Первый сумрак опускался на горы вокруг Скопье, когда запыхавшийся Гордан Коев вбежал в большой зал нового железнодорожного вокзала. Пыльное здание из металла и затемненного стекла, раскалившееся от вновь накатившей на Скопье волны июльского зноя, дышало жаром, а из-за скрипучей двери вокзального туалета доносился запах аммиака. Новый железнодорожный вокзал представлял собой возведенное еще лет двадцать назад строение из двух этажей, с перронами, расположенными еще выше, на третьем уровне. Как и железная дорога с несколькими путями, ведущими сюда, к главному входу, от домишек, видневшихся вдалеке, здание вокзала нависало, опираясь на огромные бетонные столбы, над расслабленным телом города, над автомагистралью, рассекавшей его пополам. Как это часто бывает с быстро разросшимися городами, Скопье задыхался в местах сужения дорог. Так и на этом участке магистрали, пролегавшей прямо под массивным бетонным зданием железнодорожного вокзала и соединявшей две части несуразно вытянутого города, столицы небольшой страны Македонии[1], пробки были обычным явлением.
Вокзал на фоне тех строений, которые его окружали, производил несуразное впечатление, что неудивительно, потому что он был возведен в пылу футуристического энтузиазма по плану одного японского урбаниста после страшного землетрясения, которое в конце июля 1963 года произошло в городе, унеся много человеческих жизней и уничтожив почти все капитальные строения. После восстановления лицо Скопье изменилось до неузнаваемости. Во время катастрофы среди прочих зданий была разрушена и бо́льшая часть старого вокзала, находившегося тогда на другом месте. От того здания в память о землетрясении сохранили стену мраморного фасада с большими часами, стрелки которых застыли и до сих пор показывают время, когда случилась катастрофа: 5 часов 17 минут. Позже, много лет спустя, город получил новый железнодорожный вокзал, воздвигнутый на длинной километровой платформе, поставленной на многочисленные столбы. Здание станции и подвешенная железная дорога, убегавшая вдаль бетонной сороконожкой, являли собой памятник идее — на месте старого, разрушенного землетрясением города построить красивый современный город, который сформирует передовых и счастливых людей. Сейчас шоссе под покрытым сажей и пылью вокзалом было похоже на изношенную вену, по которой с трудом текла густая кровь приходившего в упадок Скопье. Старые красные чадящие автобусы, все лето ездящие с открытыми пневматическими дверями, выцветшие легковушки с лысыми покрышками и ржавыми кузовами, машины полиции, колонны военных и большие черные джипы нового правящего класса двигались по одной стороне дороги к центру, по другой — к «спальному» густонаселенному району Аэродром, где и жил двадцатипятилетний Гордан Коев, который, как было сказало вначале, тяжело дыша, вбежал в здание железнодорожного вокзала.
Свое название район унаследовал от лётного поля, которое когда-то давно находилось на этом месте. Потом оно долго не использовалось, и огромное земельное пространство заросло бурьяном, лебедой и папоротником. После землетрясения там сначала появились одноэтажные постройки, потом многоэтажные дома, и постепенно широченный пустырь стал все более походить на город. В основном там получали квартиры молодые пары, такие, как отец и мать Гордана.
С тех пор место, где прошло радостное детство Гордана Коева, превратилось в унылый квартал с облупившимися, ни разу после окончания строительства не крашенными фасадами, за которыми жили те, кто миновал пору расцвета своих сил и лет.
Так вот, новый железнодорожный вокзал был своеобразным клапаном, через который в эту часть Скопье поступала кровь, а Аэродром походил на урбанизированное сердце города, которое заставляло кровь течь сначала вверх, а потом вниз, вперед, а затем снова назад. Судя по этой монотонной, болезненно-замедленной пульсации сердца, весь огромный живой организм города, как казалось Гордану, был на пределе и нуждался в оздоровлении.
Итак, поздним летом 2001 года, Гордан Коев пришел на вокзал с твердо определенной целью: разорвать бесконечное однообразие жизни, предпринять то, о чем он в последние месяцы не раз рассказывал Майе, которую — и, похоже, что это было правдой, — он любил и которая, скорее всего, питала такое же чувство по отношению к нему, хотя ни в том, ни в другом он не был уверен до конца. Ему нравились ее удивительная смекалка и интеллект, но еще больше — симпатичное лицо с упрямым ртом и синими, кажущимися поначалу равнодушными глазами… Ему нравилось то, как она целовала его в подъезде своего дома, увлекая к подвалу, под лестницу, где было темно, что создавало иллюзию укрытия — от тех, кто поднимался или спускался по ступенькам над ними, когда при этом на лестничной площадке автоматически зажигался свет. В такие моменты они прижимались к железной двери в подвал, из которого тянуло сыростью, и, затаив дыхание, ждали, когда люди, чаще всего это были шумные соседи Майи, пройдут, не важно — войдут или выйдут, главное — поскорее.
Так вот, Гордан сообщил Майе, что он сыт по горло, что у него больше нет никаких сил терпеть этот унылый город, эту немощную страну, которая надеется на чудо и не предпринимает ничего, чтобы это чудо случилось; он устал от ожидания нормальной работы, от компьютерных программ, которые уступал за все меньшие деньги фирмам-перекупщикам, занимавшимся программным обеспечением, от матери и отца, спрашивавших его, когда же он женится, от их планов застеклить балкон и таким образом получить еще одну комнатушку в становившейся все более тесной квартире, от занятий любовью наспех по углам и, когда это было возможно, в бакалейной лавке своего отца — без света, на небольшом столе, который сначала им приходилось освобождать от громоздкого кассового аппарата, от накладных, заказов и других бумаг, карандашей и ручек, среди незамысловатых товаров магазинчика, находившегося на первом этаже дома, где жил Гордан, а потом снова приводить все в порядок, возвращая предметы на старые места. Он уже не раз говорил Майе, что больше не может всего этого выносить.
«В какое время ты живешь? Ты патетичен, как романтический герой», — отвечала она ему, апеллируя к жанру, который она, специалист по сравнительному литературоведению, любила больше всего и по которому защитила магистерскую диссертацию, хотя ее и разубеждали, ссылаясь на то, что романтизм — это чрезмерно возвышенное литературное направление и поэтому изжившее себя, подразумевающее трагедию, а потом искупление вины через «мировую скорбь», Weltschmerz, в запале поясняла она, употребляя немецкий термин.
«В какое время ты живешь?» — укоризненно восклицала Майя, слушая Гордана внимательно, но глядя равнодушно, как будто ее совсем не трогали его жалобы на жизнь, которые она слышала от него все чаще. Чтобы хоть как-то закончить эти неприятные разговоры, грозившие перерасти в ссору, она брала его за куртку, привлекала к себе, и оба утопали в новой волне поцелуев. В такие моменты Гордан забывал про все на свете — про свои страдания, про подвал, про плесень, которой пахло как под лестницей, так и по всей стране, — и отдавался ее ласкам.
И хотя до этого Гордан говорил, что начало нового века уж точно не застанет его в этом унылом городе, у него появился шанс получить в Скопье работу. Одна из фирм, время от времени пользовавшаяся его услугами, пригласила его на место программистки, которая родила и ушла в отпуск по уходу за ребенком как раз тогда, когда на фирму посыпались заказы по защите компьютерных программ от так называемого millennium bug. Проблема 2000 года вызывала страх, который все нагнетался и нагнетался, и к концу последнего десятилетия уходящего века превратился в настоящую панику. Говорили о мировом компьютерном хаосе, который произойдет в одну и ту же секунду во всем мире, а именно в полночь 31 декабря 1999 года, когда закончится год, а точнее произойдет математический переход из прошлых веков в новое столетие и тысячелетие. С каждым днем о проблеме Y2K писали и говорили все больше, при этом дело доходило до истерии.
Жестокость и неопределенность жизни заставляли Памелу Портман воспринимать путешествия как собственную карму, но в глубине души она понимала, что они и результат ее одиночества, и, в то же время лекарство от него. С момента, как она разошлась с мужем, хотя официально они так и не развелись, прошло уже много лет, при этом Никлас время от времени звонил ей, непременно перед каждым Рождеством, а иногда и без повода, когда был в стельку пьян, как правило, из какого-нибудь придорожного ресторана или мотеля в Колорадо, где он работал над геологическим исследованием каньона.
Однажды Никлас уехал без всякого объяснения и предварительного уведомления — просто оставив на кухонном столе листок, вырванный из записной книжки, в которой он обычно записывал, что надо купить, какие счета оплатить и вообще все, что было необходимо сделать за день. На листочке он на скорую руку неразборчиво нацарапал: «Принял предложение вести исследования в Колорадо. Когда вернусь, не знаю. Н.». И позвонил только через три месяца, в четыре утра, пьяный, из какого-то бара, в котором громыхала музыка.
