ВЕРХОВНОМУ ГЛАВНОКОМАНДУЮЩЕМУ РОССИЙСКИХ АРМИЙ
ЕГО ИМПЕРАТОРСКОМУ ВЫСОЧЕСТВУ ВЕЛИКОМУ КНЯЗЮ НИКОЛАЮ НИКОЛАЕВИЧУ ВСЕПРЕДАННЕЙШЕ ПОСВЯЩАЕТ АВТОР
Душа армии — военная психология — не изучалась до сего времени в военных училищах и академиях. Курса военной психологии, если не считать «Опыта военной психологии» ген. Герасимова, изданного в 1919 году в Новочеркасске — нет. Были попытки перед войной читать общую психологию в Императорской военной Академии, но попытки эти успеха не имели, и курс был прекращен. О духовном (моральном) элементе в бою в разное время разными лицами было немало написано. Собрать все написанное по этому поводу и изучить в эмиграции оказалось делом невозможным. Пришлось пользоваться пособиями случайными, извлекать примеры из переживаний личных, брать из опыта сорокалетней жизни с войсками, тридцатидвухлетней службы в строю и двух войн — Японской и Великой.
В основание работы мною был положен труд профессора генерала Н.Н. Головина «Исследование боя», изданный в 1907 году.
Военная психология, как всякая наука о душе, не может, по самому свойству исследуемого предмета, хрупкого и не поддающегося непосредственному наблюдению, быть точною. Тем более не может она быть точно изложена в очень кратком и популярном очерке. Мой труд — только попытка проложить некоторую тропинку в темные дебри таинственного, неясного, но неотразимо влекущего.
Руководствуясь наставлением: «правила учат — примеры влекут», я старался дать возможно больше примеров и искал их в описаниях войн, преимущественно последней войны — 1914–1918 годов, в художественных произведениях крупных мастеров слова, посвященных войне, и в рассказах участников. Из этих примеров я делал осторожные выводы.
Имея в своем распоряжении значительное количество французских сочинений не столько по психологии, сколько по воспитанию войск, — я, однако, мало ими пользовался, так как принципы, положенные в основание воспитания французского солдата, недостаточны и не отвечают духу Русского народа.
Выпуская свой труд в свет, я с преданною благодарностью посвящаю его Его Императорскому Высочеству Великому Князю Николаю Николаевичу, Верховному Главнокомандующему Российских Армий, ободрившему меня на эту работу.
Я приношу мою глубочайшую благодарность профессору, генерал-лейтенанту Н.Н. Головину, помогшему мне своими советами и указанием материалов и украсившему мой труд своим предисловием, значительно расширившим рамки моей работы, открывающим новые, широкие горизонты и дающим ей большую ценность.
Как бы ни совершенствовались технические орудия войны, какие бы скорострельные ружья и пулеметы, дальнобойные и большекалиберные орудия ни были придуманы и изобретены, какие бы летательные аппараты и газы: — убийственные, слезоточивые, дурманящие, прививающие болезни, ослепляющие ни появились на фронте борьбы, как бы ни совершенствовались броневые машины и танки и какие бы ни выдумывались слепящие фиолетовые лучи и зажигающие людей огнеметы, — главною силою, решающею успех сражения и дающею выигрыш всей кампании, был, есть и будет человек, как воин и боец, человек, как совокупность человеческих душ — общество, человек, как нация, с ее душою и силою сопротивляемости.
Не странно ли, что в 1914-1916-ые годы Русская армия, слабая тяжелой артиллерией, почти не имевшая аэропланов, без снарядов и патронов, ибо были дни в 1916-м году, на Днестре и Пруте, когда я, на конно-горную батарею, входившую в состав Высочайше вверенной мне 3-ей бригады Кавказской Туземной дивизии, имел всего по семи выстрелов на орудие в день, — наша армия, иногда не имевшая даже ружей на всех бойцов, — оборонила Варшаву, взяла Перемышль, пробилась через Карпатские горы в Венгерскую долину, отражая иногда камнями, за неимением патронов, австро-венгерские атаки.
Однако та же армия, вполне вооруженная, с аэропланами, тяжелыми пушками и газами, засыпанная патронами и снарядами, неудержимо бежит в 1917-м году, под Калушем, учиняя Тарнопольский погром!
Не те люди стали в армии.
Не та стала — душа армии!
Немцы говорят: — «anderes Pulver — andere Taktik» — «иной порох — иная тактика»… Не только, и даже не столько вооружение (порох) влияет на изменение тактики, сколько влияет на нее качество людей — их дух.
Вербовочные армии XVII века, составлявшиеся из подонков населения, из бродяг и пропойц, из того, что мы называли бы теперь «пролетариатом», вербуемые недобросовестными вербовщиками, дававшие ежегодно 25 % дезертиров, требовали особой тактики.
Начальник всегда был под страхом, что «солдат убежит». Отсюда — расположение на отдых исключительно биваками, окруженными парными часовыми, походное движение компактными массами, в бою тяжелые колонные строи, искание для боя ровной местности, по которой можно было бы двигать этот сложный армейский механизм, борьба на укрепленных позициях, питание только из магазинов, ибо реквизиции были недоступны. Маршал Вильяр свидетельствует, что фуражировка у Нейбурга (1703 г.) ему стоила большего числа людей бежавшими, чем проигранное им в следующем году Гохштедское сражение.
Когда появились армии французской революции, составленные из конскриптов, призванных защищать родину, когда ряды армии наполнялись интеллигентной молодежью, стремившейся только быть полезной отечеству, изменилась в этих революционных армиях и сама тактика. Не нужно было опасаться, что солдат убежит, когда, как пишет Стендаль: «все наши помыслы и чувства сосредоточивались в одном: — быть полезными отечеству. Все остальное: — одежда, пища, карьера — все это казалось эфемерными пустяками».
Лучшей наградой конскрипта были слова: — «Vous avez merrite de la patrie!"(«Вы заслужили отечество!»).
В 1800 году, в Маренгскую операцию солдаты отказались от денежного вознаграждения, назначенного Первым Консулом за перевозку артиллерии через Альпы (по 1000 франков за орудие).
Этот революционный и вместе с тем национальный пафос создал совсем особого солдата. Правда, конскрипт революционной эпохи, по выражению генерала Драгомирова, «был конь, на котором поехал бы не всякий»
Под Риволи (1796), генерал Бонапарт, проезжая мимо одного полка, услышал от простого солдата такое приветствие:
— General, Tu veux de la gloire? Et bien nous fen foutons de la gloire («Генерал, ты хочешь славы? Ладно! Мы наработаем тебе славы!»).
Массена на разнос Наполеона за грабежи:
— Vous etes le plus grand brigand du monde. Ответил:
— Apres Vous, Sire («Вы самый большой разбойник на свете… — После Вас, Ваше Величество!»)
Но эта армия уже не была механизмом. Она являла из себя живой организм и дала возможность Бонапарту создать новую тактику. Шли порознь, становились по квартирам, с магазинами не были связаны, ибо реквизиций не боялись, дрались отдельно, не брезговали рассыпными строями. Оружие за это время почти не изменилось. Порох был тот же: — тактика стала другая, потому что стал другим человек.
Не теми же ли свойствами, не тем же ли горением национального пафоса отличались и те, кто шел вперед один на сто с песней:
Дружно мы в бой Пойдем
За Русь святую
И как один прольем,
Кровь молодую!
Бессмертным святым огнем любви к Родине горели добровольцы Алексеева, Корнилова, Деникина и Врангеля, полки Маркова, Дроздовского, Нежинцева и Кутепова, донцы Гусельщикова, Абрамова, Мамонтова и Коновалова, кубанцы Улагая. Они тоже были конем, на котором не всякий поехал бы. Они создали свою ударную тактику с пулеметами на тачанках, с сомкнутыми конными атаками, со штыковыми боями:
«Мир, — говорит Рибо, — создается преимущественно человеком.»
В войне человек обнажается.
«Война и только война, — говорит Драгомиров в разборе романа гр. Л.Н. Толстого «Война и мир», — вызывает то страшное и совместное напряжение всех духовных сторон человека, в особенности его воли, которое показывает всю меру его мощи и которое не вызывается никаким другим родом деятельности.»
«Это свойство войны, — пишет профессор Головин в своем «Исследовании боя», — вызывать усиленную духовную деятельность, само по себе уже наталкивает на мысль, что духовная сторона играет в боевой деятельности человека большее значение, чем в какой-либо другой отрасли его деятельности.»
Как же не изучать эту духовную деятельность человека на войне? Как же не подойти к вопросу о важности для всякого военного начальника военной психологии?
Изучаем же мы артиллерию, баллистику, исследуем свойства ручного и огнестрельного оружия, изучаем тактику. Но мы до сих пор как-то проходили мимо, быть может, самого важного знания — человеческой души на войне.
Мориц Саксонский считал, что «человеческое сердце есть отправная точка во всех военных делах. Чтобы их знать, надо изучить его».
Суворовская «наука побеждать» вся проникнута идеей значения духовной стороны.
Наполеон считал, что во всяком военном предприятии успех на 3/4 зависит от данных морального (духовного) порядка и только на 1/4 от материальных сил.
Почему же до сих пор не изучали этой духовной стороны ни в военных училищах, ни в Академии России? Почему и сейчас она не входит особым предметом в программу французской военной школы в Сен-Сире?
«История развития наук, — пишет профессор Головин, — показывает, что оно идет в порядке степени возрастающей их сложности. Явления общественной жизни непосредственно связаны с явлениями духовной жизни. Мир же духовных явлений настолько сложен, что в область этих явлений только едва начинает проникать луч исследования. Общественные науки, имеющие дело с коллективной психологией, имеют объектом исследования самый сложный предмет, каким только может заниматься человеческий разум. Вот почему на последнем месте среди наук по своему развитию стоят науки об обществе… Каждая наука, находясь в младенческом состоянии, представляла из себя не столько исследование, сколько описание, а затем ряд практических правил и крайне условных обобщений и выводов…»
Этим путем придется пойти и нам при изучении новой, весьма интересной, волнующей и безусловно необходимой каждому военному начальнику, будь то младший офицер, командир взвода, командир полка или главнокомандующий, науки — военной психологии.
Сначала придется дать описание явлений, затем, быть может, удастся дать правила, как этими явлениями пользоваться, и, наконец, сделать ряд крайне условных обобщений и выводов…
Человек состоит из души и тела, неразрывных между собою и постоянно взаимодействующих.
Все решения человека являются продуктом его разума. Воля выполняет веления разума, заставляя человека, его тело, действовать. Это есть вопросы жизни тела, в значительной степени вопросы физиологии. Но вот в веления разума, в волю человека врывается сила, не поддающаяся физиологическому исследованию, — чувство, и решения разума оказываются отмененными, а воля — или совершенно парализованной, или направленной на то, против чего разум восстает всеми силами.
Возмутившаяся плоть под влиянием голода, жажды или животной страсти, чувства любви или ненависти, гнева, радости, печали, стыда, мести, страха вдруг обращает разумную жизнь человека то в страшную драму, то в комедию. И как ни силится человек владеть всеми этими чувствами, как редко ему удается ими овладеть! Сколько убийств, сколько страшных, совершенно ненормальных преступлений совершено людьми под влиянием чувства, под влиянием душевного движения, не поддающегося никакому учету и исследованию! Если чувство имеет такую большую силу и занимает такое важное место в повседневной жизни человека, — то какое же громадное значение будет иметь оно на войне, про которую повторим слова Драгомирова: — «Война и только война вызывает то страшное и совместное напряжение всех духовных сторон человека, в особенности его воли, которое показывает всю меру его мощи и которое не вызывается никаким другим родом деятельности!..»
Главное чувство, которое царит над всеми помыслами на войне, в предвидении боя и в бою, — ибо война и есть бой, без боя войны не может быть, — это чувство страха.
К нему примыкает, усугубляя его, а иногда парализуя его, чувство физической и душевной усталости, ибо нигде не напрягаются так все силы человеческие, как на войне — в походе и в бою. Голод, недостаток сна, усталость измотанных мускулов, страдания от непогоды, от растертой обувью и снаряжением кожи, — все это часто доводит человека до полного безразличия, делает то, что ему становится все — все равно. Человек тупеет и в этом отупении уже перестает владеть собою, не может напрягать свое внимание на то, что надо, — отдается во власть страха.
Чувство страха весьма разнообразно и многогранно. Чувство страха рядового бойца отличается от чувства страха начальника, руководящего боем. И страх начальника, лично руководящего в непосредственной близости от неприятеля боем, отличается от страха начальника, издали, часто вне сферы физической опасности управляющего боем.
Разная у них и усталость. Если солдат, идущий пешком с тяжелой ранцевой ношей, устает до полного изнеможения физически, то начальник, едущий верхом или в экипаже, не испытывая такой физической усталости, устает морально от страшного напряжения внимания.
«Страх, — пишет Рибо в «Психологии чувств», — есть одна из самых сильных эмоций; это чувство хронологически первым проявляется у живого существа.»
Бэн в своей «Психологии» определяет страх как «особую форму страдания или несчастия, упадок активной энергии и исключительное сосредоточение в уме • относящихся сюда идей. Если мы будем измерять это чувство прекращением удовольствия, то увидим, что оно составляет один из самых страшных видов человеческого страдания…»
Даже храбрейшим приходится считаться с этим мучительным чувством.
Скобелев, обожаемый войсками именно за свою храбрость, в беседе с одним из своих друзей сказал: — «Нет людей, которые не боялись бы смерти; а, если тебе кто скажет, что не боится, плюнь тому в глаза; он лжет. И я точно так же не меньше других боюсь смерти. Но есть люди, кои имеют достаточно силы воли этого не показать, тогда как другие не могут удержаться и бегут пред страхом смерти. Я имею силу воли не показывать, что я боюсь; но зато внутренняя борьба страшная, и она ежеминутно отражается на сердце.»
Это чувство особенно сказывается в первом бою. Походная колонна со всеми мерами охранения, с дозорами, заставами, головным отрядом прошла сторожевые заставы, миновала высланные вперед разъезды, получила последние известия о противнике. И словно какая-то незримая завеса легла между нами и теми далями, которые по прежнему сияют впереди в солнечном блеске. Что там, за этими холмами, покрытыми колосящимися нивами, что там, за дальним лесом?
Там раны, может быть, — смерть…
Там подвиг победы… Там позор поражения.
Веселые разговоры, обмен впечатлениями смолкают. Уже не называют врага: «герман», или «австрияк», но говорят: — «он». Про себя говорят: «мы». И зрение стало особое: — одни предметы видишь ярко, запоминаешь, другие точно скользят мимо зрения. Передние дозоры идут все тише и тише… Вот остановились…
Что там?
И голос со вздохом: — «Это… наши!.. Ну, конечно, наши… Копья блестят.» Пошли… Но пошли осторожно, крадучись. Каждый шаг дается большою сердечною работою, большим напряжением воли.
Что это? Это страх. Он невидимо заползает в души солдат боязнью смерти и ранения, он влезает в душу начальника страхом за часть. Как поведет она себя в первом бою? Выдержит ли? Пойдет ли вперед?.. Не побежит ли?
А завеса все висит и висит незримо между «нами» и «им», пока не прорвет ее пушечный выстрел, пока не застучат винтовки, пока не свистнут неожиданно пули, заставляя припасть к земле с единою мыслью укрыться, врасти в эту землю.
В «Воспоминаниях Кавказского гренадера» Константина Сергеевича Попова мы находим следующее искреннее, простое и вместе с тем глубокое описание переживаний молодого офицера, попавшего первый раз в бой.
«…Чуть забрезжил рассвет, как раздалась команда ротного командира, князя Геловани: «Вперед». Команда прозвучала, как эхо, и сразу все зашевелилось.
Гренадеры, снимая фуражки, крестились и инстинктивно осматривали винтовки. Впереди всех шел князь Геловани. Его высокая и мощная фигура сильно импонировала роте. Мы, младшие офицеры, заняли свои места впереди своих взводов… Привыкнув слепо повиноваться, мы двинулись вперед красивой длинной лентой, выравниваясь на ходу, как на параде. Местность впереди была ровной и серой, по полю были разбросаны кучи камней, правильно сложенные в пирамиды; вдали темнели контуры леса. Вот все, что бросилось в первый момент в глаза… Оглянувшись назад, я увидел поручика Грузинского полка Зайцева, который со своими пулеметчиками тащил пулеметы и катил катушки за 10-й ротой. Тишина была мертвая. Немцы не стреляли. Так прошли мы более 200 шагов. Вдруг где-то впереди защелкали винтовки — часто, часто. К ним присоединилось редкое та-та-та немецких пулеметов. Пехота нас заметила, но пули пока нас не тревожат, очевидно, плохо взят прицел. Но еще 50 шагов… и пули завизжали роем. Стало жутко, но мы идем. Вдруг знакомый уже гнетущий свист: вью-па, — прорезал воздух, и над нами появилось белое облачко первой шрапнели. За это время мы успели пройти от исходного положения шагов пятьсот. По нашей цепи немцы открыли беглый огонь, и над ротой стало рваться одновременно по 8-ми снарядов.
Рота не выдержала, без приказания залегла и открыла огонь по невидимому противнику. Ясно было, что такой огонь бесцелен, и я попытался дать направление и прицел. Но из моей затеи ничего не вышло, так как я сам не слышал своего голоса. Пришлось обойти первое отделение и возбудить внимание каждого пинком ноги. Заниматься этим делом страшно не хотелось, ибо никогда в жизни я не испытывал такого желания лечь на землю, как в этот момент, ибо пули свистели и рыли землю и уже лилась кровь. Но нужно было подать пример, и я, насколько мог, это делал. Я опустился на колено и в Цейссовский бинокль старался рассмотреть расположение немцев. С большим трудом мне удалось определить линию их окопов, ибо в утреннем тумане все сливалось. Подав знак ближайшему отделению следовать за мной, я побежал вперед. Пробежав шагов пятьдесят, я лег. Около меня опустилось всего несколько человек из тех, кто был ко мне поближе. Прождав момент, я почувствовал, что не всякие примеры бывают заразительны, ибо никто не собирался подниматься. Пришлось бежать назад и поднимать гренадер вновь. После отчаянных усилий мне удалось продвинуть свой взвод шагов на сто. Оставалось еще четыреста, но для меня уже было ясно, что порыв наш убит и сегодня его не воскресить. Огонь ни на минуту не ослабевал. Влево, туда, где залегли 10, 11 роты и Грузинцы, неслись десятки тяжелых снарядов, взметая тучи земли, мы же обстреливались обыкновенными гранатами. Гранаты со страшным визгом ложились около нашей цепи и оглушительно рвались, не нанося нам серьезного вреда. Потери в роте уже были, так как по цепи передавали: — «Ваше благородие… Вах-ра-ме-ева… чижало… ранило в живот… Прикажите… вынести…» Вправо какой-то гренадер примостился за кучей камней и усердно в кого-то выцеливает, вдруг винтовка выпадает у него из рук, он вскакивает и бежит назад, но по дороге падает и остается лежать неподвижно…
…Так пролежали мы до 4-х часов вечера. Начинала все больше и больше давать знать о себе сырость. Вдруг где-то справа усиленно стали бить пулеметы. Я оглянулся назад и только тогда заметил, что далеко сзади идут наши отступающие цепи. По цепи же кричат: «Ваше благородие, приказано отходить». Немцы, увидя, что у нас опять задвигались, усилили свой огонь по отходящим. А мне казалось, что они вот-вот бросятся преследовать и первое, на кого напорются, это на меня с десятком людей. Медлить было опасно, и я приказал по одному отходить, дабы не привлечь сильного сосредоточенного огня. Но и из этого ничего не вышло. Первые два-три человека исполнили мое приказание буквально, остальные не выдержали, сорвались все сразу и побежали назад. Последним поднялся я и тоже попытался бежать. Но только я сделал шаг, как упал, ибо не рассчитал, что отсидел себе ноги. Немцы открыли по нам беглый огонь, пулеметы пронзительно затарахтели. Собрав все силы, я поднялся вновь и развил наибольшую скорость, на которую был способен… Под огнем немецкой артиллерии прошли мы еще версты две и, наконец, остановились, чтобы перевести дух. Трудно описать подавленность моего душевного состояния в этот момент. Немцы мне показались непобедимыми, война затянувшейся до бесконечности, позор наш несмываемым, и я был в отчаянии…»[1]
Переживания в бою старших начальников много сложнее. У молодого офицера карьера впереди. Храбрость дает ему случай выдвинуться, честолюбие его играет, но стоимость жизни часто кажется дороже того, что он получит. У старшего начальника карьера позади. Это длинный, тридцатилетний путь, приведший к командованию полком. Страх потерять все то честное, что нажито таким долгим трудом, такою упорною службою, часто бывает сильнее страха смерти и ранения. Навыки командования выработаны многолетними учениями и маневрами, личное строевое самолюбие поднимает душу и заставляет забывать веления тела. Многообразные заботы командования притупляют сознание, и старший начальник меньше реагирует на пули и снаряды, временами не замечает их.
Я приведу пример душевных переживаний командира пехотного полка из романа Н. Белогорского «Марсова маска», потому что действия Восточно-Сибирских стрелков в этом романе описаны с удивительною и точною правдою:
«…Адъютант хотел что-то сказать, но, поглядев на командира, раздумал и пошел сзади, поеживаясь. Пули свистели, как бешеные, и Лопатин (командир полка) очень хорошо слышал их. В его голове все время гвоздила мысль: вдруг хватит!
Но привычным, давно выработанным усилием воли он заставлял себя идти прямо, не наклоняясь и не задерживаясь. Знал, что за него цепляются адъютант с ординарцами, а сзади смотрит в тысячу глаз весь первый батальон.
По дороге лежали и ползли червяками раненые. Лопатин напряженно глядел на них и, сам себе не признаваясь, боялся увидеть здоровых и целых. Зорко вглядывался в каждого и спрашивал: тебя куда?
Слава Богу, все были действительно раненые, и не было таких, которые показали бы палец.
За это он успокоился. Теперь смотрел только вперед, на цепи, на костел и на огороды Богухвалы, до которых оставалось не более полуверсты и откуда дул ветер пулемета. Там пожарище разгоралось, и все сгущался дым Русских разрывов.
Вдруг он увидел что-то неладное. Те, что ближе перед ним, идут, но дальше, в самой голове, легли и не подымаются. Вот все легло. Может быть, встанут… Нет, — лежат окаянные!..
— Опять 3-ий полк подвел! — вскрикнул Лопатин, ни к кому не обращаясь.
Но адъютант ответил:
— Никак нет, Николай Егорыч, наши это.
Лопатин и сам знал это лучше адъютанта. А когда услыхал, махнул рукой ординарцу:
— Беги, и скажи командиру батальона, чтобы вставали, а то отсюда огонь открою в спины!
Ординарец побежал, а шагов через сотню свалился. Бог его знает, может, нарочно, может, убит.
Николай Егорыч почувствовал, что лицо у него горит стыдом и гневом. Бросил назад повелительно:
— 1-му батальону в атаку! — и не видел, как адъютант кинулся передавать. Вообще он не видел ничего, кроме лежащих цепей, и шел к ним вперед быстрыми большими шагами. И ничего не слышал теперь, ни пуль, ни ветра своих и чужих снарядов.
Вот он среди лежащих и склеившихся вместе линий 2-го батальона.
— Штабс-капитан Емельянов, — голос его был резкий, сухой, непохожий на всегдашний. — Восьмая встать!
Ударил кого-то по загривку ножнами шашки. Люди приподымались нерешительно. Близкие, в двухстах шагах огороды казались недосягаемыми. Там, у немцев, отдельные серые фигуры уже направлялись назад.
Сзади зарокотало ура первого батальона. И Лопатин так же, как все, почувствовал, что теперь возьмут. Его, точно молодого, охватил восторг, и раскатисто, во весь голос, он крикнул:
— Помните Государево имя!
(Полк был: — «Его Величества стрелковый»). Рядом с ним и обгоняя его, бежали с громки ура люди разных рот.
Лопатин с трудом поспевал за стрелками и так же, как все, перескочил канаву, которой был окопан огород. Впереди были видны убегающие немцы. Другие стреляли из-за строений. Наши на ходу вскидывали винтовки и били, не останавливаясь. Ударил чей-то, свой или чужой снаряд и ослепил на минуту… Затем Лопатин увидел себя уже в улице деревни, у выхода на площадь к костелу. Всюду было полно стрелков с красными остервенелыми лицами. Из дворов выволакивали отдельных германских солдат. Из одного дома стреляли, и туда, выбивая прикладами дверь, ломились стрелки.
Николай Егорыч еще раз, но теперь радостно, крикнул ура и почувствовал, как его что-то ударило. В глазах потемнело, и он как-то странно упал на бок.
К нему бросились помочь, но несмотря на боль где-то внутри, он поднялся сам и выговорил тихо, с усилием:
— Кажется, меня ранило…
И снова упал. Глаза закрылись. Двое стрелков перенесли его под крылечко хаты. Крови почти не было, только на нижней части живота, с правой стороны немного сочилось. Ординарец, ефрейтор Умановский, еврейчик, про которого сам Лопатин говорил, что хоть жидок, а из первых солдат в полку, не своим голосом стал звать фельдшера, разрывая дрожащими руками свой индивидуальный пакет.
Подбежал фельдшер. Поддерживая за плечи, начали накладывать перевязку, сняв амуницию и расстегнув штаны. Лопатин не стонал и не жаловался. Только спросил:
— Выходное отверстие есть?
Умановский дернул за рукав фельдшера, но тот уже ответил смущенным голосом: — Никак нет, ваше высокоблагородие.
— Значит, умру… — тихо проговорил Лопатин. Он издал глухой стон, один-единственный. Полежал и снова заговорил:
— Переверните меня на живот, говорят, так лучше.
Его положили, как он просил.
— Вынести бы… — совещались стрелки с фельдшером. Лопатин услышал:
так легко, или перетянуть силы войск и потребовать невозможного, или, напротив, не дотянуть, не использовать всего напряжения войск, сделать послабление. Чем ближе начальник к войскам, чем больше он их понимает (потому что сам это переживал на маневрах и в боях), тем легче ему отличить действительно серьезное положение, угрожающее успеху, от так называемого «панического настроения».
Конечно, лучшим критерием является личное посещение фронта, личный риск и личные лишения, всегда поднимающие дух войск, да и дух самого начальника. Но, если это возможно для начальника дивизии, то для высших начальников это сопряжено с оставлением командного поста и всей сложной системы управления, что не только не полезно, но часто вредно и потому невозможно.
