В Москву за песнями

Четыре дня мчался поезд к далекому городу, четыре ночи проплыли за вагонными окнами. Темная земля была вышита огоньками невидимых деревень, встречных полустанков. Где-то около Урала въехали в удивительный закат. Паровоз стоял на станции, смотрел большим глазом на буйную роспись неба, от восхищения дул белым паром в рельсы.

Моим соседом оказался словоохотливый старик, волосатый, как уросший неразбороненный пласт. Он несколько раз рассказал мне свою родословную на четыре колена.

— Корень роду нашему идет из глыби и все по крестьянскому делу. Сколько земли перепахано, батюшки! Несчетно борозд проторено. Составить бы их в одну — на край света достанут. Ухрякался на своем веку — страсть! Выпахался до края. Еду в Москву повидать внуков. Большой это город, людный, всякую всячину добывает. Домов понагрохано, и все ряд к ряду! Как такую тяжесть земля несет?! Прогнулась она в том месте, не иначе. Только звону уж не стало. Бывало, вечером загудит, — не знаешь, в какую сторону креститься. Теперь дело пошло к другому краю. А и то сказать: чего без дела по лбу рукой шабаркать? Прибытнее намотать полумоток.

Моросил мелкий дождь. Было мутно в небе, сыро на земле, но уютно в душе, может, оттого, что дед напоминал Паню Дубка. Поезд ходко вез нас мимо тихих островов леса, глинистых распаханных пашен. Дед мял в руке бороду, стучал по стеклу толстым ногтем.

— Густо живет тут народ. Деревень-то, как кто обутками в ненастье наследил. Здесь за день в десяти деревнях побывать успеешь. У нас в Сибири не так: пока до чужой деревни шагаешь, на язык наступишь. Что сидеть друг на друге да через полоски перешагивать? Ехали бы к нам. У нас от межи до межи хоть вприскочку бежи, а припасу не возьмешь — за неделю не дойдешь. И земля нашей не родня, не под стать. Видишь, натружена она тут испокон. Изродилась-испотужилась, сердешная. Нет того соку, как у нас. Ты вот крестьянского роду, а куда от земли-то побежал? За какой корыстью едешь? Учиться?

Дед замолчал. Брови его прыгали поплавками на ряби.

— По стоящему делу учиться собрался, али так себе?

— На музыку!

Деду кто-то сразу поставил другие глаза да засунул их так далеко, навесив козырьки надбровий, что не сразу я заметил холодные бусинки зрачков. Два самострела прицелились в меня из глазниц.

— Мать-то с отцом куда глядели? Они небось собираются за тебя всю жизнь по борозде ходить?

— Мне учиться охота, — сказал я, подыскивая доводы да покрепче, чтоб раздвоить деда на половинки, как запрелый березовый комелек, но побоялся обидеть: старик обещал расписать, как на ладони, то место, куда мне в городе надо попасть.

— Тот воно, учиться. Добро бы чему дельному, а то на музыку! Изучишь какой гудок, заиграешь, а хлеба-то от этого не прибавится. За куском пойдешь к крестьянину. Он за тили-лили не дает. Ты произойди такую науку, чтоб земля от хлеба огрузла! — наступает на меня дед. — Узнай, какая трава лучше на прокорм скоту, какая — на лекарство. Это — дело! Кабы музыкой колеса вертеть. Кабы сел да ударил в бандурку — телега воз сена сама привезла! Тот воно.

Дед повернулся к окну, затих, вроде полинял. На вытянутой худой шее била крупная жила.

— Пора собираться. Город наплывает. Эка, как славно разговором дорогу скоротали!

На вокзальной площади дед толковал, как мне добраться до места, чтоб народом не затерло.

— Иди с бережью. Тут вон как народ бегает — знай ноги подбирай. Иди на башни с орлами, а там уж рукой подать до твоих гудошников.

Приглядываюсь к людскому потоку, слушаю шум города. Ушел дед — оборвалась какая-то родная ниточка. Кинул-бросил меня старик в каменное море домов, на подхват людской волне. Чтоб не проглядеть башни, отправился пешком на орлов. В потоке людей и машин вертело меня щепкой. Все спешили, друг на друга не глядели, не здоровались. Кружит, втягивает водоворот огромного города. Сейчас он втянет меня в узкий проулок, прижулькнет к серой громаде стены. Тогда люди, наверное, остановятся и скажут: «Тут так-то. Знай кузькину мать!»

