Из театра меня выгнали.
А начиналось все прекрасно: хорошие роли, статьи в местной газете, встречи со зрителями. Все испортил режиссер Игорь Викентьевич Смольников. Он только что вернулся из творческой командировки в Европу и был полон идей.
Художественный руководитель был тогда в очередном запое, это у него случалось раз в два месяца, и капитанский мостик занял Смольников. После одного из спектаклей он вызвал меня и Юлечку Недобитову, мы играли Ромео и Джульетту.
– Хорошо, очень хорошо, но сухо. Блекло, прозаично. И, простите меня, старо. Ищите новые повороты. Отвергайте старые штампы. Внесите свое.
Мне всегда было очень жалко, что там, в Вероне, все так плохо кончается. И я предложил слегка откорректировать текст.
Смольников меня поддержал:
– Великолепная мысль. Разбудите публику. Провинциальный театр – прекрасное место для экспериментов.
И я попросил местного поэта, чтобы он слегка подкорректировал текст. В последнем акте Ромео ожил. И Джульетта тоже ожила.
Публика сначала обалдела. А потом ничего. Одна женщина даже благодарила:
– Спасибо, – говорит, – за доброе сердце. Так, как у вас, лучше.
Некоторые даже плакали от радости.
Но нашелся один козел.
– Я, – говорит, – недоволен. Вы, – говорит, – мне испортили впечатление. Я платил деньги не за это!
Я ему вежливо:
– Неужели вы заплатили жалких три рубля только за то, чтобы посмотреть, как погибают эти замечательные молодые люди? Это, между прочим, садизм.
А он:
– Хочу все как у Шекспира. Все как у Шекспира.
Тут подоспела Юлечка Недобитова, и начала спокойно:
– Что это вы такой кровожадный?
А козел завелся:
– Да, я кровожадный и хочу, чтобы ты, потаскуха, и Ромео твой, проходимец, раз уж померли, то померли! И назад ни-ни…
Юля обиделась и как ему по уху врежет. А чтобы не обвинили в хулиганстве, закричала:
– Насилуют, насилуют!
Скандал. Милиция. Шум. Я кричу:
– Остановите насильника! Остановите насильника!
Козел воет:
– Не позволю глумиться над Шекспиром! Пусть помирают, когда Шекспир велел.
Юля визжит на весь театр:
– Он извращенец! Он хотел меня в образе Джульетты!
Смольников топает ногой:
– Не позволю трахать моих сотрудников при исполнении ими служебных обязанностей!
Наш ветеран, заслуженный артист, зычным голосом вопит:
– Избавьте Мельпомену от скабрезности!
А его жена, она у нас на полставки старуху Шапокляк играет, рассказывала потом, что в последний раз такое в театре было в девятьсот девятнадцатом, когда матросы по пьянке вместо Дездемоны изнасиловали Отелло. Отелло потом от обиды чуть по-настоящему не задушил Дездемону, еле откачали…
Я этому козлу втолковывал в отделении:
– Гордиться должны. Не каждому удается по роже схлопотать от Джульетты. От самой Джульетты! Это же поэзия. С вашей-то физиономией!
А он, к счастью, умишком не вышел. В милиции вместо своего дня рождения называл день рождения капитана Кука. И нас это спасло. На начальника отделения Кук произвел неизгладимое впечатление. Он никак не мог взять в толк, при чем здесь Кук.
А козел говорил, что, глядя на нас, чувствует себя, как Кук среди дикарей. Юлечка действительно выглядела немного раскованной. А козел совсем распоясался, кричит:
– Не потерплю надругательства над Шекспиром!
И начальник отделения ему очень даже резонно ответил:
– Если это надругательство над Шекспиром, тогда пусть Шекспир и подает заявление. Шекспир, а не капитан Кук.
Потом комиссия. Смольникова перевели в другой театр. Худрук уволил меня по собственному желанию, сказав в качестве напутствия: «Иди с миром и экспериментируй с кем хочешь, только не с Шекспиром», а Юлечку отправил на неделю в пансионат, где отдыхал главный прокурор области, и наказал: «Натворила руками – выправляй ногами». И она справилась, потому что в этом деле очень трудолюбива. Знаю не понаслышке.
Словом, нет повести печальнее на свете, чем повесть о Ромео и Джульетте.