Что переживал в августовские дни 1914 года, дни Сольдауских боев в Восточной Пруссии, командующий 2-й армией генерал-адъютант Самсонов?
Какие страшные муки колебаний, сомнений, недоверия, отчаяния довели его до безумного решения самому, лично броситься в боевую линию, туда, где погибали, и там, не желая испытать позора плена, застрелиться?
По книге генерала Головина «Из истории кампании 1914 года на Русском фронте» — мы можем проследить шаг за шагом весь этот скорбный душевный путь генерала Самсонова в эти ужасные дни.
12-го августа начальник штаба Самсоновской армии генерал Постовский докладывал по прямому проводу штабу Западного фронта:
«…При всем сознании необходимости безостановочного энергичного движения в направлении Алленштейн — Осте-роде и далее вслед за противником, Командующий армией вынужден сделать остановку. Армия следует безостановочно 8 дней с исходного положения…»
Генерал Постовский очертил состояние довольствия корпусов армии вследствие такой форсировки сил частей, выступивших на войну, не закончив мобилизации. Отсутствие хлебопекарен и невозможность подвоза с тыла при скверных песчаных дорогах заставили прибегнуть к сухарному запасу, который был на исходе.
«…Основывать продовольствие на местных средствах, — докладывал дальше Постовский, — оказалось ненадежным, так как, с одной стороны, — запасы в стране ничтожны, а с другой, некоторые войсковые интенданты оказались совсем неподготовленными»
Признавая остановку для армии совершенно необходимой, Командующий армией прикажет, разумеется, частям наступать во что бы то ни стало, если по общей обстановке Главнокомандующий считает такое наступление все-таки необходимым.
Командующий армией просит доложить Главнокомандующему сделанный лично доклад по телефону о дневке с добавлением, что все корпусные командиры усиленно о ней просят, в особенности Мартос (XV корпус) и Клюев (XIII корпус).»[2]
Генерал Самсонов надеялся на чуткость в штабе фронта. Главнокомандующий фронтом генерал Жилинский был человек, далекий от войск.
Генерал Самсонов этой чуткости в Жилинском не нашел.
Генерал Жилинский не мог отличить действительной надобности от «панического» настроения.
Выехать на фронт он не мог.
Генерал Самсонов знал, что за восемь дней с 4 по 12 августа корпуса его армии прошли: VI корпус — около 200 верст, XIII корпус — около 130 верст, XV корпус около 120 верст с боем, XXIII корпус — около 190 верст. Генерал Самсонов видел движение своих войск. Жара стояла чрезвычайная… «Грунт большинства дорог был сыпучий, песчаный, что чрезвычайно затрудняло движение обозов. Я сам видел обоз, — говорит очевидец, — который продвигался так: половина повозок отпрягалась, лошади припрягались к другим повозкам, которые и продвигались на версту вперед; потом все лошади возвращались за оставшимися повозками, — и так в течение всего перехода. Войска своих обозов не видели. Дневок не давалось, что особенно расстраивало XIII корпус, совершивший 9 маршей без обозов, без хлеба. Не втянутые в поход запасные разбалтывались.» [3] Строевые начальники умоляли генерала Самсонова о неторопливом наступлении. Ему доносили, что дивизии XIII армейского корпуса во время походного движения не имели вида строевых частей, а напоминали скорее шествие богомольцев. Генерал Клюев писал о солдатах своего корпуса: — «У нижних чинов хорошие Русские лица, но это лишь переодетые мужики, которых нужно учить.» Самсонов и сам это знал отлично. Но сверху, из штаба фронта, от генерала Жилинского, шли требования идти вперед, окружать германскую армию; донесениям генерала Самсонова не верили, их считали преувеличенными; постоянно повторяющиеся донесения об утомлении войск и неустройстве тыла раздражали генерала Жилинского, он указывал генералу Самсонову на нерешительность его действий. Наконец, в беседе с генералом-квартирмейстером 2-ой армии генералом Филимоновым генерал Жилинский резко сказал: — «Видеть противника там, где его нет — трусость, а трусить я не позволю генералу Самсонову и требую от него продолжения наступления». «Для тех, кто знает рыцарский облик покойного генерала Самсонова, — пишет генерал Головин в своем труде, — понятно, как должно было отразиться это на дальнейших его действиях.»
Генералом Самсоновым овладело самое опасное на войне чувство страха, что его заподозрят в страхе, в трусости. Чем выше моральный облик человека, тем сильнее может овладеть им это чувство и тем больше оно может заставить сделать непоправимых ошибок. Вся жизнь генерала Самсонова — блестящая, кристально чистая, вся его служебная карьера встали перед ним и заставили его забыть веления разума, подавили его волю. Дальше начинается ряд неправильных решений, катастрофа армии, окружение немцами XV корпуса, к которому выехал генерал Самсонов, и его самоубийство. Не учтена была в штабе фронта психология начальника. Повторилась коренная ошибка нашего Генерального Штаба, привыкшего делать оперативные расчеты, обосновывая их на форсировке. Вследствие схоластичности преподавания в Военной Академии и бюрократичности высших органов нашего Генерального Штаба упустили из вида главное орудие войны, главную ее машину — человека с его телом и с его душевными переживаниями. Исследование этих переживаний, как у непосредственных бойцов, так и у начальников всех степеней, может помочь разбираться в обстановке как в боевой линии, так в тылу и в штабах. Оно научит считатьсяс личностью человека, с его душою и применять в каждом случае те меры воздействия, какие нужно. Оно научит: «Не угашать духа!»
Попробуем разобраться и сделать выводы из только что приведенных описаний различного вида чувства страха.
Гренадеры подпоручика Попова и сам Попов, попав первый раз под сильный ружейный и артиллерийский огонь, испытывают чувство страха. Это чувство заставляет их залечь и открыть бестолковый огонь. Это чувство говорит и в самом Попове, но он сейчас же побеждает его. Встает, приводит в порядок свою цепь, налаживает огонь, потом продвигает цепь вперед. Чувство страха в нем побеждено чувством долга и выучки, и он рисуется своим гренадерам и нам, как храбрый офицер. Храбрость победила его страх.
В более сложных переживаниях полкового командира, полковника Лопатина, — к чувству долга присоединяется полковое самолюбие и сознание ответственности за полк — чувство страха за себя быстро ослабевает, вытесненное заботами командования. Лопатин живет полком и, даже смертельно раненный, он думает только о полке и о своем долге. Мы видим в нем храброго командира полка.
Еще глубже, больнее и ужаснее переживания генерала Самсонова.
Где его долг? Беспрекословно повиноваться приказаниям своего Главнокомандующего, идти вперед во что бы то ни стало, презирая усталость людей, доведшую их до потери боеспособности? Идти на поражение вместо победы? Весь его большой строевой опыт, знание маневра и войны, как доблестного участника Японской кампании, говорят ему, что этого нельзя делать. Что правы не верхи, а низы, и он должен отстоять их требования… Но если общая обстановка такова, что все равно: пусть гибнет его армия, пусть гибнет он сам, но их гибель — общая победа. Теперь мы знаем, что наше тягчайшее поражение в эту войну было тою платою, которою мы заплатили за выигрыш всей кампании, ибо неудача Сольдау спасла Марну и Париж. И самая блестящая победа генерала Гинденбурга под Танненбергом (Сольдау) явилась началом германской катастрофы. Но генерал Самсонов тогда знать этого не мог. Ему сказали, что его долг — погибнуть с его армией, и он взошел на Голгофу этой гибели. В этом он жертвенно исполнил свой долг.
Итак, что же такое храбрость?
Храбрость есть высшее исполнение долга, доведенное до полного самопожертвования.
Это очень сложное чувство. Ибо храбрость не уничтожает чувства страха, но она овладевает им. Чтобы вполне уяснить себе, как это происходит, попробуем рассмотреть психические явления в жизни человека.
Различают три вида психических явлений.
1. Явления познания, доставляемые силою ума. Ум дает нам представления о мире путем внешних ощущений: зрительных, слуховых, обонятельных и осязательных. Познание — создает воображение, оно вызывает воспоминания, дает нам представление о предмете, а после его изучения и понятие о нем.
2. Явления воли. Это наши стремления, желания, влечения. От них является решение действовать и происходит самое действие.
3. Явления чувства. Характерным признаком их является или удовольствие, испытываемое нами, или страдание. Отсюда два основных чувства: радость победы над собою и чувство страха за себя.
Человек непрерывно познает, чувствует и совершает какое-то действие — это и есть жизнь.
Умственная деятельность человека заключается в непрерывном мышлении. Этой работой ума внешние впечатления обрабатываются, складываются, понимаются, приводятся в систему. Сюда же относится игра воображения, фантазия, дающая новое, часто превратное представление о том, что подмечают наши органы. Ум — способность правильно мыслить в боевой обстановке — есть необходимое качество для военного начальника. «Ум и воля, — говорил Наполеон, — должны составлять квадрат в голове военноначальника — оба равноценны». Уму помогают:
Память — способность сохранять прежние впечатления. Память-драгоценнейшее качество начальника. Она помогает разбираться в обстановке. Наполеон без справки, без указания штаба помнил, где и какие части у него находятся и кто ими командует. Память, основываясь на опыте прошлого, помогает раскидывать умом на будущее. Память помогает нам овладевать знанием. Знание помогает владеть чувствами.
Уверенность — свойство ума, основанное на прочном знании, вере в свои силы и свой ум, вере в Промысел Божий, в предопределение, в свою звезду. Это свойство ума поднимает энергию, усиливает настойчивость, вызывает жажду успеха, способствует победе. Наполеон и Скобелев верили в свою звезду, в свое счастье. Суворов верил в Промысл Божий и в свой ум. В минувшую войну Германцы верили в силу своего оружия и духа. Французы верили в силу своей нации и образование своих вождей. Русские… колебались и не верили.
Отрицательными свойствами ума являются: неумение предвидеть, действия не по расчету, а по догадке, задним, прошлым умом, рассеянность, беспамятство, растерянность…
Другое качество военного начальника-воля проявляется во: внимании — выжидательном состоянии ума, когда ум не закончил своей работы и воля заставляет его сосредоточиться на одном предмете;
энергии — напряжении нервной системы для выполнения данной задачи;
настойчивости — решении твердо идти к намеченной цели, несмотря на препятствия и неудачи. Это качество особенно ценно в военном деле, где часто победа стоит на грани поражения, где одно последнее усилие решает все в нашу пользу и отсутствие этого усилия дает победу врагу. Твердый волею человек должен стремиться per aspera ad astra — через тысячи пропастей к высоким ясным звездам..;
самообладании — умении не показывать наружу владеющие нами чувства: подавлять гнев, волнение, страх. Самообладание есть воспитание воли, дисциплина духа, и только человек, вполне владеющий собою, может быть хорошим военным. Самообладание предохраняет человека от величайшего порока военного — распущенности.
К области воли относятся еще и качества человека, так сказать, второго сорта, могущие, однако, при известных обстоятельствах, заменить энергию и настойчивость, — это: упрямство, терпение, исполнительность и аккуратность.
Отрицательными свойствами воли, наиболее вредными для военного дела, будут: слабоволие, нерешительность, родная сестра трусости, и самая трусость.
Чувства можно разделить на физические или низшие, и духовные — высшие — эмоции.
Духовные чувства вызываются отвлеченными представлениями. Каждое чувство или дает приятное ощущение, возбуждает, воодушевляет, поднимает дух, заставляя все органы тела повышенно работать… «Он от радости не чуял ног под собою…» «В воодушевлении работы он не видел времени…» Или, наоборот, угнетает. Тело становится тяжелым, ноги обмякают, слух и зрение притупляются. «Душа уходит в пятки.» «Небо кажется с овчинку.»
К высоким чувствам отнесем:
— Религиозное чувство,
— Чувство патриотизма, ту любовь к отечеству и народную гордость, о которой так красноречиво взывал сто лет тому назад к Русскому обществу Николай Михайлович Карамзин,
— Чувство солидарности (мундира), локтя, стремени,
— Уверенность в своих силах, обучении, подготовке, вооружении, веру в начальника, спокойную уверенность в своих людях, что они не выдадут,
— Моральное чувство долга, совести, как результат воспитания в семье, школе и воинской части.
Этим чувством противоборствуют, их побеждая иногда, отрицательные чувства: материализм, выливающийся в крайний эгоизм, шкурничество, чувство самосохранения и страха, пораженчество и — трусость. Для исполнения своего долга во что бы то ни стало, то есть для того, чтобы быть храбрым, важнее всего — воля.
Воля заключается в сосредоточении своего внимания на том, что отвлекает от мысли о смерти, о ранении, о всем, что парализует храбрость. Воля заставляет думать о своей обязанности — целить, стрелять, идти вперед, окапываться, занимает ум и рассеивает мысли. Воля заставляет начальника сосредоточить свое внимание на своем боевом участке, командовать, управлять, ободрять ослабевших духом. Воля заставляет высшего начальника думать о главном, отметая мелочи, стремиться к победе, минуя препятствия. Чем выше военное образование начальника, чем больше он понимает обстановку, тем яснее работают его мысли и тем легче ему направить их к победе. В этом великое значение воли, ее развития в себе, ибо воля родит храбрость. Волевой человек легче будет храбрым.
Храбрость, по большей части, является, как совокупность работы ума, воли и чувства или в полном их объеме, или частично. Храбрость является иногда как следствие умствен ного расчета, иногда как следствие сознательной выучки, иногда как следствие высокого подъема благородных чувств, вызывающих презрение к опасности и смерти.
Как трусость, так и храбрость бывают разнообразны и многогранны. Бывает храбрость разумная и храбрость безумная. Храбрость экстаза атаки, боя, влечения, пьяная храбрость и храбрость, основанная на точном расчете и напряжении всех умственных и физических сил. Храбрость рядового бойца существенно отличается от храбрости старшего начальника, и храбрость старшего начальника, часто стоящего далеко от физической опасности, должна выливаться в гражданское мужество взять на себя ответственность за жертвы и за пролитую кровь, а в случае неудачи, — за позор поражения. Качество, к сожалению, такое редкое среди высших начальников, более редкое, чем рядовая храбрость.
Бывает храбрость отчаяния, храбрость, вызванная страхом смерти или ранения, или страхом испытать позор неисполненного долга.
В боях под Краковом, у Скалы, в ноябре 1914 года я с 10-м и 13-м Донскими полками задерживал наступление австрийцев, находясь на левом фланге 1-й гвардейской пехотной дивизии. Бой шел в спешенном порядке. Мы лежали в большой близости от противника, поражаемые жестоким ружейным огнем. Вдруг сотня 13-го полка, есаула А. встала и без приказа, по личному почину, бросилась на ура, захватив участок позиции и взяв пленных. Поступок А. меня удивил. Это был человек тихий, ленивый, не способный на порыв, на риск, притом человек многосемейный. Когда я спросил его, как это вышло, он ответил: — «Мы так сблизились, что я увидел, что они меня сейчас атакуют. Уйти назад нельзя. Весь скат под обстрелом. Мне стало так страшно, что я выхватил шашку и бросился с криком ура вперед. Казаки меня поняли. Забросив ружья за плечи, они бросились в шашки*. Должно быть, и австрийцам было также страшно. Они сейчас же сдались. Соседние сотни рванули за мною, и австрийцы убежали…»
Это была храбрость отчаяния, подсказанная разумом и чувством страха неизбежности смерти, если не действовать.
29-го мая 1915 года 2-й кавалерийский корпус с приданными ему частями Саратовского ополчения сдерживал наступление австрийцев, переправлявшихся у Залещиков и Жезавы через Днестр. Я с утра занимал спешенными всадниками 2-го Дагестанского, Ингушского и Чеченского полков и батальоном Саратовского ополчения заранее приготовленные окопы, без проволочного заграждения около станции Дзвиняч. Сзади меня, верстах в пяти, в местечке Тлусте-Място, находились штабы 2-го кавалерийского корпуса и Кавказской Туземной дивизии, командир корпуса барон Раух и начальник Кавказской Туземной дивизии Великий Князь Михаил Александрович. Берег Днестра у Залещиков охранялся Черкесским конным полком и ополченцами генерала Мунте; весь день шел вялый артиллерийский огонь, и туземцы и ополченцы держались. Под вечер, когда мне прислали конную бригаду Заамурской пограничной стражи (8 сотен), которую я поставил в резерве в балке, за станцией Дзвиняч, на шоссе в Залещики, — бой совсем затих. Вдруг левее меня, на участке генерала Мунте начался сильный беспорядочный огонь. Вслед за тем ко мне прискакал прапорщик Заамурец, бывший в разъезде для связи, и доложил мне, что черкесы под напором австрийцев покинули Залещики. Австрийцы переправились через Днестр у Жезавы и Залещиков, сбили ополченцев и громадными силами наступают вдоль шоссе на Тлусте. Они не более, как в двух верстах от Дзвиняча. Это было так грозно, так неожиданно и так ужасно, что я не поверил прапорщику.
Местность между мною и Залещиками была ровная, покрытая полями с только что зазеленевшими пшеницею и овсом. Она сначала очень полого поднималась, потом также полого спускалась к Днестру. Перегиб скрывал от меня Залещики и то, что было перед ними. Я вскочил на лошадь и в сопровождении одного всадника, урядника Арцханова, поскакал к Залещикам.
У меня было это драгоценное право начальника лично поехать на место боя и своими глазами убедиться в размере опасности.
Едва я вскочил на перегиб, я увидел ужасное зрелище. В версте от меня жидкою цепью, понуро шли ополченцы. За ними шестью цепями шли австрийцы. Все поле, казалось, было покрыто ими. Они шли, стреляя на ходу по ополченцам. Их пули долетали до меня.
Напряжением воли я заставил работать мысль для оценки положения. Это продолжалось несколько секунд. Стоять на лошади под пулями — дело неприятное. Ополченцев не остановить… Туземцев, если их двинуть вперед, на что рассчитывать нельзя, слишком мало. Мой левый фланг обнажен. До Тлусте Място, где находятся Великий Князь и Командир 2-го кавалерийского корпуса, пять верст — около часа хода. Если я пошлю туда донесение — там будет спешная запряжка больших обозов, там будет — паника. Следовательно — позор неизбежен. Единственное средство — противопоставить пешей наступающей части конную атаку — атаку бешеную, людьми, которые еще войны не знают. Такие люди у меня есть — Заамурская конная бригада, предводительствуемая моим старым другом, доблестным генералом Черячукиным. Он не задумается атаковать, если будет знать обстановку, но рассказывать ему обстановку нет времени. В моем распоряжении те 20 минут, которые нужны австрийцам, чтобы дойти до станции Дзвиняч — вот тот ураган мыслей, который примчал меня к решению броситься в конную атаку на нерасстроенную победоносную пехоту.
Повторяю — это продолжалось несколько секунд. Я повернул свою чистокровную (Лазаревскую) «Одалиску» и, уже не думая об Арцханове, через две минуты был у станции Дзвиняч, где находился генерал Черячукин.
Когда я скакал, в моем мозгу молоточки отбивали — идут… идут… идут…
Казалось, я слышал шаги австрийских цепей.
Я не ошибся в моем друге генерале Черячукине. Ни расспросов, ни требования ориентировки… Он меня понял сразу. Лицо его стало бледным. Вероятно, и я не был красен. Помню, сердце отчаянно колотилось — Идут… идут… идут…
— Садись на лошадь и скачем к бригаде. Четырьмя сотнями атаковать.
Бригада стояла в балке за шоссе. Маленькие белые монголки точно снегом покрыли балку. Между ними стояли рослые молодцы Заамурцы в свежих зеленоватых рубахах, еще не тронутых походом и войною.
Помню: когда подошли командиры полков, еще пешие, узнать в чем дело, мелькнула мысль удлинить и поставить уступом сзади, четырьмя сотнями, пешую цепь. Неосознанная, к счастью, тогда и никому невысказанная мысль: «а если не удастся конная атака?»
Было назначено 2 сотни 3-го полка и 2 сотни 4-го полка. Наскоро была указана обстановка и показаны от рубежа до рубежа боевые участки.
Остальные: по коням! садись!
Эта команда прозвучала уже уверенно.
Такая знакомая, столько раз в мечтах повторенная команда. Ряды колыхнулись. Звякнули пики о еще свободные стремена. Зеленовато-серые Заамурцы накрыли белых монголок. Снимали фуражки, крестились.
Знали: — атака!
Черячукин подавал команды и вел сотни за мной.
— Строй взводы!
Как только взводы подтянулись, скомандовал:
— В резервную колонну! марш!
— В линию колонн! марш!
Шли рысью. Еще было тихо, и впереди краснело небо. Закатное солнце опускалось за Днестр. Сразу грозною канонадой ударил там залп двенадцати орудий и, опережая звук залпа, заскрежетали высоко над головами двенадцать снарядов. Лопнули сзади. Высоко.
— По пыли, верно, — вздохнул я и сказал генералу Черячукину: — двумя лавами на пехоту!
Мы еще не прошли перегиба, и он скрывал нас от неприятеля и неприятеля от нас.
— Строй фронт. Марш!
Сзади был слышен галоп подходящих взводов.
— Передняя шеренга в лаву. Шашки к бою, пики на бедро! Как-то глухо раздавались вправо и влево голоса сотенных командиров. Широко раздвинулась первая шеренга.
— Задняя шеренга в лаву на триста шагов. Эшелоном… На перегибе показалась наша ополченская пехота. Она остановилась.
Шедшая за нами лава как бы вздрогнула.
— Наши… Наши это… Наши!.. — шорохом пронеслось по ней. Мы показались на перегибе. Теперь весь очень пологий скат к Днестру и Залещикам, ровный, чуть подернутый пылью, был виден, как на ладони. Он весь был покрыт голубовато-серыми австрийцами. Секунда замешательства. Стало видно, как одни ложились, другие бежали в кучки, третьи бежали назад. Суматоха… И сейчас же бешеный огонь пулеметов и ружей стегнул нам в лицо железным бичом. Ему в ответ было ура и стремительный карьер белых монголок.
Огонь внезапно стих. Так быстро, так неожиданно, как погасает задутое пламя свечи.
Редкие по полю всадники. Толпы пленных, окруженные отдельными Заамурцами. И страшная после грохота пушек, скрежета снарядов, пальбы ружей и пулеметов, свиста пуль тишина. Наши — до самого Днестра. Много убитых. Много белых пятен на зеленых нивах убитых монгольских лошадей.
Генерал Черячукин ехал ко мне оттуда, от места сечи. Все еще бледен, взволнован, но уже свет победы на его лице.
— Ну… поздравляю… Прикажи трубить сбор…
Заиграла труба в тихом мерцании летних горячих сумерек.
Наши потери были очень велики. Из 12 офицеров совершенно целы только 2. Восемь ранено и два убито. 50 %, то есть около 200 пограничников, было ранено и пало смертью храбрых, но более 600 австрийцев было зарублено и поколото и 200 взято в плен. Победа была полная. Наступление остановилось. Даже батареи были оттянуты. Положение спасено блестящей атакой генерала Черячукина с его Заамурцами…
Я благодарил еще возбужденных боем и схваткой солдат.
Из рядов раздались голоса.
Они звучали как-то особенно… Доверительно… Дружески… Братски… Спаянные общим делом.
— Не благодарите нас, ваше превосходительство. Мы не причем. Мы, как его увидали, как стеганули по нам его пули, повернуть хотели. Да лошади наши так заучены, как увидели неприятеля, — пошли в карьер — не свернешь, не удержишь. Ну, тут — коли, да руби!..
Скромность солдатская… Русская, застенчивая, сама себя боящаяся храбрость!
Так вот она — храбрость!!
Сколько раз я мечтал о конной атаке, о победе, о георгиевском кресте. Я получил его за это дело. В мечтах это было иначе. Это было сознательно. Были в мечтах и мысли о смерти, о ранении, но все было прикрыто поэтической дымкой красоты подвига. В действительности подвиг не ощущался. О смерти, о ранах некогда было думать: были — забота, беспокойство, боязнь ответственности, страх позора — этот страх был сильнее всего — сильнее страха смерти. Было знание — понимание, что из такой беды выручить может только конница. А потом было возбуждение на всю ночь, пока нас не сменила пехота. Ночь была тихая — стонали раненые, которых убирали. Ни одного выстрела, никакого шума… Потом наступила апатия.
Душа восприняла все, как выполнение долга. Тело исполнило веления духа почти бессознательно.
У солдат Заамурцев дело обстояло еще проще. Воинская дисциплина и выучка заставили их исполнять команды, а когда стала перед ними грозным бледным ликом смерть, когда веления тела готовы были заглушить и дисциплину, и выучку, помогли справиться с собою монгольские кони, не сознающие опасности, но приученные на маневрах скакать на огонь.
Ура! — Коли и руби!..
Но я знаю и не конченные, повернувшие назад атаки, когда тело победило дух…
Быть может, много после, переживая происшедшее, люди еще думают о подвиге и рисуют его теми чертами, какими создавали его раньше в мечтах. Но в самый момент его свершения помыслы и заботы о другом.
Мне рассказывал подполковник 10-го Уланского Одесского полка Попов, участник знаменитой атаки 10-ой кавалерийской дивизии графа Келлера на 4-ю венгерскую дивизию, у деревни Волчковце, как после атаки возбужденный победою он подъехал к своему командиру полка.»
…Я нашел его стоящим на поле с двумя трубачами. В восторге, упоенный всем пережитым, я подскочил к нему и, забыв субординацию, молодо и весело воскликнул:
— Победа! Какая красота, какой восторг, господин Полковник!
Он посмотрел на меня через пенсне равнодушным взглядом усталого толстяка и протянул чуть в нос:
— Вы находите? Что хорошего? Хаос, хаос! Один хаос! Никакого порядка, никакого равнения! Все в беспорядке… Хаос!..
Неподалеку от нас на зеленом осеннем клевере лежал, раскинувшись, убитый венгерский гусар.
Его красивое выразительное лицо брюнета, с тонкими усами и черными изящно изогнутыми бровями, было спокойно. Он будто спал на этой траве, картинно разметавшись руками и ногами. Синий ментик отлетел в сторону, и синий доломан с черными шнурами охватывал тонкую талию уже бездыханного тела. Он умер смертью храбрых, и покой на его лице говорил о счастье его души в той новой жизни, куда он попал героем.
