, а каждому жителю — комната! Мы все, говорит, просчитали. Если удвоить наши возможности...
До двухтысячного года, между прочим, всего десять лет, а удваивается пока только очередь.
Что это? Неужели просто глупость?
В своей избирательной программе «первый человек» в городе ратует за внедрение хозрасчета и рыночных отношений, тут же внедряет карточную разверстку: телевизоры и прочую бытовую технику теперь продают только по решению исполкома, сахар и мыло отпускаются по талонам, стыдливо именуемыми приглашениями. На встречах с избирателями он договорился уже и до того, что на каждого горожанина (включая грудных младенцев и беззубых стариков) скоро будет продаваться по 126 (!) килограммов мяса...
— Это они считают вместе с весом холодильника, — шутит Василий Павлович.
Неужели Галков не понимает, что этот вот «располовиненный» отставник рано или поздно его «достанет»?
Одна из моих активисток — студентка и отличница Наташа. Накануне последней сессии ее вызвали в деканат. У вас, говорят, будет хороший диплом, вот только за первый курс по «Истории КПСС» тройка. Надо бы пересдать.
— Она же получена в застойный период! Сейчас эта тройка, как орден.
Так и Галков на встрече с избирателями на вопрос Василия Павловича о взысканиях ответил, что взыскания были, но в застойный период, когда он работал экономистом в НИИ. Сказал это подчеркнуто прямо. Чего, мол, стесняться — что было, то было. И теперь как бы относится к заслугам.
А взыскание — за организацию пьянки на рабочем месте.
Лучшими агитаторами оказались студенты журфака, которые 30-го прихватили с собой фотоаппараты. Их потом долго гоняли по лесу, чтобы аппараты отнять. Спасаясь, ребята выскакивали к домам, скрывались в квартирах панельных многоэтажек подступившего к самому Урочищу микрорайона... Нет, тогда они никого не агитировали, они лишь испуганно прятались в глубине квартир, но это были уже вовсе не квартиры, а доты в тылу Вандеи, и нет теперь силы, способной заставить их обитателей отдать на выборах голос тому, кто послал людей в казенных шинелях гоняться за мальчишками в джинсах и курточках.
За три дня до окружного собрания и за час до собрания кандидатов в окружной избирательной комиссии Виктору Матаеву, актеру и лауреату Госпремии СССР, позвонил начальник следственного отдела УВД горисполкома. Настойчиво попросив встретиться, он намекнул Виктору, что это в его интересах. «Мы к вам очень неплохо относимся, уважаем как артиста, но зачем же вы занимаетесь политической борьбой? Значит, так... Или вы снимаете свою кандидатуру, или... Короче, вас ждут большие неприятности...»
Забегает Верка, подруга жены. Это я ее так по привычке называю, а вообще Верка — мать троих детей, учитель физики. После декретного отпуска в школу возвращаться не хочет: «Нечему учить». Взялась шить какие-то куртки. Кооператив дает материал и забирает работу. На всем готовом получает втрое больше, чем за физику и классное руководство. Но вот пришла, притащила кипу бумаг «Гражданам Республики» — обращение Народного фронта, список оргкомитета, листовки, еще какие-то документы. Сама перепечатывала, поэтому с ошибками. «Я тебя на митинге видела. Значит, ты тоже с нами? Молодец... Мы с мужем... Слушай, а как поживает твой Лев Тимошин? «Голос Америки» передавал, что он редактирует какой-то независимый журнал?..»[17]
Все знает, во всем участвует.
Тут мне пришла в голову шальная мысль. От Левы приезжал приятель, привез кипу его журналов «Референдум», там статья «Борис Ельцин или Емельян Пугачев», надо кое-кому дать почитать, в порядке самообразования.
— Слушай, Верка, а ты не хочешь помочь в одном хорошем деле? Я дал бы тебе с десяток журналов... Верка загорелась:
— Хоть сто! Наши ведь темные, ничего серьезного не читают.
— Ну вот и хорошо, вот и будешь при деле. Журнал бесплатный. но напечатать экземпляр обходится копеек в семьдесят... Ты можешь брать хоть по два рубля. Заодно и заработаешь, не надо будет шить...
— Деньги? При чем тут деньги? Да я распространю хоть пятьсот. Я так и знала, я все ждала, когда меня позовут... Взяла пять номеров на пробу.
Но больше не пришла.
Может, и впрямь не стоило говорить с ней о деньгах?
Но слишком долго, может быть, всю свою активную жизнь уповая исключительно на энтузиазм, на идею, я как-то больше стал доверять людям, которые преследуют не столько возвышенный, сколько практический интерес.
Я даже Симона Позднего воспринимал бы иначе, получай он за свою деятельность хоть мизерную, но зарплату.
Окружное собрание проходило в помещении Драматического театра. Но, как заметил Юра Хащ, «народ шел в театр, а попал в цирк, да еще со стриптизом»...
— Главное — это задать правильные вопросы, — говорил за несколько дней до того Василий Павлович. — Я это точно знаю. Как только товарищ начинает отвечать, сразу ясно, какая птица.
На собрании партактива (и туда проник!) он задал своему «подопечному» вопрос, будет ли тот возглавлять городскую партийную организацию в случае своего провала на выборах. Ну, если народ не изберет... Петр Ровченко (он у Галкова доверенное лицо) сразу выскочил, давайте, мол, товарищи, вести себя корректно. Глупостей не спрашивать, а то вот половина зала хихикают... Но Григорий Владимирович его остановил. Раз спрашивают, надо отвечать (он тогда еще Василия Павловича в лицо не знал, это потом приспособились: как тот на трибуну — сразу отключать микрофон). И ответил, как думает:
— Это, — говорит, — как коммунисты решат... А вообще одно другого не касается.
Тут уже весь зал захихикал.
— В вопросах истина, как сказал поэт, — поддержал активиста художник, член оргкомитета Народного фронта Микола Купавин, чем очень воодушевил Василия Павловича, который, как человек в прошлом военный, всегда прислушивался к мнению «руководства».
И все разошлись придумывать вопросы.
Назавтра их было у меня десятка два, отпечатанных на машинке и даже размноженных на ксероксе.
«Вы утверждаете, что готовы вести с неформалами конструктивный диалог, а с кем из руководителей неформальных объединений вы лично встречались?»
«Кто конкретно отдавал распоряжение подразделениям МВД по незаконному задержанию граждан, применению газов, спецсредств, привлечению военной техники? Какое наказание этот человек понес как член городской партийной организации, которую вы возглавляете?»
«Пользуетесь ли вы услугами спецполиклиники и больницы? Знаете ли вы, что в обычной больнице города на питание одного больного выделяется 96 копеек в день, а в вашей — втрое больше? Как к этому относитесь?»
«Считаете ли вы, что у вас равные предвыборные возможности с кандидатом по вашему округу актером Виктором Матаевым?» И так далее...
Игорь Михайлович Добронравов, известный режиссер, зашел в Дом кино, внимательно прочел листики, покачал головой:
— На месте вашего «пациента» на такие вопросы я бы не отвечал. Я поступил бы иначе. Попросил бы слово, поблагодарил общественность за оказанное внимание и взял самоотвод.