После того как меня выгнали из театра, я с полгода не мог найти работу, мотался по утренникам, подрабатывал гидом. И тут кто-то мне сказал, что в детском театре одной замечательной республики требуется актер на роль говорящего верблюда. И я поехал туда с творческим интересом, потому как верблюдов до этого играть мне не приходилось.
Там мне не повезло с первого же дня. Точнее, с первого утра.
Я остановился в гостинице «Голубой источник». Название красивое – «Голубой источник», а в душе воды ни голубой, ни зеленой. Это у Чацкого «с корабля – на бал», а у меня – с поезда – в баню. «Городские центральные бани» – звучит красиво. А на поверку – нечто вроде помывочного пункта для рядового и сержантского состава срочной службы. Народу – раз-два и обчелся. Поплескался в душе, помыл голову в шайке. Не заметил, как остался один. Выхожу в раздевалку. А там сюрприз: вещички мои – тю-тю. И в бане никого. Прыгаю, как папуас у костра, соображаю, что дальше делать. И потом на выход.
День. Оживленная улица. Особого внимания на меня не обращали. Но безучастных не было.
Я спросил у прохожего, приличного на вид человека в костюме и галстуке:
– Не подскажете, как мне пройти до отделения милиции?
Он оглядел меня с головы до ног и сказал:
– Не стоит вам по этому поводу беспокоиться. Они сами вас найдут.
И точно, пяти минут не прошло, как они явились, на мотоцикле с коляской. Меня усадили в коляску и повезли в отделение. Там я предстал перед дежурным, которым оказалась лейтенант, молодая особа лет двадцати пяти. Осмотрев меня сверху донизу, она сказала:
– Первый раз вижу такого хулигана.
И при этом хихикала.
Появился майор. Увидев меня, он спросил дежурную:
– Зачем он разделся?
– Таким его привезли.
– К нам голых не привозят.
Я объяснил майору, что со мной приключилось и почему я разгуливал голым по улице. Он сказал, что сочувствует мне, однако помочь ничем не может, ибо у него нет ничего, во что меня одеть. Кроме того, я нарушил общественный порядок и надо составить протокол. А для того чтобы составить протокол, нужно опросить работников бани.
– Но его надо одеть, – настаивала лейтенант.
– Надо, – согласился майор.
Меня отправили в обезьянник, а сами начали куда-то звонить. Потом появилась лейтенант и весело заявила:
– Сейчас тебя отвезут в тюрьму.
– За что? – начал я было протестовать.
– Там тебя оденут, а за что – потом придумают.
Я пытался возмущаться, но майор меня успокоил:
– Лучше в тюрьму, чем в психушку. Из тюрьмы ты хоть когда-нибудь да выйдешь.
Потом два милиционера вывели меня на улицу, усадили в «раковую шейку» и повезли в тюрьму.
Там меня долго водили по коридорам, пока не засунули в комнату без окон. Конвоировавший меня сержант сказал, чтобы я ждал. Через полчаса сержант вернулся и вручил мне трусы, майку, штаны и рубашку, последние когда-то, вероятно, составляли спортивный костюм.
– А подойдет? – нагло спросил я.
– Тебе теперь все подойдет, – и протянул пару сильно поношенных кедов.
– А носки? – спросил я.
– Обойдешься без носков.
Кеды оказались в самый раз.
– А теперь в камеру.
Камерой была комната метров на десять, по стенам три двухъярусных кровати, в центре стол, на окошке решетка. Сидевший за столом интеллигентного вида субъект вопросительно посмотрел на меня. Я поздоровался.
– По какой статье? – спросил он.
– Пока не знаю, – ответил я и рассказал свою историю.
– Откуда одежонка?
– Думаю, сняли с покойника.
– Точно. Тут у нас недавно один помер. Болел, говорят. Глядишь, болезнь и не заразная.
– А ты по какой статье? – поинтересовался я.
– Мне инкриминируют похищение большой суммы. Я бухгалтер. Если бы я знал, за какую сумму меня посадят, я бы заблаговременно украл эту сумму и перед тюрьмой пожил бы в свое удовольствие. Как говорится, а вы, друзья, как ни садитесь, все в музыканты не годитесь.
Я не понял, к чему он привел пословицу, но сочувствие выразил.
– Тебе следователя назначили? – спросил он.
– Пока нет.
– Главное, чтобы не Кубик.