— Пэм, — орал он в трубку, — я все равно люблю тебя! О’кей? О’кей, милая?!
Это ее встревожило:
— И я, Ник, и я тоже! — кричала она в трубку, чувствуя, что у нее на глаза наворачиваются слезы, но он ее не слышал, и она выкрикивала эти слова снова и снова, потому что на том конце он говорил:
— Я тебя не слышу, милая. Ничего не слышу!
Она продолжала громко орать в ответ, пока кто-то из соседей не начал стучать в стенку, тогда Памела замолчала и просто держала трубку, слушая его пьяное хихиканье… Неожиданно для себя она осознала, что ей его не хватает, такого, какой он есть, эгоистичного и непредсказуемого, что он, несмотря ни на что, ее единственная надежда в жизни, ведь ей уже слишком поздно думать о ком-нибудь еще… Когда ранний рассвет стал окрашивать силуэты зданий в центре города в розовый цвет, женщина горько заплакала, впервые после его ухода.
Вскоре Пэм получила посылку с дешевым калифорнийским вином. Она перерыла всю коробку, чтобы найти письмо, но в ней ничего, кроме бутылки, не было. «Так само вино и есть письмо, глупышка», — сказала она потом сама себе и поставила бутылку на стол рядом с его портретом и телефоном. Это был своего рода алтарь, посвященный Нику, означавший его символическое присутствие.
За день до Рождества Ник снова ей позвонил. Он был трезвым и вежливым, хотя и несколько сдержанным. И опять не оставил своего номера.
— У меня нет постоянного номера, солнышко, — сказал он ей своим спокойным и уверенным голосом. — Мы постоянно переезжаем с места на место, и я меняю мобильники как перчатки. Проект еще некоторое время продлится, а потом я посмотрю, что делать… Бай, Пэм!
Щелчок. И все.
«Боже мой, — думала она, все еще не снимая руки с повешенной телефонной трубки, — а поздравил ли этот ублюдок меня с Рождеством?»
Гордану Коеву не очень-то верилось в апокалиптические прогнозы относительно проблемы 2000 года, так что всю эту шумиху, связанную с угрозой сбоя компьютерных систем, он воспринял как момент, подходящий для нового старта. То, что этот старт происходил именно на пороге двухтысячного года, для него имело особое значение. Да и мать Гордана, пока готовила ему завтрак перед тем, как он в первый раз отправится на работу, не в силах удержаться, сказала ему:
— Я не могла никак уснуть от радости, утром я и твоему отцу об этом сказала. «Почему, Станка?» — спросил он из спальни. А я ему отсюда кричу: «Из-за Гордана». «А что с ним такое?» — спросил он, появляясь из спальни в пижаме. «Да ничего, Деян, — снова кричу ему в ответ. — Я счастлива, что наш сын устроился на работу. И видишь — когда?» — говорю ему.
— И когда? — с интересом спросил Гордан.
— Как когда?! Да в начале нового века! — пояснила Станка, удивляясь, что Гордан не понял.
— …и тысячелетия, — добавил Гордан и взглянул на мать, которая как раз ставила перед ним тарелку с яичницей.
— Ну, тем более, — прокомментировала Станка Коева, не уловив иронию в голосе сына. — Станешь своим человеком в глазах нового времени. Нам не довелось такого пережить. Да и поколению моего отца… Разве есть что-то прекраснее этого? Это большое дело, сынок. Так ведь?
— Да, только… придется еще целый год ждать, — промолвил Гордан.
— Как это — целый год?
— Новый век начинается с 2001 года. Двухтысячный — просто порядковый номер. Тысячелетие, мама, начнется через год. И мы пока в руках старого времени.
— Ну, что ж теперь… — сказала Станка немного с укором и принялась мыть посуду, а потом, больше для себя, в утешение, добавила: — Все равно с работой-то лучше, а уж новое время, ничего, подождем маленько.
Гордан положил в рот кусок яичницы и едва слышно сказал:
— Год — это не так мало…
— Как бы не так! Вон, у нас — столько лет за плечами. Пролетели — мы и оглянуться не успели.
— Не знаю, буду ли я еще здесь через год, — добавил Гордан с полным ртом.
Станка помолчала, глядя перед собой.
— Ты, я гляжу, снова за старое. Опять у тебя в голове мысли об отъезде? — произнесла она через некоторое время, стараясь говорить как можно мягче, и потом добавила, начав нервно вытирать посуду. — А квартира кому достанется?
Не услышав в ответ ни слова, она обернулась и увидела, что Гордана уже нет за столом. До нее донесся громкий стук хлопнувшей входной двери. Станка постояла, подумала: как это так — ни они, отец и мать, ни «эта», как она про себя называла Майю, не могут выбить из его головы эту бредовую мысль об отъезде… Потом неторопливо взяла тарелку с недоеденным завтраком, смахнула с нее в мусорное ведро остатки яичницы и, пока она мыла эту тарелку, такую же облезлую от частого использования, как и все другие, подумала: если бы не операция, когда ей удалили матку, было бы у нее хотя бы двое детей… Когда в семье всего один ребенок, дети обычно вырастают избалованными, и, такое часто бывает, оставляют своих родителей.
Наконец-то, Гордан Коев получил работу. Теперь он жил по новому распорядку: каждое утро выходил из дома в одно и то же время, в 7.20 — он уже был в лавке отца, чтобы взять булочку и йогурт на завтрак, в 7.30 — на стоянке, в 7.40 — между опорами железнодорожного вокзала, сидя в старом автомобиле своего отца, в 7.55 — перед автоматом, регистрирующим сотрудников при входе в здание, где располагалась их компьютерная фирма, в 8.00 — на своем рабочем месте, а после окончания трудового дня — назад, домой, в Аэродром. Он принял эти вынужденные массовые миграции, происходившие в городе в определенное время дня, которые, словно прилив и отлив, несли его вместе с тысячами таких же, как он, то в одну сторону, то в другую. Но едва Гордан привык к этому ритму, как в стране снова вспыхнула война[2].
Это был второй по счету военный конфликт, который затронул семью Гордана и город, в котором они жили, и в целом страну, переживавшую большую, давно предрекаемую и ожидаемую беду. Она пришла в эту часть Балкан на переломе двух эпох. В 1999 году случились бомбардировка соседней Союзной Республики Югославии и кризис в Косово, когда из-за столкновений с сербскими военно-полицейскими структурами огромной массе людей пришлось бежать — порядка четырехсот тысяч беженцев тогда прибыли на границу с Македонией, людей сначала удерживали там, но через несколько дней, после большого числа человеческих трагедий, разыгравшихся на границе, им было разрешено войти на ее территорию. Теперь сообщения о своей маленькой стране Гордан находил на спутниковых каналах, а совсем скоро ситуация в Македонии стала темой номер один во всех СМИ. Мировая общественность была обеспокоена, но при этом она явно проявляла больший интерес к ходу военных операций и политической составляющей трагедии беженцев, чем к тому, как эти люди чувствуют себя в развернутом на скорую руку лагере вблизи столицы. Рядом со Скопье за короткое время вырос настоящий палаточный город беженцев, сравнимый с ним по размеру, и его содержание тяжелым грузом легло на хрупкие плечи маленькой страны, которая таким образом неожиданно оказалась втянутой в новый финансовый и политический кризис…
Климент Кавай, отец Майи, был профессором филологического факультета университета в Скопье, которому до пенсии оставалось уже совсем недолго.
Последние несколько лет профессор Кавай с завидным упорством смотрел программы новостей по всем телевизионным каналам, словно ожидая хоть на одном из них услышать известие, не содержащее негатива, которым средства массовой информации маленькой страны заполоняли общественное сознание. Люди находились на пределе своих духовных сил: он сам, его жена Анастасия, Майя, его коллеги по университету, независимо от их этнической принадлежности, все общество — из-за вызывающих стресс сообщений, приходивших, словно из какого-то большого и темного информационного хранилища прежней федерации, распад которой сначала происходил медленно и драматично, потом ужасающе и с большой кровью, а в конце — совершенно бесконтрольно и непредсказуемо.