После чего Игорь Михайлович ушел, демонстративно и многозначительно пожав всем руки, хотя в целом по отношению к властям он человек весьма лояльный.
На собрании задать Владимиру Григорьевичу вопросы оказалось столь же трудно, как ему было бы трудно на них ответить.
Драмтеатр стараниями предвыборной команды «главного кандидата» был превращен в бункер. Оцепление и ограждение у входа. У каждой двери (даже проходной, даже туалетной) — по два милиционера или дружинника с нарукавными повязками. Чтобы пройти в зал, документы (сразу три: служебное удостоверение, приглашение или мандат участника собрания, пропуск в зал) мне пришлось предъявить четыре раза, причем каждый раз внимательно изучалось фото.
В именных пропусках указаны места, хождение по залу запрещено. Всех расчленили.
В Театре на Таганке еще в начале шестидесятых я впервые увидел «световой занавес», это когда прожектора отбивают зал от сцены. Здесь изобрели занавес шумовой. Усадили в первых рядах партийных активистов, снабдили их соответствующими инструкциями — когда гудеть, когда свистеть, когда топать ногами.
В зале называют десять фамилий, а председательствующий воспринимает только одну, хорошо ему известную. В зале кричат, протестуют, а в президиуме не слышно.
— Кто вы такой? — орут с последних рядов председателю. — Хотя бы представьтесь!
Но он не слышит.
Равновесие установилось, только когда вышел на трибуну профессор Митюк. От возраста он глуховат, пользуется слуховым аппаратом, но во время выступления его отключил, чтобы не отвлекаться. Он токует, президиум требует соблюдать регламент, галерка хохочет, первые ряды свистят и топают, но Семен Николаевич невозмутимо выдает свою «идеологическую нецензурщину»:
— Нет, на фронте я в партию не вступил. Я подал заявление в 43-м. Но замполит мне сказал: «Как же ты подаешь заявление, если ты не убил ни одного немца». Я забрал заявление, поняв, что я не хочу вступать в партию, которой руководят такие олухи, которые не знают, что хирург на войне должен оперировать, а не стрелять.
— Я хотел бы поподробнее остановиться на позиции Народного фронта, — откашлялся очередной выступающий, поставив портфель рядом с трибуной.
Первые ряды дружно зашипели, зашикали, затопали, засвистели...
— Я хотел бы...
Но дальше уже ничего не слышно, кроме выкриков:
— Кто ты такой!
— Пусть представится!
— Самозванец!
Пожилой человек, опешивший от такого накала, стоял, вцепившись костлявыми руками в трибуну.
— Я даже не знаю, с чего начать... — мямлил он на четвертой из пяти минут, отведенных на выступление. — Дело в том, что Народный фронт...
И снова шквал в зале. Актив работал четко: Народный фронт должен быть освистан. Регламент истек, выступающий вынужден был покинуть трибуну.
— Вы напрасно так себя ведете и не слушаете, что вам говорят, — звонко начала выступившая следом фронтовичка — судя по колодкам на пиджаке мужского покроя. — А уважаемый ветеран нашей партии профессор Залевский хотел вам рассказать, какие негодяи собрались в так называемом Народном фронте...
Ну да, это был профессор Залевский, партийный историк доисторической школы, он просто забыл снабдить свою речь о Народном фронте обязательным довеском «так называемый».
Зал притих. Но уже поздно.
Теперь в газетах напишут, что кучка молодчиков, прорвавшихся на собрание, не дала выступить старому интеллигентному коммунисту.
— Скажите, а как вы себя чувствовали до апреля восемьдесят пятого? — удалось-таки Наташе-отличнице забросить наживку. Галков услышал.
— Скажу прямо. Я честно работал, я верил. Кое в чем, конечно, сомневался, но как-то не придавал этому значения. Как и все... Апрельский пленум тысяча девятьсот восемьдесят пятого года открыл мне глаза.
Взялось!
— Вот вы говорите, что по команде сверху глаза у вас открылись. А где гарантия, что по такой же команде они не закроются снова?
Все-таки Игорь Михайлович, режиссер, человек опытный, а к властям лояльный, был прав: лучше уж сразу самоотвод.
Мне слова не дали. Хащу тоже.
Хотел ли я выступить? Конечно. Даже тезисы набросал — на отрывных листочках, чтобы не сбиться. Выбор сделан, и, подавая записку, я просил слово как доверенное лицо Позднего. Но когда меня не выпустили, проголосовав за прекращение прений, где-то в глубине ощутил облегчение. Да и у Юры, похоже, отлегло. Дело тут не в очевидной бессмысленности метать бисер и даже не в боязни (естественной, когда прешь на рожон), хотя что-то похожее на страх я испытывал, совершая заметное усилие, чтобы подогреть себя. Это как перед прыжком в воду с вышки — кто в детстве прыгал, помнит, как трудно ступить в пустоту, правда, когда уже летишь, все в порядке: восторг, азарт, облегчение... Знал, что, выйдя к трибуне, все, что собирался сказать, — скажу, сколько бы они ни свистели.
Облегчение же ощутил потому, что прыгать предстояло в бассейн с помоями.
Недаром, ох недаром на встрече окружной комиссии с кандидатами, где много спорили — о форме голосования, составе президиума, регламенте выступлений, только Григорий Владимирович Галков сидел молча и, когда к нему обращались, повторял неизменное:
— Как решит собрание.
Так спокоен и уверен в себе может быть только человек, уверенный в том, что собрание решит, как надо.
Как надо и решили: Григорий Владимирович — самый достойный из всех кандидатов.
На этот раз я его улыбку увидел.
После собрания Галков задержался на лестнице перед входом в театр. Я подошел ближе. Григорий Владимирович улыбнулся снисходительно, как бесспорный победитель бесспорно поверженному. Я не выдержал:
— Что же вы не ответили на мой письменный вопрос? (Вопрос был о недоверии, высказанном Галкову собранием городской общественности в Доме кино. Я и выписку из протокола
приложил.)
— Честное слово, я ничего не знал о такой резолюции. И сразу народ разделяется на две группы. Одна, побольше, вокруг Григория Владимировича, другая, поменьше, возле меня. Тут он обращается ко мне по имени-отчеству. Я опешил.
— Вы же не простой человек, — говорит Галков, обратившись ко мне по имени-отчеству. — Вы могли у меня давно спросить, прямо в кабинете. Ну, как обычно...
— В вашем кабинете я никогда не был. Однажды просился, но вы меня не приняли.
И тут из той части толпы, что вокруг Галкова, выступает лжесвидетель Ровченко.
— Как же, как же, — говорит Петр Лукич, оглядываясь по сторонам как бы в поисках очевидцев и тоже обращаясь ко мне по имени-отчеству. — Сколько раз я вас там видел! Вы и книжку Григорию Владимировичу подарили. С дружеским автографом...
Повторилась история с 30-м, только не так грубо. Без применения физической силы.
Но повторилось и ее продолжение. Тоже не безграмотное: кое-чему нас научили.