— Посмотрите, господин полковник, — сказал я, — как красив этот убитый. С него можно картину писать.
— Ну что хорошего, — мертвец, как мертвец. Тяжело смотреть. Ничего красивого. Хаос… Что граф скажет! Эскадроны совсем не равнялись в атаке…
Но граф Келлер был доволен и всех благодарил…
Так по-разному переживали впечатления только что совершенного подвига, храбрости, проявленной перед светом, молодой горячий офицер и пожилой командир полка, полный забот и страха ответственности перед грозным графом Келлером.
Война полна ужасов, от которых стынет кровь и холодеет мозг. После каждой войны ее участники говорят: нет, того, что мы пережили, уже не в силах будут пережить наши сыновья и внуки. Лермонтов, описывая Бородинское сражение, говорит:
…Вам не видать таких сражений,
Носились знамена, как тени,
В дыму огонь блестел,
Звучал булат, картечь визжала,
И ядрам пролетать мешала
Гора кровавых тел…
Увы — сыновьям и внукам достаются ужасы еще большие, ужасы неслыханные… В эту войну есть и страшные, как выходцы с того света «gueules cassees» — «разбитые морды» — люди с разбитыми снарядами и прикладами лицами, изуродованные до неузнаваемости, такие, какие ужасали в прошлые войны рукопашных схваток, и есть отравленные газами.
— Подождать! Полковника Вологодцева, заместителя, позовите!
Побежали искать. Лопатин лежал, молча. Только когда фельдшер участливо нагнулся и спросил:
— Болит, ваше высокоблагородие? — Он отозвался сквозь зубы: — Больно, сильно…
За Вологодцевым ходили минут двадцать, и Лопатин издали узнал его голос.
— Переверните, — сказал он.
Потом спросил прерывающимся от боли голосом: —, - Взяли? Пусть наступают — дальше. Полк сдаю тебе. Закрыл глаза и сказал тихо:
— Теперь пусть несут… на носилках.
Носилки тоже отыскались не сразу, Лопатин все лежал и не жаловался, только стискивал зубы.
Наконец понесли… Впереди колыхались раскаты нового ура новой атаки…» [4]
В этом блестящем примере, а таких примеров мы знаем в истории Российской Армии тысячи, мы видим образец командирской доблести и тех сложных душевных переживаний страха, не личного, но страха за свою часть, за свою карьеру, которые достаются на долю полковых командиров в бою.
Еще сложнее, еще мучительнее переживания старших начальников. У младших, там, впереди, эти переживания перебиваются явной телесной опасностью. Враг видим. Его снаряды рвутся над головою, мучительные заботы отвлекают страх; решение, выход тут же, под руками. Идти самому вперед, заставить идти вперед людей. Победить, или умереть. И за смертью недалеко ходить.
Иные переживания старших, крупных начальников. Непосредственная опасность для жизни далеко. Неприятеля не видно. Слышна, — и то не всегда и не вполне — только грозная музыка боя, раскаты орудийных залпов и очередей, клокотание ружейного огня, пулеметное стрекотание. В самом штабе тишина. Суетливое перебирание бумаг. Доклады начальника штаба, генерал-квартирмейстера, приезжих с позиции офицеров генерального штаба. Стояние у аппарата на прямом проводе и длинная узкая лента Юза, выбивающая то страшные, то оскорбительные слова. Сделанная карьера длинной жизни еще сложнее, еще чувствительнее. Малейшее замечание уже звучит тяжким оскорблением. Отрешение от должности — позорнее смерти.
Снизу — донесения о невозможности продвигаться вперед. В бою на Стоходе один командир пехотной бригады мне говорил: — «легче везти по песку воз, нагруженный камнями, чем продвигать цепи под огнем». Снизу: — донесения о чрезвычайных потерях, о гибели начальников, о неимении снарядов, об утомлении войск.
Сверху: — требования идти во что бы то ни стало вперед. Напоминание об ответственности… Упреки… Напоминания о долге. При малейшей бестактности: — насмешка… оскорбление.
На душу грозною тяжестью ложится смерть многих людей, часто близких, дорогих, с которыми связан долгою совместною службою, которых полюбил. И та же душа трепещет за исход боя. Неудача, поражение, отход, крушение лягут тягчайшим позором на все прошлое, смоют труды, старания и подвиги долгих лет.
Драма старшего начальника с душою чуткою, не эгоистичною — необычайно глубока.
Внизу, «на фронте» — душевные переживания притуплены усталостью тела, голодом, плохими ночлегами, непогодою, видом раненых и убитых. Человек работает в неполном сознании, часто не отдавая себе отчета в том, что он делает.
Наверху, «в штабах» — известный комфорт домов, наблюдательных пунктов с блиндажами, налаженная жизнь, сытная, вовремя еда, постель и крыша, — но все это не только не ослабляет, но усиливает по сравнению с войсками душевные переживания начальника. И нужна большая работа над собою, большое понимание души строя, чтобы «сытый понял голодного» и в свои распоряжения внес нужную поправку. Поправку — на усталость. Это такое зыбкое основание, тут В грядущей войне наших детей ожидают еще большие ужасы. В прошлую войну мы только пробовали газы, только начинали воздушное единоборство, эту страшную дуэль, где нет ранений, а есть только смерть часто для обоих противников. В грядущей войне нас ждет много нового, ибо мысль человека, гонимая чувством самосохранения, заставляет изобретать все новые и новые средства истребления.
Против первобытного человека, вооруженного только кулаками да зубами, вооружаются дубиною, палицею, ослиною челюстью, на человека с дубиной идут с пращею и камнем, изобретают лук и стрелы, мечи и сабли, арбалеты, метательные машины, ружья, пушки… И так до аэропланных бомб, удушливых газов и фиолетовых лучей, — все для того, чтобы убрать от себя подальше противника.
Война становится все ужаснее. Точно в насмешку над человеком, она требует именно его участия в бою, непосредственного, личного, и как бы ни сильна была военная техника, как бы ни умели войска наступать огнем, — люди должны быть воспитаны так, чтобы они были готовы к рукопашному бою.
«…В эпоху Суворова, когда бои решались исключительно шоком холодного оружия, — пишет генерал Головин в своем последнем труде «Мысли об устройстве будущей Российской вооруженной силы», — подготовка нашего отличного матерьяла была очень проста: она ограничивалась обучением колоть штыком, пикой, рубить саблей. Ныне условия усложнились. Несомненно, что подобное обучение имеет педагогическое значение, чтобы заставить бойца не бояться последнего момента сближения — рукопашной схватки.»
То, что открывается за завесою боя, смущает человеческий дух, и нужно что-то необычайно высокое для того, чтобы человеческая душа превозмогла страх перед тем, что представится ее телесным очам.
Вот как описывает штабс-капитан Попов результаты артиллерийского огня немцев 4-го июля 1915 года у фольварка Заборце:
«…К 4-5-ти часам дня немецкий артиллерийский огонь начал ослабевать. Я подошел к командиру 2-го батальона, подполковнику Пильбергу, и мы с ним пошли в окопы рот 3-го батальона ознакомиться с разрушениями и потерями.
Картина, представившаяся нам, была невиданно ужасна и леденила кровь. В окопах сидели уцелевшие гренадеры. Все они казались ненормальными. На вопросы или совсем не отвечали, или отвечали невпопад. Козырьки частью были пробиты, частью обрушены, местами был совсем снесен бруствер и для того, чтобы пройти к окопу, нужно было на минуту показаться совершенно на открытом месте. Из-под обломков укрытий и обваливавшейся земли торчали руки, ноги, стены окопов залиты сплошь кровью и усеяны миллионами собравшихся Бог весть откуда мух. Вот лежит гренадер, буквально изрешеченный бесчисленным количеством попавших в него пуль, но он еще жив, а вынести его нельзя, — ходы сообщения засыпаны. Поодаль лежит труп гренадера без головы. Выходит подпоручик Аборин, в руках у него дистанционная трубка тяжелой немецкой шрапнели, еще теплая. «Вот, — говорит он, — пробила дверь моего блиндажа и чуть меня не убила.» Состояние духа у всех подавленное.»[5]
Переживания бойцов в гражданскую войну были еще более ужасными. Некий поручик под Майкопом рассказывал: «Я три года провел на той, большой войне и чувствовал себя все-таки человеком. По крайней мере, ни разу не забыл, что я человек. А тут забыл… Иногда колешь штыком, на минуту остановишься и задумаешься: человек я или зверюга? Образ человеческий теряем… Не судите нас… На большой войне мы штыковые схватки наперечет помним. Одна, две, три и достаточно… Годы о них рассказывать. Только и помним их, а остальное на той войне было такое серое, обыкновенное: сидим и постреливаем; убиваем или нет, — не знаем, не видим. А знаете, что здесь происходит? Здесь ад. Здесь то, от чего можно умереть, увидевши раз. Мы не умираем, потому что привыкли и совершенно убили в себе человека. Мы пять ме сяцев подряд ежедневно, ежечасно идем штыковым боем. Только штыковым, ничего другого. Понимаете, — пять месяцев видеть ежедневно, а то и два, три раза в день врага в нескольких шагах от себя, стреляющим в упор, самому в припадке исступления закалывать несколько человек, видеть разорванные животы, развороченные кишки, головы, отделенные от туловищ, слышать предсмертные крики и стоны… Это непередаваемо, но это, поймите, так ужасно. А между тем, все это стало для нас обыкновенным. Я в воде вижу постоянно кровь и все-таки пью. Иду и замечаю, что пахнет кровью, или трупом, а мне все равно. Когда я почувствую на своей груди штык, я не испугаюсь. Это так для меня обычно. Я даже знаю, какие боли от штыка. Иногда, когда безумно устанешь, мыслей в голове нет, а нервы дрожат, как струны, безумно хочется этого штыка или пули. Все равно ведь рано ли, поздно ли… Разве можно уцелеть в этой войне?..» [6]
Какое же средство помочь человеку превозмочь все эти ужасы войны и заставить его через них и, невзирая на них, идти к победе?
Научить человека победить смерть — самое лучшее средство сделать его равнодушным к страху. Ибо выше всего именно страх смерти, страх неизвестности по ту сторону бытия. Человек цепляется за жизнь, потому что он не знает смерти. Всего неизвестного человек боится. Но, если человек уверует в то, что его мыслящее и чувствующее «я» со смертью не погибнет, — будет ли это загробная «жизнь бесконечная» христианства или Магометов рай, или Буддистское перевоплощение души в новое существо для новой жизни, — все равно эта вера поддержит дух в минуты смертельной опасности и даст мужество смело умереть. Тогда чего же бояться на войне, если я не боюсь смерти? Ран, увечья? Но все это преходящее, за всем этим не смерть, но новая жизнь.
Жизнь!.. Этим все сказано. Такая вера дает утешение при виде гибели близких, боевых товарищей, тех, с кем жил и служил и кого полюбил больше родных.
В этом громадное значение всякого религиозного воспитания и в этом ужасное, разлагающее государство и его армию влияние атеизма и равнодушия к религии…
Государство, которое отказывается от религии и от воспитания своей молодежи в вере в Бога, готовит себе гибель в материализме и эгоизме. Оно будет иметь трусливых солдат и нерешительных начальников. В день великой борьбы за свое существование оно будет побеждено людьми, сознательно идущими на смерть, верующими в Бога и бессмертие своей души.
Французское правительство отказалось от религии. При министерстве Комба, сорок лет тому назад, оно, по резкому выражению французов, «выгнало Бога из Франции». Но вера в Бога осталась в обществе. Бог продолжал жить в душах французов, и в дни войны Франция точно проснулась от страшного, кошмарного сна неверия. Храмы наполнились молящимися, и кюре и аббаты, призванные в армию рядовыми бойцами, молились вместе с ротами Богу, не признаваемому государством, но почитаемому народом. Франция победила. Победит ли она еще раз, если ей удастся окончательно «выгнать Бога» и из народных сердец?
Магометанский фанатизм много способствовал успеху завоеваний арабов. Магометанин чтит вечного Бога смелее и откровеннее христианина, и в бою он равнодушен к смерти.
В 1915-м году я командовал 3-й бригадой Кавказской Туземной дивизии, состоящей из магометан — черкесов и ингушей.
В мае мы перешли через р. Днестр у Залещиков и направлялись к р. Пруту. Утром мы вошли в селение Серафинце. Впереди неприятель. Дальше движение с огнем и боем. Я вызвал командиров полков и дал им боевую задачу. Старший из них, командир Ингушского конного полка полковник Мерчуле, мой товарищ по Офицерской Кавалерийской школе, сказал мне:
— Разреши людям помолиться перед боем.
— Непременно.
На сельской площади полки стали в резервных колоннах. Перед строем выехали полковые муллы. Они были одеты так же, как и всадники — в черкесках и папахах.
Стали «смирно». Наступила благоговейная тишина. Потом раздались слова муллы. Бормотание строя. Опять сосредоточенная тишина. Сидели на конях в шапках с молитвенно сложенными руками. Заключительное слово муллы. Еще мгновение тишины.
Муллы подъехали ко мне.
— Можно вести! Люди готовы…
Люди были готовы на смерть и раны. Готовы на воинский подвиг.
Они его совершили, проведя две недели в непрерывных боях до Прута и за Прут и обратно в грозном отходе за Днестр к Залещикам, Дзвинячу и Жезаве.
Сколько раз приходилось мне наблюдать, как Русские солдаты и казаки, получив приказание идти в бой, особенно в последний эпизод его — атаку, снимали фуражки и крестились.
Кто был на войне, тот знает эту короткую, бессвязную, немую молитву — «Господи помилуй», что гвоздит в мозгу, когда уши оглохли от грохота лопающихся тяжелых снарядов, от рвущихся шрапнелей, когда все бесформенно, дико и так непохоже на жизнь и на землю. Кто не шептал эти два таких простых и таких великих слова, что лучше их ничего никогда не придумаешь, кто не имел их в своей, тогда пустой от других мыслей голове?
В старой, православной великой России вера отцов трогательно говорила нам о бессмертии души, о ее жизни бесконечной у Бога, там, где нет ни болезней, ни печали, ни воздыхания. Она говорила о Страшном Суде Господнем, о возмездии, пускай даже о новых муках, которые ожидают нас, но она всей полнотой своей говорила не о смерти, но о воскресении из мертвых, о жизни. «Чаю воскресения мертвых и жизни будущего века. Аминь» — твердо заканчивается христианский Символ веры. Эта вера говорила воинам, что их там ожидает «райский венец», свет несказанный, заступятся за них там святые угодники Русские — св. Николай Чудотворец, св. Сергий Радонежский, св. Александр Невский, св. Митрополиты Московские Петр, Иона и Филипп, св. Серафим Саровский, радостным сонмом выйдут на встречу убиенному «за веру, царя и отечество» все святые и сама Божия Матерь пречистыми руками своими возьмет его за руки и поведет к самому Господу Христу.
Не потому ли так благостно спокойны были лица убитых? Не находила ли их душа там то высшее, что заставило забыть страх и муки тела?
Воин Христов не боится смерти. «Он чает воскресения мертвых и жизни будущего века». Он прозревает дивную красоту этой вечной жизни, перед которою так ничтожна жизнь земная.
В Евангелии Господа Нашего Иисуса Христа, у трех евангелистов, Матфея, Марка и Луки есть как бы намек о том, какие переживания, какие встречи ожидают человека по ту сторону жизни. В главе 17-ой евангелия от Матфея говорится:
— «По прошествии дней шести, взял Иисус Петра, Иакова и Иоанна, брата его, и возвел их на гору высокую одних, и преобразился пред ними: и просияло лицо Его, как солнце, одежды же его сделались белыми, как свет. И вот, явились им Моисей и Илия, с Ним беседующие. При сем Петр сказал Иисусу: Господи! Хорошо нам здесь быть; если хочешь, сделаем здесь три кущи: Тебе одну, и Моисею одну, и одну Илии…»[7]
«Господи! Хорошо нам здесь быть!» — вот что такое по понятию верующего, истинного христианина загробная жизнь.
Верующий — фаталист. Он верует в Промысел Божий, в предопределенность судьбы своей и в Божие милосердие. Кто не повторял в часы боя, в минуты трепетного волнения ожидания смерти великолепный 90-й псалом Давидов?
«Живый в помощи Вышняго, в крове Бога Небеснаго водворится. Речет Господеви: Заступник мой ecu и прибежище мое, Бог мой и уповаю на Него. Яко Той избавит тя от сети ловчи, и от словесе мятежна, плещма Своима осенит тя и под криле Его надеешися: оружием обыдет тя истина Его… Падет от страны твоея тысяща, и тма одесную тебе, к тебе же не приближится… Ангелом своим заповесть о тебе, сохранити тя во всех путех твоих. На руках возьмут тя, да не когда протекнеши о камень ногу твою, на аспида и василиска наступиши, и попреши льва и змия…»
Великий полководец наш, Александр Васильевич Суворов, начавший обучение свое псалтырем и часословом, не расставался в походах с священным писанием. 90-й псалом был его любимейшим псалмом и, когда хоронили Суворова, — певчие пели этот псалом в бесподобной музыке Бортнянского.
В 1916 году, 29-го мая, я с командуемой мною 2-ой Казачьей Сводной дивизией и Верхне-Днепровским полком ночною атакою брал венгерскую позицию у Вульки-Галузийской. Потери были огромные. На рассвете, возвращаясь с занятой нами передовой позиции, я поднимался по песчаной, лесной дороге. Вдоль нее лежали снесенные с поля сражения раненые. Я подошел к одному из них. Весь живот его был разворочен тяжелым осколком. Светлые глаза были устремлены к бледному рассветному небу. И я увидел, как его правая рука сложилась для крестного знамения, потянулась ко лбу, да так и замерла на пол-дороге. Он умер.
На лице его, спокойном и тихом, я как бы прочел:
— Господи! Хорошо нам здесь быть!
Очевидец, видевший поле, усеянное трупами солдат Л. Гв. Павловского полка после атаки, веденной полком, рассказывает, что у всех покойников правые руки были с пальцами, сложенными для крестного знамения.
В помощь религий идет убеждение в неизбежности смерти. «Двум смертям не бывать, одной не миновать». В книге для ротного чтения «старого ротного командира, по которой мы учили читать наших солдат и из которой делали диктовку, есть такой рассказ. Он всегда производил сильнейшее впечатление на солдат.
Некто, беседуя с матросом и солдатом, спросил матроса: — где умер его отец? — На море, — отвечал матрос. — Он тоже был моряком. — А дед? — И дед был матросом и умер на море. — Тогда некто обратился к солдату и спросил его: — где умер его отец? — Погиб в честном бою, — отвечал солдат. — А дед? — И дед сподобился умереть тою же славною смертью. Некто сказал им: — Как же вы не боитесь ходить в море и на войну, где погибли ваши отцы и ваши деды? — Тогда в свою очередь матрос спросил собеседника: — А где умер твой отец? — В постели, — отвечал тот. — А дед? — И дед, и прадед, и все мои умерли в постели. — Как же не боишься ты ложиться в постель, где умерли все твои предки? — сказал тогда матрос.
Этот простой, но глубокий по смыслу рассказ часто вспоминался мне в часы смертельной опасности. Смерть все равно придет однажды и никто не знает, какая смерть лучше: в бою от пули или меча, или в постели от болезни.
Могучим помощником религии в деле преодолевания страха смерти является любовь к Родине — патриотизм. Таким патриотизмом горели войска Наполеона, таким патриотизмом в пылу боя умел зажигать свои войска бессмертный Суворов. — «С нами Бог и Екатерина! Кого из нас убьют — царство небесное, живым — слава! слава! слава! Родство и свойство мое с долгом моим: — Бог, Государыня, Отечество! Горжусь, что я Русский!.. — Молись Богу: от Него победа. Пресвятая Богородице, спаси нас, Святителю Отче Николае чудотворче, моли Бога о нас. Без сей молитвы оружия не обнажай, ружья не заряжай, ничего не начинай. Все начинай с благословения Божия и до издыхания будь верен Государю и отечеству»
Тем, которые слабы духом, должно прийти на помощь Государство. Оно должно очистить душу солдата, готовящуюся предстать перед Господом, от земных забот.
Скорая и верная помощь осиротевшей семье солдата пенсией и заботами общества и правительств, внимательное отношение к телу убитого, торжественные похороны в гробах с постановкою памятника, почитание памяти не неизвестного солдата, а именно такого-то, за отечество живот свой положившего, такой-то роты, такого-то полка, такой-то деревни, волости, губернии — примиряют с мыслью о смерти, облегчают подвиг.
Кроме страха смерти в бою, есть еще страх ранения. Стоит прислушаться в бою к пулям — и уже закрался страх. Уже провожаешь каждую пулю тревожною мыслью: «Эта в живот… Эта в ногу. Ой, как будет больно…» И уже обмякает тело, а страх холодными струйками бежит по коже.
Долг начальника и в этом случае прийти на помощь солдату. Прежде всего нужно занять солдата в бою. Сделать так, чтобы у солдата пропала мысль об опасности боя. Далее в разговорах о войне с молодым солдатом надо помочь ему своим опытом. Внушить солдату, что непереносимой боли не бывает. Что, как только боль становится нестерпимой — является спасительное забытье. Объяснить, что зубная боль (а кто ее не испытал) — гораздо больнее, чем боль при ранении. Рассказать солдату, что та пуля, которая чмокнула в землю или просвистела над ухом, тот снаряд, который разорвался, уже не ранят. Они далеко. Им кланяться нечего. Снаряд, который ранит, пуля, которая ударит — их не услышишь. Рассказать ощущения ранения. Я был ранен — какая боль? Ну, — точно внезапно палкой ударило — и все… Совсем не страшно. Объяснить солдату, что для того, чтобы его ранить или убить, надо потратить столько свинца, сколько весит его тело. Везде, на стрельбище, на учении показывать, как даже в спокойном состоянии духа много пуль летит даром. А главное — образцово организовать санитарную службу, чтобы раненый солдат знал, что он никогда не будет брошен и что есть люди, которым вменено в специальную обязанность помочь ему при ранении, вынести его из боя и вылечить. Об инвалидах позаботится государство — быть инвалидом почетно. Инвалид не в тягость обществу, а в славное напоминание подвига.
Солдата страшит в бою неизвестность. Тут его смятенной душе должно прийти на помощь мудрое Суворовское правило — «всякий воин должен понимать свой маневр». Широкое осведомление солдата о том, что перед ним и что по сторонам, хорошо поставленная служба охранения и разведки — разведка агентурная, идущая навстречу воздушной, воздушная, сообщающая добытые сведения конной, и конная, освещающая каждый куст, каждую складку местности пешей разведке, — все это дает ту уверенность, которая прогонит страх перед неприятелем.
Забота о вооружении и снаряжении солдата, о том, чтобы он верил в свое оружие, знал, что неприятель ни в чем его не превосходит, ничем его не может огорошить, что на газы у него есть противогаз, на световые лучи есть очки, от самолетов спасут свои боевые самолеты. Лопата охранит от артиллерийского и ружейного огня. Свои батареи дадут ему возможность дойти до штыка, а штыком он так владеет, что врагу не устоять. Сознание всего этого поможет солдату справиться с собою и стать храбрым — Суворовским «чудо-богатырем».
Вера в превосходство своего вооружения и своего обучения и еще того более вера в знания, опыт и удачливость (счастье) своего вождя — начальника есть великий моральный залог успеха. Не совокупность ли этих трех верований дала 10-й кавалерийской дивизии такой блестящий успех в ее конной атаке у деревни Волчковце? Она сидела на прекрасных лошадях. Каждый ее солдат знал, что он обучен колоть и рубить в совершенстве. У нее были пики, которых у против ника не было. Полки верили в знания и удачливость своего начальника графа Келлера.[8]
Не вера ли в прекрасные знания и бесподобные качества своей артиллерии — 35-й и 37-й артиллерийских бригад, руководимых генералом Гобято, сделали то, что наша 35-ая дивизия так спокойно, можно сказать, весело, взяла сильно укрепленную позицию австрийцев на р. Ниде у посада Нового Корчина в декабре 1914-го года?
Не громадная ли вера в Верховного Главнокомандующего Великого Князя Николая Николаевича двигала наши войска от неудач Сольдау к великой Варшавской победе и славной Галицийской битве, где, шутя, был взят оплот Австро-Венгерской империи — Львов, Сенява и Перемышль?
И обратно: не фатальная ли неудачливость императора Николая II (Ходынская катастрофа в день коронации, Японская война, темные слухи, пускаемые злонамеренными людьми) пошатнула дух армий, когда Государь Император взял на себя командование в 1915-м году?
Государство и военное начальство должны много думать и многое взвешивать, никогда не забывая о душе солдата.
На психику войск действуют ночь и непогода. Учениями и маневрами в мирное время, по ночам и не смотря ни на какую погоду, надо закалить тело и душу солдата. Хорошая одежда, непромокаемое платье, кожаные куртки, полушубки, горячая пища, возможность обсушиться, ночная сигнализация, прожектор, светящие гранаты, — все это поможет солдату не сдавать ни в ночь, ни в непогоду.
Так тесно связаны вопросы материальные, вопросы знания, военной науки, техники с вопросами психологии, что их не всегда можно отделить одни от других.
На войне больше, чем в казарме, солдата одолевает тоска по дому, по семье. Группировка в ротах солдат односельчан, хотя бы одной губернии, а главное, хорошо налаженная почта, письма и посылки из дома, письма домой — помогут разогнать эту тоску. И тут встает сложный вопрос здорового воспитания общества, ибо письма из дома должны быть ободряющими, а не разлагающими.
Когда боевая обстановка позволяет — отпуск домой, на побывку, но никогда не разрешение женам и вообще женщинам быть на фронте. Женщины-добровольцы, подобные легендарной кавалеристу-девице Дуровой времен Отечественной войны и Захарченко-Шульц времен Великой войны, — исключение. Правило же: женщина на фронте вызывает зависть, ревность кругом, а у своих близких усиленный страх не только за себя, ибо при ней и ценность своей жизни стала дороже, но и за нее.
Вдумчивое отношение, как одеть солдата и как его приодеть, тоже поможет сделать солдата более гордым своею частью и более храбрым. В старину в генеральное сражение шли в орденах и эполетах, в шапках с султанами, надевали чистое белье — теперь, конечно, нужен защитный цвет. Но не следует забывать, что и при защитном цвете чистое белье не вредит и что и в защитном цвете должны как-то сохраниться «разные отлички — выпушки, погончики, петлички», которые не понижают солдата до кругом одинакового пушечного мяса, до «серой скотинки», но дают ему свое лицо, говорят ему о его прошлом, которым он может гордиться, напоминают ему отцов и дедов.