Долго добирался до консерватории. Робко открыл дверь, ступил на разрисованный пол. Женщина в халате гоняла сырую тряпку по коридору. Я стал ждать, когда она обратит на меня внимание. Ждал долго.

— Здравствуйте, — напомнил я о себе. Она нехотя взглянула, повернулась спиной, громко сказала:

— Никого нет, занятия кончились, — и погнала свою тряпку в дальний конец, откуда вышел толстый седой человек, Я уже собрался обратиться к нему, но оторопел, увидев лицо, знакомое по нотным изданиям. Язык мой онемел. Мимо прошел композитор Ипполитов-Иванов. Ведь его отрывки из «Кавказских этюдов» наигрывал учитель на скрипке! Живой композитор! Чудо или сон? Вышел наружу. Двор был пуст, за решеткой ограды текла людская река, сияли уличные фонари. Идти мне некуда. В глубине двора — закоулок с мусорным ящиком, за ним — груда хрустких стружек. Расположился, начал коротать ночь. Края высоких стен вырезывали прямоугольник ночного неба. Забываюсь коротким сном, вскидываю глаза. Наплывает ковш Большой Медведицы, зачерпывая звездный бисер.

Утром долго простоял в коридоре, не решаясь зайти в дверь с непонятной табличкой «Ректор». Все ждал, что кто-нибудь опросит, по какой надобности я здесь. Старые и молодые, с чехлами на каких-то инструментах, проходили и уходили, собирались группами, почтительно расступались, приветствуя, видимо, уважаемых и важных. Я думал, что тут, должно быть, много профессоров, и уж им-то не до меня. Мимо прошел сухой старичок с седой шевелюрой, похожий на Грига. Позднее мне стало известно, что это пианист Гольденвейзер. Выждав, когда перемежился народ, решил прибегнуть к помощи уборщицы. Она несла корзину с бумагой.

— Здравствуйте. Кто тут председатель?

— Кого вам? — удивленно посмотрела она на меня.

— Мне бы к председателю. Я учиться приехал.

Уборщица поставила корзину. Ее что-то заинтересовало.

— Из деревни?

— Из Сибири.

— Как же вы из далеких мест сюда добирались? На собаках или на оленях?

— Нет, у нас собаки не возят.

— Говорят, у вас там мороз страшенный. Земля за лето отходит?

— Отходит.

— Солнце летом греет хоть сколько?

— Жарко бывает.

— Медведи в деревню заходят?

— Да нет, они у нас не бывают.

— Ну, тогда ты не из самой Сибири, — заключила уборщица, потеряв ко мне интерес. — В эту дверь иди и спрашивай.

Сложил в уголок пожитки, потянул дверь, где был неведомый ректор. Надо входить, а ноги не хотят, будто бьет в створку высокой двери тугой ветер, отшибает меня, как мякину из веялки. От страха даже немножко в сердце больно.

Ректор принял меня просто, посмотрев на мою одежду, сказал сидящему в креслах Григу-Гольденвейзеру:

— Вот откуда стали прибывать. Музрабфак должен послужить широкому музыкальному образованию.

Прибывших поместили в классе № 28, заставленном железными койками с матрацами, и объявили, что тут мы будем жить, пока сдаем испытания.

Началось знакомство. Ребята были тертыми калачами, жили в городах и городках, бойко судили о музыке, называя имена неизвестных композиторов, насвистывали, напевали, по-моему, здорово, романсы, арии и веселые песенки. Трубачи «давали звучка», певцы выводили замысловатые рулады, хвалили «металл» в голосе, громко хмыкали, держа в щепотке переносицу, пускали «петуха» на высоких нотах. Я ничего не смыслил в этих премудростях. Жадно слушал, набухал, как губка, мнениями, именами, терминами и, наконец, так раскис и отяжелел от всего услышанного, что стал подумывать о горькой своей бесталанности. Завязывалась дружба. Я чувствовал, что на меня никто не позарится, потому ожидал себе в друзья такого же незнайку из деревни.

Начались испытания. Тут я впервые увидел рояль, выстукивал по черной крышке заданный ритм, определил, когда произошла модуляция из мажора в минор. От напряжения в голове стало жарко, а когда вышел из класса, в ушах забулькало, пронял пот, будто я постоял под вилами у стога в сенокос.

Последнее испытание было по политграмоте. Успешно сдать ее помог случай.