Вы — листовки в каждый почтовый ящик? Мы назавтра — тоже. Вы — цветные? Мы — тоже. Вы про кандидата народа Галкова? Мы — тоже про него. В каждый почтовый ящик, а в какой и по две ~ те же самые, взяв их на агитпунктах, где они стопками лежали.
Жильцы смотрят и думают: перебор. Противно... И скомканные в досаде листовки летят на пол.
Между прочим, придумал этот ход Василий Павлович. Его еще раньше Григорий Владимирович обучил «логике удвоения».
На окружном собрании Симон Поздний выступил замечательно. Прежде всего он говорил мягко, чего от него никто не ожидал. Это и не выступление было, а скорее рассказ — о неформалах, «Мартирологе», Народном фронте... Сумел заставить себя слушать. Его даже спросили про национальную символику, что, мол, там с историческим флагом, Поздний согласно кивнул, отпил из стакана воды:
— Сейчас я вам растлумачу...
И «тлумачил» дальше с такой заботливостью, что свистеть не хотелось даже Ровченко.
А когда Поздний снял свою кандидатуру, его неожиданное заявление было встречено аплодисментами.
Испытав облегчение, «чистые» даже не заметили, как они попались. Кому хлопают, кого слушают? А он, воспользовавшись умиротворенностью зала, тихо, спокойно, не сказал, а попросил:
— Подумайте. У вас еще есть время... Времени же отводил совсем немного. Во всяком случае, когда, отправляясь наверх, я спросил у него, пойдет ли он на встречу с Орловским, если мне удастся того уговорить, Поздний ответил категоричным отказом.
— Зачем? Уже поздно.
Подведя таким образом черту.
И я понял, что Орловский опоздал. Ванечка им опасен, Поздний опасен, но еще опаснее, еще грознее, до безнадежности — хоть стреляйся, хоть в петлю лезь, — опасна им Галя.
Ванечку они проглядели, Позднего выдвинуло время, Галю они сделали опасной сами.
Галю из института, где она работает архитектором, откомандировали в «выборщики». Она была в команде Матаева. К окружному собранию мы дали ей простое поручение — встать и высказать (обязательно четко и громко) свое предложение. Давайте, мол, всех кандидатов выслушаем, но давайте сразу решим, что мы их всех пропускаем и проголосуем сразу за всех. Почему, мол, этот зал в пятьсот человек будет решать за сто девяносто тысяч населения?
Галя все это сама придумала. И даже написала речь. Подошла ко мне: «Может, надо что-то подправить?»
Это было... школьное сочинение на двух страничках. О социализме, демократии и справедливости... Я привычно взялся за карандаш: «Надо не так, Галя». И принялся править. «Здесь общее — это выкинуть, здесь нужно короче, здесь жестче...» Смотрю, а она плачет. Взрослый человек, архитектор... И плачет. Боже, думаю, какой же я болван, это ведь не статья в «Правду» — человек написал, что думает, что хочет сказать, впервые в жизни написал страничку текста, как ей казалось умного: давайте, мол, не будем в роли сита, это же унизительно быть в роли сита, зачем же мы людей обижаем, пусть они сами выбирают достойных, да и перед кандидатами стыдно, их же всего пять человек, давайте их сейчас выслушаем, подскажем, поможем...
— Галочка, — прошу я ее, — извините ради бога, да говорите вы, что хотите, говорите, как умеете, так даже лучше... Галя взяла текст и, закусив губу, стала его сама переделывать. Я понял, что она скажет действительно лучше, чем если бы мы ее тут все вместе три дня готовили.
Но ей не дали сказать. Сколько она ни пыталась. Она вставала и начинала говорить, но ее перебивали, на нее кричали и шикали, ее дергали за подол удлиненного, в талию пиджака (надела к торжественному случаю) и так и не позволили продвинуться дальше первого слова, не выученного, даже не записанного, но ставшего вдруг осязаемо чужим:
— Товарищи!
Я видел все это несколько раз, просматривая отснятую Хащом пленку, видел, как она мучается: но теперь уже не плачет, а упорствует и лезет на эту стену... И каждый раз я содрогался, понимая, что эта худенькая женщина, этот лепесток, соломинка — уже несгибаемый воин, причем воин до полной победы. Она будет успокаиваться, забываясь в борьбе с бытовыми глупостями, когда дома нет мыла, а на работе — ластиков и карандашей, она будет затихать, как заплаканный ребенок, но потом, среди ночи, она будет в ужасе просыпаться и снова и снова переживать этот кошмар, видеть этих ненормальных, бешеных, рвущих ее на части, торжествующих, топающих и свистящих...
— Товарищи! Дайте же мне сказать!
Не получив слова на окружном собрании, «нечистые» взяли его на улице.
У кого власть, у того и микрофон... Но и наоборот. «Нечистым» санкционировали предвыборный митинг. Они заявили сто тысяч участников и потребовали площадь у парка Победы.
Долго спорили, но в конце концов сошлись на стадионе «Динамо» Отвечать за порядок взялся горсовет. За это ему предоставили право открыть митинг, а потом передать микрофон неформалам.
— Что вы делаете? — говорил я Позднему. — Это самоубийство. Площадка ограниченная, они привезут своих людей, займут места, захватят микрофон. Будет еще одно окружное собрание.
Поздний покачивал головой:
— В зале на пятьсот мест они могут обеспечить большинство. На стадионе — никогда.
Народ на стадион катил валом.
«Чистые» устроили пропускную систему. На центральную трибуну пускали только своих. Потом кто-то из выступавших глянул на трибуны снизу и ахнул:
— Смотрите! Пыжики...
На центральной трибуне, прямо перед микрофоном, установленным на поле, — огромное рыжее пятно. Так и пошло: пыжики, пыжики...
У микрофона — брожение. Свалки нет, но вот-вот начнется. Сверху хорошо видно, как оттесняют друг друга плечами. Объявляют одного выступающего, но говорит почему-то другой.
Охотно дали слово Алесю Гальперину — от рабочих.
— Нам много говорят: не надо митингов, давайте о работе. Это правильно...
Кто-то засвистел, но на него со всех сторон зашикали. Свистели по очереди — «чистые», «нечистые», но сейчас кому свистеть, непонятно, поэтому зашикали все.
— Это правильно. Иначе и нельзя, ведь еще Колумелла, римский философ, учил: если хочешь приручить раба, советуйся с ним о работе.
Боковые трибуны взорвались. Взметнулись бело-красные флаги — свой!
Гальперин стоял, выжидая.
Наступила тишина. И вдруг ее прорезал звонкий детский крик. Какой-то пацан подбежал к микрофону:
— Пыжики! Чаму вы не хлопаете? Стадион провалился от воя и хохота. Так бывает, когда любимый форвард, гордость команды решающий гол засадит в свои ворота.
На очередном митинге подходит Ванечка:
— Надо бы посоветоваться, мы тут хотим выставить от себя кандидатуру.
— Опять какой-нибудь экстремист? — спрашиваю иронично. Ванечка не обижается, ему даже нравится, когда я его называю экстремистом.
— Нет, что вы! — говорит он, меня успокаивая. — Человек серьезный, солидный, даже член партии...