Все это входит в ту громадную, неписаную науку, создаваемую самою жизнью солдата и составляющую сущность воинского воспитания и обучения.
Человек шел по мосту через реку, остановился, плюнул в воду и смотрит. К нему подошел другой, третий… Образовалась толпа.
На улице продавец выхваляет новоизобре, тенные запонки. Кругом стоит толпа народа, слушает его и смотрит на него.
Под словом «толпа» разумеют собрание личностей, какова бы ни была их национальность, профессия, пол и каковы бы ни были причины их собрания.
Толпа у театра, толпа на скачках, толпа на вокзале — это все будет толпа, но она получит совсем новое психологическое значение тогда, когда станет подчиняться особым законам. До этого — будет, так сказать, механическая толпа, простая людская пыль. Люди стоят вместе, но их души, их мысли, их чувства не слиянны. Каждый живет своими думами, своими заботами и толпа не едина. Постояла и разошлась.
Генерал Головин в своем «Исследовании боя» пишет: — «Всякое собрание, будь оно импровизированное (случайное) или заранее организованное, может обратиться в психологическую толпу. Изыскивать средства для невозможности образования психологической толпы бесполезно, потому что толпа может образоваться везде, необходимы только известные условия.
Изучение этих условий составляет важнейшую задачу коллективной психологии, которая еще мало разработана.
Попробуем посильно установить, хотя бы в самых общих чертах, природу этих условий.
Во-первых, все, что уменьшает рассудочные и волевые способности человека, вполне понятно, является благоприятными условиями для объединения индивидуумов в толпу. Сознательная личность индивида исчезает, исчезает вместе с этим и его индивидуальность. Значение чувств увеличивается, а последние и составляют спайку индивидов толпы.
Во-вторых, все, что односторонне ориентирует мысли, в особенности же чувства. Благодаря этому получается объединение, которое и составляет характерную черту психологической толпы.
В-третьих, все, что влияет на усиление восприимчивости человека к внушению, так как внушение есть тот фактор, который обусловливает соединение людей в толпу…"[9]
«В такой психологической толпе «сознательная личность» теряется, — пишет далее генерал Головин, — моральные и умственные особенности индивидуума исчезают, и он становится зависящей частицей одного целого — одухотворенной толпы.» [10]
«Есть две стороны жизни в каждом человеке, — пишет гр. Л.Н.Толстой, — жизнь личная, которая тем более свободна, чем отвлеченнее ее интересы, и жизнь стихийная, роевая, где человек неизбежно исполняет предписанные ему законы.» [11]
По мере образования из толпы механической толпы психологической, личности, образующие толпу, теряют сначала разум, способность правильно рассуждать, потом теряют волю и отдаются исключительно чувству. С этого момента толпа становится восприимчива ко внушению, становится в высшей степени подражательной, легковерной и импульсивной, т. е. возбудимой. От слов она быстро переходит к делу, идет, бежит, кричит и так же быстро утихает, чтобы воспламениться снова. Она подобна сухим листьям, взметаемым вихрем. Они летят, крутятся, падают и снова вздымаются ветром.
Личность в толпе стирается, исчезает. Людьми владеют не разум и воля, которые различны у разных людей, но чувства, инстинкты и страсти, а чувства, инстинкты и страсти у всех людей одинаковы.
Густав Лебон говорит, что между великим математиком и его сапожником может существовать целая бездна, с умственной точки зрения, но, с точки зрения характера, разница эта часто оказывается нулевой и ничтожной.
Макс Нордау пишет: — «Соедините 20 или 30 Гете, Кантов, Шекспиров, Ньютонов и предложите их решению или суждению практические вопросы минуты. Рассуждения их, может быть, будут различны от суждений обыкновенного собрания, но, что касается выводов, они ни в чем не будут отличаться от выводов обыкновенного собрания…»
Русский народный разум еще ярче выразил ту же мысль в поговорке:- «Мужик умен, да мир дурак».
В толпе личность стирается. Ее поступки становятся подобны поступкам пьяного. А пьяные профессора, ученые, офицеры так же способны бить зеркала в ресторанах и дебоширить, как загулявшие купчики и мастеровые.
Толпа — дикарь или, еще скорее, толпа — дитя. Она переменчивая, жестокая и наивная, как дитя.
Образованию из толпы обыкновенной — толпы психологической способствует все, что влияет на усиление восприимчивости человека ко внушению.
Религиозное чувство людей, собравшихся на общее моление, усиленное пением, колокольным звоном, одинаковым настроением, создает атмосферу, где единая личность теряется и является одухотворенная толпа, которою владеет единое общее чувство. Эта толпа может дойти до экстаза, до галлюцинаций. Эту толпу можно одинаково бросить и на подвиг, и на преступление. В дни объявления великой войны в июле 1914-го года громадные толпы народа, узнав, что Государь приехал в Петербург, двинулись со всех сторон, не сговариваясь, с крестными ходами, с хоругвями и иконами, с пением гимна и «Спаси Господи люди твоя» к Зимнему Дворцу. В этой толпе смешались люди всех сословий, состояний, верований и убеждений. Они объединились в одном чувстве и создали психологическую толпу. Люди дошли до экстаза. Многие становились на колени на камнях площади, клялись в верности Государю. Эта толпа немного спустя взметнулась, как листья в порыве ветра, и кинулась громить здание германского посольства и стягивать тяжелые каменные фигуры с его крыши. Она упивалась своею мощью, и она была наивна и жестока, как дитя.
И та же толпа, ибо это были те же Петербуржцы, три года спустя, бушевала под красными знаменами, требуя отречения того самого Государя, перед которым она стояла на коленях на камнях Дворцовой площади.
Торжественные патриотические манифестации, парады, ожидание Государя способствуют образованию психологической толпы. Человек в толпе становится невменяем, как и самая толпа всегда невменяема. В «Войне и Мире» гр. Толстого мы находим превосходное описание того, как толпа перерождает благовоспитанного,
скромного и тихого мальчика Петю Ростова, как в ней, под влиянием колокольного звона и все нарастающего чувства патриотизма, разум и воля покидают Петю Ростова и им владеет только чувство. Петя пошел в Кремль посмотреть Государя Александра I, приехавшего в Москву после объявления войны французам в 1812-м году.
«…Только что Петя очутился на площади, он явственно услыхал наполнявшие весь Кремль звуки колоколов и радостного народного говора.
Одно время на площади было просторнее, но вдруг все головы открылись, все бросилось еще куда-то вперед. Петю сдавили так, что он не мог дышать, и все закричало: «Ура! ура! ура!..» Петя поднимался на цыпочки, толкался, щипался, но ничего не мог видеть, кроме народа вокруг себя.
На всех лицах было одно общее выражение умиления и восторга. Одна купчиха, стоявшая подле Пети, рыдала, и слезы текли у нее из глаз.
— Отец, ангел, батюшка! — приговаривала она, отирая пальцами слезы.
— Ура! — кричали со всех сторон.
С минуту толпа простояла на одном месте, но потом опять бросилась вперед.
Петя, сам себя не помня, стиснув зубы и зверски выкатив глаза, бросился вперед, работая локтями и крича: «Ура!», как будто он готов был и себя и всех убить в эту минуту; но с боков его лезли точно такие же зверские лица с такими же криками ура!.."[12]
Все, что односторонне ориентирует мысли и в особенности чувства, способствует образованию психологической толпы. Лет пять тому назад на заводах Парижа была забастовка. Толпы рабочих стояли на набережной Сены подле заводских корпусов. Их мысли были одинаковы: — забастовка, борьба с капиталом. Их чувства были одинаковы: — ненависть к фабриканту и месть всем тем, кто мешает им в борьбе. Толпа стояла мирно, но она уже была готова мыслью и чувством, одинаково направленными, на взлеты, на невменяемые поступки.
Вдруг из одного из заводских корпусов вышел какой-то человек и побежал вдоль набережной Сены. Кто был этот человек?.. Зачем он побежал?.. Никто не знал.
Кто-то сказал: — «это штрейкбрехер».
И вся толпа с криком кинулась за ним. Люди хватали камни и кидали в бегущего. Его окружали. В отчаянии он кинулся в Сену и поплыл. Толпа сгрудилась на берегу и кидала в него камнями, пока не забила насмерть и он не утонул.
Человека убили. Но за что, никто не знал.
Характерными признаками психологической толпы являются ее восприимчивость, податливость ко внушению и ее подражательность. Для того, чтобы жить и действовать под влиянием внушения, гипноза, не надо находиться в гипнотическом сне, не надо быть под непосредственным влиянием гипнотизера. Современная культура дает возможность влиять на чувства людей бесчисленным множеством способов и средств. Письма, летучки, прокламации, газеты, книги, собрания, диспуты, театр, кинематограф, беспроволочный телеграф — все это расширило понятие толпы и сделало человеческое общество до некоторой степени подобным толпе.
Человек теперь все более живет стихийной, роевой жизнью, где неизбежно исполняет все то, что ему внушают. Насколько человек легко в этом отношении поддается внушению и подражательности, показывают явления моды.
Мода порабощает человека. Мода заставляет его терять красоту, пренебрегать гигиеной, наживать болезни. Мода владеет человечеством. Почти весь мир оделся в пиджак, в неуклюжую безобразную «тройку», повязал шею петлею висельника и забыл красоту национального костюма. В Германии, особенно в Баварии и Гессене, правительство освобождает от местных налогов тех, кто носит национальный костюм, но охотников носить таковой становится все меньше. Мода заставляет женщин в зимнюю слякоть и стужу бегать в легких туфлях и коротких юбках, почти босыми, наживая простуду, а в летние жары, наоборот, таскать на плечах меха. Мода уродует танцы, мода завладела театром, искусством, мода становится болезнью века.
Еще более странное психическое явление, к счастью, и более редкое, — нравственная зараза. Нравственная зараза непостижимыми путями охватывает людей то той, то другой местности. Особенно страшной является зараза самоубийств и убийств.
Какое-нибудь самоубийство вдруг поразит умы общества и начнет повторяться с необъяснимою точностью.
В 1772 году был случай, когда 15 инвалидов одной богадельни в очень короткий срок повесились на одном и том же крюке, находившемся в темном проходе здания богадельни.
В 1901 году, в бытность мою в Приморской области, я видел семь крестов на берегу Великого Океана. Это могилы семи самоубийц офицеров, за два года покончивших с собою на уединенном сторожевом посту «Адеми». Правительство сняло этот пост.
В Петербурге был пост, на котором периодически часовые кончали самоубийством. Его пришлось упразднить.
В 1905–1906 году, в связи с брожениями в России и разнузданностью некоторой части молодежи, у девушек и юношей стала развиваться зараза самоубийств. Они «уходили из жизни» по самым пустым предлогам. Эта эпидемия самоубийств превосходно описана Арцыбашевым в его романе «У последней черты».
Иногда убийство, большею частью садическое, подробно описанное в газетах, вдруг вызывало в разных частях света подражания и такие убийства повторялись одинаково до мелочных подробностей.
Так чутко и восприимчиво стало теперь общество и так стало оно уподобляться толпе легковерной, жестокой и невменяемой.
Люди, желающие стать вождями общества, имеют могучие средства влиять на него и делать его послушным орудием своих идей.
Государство в свою очередь имеет все возможности заставить общество думать так, как оно желает, внушить, привить ему те идеи, какие найдет нужным, и либо повести народ по пути довольства, чести, славы и мирного процветания, либо ввергнуть его в пучину несчастий, голода и непрерывных войн.
Все, что уменьшает рассудочные и волевые способности отдельного человека, является благоприятными условиями для объединения индивидуумов в толпу.
На войне, под влиянием опасности и страха, рассудок и воля отказываются действовать. На войне, особенно в конце боя, когда части перемешаны, строй и порядок потеряны, когда в одну кашу собьются люди разных полков, войско обращается в психологическую толпу. Чувства и мысли солдат в эти минуты боя одинаковы. Они восприимчивы ко внушению, и их можно толкнуть на величайший подвиг и одинаково можно обратить в паническое бегство.
Крикнет один трус: «Обошли!» — и атакующая колонна повернет назад.
Селивачов, в Японскую войну бывший командиром Петровского полка, описывая атаку Новгородской сопки 3 октября 1904 года, во время сражения на реке Шахе в Маньчжурии, говорит:
«…Подъем на сопку был очень труден.
Если бы вы вздумали искать тут каких-нибудь цепей, поддержек или резервов, то ошиблись бы в этом жестоко. Это была масса, «толпа во образе колонны», впереди и сзади которой были остатки офицеров. Сзади для того, чтобы удерживать людей от поворота. Четыре раза эта масса по крику одного — «японцы бьют» — поворачивала кругом, скатывалась к реке и только благодаря офицерам и лучшим унтер-офицерам снова подымалась наверх.
На офицеров легла тут тяжелая нравственная ответственность.
Нервы были взвинчены страшно. Я лично чувствовал, что, поверни эта масса еще раз назад, и я инстинктивно подчинюсь ее влиянию.
Но, слава Богу, нравственная сила справилась, и мы стали подниматься на сопку…»[13]
До окончательного волевого кризиса большая часть бойцов находится в состоянии нерешительности, внимание их рассеяно, разум затуманен, — их охватило состояние полной духовной пассивности. Состояние их подобно состоянию людей в гипнозе.
В эти последние, решающие минуты боя во весь рост встает значение вождя, начальника, значение офицера. Вся жизнь, все воспитание, вся работа над собою офицера сказывается в эти великие ответственные моменты боя, когда офицер может, обязан и должен овладеть толпой и внушить ей бесповоротное решение идти вперед и добыть во что бы то ни стало победу!
В Л. Гв. Гренадерском полку в Великую войну 2-м батальоном командовал полковник Моравский. Скромный характером и внешностью, блондин, небольшого роста, с розовым овальным лицом, с синими глазами и вечным пенсне, он мало подходил к типу воина — вождя. Однако, все знали его неустрашимость, когда он по ночам ходил в передовые секреты не для того, чтобы разнести задремавшего часового, а для того, чтобы ободрить и успокоить солдата в его одиночестве перед лицом врага. Солдаты его любили. В полку называли его, и офицеры и солдаты, между собою, — «дядя Саша».
В бою у деревни Волки на батальон полковника Моравского выпала доля в лоб атаковать опушку леса, мешком входившую в позицию и густо уставленную германскими пулеметами. Против Русских лейб-гренадер Императрицы Екатерины II стоял лучший полк германской гвардии, гренадеры Императора Александра I.
«Началось, — пишет участник этого боя К.Мандражи, — подготовка атаки огнем наших батарей. Вихрь снарядов проносился над головами залегших гренадер»… «На опушке леса, казалось, был ад. Падали сломанные сосны, горели кусты, — вся она была в дыму.
Наступила вдруг минута атаки, огонь артиллерии перенесся дальше в лес.
Дядя Саша вскочил и выпрямился. Сотни глаз его гренадер следили за ним.
— Гренадеры, вперед. «Славься полк наш» — крикнул вдруг дядя Саша высоким голосом.[14]
Гренадеры как будто только и ждали этих слов, вскочили их густые цепи и, с винтовками наперевес, стремительно двинулись вперед, пригибаясь к земле. Вдруг зарокотали, заглохшие, было, пулеметы, и с фронта, и с боков проклятого мешка понеслись массы поющих пуль. Не обращая внимания на падающих, на стоны раненых, цепи быстро двигались впереди впереди всех, решительным шагом, шел дядя Саша, как будто он стремился уйти от кого-то, уйти безвозвратно. Невидимые нити тянулись к нему от завороженных его примером солдат.
Вдруг он упал. К нему подбежали ближайшие. Цепи, как по команде, остановились, замялись, соединяющая с дядей Сашей нить порвалась, и гренадеры залегли на ровном, как биллиард, поле в пятистах шагах от опушки. Пули били по лежавшим, лихорадочно рывшим лопаткой кучку земли перед собою, чтобы укрыть голову.
Порыв не терпит перерыва. Поднять гренадер не было возможности.
Дядю Сашу, раненного в грудь, бледного от потери крови, фельдшер и санитар перевязывали здесь же в водомоине; он был в сознании и понимал, что все погибло и что через несколько минут все хлынет назад, понеся еще большие потери.
На перевязочный, — шепнул фельдшер санитару и, подняв дядю Сашу, они быстро понесли его в тыл.
Дядя Саша увидел сотни глаз, безнадежно смотревших на него.
— Стой! — захрипел он несшим его.
Те остановились и тотчас же упали — фельдшер был убит, санитар ранен.
К дяде Саше, беспомощно лежавшему на земле, подскочили фельдфебель и горнист ближайшей роты. Дядя Саша их узнал.
— Иванчук, Сыровой — поднимите меня, чтобы меня видели мои гренадеры.
Те скрестили свои руки и подняли умирающего. Его руки повисли на плечах Иванчука и Сырового:
— Кричи: гренадеры вперед! Ура! — прошептал дядя Саша на ухо фельдфебелю Иванчуку.
Неистовым голосом закричал Иванчук. Вскочили ближайшие, как будто их хлестнуло бичом, за ними другие, и все увидали дядю Сашу на руках Иванчука и Сырового, беспомощно склонившегося на плечо фельдфебеля. Сердца гренадер забились гордостью и дрогнули от умиления при виде торжества духа над плотью.
— Ура! — заревели они, как сумасшедшие, и, презирая страх смерти, неудержимо бросились вперед. Они знали, что они дойдут.
Роль дяди Саши была кончена. Цепи опередили своего умиравшего командира, десятками падают убитые, несуразно взмахивая руками и выпуская винтовки, но другие бегут вперед и, как волны, одна за другой, грозно подкатываются к лесу. А там уже смятение. Неприятельские пули летят через голову бегущих вперед гренадер. А сзади мерным шагом Иванчук и Сыровой несут дядю Сашу и не замечают, что он уже не дышит. Пуля попала ему в голову и кровь заливает лицо убитого.
Дружное торжествующее ура загремело на опушке леса. Там гренадеры беспощадно кололи немецких пулеметчиков. Четвертый батальон со знаменем и командиром полка подходил к лесу. Десятки неприятельских пулеметов, казалось, сконфуженно встречали подходивших.
Командир полка, без фуражки, со слезами на глазах, склонился над мертвым дядей Сашей.
— Накройте его знаменем, — скорбно сказал командир полка и голос его дрогнул. Офицеры и солдаты не пострадавшего 4-го батальона сняли фуражки и запели стройными голосами:
«Славься полк Екатерины,
Полк могучих сил.
Ты в тяжелые годины
Первым в битвах был».
Величественные звуки марша и гордые его слова понеслись к лесу, где остатки геройского 2-го батальона, горсть ошалелых гренадер, хриплыми голосами, но стройно подхватила:
— «Славься полк Екатерины,
Славься древний боевой,
Славься лаврами покрытый,
Славься полк родной.»
Этим пониманием психологии толпы и ее способности ко внушению отличались все великие полководцы, талантливые вожди вооруженных масс.
Скобелев, зная свое влияние на солдат, смотрел на себя, как на последний резерв, который, во время двинутый, должен решить бой в нашу пользу.
30-го августа 1877-го года, вовремя атаки Плевненских укреплений, батальоны, двинувшиеся с 3-го гребня Зеленых Гор на турецкие редуты, несмотря на поддержку Ревельским полком, остановились в 400–500 шагах от неприятеля. Генерал Скобелев приказал находившимся у него в резерве Либавскому полку и 11-му и 12-му стрелковым батальонам поддержать атаку.
Эти пять батальонов подтолкнули боевую линию вперед. Но это движение, сначала довольно энергичное и быстрое, пошло затем «все медленнее».
К довершению трагичности этого «все медленнее», в эту критическую минуту свежие силы турок, вышедшие из Плевны в пространстве между редутом Исса-ага и г. Плевной, перешли в наступление. Это наступление, весьма энергичное, обрушилось на наш правый фланг, вследствие близости обеих борющихся сторон и в силу закрытий, представляемых городом и строениями его окраины, — почти внезапно.
«Известно, как поражает всякая неожиданность, — пишет генерал Паренсов, — тем более страшная. Известно также, как влияет на войска удар во фланг, в обход и, если принять во внимание психическое состояние, напряженность нервов, а следовательно, до высшей степени доведенную впечатлительность находившихся на этих страшных скатах наших войск, то станет понятно, что настала минута критическая. Настала та минута, когда или все назад, самовольно, без команды, стихийно… или переворот, подобный тому, какой был при штурме Гривицких редутов, появление отдельных героев, всех за собою увлекающих.»
«Успех боя, — пишет об этом моменте генерал Куропаткин, — окончательно заколебался. Тогда генерал Скобелев решил бросить на весы военного счастья единственный оставшийся в его распоряжении резерв, самого себя. Неподвижно, не спуская глаз с редутов, стоял он верхом, спустившись с третьего гребня на половине ската до ручья, окруженный штабом, с конвоем и значком. Скрывая волнение, генерал Скобелев старался бесстрастно, спокойно глядеть, как полк за полком исчезали в пекле боя. Град пуль уносил все новые и новые жертвы из конвоя, но на секунду не рассеивал его внимания. Всякая мысль лично о себе была далека в эту минуту. Одна крупная забота об успехе порученного ему боя всецело поглощала его. Если генерал Скобелев не бросился ранее с передовыми войсками, как то подсказывала ему горячая кровь, то только потому, что он смотрел на себя, как на резерв, которым заранее решил пожертвовать без оглядки, как только наступит, по его мнению, решительная минута. Минута эта настала; генерал Скобелев пожертвовал собою и только чудом вышел живым из боя, в который беззаветно окунулся.
Дав шпоры коню, генерал Скобелев быстро доскакал до оврага, спустился, или вернее, скатился к ручью и начал подниматься на противоположный скат, к редуту 1. Появление генерала было замечено даже в те минуты, — настолько Скобелев был уже популярен между войсками. Отступавшие возвращались, лежавшие вставали и шли за ним, на смерть. Его громкое: «Вперед, ребята», придавало новые силы. Турки, занимавшие ложементы перед редутом 1, не выдержали, оставили их и бегом отступили в редуты и траншею между ними. Вид отступающих от ложементов турок одушевил еще более наших. «Ура», подхваченное тысячами грудей, грозно понеслось по линии. Скользя, падая, вновь поднимаясь, теряя сотни убитыми и ранеными, запыхавшиеся, охрипшие от крика, наши войска за Скобелевым все лезли и лезли вперед. Двигались нестройными, но дружными кучками различных частей и одиночными людьми. Огонь турок точно ослабел, или действие его, за захватившею всех решимостью дойти до турок и все возраставшею уверенностью в успехе, стало менее заметным. Казалось, в рядах турок замечалось колебание. Еще несколько тяжелых мгновений, и наши передовые ворвались с остервенением в траншею и затем в 4 часа 25 минут пополудни, в редут № 1…»[15]
Особенно сильно влияло на толпы солдат и охватывало их гипнозом появление вождя, известного и страшного врагу. Оно гипнотизировало обе стороны. Одной внушало уверенность в успехе, в победе, поднимало ее дух, вдохновляло и окрыляло ее, в другой подрывало веру в свои силы, зарождало страх в предвидении неминуемого поражения.
В эпоху Наполеоновских войн столкновение обыкновенно начиналось около пяти часов утра. Наполеон, избрав себе невдалеке от резерва место, с которого открывался большой кругозор на поле битвы, следил за ее ходом, прогуливался, разговаривал с приближенными, принимал донесения, посылал приказания, а когда нужно, и выговоры, давал подкрепления только тем, которые, он знал, даром не попросят; но чаще в них отказывал. Дело с разными перипетиями тянулось таким образом до 4-х часов пополудни. Тогда он садился верхом, и все знали, что это значит.
Готовился coup de collier.
Он ехал к резерву. Там раздавались восторженные крики: Vive!..
Эти крики шли дальше, захватывали вторую линию бойцов, передавались в передние ряды.
И все знали: сейчас — удар по всей линии.
И те, кто изнемогал в бою, подымались духом, их сердца оживали. Неприятель, утомленный одиннадцатичасовым боем, перемешавшийся частями, лишившийся начальников, обратившийся в толпу, со всею ее психологией, с ее податливостью ко внушению, знал тоже, что это значит. Крики «Vive I Empereur падали на него, как удары грома на растерявшегося путника в степи. В рядах французов нарастал экстаз, ширилась уверенность в победе… Как часто, таким простым приемом, постоянно повторяемым, Наполеон прокладывал своим войскам путь к победе!
Как ни велика в бою действительная опасность, опытный солдат с нею справится. Гораздо страшнее, гораздо больше влияет на него опасность воображаемая, опасность ему внушенная.
Когда части перемешались, когда они обратились в толпу, они становятся импульсивны, податливы ко внушению, к навязчивой идее, податливы до галлюцинаций. Глупый крик: наших бьют…», или еще хуже — «обошли», и части, еще Державшиеся, еще шедшие вперед, поворачивают и бегут назад.
Начинается — паника.
Уже самое слово «паника», дошедшее из эллинской старины, из тумана веков, показывает, как старо это явление. Из истории всякой войны можно привести десятки примеров паники, охватывавшей войска то той, то другой стороны по самым глупым и странным причинам. Военные историки не очень любят заниматься этим вопросом.
Паника возникает в войсках или в самом начале боя, когда все чувства бойцов приподняты и страх неизвестности владеет ими, а в обстановке недостаточно разобрались и неприятель чудится везде, или в конце очень тяжелого, кровопролитного, порою многодневного сражения, когда части вырвались из рук начальников, перемешались и обратились в психологическую толпу. Особенно часто возникает паника в непогоду и ненастье.
В Японскую войну, под Тюренченом, Восточно-Сибирская стрелковая бригада генерала Кашталинского, после страшного долгодневного нервного напряжения от ожидания боя, приняла на себя удар всей армии Куроки и местами была окружена. 11-й Восточно-Сибирский стрелковый полк колонною, с музыкантами впереди, со священником с крестом во главе полка штыками пробил себе путь отступления.
Но после этого наступила реакция. Путь отхода был один. Горная дорога на Фынхуанчен. Ближайшая помощь в Ляояне — в трехстах верстах. Когда эти перемешавшиеся частями, измученные люди выходили из боя, в стороне показались скачущие. Это были наши артиллеристы, бросившие орудия и уходившие на лошадях.