– Это что такое? – поинтересовался я.
– Ты правильно спросил: «что такое». Ты понимаешь, он – кубик: снизу у него много, а сверху, где у нормальных людей голова, у него заострение. Так что не кубик, а пирамида. Мне, по правде говоря, не стоит по поводу его фамилии злословить, так как я сам Треугольников, но, как говорится, береженого бог бережет, а не береженого конвой стережет.
На этот раз с пословицей он угадал: береженого бог бережет, а не береженого конвой стережет. Это про меня.
Треугольников прислушался, потом спросил:
– Ты слышишь?
Я ничего не слышал.
– Это шум. Сейчас нас поведут обедать.
И действительно, открылась дверь, вошел конвоир:
– На обед.
Обед был очень кстати, ибо я не ел со вчерашнего дня, и тюремная трапеза показалась мне даже вкусной. Потом нас вернули в камеру.
– Какое место выберешь? – спросил меня Треугольников.
Не будучи уверенным в сексуальной ориентации сокамерника, я выбрал место на втором ярусе.
Он вынул из-под матраца колоду карт:
– В шахматы играешь?
– Нет, – ответил я.
– И я. Тогда в карты. Не на деньги, на интерес.
Я согласился, и до ужина мы играли в какую-то ранее неизвестную мне игру, которую он называл «матросский вист». Я выслушал с десяток пословиц и должен признать, что знал он совсем редкие. Например: была у собаки хата, дождь пошел – она сгорела. Я с грустью подумал, что, так как хаты у меня нет, то и гореть нечему.
Ужин. Потом снова «матросский вист». После недели ночевки на вокзалах и небольших возможностей в отношении питания такая жизнь мне не показалась тяжелой.
– Что снилось тебе в первую ночь? – спросил меня утром сокамерник. – Ничто так не располагает к философскому переосмыслению жизни, как первая ночь на арестантском матрасе.
– Мне снился Чацкий. «Все гонят, все клянут, мучителей толпа…»
– Не к добру это. Тебя посадят.
– За что?
– Чацкий успел смыться, а у тебя не получилось, тебя посадят.
После завтрака меня призвали в какую-то комнату с большим столом, на котором стоял бюст Дзержинского. За столом сидел майор; так как у него была очень большая голова, я догадался, что это – не Кубик. Он стал меня расспрашивать, кто я такой.
Я честно рассказал, что родился в Москве, мать – учительница, умерла три года назад; об отце мне говорили по-разному, я его ни разу не видел, а те, кто его знал, уверяли меня, что я многого не потерял. Учился в театральном вузе. Потом театр, откуда меня выгнали по собственному желанию. Рассказал и про свои приключения в бане.
Майор выслушал и сделал заключение:
– Дежурный следователь приедет на следующей неделе. Он и определит, по какой статье тебя определить. А пока откармливайся, отсыпайся.
– Плохи твои дела, – сказал мне Треугольников, которому я пересказал беседу с майором. – Хорошо, если им надо закрыть какое-нибудь небольшое дело, так, на год-полтора. И если будешь все делать, что тебе прикажут, получишь условняка или, на худой конец, два-три года. Хуже, если тебя заставят быть свидетелем.
Я не понял:
– Каким свидетелем?
– Предположим, у них есть какое-нибудь дело, и им нужен свидетель. Тебе расскажут, что ты должен был видеть, а ты все повторишь на суде.
– И что здесь опасного?
– Чувствуется, что ты новичок. Ты все расскажешь. А потом суд уходит на совещание и тебя переквалифицируют из свидетеля в обвиняемого. Причем, доказывать уже ничего не надо, ты сам только что рассказал все, как было. И тебе дадут десять лет. Тебе хочется сидеть десять лет?
Я сказал, что мне не хочется сидеть десять лет, и не обманул – мне действительно не хотелось сидеть десять лет.
Он уже достал карты, как появился охранник:
– С вещами на выход.
Вещей у меня не было, и я направился к двери.
– Повторяй все время вслух таблицу умножения, – напутствовал меня сокамерник. – Помнишь таблицу умножения?
Таблицу умножения я помнил, но на всякий случай спросил:
– Зачем?
– Чтобы они видели, что ты не псих. А то, чуть что – в психушку.
Мне казалось, что если я буду все время повторять вслух таблицу умножения, то за одно это меня упрячут в психушку. Но я промолчал.