Я подумал, что ослышался. Но нет, про членство Ванечка говорит уважительно. Ладно бы в депутаты кандидатура, так нет же — в правление Народного фронта (Ванечка готовится к предстоящему съезду). При всей его критичности отчего вдруг такая уважительность? Почему и в народные депутаты коммунистов выдвинули больше даже, чем на прошлых выборах?
Конечно, окружные собрания сыграли какую-то роль. Но дело не в них. Там ведь только отсеивали, а выдвигали-то на местах, и предпочтительно членов партии.
Вот и Ванечка считает, что уж если человек, будучи партийным, к ним примкнул, значит, товарищ он принципиальный, бесстрашный и по всем статьям прогрессивный. Ванечке все же нужны привычные авторитеты, за которых он готов стоять горой. Хотя и с этим все непросто.
Вчера вечером позвонил Кутовскому.
— Марик, ты слышал, как я тебе свистел? Кутовский слышал. Ему сегодня свистел весь стадион. Макс Кутовский — человек косыгинской реформы. Мы знакомы с ним двадцать пять лет. И сколько я его помню, он пишет «Социал» — исчерпывающий труд о социализме, что-то вроде Марксова «Капитала». Из политэкономов он чуть ли не первым заговорил о противоречиях нашей системы, причем противоречиях основных. Одно из них мне запомнилось — это отношение к средствам производства и продукту труда, как к своим и не совсем своим. Из-за этого «не совсем» свою докторскую он защищал... двенадцать лет.
Однажды он встретил меня мрачный, как время, в котором жил в то совсем не для всех мрачное время. Наконец он понял, что делать, он нашел единственное средство, которое может все изменить. Я смотрел на него иронически, при всем своем оптимизме в панацеи я все-таки не очень верил. Что же это за «средство»?
— Бомба! — рявкнул он так, что в комнате и впрямь будто граната разорвалась. Потом, еще более помрачнев, сказал: — Впрочем, все это уже было — кончилось тем, что Кутовский вынужден был «эмигрировать» в Литву[18]. Там его идеи пришлись ко двору, он был воспринят, с блеском защитил докторскую и создал целую школу экономистов.
Кутовский убит неудачей. Вчера он вышел на митинге к микрофону и как-то дурацки начал.
— Я коммунист, — сказал он, — мне есть что сказать. Я пришел в горком партии и попросил дать мне слово на митинге...
Дальше он еще что-то говорил. Без всякого сомнения, это были умные вещи, которые всем небесполезно бы услышать...
Но его никто не слушал, ему свистели и улюлюкали с самого начала и до самого конца. Потому что он не с того начал — не туда пошел и не там попросил слово.
Митинг — не окружное собрание, слово для выступления здесь же надо и просить. Чего, казалось бы, проще? Но до этого даже самым умным из нас, оказывается, непросто дойти.
— Ладно, — сказал Кутовский, когда я ему позвонил, чтобы спросить, слышал ли он, как я ему свистел. — Ты, я вижу, уже с ними... Ладно, — повторил он, — но учти: новый хрен старой редьки не слаще.
Принимая резолюцию против местных начальников, мы снова отправляем ее в Москву. И даже с нарочным, не доверяя почте, — чтобы передано было как можно ближе, лучше всего прямо в руки. «Вы же объявили перестройку! Вы же сказали: «Гласность!» Вы же сами говорили...»
— Бедный Галков, — подумал я, читая текст. — Они его достанут. Бедный Кутовский. Бедный Поздний. Бедные мы бедные, ну неужели это все с нами навсегда?
Похоже, что Горбачев и впрямь сделал все возможное. Во всех случаях больше, чем любые пророки смели предполагать. Он создал нам условия.
Дальше? Дальше — экзамен, кто — кого. Дальше — разбирайтесь сами.
Митинги, мне кажется, — это единственное, чем можно тому же Орловскому открыть глаза, заставить его, наконец, увидеть реальность.
Митинг — толпа, единение, порыв, пусть неосмысленный, но оптимизм. До иного мы еще не доросли. Но идет раскачка, будоражит соприкосновение локтей: «Кто-то рядом! Мы — сила!» Уже возникает направленность, уже близок миг, когда толпа становится собранием, потом территория — государством, население — народом...
«Кучка крикунов на митинге — это не народ», — втемяшивают в сознание хозяина его идеологи.
Да, Евсей Ефремович, это не народ, это не весь народ, но это все же часть его, причем далеко не безнадежная.
Вот на митинге, пока кто-то ораторствует у микрофона. Тут и там разгораются схватки. Парнишка с фанерным плакатом на палке: «Чаму Арлоўскі рашае за ўсю краіну?»[19] На него наступает сердитый мужчина, так и чувствуется — отставник:
— Ты что, по-простому не мог написать? (Раньше он бы ему дал — за Орловского)
— Чаму абавязкова па-савецку? Ці дзядзька роднай мовы не разумее?[20]
(Раньше он бы ему ответил... про то, чей он хлеб ест).
— Зачем мне мова? Мне и так понятно, — отставник оглядывается, ища поддержки.
Уже образовалась толпа. Но поддержки в ней нет. Даже, напротив, осуждение. Чего к парню пристал?
Оттесняя парнишку с плакатом, вперед выступает шустрый мужичок лет пятидесяти. Наскакивает на отставника:
— Ты мать родную помнишь? Отца помнишь? Хату, где вырос?
— Ну, помню...
— А зачем?
— Что значит «зачем»?
— А то и значит, — мужичок поворачивается к толпе с видом победителя. — Ни хрена он не помнит. Если даже про язык, на котором ему родная мать колыханку пела, не знает — зачем.
При этом сам-то он только одно слово сказал на мове. Но толпа на его стороне. И на стороне парнишки с плакатом. Толпа согласна, она не хочет, чтобы за нее решал Орловский.
Симон Поздний на мове говорит прекрасно. Врожденный лидер, оратор от Бога, он знает, что нужно, когда разговариваешь с многотысячной толпой. Это недоступно «опытным идеологам», для этого нужен не опыт, а дар. Поэтому им свистят, а его слушают.
Вот он выходит на стадионе к микрофону, вот берет слово, которое ему так настойчиво не хотели давать, вот застывает, строгий, подтянутый, в темном, по фигуре, пальто. Вокруг амфитеатром трибуны, сорок тысяч народу, готового встретить оратора свистом, готового и замереть.
Поздний склоняется к микрофону, уже как бы намереваясь начать, потом выпрямляется, чуть отступает... Снимает шапку, обнажая высокий открытый лоб, еще мгновение молчит и только потом произносит тихо, но так, что по огромной толпе, ставшей вдруг одним телом, пробегает озноб:
— Браты...
Какой язык может быть понятнее? Даже если бы ничего больше он не сказал. Недаром так ежатся «пыжики» рыжей проплешиной на центральной трибуне. Недаром взрывается овация, а потом наступает такая тишина, какой не бывает, просто не может быть на стадионе.
В этой вот тишине ко мне и подошел полковник, тот самый, кто 30-го просил народ у кладбища разойтись, с лицом крестьянина и с мегафоном, сейчас, как и тогда, болтавшимся через плечо, на котором с тех пор прибавилась звезда. Как-то странно он на меня надвинулся и негромко, отчетливо проговорил:
— Были газы. И применялись. Если надо... я готов подтвердить.