Кто-то крикнул: «японская кавалерия!..»
Началась сначала бесцельная стрельба, а потом бегство никем не преследуемых частей. Напряжение солдат было так велико, что одиночные люди были к вечеру того же дня в Фын-Хуан-Чене, в восьмидесяти верстах от Тюренчена!
Паника рождается от пустяков и создает иногда надолго тяжелую нравственную потрясенность войск, так называемое «паническое настроение». Это паническое настроение иногда бывает так сильно, что заставляет начальника переменить все планы.
В июле 1915 года наши армии отступали к Варшаве, преследуемые германцами. У нас было мало снарядов и патронов. Нам необходимо было задерживаться арьергардами, чтобы убирать обозы и парки. Каждый день тишины на фронте равнялся выигранному сражению, ибо накапливал нам патроны и снаряды.
22-го июля XIV армейский корпус генерала Войшин-Мурдас-Жилинского вел целодневный бой у посада Савина на Влодавском шоссе. К вечеру войска изнемогли и начали беспорядочно отступать. На нашем правом фланге еще держался Лохвицкий пехотный полк, на левом отступление Брянского полка становилось похожим на бегство. Генерал Жилинский послал 2-ю казачью Сводную дивизию с приказанием остановить бегущих и во что бы то ни стало задержать немцев на нашей позиции до 1 часа ночи, когда он надеялся отойти и устроиться на заранее подготовленной позиции.
Наступала ясная лунная ночь. На Влодавской дороге ярко горел целый ряд деревень, и зарево пожаров далеко освещало поля.
Посланный для остановки Брянского пехотного полка 16-й Донской казачий полк ничего не мог сделать. Войсковой Старшина Ушаков был убит солдатами Брянцами. Там уже была невменяемая толпа, объятая паникой.
Лохвицкий полк, как только его фланг обнажился, стал отступать. Немцы шли за ним. Начальник 2-й казачьей Сводной дивизии приказал 1-му Волгскому казачьему полку атаковать лавами наступающих немцев. В атаку пошли 2-ая и 6-ая сотни есаулов Негоднова и Горячева.
Была уже ночь. Шел одиннадцатый час. Но ночь была светлая, лунная, озаренная заревами пожаров. Волгцы смяли и порубили передние цепи. Задние сомкнулись в батальон, но при виде несущихся на них казаков бросили ружья и подняли руки вверх. Волгцы порубили и их. Они дошли до болота и гати. За гатью был господский дом. В нем помещался штаб германской пехотной дивизии.
В этом штабе началась паника. Две сотни Волгцев и шедший за ними, но не принявший участия в атаке 11-й Линей ный полк, показались прибежавшим немцам целой казачьей армией, обрушившейся на них. Наступление на всем фронте приостановилось. Настал день, а немцы были так нервно настроены, что не шли вперед. Была вызвана кавалерия и поставлена в резервной колонне впереди цепей. День 23-го июля прошел спокойно. Ночью на 24-е наш броневик «Илья Муромец» выехал на разведку по Влодавской дороге и, увидев на поле густую колонну немецкой кавалерии, бросил в нее два снаряда. Настроение немцев было такое напряженное, что они бросились врассыпную назад. Пехота, в темноте, приняла их за казаков и встретила ружейным и пулеметным огнем. Эта новая паника была так сильна, что немцам для успокоения своих частей пришлось на пять дней отказаться от продолжения наступления и сделать перегруппировку частей.
В толпе, образованной людьми, которые расстроены предыдущими переживаниями: ожиданием боя, самим боем, паникой, только что бывшей, — воображение становится болезненно развитым и доходит иногда до массовых галлюцинаций. История рассказывает нам о том, как один из отрядов Князя Димитрия Донского перед Куликовской битвой видел на небе небесную рать, сражающуюся за нас. Крестоносцы, шедшие к Иерусалиму, видели блестящее войско, закованное в латы и перед ним святых Георгия, Димитрия и Феодора. Во время штурма Иерусалима рыцари вдруг увидали на Елеонской горе видение светлого всадника, крестом в руке указывающего путь. Константин Великий и его свита перед решительной битвой видели светлый крест на небе с надписью «сим победиши». Во время великой Галицийской битвы в августе 1914 года взятые нами под Комаровым в плен австрийцы рассказывали, что они потому не могли одолеть Русских, что над Русскими цепями в небе появлялась Божия Матерь, прикрывавшая их своим омофором…
Как скоро мы признаем, что в каждом человеке есть две стороны жизни — жизнь личная, свободная и жизнь стихийная, роевая, где человек неизбежно исполняет предписанные ему законы, у нас явится вопрос — нельзя ли влиять на эту стихийную жизнь человека, нельзя ли сделать так, чтобы законы, которым следует человеческое общество, создавались государством? Нельзя ли направлять человеческий рой, как направляет матка рой пчелиный?
Какие имеются в нашем распоряжении средства, чтобы общество настроить на пользу государству и чтобы сделать его послушным орудием государственной силы?
Мы не знаем никаких способов, чтобы помешать образованию толпы. А раз толпа образовалась, она каждую минуту может обратиться в психологическую толпу со всеми последствиями такого обращения.
Людское общество есть тоже толпа, уже образовавшаяся. Киньте в него удачные, волнующие лозунги, поставьте во главе его опытных умелых вождей — и общество в силу законов подражания и восприимчивости станет поступать как толпа, станет невменяемой и тогда может быть направлена к хорошему или к дурному.
Какое громадное значение во время войны, имеет общество, мы можем видеть по сравнению России начала XIX века с Россиею начала XX века.
Россия сто лет тому назад, после двухлетней войны победоносно вошла в Париж и водворила мир в Европе. Россия сегодняшнего дня после трехлетней войны погибла в крови классовой борьбы, легла опозоренная, поверженная в прах и поруганная. Невольно встает вопрос: в чем заключалась разница тогда и теперь? Почему тогдашнее общество выжило и с честью вынесло все то ужасное, что выпало на его долю, а наше общество не устояло и погибло?
Ведь и тогда войне предшествовали уныние, неудачи и позор. Умер Суворов. Насильственной смертью, после дворцового переворота, скончался странный, не понятый современниками Император Павел. Наши войны с Наполеоном начались позором Аустерлица и Фридланда, Тильзитским вынужденным миром и дружбою с Наполеоном, казавшимся большинству его Русских современников антихристом, исчадием ада. Против России крепла коалиция. Россия была одинока. Двадцать народов, ведомых самим Наполеоном, обрушились на Россию. И как началась война!! Отступлениями! Сдали Вильну, сдали Смоленск. Подошли к Москве. Сдача Москвы тогдашнему народному сознанию казалась невозможной. Она знаменовала гибель России. Но после Бородина был совет в Филях. Постановили сдать Москву… И Москву сдали, сожгли… Но войны все-таки не кончили.
Помню, как в только что минувшую великую войну говорили о возможности сдачи Киева. Кругом был один голос. Если Киев сдадут — конец войне. Война невозможна.
А вот тогда сдали Москву, Самое Москву! В сердце России вошел враг, а Русский народ не растерялся, не пришел в уныние, собрал новые ополчения и погнал француза. Через Тарутино, Малоярославец и Березину он опять дошел до Вильны и там не остановился. Люцен и Бауцен его не смутили и не испугали, а повели дальше к Кульму и Лейпцигу, а потом и к Парижу.
В чем же дело?
Воины были другие? Нет, мы нашим дедам не уступим ни в чем. Наша армия может гордиться тем, с какой честью выходила она из выпавших на ее долю испытаний.
Не выдержало общество. Не выдержала та скрытая толпа, которая оказалась с совершенно иною психологией и иначе обработанной и воспитанной, чем была обработана и воспитана та же толпа начала XIX века.
Тогда меры воздействия на общество, по сравнению с нынешним временем, были ничтожны. Газеты не имели широкого распространения, их было мало, и они политическими вопросами почти не занимались. Народ осведомлялся манифестами, читаемыми священниками с амвона, да тем, что скажет ему помещик, что донесет до него стоустая народная молва. Образованное общество было монолитно. Оно крепко было спаяно вековыми традициями. Волноваться могло крестьянство, находившееся в крепостном состоянии. Оно и волновалось недавно — при Екатерине Великой, во время Пугачевского бунта, но оно сдерживалось дворянством, жившим в самой толпе крестьян, по своим поместьям и внушавшим крестьянам те или другие идеи. Крестьяне, почти поголовно неграмотные, жили жизнью и интересами помещиков. Кроме помещиков были служилые люди — за малым исключением то же дворянство, купцы и мещане-ремесленники. Если мы прибавим к этому духовенство, то мы увидим, что, несмотря на незначительность средств воздействия на общество, их было совершенно достаточно, ибо всему тон задавало дворянство, глубоко проникшее в народ, и от его настроения зависело настроение всего общества. Рабочих масс не было. Пролетариата не было. Были нищие; были убогие; но все эти люди не имели под собою силы.
На дворянство оказывали влияние — непосредственная его близость ко двору и к Государю, часто объезжавшему губернии, литература, театр, но главное — семейное воспитание и традиции рода.
Семья в ту пору была крепка. Дворянская семья тысячью уз была связана с деревней. Крепостные слуги, няни, выезды в поле, на работы, игры с крестьянскими детьми — все это соединяло барина с мужиком. Дворяне и крестьяне могли быть враждебными друг другу, но они в то же время не были чужими друг другу. Они постоянно сталкивались друг с другом. В церкви, на праздниках, на семейных торжествах, на охотах. Барин и мужик были вместе.
Отношения между ними были простые. В бесподобном описании псовой охоты Ростовых в «Войне и Мире» гр. Толстого мы читаем из жизни взятый случай, как неприличным словом обложил своего барина, помещика, графа, старика Ростова его крепостной, доезжачий Данила, за то что граф упустил, протравил волка.
«…На длинной спине бурой, почерневшей от пота лошади комочком, валясь вперед, сидел Данила без шапки, с седыми встрепанными волосами над красным, потным лицом.
— Улю-люлю, улюлю!.. — кричал он. Когда он увидал графа, в глазах его сверкнула молния.
— Ж…! — крикнул он, грозясь поднятым арапником на графа.
— Про… ли волка-то!.. Охотники! — и, как бы не удостаивая сконфуженного, испуганного графа дальнейшим разговором, он со всей злобой, приготовленной на графа, ударил по ввалившимся мокрым бокам бурого мерина и понесся за гончими. Граф, как наказанный, стоял, оглядываясь и стараясь улыбкой вызвать в Семене сожаление к своему положению…»
После охоты — «граф Илья Андреич тоже подъехал и потрогал волка.
— О материщий какой, — сказал он. Матерый, а? — спросил он у Данилы, стоявшего подле него.
— Матерый, ваше сиятельство, — отвечал Данила, поспешно снимая шапку.
Граф вспомнил своего прозеванного волка и свое столкновение с Данилой.
— Однако, брат, ты сердит, — сказал граф.
Данила ничего не сказал и только застенчиво улыбнулся детски кроткой и приятной улыбкой…"[16]
При таких отношениях было естественно, что в трудные времена жизни государства народ искал совета у помещиков, бывших при нем, и народное мнение являлось мнением помещиков.
Помещик образование получал, за малым исключением, дома. Священник, дьячок или приезжий на каникулы бурсак — семинарист, философ или богослов, обучение псалтырю и часослову, Российской грамоте, потом для немногих пансион или гимназия и очень редко университет, — вот образовательный ценз тогдашнего дворянства. В науках преобладал патриотизм. В близком прошлом был блестящий век Екатерины — Суворов, Румянцев и Орлов — победы и завоевания. В более глубоком прошлом Елисавета и Петр — победы и завоевания. Было чем гордиться. Россия раздвигалась на запад и восток, новые невиданные по красоте и богатству страны склонялись под власть короны Российской. Андреевский флаг реял на кораблях Российских в Средиземном море, Атлантическом и Великом океанах.
Литература — творения Карамзина и оды Державина — возвышала душу и украшала Российское имя.
Театр… Современник описывает, как в ноябре 1807 года, то есть сейчас после Фридландской неудачи и Тильзитского мира на сцене Большого театра в Санкт-Петербурге шла первый раз трагедия Озерова «Димитрий Донской». Она была полна тонких намеков на только что пережитую нами неудачу. И когда актер Яковлев, игравший Димитрия, говорил монолог, обращаясь к князьям и боярам, он в одном месте повернулся лицом в зрительный зал и с чувством и подчеркнуто произнес:
«Беды платать врагам настало ныне время.» Толпа зрительного зала в этот миг обратилась в психологическую толпу. Одна и та же мысль ею овладела — пора отомстить Наполеону за унижение Тильзита. Одно имя было у всех на устах: Багратион. Весь зал поднялся с мест. Стучали скамьями, креслами, тростями и саблями. Аплодировали не автору и не актеру, но той мысли, которая овладела всеми: «Ах, лучше смерть в бою, чем мир бесчестный.»
После победы Димитрия над Мамаем, когда Димитрий, израненный, становится на колени и, сняв шлем, молится, Яковлев читал монолог Димитрия особенно четко, как бы внушая толпе:
На первый сердца долг Тебе, Царю царей.
Все царства держатся десницею Твоей.
Прославь… и утверди… и возвеличь Россию,
Как прах земной, сотри врагов кичливых выю,
Чтоб с трепетом сказать иноплеменный мог:
Языки, ведайте: — Велик Российский Бог!..
Слова эти наэлектризовали публику, и долгое время после театр не мог успокоиться.
Так готовились наши деды к мысли о необходимости войны, победы и расплаты.
Какое же было отношение общества к армии?
Мы можем его изобразить словами Грибоедовской комедии «Горе от ума».
«Когда от гвардии, иные от двора,
Сюда на праздник приезжали,
Кричали женщины ура
И в воздух чепчики бросали…»
Настроение было патриотическое. Оно ярко выражалось и словами модного в те дни «польского», которым открывались все тогдашние балы:
«Гром победы раздавайся,
Веселися храбрый Росс,
Звучной славой украшайся,
Магомета ты потрес.»
При таком настроении общества легко прошли и ужасная Фридландская неудача, и голод, и тиф, и цинга в армии в 1807-м году, как результат отвратительно поставленного снабжения, и наше отступление к Москве в 1812-м году. По гостиным и штабам могли шипеть об изменниках немцах, о Пфуле, Барклае де Толли, Вольцогене, Армфельде и других, окружавших государя Александра I, могли упрекать Кутузова в кунктаторстве, но это не было глубоко, это не могло сломить уверенности в Российской армии, в неизбежной будущей победе, которая была внушена обществу работою в семье, деревне, школе, литературе и театре.
Обратимся к столь недавнему печальному нашему прошлому. Русское общество…
Эта уже не та компактная, монолитная, единая масса, прослоенная дворянством, служилым и поместным, какая была перед Отечественной войной 1812 года.
Крестьяне были не одни. Подле них выросла громадная городская армия рабочих. Появилось целое сословие людей, не имеющих ни собственности, ни определенных занятий, — пролетариат.
Крестьянство, рабочие и пролетариат получили все обычные свойства психологической толпы — подражательные наклонности, способность ко внушению и легкую возбудимость, импульсивность.
Крестьяне только что прошли через искушение погромов, грабежей и убийств 1905-го года. Они еще не забыли об этом и не успокоились. Так недавно были пожары усадеб и карательные экспедиции с расстрелами и порками. Молодежь выросла на этом и этого не забыла к 1914-му году. Она была уже развращена.
Не в лучшем положении были и рабочие. Забастовки только что закончились. Рабочие потрясали столицы и города, — они сознали себя силою.
Средств внушения этой толпе каких угодно идей было много. Газета широко проникла в деревню и в рабочие кварталы. Для малограмотных всегда находились толкователи и учителя из интеллигентной молодежи, устремившейся «просвещать» народ. Настроение этой молодежи и большинства самой интеллигенции было антипатриотическое. Слово «патриот» было оскорбительно. К нему постоянно приклеивали приставку «ура», либо присловье «квасной» — «ура-патриот», «квасной патриот». Любить Родину становилось неприличным.
Один весьма крупный писатель отозвался о России — «самая печальная страна в мире». Или он не знал России, или он ничего не видел, кроме России.
Народ с одной стороны возвеличивали, с другой затаптывали в грязь. «Мы ни к чему не годные люди. Кишка у нас тонкая. Чуть постреляли — и в кусты.»
Интеллигенция, шедшая «просвещать» народ, не забывала и армии. В рассказе М.Горького «Солдаты» описывается, как девушка «просвещает» солдат, поставленных для охраны имения. Какого рода мысли витали в это время в головах тог дашней молодежи, как она относилась к России и армии, в каком духе просвещала она народ, что она готовила и к чему стремилась, можно видеть из следующих слов Назанского, одного из героев Купринского «Поединка».
«Да, настанет время, и оно уже у ворот. Время великих разочарований и страшной переоценки. Помните, я говорил вам как-то, что существует от века незримый и беспощадный гений человечества. Законы его точны и неумолимы. И чем мудрее становится человечество, тем более и глубже проникает оно в них. И вот я уверен, что по этим непреложным законам все в мире рано или поздно приходит в равновесие. Если рабство длилось века, то распадение его будет ужасно. Чем громаднее было насилие, тем кровавее будет расправа. И я глубоко, я твердо уверен, что настанет время, когда нас, патентованных красавцев, неотразимых соблазнителей, великолепных щеголей станут стыдиться женщины и, наконец, перестанут слушаться солдаты. И это будет не за то, что мы били в кровь людей, лишенных возможности защищаться, и не за то, что нам, во имя чести мундира, проходило безнаказанным оскорбление женщин, и не за то, что мы, опьянев, рубили в кабаках в окрошку всякого встречного и поперечного. Конечно, и за то и за это, но есть у нас более страшная и уже теперь непоправимая вина. Это то, что мы слепы и глухи ко всему. Давно уже, где-то вдали от наших грязных вонючих стоянок совершается огромная, новая светозарная жизнь. Появились новые, смелые, гордые люди, загораются в умах пламенные свободные мысли. Как в последнем действии мелодрамы, рушатся старые башни и подземелья, и из-за них уже видится ослепительное сияние. А мы, надувшись, как индейские петухи, только хлопаем глазами и надменно болбочем: «Что? Где? Молчать! Бунт! Застрелю!» И вот этого-то индюшечьего презрения к свободе человеческого духа нам не простят во веки веков…
Да наступает новое, чудное, великолепное время. Я ведь много прожил на свободе и много кой-чего читал, много испытал и видел. До этой поры старые вороны и галки вбивали в нас с самой школьной скамьи: «Люби ближнего, как самого себя, и знай, что кротость, послушание и трепет суть первые достоинства человека». Более честные, более сильные, более хищные говорили нам: «Возьмемся об руку, пойдем и погибнем, но будущим поколениям приготовим светлую и легкую жизнь». Но я никогда не понимал этого. Кто мне докажет с ясной убедительностью, — чем я связан с этим, черт бы его побрал! — моим ближним, с подлым рабом, с зараженным, с идиотом? О, из всех легенд я более всего ненавижу — всем сердцем, всей способностью к презрению — легенду об Юлиане Милостивом. Прокаженный говорит: — «Я дрожу, ляг со мной в постель рядом. Я озяб, приблизь твои губы к моему смрадному рту и дыши на меня.» Ух, ненавижу! Ненавижу прокаженных и не люблю ближних. А затем, какой интерес заставить меня разбивать свою голову ради счастья людей тридцать второго столетия? О, я знаю этот куриный бред о какой-то мировой душе, о священном долге… Любовь к человечеству выгорела и вычадилась из человеческих сердец. На смену ей идет новая, божественная вера, которая пребудет бессмертной до конца мира. Это любовь к себе, к своему прекрасному телу, к своему всесильному уму, к бесконечному богатству своих чувств»… «Кто вам дороже и ближе себя? — Никто. Вы — царь мира, его гордость и украшение. Вы — бог всего живущего. Все, что вы видите, слышите, чувствуете, принадлежит нам. Делайте, что хотите. Берите все, что вам нравится. Не страшитесь никого во всей вселенной, потому что над вами никого нет и никто не равен вам. Настанет время, и великая вера в свое «я» осенит, как огненные языки Святого Духа, головы всех людей, и тогда уже не будет ни рабов, ни господ, ни калек, ни жалости, ни пороков, ни злобы, ни зависти. Тогда люди станут богами. И подумайте, как осмелюсь я тогда оскорбить, толкнуть, обмануть человека, в котором я чувствую равного себе светлого бога? Тогда жизнь будет прекрасна. По всей земле воздвигнутся легкие, светлые здания, ничто вульгарное, пошлое не оскорбит наших глаз, жизнь станет сладким трудом, свободной наукой, дивной музыкой, веселым, вечным и легким праздником. Любовь, освобожденная от темных пут собственности, станет светлой ре лигиеи мира, а не тайным, позорным грехом в темном углу, с оглядкой, с отвращением. И самые тела наши сделаются светлыми, сильными и красивыми, одетыми в яркие, великолепные одежды. Так же, как верю в это вечернее небо надо мной, так же твердо верю я в эту грядущую богоподобную жизнь!.."[17]
Эти Ницшеанские идеи, преломившиеся по-русски, написаны почти за двадцать лет до Великой войны. Они были общи тогдашней Русской литературе и театру. Вы найдете такое же презрение к серому «мещанству» обыденной жизни и такое же мечтательное устремление к какой-то необычайной, светлой, легкой жизни, которая должна наступить как-то сама собою через сто, двести лет, в произведениях Леонида Андреева, Горького, Сологуба и особенно в пьесах Чехова. Ими жило Русское образованное общество, на их мечтательной, акварельной никчемности создавались новые течения театра.
Русское общество к началу великой войны было точно чем-то утомлено, искало чего-то нового, ожидало чего-то необычайного. Оно жило в каких-то сумерках. Оно не жаждало побед, оно готово было к поражениям, ожидая за ними светлую новую жизнь. Эти мысли были ему внушены. Оно восприняло их. Наша молодежь предвоенного времени ждала той бури, которую воспел М.Горький в стихотворении в прозе «Буревестник»…
«…Буря! Скоро грянет буря! Это смелый буревестник гордо реет между молний над ревущим гневно морем; то кричит пророк победы: пусть сильнее грянет буря…»
Это ожидание бури, это желание бури, а не победы над врагом, постепенно, с непостижимой силою и быстротою, охватывало Русское общество во время самой войны. Оно веяло с газетных листов, оно звучало с трибуны Государственной Думы, оно смотрело с экрана кинематографа, оно говорило со сцены театра, и общество постепенно обращалось в психологическую толпу, импульсивную, невменяемую, легковерную, восприимчивую, то верящую в свои силы, то отчаивающуюся и легко падающую духом. Внушать такому обществу стало легко, и чем невероятнее была внушаемая ложь, тем легче ей верили. [18]
Наша Армия, несмотря на неудачи Японской войны, а отчасти благодаря этим неудачам, к началу великой войны была на высоте обучения и воспитания и в этом отношении была сильнее армий противника.
«…Наши перволинейные войска в отношении боевых качеств и тактической подготовки были на должной высоте, — пишет генерал Головин в своей книге «Из истории кампании 1914 года на Русском фронте». — Неудачи Японской войны не поколебали традиций старых частей, знамена которых участвовали во многих победах прежних времен. Ценою крови на полях Маньчжурии против первоклассного неприятеля был куплен боевой опыт новой тактики. В 1914 году в рядах наших войск находилось большое число командиров, офицеров и унтер-офицеров, прошедших лучшую военную школу — школу войны.
Пехота в значительной мере отрешилась от пережитков в виде массивных цепей и стремилась обосновать свои боевые действия на работе звеньев. Стрелковое дело было поставлено выше, чем в любой армии мира. В этих отношениях Русские перволинейные войска оказались лучше подготовленными, нежели противники…
Наша полевая артиллерия в смысле уменья использовать свойства современной скорострельной пушки превосходила не только артиллерию противника, но и французскую, всегда занимавшую почетное первое место…
…Мы считаем себя вправе утверждать, что в 1914 году кадры Русских войск должны быть поставлены на первом месте как по сравнению с нашими союзниками, так и с противниками."[19]
Духовно армия стояла на громадной высоте. Офицеры типа Купринского Назанского были исключением. Армия была вне политики и далека от нее. Целодневные, очень тяжелые занятия воспитанием и обучением солдат не давали возможности офицеру особенно углубляться в газетную и иную литературу. Офицеры читали преимущественно военные журналы и газеты, и потому зловещие крики «буревестников» их мало коснулись. Они вышли на войну, чуждые того гипноза, который охватывал Русское общество, и готовые исполнить свой долг до конца.
Директива Русским армиям была поставлена замечательно правильно, верно и ясно.
— Я приказал Великому Князю Николаю Николаевичу, — сказал Государь Император французскому посланнику Палеологу, — возможно скорее и во что бы то ни стало открыть путь на Берлин. Я придаю нашим операциям в Австрии лишь второстепенное значение. То, что мы должны достигнуть прежде всего, это уничтожение германской армии… (Генерал Н.Н.Головин. Из истории кампании 1914-го года на Русском фронте. Стр. 96)
Почему же при таком прекрасном качестве Русской армии, при столь ясной и определенной директиве и при громадном военном таланте ее исполнителя Великого Князя Николая Николаевича в результате мы разбросались, не исполнили твердого приказа Государя, повели наступление по двум расходящимся операционным направлениям и побочное предпочли главному?
Причин много. Они подробно, ясно и верно изложены в капитальном труде генерала Головина, мы же остановимся на одной, нас по самому предмету нашему интересующей — психологической причине.
Русский Генеральный Штаб, мозг армии, — с давних времен, со времен Пфуля и Толя — благоговел перед немцами. Тактика Клаузевица и стратегия Мольтке были долгое время основанием нашей тактики и стратегии. Лишь в последнее время появились тактика Драгомирова и стратегия Леера, лишь недавно на Русское военное искусство начали обращать внимание. Наши офицеры Генерального Штаба в громадном большинстве чувствовали себя учениками немцев, и отсюда в оперативные планы стал невольно закрадываться страх перед немецким могуществом. Этот страх стал незаметно вливаться и в самую армию через ее офицеров.
Австрийцев мы всегда били и презирали со времен Суворова. Явилось два фронта: фронт германский — страшный, грозный, с серьезным противником, и фронт легкий, где сотнями тысяч берут пленных, — австрийский.