Меня вывели во двор, посадили в машину с решетками.
Минут через десять мы подъехали к заднему входу трехэтажного здания. Там нас ждал человек, похожий на вышедшего на пенсию Буратино.
– Этот? – спросил он.
– Так точно, – ответили конвоиры.
– Следуйте за мной, – распорядился вышедший на пенсию Буратино.
Мы поднялись на лифте на третий этаж. Он показал мне на дверь:
– Входите.
Я вошел, а он остался в коридоре.
Я хорошо помню этот день. Вторник 23 июня. После дождливой недели выглянуло солнце, сразу стало тепло. Дел на работе было немного. В Москве своих проблем хватало, и меня особенно не беспокоили. С утра я дважды пыталась дозвониться до адвоката моего брата, но безуспешно.
Вот уж кто никогда не был гордостью семьи, так это мой младший брат. Его баловали, по мере сил и возможностей вызволяли из всевозможных неприятностей. Но теперь он попался. Попался не у нас, а за границей. Пытался сбыть фальшивые купюры. Откуда он их достал, не знаю, но то, что сделал он их не сам, это абсолютно верно, потому что сам ничего толкового он сделать никогда не мог. Однако следователи придерживались иного мнения. Я наняла адвоката.
В Москве пока еще не знали про эту историю, там сейчас было не до меня. Но когда узнают, кое-кто очень обрадуется: министр культуры республики на совещаниях красиво говорит о «благотворном влиянии культуры на общество», а брат ее в это время сидит в тюрьме. Да еще за границей. Да еще за попытку сбыть фальшивые купюры. Кончится это тем, что мне вынесут выговор за потерю бдительности. И если говорить честно, то поделом.
Наш председатель совета министров, которому местные пинкертоны, конечно же, все обстоятельно доложили, отнесся к аресту моего брата спокойно и поинтересовался, хорошего ли адвоката я наняла.
Я не знаю, хорошего ли я наняла адвоката, но сумма в валюте, которую он потребовал, значительно превышала мои возможности. Конечно, он говорил, что деньги нужны не ему, а кому-то еще для того, чтобы представить дело в другом ракурсе. Мне приходилось соглашаться и думать, откуда взять такую сумму.
Наш национальный художник, Оскар Варме, к сожалению, ныне уже покойный, много лет назад написал копии с двух картин французского художника конца девятнадцатого века Пьера Витро – «Афина свирепая с мечом» и «Голая Афродита и нимфы». Копии хранятся дома у его вдовы, подлинники, разумеется, – в музее. Моя помощница, особа деловая, отыскала специалиста – говорит, вполне уважаемого человека, – который, разумеется, не бесплатно, может дать профессиональное заключение о том, что в музее хранятся копии, а дома у вдовы – подлинники. После этого мы поменяем картины, и когда подлинники окажутся у вдовы, мы их продадим. Витро теперь стал моден. Одна его картина полгода назад была продана на аукционе в Нью-Йорке за пятьсот тысяч долларов. Пятьсот тысяч долларов за одну картину! А у нас их две. Половину получим мы, половину – вдова, она, разумеется, согласна. Мошенничество? Да. Но, во-первых, у меня нет выхода, мне нужны деньги. А во-вторых, я – только косвенная участница, всю процедуру берет на себя моя помощница.
В десять часов я вернулась с совещания у председателя Совмина и попросила Дину, так зовут мою помощницу, зайти ко мне:
– Когда приедет оценщик картин?
– Со дня на день.
– Кто он?
– Член Академии художеств.
– Что о нем известно?
– Любит девочек. Особенно молоденьких. Когда он появится, я отвезу его в школу олимпийского резерва к пловчихам, эти не подведут. Но если удастся наш второй проект, нам не нужны будут никакие оценщики.
Второй проект. Зимой нам в министерство прислали фотографии актеров народного театра из Полтавы. Этот театр должен был участвовать в проводимом у нас фестивале народных коллективов. И там Дина увидела фотографию молодой женщины, которая показалась ей знакомой. Она долго не могла вспомнить, кто это, но потом, когда пошла в бухгалтерию сдавать оставшуюся после заграничной поездки иностранную валюту, догадалась, что девица из Полтавы как две капли воды похожа на даму, изображенную на банкноте. И дама эта была королевой той страны, где арестован мой брат.