Что-то непонятное вдруг случилось. И вот уже лжесвидетель Петр Лукич Ровченко, еще не предавший Евсея Ефремовича, но уже предающий, уже догадавшийся, что с партийными принципами того и гляди пролетишь, что тут уж, когда корабль тонет, спасайся, кто может и как может, хватаясь за любые плавсредства, которые (вроде) надежнее спецсредств, готовый и пыжик снять, и пальтишко пообтертое надеть, и на несанкционированный митинг явиться, и на родную мову перейти, принимается вдруг на митинге эту самую мову перед толпой защищать и отстаивать. Но не тут-то было. Толпой он освистан, высмеян и согнан с садовой скамейки, игравшей роль трибуны:
— Кончай демагогию!
— С этим все ясно! И:
— Хопіць пра мову. Давай пра справу...[21]
— Что твой Орловский? — звонит из Москвы Анатолий Стреляков. — Все еще на свинокомплексах? Все еще из коровников не вылезает? Он что, совсем не разумеет, какой сейчас век?
— Орловскому тяжело. Недовольны пустыми прилавками, отсутствием мыла и колбасы... А требуют почему-то совсем иного,
требуют смелых оценок и политических свобод. Ладно интеллигенция, но народу что это дает?
— Он что, ничего не понимает? — кричит в трубку Стреляков. — Он что — совсем?.. Он же нормальный, разумный мужик... Впрочем, это не должность...
Если меня назначат руководить симфоническим оркестром, каким бы я ни был хорошим человеком, это не для меня. Если музыкально я не образован, музыку не очень люблю и не очень понимаю, к тому же начисто лишен музыкального слуха, то, каким бы я «нормальным мужиком» ни был, с оркестром у меня ничего не получится.
Евсея Ефремовича, что называется, подловили. Все тот же Павлик Жуков, отчаянный неформал, в своей полулистовке-полугазете «Навины» напечатал «Думки о перестройке». Несколько цитат без всякого комментария. Сначала Горбачев: «Перестройка — это продолжение Октября», потом из «Литгазеты»: «Перестройка — это последний шанс на будущее», потом Орловский: «В прошлом году продуктивность коров увеличена на 570 килограммов, за 9 месяцев этого года — еще на 361. К уровню 1985 года в 1,6 раза выросли прибавки в весе крупного рогатого скота, больше чем в 2 раза — прибавки в весе свиней. Вот это и есть перестройка на деле». Стреляков смеется:
— А что Орловский?
— Ночью в Дом писателя ворвались милиционеры и пожарные. Устроили повальный обыск. Взломали дверь комнаты, где хранились документы оргкомитета Народного фронта, все перерыли и ушли, прихватив с собой десять тысяч экземпляров «Навин»... На запрос руководства Союза писателей органы МВД разъясни ли что прибыли в Дом писателя после того, как им позвонили, что в эту комнату подложена бомба. Но миноискателей у милиции и пожарников не было.
— Он знает об этом?
— Не думаю... Событий без того хватает. Вполне возможно, что постарались и без него...
— Ваши начальники слепы, как котята... Он что, твой Орловский, совсем ничего вокруг не видит? У вас же там под боком Прибалтика. Он что, не понимает, из-за чего в Литве, в Эстонии слетели первые секретари, он не видит, что и его это ждет?.. Не ощущает неотвратимости? Или... не хочет ощущать?
— Видит. Этого и боится, этим его и пугают.
— Бедный... И что он собирается делать?
— Дать по зубам, чтоб не встали.
— Это трагедия, старик... Об этом и пиши.
На митинге во дворе за Дворцом культуры ко мне подошел Леонид Иванович Петкевич, первый секретарь Калининского райкома партии. Точнее, не подошел, а, проходя мимо, скривился вдруг и, как мальчишка, передразнил:
— Орловский, Орловский, комплексы, комплексы! — Это он про мои недавние восхваления передового опыта Орловского. — А сами подались в организаторы сборищ.
— Что вы! — сказал я. — Мы с товарищем режиссером, — я кивнул в сторону Хаща, — только снимаем. А собирали митинг ваши районные активисты. Из группы поддержки Народного фронта. Петкевич буквально в лице переменился. Неужели дело зашло так далеко?
Мы отошли в сторону. Леонид Иванович мне всегда был симпатичен, вот и сейчас:
— Скажите честно, — спрашивает, — чем они берут?
— Прямо?
— Прямо.
— Вашей дурью.
В это время над толпой митингующих на бреющем полете прошел кукурузник. Еще один, потом еще и еще... Толпа буквально взревела. Хохот, свист, вверх полетели шапки.
— Галкову на помощь авиацию бросили! Сейчас танки пойдут! Хащ побежал к оператору, но тот уже и так снимал, вскинув объектив, как ствол зенитки. Самолеты зашли на второй круг.
— Неужели вы верите, что это специально? — спросил Петкевич, не скрывая досады.
— А почему бы и нет? — заметил я. — Концерт на месте митинга вы устроили? Агитмашины пригнали, чтобы ораторов заглушать? Народ во двор загнали? Почему же самолеты не могли вызвать? Чем это глупее?
— Ну, это же совсем... — Петкевич вздохнул. — Будь моя воля...
Это я знаю. Он и Позднего предлагал поддержать. Так на бюро ЦК и сказал, когда обсуждали, как провести в депутаты Галкова:
— Давайте мы пропустим Позднего, а за это неформалы Галкова на руках пронесут.
За что чуть не расстался с партбилетом.
В «Вечерке» заявление прокурора города. Предупреждает, что выступления неформалов против Галкова зашли слишком далеко. Вот-вот, мол, начнем принимать меры. Прокуратура против Галкова. Иначе такое не объяснишь. Ведь всякой глупости есть предел. Хотя...
Тут же, прямо к заявлению, подверстана заметка под названием: «Раскаялся, просит извинения». Задержан рабочий завода «Калибр» М.А.Морсов, который на листовке с портретом Галкова написал оскорбительное слово. Ввиду чистосердечного признания («Сделал это по недомыслию») отпущен. Григорию Владимировичу через газету приносит извинения.
Город смеется.
Но что за слово?
Договорились с Хащом найти М.А.Морсова и заснять с ним интервью. «Ну а что же вы там написали?» — поинтересуюсь я. Рабочий, естественно, смутится. Тогда я и попрошу его сказать мне на ухо.
Слово, разумеется, знают все. Оно с плакатов так и сияет повсюду, лихо начертанное невинной девичьей рукой (чаще всего губной помадой), что придает нецензурщине оттенок какой-то даже мечтательности...
В соседнем округе от Народного фронта успешно прорывается к финишу профессор-экономист Жуков.
У булочной окраинного микрорайона на стене висят предвыборные плакаты с портретами кандидатов. Стоят, разглядывая фотографии, две старушки. На одном из плакатов, прямо под фотографией Жукова (и тоже губной помадой) выведено: «ЖЫД» — так вот, через «Ы». Стилизация.