Утром я знакомился с улицами города. Дошел до площади, прочитал на красном здании вывеску «Моссовет». На площади стоял обелиск. Решил рассмотреть его и увидел высеченную надпись под заголовком: «Конституция Союза ССР». От нечего делать принялся рассматривать статьи о правах и обязанностях граждан. Утро светлое, Тверская улица изнемогает от людей и машин. Около обелиска спокойно, никто не толкает. В кармане у меня домашние сухари. Жую их и читаю Закон. Несколько раз обошел кругом, удивляясь искусству письма по камню, пока не услышал за спиной голос:

— Гражданин, не задерживайтесь, проходите.

Сильно напугался я милиционера. На онемевших ногах перешел улицу, втиснулся в толпу и стал думать, что это за место, откуда меня прогнали?

За столом важно сидит слепой человек, последний профессор, которому надо отвечать. Он спросил, кто ему отвечает. Деревянной палочкой-шильцем (такой инструмент дед Бушуй называл сапожной «наколюшкой») потыкал в толстую бумагу и предложил мне рассказать о Конституции. Я обрадовался легкому вопросу, выложил все статьи, что были на обелиске.

— Хорошая память, — сказал экзаменатор, — знания свежие. Так мне никто не отвечал.

Взят последний барьер, настроение боевое! Вышел из класса, грузный от счастья, долго простоял у окна, не знал, куда деваться от радости. Хотелось в эту минуту «Всю природу в свои объятья заключить» и вышедшего из класса последнего профессора заодно. Но какой-то студент подошел к нему, ткнул пальцем в живот слепому профессору, спросил:

— Сашка, как житуха? Чего ты тут околачиваешься?

— Новичков экзаменую, — ответил тот, — дури им гоняю. Дрожат, заикаются, плетут околесицу.

Профессором оказался студент старшего курса Сашка Пелевин.

В учебной части нам объявили, что занятия на первом курсе откладываются на месяц. От этого известия я похолодел, лишился языка и не вышел из двери, а как-то тихо вывалился. Сел в уголок на скамеечку и начал горевать. Что делать? Как прожить-скоротать этот страшный месяц? Домашние сухари на исходе, денег хватит на неделю, о поездке домой нечего и думать. Выхода не было. А если есть один раз в день? Тогда остаток денег можно растянуть на три недели, а одну неделю авось…

В вестибюле оживленно говорили принятые, радовались, собирались махнуть домой до начала занятий. Я высматривал, нет ли среди них такого, кому тоже некуда деваться? Такого не нашлось. Скоро класс-общежитие опустел. Я остался один.

Рядом был хлебный магазин. У входа постоянно стоял какой-то калека, протягивал трясущуюся руку. Ему иногда подавали кусочки-довески, он тут же их съедал, снова трясся и просил, глядя на людей пришибленно, по-собачьи. Хлеб отпускали по карточкам, не всякий был щедр, а он просил:

— Подайте крошку.

Сегодня он опять просит. Мне тоже хоть протягивай руку. Как объяснить людям, что молодому стыдно просить, но трудно, когда ешь один раз в день. Кому помочь за кусок? И счастье меня нашло! Подъехала хлебная повозка. Хроменький старичок принялся выкладывать булки в корзину. Запах свежего хлеба изранил меня.

— Дедушка, я помогу?

— Таскай, когда охота. Откуда ты такой?

Ношу корзину с хлебом, рассказываю, а старичок удивляется:

— Вот, елкина мать, откуда тебя принесло! В науку ударился.

На дне выгруженной повозки россыпь крошек. Я прошу их, а дед не дает.

— Не годится мусором кормить человека. Погоди. — Он вынес из магазина два куска хлеба. — На-ка, студент. Только куски-то сухие.

— Размочу! Спасибо. Я и завтра помогу!

Вот и хлеб! Не пропаду. Поддержал старик. За это я помогал ему около всех булочных на улице Герцена.

На старших курсах Музрабфака начались занятия. Попросился вольнослушателем в класс композитора Виктора Белого. Удивился тому, что в музыке, оказывается, существуют задачи по гармонии, и надо уметь решать их! Красота созвучий раскладывалась на ступени. Все это было скучно, тем более, что на каждом шагу подкарауливали назойливые музыкальные «паразиты» — параллельные квинты да кварты.

Знакомство со Славкой Расторгуевым — подвижным, веселым толстяком, с проступающей на макушке лысинкой, знающего всех знаменитостей в консерватории и черный ход в Большой концертный зал, — хорошо выручило меня: стал есть три раза и мог слушать концерты. Он взял меня помощником по настройке роялей и пианино. На какие только окраины города нас не заносило! Когда же появились афиши о предстоящем органном концерте Гедике, Славка и тут был у дел.