Началось с пустой кичливости одних войск перед другими. «Вы, мол, что, вы на австрийском фронте работали, а попробовали бы на германском!»
Так, шутя, из бахвальства, мы сами внушали своим войскам страх перед немцами.
Пока армия была армией, пока были целы кадровые командиры и офицеры, это мало на нее действовало. Были даже части, которые стремились на германский фронт, чтобы испытать «настоящего» противника, чтобы помериться силами с достойным врагом. Но, когда кадровые офицеры и солдаты были в большинстве выбиты или ранеными ушли из армии, традиции частей стали исчезать, в армию вошли новые люди, — армия стала все больше приобретать психологию толпы и заражаться теми идеями, которые владели обществом. Тогда явился великий соблазн идти по линии наименьшего сопротивления, наносить удары там, где это было легко, и избегать ударов на главном фронте.
Командующие Северным и Западным Фронтами перестали выполнять, отговариваясь разными причинами, поставляемые им директивы, стали топтаться на месте, и вся война изменилась под самим себе внушенным гипнозом германской силы.
А когда армия наполнилась людьми, не думающими о победе, но проникнутыми ожиданием какого-то чуда, какого-то такого времени, когда люди «станут богами» и когда жизнь станет прекрасной, она потеряла последнюю устойчивость и, как всякая толпа, стала легко восприимчива к самым невероятным идеям, внушаемым ей со стороны.
Идеи были готовые. Они давно носились в воздухе, они только ждали момента, когда армия обратится в психологическую толпу, чтобы со всею силою ею овладеть.
При современных коротких сроках службы и громадных армиях вся мужская молодежь государства проходит воинское воспитание. Армия является народной школой. Армия должна воспитать и укрепить молодежь в любви к Родине и в гордости своим прошлым. Армия должна сделать не только войско, но и народ, то есть общество, храбрым, мужественным, стойким и волевым.
Мы знаем, как и какими науками развивать в том или другом направлении человеческий ум.
Мы все более обращали внимания на гимнастику, тренировку тела и спорт, желая оздоровить тело народа — в школах и его солдат — в армии.
Но мы всегда очень мало отдавали себе отчет в том, как закалить душу солдата, как и чем на нее влиять, как научить людей так владеть своею волею, чтобы легко уметь направлять внимание на должное. Как поднять человеческий дух, сделать его твердым волею и мощным, способным на героизм.
Как велики и широки эти задачи для армии!
Вне работы всего общества во всей его совокупности — семьи, школы, литературы, газеты, театра, лекций, радио, кинематографа — значит, без помощи государства — армия не выполнит этой задачи. Как бы высоко ни стоял офицерский корпус, он будет бессилен, ибо солдат, выходя из казарм и попадая в иную среду, возвращаясь в город, в деревню после службы, будет забывать воспитание, внушенное ему офицером.
Когда мы разбирали духовные свойства единичного человека, мы отметили то громадное значение, какое имеет вера в Бога, Его милосердие и загробную жизнь — то есть религия, — христианская, магометанская, буддийская, все равно, — но религия высокой морали, имеющая в себе божественное начало.
Если это имеет такое значение для отдельного человека, то еще большее имеет оно значение для всего общества, для целого народа. Отсюда — Русская, тихая, не воинствующая, христианская покорность смерти, православная мягкость Русского солдата. Отсюда — напористость и огонь воинствующего католицизма француза. Отсюда — мусульманский фанатизм и буддийское равнодушие к смерти.
Конечно, если бы когда-нибудь народное общество могло вырасти в сознании христианской любви ближнего, способной на жертву собою, смысл войны был бы утерян. Не Лига Наций, но только христианское воспитание народов могло бы дать длительный мир.
Потому — жалко и ничтожно то правительство, которое решается обходиться без религии. Недостойна та церковь, которая покидает народ, угождая неверующему правительству.
Но как же Франция, давно отказавшаяся от церкви?
Но как же Германия и Турция, пошедшие на отрыв от церкви?
Как же, наконец, сатанинский союз советских республик, вступивший в борьбу с церковью и начавший неслыханное с первых веков христианства гонение на церковь?
Франция гибнет морально. Если она не погибла в эту войну, то лишь потому, что Франция в лице своего социалистического правительства отказалась от церкви, но сами французы, ее народ, не отказались от нее.
В Германии и Турции, несмотря на отказ от церкви правительства, народ ей верен. Идет невидимая борьба за церковь в семье, и гибель и процветание этих стран зависят от того, кто окажется победителем, — правительство, равнодушное к церкви, или народ, к церкви не равнодушный, радеющий о церкви.
Сатанинский союз советских республик в своем гонении на церковь встретил жестокое сопротивление в народе, — и он губит государство по мере того, как сламывает это сопротивление. Только сломит ли?
В государстве, как мирном сожительстве людей, не может быть двоякой морали.
Не может быть, чтобы одни, как герой Купринской повести Назанский, открыто исповедывали, проповедовали и проводили в жизнь новую «божественную» веру: «любовь к себе, к своему прекрасному телу, к своему всесильному уму, к бесконечному богатству чувств», а другие исповедывали заповедь Христову о любви к ближнему, способной душу свою отдать за этого ближнего.
Невозможно, чтоб одни говорили: — «Кто вам дороже и ближе себя? Никто. Вы — царь мира, его гордость и украшение. Вы — бог всего живущего. Все, что вы видите, слышите, чувствуете, принадлежит вам. Делайте, что хотите. Берите все, что вам нравится», — а другие, рядом с ними, называли себя рабами Господа и были готовы служить Богу и людям.
Невозможно, чтоб одни «октябрили» детей и давали им клички «Совнарком» или «Ленина», а другие тут же крестили их святым крещением, давая им имена угодников Божиих.
Такое государство, такое общество неминуемо погибнут в ненависти, злобе, вражде и чудовищном разврате. Порочные инстинкты возьмут верх и начнется неслыханное истребление во имя своего «я» всех иначе мыслящих.
Только моральное, божественное учение, проповеданное Христом, Магометом или Буддою, способно внести те сдерживающие начала, которые делают мыслимым человеческое общежитие, дают возможность работать и воспитывать общество и в нем создавать боеспособную армию.
В России такою силою до последнего времени была вера в Единого Бога — христианская православная вера, покровительствуемая Императорским правительством, у Русских, магометанская, не менее покровительствуемая тем же правительством — у Русскоподданных магометан и буддийская — у буддистов. В столице России были храмы православные, старообрядческие, католические, лютеранские, протестантские, магометанские мечети и буддийские кумирни. Ибо Бог был один и высока была его мораль.
Гр. Л.Н.Толстой в «Войне и Мире» описывает, как перед Бородинским сражением, на поле, где солдаты и ополченцы устраиваются для боя, служат молебен перед иконой Смоленской Божией Матери.
«…Из-под горы от Бородина поднималось церковное шествие. Впереди всех по пыльной дороге стройно шла пехота с снятыми киверами и ружьями, опущенными книзу. Позади пехоты слышалось церковное пение.
Обгоняя Пьера, без шапок бежали навстречу идущим солдаты и ополченцы.
— Матушку несут! Заступницу!.. Иверскую.
— Смоленскую матушку, — поправил другой. Ополченцы, и те, которые были в деревне, и те, которые работали на батарее, побросав лопаты, побежали навстречу церковному шествию. За батальоном, шедшим по пыльной дороге, шли в ризах священники, — один старичок в клобуке с причтом и певчими. За ними солдаты и офицеры несли большую, с черным ликом, в окладе, икону. Это была икона, вывезенная из Смоленска и с того времени возимая за армией. За иконой — кругом ее, впереди ее, со всех сторон — шли, бежали и кланялись в землю с обнаженными головами толпы военных.
Взойдя на гору, икона остановилась; державшие на полотенцах икону люди переменились, дьячки зажгли вновь кадила, и начался молебен. Жаркие лучи солнца били отвесно сверху; слабый свежий ветерок играл волосами открытых голов и лентами, которыми была убрана икона; пение негромко раздавалось под открытым небом. Огромная толпа, с открытыми головами, офицеров, солдат, ополченцев окружала икону. Позади священника и дьячка на очищенном месте стояли чиновные люди. Один плешивый генерал с Георгием на шее стоял прямо за спиной священника и, не крестясь (очевидно, немец), терпеливо дожидался конца молебна, который он считал нужным выслушать, вероятно, для возбуждения патриотизма русского народа. Другой генерал стоял в воинственной позе и потряхивал рукой перед грудью, оглядываясь вокруг себя. Между этим чиновным кружком Пьер, стоявший в толпе мужиков, узнал некоторых знакомых; но он не смотрел на них: все внимание его было поглощено серьезным выражением лиц солдат и ополченцев, однообразно жадно смотревших на икону. Как только уставшие дьячки (певшие двадцатый молебен) начинали лениво и привычно петь: «Спаси от бед рабы Твоя, Богородице», и священник и дьякон подхватывали: «Яко вси по Бозе к Тебе прибегаем, яко нерушимей стене и предстательству» — на всех лицах вспыхивало опять то же выражение сознания торжественности наступающей минуты, которое он видел под горой, в Можайске и урывками на многих и многих лицах, встреченных им в это утро; и чаще опускались головы, встряхивались волосы и слышались вздохи и удары крестов по грудям…"[20]
Во время Мукденского сражения в Японскую войну, в Феврале 1905 года, некоторые наши части были при отступлении совершенно окружены японцами.
Масса людей и обозов сбилась в овраге, но выйти из него не могла, так как у выхода в деревне засели японцы. Тут же была группа со знаменем. Люди совершенно пали духом и лежали безучастно, укрываясь скатами оврага от пуль. Было несколько разрозненных попыток, но все они разбивались об огонь японцев. Никакие убеждения и команды не действовали. Но вот кто-то, кажется унтер-офицер, выскочил быстро наверх.
В руках его мелькал блестящий большой крест. Откуда взялся этот крест, трудно сказать. Вероятно, он принадлежал походной церкви.
Унтер-офицер этот кричал: «Братцы, пойдем за крестом!! За знаменем!»
Кто-то крикнул:
— Знамя! Выручай! Знамя пропадает!
И случилось что-то необычайное: множество людей сняли папахи и, перекрестясь, быстро ринулись наверх, увлекая всех за собою.
Без криков ура, молча, масса кинулась на заборы и валы, занятые японцами. Слышен был лишь топот бегущей толпы да ее тяжелое дыхание.
Японцы оторопели и, прекратив стрельбу, бросились назад. Говорили, что наши в исступлении изломали японские пулеметы руками.
Через минуту огромная колонна беспрепятственно ползла из рокового оврага.[21]
Что же сделало наших солдат и ополченцев 1812 года такими, что накануне смертного боя при пении молебна на их лицах «вспыхивало выражение сознания торжественности наступающей минуты» и что все они «серьезно, однообразно жадно смотрели «на чудотворную икону»?
Что сделало наших солдат 1905 года такими, что, когда никакие увещания и команды на них не действовали, показали им крест, крикнули: «Братцы! пойдем за крестом, за знаменем!» — они рванули на бой и на смерть, как один человек?
Не уроки Закона Божьего, ибо большинство их не знало. Не изучение религии в религиозно-философских обществах, ибо их тогда не было, да если б и были, народ там не бывает, но привитие веры всем бытом нашей Русской жизни.
Эта глубокая, страстная вера возникла еще тогда, когда бессознательными младенцами лежали они в колыбели и над ними молилась их мать, когда в первый раз из темной, дымной хаты попали они в храм, в сияние золота икон и в блеск свечей. Они восприняли эту веру с молитвой, с крестным знамением, с молебным пением, с постами и розговенами, с исповедью и причащением, с утихшей тоской у могилы близкого человека. Они впитывали веру, как губка влагу, в тысяче мелких, часто незаметных подробностей жизни. Как тело гимнастикой, так они душу свою воспитали и развили в этой вере.
Эту работу наших предков, эту более чем тысячелетнюю правду нашей, нашими дедами созданной, несказанной красоты Православной церкви мы должны отстаивать, не щадя жизни, продолжать и развивать — это наш первый Русский долг.
Насаждая в армии религиозное чувство в ее солдатах, мы должны параллельно развивать в них патриотизм, любовь к отечеству и народную гордость. Мы должны доводить в них исполнение их долга до высшего напряжения — до готовности отдать все: и карьеру, и имущество, и самую жизнь во имя долга. Мы должны развивать в них величайшие воинские доблести — храбрость и мужество!
И это развитие в солдате солдатской добродетели должно идти не только словесным обучением, но так же, как религиозное воспитание человека, — всею жизнью, всем бытом, всем ритуалом военной службы, без которого одними уроками, одним обучением мы никогда не создадим храброго, доблестного воина..
Темный коридор старой бревенчатой казармы. Поздний вечер. Барабан только что пробил вечернюю зорю. Масляные чадящие лампы едва разгоняют сумрак. В их свете тяжелыми и грубыми кажутся шеренги вытянувшихся на перекличку солдат. Тускло мерцают медные Екатерининские каски. Там наметится плечо кафтана, там край тяжелого сапога. Люди устали за день экзерциций, муштровки и караула, люди промерзли на Русском морозе. Веско, медленно и тяжко, точно удары молота по наковальне, бьют слова, упадая на душу чеканящими ударами. Их вычитывает офицер по Суворовскому наказу. Капрал держит ночник над листком с приказом. Эти слова вычитывают после всякого большого ученья, после всякого маневра и ночью перед общей молитвой:
— Субординация, экзерциция… дисциплина… Чистота… здоровье… опрятность… Бодрость… смелость… храбрость… Победа… Слава! Слава! Слава!..
Так вколачивалось в солдатские мозги основание воинской службы и становилось крепким, как молитва.
Субординация… дисциплина… Не только уставы: внутренней службы с его параграфами о начальниках и старших, об отдании чести и внутреннем воинском порядке, дисциплинарный устав с его воинскими проступками и наказаниями и устав караульной службы, — не мелочное их изучение, но мелочное их исполнение действуют на человеческую душу и воспитывают из человека — солдата.
Субординация… В современную армию с партией новобранцев приходят разные люди. Придут простые, честные и верующие люди. Но придут и социалисты, и доморощенные политики, и недоучки, нахватавшиеся из газет и грошовых брошюр грошовой мудрости. Толкуй такому об обязанностях солдата, о его воинском долге! У него своя наука на уме. Он думает, что он все знает, и он привык за словом в карман не лазить. Попробуйте начать объяснять и убеждать, — он сам вам иной раз так разъяснит, что не сразу найдетесь, как ответить. Тут на помощь и является воинский порядок, та субординация, которая заставляет даже окружающую толпу притихнуть.
Команда: смирно!.. Смолкли разговоры. Люди стали в струнку… Вытянулись неподвижно.
— Равняйсь!..
Шеренги приняли красивую стройность. Их мелочно выравнивает унтер-офицер. Опять команда:
— Смирно! Равнение направо!
Головы подняты, повернуты направо. Левое ухо ниже, подбородки кверху. Все глаза на начальника.
Что это? Отдание чести офицеру? Возвеличение молодого «его благородия» перед «серой скотинкой»?
Нет… Это начало той субординации, которая постепенно войдет в солдатскую душу. На одних это произведет впечатление оторопи, огорошит их, собьет их с их горделивой пози ции, где они чувствовали себя «богами», которым все позволено, других заставит серьезнее взглянуть в свое, может быть, слишком приниженное «я», а всех вместе заставит почувствовать себя уже не самими собою, а каким-то коллективным «я», — «взводом», ощутить в себе общую, сильную душу, податливую на внушение начальника, познать себя солдатами.
Чем выше начальник — тем впечатление, производимое им на строй, должно быть сильнее. Музыканты и барабанщики приготовили и продули инструменты. Все встрепенулись. Команды следуют за командами. Люди выравниваются, тянутся, стараются. Строгие подпоручики и поручики обращаются в песчинки, которые то подают на пол-носка вперед, то осаживают чуть-чуть назад. Грозные ротные замерли на своих местах. Старший штаб-офицер волнуется. Наконец — последняя команда:
— Господа офицеры!
Плавно грянул оркестр полковой марш, и перед полком появляется командир полка.
Это не просто человек. Не Егор Степанович, которого вы вчера обыграли в бридж, не толстый старый человек, которому денщик дома снимает сапоги, ибо у него ноги не гнутся, не барин, не буржуй, не «враг трудового народа», но — командир полка. Человек, который со всей этой массой может сделать все, что угодно. Может повести на смерть, может загонять на плацу до седьмого пота, может наградить, накормить, напоить и может заставить терпеть холод и голод.
Это сознание подчиненности командиру сливается со звуками полкового марша, с торжественным рапортом штаб-офицера, с дружным ответом на приветствие первого батальона. Это обряд, это ритуал, который поднимает, волнует, возбуждает какие-то чувства, а в общем внушает толпе веру в начальника, начальнику же уверенность в людях. Уберите эти мелочи, упростите обряд, — и уже не тот станет командир и не тот полк. Суворов был врагом излишней муштры и парада. Суворов был сторонник простоты обучения. Однако, как тонко понимал он этот ритуал появления начальника перед солдатами!
Тут он обдумывал все: свой костюм, аллюр лошади, что и как кому сказать, — самый звук своего голоса.
В Италию на подкрепление армии Суворова в 1799 году прибыли пополнения. Суворов назначил им смотр у города Пьяченцы. Вот как описывает этот смотр и свои чувства очевидец:
«… Все ожидали непобедимого и с нетерпением смотрели в ту сторону, откуда он должен был ехать. Стены города Пьяченцы покрыты были сплошною толпою горожан и раненых французов.
И вот: пыль столбом по пути, и вот он, отец наш Александр Васильевич! Он прямо и шибко ехал к нам верхом на лошади, окруженный многочисленною свитою. Если бы не святая дисциплина, удержавшая в рядах строя ратников, — то все войско кинулось бы к нему навстречу! И вот он подъехал к середине корпуса, остановился, взглянул своим орлиным взором, — громко сказал: «Здравствуйте, братцы! — чудо-богатыри! — старые товарищи! — здравствуйте!!..» И ответ ратников, как сильная буря, вырвавшись из ущелья гор, как раскат грома, огласил окрестности: — «Здравия желаем, отец батюшка!» — Наконец, голос ратников «ура!» покрыл все. Александр Васильевич шибко проехал по линии войск, приветствуя их: — «Здравствуйте, чудо-богатыри! Русские! Братцы! Здравствуйте!» И тогда-то приказал начать примерное сражение по методе его.
Пример сражения продолжался не более часа, натиск и удар в штыки. Затем войска остановились в колоннах. Александр Васильевич приехал к ним. Все полки и батальоны сомкнулись густо и сблизились к месту, где был непобедимый. Говорил речь войскам о победах над французами, и речь его была коротка: помянул о победах, давно бывших над врагами, и в заключение сказал: «Побьем Французов-безбожников! В Париже восстановим по-прежнему веру в Бога милостиваго; очистим беззаконие! Сослужим службу Царскую — и нам честь, и нам слава!.. Брат-Цы! Вы богатыри!.. Неприятель от вас дрожит!.. Вы — Русские!..» И крики десятков тысяч ратников: «Рады стараться! Веди нас, отец наш, готовы радостно!.. веди, веди, веди! Ура!!» — огласили окрестности Пьяченцы.
Александр Васильевич поехал от нас, и вслед за ним начальники полков и батальонов повели старых его знакомых ратников. О, как радостны возвратились к нам наши старики, чего они только не говорили нам! Их было человек около полусотни, и почти всех по именам знал Александр Васильевич; и все с ним были в Крыму, на Кубани, на Пруте, при Рымнике, на Дунае и в Польше; и со всеми он говорил, и всякому дал свое слово ласковое. После того он сказать изволил: «Прощайте, братцы, покудова! Увидимся!.. Кланяйтесь от меня всем, всем чудо-богатырям! Помилуй Бог!.. Мы — Русские!..»
И сколько приезжало потом к русской солдатской толпе вождей на красных лимузинах и паккардах, украшенных красными флагами, и вожди, стоя на подушках, говорили длинные речи, обращаясь к «самой свободной в мире армии», а зажечь толпы не умели. И, расходясь, говорили солдаты самой свободной армии:
— Начерта мне земля и свобода, если меня убьют и я ничего этого не увижу? Нет, шалишь, повоевали и будя!..
В чем же была сила старого вождя и начальника, Александра Васильевича Суворова?
Конечно, прежде всего в том, что он был для всех, кто его ожидал, — «непобедимый». Обаяние его имени было так велико, что тот, кто пишет, называет его просто — «отец наш», «Александр Васильевич» — ибо кто не знал в тогдашней Павловской России, кто такой Александр Васильевич?
Суворов знал, что удивить толпу — это ее победить. Он едет верхом и «шибко», — а ему тогда было шестьдесят девять лет, и ему это было нелегко. Он окружен большою свитою. Суворов был небольшого роста, сух и некрасив. Он не появлялся никогда на большой голштинской лошади. — Знал, что на ней он будет смешон. Он ездил на небольшой и шустрой казачьей лошади с приемом лихого наездника. И одевался он оригинально, по-своему. С лентою на шее и большим Мальтийским крестом на груди, он сразу поражал внимание.
Большие глаза его блистали вдохновением. От него как бы шел ток к его солдатам. Современник пишет о нем: «Взглянул своим орлиным взором, громко сказал: здравствуйте, братцы…» У Суворова на поле перед солдатами был свой силуэт. Такой же свой, собственный силуэт, образ, влияющий на толпу, имели и все великие полководцы.
Наполеон был малого роста, такого малого, что когда смотришь в музеях и во дворцах Франции его постель и ванну, не веришь, что это вещи взрослого человека. Но он был «великий», и он знал, что он и казаться должен таким. Треугольная большая, особая, Наполеоновская, незабываемая шляпа, всегда один и тот же скромный артиллерийский мундир и серый походный сюртук. Прекрасная, но маленькая, под рост, арабская лошадь,
Его маршалы переняли от него это значение внешнего вида. Одевался в страусовые перья, носил пестрый, золотом расшитый ментик король Неаполитанский Мюрат, был тяжело скромен рослый Даву. Самые звания и титулы, данные маршалам Наполеоном, поражали войска. Все короли и герцоги!.. Все величества и светлости!..
Скобелев понимал, что белый китель, белая лошадь, иногда в холод распахнутое на груди пальто с алыми генеральскими лацканами внушают солдатской толпе мысль о его бесстрашии, влекут солдата за ним. Он был — «белый генерал!»
Начальник 10-й кавалерийской дивизии в Великую войну, граф Келлер, на рослом коне, под своим сине-желтым значком, с сияющим светлым лицом въезжал в стрелковые цепи и ласково говорил солдатам два, три слова.
«Заговоренный» — говорили солдаты. В самом слове было уважение к нему, готовность идти за ним.
Суворов говорит немного. Он не обещает ни земли, ни воли, он не сулит ни крестов, ни наград. Он знает цену земным наградам: — «Все суета сует». Он говорит о невесомом, духовном и бессмертном. — «Побьем французов-безбожников! В Париже восстановим по-прежнему веру в Бога милостивого; очистим беззаконие! Сослужим службу царскую — и нам честь! И нам слава! Братцы! Вы богатыри!.. Неприятель от вас дрожит! Вы — Русские!..»
Судьба отняла от нас все нажитое. Она лишила нас имущества, сорвала безжалостною рукою офицерские погоны, загнала в мастерские заводов, к рулю такси, в подземные угольные шахты. Она изгнала нас из Родины. Но разве могла она лишить нас нашего офицерского звания? Сознания, что мы — офицеры? Разве лишила она наших прошлых побед, нашей чести и славы? И этого никто, никогда отнять не может, — это есть то вечное, о чем всегда говорил и повторял Суворов, что внушал ежедневно, после каждого учения, перед вечерней перекличкой и утром, когда люди только что встали.
— Слава… Слава… Слава…
Войска видели вождя. Зрительное впечатление отразилось в их душах. Надо, чтобы образ вождя запечатлелся дальше, проник в их разум и покорил его. Убежденное, страстное слово вождя, его приказ должны сделать это и покорить и тех, кто почему-нибудь его не видел, не рассмотрел, кто его не слышал. Это слово дойдет до солдатской души только тогда, когда говорящий сам будет проникнут глубокой верою в то, что он говорит.
Генерал Bonnal в своей книге «Военная психология Наполеона» пишет: — Чтобы возбудить других, нужно самому гореть тем же священным огнем. Никогда ни один военный начальник не умел гальванизировать свои войска, как генерал, ставший императором и которого солдаты называли фамильярно «бритым»…[22]
Слова и манеру коротких, отрывистых, почти истерических фраз Наполеона старался повторить Керенский. Он ничего не достиг. Наполеон имел веру такую в свои слова, которая и горами движет. Керенский говорил на ветер, для себя, сам ни во что не веря.
Какою златокованною, мудрою, великою силою звучат слова знаменитого приказа Петра Великого перед Полтавским сражением, долженствовавшим решить судьбы России.
«…Воины! — писал Петр, — пришел час, который должен решить судьбы отечества. Вы не должны помышлять, что сражаетесь за Петра, но за государство, Петру врученное, за род свой, за отечество, за православную нашу веру и церковь. Не должна вас смущать слава непобедимости неприятеля, которой ложь вы доказали не раз своими победами. Имейте в сражении перед собой правду и Бога, Защитника вашего, а о Петре ведайте, что ему жизнь не дорога, жила бы только Россия во славе и благоденствии для благосостояния вашего.»
Три царские пули, о которых поет солдатская песня -
Было дело под Полтавой…
Сотни лет еще пройдут.
Эти царские три пули
В сердцах Русских не умрут —
показали солдатам, что Петр, когда писал свой приказ, горел страстною, все забывающею и все презирающею верою в победу и эту веру мог и умел внушить своим солдатам — победителям под Полтавой.
Воспитанные Суворовым офицеры умели отдавать приказы так, что они вели солдат к победе.
В приказе Азовскому мушкетерскому полку о штурме Праги 24-го октября 1794-го года значится:
«…Его Сиятельство граф Александр Васильевич Суворов
приказал:
1. — Взять штурмом Пражский ретраншамент.
И для того: -
2. — На месте полк устроится в колонну поротно. Охотники со своими начальниками станут впереди колонны, а с ними рабочие. Они понесут плетни для закрытия волчьих ям перед вражеским укреплением, фашинник для закидки рва и лестницы, чтобы лезть из рва через вал. Людям с шанцевым инструментом быть под началом особого офицера и стать на правом фланге колонны. У рабочих ружья через плечо на погонном ремне. С нами егеря Белоруссцы и Лифляндцы. Они у нас направо.