Отворяя дверь булочной, я услышал:
— Ну вот, — говорила одна старушка другой, — теперь слава богу. А то я и не знала, за кого голосовать. Там х... здесь ж...
А вечером жильцы домов, что поближе к центру, обнаружили в своих почтовых ящиках фальшивку:
«Голосуйте за кандидата Народного фронта Жукова. Он поддерживает наш лозунг: «За Республику без жидов и коммунистов». И подпись: «Народный фронт».
Противники Жукова стали работать «по интересам»: одним — что он «жыд», другим — что против коммунистов.
Методами не гнушаются, распространяют слухи о «коварных происках неформалов». На собраниях сообщается, что задержаны люди с пачками фальшивых бюллетеней, их в Вильне, мол, уже отпечатали. А около каждой урны придется ставить переодетого милиционера, потому что экстремистами изготовлен зажигательный порошок, который они будут бросать в урны вместе с бюллетенями...
Но ситуация, видимо, уже такая, что как ни исхитряйся — все себе во вред.
«Вот и все, — подумал я, оглядывая площадь с мазохистским злорадством. — Все впустую. Все эти недели безоглядной эйфории».
Я приехал сюда за два часа до означенного начала последнего, решающего митинга Народного фронта, на котором собирался выступить и подвести итоги нашей предвыборной борьбы.
Выйдя из машины, я обомлел.
Площадь до отказа забита народом. Гремят марши, подходят еще колонны, подкатывают переполненные автобусы. Рабочие в спецовках сбрасывают с грузовиков штабеля красных знамен. На специально выстроенных помостах уже стоят сотни, тысячи людей с флагами и транспарантами, стоят мрачновато, что музыка и изобилие стягов только подчеркивает. Вот крепость, вот неприступный и несокрушимый оплот мобилизованных пролетарских масс, исполненных очевидной решимости дать отпор и стоять до конца. Мрачноватое торжество Вандеи.
Я не спал ночь, готовился к выступлению, взвешивая каждое слово. Мне было что сказать. Теперь я сжимал в кармане куртки листочки, понимая, что все в них написанное не прозвучит, сколько бы я ни надрывал голосовые связки...
Ощетинившись пиками красных флагов, на площади колыхалась многотысячная толпа.
Собственно, на площади была не одна, а две толпы, казалось бы, никак не разделенные.
Во всяком случае, никакой видимой границы не ощущалось. И мои друзья-неформалы здесь, и заместитель милицейского министра Сократов (уже генерал!) мелькает в спортивной курточке, и разные министры (тоже друзья), и горкомовцы, и цековцы... Машины оставили поодаль, а может, и вовсе без машин явились, надев простенькие пальто.
Но вот к Миколе Купавину, художнику, подошла полная хорошо одетая женщина — так одеваются работники райсобеса, райплана или районо. С ней майор милиции.
— Вот этот гражданин только что сказал, что Галков фашист. Майор взял под козырек.
— Пройдемте.
И сразу вокруг Купавина несколько человек в штатском. Но сразу же вокруг толпа. Сразу возгласы: «Провокация!» Купавина отпустили, женщина попыталась раствориться. Но нет, Микола уже придерживает ее за локоть:
— Повторите, пожалуйста, при свидетелях, что вы сказали...
Подобные стычки тут и там. Вот попытались схватить Павлика Жукова с пачкой «Навин», но снова вокруг него шум, выкрики, вот несколько милиционеров тянут на себя черно-красный траурный плакат: «Коммунисты — позор земли!» — и снова вокруг неформалы, снова скандал, крики, свист... Каким-то непостижимым образом «нечистые» друг друга распознают, бросаются друг другу на выручку... Их довольно много, полгода назад, в то октябрьское воскресенье, их было не больше сотни, сейчас — тысяча-две, может быть, даже три, но как же это мало — в огромной казенной толпе, как неравны силы!..
Ко мне подошел Игорь, наш оператор (Хащ в отъезде):
— Что снимать?
— Все снимать. — Я безнадежно махнул рукой. — В два часа будем снимать развязку...
Ясно ведь, что ничего хорошего здесь не будет... Что может быть? Ну ладно, разойдутся ребята по толпе, начнут звать народ на другой, неформальный митинг... Куда? Во дворы? Никто за ними не пойдет. И будут где-нибудь у помойки сами себя агитировать...
Я разыскал в толпе Позднего. Он стоял, спокойно, даже задумчиво поглядывая по сторонам.
— Что делать? Провал... Я же собирался выступить...
— Выступишь...
— Когда? Перед кем? Кто даст мне микрофон? Я знаю про запасной вариант — провести митинг на голом холме за Дворцом культуры, но там все оцеплено...
Поздний невозмутим. Я бы сказал, даже самоуверен.
— Выступишь. Пока походи, соберись с мыслями. Придет время — узнаешь, увидишь, поймешь...
Над площадью уже гремел официальный митинг. На трибуну поднимались ораторы, звонкими учительскими голосами докладывали собравшимся об успехах... Нельзя сказать, чтобы их слушали, во всяком случае, аплодисментами не поддерживали... Но что это?
— Сука ты, гад полосатый! — гремит в динамиках над толпой. — Когда же ты подохнешь?
Народ на площади замер. Что это, кто это, о ком?
— Ты возглавляешь горком партии и отвечаешь за весь этот бардак...
На трибуне у микрофона... Григорий Владимирович Галков, собственной персоной. И о себе. Никто и не заметил, как он туда взошел.
— Что случилось? — подходит ко мне писатель Константин Тарасевич.
Оказывается, первый секретарь горкома партии демонстрирует народу, до чего дошли «экстремисты»:
— Товарищи, — говорит Галков, — это не я говорю, это они мне такие письма шлют. Вот письмо, видите, оно со штемпелем. Вы только послушайте, что они пишут: «Подонок ты, когда ты освободишь нашу землю от своего... этого самого... присутствия». Вы посмотрите, товарищи, до чего дошло! Разве это демократия? Они не мне, они всем нам не дают прохода... Я оптимист, я верю в свою победу и в победу здравого смысла, я встречаюсь в трудовых коллективах, я везде выступаю, но что можно сделать, если их триста тысяч, разве я могу их переубедить?..
— Про здравый смысл — это он зря... — говорю я.
Но слово — живое, — смеется Тарасевич. — Эти люди на помостах, они же с десяти утра стоят с флагами, они уже в полуобморочном состоянии от всех этих восторгов, как Галков построил поликлинику, сделал озеленение... А тут такой фольклор... Я думал, мне снится...
Но что это?
В толпе началось брожение. Еще задвигалось, закрутилось, возник поток, завихрясь, он куда-то продвигался, потом откатывался, наплывал снова.
Женщина на трибуне, сменившая Галкова, что-то говорила, но народ с флагами вдруг развернулся к ней спиной. Вытягивая шеи, вставая на цыпочки, люди пытались что-то у дороги рассмотреть.
Побежали со всех сторон, пробиваясь сквозь толпу, милиционеры...
— Вот видите, товарищи, началось! — Это ораторша кричит в микрофон. Но что началось? Народ с помостов давно уже внизу. — Соблюдайте спокойствие, не поддавайтесь панике... Продолжаем...
Но уже некому продолжать.