— Хочешь посмотреть и послушать самый большой орган?

— Хочу.

— А чудо-старика — Александра Федоровича, — который добрее самого бога?

— Хочу.

— Утвердили!

На концертах Гедике Славка всегда дежурил в органе, а теперь мы орудуем там двое. Поют высокие трубы прелюдии и фуги Баха. Горным водопадом низвергается в зал не слыханная мной музыка… С высоты органа, сквозь трубы, вижу далеко внизу пятна лиц, а на стене — портрет Баха, в белых кольцах парика. Удивительная музыка могучих сил и чар природы — горных хребтов и голубой дымки, размаха громов и сияющей глубины неба!

И покатилась студенческая жизнь. Начались занятия, появились новые приятели. Скудная стипендия уходила на рацион, и все-таки молодому было тощевато. Искали заработка. Переписывали ноты, проводили ночи под прожектором на киносъемках. Не сразу угодишь режиссеру, как ни пройди — все не так. Знай кричит:

— Не годится, снова! Живей шевелись: столбы и без статистов можно заснять!

Начались морозы. Приятели устроили меня статистом в театр «Эрмитаж», где в костюме казака участвовал в разгоне рабочей маевки в пьесе «1905 год». Наблюдал игру Ванина и Розена-Санина.

За потрепанные домашние сапоги и негородскую одежду прозвали меня приятели Каллистратом в честь первого композиторского опуса на стихи Некрасова. В театре я свои сапоги снимал, а под казацкие лампасы надевал бутафорские, хорошие, лучше моих. Приятели намекнули и, окружив меня табунком, вывели после спектакля уже в других сапогах. В этот же вечер отметили «удачу» в буфете закуской и стихом:

Мы помним прибыль и утрату,

В буфете чай и пироги,

И как в театре Каллистрату

Раздобыли сапоги.

Носи-ка, Каллистратушка,

Казацкие, с подковами!

Да сочини ребятушкам

Хоть песенку толковую.

Однокурсник Попов устроил меня статистом в Малый театр. Театр готовил к постановке пьесу «Дон Карлос». В течение месяца шли ежедневные репетиции. Здесь я получил некоторое представление о труде актера на сцене. Придирчивый режиссер, сидя в полутемном зале, часто останавливал разошедшегося исполнителя:

— Играете, а надо жить! Убедите зрителя, заставьте поверить. Снова.

Сцена разыгрывалась снова. Уже сколько раз артистка Гоголева эффектно падала и катилась по лестнице, но и она устала: «Господи, да у меня уже синяки на боках!»

В эту зиму в Малом шла пьеса «Любовь Яровая». Роль Шванди вел артист из Киева, а Яровую исполняла Пашенная. В этой постановке мне пришлось поусердствовать в облаве на собравшихся в школе у Яровой. И как-то так получилось, что я оказался рядом с поручиком Яровым, к которому вышла Яровая — Пашенная. Приблизившись к нам, она узнала мужа-предателя, открыла такие глаза, налитые недоумением, гневом, болью, что я растерялся, забыл, какое выражение лица мне надо держать по ходу сцены. Помощник режиссера сказал после спектакля, чтоб я не высовывался на передний план.

Миновала зима, заполненная занятиями в классах, случайными приработками, слушанием концертов на галерке. В город вошла весна. Трудно оживить каменные горы домов, пробудить траву, замурованную под булыжником. Если и выбьется она зеленой щеточкой меж камней, придет дворник, выщиплет и бросит в мусорный ящик. Иди, весна, к нам, на Алтай! Там в бурых метелках берез ходит теплый ветер, полощет шматочки ветрениц на стволах, земля с хрустом потягивается и парит. В западях-логах последние лоскутки снега припали к земле пугливыми куропатками и булькают светлыми ручейками. Залетали мухи. Когда же я увидел первую бабочку, порхающую у глухой серой стены, захотелось в деревню, в поле. Стать бы ногой на зыбкий черный пласт, на теплый бугор с подснежниками! Ухо наполнилось красотой, созданной искусством человека, теперь захотелось поласкать глаз первозданной красотой природы.

С большой охотой принял предложение знакомого статиста из театра поехать под выходной куда-нибудь за город. Уж постою там всласть на пашне под небом, где «…вешних жаворонков пенья голубые бездны полны».