Во время первой фазы агонии государства южнославянских народов профессора Кавая весьма настораживали вести о многочисленных шествиях и митингах, проходивших в соседней Сербии; затишье, в которое впало близлежащее Косово, где большинство жителей составляли албанцы; провал правящей коммунистической партии, ставший очевидным после ее съезда в Белграде; отчаянное заявление премьер-министра тогда еще союзного государства о том, что, если несостоятельной оказалась Партия, то это не означает, что несостоятельно все Государство…
У Кавая, как и у множества его сограждан, вызывало страх дальнейшее вооружение Хорватии, что предвещало силовой конфликт между крупнейшими субъектами в самом центре большой двадцатитрехмиллионной страны, неспособность коллективного органа — Президиума федерации — предпринять какой-то более или менее решительный шаг, чтобы противостоять распаду страны, который надвигался, как прибывающие подземные воды, уже готовые вырваться на поверхность. Кавая настораживали планы по захвату территорий со стороны сильных лидеров мононациональных образований бывшего содружества, в котором ранее всё называлось словом «наше»: о хорватском море говорили «наше», о словенском горном озере говорили «наш Блед», порой и Триест был «наш», а жемчужный приозерный родной город Кавая югославы из других частей страны называли «наш Охрид». Как и многие другие, профессор Климент Кавай чувствовал, как всё это «наше» потихоньку становится далеким и чужим, и остановить этот процесс было уже невозможно.
Кавай остро переживал, когда случились первые, к счастью, непродолжительные столкновения между союзной армией и подразделениями территориальной обороны в самой северной, альпийской республике — Словении, когда после этого произошло ее молниеносное отделение как первого из государств федерации, которое провозгласило свою независимость, и когда через сорок дней последовал вывод из Словении союзных войск…
«Через сорок дней, прямо как сороковины», — пронеслось тогда в голове Кавая. Ему стало ясно, что это — конец единой страны. Потом, на референдуме, организованном домашними властями, он голосовал за выход и его родного государства, Македонии, из уже несуществующей федерации ранее равноправных республик. Кавай знал, что должен так поступить. Его подтолкнули к этому начало войны в центральной республике, Боснии и Герцеговине, беды и страдания людей в окруженном Сараеве, кровавая резня в городе Сребреница, где были убиты тысячи мирных жителей, интервенция сербских военно-полицейских сил в Косове, где уже появились хорошо вооруженные, экипированные и обученные отряды террористов, безрезультатные переговоры между западными странами и сербским руководством во дворце Рамбуйе под Парижем и, конечно, кульминация этого действия исторической трагедии — бомбардировка НАТО соседней Сербии, при которой от страшных ударов, нанесенных как по зданиям государственных служб, так и по мостам и гражданским объектам не только бомбами с обычной взрывчаткой, но и снарядами с обедненным ураном, пострадало мирное население, героическое сопротивление жителей Белграда всех возрастов, которые стояли на уцелевших мостах, напрасно пытаясь защитить их от летавших высоко в небе, совсем невидимых глазу бомбардировщиков…
«Как в людях накопилось столько зла», — досадовал Кавай еще до наступления этой опасной ситуации, казавшейся ему невероятной, потому что он верил, что человеческие ценности наиболее почитают, даже возводят в культ именно здесь, на Балканах.
Потом профессор переживал за судьбу своей страны, которая до этого гордилась тем, что оставалась единственной из шести союзных республик, где не было военных столкновений, и что ее долгое время называли «оазисом мира», а теперь и сама она оказалась ввергнутой в пучину войны…
Проблему миллениума, или временного парадокса, Гордан считал преувеличенной, думая, что ее раздули и с помощью мировых СМИ подпитывали крупные компьютерные компании с тем, чтобы увеличить спрос на соответствующий софтвер — программу по борьбе с недостающим байтом, что стороне, на которой оказался и он сам, могло принести миллениумные заработки. Он считал себя счастливым от того, что понимал суть возникшей проблемы, которую для себя он обозначил как «позитивный ноль».
— Почему «позитивный»? — спрашивала Майя Гордана.
— Потому что, похоже, мне предложат и новую работу, — шептал он ей в ухо.
Майя, услышав, что ее отец вышел из подъезда, потащила Гордана к лифту, они поднялись на четвертый этаж, где была их квартира.
— Счастливого Нового 2000 года! — сказала Майя в ответ Гордану и поцеловала его. — Happy New Bug! — добавила она. А на улице шел проливной ноябрьский дождь, капли которого громко стучали по оконному стеклу, заставляя жильцов оставаться дома, а им — пока профессор Кавай после полудня читал лекции в университете — давая возможность отдаваться друг другу со страстью, которую делало еще сильнее потемневшее от туч небо, и чувство — странное, последнее время не отпускавшее их ни на минуту, заставлявшее постоянно думать друг о друге, искать свиданий и встречаться во что бы то ни стало.
Оставшись одна, Памела Портман оказалась будто в капкане неожиданно искаженной реальности. Она постоянно удивлялась тому, что места, некогда дорогие ей, стали приобретать новые, нейтральные, а порой и враждебные черты. Она вдруг осознала, что раньше ей нравилось бегать трусцой вдоль реки, выходить из дома за покупками в близлежащий супермаркет, а теперь ей перестали ласкать слух гортанные созвучия владельца лавочки индийских деликатесов, вежливые приветствия официантов в маленьком кафе, где подавали иранский кебаб, ей больше не хотелось разговаривать с продавцами в итальянском продуктовом магазинчике, в котором она раньше советовалась с хозяином, какое вино купить к столу для ужина с Ником…
Пока она была с ним, ее жизнь была сведена к набору привычек, но это были привычки, которые наполняли ее будни радостью. Когда он ушел, все стало по-другому. Она стала замечать, что в окна их маленькой двухкомнатной квартиры на восемнадцатом этаже солнце светило только рано утром и ровно столько времени, чтобы разбудить ее на рассвете, а она потом не знала, чем заняться весь оставшийся день. Лучше всего было, когда она искала работу или когда подрабатывала: помощницей в швейной мастерской в Куинсе, с месяц кассиршей в магазине кошерной еды на Шестой авеню, затем — сначала в бухгалтерии, а потом в отделе дизайна одного модного женского журнала для пожилых… Она использовала любой предлог, лишь бы уйти из дома, убежать из пространства, которое ее душило, будило ни свет ни заря, а главное — напоминало о нем. В конце концов, Памела поняла, что ей нужна перемена. Она решила оставить Манхэттен, и, когда журнал предложил ей работу с хорошей зарплатой в своем отделении в Бостоне, с радостью его приняла.
И вот, наконец, наступило 1 января 2000 года, и, как Гордан и предполагал, все же испытывая при этом некоторое напряжение, а Майя, не беря в голову, знала точно, не произошло ровным счетом ничего: не отказали компьютерные системы ни в одном аэропорту мира, включая два, имеющиеся в Македонии, не случились сбои в работе банковских программ, не рухнули биржевые индексы, время не скакнуло ни вперед, ни назад. Все осталось таким, каким было, во всяком случае, так казалось. Катастрофа Y2K не состоялась.
В мире все шло так, как и раньше; только война, которая годами маячила сначала на далеких, а потом на все более близких просторах, той весной стала реальностью и в Македонии. Появились группы вооруженных людей в камуфляже с нашивками УЧК[3], которые стали шнырять по горам и создавать военные анклавы в селах, оставленных без сопротивления местным населением.
В стране началась частичная мобилизация…
Профессор Кавай не разделял всеобщего энтузиазма, которым были охвачены многие во время прежнего, к слову сказать, единственного, президента общей страны[4]. Скромному профессору Каваю, выступавшему за принцип Аристотеля — мера во всем, несмотря на уважение, которое он испытывал к Тито как к энергичной и способной политической личности, все более претила его склонность к украшательству себя отечественными, часто — по несколько раз одними и теми же, знаками отличия и наградами, что говорило о том, что он потерял меру, будучи во власти. Каваю было не по душе и проведение огромного количества все более массовых, парадных мероприятий, устраиваемых по всей стране в честь Тито как главы союзного государства и руководителя единственной партии. Это свидетельствовало о том, что меру потеряла и сама система. Тем не менее, Кавай любил эту большую страну, созданную как союз равноправных государств, где вместе, в мире и согласии, жили люди разных национальностей.
То было время, когда о своей принадлежности к этой стране люди заявляли с гордостью, а на ее граждан, особенно в социалистических странах, из которых люди не могли так легко выехать, смотрели с уважением, а кое-где и с настоящим восхищением и завистью. То были счастливые годы для Климента и Анастасии Кавай — процветания их семьи, как и движения к лучшей жизни сотен тысяч людей, таких, как они. То была пора его личной молодости, но и молодости времени, которое в его сознании запечатлелось как эпоха радости, когда на жизнь люди смотрели с улыбкой. «Только у того, у кого есть улыбка, есть человеческое лицо», — с искренним энтузиазмом говорил профессор Кавай своим студентам. По этой причине даже тогда, когда ему, сидевшему перед телевизором, портили настроение льстивые высказывания руководства университета в адрес президента Тито, многочисленные массовые мероприятия, устраиваемые в его честь, которые не выполняли никакой другой задачи, кроме как потешить его тщеславие, он, в память о тех счастливых временах, проявлял снисхождение к самовлюбленному старику, которому, и это становилось все более заметно, стали подкрашивать седеющие волосы.