Только что был митинг, стояли чинно и вдруг куда-то двинулись, увлекаемые потоком... Куда? Никто ничего не понимал, никто ничего не мог объяснить.
И вот в неразберихе, сначала неясно, потом все отчетливее зародился звук, постепенно нарастая, он густел, наворачивая на себя толпу, как-то по-новому ее организовывая, куда-то устремляя.
— Вандея!.. Ван-де-я!.. Ван-де-я!..
Невероятными усилиями продираясь вперед, мы с Тарасевичем взобрались на парапет. За нами — человек двадцать милиции.
— Пустите! — отодвинул меня плечом подполковник. И решительно сиганул вниз.
За ним — остальные. Хотя высоко, метра два.
— Ван-де-я!.. Ван-де-я!.. Внизу какая-то свалка, уже почти драка, люди прыгают с парапета, как в пучину, — там бурлит людское варево: сотни, тысячи людей, крики, плач, вой...
Привстав на цыпочки и изо всех сил вытянувшись, я разглядел наконец яркий оранжевый предмет в эпицентре... Машина! «Жигули», «москвич», может быть «запорожец» оранжевого цвета... Как детский воздушный шарик рывками плывет в толпе — туда, сюда, боком, юзом, взмывает на протянутых руках, опускается... Ничего не понять, только воздух сотрясается ревом тысячи разъяренных глоток:
— Ван-де-я!.. Ван-де-я!..
Продвигается рывками вперед машина, крутится, отлетает назад, челноком наматывая на себя толпу...
Возле машины мне удается выхватить знакомое лицо. Ванечка! Рядом еще знакомые лица...
— Костя! — кричу Тарасевичу. — Давай туда! Писатель, — ору, — должен быть с народом...
Какие-то здоровые битюги давят на капот спереди, толкают машину назад, сзади и сбоку народ послабее, но их много — жмут вперед... Но что происходит? Что за машина? Инвалидская? Да. С инвалидом? Нет... Из-за машины свалка, тысяча, пять тысяч людей, огромная толпа, и в нее кто-то кинул машину...
Постепенно все организовывается. У Ванечки в руках мегафон, он командует: «Взялись цепью!» Хватаемся за руки, прижимаем локти, рядом Олег Белогривов, рядом художники Маточкин и Купавин, архитекторы из Госпроекта, рабочие парни из объединения «Восход», Алесь Гальперин, Витусь Говорка, Верка, мать троих детей, и тут же писатели, ученые, мелькнуло лицо профессора Ходыкина, врачи... Ванечка упирается, счастливо что-то орет... Уже понятно, что машину надо двигать вперед, оттесняя ею, как тараном, милицию, начальников, людей в штатском... А спереди бугаи какие-то. Откуда они взялись? В одного вцепилось человек шесть — с трудом оттаскивают. Я продираюсь:
— Уходи, парень, ты же длинный, тебя все видят, тебя же убьют! Он посмотрел на меня, понял, рванул куда-то в сторону, за ним остальные...
— Народный фронт! Взялись цепью! Еще цепью! Еще... Заходи вперед!..
— Ван-де-я!.. Ван-де-я!..
Машина таранит митинг, сокрушает стены Вандеи, продавливает толпу, сминает оцепление, увлекает всех за собой — куда-то вверх, на холм за Дворцом культуры, где на какой-то ротонде из металлических труб уже взвился огромный бело-красный флаг...
Туда и идут. Взявшись за руки, спаявшись цепью, множеством цепей — локоть в локоть, плачут, кричат: «Вандея!» — слезы в глазах, а чего ревут, непонятно, прут в гору, волокут с собой эту непонятно откуда взявшуюся, теперь уже никому не нужную, измятую, исковерканную машину, не понимая, зачем она там, не зная, куда ее дальше...
Власти отступили... Не было уже, не нашлось безумца, который смог бы отдать команду не отступать — сколько бы у него в резерве ни было сосредоточено сил...
Прорвались, продавили сопротивление, прошли на холм к ротонде... И тут наконец Симон Поздний, взобравшийся на ее верх по железным трубам, все объяснил:
— В машине — аппаратура. Динамики, усилитель и микрофон... Сейчас мы ее установим и начнем наш предвыборный митинг... Толпа безъязыкая протащила сюда свой самодельный, ночами смонтированный умельцами голос... У кого микрофон — у того и власть.
Ванечка успел мне рассказать:
— Утром выносим из дому аппаратуру, две милицейские машины с боков прижали — и кранты. Но они не учли, что я — по месту жительства. Только свистнул — уже все были предупреждены — из домов повысыпали люди — кто со скалкой, кто с кастрюлей, кто просто в тапочках, кто со щеткой... Отбили. Но фокус в том, что это не аппаратура была, а фикция, муляж. Мы специально об этом свободно говорили, знали, что кто-нибудь заложит. А настоящая аппаратура до площади спокойно добралась на инвалидке. Тут они спохватились, стали придираться, документы проверять, на аккумуляторы даже... тут и началось. В целом получилось нормально.
— Внимание! Справа приближается колонна автобусов с милицией, — гремит в динамиках голос. — Перекрыть дорогу.
И сразу бросаются — не десять, не тридцать — сотня, пятьсот человек. Становятся цепью: не пройдет. Тридцатого прошло, еще и не раз проходило — сегодня не пройдет.
Из-за холма подползают машины с «глушителями».
— Перекрыть движение! — И снова сотни людей бросаются наперерез. Те самые, которые так долго стояли в бездействии на этих помостах с флагами... Начальники привезли на площадь своих самых надежных и подготовленных людей. И сразу их потеряли.
Люди пошли туда, куда не пускают, а не туда, куда их затаскивают.
Где-то в толпе я разглядел архитектора Галю, ту самую, которой на окружном собрании не дали сказать. С той поры она не пропускала ни одного сборища и сейчас стояла — почерневшая, без головного убора, на холодном мартовском ветру, не в первом ряду, а где-то далеко, среди тысяч людей, взявшихся за руки вокруг ротонды с микрофоном на голом холме. И тут я услышал ее голос, ставший знакомым по работе с видеозаписью.
В ответ оратору из «чистых», взывающему к «благоразумию»:
«Ведь все, что у нас есть, дала нам наша советская власть» — ей, наверное, послышалось — горком и Галков со своими активистами — в ответ ему она громко, как на том собрании, закричала:
— А что же, что у нас есть?!
Услышав этот ее пробившийся через толпу крик, я вдруг понял, что команда Галкова проиграла.
Есть закон обратного действия, и если завтра его не изберут, то Галя и все двадцать пять тысяч людей на митинге забудут о нем на следующий же день. Но если он завтра проскочит, как проскочил на окружном собрании, то все двадцать пять тысяч будут оскорблены и растоптаны, и никогда ему этого не простят. Как не простили «победы» в сражении у Восточного кладбища 30 октября и помоев в этом «цирке» на окружном собрании.
Так и стояли — кольцами. Долго стояли, часов пять. Снег, ветер, но не уходили, а народу уже тысяч тридцать, на холме, конечно, подсчитать трудно, но неформалы и этому уже научились: квадрат сто на сто — десять тысяч, так считали легионеров. Желающие выступить подавали записки, по радио их выкликали и только тогда пропускали сквозь цепи; кому-то пришлось предъявить даже паспорт...