3. Когда пойдем, воинам идти в тишине, не говорить ни слова, не стрелять.
4. Подошел к укреплению, кинуться вперед быстро, по приказу кричать «ура»!
5. Подошли ко рву, — ни секунды не медля, бросай в него фашинник, спускайся в него, и ставь к валу лестницы; охотники, стреляй врага по головам — шибко, скоро, пара за парой лезь. Коротка лестница? Штык в вал — лезь по нем, другой, третий. Товарищ товарища обороняй. Ставши на вал, опрокидывай штыком неприятеля и мгновенно стройся за валом.
6. Стрельбой не заниматься: без нужды не стрелять; бить и гнать врага штыком; работать быстро, споро, храбро — по-русски. Держаться своих в середину; от начальников не отставать. Везде фронт.
7. В дома не забегать; неприятеля, просящего пощады — щадить; безоружных не убивать; с бабами не воевать; малолетков не трогать.
8. Кого из нас убьют, — Царство Небесное; живым — слава, слава, слава!»[23]
Приказ был разослан по ротам в 7 часов вечера накануне штурма. Его читали перед строем «для вразумительности» три раза. В нем все ясно, все без колебания, без сомнения.
«Суворов приказал взять штурмом Прагу». — Внушена мысль — и возьмут. Есть сомнения: — коротка лестница? — «штык в вал. Лезь по нем». «Драться как? — «храбро — по-Русски!» Награда за подвиг? — «мертвым Царство Небесное, живым — слава!»
Все невесомое, все душевное, все высокое, дух поднимающее!!
Суворов говорил солдатам: «Русские не могут отступать. Неприятель от вас дрожит.» — Внушение мощи, силы, сознания непобедимости.
Донской герой Бакланов писал казакам: «Покажи врагам, что думка твоя не о жизни, а о славе и чести донского казачества.» Скобелев обратился к батальону, который он посылал в атаку: «Братцы, я посылаю вас на смерть. Видите позицию? Взять ее нельзя. Да я брать ее и не думаю. Но нужно, чтобы турки перебросили туда все свои силы; а я тем временем ударю им в центр. Вы дадите России победу. Смерть ваша будет честной, славной смертью!» Бодрым, могучим «ура» — ответил батальон, посылаемый на смерть, и бросился в атаку.
Теперь приказания часто отдают по телеграфу и телефону. Но и на телеграфной ленте, и в дрожании телефонной мембраны не может и не должно быть колебания. Офицерам из цепи придется говорить донесения по телефону. Их слышит телефонист, их слышат солдаты, каждое слово, тон голоса влияет на них и внушает им или чувства страха, или чувства непобедимости.
Когда в Великую войну я командовал полком, я находился в бою, или в цепях, или при сотенных поддержках. Начальник штаба дивизии спрашивал меня по телефону — «какова обстановка?»
— Великолепно, — неизменно отвечал я, когда до великолепия часто было далеко. Но это слово вычурное и блестящее, я видел, отражалось на лицах телефонистов и ординарцев.
Старая Россия звала солдат на подвиг — «За веру, царя и отечество!»
Эти лозунги были изображены на знаменах. На старых победных знаменах не стояло ни «земля и воля», ни «мир хижинам — война дворцам». С них смотрели нерукотворный лик Спасителя или Божия Матерь с младенцем. На них был крест — эмблема мученической кончины и прообраз воскресения, из них чернел пестрыми шелками расшитый двуглавый орел и сверкал Государев вензель. С этими великими лозунгами наши полки побывали в Берлине и в Париже, стояли в Милане и в Вене, взяли приступом Варшаву, Измаил, Карс и Геок-Тепе, стояли грозными победителями у стен Константинополя.
Но, может быть, все это уже отжило? Может быть, на смену духовным, патриотическим лозунгам пришли иные призывы, обещания материальных благ? Быть может, современный безбожный и безверный народ надо звать на бой и к победе другими словами? Может быть, теперь и самое знамя стало смешным и ненужным пережитком старины и ему место в музее, а не перед строем полка? Посмотрим, что такое знамя в сегодняшней республиканской Франции, полной антимилитаристов, социалистов и безбожников.
Полковник Lebaud, в только что вышедшей (в 1927 году) книге «Education morale du Soldat de Demain», пишет о знамени:
«Знамя — полотнище, сшитое из трех кусков материи, национальных цветов Франции, прикрепленных к древку. Знамя — высокий символ, символ Родины. Там, где оно развевается, — там Франция. В колониях, заграницей, на море — оно воплощает родную землю, ее равнины и горы, ее пастбища и леса, ее реки… ее славную историю, ее идеалы права и правосудия. Знамя- эмблема чести полка. Знамя — эмблема чести тех, кто собрался под ним. Самое прекрасное выявление чести — защита Родины. Защита Родины, не только жертвуя ей свою жизнь, — это еще не так трудно, — но постоянно работая и действуя для процветания, для ее величия, что еще труднее. Честь и Родина- два слова, две тесно связанных между собою идеи, начертаны золотыми буквами на знамени. Этими идеями должны руководствоваться солдат, служащий в армии, и всякий гражданин, служа своей Родине. Значение знамени громадно. В нашей, такой низменной и прозаической жизни, где, кажется, все направлено только к удовлетворению материальных потребностей, знамя существует для того, чтобы поднять нашу душу своею отвлеченною красотой. Знамя — душа полка. Знамя — душа того общества, которое его имеет. Знамя поддерживает людей в исполнении их долга, знамя заставляет их стремиться к идеалу. Какой же солдат, или будущий солдат — не имеет веры в свое знамя?.. Кто любит Родину, в ком не заглохло понятие о чести, тот не остановится только на том, что изображено на знамени. Знамя побудит его к возвышенным мыслям, знамя заставит его делать благородные поступки. Поняв любовь ко всей Родине, человек научится любить и каждого гражданина этой Родины. Он не будет платонически говорить об этой любви, но применит ее на деле. Привыкнув поступать честно, он и во всей своей жизни будет вести себя достойно человека и гражданина. Таким образом знамя приучает всех тех, кто понимает его высокое значение, вести высоконравственную жизнь.
Отсюда понятно, что этот «кусок материи» должен быть почитаем священным и подлинно неприкосновенным. Сдача знамени — бесчестие для полка. Каждый человек должен жертвовать своею жизнью на защиту знамени. Его охрана составляется из самых храбрых солдат полка. Мы же должны всеми средствами стараться овладеть знаменем противника, потому что это внесет упадок духа в его ряды. Взятие знамени у противника — блестящий подвиг солдата, взявшего знамя. Лучи его славы падают на весь полк. Знамя такого полка украшается за геройство его солдата. За отличное поведение солдата в бою на знамя вешается разноцветный шнур, подобный аксельбанту. Спортивные общества вешают на свои знамена медали и ордена, полученные их членами на состязаниях.
Знаменам оказывают особые почести. Какое сильное впечатление производит на всех появление знамени, сопровождаемого почетным взводом! Полк ждет его неподвижно. Когда полковник салютует знамени, трепет патриотизма охватывает всех присутствующих. Самые пресыщенные люди, присутствующие на этой церемонии сотни раз, всегда бывают растроганы не менее молодых конскриптов.
Есть ли такой интернационалист, у которого не забилось бы сердце при виде «Salut aux couleurs» на море или в чужой стороне?
Солдаты обязаны отдавать воинскую честь проходящему знамени и, мало кто из граждан не снимет перед ним шляпы. Почитание знамени вкоренилось в нашей стране.
Роль знамени — связать настоящее с прошлым и сделать будущее достойным нашей славной истории.
Изображение на знамени имен прошлых побед имеет целью внушить молодым поколениям желание следовать примеру предков. «Пуалю» великой войны доказали, что они воспользовались этим уроком…»[24]
Так прекрасно и вдохновенно в наши дни пишет о знамени француз, полковник Лебо. Он смешивает в одно три разных по нашему понятию предмета: знамя, национальный флаг и значок спортивного или цехового общества. Мы эти предметы в прошлом различали. В определении знамени мы не расходимся с французами. «Знамя, — учили мы солдат в старой Императорской армии, — есть священная воинская хоругвь, под которою собираются все верные своему долгу воины и с которою они следуют в бой со врагом. Знамя должно напоминать солдату, что он присягал служить Государю и Родине до потери самой жизни. Величайший позор для части — потерять свое знамя. Такая часть подвергается расформированию, а люди, которым непосредственно была вверена охрана знамени, предаются смертной казни через расстреляние.»
Знамя встречалось у нас с большими почестями. Полк брал «на караул», офицеры салютовали, музыка играла и барабанщики били «поход». В Туркестанском военном округе со времен Скобелева знамя встречали громовыми криками ура! Это сильно действовало на туземцев. И у нас встречному знамени все военнослужащие становились во фронт, и у нас редко кто (особенно простые люди) не обнажал головы перед знаменем. Я шесть лет был полковым адъютантом Л. Гв. Атаманского полка. Наш штандарт стоял в Зимнем Дворце. Сколько раз мне приходилось брать его оттуда на парады и церемонии. И всякий раз какое-то необъяснимое волнение охватывало меня, когда я снимал с него кожаный тяжелый чехол, раскутывал замшевую покрышку, расшитую шелками и серебром. Точно живой организм появлялся передо мною и говорил что-то страшное и бессмертное, говорил о смерти и воскресении.
«Бородино… Фер-Шампенауз…Париж… Варшава… 1775–1875 г.г.» Что же испытывали те, на кого с истлевающей парчи смотрели из глубины веков — Нарва, Лесной, Полтава, Берлин, Измаил, Варшава, Плевна, Адрианополь, перед кем развертывалась слава, уходящая в глубину трех, четырех веков!? Слава десятка поколений!
И позже, командуя полком, сколько раз ночью я просыпался в тесной галицийской хате или в землянке и видел над своею головою в углу черный чехол, копье с Русским двуглавым орлом внутри и георгиевский крест под ним. Живым и дарующим какую-то особую силу казалось оно мне с его именами славных побед под Краоном и Лаоном полка Мельникова 10-го…
Я требовал, чтобы при первой просвистевшей пуле, при первом пушечном ударе, как только рвалась таинственная завеса между «нами» и «ими» — хорунжий при знамени со знаменным урядником снимали чехол, и распускали наше темно-синее знамя с изображением Нерукотворного Спаса. Я никогда не раскаивался об этом своем приказании.
Мы пережили со знаменами тяжелое время..
Это время Японской войны. Были части, малодушно возившие свои знамена при обозе; эти части заранее внушали своим солдатам мысль о возможности поражения. В военной литературе того времени мы найдем немало малодушных «пораженческих» статей, говоривших о необходимости отмены знамен, как излишней «обузы», требующей для своей охраны лишних людей. Плохие психологи были эти писатели.
Национальный флаг у нас до последнего времени не имел такого священного значения, как знамя. Вернее, мы этого значения не понимали. Мы трепали его по улицам в табельные дни, вешали над балаганами и кабаками. Впервые я понял значение Русского флага, когда в 1901 году оказался надолго в Маньчжурской глуши, когда ездил верхом по лесам и горам с этапа на этап. Тогда после пятидесятиверстного перехода, после безмолвия «лесов Императорской охоты» на хребтах Джан Туань-Цайлин, когда увидишь вдали китайскую деревушку и над крайней фанзой в сумерках догорающего чужого дня трепещущий бело-сине-красный флажок, когда почувствуешь, что там свои, Русские, — до боли забьется сердце нежною привязанностью к скромному символу великой России.
Теперь мы все это знаем. Теперь мы жадно и страстно ждем, когда взовьются Русские цвета над нашей страждущей, порабощенной Родиной. Сколько из нас отдало жизнь за эту светлую мечту и сколько живет теперь единою мыслью, единым желанием вернуть этому Русскому флагу его былую славу и значение.
Знамя — душа армии. Знамя — великий символ бессмертной идеи защиты Родины. Как много людей с опасностью для жизни сохранили и вывезли свои знамена из кровавого кошмара, охватившего Россию! Иные знамена вывозились по частям. Нужно ли после этого яркого примера действенного понимания духовного значения знамени говорить о том, какое громадное значение оно имеет для психологической толпы, каковою является армия?
Нужно ли говорить, что не умерли, но живы те полки, чьи знамена скромно ждут в Белградском храме и в других местах, когда «верные своему долгу воины» соберутся под ними? Нужно ли говорить о том, что тело наше могут убить, замучить на работах, унизить, заставить голодать, но бессмертной души, но сознания верности Родине и любви к ней, но седых полковых знамен и штандартов — никто уничтожить не может.
«Нога ногу подкрепляет, рука руку усиляет», учил Суворов. В этих шести словах все значение сомкнутого строя в прежние времена, когда атаковали развернутым строем батальонов, когда встречали атаки в полковых тяжелых колоннах. Теперь, когда строи стали жидкими и цепи редкими, когда вся боевая работа как будто ушла в звено, нужны ли ротные, батальонные и полковые ученья, сомкнутый строй, отбитая нога, барабанные бои и музыка церемониальных маршей?
Люди, одетые в военную форму и поставленные в строй до известной черты будут оставаться со своими мыслями, со своими убеждениями, каждый будет иметь свою душу, и они не сольются в одну общую полковую душу до тех пор, пока не произойдут какие-то явления, которые уменьшат их рассудочные, обособляющие способности, пока их мысли и чувства не будут в одну сторону ориентированы, пока их восприимчивость ко внушению не достигнет наивысшей степени.
Иными словами, строй есть толпа, которую надо сделать психологической толпой, послушной воле начальника. Сомкнутый строй, хождение в ногу под барабан или музыку, стройное движение колонны с песнями, церемониальный марш под полковой оркестр, — это все средства приучить людей отрешиться от себя и воспринять коллективную полковую душу. После такого общего, волнующего движения люди разойдутся по звеньям, рассыплются в цепи, уйдут совсем из строя, распущенные по баракам или палаткам, но еще долго их личная душа будет отсутствовать, долго еще будет оставаться горделивое сознание принадлежности к мощному организму — своему полку.
И потому ученья в сомкнутых строях, нога, барабанный бой, щегольской ружейный прием, маршевая песня и музыка имеют значение и теперь, ибо они повышают чувства бодрости, храбрости, помогают одолевать животный страх.
Часть, обученная общему приему, привыкшая к сомкнутому строю, в минуту робости и расстройства, тогда, когда вот-вот готова начаться паника, этими привычными командами, этим «чувством локтя» приводится в порядок. Вид сомкнутого строя, вид толпы, повинующейся начальнику и с ним единомышленной, влияет и на противника, внушая ему уважение и страх перед такою частью.
Скобелев, когда он видел, что идущая в бой часть расстроена, что лица бледны и в ней являются отсталые, останавливал такую часть и командовал ружейные приемы или пропускал церемониальным маршем. Коллективная душа возвращалась к полку, и часть успокаивалась.
«18-го июля 1877 года, — пишет С. Гершельман, — под Плевной один из батальонов был приведен в порядок производством ученья ружейных приемов. Когда неприятель был не далее 45 шагов, батальон держал «на караул» Турки не выдержали и повернули.»[25]
1-го ноября 1917-го года, когда я был окружен матросами и красногвардейцами в Гатчине и фактически находился уже в плену у большевиков, я был вызван на расправу на двор Гатчинского дворца.
Громадная, в несколько тысяч человек, толпа красногвардейцев и матросов сплошь покрывала двор. У самого входа, затурканные и ошалелые, стояли около четырехсот казаков 9-го Донского казачьего полка. При моем появлении на двор временно командующий полком, Войсковой Старшина Лаврухин скомандовал:
— Смирно! Господа офицеры! Я поздоровался, как всегда:
— Здорово, молодцы 9-й полк.
Полк дрогнул и дружно и громко ответил по старому:
— Здравия желаем, ваше превосходительство!
Этот ответ спас мне тогда жизнь и отсрочил на целые сутки мой арест и увоз в Смольный институт.
Герой романа Куприна «Поединок», подпоручик Ромашов, жалкий слабовольный юноша, не любящий строя и не понимающий военной службы, плохой фронтовик, на неудачном, утомительном смотру командующего войсками округа попадает в строй всего полка, всех его шестнадцати рот, двух тысяч человек, вдруг получивших одну душу, и испытывает следующие, душу возвышающие чувства:
«…Вторая полурота прямо! — услыхал Ромашов высокий бабий голос Арчаковского. И другая линия штыков, уходя, заколебалась. Звук барабанов становился все тупее и тише, точно он опускался вниз, под землю, и вдруг на него налетела, смяв и повалив его, веселая, сияющая, резко красивая волна оркестра. Это подхватила темп полковая музыка, и весь полк сразу ожил и подтянулся: головы поднялись выше, выпрямились стройные тела, прояснились серые, усталые лица…
…Капитан Слива вышел вперед — сгорбленный, обрюзгший, оглядывая строй водянистыми выпуклыми глазами, длиннорукий, похожий на большую, скучную обезьяну.
— П-первая полурота… п-прямо!
Легким и лихим шагом выходит Ромашов перед серединой своей полуроты. Что-то блаженное, красивое и гордое растет в его душе. Быстро скользит он глазами по лицам первой шеренги. «Старый служака обвел своих ветеранов соколиным взором», — мелькает у него в голове пышная фраза, в то время, когда он сам тянет лихо, нараспев:
— Вторая полу-рот-а…
«Раз, два! — считает Ромашов мысленно и держит такт одними носками сапог. — Нужно под левую ногу. Левой, правой?» И с счастливым лицом, забросив назад голову, он выкрикивает высоким, звенящим на все поле тенором:
— Прямо!
И, уже повернувшись, точно на пружине, на одной ноге, он, не оборачиваясь назад, добавляет певуче и двумя тонами ниже:
— Ра-авнение направа-а!
Красота момента опьяняет его. На секунду ему кажется, что это музыка обдает его волнами такого жгучего, ослепительного света и что медные, ликующие крики падают сверху, с неба, из солнца. Как давеча, при встрече, — сладкий, дрожащий холод бежит по его телу и делает кожу жесткой, и приподымает и шевелит волосы на голове. Дружно, в такт музыке, закричала пятая рота, отвечая на похвалу генерала. Освобожденные от живой преграды из человеческих тел, точно радуясь свободе, громче и веселее побежали навстречу Ромашову яркие звуки марша. Теперь подпоручик совсем отчетливо видит впереди и справа от себя грозную фигуру генерала на серой лошади, неподвижную свиту сзади него, а еще дальше разноцветную группу дамских платьев, которые в ослепительном полуденном свете кажутся какими-то сказочными, горящими цветами. А слева блестят золотые, поющие трубы оркестра, и Ромашов чувствует, что между генералом и музыкой протянулась невидимая волшебная нить, которую и радостно, и жутко перейти. Но первая полурота уже вступила в эту черту. — Хорошо, ребята! — слышится довольный голос корпусного командира. — А-а-а-а!
— подхватывают солдаты высокими, счастливыми голосами. Еще громче вырываются вперед звуки музыки. «О милый! — с умилением думает Ромашов о генерале. — Умница!» Теперь Ромашов один. Плавно и упорно, едва касаясь ногами земли, приближается он к заветной черте. Голова его дерзко закинута назад и с гордым вызовом обращена влево. Во всем теле у него такое ощущение легкости и свободы, точно он получил неожиданную способность летать. И, сознавая себя предметом общего восхищения, прекрасным центром всего мира, он говорит сам себе в каком-то радужном восторженном сне:
«Посмотрите, посмотрите — это идет Ромашов.» «Глаза дам сверкали восторгом.» Раз, два, левой!.. «Впереди полуроты грациозной походкой шел красивый, молодой подпоручик.» Левой, правой!.. «Полковник Шульгович, ваш Ромашов одна прелесть, — сказал корпусный командир, — я бы хотел иметь его своим адъютантом…» Левой!..
Еще секунда, еще мгновение — и Ромашов пересекает очарованную нить. Музыка звучит безумным, героическим, огненным торжеством. «Сейчас похвалит, — думает Ромашов, и душа его полна праздничным сиянием…»
Сомкнутый строй, команда, общий ружейный прием, торжественно принесенное к строю знамя, барабанный бой и музыка делают толпу людей единомышленной, собирают их чувства, их душевное «я» в одну большую коллективную единицу. В ней все в их чувстве герои Купринского «Поединка»,
— старый, длиннорукий, «похожий на скучную обезьяну» капитан Слива, неврастеник Ромашов и лихой, бравый молодчик Арчаковский — живут одним чувством, одною мыслью: как лучше, лише пройти на церемониальном марше, все забывая, думая только о полке и составляя одно целое — наш полк. Это чувство слиянности людей, это чувство особой коллективной единицы, столь важное на войне и для войны, усиливается, увеличивается, усугубляется одинаковою одеждою, одинаковым номером, общим названием — полковым мундиром.
Мы пережили увлечение яркими, бьющими в глаза формами одежды, тяжелыми киверами, султанами, шитьем, этишкетами, лацканами и ментишкетами, и пережили обратное увлечение защитным цветом, небрежно нашитыми общесерыми погонами с номером полка, наведенным химическим карандашом. Наконец, мы видели беспогонную и вовсе не обмундированную армию.
Мы можем сделать выводы из виденного нами. Возьмите людей и оденьте их в серые, грязные мешки, всем одинаковые, без всяких отличий. Они будут прекрасно применены к местности, и в них очень трудно будет попасть, но они не покажут в бою особенно высокой доблести. Отметим величину их доблести знаком «X». Оденем этих людей с некоторыми отличиями, придадим этим отличиям особое духовное значение, выделим этим отличием их перед другими частями и этот «X» станет с коэффициентом 2, 3, 4 и т. д… Если мы станем одевать людей уже настолько ярко, что они будут резко видны на местности и вследствие своей одежды начнут сильно терпеть от огня, — этот «X» станет понижаться, будет под знаком деления на 2, 3, 4 и т. д. Есть какая-то мера, которую организатор армии — психолог не должен переходить ни в ту, ни в другую сторону.
Разум говорит, что надо одеться в защитное платье, самое лицо вымазать в грязи, серых лошадей выкрасить в защитный цвет, — а чувство, а дух жаждут своего отличия и, поборая страх, пестрят одежду.
В минувшую войну офицерам было приказано одеть погоны защитного цвета, однако многие офицеры неохотно расставались со своими металлическими погонами и долгое время носили их.
Имя полка, шеф полка, отличие — возвышали дух солдат в бою. В сражении на реке Ниде, в бою под Новым Корчиным, в начале декабря 1914 года, где участвовали 35-ая и 37-ая пехотные дивизии, были взяты многие пленные австрийцы. Они единогласно показали, что наибольшие потери они понесли и наиболее смело их атаковал полк с погонами «с лапками». Так назвали они непонятный им вензель Императора Александра III
— славянское А и III под ним. Это был 145-й пехотный Новочеркасский Императора Александра III полк. То, что он имел Шефа, — был наружно отличен перед другими полками
— в бою подняло дух солдат, сделало их храбрее. Кубанские и Терские казаки в многих полках во всю войну не расставались с алыми и белыми тумаками на черных папахах и с цветными башлыками. Традиции части они ставили выше удобств защитного цвета.
В сражении на реке Стоходе, весною 1916 года, 1-му Линейному казачьему генерала Вельяминова полку было приказано увлечь замявшуюся пехоту и заставить ее переправиться через реку Стоход. Линейцы, 2 сотни, под командою Войскового Старшины Улагая, с пулеметной командой есаула Тутова, в черных шапках, с алыми тумаками, в алых развевающихся за спиною башлыках, с командиром сотни, есаулом Лесевицким, на белом коне во главе бросились в конном строю лавами в реку. Германцы ошалели от этого зрелища; наша пехота, прочно залегшая, встала и пошла за казаками. Казаки под обрывом спешились, все такою же яркою, пестрою цепью пешком подошли на триста шагов к германским окопам и пулеметным и ружейным огнем очистили дорогу кинувшейся в штыки зачарованной их алыми башлыками пехоте.
Каждый по себе знает, как хорошо сшитое платье придает человеку самоуверенность и как, наоборот, сознание, что он дурно или несоответственно случаю одет, делает даже самоуверенного робким и застенчивым.
Полковой мундир, являясь вывеской на человеке, определяя всем, кто он, связывает носителя мундира и заставляет человека вести себя так, чтобы не замарать мундира.
В журнале «Нива» за 1916 год был напечатан, не помню чей, рассказ под названием «Мундир бесстыдства». В нем описывалось, как офицер, случайно попавший в Петербург в штатском платье, почувствовал себя далеким от полка, от армии, почувствовал, что многое из того, чего он не мог сде лать в мундире, теперь ему позволено. Многое, что было стыдно делать поручику такого-то полка, совсем не стыдно, если он «некто в сером».
Улан, идущий в отпуск, надевал шапку с султаном, мундир, продевал этишкет, цеплял тяжелую бренчащую саблю на кожаную портупею. Он не напьется, он не позволит себе дурного поступка, потому что вся эта красивая форма напоминает ему везде, что он — улан Ея Величества. И тот же улан в защитной рубахе с защитными погонами в серой шапке, слившийся с толпою, не чувствует этого сдерживающего и возвышающего значения формы. Ему ничего не стыдно.
С полковым мундиром почти всегда связаны и полковые традиции. Полковые традиции — это неписаный устав части, это никем не утвержденное дополнение к форменной одежде, являющееся духовным мостом к славному подвигу дедов, к былой походно-боевой жизни, к торжественному сиянию прошлого. Это то, что возвышает душу человека и в решительный смертельный час помогает ему победить страх смерти.
Поют Елизаветградские великой княжны Ольги Николаевны гусары:
Так держите имя Ольги,
Белый ментик и штандарт!
От традиции надо отличать моду. Если традиции части надо всячески поддерживать и сохранять, то с модою надо бороться. Мода, — эти фуражки прусского образца, эти английские френчи при Русских шароварах, эти похожие на юбки бриджи и галифе, — создается шапочниками и портными, культивируется героями тыла, паркетными шаркунами, бегающими от строя. Мода может, по истине, стать «нравственной заразой» в полку и гарнизоне. Традиция соединяет людей части в дружное братство, мода разъединяет людей, вызывая зависть и насмешки. Лучшее средство бороться с модой — дать войскам форму одежды и удобную, и красивую, которая сама по себе так хороша, что не вызывает желания вносить в нее исправления и изменения, желания вносить в нее исправления и изменения.