И хотя Кавай чувствовал, что в нем росла тревога из-за событий, происходивших в последнее время, он, как и многие другие, похожие на него, снова и снова пытался найти для себя психологическую опору в прошлом, полном надежд и устремлений. Тогда их государство могло гордиться своими достижениями в экономике, успехами на международной арене, ролью в процессах и движениях нового формата. Тогда к ним часто приезжали с визитами иностранные лидеры, известные деятели культуры и искусства, которые открывали для себя их страну и начинали искренно любить ее, а страна от этого приобретала все более человечные черты, изменяясь к лучшему изо дня в день.
«Весь этот маскарад, — продолжал размышлять Кавай во время таких ночных разговоров с самим собой, когда он пытался установить природу бациллы, вызвавшей эпидемию трагической деградации на этих просторах всех человеческих ценностей, — в последний период существования прежнего государства имел целью скрыть депрессию и застой верхушки состарившихся политиков, которые, утратив физическую молодость и политическую мобильность, но ни в коем случае не желание сохранить власть, жили воспоминаниями о прежних взлетах и вели себя как эгоистичные старики, бюрократы, заинтересованные лишь в сохранении режима, а не в обновлении пораженной склерозом системы». Начало болезни автократического президента было для Кавая прологом к болезни и самой, единой и некогда счастливой, страны.
В голове Климента Кавая появилось осознание того, что счастливые времена закончились — республики, которые ранее составляли единое государство, оказались перед входом в длинный и темный туннель. И неизвестно, что ждало их там. Распад страны Кавай переживал особым, почти метафизическим, образом: как наказание всем людям, ранее жившим в счастливом и процветающем государстве, которое, как и его президента, уважали в мире и которому теперь, на пороге нового века, судьба уготовила новые страшные испытания.
Профессор снова и снова перебирал в памяти события последних лет, следовавшие одно за другим как все более трагические удары судьбы, ставившей под сомнение само существование его маленькой страны, жители которой впервые испытали разочарование и страх.
В отличие от поколения Кавая, для Майи и ее ровесников нестабильность была своего рода естественным состоянием, с чем они просто свыклись. Порог их социальной солидарности становился все более низким, а уровень их социальной терпимости, проявлявшейся в заботе только о себе и готовности бороться прежде всего за собственные интересы, постоянно шел вверх. Такой взгляд на вещи, который, как казалось Каваю, стал преобладающим среди последних поколений его студентов, вызывал у него возмущение и боль. Профессор видел в этом предательство этической системы, в которой он был воспитан, и, что ему виделось еще более страшным, менталитета, обычаев и традиций, сложившихся на этих просторах. «С измененной или упраздненной ментальной матрицей, — размышлял Кавай и делился своим умозаключением с Анастасией, — у нас нет будущего. Что-то очень плохое проникло в нашу систему ценностей и сейчас уничтожает ее, разъедая изнутри».
Профессор Кавай применял на практике разные методы аналитической семиологии, которую он преподавал, в попытке отыскать некое скрытое значение, некий ключ к давно запертой двери, ведущей в страну, язык и культуру, которые он любил всей душой, в светлое будущее. Язык и культуру он считал совершенными творениями истории, похожими на те изделия, что сияли в витринах ювелирных лавок в его родном городе у озера, завораживая его, когда он еще ребенком засматривался на их тончайшую серебряную вязь. С восторгом он глядел на созданные руками замечательных мастеров броши, перстни, серьги и браслеты, на трубки с перламутровыми и янтарными мундштуками, на чудесные табакерки, украшенные серебряными цветами, на совсем крошечные и побольше, почти прозрачные шкатулки. Он находил в их красоте ключ к разгадке мощи родного языка, великолепия фресок в маленьких, разбросанных, как жемчужины по земле, церквушках, магии народной музыки и песен. Все это было далеко, но до сих пор оставалось светлым и солнечным, как и озеро в его родном крае.
Пэм понимала, что ей нужно было найти себе занятие, по крайней мере, на год или два, пока Никлас не примет решения. Переехав в Бостон, она стала работать дизайнером в малотиражном журнале, целевой группой которого были пожилые читательницы-лесбиянки.
Однажды по просьбе начальства Памела согласилась возглавить группу подписчиц, которых журнал наградил поездкой на Мачу-Пикчу и в Куско. За время путешествия она обнаружила, что «лесби» — женщины с теми же проблемами, как и у нее, и что одиночество знакомо всем — от западного Нью-Йорка, где она жила с Ником, и Бостона, где она жила сейчас, до Мачу-Пикчу, и что именно оно заставляет людей собираться в группы и общаться, стараясь забыть о повседневных проблемах.
На обратном пути пассажиры в самолете дремали. Пока они летели над Америкой — континентом с тонко перевязанной талией суши, Пэм вспомнила, что Никлас не позвонил ей на День Независимости, хотя она очень ждала… В памяти всплыли прошлые праздники, которые они проводили в доме ее родителей, когда Ник разрезал индейку, а ее отец раскладывал куски по тарелкам, это было в Ньюарке, городе, где она потом похоронила и отца, и мать, и свое прошлое… После ухода Ника какое-то время она жила в Манхэттене, ища спасения в суматохе города, теперь, вот, переселилась в Бостон… Памела где-то прочитала, что переезды — это нормальное состояние человека, выражение его внутренней природы кочевника. Она старалась так думать, но в глубине души чувствовала, что самое естественное для женщины — это иметь дом, и в нем мужа, и вести полноценную семейную жизнь…
Памела стояла перед зеркалом и выщипывала волоски, которые в последнее время стали появляться на ее уже округлившемся подбородке, когда зазвонил телефон. Пэм поняла по звуку, что звонок междугородний, и этого было достаточно, чтобы сердце у нее заколотилось.
Профессор Климент Кавай не оставлял надежду, что наступят времена, когда его страна будет жить в мире и гармонии. В одной книге — путевых заметках, — которую ему дал его старый приятель и коллега с архитектурного факультета, Кавай нашел строки, касавшиеся их родного города: «Хочу особо отметить одну надпись, которая видится мне весьма интересной. Эта надпись высечена на камне, в развалинах церкви Св. Варвары. Она гласит: ΑΓΑΘΗ ΤΥΧΗ ΛΥΧΝΕΙΔΙΩΝ», что в переводе значит: «хорошее (или чистое, честное) счастье для жителей Охрида». Этому посланию из прошлого профессор Кавай придавал широкий смысл — благословения и пророчества. Для него оно звучало как волшебное заклинание, являющееся ключом к решению мучавшей его загадки утраченной доброты и благоденствия.
Несколько лет назад, когда Климент Кавай впервые прочитал в книге об этой надписи, он сразу необъяснимо и сильно взволновался. Вместе с Анастасией и Майей, тогда пяти или шестилетней девочкой с пробором и милыми кудряшками, перехваченными резинками, он отправился в Охрид. Они прожили несколько дней в старом и пыльном отцовском доме и искали камень с вечным благословением. Внимательно осматривали стены старых построек Верхнего города, бродили вокруг церквей, заходили во дворы жилых домов, где, как они думали, мог находиться чудесный камень, но так его и не нашли.
С течением времени этот камень в сознании Климента Кавая начал обретать почти алхимические, магические, даже мифические свойства. Его одержимость камнем ΑΓΑΘΗ ΤΥΧΗ ΛΥΧΝΕΙΔΙΩΝ переняла и Майя. Повзрослев, она самым внимательным образом прочитала книгу, которая оказала такое сильное влияние на ее отца.
— Посмотри, — как-то раз сказала она отцу со свойственной ей иронией, — посмотри, что пишет далее автор твоих любимых путевых заметок о волшебном камне…
— Вернее, метафизическом камне, — поправил ее, со своей стороны, очень серьезно профессор Кавай.
— Не важно. Послушай, что он пишет: «Существует еще и другой камень, найденный недавно (в 1892 году) в месяце июле в доме Христо Савина. На нем высечена такая надпись:
ΙΟΥΛΙΟΥ ΘΗΙΓΟ
ΝΟC ΠΟΠΛΙΩ ΕΡΟΝ
ΠΝΩ ΤΩ ΠΑΤΡΩ
Ω ΚΑΤΑ ΤΟΝ Θ. ΟΡ
ΚΙCΜΟΝ ΤΗC ΔΙΑΔΗ
ΚΗC ΤΟΝ ΒΩΜΟΝ
ΕCΤΙΑΝ ΚΑΙ ΤΑ ΘΕΙ
Α ΑΥΤΩ ΕΠΟΙΗΣΑΝ».