Под конец по просьбе секретаря райкома Петкевича пропустили к микрофону начальника районной милиции. Он поблагодарил собравшихся за проявленные организованность, дисциплинированность и самосознание.
Спасибо, мол, что сегодня не дали нам возможности проявить себя.
Резолюция митинга была краткой: голосовать против.
С Костей Тарасевичем мы еще успели прийти глянуть, что там делается на официальной площадке. Заодно и погреться: у них буфет, можно попить кофе.
По-прежнему выступали ораторы, скучно зачитывая по бумажке. Публика слушала, остались самые стойкие. Как раз принимали одну из резолюций. «Кто «за»?» — лес рук. Хотя и не очень густой: народу осталось человек пятьсот. «Кто «против»?»
Мы как раз подходим, смеху ради подняли руки.
— Двое.
Все с удивлением обернулись.
— Ты что хулиганишь?
Мишка! Хотя какой там Мишка, давно уже министр. И в депутаты выдвинут от общества «Знание», с кем-то его там поменяли... Это он раньше был Мишкой, когда в нашей студенческой агитбригаде на гитаре играл. Пальтишко только вот пообтертое. И стоит как бы в цепочке...
— Ну что, писатель, пройдет Галков? — спрашивает. — Спорнем на бутылочку?
— Как же он может не пройти, если даже министры в оцеплении?
— Хорошо тебе. Так и напишешь? Ну, что министр в оцеплении... Что за жизнь, Миша? Вкалываешь, как проклятый, шею мылят, только успевай подставлять, тут еще неформалы вцепились... Колбасы кусок в буфете взял, как украл, домой тянешь, того и гляди, налетят эти психи, поднимут скандал. Теперь вот и одеться прилично нельзя, нацепил черт знает что. Жена небось на даче в старье откопала...
И вот наконец выборы, а для меня — первый свободный день. Все позади, и бессмысленно суетиться. Тем более что телефон по указанию Галкова у меня отключили.
Вечером, часам к восьми, прибегает подруга архитектора Гали, где-то я их вместе видел, может, на митинге или на собрании, помню, что зовут Оля. Заплаканная, возбужденная:
— Мы вам весь день не можем дозвониться. Беда... На ее избирательном участке (она самодеятельный контролер) в кабинах оказались не ручки, а карандаши. «Вы понимаете, где карандаши, там и ластики!» Подняла шум, в конце концов какой-то мужик — «Я его на всю жизнь запомнила» — ее просто вытолкал.
Оля на соседний участок, там ребята из Народного фронта, потребовали представителя райкома, помчались разбираться. Их встречают, уже и милиция. Старый знакомец навстречу:
— Вот она подменила ручки на карандаши, а потом сама и устроила скандал.
Сейчас, вспоминая, всхлипывает:
— Я вам звонила, а вас нет. Нужна была пресса. Теперь поздно... Я им сказала, что все равно в суд подам...
Успокоил ее, как мог. Все, что нужно, сделано: в таких условиях они химичить побоятся.
Что же она контролировала? За что так переживала? Может быть, за какого-то своего депутата? Нет. В том-то и дело, что на этом участке шел Галков. Здесь общественность сражалась «против»...
Что это? Ненависть к Галкову? Может быть, личная обида? Чувствуется ведь, что она не политик, не деятель, видно, что заинтересован человек лично и сражаться готов до конца.
Но дальше совсем неожиданное.
— Ну ладно... Я вам еще хотела рассказать...
С утра Оля забежала к знакомой старушке, та болеет, голосовать должна дома, надо было объяснить, что к чему. Провела работу. Сейчас, уже по пути сюда, забежала проверить, как там дела. Старушка рассказывает, приехал человек, привез урну, вручил бюллетень. Здесь, говорит, бабуся, две фамилии, одну надо вычеркнуть, другую оставить. Вычеркивайте эту. И показывает пальцем фамилию Галкова.
Самое невероятное, что приезжал к бабусе... тот самый мужик, что выталкивал Олю с участка взашей. На людях высучивался, а оставшись один, за это вот свое публичное высучивание и отомстил.
Активисты из архитекторов не поленились — произвели самодеятельное исследование. В начальнических домах, где «пыжики», против Галкова проголосовали почти все. На людях — «за!», наедине с собой — «против»... Все-таки понимают: кого выберешь, с тем жить. А непонятно это только последним дубам, которые и в сауне парятся, как подметил Стреляков, не снимая трусов при подчиненных.
Агитировали за Галкова, поддерживали линию, стояли твердо, даже химичили, но вот когда вскрыли урну, высыпали бюллетени на стол, вдруг все бросились, суетливо разгребая, как в школьной лотерее, когда мальчишки хватают счастливый билетик.
— Ой, бля! — не удержался при дамах один из членов комиссии, человек пожилой и вполне партийный. — Так он же не прошел!..
И все засмеялись... С нескрываемым облегчением. Все — позади. Все сделали, чтобы обеспечить его победу, но вот наконец все кончено, и он не прошел.
Но узнал я об этом лишь назавтра, уже в Москве, торжествующей и оттого слабо разделявшей наше провинциальное ликование. Там в народные депутаты прошел Борис Николаевич Ельцин.
Здесь мой приятель журналист Боря Пушкин скептически заметил:
— Боюсь, что наша победа будет слишком сокрушительной. Как в Китае над воробьями[22].
Едва вернувшись из столицы, наткнулся на Василия Павловича:
— Какие будут указания по нашему округу? Мы как-то не в курсе.
Я не понял.
— Какие указания?
— Прошло два кандидата... Ну, на повторные выборы. Кого будем поддерживать?
Кого поддерживать? Мне кажется, очень серьезный мужик Вячеслав Владиславович Тушкевич, физик, профессор. Я его знаю давно — по тем временам человек прогрессивный, да и сейчас программа вполне соответствует. Мы с ним на митингах не раз встречались... Но это мое личное мнение...
— А от руководства какие установки? Вы там поближе. Не будет разногласий?..
Снова мы внутри круга. Снова нужны установки, указания, вышестоящие мнения. Неужели это с нами навсегда: даже самостоятельность — от источника свыше?
Мне еще предстоит это увидеть на учредительном съезде Народного фронта.
В перерыве на сцену потянулся народ.
Один из самых активных, молодой парнишка, что-то пытался сказать Позднему. Но тот, отбиваясь, шел к выходу — дела. Тогда он потянул за рукав его заместителя Витуся Говорку. Тот вежливо улыбнулся, высвобождаясь, — сейчас не до этого. Даже профессор Юра Ходыкин был занят...
— С кем из президиума я могу переговорить?
— Не сейчас, не сейчас. Позднее... Сейчас все заняты: резолюция, порядок ведения, протокол...
Все заняты, всем не до него.
Но этим же семьдесят лет и без них занимались. Собрания, съезды, протоколы, резолюции, стройки, коллективизация, война, целина, возрождение, ускорение, гласность...
Когда же Ванечку выслушают?
1988-1989