Поезд постучал колесами и остановился. Впереди деревенька облепила домами холм, напоминающий голову медведя, припавшего попить к блюдцу-озерку. Присели с приятелем под кустик, опрысканный молодой зеленью. Так часто сиживали когда-то на склонах логов с Паней Дубком. Старик глядел на играющих ягнят, жевал кусок, припивая березовкой через сухую дудочку, прикладываясь к надрубленному стволу, как к окладу иконы.

— Ягнатишки — те же ребятишки. Всякая живность до поры играет. Вот притча, боль те хвати, — смеялся Паня над ягнятами. — Торкают в землю ногами, сколь высоко прыскают. С пружинками они у них! А мои? — Паня трет ладонями шишки на коленях. — Из моих все пружинки повыпадали. Некогда было дураку оглянуться да подобрать. Не отпаришь теперь и в сенной трухе. Сам уж трухнуть стал. Народиться бы заново…

…Я снял фуражку, чтоб полнее почувствовать воздух, тишину, но приятель спугнул это «чудное мгновение»:

— Давай о деле. Я хочу здесь заработать, а ты поможешь мне и получишь свою долю. Твои «казацкие с подковами» уже разлазятся, пиджачишко тоже смены просит. Я проведу в этой деревне вечер фокусов и гипноза. С гипнозом не всегда получается. Тебя взял на случай. Твой вид здесь ни у кого не вызовет подозрений.

Дальше было сказано, где сидеть до условного знака, что со мной будет сделано и как вести себя под неотразимой силой гипноза.

— Это будет коронный номер, — утверждал приятель. — Оставайся до вечера здесь, а я пойду готовить представление. Друг друга мы не знаем, ко мне не подходи, до вечера в деревню не показывайся.

Он ушел. Уж не жулик ли? А если догадаются, поймают, намнут хребет? Сбежать, пока не поздно? А денег на билет нет! Невеселые думы заворошились и погнали в поле. До вечера промаялся, а в назначенный час вошел в село, сел в летнем театре в условленное место.

Фокусы прошли удачно. Я дивился искусству приятеля, со всеми хлопал в ладоши, ждал страшного момента. Начался гипноз. Зал притих. Не думал, что в тощем приятеле кроется такая сила. Сначала он взялся за ребятишек. Канопатенький мальчишка не сразу поддался, но, похлопав веками, прижмурился и затих. Его отнесли на стуле в глубину сцены досыпать, а приятель колдовал уже над другими, и вот трое ребят мирно посапывают рядышком на стульях.

— Ну-ка я, — сказал красноармеец, поднимаясь на сцену.

Сзади слышу чей-то тихий разговор:

— Этот скоро поддастся. Солдаты встают рано, целый день на ногах. Сейчас он его приголубит.

Кто-то из мальчишек тихо всхрапнул, а солдат смотрел гипнотизеру в глаза, не мигал, не засыпал. Приятель отпустил его и сказал, что истории гипноза известны железные натуры. Пусть публика не волнуется, будет еще попытка. Он поглядел в мою сторону, а я примерз к скамейке.

— Желающий!

Надо было подниматься на сцену, так как могла изъявить желание новая «железная» натура, тогда не избежать конфуза, а то и скандала. Вначале я тоже не поддавался, как мы условились, но после одного «магического» приема закрыл глаза и изобразил сон. Двое парней поставили меня «сонного» на ноги и после того, как гипнотизер «заморозил» мне мышцы, положили затылком и пятками на кромочки стульев. Было объявлено, что по такому окостеневшему человеку-мосту можно ходить. От этих слов меня и в самом деле прохватил мороз. Вдруг не выдержу и рухнем с позором!.. Гипнотизер пошел. Мои пятки и затылок влипли в стулья. От напряжения я совсем оканемел. Зрители в восторге от последнего номера. Разгипнотизированный, спустился в публику. На выходе какой-то военный спросил:

— Ты, парень, не на паях ли с ним работаешь?

Сердце екнуло. На улице окружили ребятишки. Пошли расспросы, рассказы, что вытворял со мной гипнотизер. Военный отстал. Теперь надо отвязаться от восторженных маленьких спутников. Прибавил шагу — догоняют, допытываются:

— Дяденька, где живешь?

— Мне в эту деревню, — махнул я рукой куда-то.

— О, а мы не все рассказали!

Я шагнул с дороги и пошел в темное поле. Когда голоса замолкли, а в деревне уже спали, сосвистались с приятелем на окраине и отбыли в город ночным поездом.

Загрузка...