Ты понимаешь, о чем идет речь?
— Не совсем. Тут упоминается некий Юлий Теигон Поплий…
— …который в соответствии со священной клятвой, данной на Библии, подарил алтарь и реликварий…
— …церкви. Выходит, речь идет об основании храма. Великолепно! Я раньше не обратил на это внимания.
— Папа, это другой камень, отличающийся от «твоего». А есть и третий. Вот что написано в книге далее: «Существует камень в доме Андроника Пармака, который путешественники по непонятным причинам не заметили. Надпись на том камне не сохранилась полностью, остался только ее фрагмент:
ΚΑΙΠΙΩΝ ΔΡΥΑΝΤΟΣ
ΤΗ ΠΑΤΡΙΔΙ_ _ _ _ _.
Эта надпись важна тем, отмечает автор заметок, что в ней указано имя, высеченное еще на одном камне, по которому Хан[5] в свое время сделал очень точные выводы относительно истории Охрида». Речь идет о надписи, относящейся к некоему приношению Кайпиона, сына Дриянта, в пользу родины. Вот, прочитай!.. И только потом говорится о «твоем» камне с благословением.
— Просто удивительно!
— А по-моему, ничего удивительного. Такие камни в Македонии найдешь, где ни копни. Обычная археологическая дребедень.
— Некоторые вещи, кажущиеся нам пустяками, — деликатно поправил профессор дочку, — в науке приводят к важным открытиям. Поэтому, моя дорогая, мы должны серьезно относиться к любому факту, — с некоторым превосходством и даже высокомерием сказал профессор Кавай.
Не желая далее разрушать отцовские иллюзии, Майя громко чмокнула его в щеку, многозначительно сказала «конечно, профессор» и направилась к двери. У подъезда ее ждал Гордан.
— Кроме того, — она вдруг остановилась и повернулась к отцу, — мы должны принимать во внимание и личность автора записей. Имя господина Алкивиада Нуши[6] не имеет слишком большого веса в научном сообществе, не так ли, профессор?
— Что ты имеешь в виду? — холодно спросил ее отец, который всегда презирал научный позитивизм, полагая, что настоящий ученый, шире — мыслитель, никогда не должен наглухо ограждать себя стенами прагматики от неких необычных явлений, чего, как правило, требует от него наука.
— Я просто хотела тебе напомнить, что автором этих заметок является Бранислав Нушич, комедиограф.
— «У берегов Охридского озера» — абсолютно серьезный труд, — твердо сказал профессор и, помолчав, добавил: — Думаю, ты не можешь с этим не согласиться.
— Я боюсь, профессор, как бы ты не попал впросак с этими надписями… на исчезнувших камнях, — сказала Майя, на этот раз, без какой-либо иронии в голосе.
— Знаешь, твое занудство напоминает мне некоторых моих вечно сомневающихся и ни во что не верящих коллег. Таких, кстати, у нас на факультете, как головастиков в луже… — сказал Кавай уже сердито, надел очки и склонился над большим линованным листом бумаги, на котором он делал какие-то карандашные записи своим мелким аккуратным почерком.
— Это правда — наш факультет превратился в болото, но какое я имею к этому отношение…
— У вас нет научного ликования, нет мечты. Для нас в свое время это было самое главное, заменяло еду и питье…
— Откуда же тогда столько головастиков? Значит, вы не вырастили достаточное количество научных аистов. Что касается нас, то мы едим людей и пьем деньги, — Майя улыбнулась, не в силах скрыть насмешку по отношению к устаревшим взглядам своего отца, — такое нынче время, все можно.
— …мы собирались, горячо обсуждали наши научные проблемы, мы смеялись искренне, от души… — не слушая ее, говорил профессор, продолжая что-то писать.
— И сегодня твои бывшие студенты и аспиранты смеются — прямо надрываются от смеха… У кого-нибудь в кабинете соберутся — на столе домашняя ракия и колбаса с чесноком, которые им прислали родственники из их умирающих деревень, — и давай перемывать косточки своим учителям — профессорам с городским происхождением, готовые сожрать и переварить их вместе с колбасой в своих здоровых деревенских желудках, забывая, что именно благодаря им перед ними открылся путь, приведший их к «пищеварительно-научной» карьере…
— Майя, пожалуйста, не драматизируй! — попросил примирительным тоном Кавай.
— Мне очень жаль, папа, но упомянутые тобою головастики размножаются в лужах, которым вы сами позволили появиться. Из-за социалистической солидарности или, может, от жалости… До сих пор вы смотрите на мир сквозь розовые очки, — сказала Майя отцу, быстро добавила «я тебя люблю» и выбежала из дома.
Профессор Кавай, сидевший, склонившись над письменным столом, выпрямился, снял очки, положил их на рукопись и потер усталые глаза. «Наверное, она права», — сказал он. Но все же он никак не мог понять, как общество, еще недавно охваченное поэтической мечтой и вдохновением, так глубоко погрязло в суровом прагматизме. В нем все еще теплилась надежда на то, что можно найти источник зла и, уничтожив его, предотвратить падение страны в страшную бездну.
— Алло, Памела, привет! Как ты? Ты куда подевалась? — послышался в телефонной трубке женский голос, оставивший ее в легком замешательстве, потому что звонившая назвала ее полным именем, официально, но при этом вопросы и тон указывали на то, что они знакомы достаточно близко.
— Я только что вернулась с работы, — сказала Пэм, не узнавая голос на том конце линии.
— Если бы я знала, что ты еще на работе, я бы позвонила туда. Я думала, ты давно ушла…
— Прошу прощения, — неопределенно проговорила она, — а кто говорит?
— Пэм, подруга, это же я, Роуз…
Памела вспомнила, что Роуз была той женщиной из ее группы, с которой она подружилась во время поездки в Южную Америку. Роуз тоже жила в Бостоне, преподавала оригами, интересовалась восточной философией и мистикой древних цивилизаций.
Во время осмотра древних городов инков Мачу-Пикчу и Куско выяснилось, что Роуз знала о них гораздо больше, чем их гид, низенький человек с ярко выраженными индейскими чертами лица, говоривший на отчаянно плохом английском.
Когда они летели домой, всех охватила вялость — не хотелось возвращаться к однообразию будней, которое тяжелее всего переносили одинокие женщины среднего возраста, и только Роуз не потеряла бодрости духа. Она пыталась развлечь Памелу рассказами о культуре майя.
— Нам бы надо вместе съездить в Мексику, если ты, конечно, не против, — предложила ей тогда Памела Портман, устало улыбаясь.
— Отличная идея, — ответила ей Роуз и продолжила, — в соответствии с календарем индейцев майя через 12 лет, точнее 21 декабря 2012 года, закончится цикл, длившийся целых 26 000 лет.
— И что же будет потом? — почти равнодушно спросила Памела. — Конец света?
— Кто знает, — сказала ей Роуз, — майя верили, что время движется по кругу, точнее, по спирали, а не по прямой. Так что, наверное, все начнется сначала.
— Да, люди верят в новое начало… — задумчиво произнесла Пэм.
— А ты что, не веришь?
— Иногда верю. Для меня новое начало будет, если Ник вернется, — натужно пошутила Памела.
— И только?..
— Может быть, верю немного перед Пасхой, хотя я давно уже перестала красить яйца. Но наша религия учит верить, не так ли? — сказала немного напряженно Памела Портман.
— Извини, дорогая, но я еврейка, хотя у нас есть кое-что общее: ваш Спаситель был из моего народа, — сказала Роуз, улыбаясь, и вернулась к объяснению веры в обновление. — По-другому это называется палингенезис, возрождение. Разве это не прекрасно? — не сдавалась Роуз, хотя по ее голосу было понятно, что и она с трудом преодолевает сон. Она посмотрела на Пэм — та, глубоко дыша, уже дремала.
В аэропорту Логан в Бостоне багаж приехал по движущейся ленте очень быстро, и женщины кратко попрощались.
И вот теперь эта симпатичная еврейка из лесбийской туристической группы вдруг ей звонит — говорит увлеченно, без остановки.
— Рада тебя слышать, Роуз, — сказала Памела и добавила: — Скажи, что я могу для тебя сделать?
Где-то перед самым началом войны в Македонии Кавай разговаривал с одним ученым из Института теоретической физики и подробно обрисовал ему свою Теорию неистребимого оптимизма.
— Я не математик, но уверен, что она базируется на принципах теории вероятности, — увлеченно говорил Климент Кавай коллеге-профессору, который наблюдал за ним сквозь очки, не высказывая при этом никаких комментариев. Боясь, что он не будет понят, если ограничится голой математической аргументацией, Кавай прибегнул к рассуждениям и гуманитарного характера.