Чем выше идеалы, за которые борется армия, тем доблестнее ведет она себя на войне. Из примеров великих Русских полководцев, Петра и Суворова, из всего быта старой Императорской Армии мы видели, что она боролась за великие невесомые лозунги, лозунги души, а не тела — «за веру, царя и отечество».
Как и чем побудит солдата победить страх смерти государство, отказавшееся от Бога, государство, состоящее из людей, не верующих ни в Бога, ни в вечную загробную жизнь? Такому государству остается лишь опереться на любовь к Родине и на необходимость жертвовать собою во имя ее. Так во Франции — «Honneur et patrie» — «честь и отечество», — стоящие на французских знаменах, являются главными возбудителями чувства воинского долга.
Но, когда началась великая война, когда перед миллионами призванных на защиту Родины и ее чести запасных встал страшный призрак смерти, заглохшие, забытые и запыленные храмы наполнились. Люди на папертях стояли на коленях, ожидая благословения священника. Люди, с детства не бывшие в церкви, жаждали исповеди и причастия. Аббаты и кюре, призванные в ряды армии рядовыми солдатами, по требованию полков исполняли обряды над умирающими, хоронили умерших, а для живых служили мессы. Сама жизнь внесла поправку в то, что было упущено. Люди, готовившиеся к смерти, жаждали услышать великое слово о том, что смерти нет и что смерть тела за Родину дает бессмертие души. В эти годы войны не говорили, что быть священником sale metier — грязное ремесло. Но, напротив, жаждали молитвы и утешения…
В государстве, отрицающем не только Бога, но и идею Родины, каким является Советская республика, совсем не остается моральных средств влиять на солдата. Вот что пишет в июле 1927 года, человек, близко наблюдавший жизнь красной армии:
«Дисциплина есть, но она поддерживается не любовью к службе, не гордостью защитников революции и демократии с прибавлением всей малопонятной красной словесности, а только страхом перед репрессиями и ссылкой, которая теперь часто применяется. Полная индифферентность к своим обязанностям, а подчас и предательское к ним отношение с точки зрения служебных требований царят среди рядовых красноармейцев, и ясно, что никакая определенно коммунистическая идея за или против войны не расшевелит их на активность.»
Красноармейская памятка учит:
«— Долой любовь к ближнему, нам нужна ненависть. Мы должны уметь ненавидеть. Только этой ценой мы завоюем вселенную.
— Религия и коммунизм несовместимы ни в теории, ни на практике.
— Мы ненавидим христиан. Даже лучшие из них должны рассматриваться, как наши худшие враги. Они проповедуют любовь к ближнему и милосердие, что против наших коммунистических принципов. Христианская любовь есть помеха развитию революции.
— Мы покончили с земными царями, займемся теперь царями небес…»
Эти призывы не новы. Они заимствованы из еврейского Талмуда.
«— Не жалей их (христиан), — значится в книге раввина Маймонида, Гильхош Акум Х.И. — Написано: не жалей их. Так, видя, что акум (христианин) погибает, — тонет, например, — не подавай ему помощи. Если ему угрожает смерть — не спасай.»
В книге Мехильта, в главе Бешалях написано:
«— Лучшего из гоев (христиан) умертви, лучшей из змей раздроби мозг.»
В книге Софорим сказано: «справедливейшего из неверных лиши жизни».
Это учение ненависти плохо прививается красноармейцам, особенно вышедшим из крестьянской семьи, где в течение тысячи лет звучала проповедь любви к ближнему. Поэтому красноармейцу внушается страх самых ужасных для него последствий поражения. Ему говорят, что всякий, кто победит красную армию, будь то белая армия или иностранные войска, круто повернет все. к «старому режиму». Этот «старый режим» рисуется самыми мрачными чертами. От крестьян — де отнимут землю, сделают их крепостными, рабами помещика, рабочих закабалят на фабриках, голодом и побоями заставят работать более двенадцати часов в сутки. Эту мысль коммунисты внушают обществу с неумолимой последовательностью и жестокостью. Не так давно в красноармейской казарме был такой случай. Красноармеец в присутствии политического комиссара сказал:
— Раньше-то лучше было!
Комиссар выхватил револьвер и со словами:
— Тебе прежнее больше нравилось, так вот тебе! — уложил его на месте.
Все духовное запретно для красноармейца. У него нет ни воспоминаний о славном прошлом, ни надежды на светлое будущее. Жизнь — это сегодняшний день. Живи и радуйся им. Если тебя погонят на войну или в карательную экспедицию, там тебе все позволено. Бери, грабь, насилуй женщин, обжирайся, упивайся вином, — ты победитель, тебе все можно. В этом смысл войны. За это ты платишь страданиями и жизнью. Если повернешь — комиссар тебя пристрелит. Если побежишь — свои пулеметы по тебе хватят. О будущей жизни не думай: ее нет.
В Петербурге устроен крематорий. Красноармейцев водят туда, чтобы показать, как сгорает человеческое тело и ничего не остается. Значит, и души нет. Широко публикуются опыты скрещивания человека с обезьяной, вовсе не в научных целях, а только для того, чтобы сокрушить библейское сказание о сотворении мира, чтобы вытравить понятие о Боге и душе.
Все это достаточно глупо, но на психологическую толпу глупость действует всего сильнее.
Коммунистическая власть устраивает перед многолюдной толпой, толпой в несколько десятков тысяч человек, показ ные маневры. Пускают газы, мечутся люди в противогазовых масках, скрипя и гремя движутся танки, в небе реют аэропланы, крадутся в дымовой завесе цепи, скачет конница, тянут громадные пушки. Все это так нелепо поставлено, что с военной точки зрения это недостойный балаган. Но балаган этот действует на толпу, он внушает ей представление о советской мощи и о непобедимости красной армии.
В толпе говорят: «Разве при царях нам это показывали? Разве при царях мы такое видали?»
Коммунисты — большие знатоки психологии толпы.
Они неустанно внушают обществу порабощенной ими России, что они непобедимы, что их армия великолепна, что если бы они были побеждены, то все те, кто теперь имеет землю, потеряют ее, понесут наказание за все совершенное, и этот внушаемый массе страх ответственности и еще худшего будущего заставляет ее терпеливо сносить все ужасы настоящего.
Красноармеец воспитывается исключительно страхом. Это не Фридриховское — «надо, чтобы солдат боялся палки капрала больше, чем пули неприятеля». Это — поставление красноармейца перед выбором: «Пойдешь вперед — может быть, смерть, а может быть и вывернешься как-нибудь. Не пойдешь — смерть наверняка».
Мы не можем себе представить, какой страшный, беспросветный мрак, какой неистовый ужас царят в красноармейской душе. Это такая пустота, которую не зальешь никаким самогоном, не заглушишь никакими насилиями над женщинами, никакою гульбою. Их новые песни грубы и дики; их развлечения низменны, впереди у них ничего. Будущего нет. Их слава — темная, кровавая слава, без лучезарного слияния со светлой славой их предков, без оправдания в будущем. В этом кроется мужество многих из них и их военная сила. Это мужество отчаяния, это сила страшного своей пустотой сознания: «ничего больше не остается делать, как сражаться и умирать». Это состояние духа красноармейской массы отлично, резко и точно изображено в книге советского писателя Бабеля «Конармия».
В самих приемах военного воспитания коммунисты не придумали нового. Они использовали старые способы влияния на человеческую душу: религию, патриотизм, знамя, лозунги, форменную одежду, сомкнутый строй, музыку, пение, внешность начальника.
Их религия — «Ленинизм». Заветы «Ильича» — их заповеди.
В старой Русской казарме в каждом помещении роты, эскадрона, сотни, батареи и команды, в красном почетном углу был более или менее богато украшенный образ святого, покровителя роты. Перед ним горела лампадка, стояло паникадило, и солдаты возжигали по праздникам свечи. Когда солдаты старой Императорской Армии получали свое скудное жалованье, они бросали медяки на поставленную фельдфебелем тарелку — «на ротный образ». Вечером к нему лицом обращалась рота, и перед ним пели «Отче наш» и «Спаси Господи люди Твоя». Две трогательные молитвы. Без них было бы тяжело солдату проститься с тяжелым трудовым днем.
Теперь в каждом помещении красноармейской казармы есть свой «Ленинский уголок». Он задрапирован красным кумачом, там стоит бюст Ленина или висит его портрет, лежат коммунистические брошюры, висят плакаты с «заветами Ильича». Там собирают Русских крестьян и рабочих, учат петь Интернационал и молиться новому богу злобы и ненависти — Ленину. А попробуй кто не помолиться? Эти уголки видали кровавые расправы и трупы, лежащие перед изображением «апостолов коммунизма».
Вместо патриотизма — общемировой рабоче-крестьянский союз с алым знаменем и двумя символами сокрушительной работы — серпом, снимающим другими посеянный урожай, и молотом, сокрушающим и раздробляющим другими построенные здания.
Все в красноармейском ритуале направлено к тому, чтобы поразить ум, парализовать волю и завладеть чувством красноармейца.
Политический комиссар… Откуда только набирают большевики эти отвратительные, большей частью нерусские хари со сбритыми усами и со всеми признаками вырождения для внушения страха красноармейцам? В кожаной шапке «комиссарке» с алой звездой, в кожаной куртке, в кожаных штанах, с двумя, тремя тяжелыми револьверами на поясе и за поясом — Маузерами, Парабеллумами или Наганами — он одним своим видом, одною своею громадною властью подавляет воображение красноармейца и доводит его до гипноза. Этот «политком» влияет не только на серую массу призывных, но и на молодых краскомов и на самих начальников.
За ним стоит таинственная сила коммунистической ячейки и вся система сыска и доносов…
Это такая страшная психология, что кто ее не пережил, тот ее не поймет.
Франтоватые, в рубашках с косыми, под стрелецкие нашивками, в красных галиффе краскомы, расшитые по воротнику и рукавам золотыми и алыми звездами, квадратами и ромбами, грубые и фатоватые — «товарищи командиры», с которыми красноармеец никогда не знает, где кончается панибратство, когда можно ходить «в обнимку» с товарищем командиром, и где наступает страшное «молчать — не рассуждать», каждую минуту могущее кончиться смертью, — загадочны, непонятны и страшны красноармейцу.
Мы не ошибаемся, если скажем, что красная армия живет как бы в гипнозе вечного страха перед своим начальником.
В этом гипнозе она готова исполнять малейшее желание своих вождей. Ее сбивают на митинги. На этих митингах она выносит самые бессмысленные постановления. Она жжет чучела, изображающие Черчилля и Чемберлена, жалует званием «почетного красного рулевого» рабочего-металлиста Ворошилова, избирает почетным казаком Оренбургского казачьего войска Лейбу Бронштейна.
Как зачарованная дьявольским внушением толпы, красная армия невменяема и податлива ко внушению. Когда кончится это внушение, когда распадутся эти чары, она сама ужаснется тому, что она наделала, она будет жадно искать пути к исправлению и этот путь уже смутно там намечается — путь национальной Русской России.
Там, в этой отрезвевшей красноармейской толпе, потребуются весь разум офицера, весь запас знания, вся сила воли, все самое страстное чувство веры в Бога и любви к Родине, чтобы перевоспитать эту толпу и создать из нее опять славную Российскую Армию.
В эти страдные, но и великие дни во весь рост, во всю высоту и величие встанет значение офицера, как вождя, начальника и воспитателя.
В современной армии с ее короткими сроками службы, с ее контингентами, составленными из людей самых различных убеждений, настроений и верований, в громадном большинстве с атрофированной верой в Бога и с неясным чувством любви к Родине, в этой армии, не желающей воевать, не любящей военной службы, смотрящей на нее, как на тяжелую, нудную и ненужную повинность, как на отрыв от своего дела и личного благополучия, — на офицера и сверхсрочного унтера ложится тяжелый труд перевоспитать всех тех, кого еще можно перевоспитать, и заставить повиноваться тех, кого перевоспитать невозможно.
Страх наказания за неисполнение приказания, наказания, быстро следующего за проступком, налагаемого без суда, властью начальника, — иными словами, продуманно составленный дисциплинарный устав ложится в основание воинского воспитания всех армий. Но, как бы строг ни был дисциплинарный устав, везде дающий право начальнику употребить оружие для побуждения неповинующихся в исключительных случаях, он бессилен, если, с одной стороны, офицер не будет поставлен в такие условия, чтобы самая мысль о неисполнении его приказания не могла возникнуть в голове солдата, а с другой, сам он не будет уметь так держаться, чтобы одним своим видом внушать солдату повиновение.
В грозные часы боя офицер должен уметь владеть собою, подавить в себе чувство страха и внушить своим подчиненным веру в себя.
Это даст ему прежде всего глубокая, искренняя вера в Бога и в будущую жизнь. Тот офицер, который умеет так верить и внушить такую веру своим солдатам, всегда будет образцом доблести на любом посту, великом или малом. Таким был Суворов — такими были на последней войне доблестные герои Ахтырцы, братья Панаевы…
Офицер должен быть военно-образованным человеком. Знание свойств всех видов оружия и современной техники и знание действий на войне и свойств всех родов войск, — иными словами, знание всей сложной военной техники, артиллерии, тактики и стратегии помогут офицеру разбираться в обстановке. Для него не будет ничего неожиданного и непонятного, а следовательно, и страшного. Знание военного дела поможет ему в бою толково работать, занять себя и своих людей, а следовательно, убрать докучную мысль о ранении и смерти. Знание даст ему уверенность в себе, то есть повысит его душевную напряженность, даст ему энергию для действия и укрепит веру в него его людей.
Образованный, знающий офицер как в бою, так и в период мирного обучения будет влиять на своих солдат, будет авторитетом для них, и это облегчит ему овладение коллективной душой своей части, поможет ему внушить ей высокие идеалы мужества и храбрости.
Без образования, без знания не может быть офицера. Одной храбрости мало.
Офицер никогда не товарищ солдату, но всегда его начальник.
Он может быть братом солдату, питать к нему чувство любви, какое питал, например, полковник Л. Гв. Гренадерского полка Моравский, ночью ходивший в секреты, чтобы своим присутствием ободрить и успокоить солдата, лежащего ночью в томительной неизвестности и вблизи от неприятеля. Он может и должен братски делиться с солдатом всем и помогать ему советом и словом ободрения. Он должен, как отец, заботиться о подчиненном, непрестанно о нем думая и опекая его, но он никогда не может и не должен становиться с кем в товарищеские, панибратские отношения. На этом и споткнулась красная армия. Она, объявившая, что краском является товарищем красноармейцу вне службы, десятый год не может наладить ни внутреннего порядка в частях, ни настоящей дисциплины. Если вечером в кинематографе или танцульке краском ходит обнявшись с красноармейцем и ухаживает за теми же девицами, то днем в казарме он слышит на замечание: «почему не подметена казарма?» ответ: — «сам подмети». А в бою ему приходится стрелять в спины, чтобы заставить идти вперед. В красной армии это уже учитывают и воен-мор-комиссар Ворошилов свое благодарственное письмо команде линкора «Марат» подписал уже не «с товарищеским приветом» и не «с коммунистическим приветом», но «с братским приветом».
Генерал Ольховский в своей прекрасной брошюре «Воинское воспитание» рассказывает следующий поучительный случай.
Командующий войсками Киевского военного округа генерал Александр Романович Дрентельн производил смотр полку. После смотра полку он принял приглашение на завтрак в офицерское собрание. Командир полка провозгласил тост за здоровье «Его Высокопревосходительства Командующего войсками генерал-адъютанта Дрентельна». В конце завтрака какой-то подпоручик, находившийся в размягченном душевном состоянии, подобном тому, в каком находился Купринский Ромашов во время церемониального марша, под влиянием смотра, ласковых слов начальника, музыки, речей и вина встал и воскликнул: — «Господа, выпьем еще раз за здоровье Александра Романовича»! — «Позвольте, позвольте! — остановил его Дрентельн. — Тут нет Александра Романовича. Я и в бане командующий войсками!»[26]
То, что офицер всегда есть начальник, накладывает прежде всего тяжелую узду на самого офицера. Он никогда, вот уж именно даже и в бане, не должен забывать своего офицерского достоинства.
Наш старый устав, титуловавший офицера «ваше благородие», «ваше высокоблагородие» — постоянно напоминал этим и подчеркивал моральное превосходство офицера и его обязанность благородно себя вести, благородно поступать, быть рыцарем.
В силу этой же моральной обязанности офицера вести себя «по-благородному» в наш старый дисциплинарный устав был введен кодекс об офицерском суде чести, допускавший узаконенные дуэли. Этим способом и солдатам, и офицерам указывалось, что для офицера честь (невесомое) дороже жизни (материального, весомого).
Отсюда один шаг к очень сложному и острому вопросу — о ношении форменной одежды, мундира вне службы.
Защитники ношения штатского платья вне службы обыкновенно говорят, что это дешевле. Неправда. Прилично одеваться в штатское платье стоит много дороже, чем быть хорошо одетым в военном платье. Кроме того, надо уметь носить штатское платье, надо следовать моде, а на это у офицера нет ни времени, ни средств. Причина ношения штатского платья офицерами другая. Это грозная, страшная, неохотно признаваемая причина, заключающаяся в желании оградить офицера от возможных эксцессов со стороны лиц, враждебно настроенных к государственной власти.
Психологически это очень скверно. Заранее, еще до войны, до того момента, когда под влиянием страха за свою целость и жизнь, общество обратится в психологическую толпу, массе уже незаметно внушается мысль, что она что-то может сделать с офицером, что офицеру лучше не показываться среди нее в своей форме. Равно и офицеру тем самым внушается страх перед теми людьми, которыми ему придется командовать. Создается очень нездоровая атмосфера, развращающая толпу и дурно влияющая на офицеров. Мне лично пришлось видеть, как в Париже на улице Rivoli кондуктор автобуса ударил и вытолкал с площадки лейтенанта в форме. Публика была на стороне кондуктора, и было непередаваемо тяжело видеть побитого офицера, уходящего под смех толпы. В день похорон Жореса военному министру Франции пришлось бегом спасаться в Палату депутатов от криков, брани и угроз толпы. За это во дни войны придется некогда платить большою кровью, как уже пришлось заплатить Франции перед страшными Марнскими днями.
Правильнее поступит то государство, которое, обязав офицера носить форму всегда и везде, воспитает свое общество в уважении к военному мундиру, оградит суровыми законами неприкосновенность мундира и даст право офицеру оружием защищать свою честь, в свою очередь обезопасив общество от злоупотреблений с обратной стороны.
Мундир, отдание чести, «ты» при обращении к нижнему чину — все это так легко отметенное в дни революции как ненужные цацки, как «игра в солдатики», унижающая человеческое достоинство, — все это оказалось потом не таким простым, ибо во всем этом было то незаметное воспитание духа, без которого нельзя создать солдата.
Когда так просто и легко сердечное «ты» мы заменили холодным «вы», следуя требованиям невменяемой толпы, — мы незаметно сделали офицера только начальником, но уже не братом или отцом.
Я не буду долго касаться этого вопроса. Но я представляю себе покойного героя полковника Моравского. Ночью в осеннюю стужу он прокрался к своим часовым, лежащим в пятистах шагах от неприятельской цепи. Там охотники Иванчук и Сыровой, его фельдфебель и горнист. Как лучше сказать ему?
— Иванчук, вам холодно? Вам страшно… Ничего… Я с вами. Или
— Иванчук, тебе холодно… Потерпи, дорогой. Вместе потерпим…
Положение старшего начальника в современном бою нелегко. Бой раскинулся на многие версты. Старший начальник находится далеко от поля сражения.
В былое время начальник к моменту атаки лично вел резервы к линии боя. Они шли с барабанным боем, с музыкой, с распущенными знаменами. У Наполеона крики: «Vive l'Empereur!», несшиеся по всем линиям, поднимали дух французской армии и понижали дух армии противника.
Теперь это невозможно.
Но начальник — психолог и в современном бою прибережет к моменту атаки несколько тяжелых и легких батарей, несколько десятков танков и броневиков, и в нужную минуту грозная музыка вдруг загремевших новых батарей подымет дух его войск и понизит дух противника не хуже, чем крики «Vive l'Empereur» поднимали дух Наполеоновских войск. Ползущие, переваливаясь по окопам, наши танки, их выстрелы, шум пропеллеров наших самолетов в воздухе, треск пулеметов на скрипящих цепями броневиках, — вот та музыка, тот оркестр современного начальника, который он пошлет вместе с резервами в бой. Умеющий разбираться в духовной стороне жизни человека и толпы начальник сохранит этот запас для последней минуты и пошлет в решительный момент сражения.
Теперь старшему начальнику редко удастся, как Скобелеву, на сером коне, в распахнутом пальто кинуться с атакующими цепями. Старший начальник принужден беречь себя, ибо смерть или ранение его тяжело отзываются на подчиненных войсках. Однако, есть моменты, когда и старшему начальнику нужно для поднятия духа армии уметь рисковать собою. Психологически — удаление штабов должно быть минимальным. Для штаба полка — это линия дальнего ружейного огня, 2 версты от неприятеля. Для штаба дивизии — не далее 4-х верст, для штаба корпуса — не далее 8 верст. Более далекое расстояние уже скверно влияет на войска. В предвидении боя начальник должен появиться на ответственных участках позиции и показать себя войскам. Он должен расстаться с автомобилем, сесть на коня, а, где нужно, — пройти пешком. Надо, чтобы люди видели его, рассматривающим не издали, а вблизи, тот путь, по которому они пойдут. Начальник, приехавший на позицию во время артиллерийского обстрела, не может уехать до окончания обстрела. Спокойно должен он стоять или ходить по окопам, шутить с солдатами, не кланяться разрывам, смотреть в бинокль, держа его не дрожащей рукой. Во время газовой атаки он должен в противогазе быть на виду у своих людей, на пораженном участке. Тут нет вопроса — разумно это или нет. Это поднимает дух, это создает обаяние вождя. И когда скажет такой вождь по телефону или даже по аппарату Юза: «вперед», — его приказание исполнят.
Флюиды веры в себя так же, как и флюиды колебаний и сомнений, излучаются и с ленты Морзе или Юза, и от беспроволочного телеграфа. Когда начальник подходит к аппарату, чтобы начать диктовать дежурному телеграфисту приказание или донесение, он должен обдумать каждое слово, чтобы ни лишние слова, ни промежутки на ленте не выдали его колебаний. Самые слова должны быть спокойные, твердые, уверенные, подобные тем, какие были некогда сказаны в приказе Азовскому пехотному полку о штурме Праги. В приказании не должно быть никаких «если», никаких «может быть», никаких «попробуйте». Везде повелительное наклонение, но это повелительное наклонение должно быть взвешено, продумано и возможно к исполнению. Надо требовать минимум того, что части могут дать, но требовать исполнения этого минимума бесповоротно и блестяще. Так воспитанные войска, когда нужно, дадут и максимум.
Не всегда же придется работать в нездоровой обстановке войны, воспитывая солдат в боях, как то пришлось делать Добровольческой Армии. Это исключение. Правило же говорит нам, что перед войною у нас долгие годы воспитания и обучения и чем лучше мы обучим и воспитаем армию, тем вернее мы обеспечим себе мир.
При воспитании армии начальник должен помнить, что в боевой обстановке будет исполнено лишь то, что привыкли исполнять в мирных условиях.
Начальник должен знать, что страх неизбежно овладеет его солдатами. Когда овладеет ими страх, они будут делать машинально, рефлекторно лишь то, что они привыкли делать. Исполнять команды, рассыпаться в цепи, применяться к местности, окапываться, ставить прицел. Чем выше обучение, чем более натасканы солдаты, тем скорее они овладеют собою.
На войне неизбежны лишения. Не доставят во время провианта — голодай! На войне придется переносить холод и страдать от грязи, от дождя и снега. Промокшее, иззябшее тело разумными, никогда не отменяемыми из-за погоды или усталости учениями и маневрами закалить солдата, памятуя Суворовское правило: «тяжело на ученьи — легко на походе».
Начальник еще в мирное время должен выработать в себе волю и уменье владеть собою. Он должен принять определенную военную доктрину и уверовать в нее, то есть твердо знать, что нужно и чего не нужно, что важно и что мелочи, без которых можно обойтись.
Грядущая война будет беспощадна. Никакая Лига Наций ее не остановит и не предотвратит. Идея вечного мира и арбитража — сладкая, вредная и опасная утопия… Будущая война не будет считаться ни с какими конвенциями и не будет щадить ни мирных жителей, ни женщин, ни детей. Достижения техники стали огромны и враг, конечно, прежде всего попытается расстроить эту технику. Налеты аэропланов на столицы и фабрично-заводские центры, разрушение в них таких министерств, как министерства путей сообщения, продовольствия, финансов, торговли, взрывы банков и фабрик, физическое уничтожение или внесение паники среди сложного бюрократического аппарата чиновников, газетных деятелей и рабочих, сеяние среди них смуты, «пораженчества», агитация среди низших служащих, призыв их к неповиновению, забастовки, террор — вот что пойдет в ход в будущей войне наряду с великолепной техникой и благодаря ей.
Большая доля сражений перенесется в тыл, всегда шаткий и слабый.
При такой войне еще большее, чем прежде, значение имеет дух всего народа, сопротивляемость не только армии, но и общества, его моральная сила. Война пойдет на истощение нервов. У кого нервы окажутся крепче, тот и выдержит.
В настоящее время на офицера ложится громадная работа оздоровления расшатанной атеизмом, социализмом и материализмом, этими гнилыми учениями нашего века, народной души. Офицер должен быть всегда на своем посту — пламенным проповедником, защитником Родины и ее чести, в казарме. Святый храм — твердыня доблестям неодолимая. Что дерево без корня, то почитание ко власти земной без почитания ко власти Божией: воздай честь Небу, потом Земле.
Дух укрепляй в вере отеческой православной: безверное войско учить — что железо перегорелое точить. Тонка щетина, да не переломить; так чудо-богатыри — покой, опора и слава отечества; с нами Бог!
И великие дела криводушных гаснут.
Победи себя — будешь непобедим…
Субординация… экзерциция… дисциплина… Чистота… здоровье… опрятность… Бодрость… смелость… храбрость…
Победа! Слава!.. Слава!.. Слава!»
П.Краснов. Душа Армии. Очерки по военной психологии. — Берлин: Медный Всадник, 1927.