— Как не может нам все время быть хорошо, так не может все время быть плохо. В мире существует баланс. После плохих времен наступят хорошие времена. Но даже и плохие являются чистилищами истории и общественной жизни, помогают нам избавиться от морального балласта, чтобы мы могли снова подняться из грязи и устремиться вперед…
Кавай остановился и посмотрел на собеседника, в его глаза, казавшиеся необыкновенно большими из-за толстых линз.
— Не волнуйтесь вы так, дорогой коллега, — проговорил наконец-то ученый. — Я вас прекрасно понимаю. Как и вы, я верю в светлое будущее… Ну, а насчет учения о неистребимости оптимизма могу сказать, что для него действительно существует серьезная теоретическая база. Имеется, знаете ли, в природе сила, которая обеспечивает некий баланс…
Профессор Кавай обрадовался, что ученый поддержал его мысль о неизбежности смены эпох в историческом процессе. Более того, он математически доказал существование Бога как физической величины, находящейся вне рамок квантовой реальности, в которой существует этот мир, и рассказал ему о теории Брэдли[7], рассматривающей течение времени от будущего к прошлому.
— При обратном движении времени ветер иногда ласкает нас, как это происходит весной, — стал объяснять ученый, — порой кусает, как зимой, случается, бьет градом, а бывает, уничтожает нас ураганом. Аномальное течение будущего сталкивает нас с самими собой, и это приводит к тому, что сквозь пространство времени по отведенной нам траектории мы движемся то быстрее, то медленнее. В данный момент, — сделал вывод физик, — мы чувствуем сопротивление будущего, поэтому с трудом пробиваемся сквозь настоящее.
— Невероятно! — воскликнул Кавай в восторге от того, что услышал.
— Да, хорошие дни для страны, несомненно, наступят, — сказал ученый и аргументировал это, написав на экране компьютера длинную формулу, основанную на теории вероятности и теореме Гёделя[8]. Профессор Кавай попросил его распечатать для него эту формулу покрупнее и, как только пришел на факультет и оказался в своем кабинете, повесил листок над письменным столом, на то место, куда обычно вешают портреты родных и любимых.
Через несколько дней, когда профессор Кавай увлеченно трудился над формулировкой своей теории, в его кабинет, постучав всего один раз и, не подождав ответа, вошел Велимир Костов, декан филологического факультета. Костова, который был значительно моложе других преподавателей, назначили деканом недавно. С первого своего выступления, он заявил о себе как амбициозный руководитель, от воли которого теперь зависело не только положение на кафедре Климента Кавая, но и научное будущее Майи.
Взгляд декана упал на листок с формулой, и он спросил профессора, что означают логарифмические знаки и длинная цепочка цифр над его головой. Кавай столкнулся со взглядом Костова, в котором читались позитивистское недоверие и с трудом скрываемое высокомерие. Несмотря на это, профессор сдержанно ответил своему бывшему аспиранту:
— Математическое выражение теории относительности, если посмотреть на нее из черной дыры.
— А, вот оно что… — проговорил молодой ученый, который, чем дальше продвигался по службе, тем становился все нахальнее. Он усмехнулся, предположив, что ответ Кавая может содержать некую иронию, и холодно посмотрел на пожилого коллегу. — А вы, я вижу, там уже побывали.
— Все мы там побывали, коллега Костов, — ответил Кавай коротко и искренно, не думая о том, что своей дальнейшей фразой сделает невозможной научную карьеру Майи. — И вы, и я, все мы находимся в черной дыре даже сейчас, в то время, как ведем этот разговор…
— Ах, вот как… — ледяным тоном заметил Костов и, не попрощавшись, закрыл дверь за собой, а тем самым и перед Майей, не позволив профессору Каваю изложить до конца теорию о том, что квантовый взгляд на реальность, предполагающий, что мы воспринимаем ее не так, как мы привыкли, а как будто находимся в черной дыре, открывает перед нами возможность поворота к лучшему. Такого, какой описан в Библии как наступление «семи тучных лет после семи тощих лет». И наоборот…
Слово «наоборот» заставило профессора Кавая призадуматься: он почувствовал, что оно как-то не вяжется с общим положительным посылом его теории…
Когда о случившемся Климент поведал своей супруге, она сказала, что ему следовало сразу поговорить с деканом и объяснить ему, что произошло недоразумение, чтобы дать возможность Майе продолжить работу на факультете. Он обещал ей, что сделает это.
В целом у Кавая было хорошее мнение о молодом коллеге, профессор видел в нем звезду, восходящую на небосклоне лингвистики, но все же, неизвестно почему, при встрече с ним чувствовал, что у него отнимается язык, деревенеет шея, а взгляд устремляется вперед, и он мог принудить себя лишь сухо кивнуть ему.
Тем временем, одним ранним утром, неожиданно умерла от инфаркта Анастасия Кавай. Ее смерть была для Климента как гром среди ясного неба… Размышляя о превратностях судьбы, Климент вдруг осознал, что его молодой коллега не удостоил его даже обычным выражением соболезнований.
Пока Майя отмывала от кутьи и кофейной гущи тарелки и чашки, оставшиеся после родственников и друзей, которых они пригласили домой помянуть Анастасию, отец рассказывал ей о проблеме, возникшей в его отношениях с Костовым. Майя быстро поняла, в чем было дело. Распутав замысловатые и сбивчивые выражения отца, она по-простому констатировала:
— Ты хочешь сказать, что Костов не возьмет меня на работу, — на что профессор Кавай изобразил на лице недоумение, и это напомнило ей гримасу ребенка, который сам отлично знает, что набедокурил, но старается это скрыть. Майя не могла не улыбнуться, умиляясь тому, что ее отец несмотря ни на что не может думать о людях плохо.
На следующий день Майя попросила о встрече с новым деканом, и, когда он нашел пять минут между двумя мероприятиями («и это из уважения к коллеге Каваю»), Майя была поражена его холодным приемом — ни обещания помочь, ни сочувствия, ни одного доброго слова.
— Господин Костов, — сказала ему Майя, — благодарю вас за эти пять минут, которые позволили мне увериться в главном…
Он посмотрел на нее вопросительно.
— …что за короткое время вы очень изменились.
— Я все такой же… — холодно возразил декан.
— По своей сути — да, но вы сменили «агрегатное» состояние, — сказала ему Майя, уже находясь в дверях. — В отличие от тех дней, когда вы приходили к нам домой — на консультации к отцу, сейчас вы выглядите более… твердым.
— Это вопрос характера, уважаемая Кавай.
— А мне кажется, дело в низкой температуре и в климате, который установился в этом кабинете, — сказала она, посмотрев ему прямо в глаза, и спокойно закрыла за собой дверь.
Дома Майя рассказа отцу, как прошел разговор с Костовым.
— Ты прямо так ему и сказала? — укоризненно заметил Климент Кавай.
— Да, так, — подтвердила Майя.
— Все-таки он профессор, — проговорил отец и, возвращаясь к своим текстам, неопределенно добавил: — Я попробую уладить это дело…
Майя глядела на отца, неисправимого оптимиста, зная, что он искренно хочет помочь, но никогда не найдет в себе силы, чтобы хоть что-то сделать в этом направлении. С другой стороны, — вдруг подумалось Майе, — она не для того так много сил вложила в изучение теории литературы, чтобы теперь так легко отступиться. Нет, она не спасует перед Костовым. Оценив доброе намерение отца, Майя приняла решение самой продолжить битву за место на факультете.
И так, оправдывая нерешительность Климента Кавая, который из-за мягкости своего характера все никак не мог встретиться и поговорить с Костовым, Майя начала читать газеты, изучая немногочисленные объявления с предложениями работы.
Прочитав третью по счету газету, Майя закрыла ее с обычным для нее равнодушием, несмотря на ужасные вести, которых на первых полосах с каждым днем становилось все больше и больше.
Майя упорно листала газеты, надеясь найти сообщение о конкурсе на замещение вакансий на ее факультете, который должен был быть объявлен в ближайшее время — но в строгой тайне от нее — в одной из малотиражных газет. По этой причине Майя их регулярно и покупала. Чтение газет, от конца к началу, превратилось в ритуал…
Тем временем девушка решила разыграть и вторую карту. В интернете, в разделе, посвященном сравнительному литературоведению, она нашла информацию о гранте, предоставляемом одним из престижных университетов Нью-Йорка. Она подала документы на его получение.
И вот, однажды Майя включила ноутбук, который мать и отец подарили ей по случаю окончания университета, ввела адрес своей электронной почты на Yahoo, и увидела, что пришло новое сообщение. Когда она открыла его, то оторопела.
«Дорогая Майя Кавай», было написано по-английски, «мне доставляет большое удовольствие известить вас о том, что вынесено решение о предоставлении вам гранта на пребывание в США в течение одного года для проведения докторских исследований в университете, начиная с августа сего года». И подпись: «Джонатан С. Майлстон, Ph.D, проректор по учебной работе».
И что теперь делать? Есть ли выбор? Ехать или остаться? Да. Остаться. Остаться и читать газеты с конца, надеяться на правильность отцовской теории и тайком крутить по темным углам любовь с Горданом… Так что, Гордан для нее просто мужик и ничего больше? Ну уж нет. Она его любит. Каждая клеточка в ней желает его, и уж если ради чего-то ей стоит остаться в этой стране, то, прежде всего, ради него. Нет, нечестно его бросать… Ни его, ни отца.
Оставшись без надежды на кардинальные перемены в своей жизни, с зарплатой, которой ему хватало лишь на выход в свет с Майей да на новые рубашки и пиджаки, дополнительно подстегнутый невыносимой ситуацией, которая начала развиваться непредсказуемо, пусть и с известным опозданием, Гордан Коев решил осуществить свое давнишнее намерение — уехать из страны. Он планировал взять с собой и Майю, а если она не захочет, сначала уехать одному. Ему нужны были новые стимулы, новая среда. Когда он в наплыве чувств размышлял о месте Майи в его жизни, она виделась ему кусочком кварца в водах бурного потока, то прозрачным — и он решал, что останется здесь, то мутным — и тогда ему представлялось необходимым поменять среду…
Когда Гордан, объясняя отцу, почему он должен уехать, говорил, что ему надо бежать, чтобы его не мобилизовали и чтобы не погибнуть там, в горах, тот не проронил ни слова… Между тем, для себя парень решил, что, если не уедет, сам пойдет служить в армию — там, во всяком случае, не будет той убийственной неизвестности, которая, как смог, повисла над городом, над «огромной спальней», районом, где жил он, его родители, другие Коевы, Кавай, их соседи и тысячи таких, как они, вызывая в людях массовую депрессию. Время буксовало, а ведь оно должно было нести ему, Гордану, перемены к лучшему и принадлежать ему целиком, без остатка.
Памела обрадовалась телефонному звонку Роуз. Она и в самом деле, еще когда они обменялись телефонами в Куско, хотела как-нибудь позвонить этой женщине, лучившейся хорошим настроением и, кроме того, прекрасно знавшей мистические учения древних цивилизаций, которые увлекали и Памелу.
— Эй, сама-то ты как себя чувствуешь? — спросила ее Роуз с другой стороны телефонной линии.
— Как будто мне 25 999 лет, — ответила Пэм, намекая на эпоху в календаре майя и на близость конца света в соответствии с их учением; и тут же услышала громкий и искренний смех.
— А я думала, — пришел отклик с другого конца Бостона, — что ты в самолете проспала всю эту историю!
— Нет. Во всяком случае, не о конце света. Но хочу тебе сообщить: трагедия уже произошла. Это моя жизнь, — сказала Памела в трубку, удивленная, что в первый раз нашла в себе силы пошутить по поводу своей травмы — и с той стороны нахлынула новая волна смеха.
— Ты умеешь рассмешить, — весело сказала Роуз.
— Это умеет каждый клоун, дорогая. Разрешите представиться, мое второе имя — Бозо, я клоун, — продолжала иронизировать Памела, чувствуя, что это у нее получается. — Я смешу других трагедией своей жизни, которой позавидовали бы и майя, и инки, и ацтеки вместе… А как ты, Роуз?
— Я? Неплохо: 25 9981 — ответила Роуз и поправила прическу, смотрясь в зеркало, висевшее над камином, на котором стояли фотографии ее свадьбы с ныне покойным мужем. — Дочь растет и становится любознательной девочкой; и знаешь, что? Она сказала мне, что мы с ее отцом когда-то обещали свозить ее в Диснейленд. Хотя я такого не помню. Но, тем не менее, я подумала: может быть, он обещал ей…
— Так что, ты повезешь ее? — спросила Памела.
— Поэтому я тебе и звоню, дорогая, не хочешь ли поехать с нами? Конечно, ты плохая замена ее отцу, но, тем не менее, ты очень хорошая, — засмеялась Роуз и добавила: — Нет, в самом деле, что ты об этом думаешь? Можно было бы снять номер в гостинице и побыть несколько дней в Лос-Анджелесе.
— Можно было бы, только боюсь, что придется остаться в сказке про Белоснежку и семь гномов. Не помню, говорила ли я тебе раньше: я тоже жду, что придет принц и разбудит меня поцелуем.
— Тут никогда не угадаешь, дорогая, — сказала ей Роуз, — может быть, как раз он ждет тебя там и нужен твой поцелуй, чтобы он превратился из мерзкой жабы в человека с нормальным членом.
— Ты перепутала все сказки, Роуз, но ход твоих мыслей мне нравится. Особенно последней.
— Так говорит и мой психиатр. Говорит: твое лесбиянство не автохтонно, оно является результатом стечения жизненных обстоятельств. Как будто я перепутала сказки.
— Роуз, почему бы тебе не пригласить твою партнершу? — спросила Памела. — Как там ее звали…
— Фиона.
— Да, Фиону, — сказала Пэм.
— Мы больше не вместе, — пояснила Роуз после некоторой паузы, а потом уточнила: — Дочка ее не выносит.
— А меня вынесет? — пошутила Памела.
— Наверняка. Я не позволю, чтобы у нее перепутались сказки, как случилось со мной, ну а ты — гетеро. Говори сразу, поедешь с нами?
— Поеду? Да я полечу, Роуз. Диснейленд — это то, что нужно и мне, черт побери!
— О’кей, дорогая. Я очень рада, что снова тебя увижу.
— Если ты думаешь, что это большая удача… — Пэм засмеялась.
— Пока, Памела, я так хочу, чтобы ты познакомилась с малышкой Ребеккой!
— Пока, дорогая. Увидимся в аэропорте.
Гордан Коев считал себя кибернетическим реалистом. В отличие от своих родителей, которые были ностальгическими идеалистами. Это означало, что они всё время говорили о прошлом, которое для Деяна, отца Гордана, закончилось не крушением социалистической системы в конце восьмидесятых годов двадцатого века, а где-то в начале девяностых, когда развалился металлургический комбинат, где он работал инженером-механиком и вместе с сотнями своих коллег оказался на улице. Тогда он стал ездить на автобусе в соседние районы, возил туда сделанные кустарным способом кремы и лекарства, главным образом, таблетки, которые, по понятным причинам, были без картонных коробочек — просто полоски из фольги, скрепленные резинкой, и продавал их на рынках. Там, кроме овощей и фруктов, которые крестьяне и перекупщики привозили в город, прямо на прилавках продавались и одежда — подделки под известные мировые марки, контрабандные сигареты и всякая мелочевка, косметика фальсифицированных брендов, бытовая техника, видеокассеты и электроника сомнительного происхождения. Потом, с согласия домоуправления, Деян Коев за небольшие деньги арендовал неказистое помещение в Аэродроме, на первом этаже их дома, в котором он устроил бакалейную лавочку. Зарабатываемых денег едва хватало на уплату аренды и скромное житье. Но благодаря крошечному магазинчику в семью всё же вернулся хрупкий мир.
Постоянные разговоры родителей о прошлой жизни Гордану были просто противны, их идеалы он считал смешными и наивными. Ему виделось, что жизнь устроена прагматично — определяющими в ней являются потребности и их удовлетворение, инпут и аутпут, предложение и спрос, а еще — инвестиции в собственное будущее. О будущем других людей и страны в целом Гордан вообще старался не думать. По его выражению, такие размышления только бы «перегружали кибернетическую программу и тормозили ее работу».
Но эта система ценностей имела изъян. В ней не было места для Майи, которая — Гордан чувствовал это какими-то непонятными сенсорами — не могла быть сведена к бинарной логике потребности и удовлетворения, а подчинялась иным законам…
Роуз Коэн жила с дочерью на самом краю одного из пригородов Бостона. После внезапной смерти Джоша Коэна, своего мужа, которому Роуз родила дочь и с которым она вела пристойную и примерную семейную жизнь праведных евреев. Они не являлись активными членами еврейской общины, но соблюдали шаббат в упрощенном варианте и праздновали Песах и Суккот. Когда у Роз прошел первый шок после смерти Джоша, у нее возникли вопросы: за что она наказана, почему у нее отняли человека, который так много для нее значил и которого она любила всем сердцем…
— Ты меня любишь? — спросил Гордан, у которого от поцелуя Майи по всему телу побежали мурашки.
— Да ладно тебе! — сказала ему Майя и повела его вниз по лестнице к подвалу. Глядя в его темно-карие глаза, она влекла его за руку, спускаясь ступенька за ступенькой, до тех пор, пока не почувствовала за спиной решетчатую дверь.
«Ну, хорошо, сынок, — неожиданно раздался в голове Гордана голос матери, — а что вы с Майей делаете? Планируете ли что-то на будущее?»
Майя гладила его по щеке в тот момент, когда он сказал ей, что окончательно решил уехать.
— И куда? — произнесла она, не принимая слова Гордана всерьез. — Зачем?
— Чтобы найти счастье. Поедешь со мной? — спросил Гордан.
— Ага, — сказала она и поцеловала его в шею. При этом Майя почувствовала, как напряжены его жилы.
— Я не шучу, — сказал ей Гордан. — Здесь нет шансов. Здесь пахнет распадом.
— Пахнет рассолом, дурачок. Из подвала, — прошептала она, прижалась к нему еще сильнее и закрыла глаза…
— Ты вообще меня слышишь? — тихо спросил ее Гордан. — Завтра меня здесь не будет.
— Меня нет сейчас, — горячим шепотом проговорила Майя.
Месяц спустя Гордан провожал Майю до дома. Когда они остановились у ее подъезда, парень неуверенно спросил:
— Значит, уезжаешь…
— Мы оба уезжаем, — сказала Майя, чувствуя его растерянность и пытаясь как-то сгладить ситуацию. — Только отправляемся в разные места…
Гордан не отреагировал. Он молчал, уперев взгляд в землю. Потом, превозмогая себя, посмотрел на нее.
— Я не думал, что так случится, — произнес Гордан, но Майя ничего ему не ответила, только поцеловала. Она не хотела отягощать миг прощания излишней сентиментальностью. «Ты сам, дурачок, сделал такой выбор», — сказала про себя Майя и потом, когда она вспоминала этот момент, ей было жаль, что она не произнесла этого вслух. Если бы Гордан не решил уехать, хотя он представлял себе, что они уедут вместе и в одно и то же место, она бы никогда не согласилась отправиться на стажировку в Америку.
— Увидимся на защите твоей докторской диссертации, магистр Кавай, — прошептал Гордан.
— Думаешь? — кокетливо переспросила она.
Он молчал и, не шелохнувшись, смотрел ей прямо в глаза. В его взгляде читались смешанные чувства, страх из-за сдержанности, которую проявляла Майя, и растерянность перед разлукой, которая никак не входила в его планы.
— Почему бы и нет, — мягко сказал он.
— Потому что возвращение на место преступления, как мы знаем из детективного кино, — это ошибка, — сказала Майя мстительно, чувствуя комок в горле; но не скажи она этого, она бы просто расплакалась. Ей на глаза наворачивались слезы.
— Нет, на самом деле, бэйби, — сказал Гордан, проглотив ее сарказм, — я никогда не говорил тебе, но я…
— Ну, тогда, милый, договорились, — она с усилием улыбнулась, иронично обратив все в шутку, тем самым не дав ситуации окончательно превратиться в сентиментальную. — А ты что думал, так легко от меня отделаться?
— Я приеду в аэропорт тебя проводить.
— Не надо, — сказала Майя. — Расставание — неприятное дело. Мне хватит там и отца.
— Я прилечу к тебе в Нью-Йорк. Потом мы вместе уедем далеко-далеко…
— Далеко-далеко — это куда? Если подальше оттуда, то это значит сюда, назад.
— О, есть места и еще дальше. Знаешь, где?
— Нет, скажи.
Он что-то прошептал ей на ухо.
— Где-где? — не расслышала Майя.
— Узнаешь. Пиши мне на почту. И купи камеру. Там они дешевые. Будем общаться в MSN мессенджере и в чате, будто мы рядом. Я тебя научил, как.
— Будем любить друг друга по интернету? — сказала девушка с сарказмом, скорее, для того, чтобы прогнать вновь нахлынувшие на нее чувства.
— Там мы просто будем встречаться, — сказал Гордан, глядя в ее синие глаза. — Я очень тебя люблю.
В аэропорт Майя приехала задолго до вылета, чтобы только избавиться от тягостного молчания, которое царило дома. Отец — как бы ненароком — поглядывал на нее, а когда их взгляды встречались, смущенно улыбался.
Майю не оставляли воспоминания о матери — она виделась ей сидящей, как всегда, в своем заплатанном фартуке за кухонным столом. Пока варился обед в тесной кухоньке, соединенной с маленькой столовой, она читала какую-нибудь книгу, надев отцовские очки, все время сползавшие у нее на середину носа…
Ее решение поехать на стажировку отец принял одобрительно. Майя приписала это его погруженности в себя. Его задумчивость становилась все более заметной. Кавай встал, открыл папки, в которых хранились его прежние научные труды, и из одной из них достал сбереженные доллары. Отдал их дочери.
— На первое время хватит? — спросил Климент Майю. — Если нет, я знаю, у кого занять. Ты скажи, не стесняйся…
— Хватит, папа, спасибо, — проговорила Майя, едва взглянув на десяток банкнот по сто долларов. — Я приготовила тебе еду, в морозильнике, две-три недели, думаю, протянешь… Программы — как что стирать — написала тебе, листочек лежит на машине. Справишься сам? А, профессор?
— Конечно! — беззаботно ответил он. — Ты только регулярно давай о себе знать!
— А если не смогу?
— Ну, я найду тебя по интернету, — улыбнулся отец.
— Да ты не умеешь работать в интернете! — засмеялась и Майя.
— Большое дело! Научусь! — оптимистично заметил Кавай. — Во сколько поедем в аэропорт?
— Думаю, тебе не надо ехать. Я же должна еще пройти контроль — теперь стало гораздо строже из-за войны. Так что, с учетом всего этого, тебе не стоит ехать, — сказала Майя и посмотрела на отца, который молча устремил на нее взгляд, какой бывает у ребенка, когда он пытается скрыть, что его желание угадали.
— Думаешь? — спросил профессор Кавай.
— Уверена.
Так Майя уменьшила тяжесть ожидания, сославшись на новые обстоятельства и в связи с ними более тщательные проверки авиапассажиров, и, едва дождавшись часа расставания, уехала в аэропорт.
Войдя в здание аэропорта, она быстро сдала багаж и поняла, что до вылета еще много времени. Майя остановилась у киоска и по привычке протянула руку к газетам. Но подумав, что совсем скоро вместо этих тонких газетенок с недобрыми вестями она будет листать всю мировую прессу, Майя отдернула руку… В самолете она постарается уснуть.
Когда тем ранним вечером Майя покинула родной дом — с комком в горле, но и с некоторой странной легкостью в груди, профессор Кавай почувствовал, что ему на глаза наворачиваются слезы. Он бросил взгляд в сторону кухни и увидел там сидевшую с раскрытой книгу жену, которая показалась ему печальной.
— Ну, что я мог сделать, Анастасия, — мягко заметил профессор. — Молодые, не слушаются…
Анастасия неуверенно повернула голову так, что профессор не понял, согласна ли она с ним или укоряет его, что он так легко отпустил ребенка. Нежно глядя на жену, Кавай подумал про себя: ей-то легко, а вот что делать ему, да и всем остальным, кто еще жив… Потом он посмотрел в окно и подумал, что, может, все же нужно было уговорить дочку остаться, потерпеть еще некоторое время, а ему — поговорить, наконец, решительно с этим возомнившим о себе Костовым и открыть ей путь в науку… Кавай приуныл. Но вдруг на его лице появилась слабая улыбка.
— Как уехала, так и вернется! — эта мысль, словно лампада, осветила ему душу, и он глазами поискал жену на ее привычном месте — в торце стола с открытой книгой в руках. Но Анастасии там уже не было.
Профессор Кавай посмотрел на себя в зеркало сквозь пелену навернувшихся на глаза слез, увидел свое замутненное отражение с полуулыбкой на лице и, шаркая ногами, побрел в комнату с телевизором, уселся в свое любимое кресло, чтобы посмотреть «Новости».
Профессор положил себе на колени толстый ежегодник, полученный в подарок от представителя какой-то торговый фирмы — с картой Европы и с календарем шестилетней давности. В нем он записывал свои мысли, а также, чтобы не пропустить, время начала программ новостей и передач, которые казались ему хоть в какой-то мере обнадеживающими в смысле будущего позитивного развития событий в стране и мире. И так, сидя в кресле с блокнотом, в тот день, хотя было еще довольно рано, профессор Кавай задремал.
После того как Майя уехала, время для Гордана потекло, как песок в песочных часах с широким горлышком, которые не он, а, по большей части, его родители заботливо переворачивали то туда, то обратно, чтобы замедлить ход времени. Напрасно. Матери Гордан сказал, что до конца недели уедет на поезде в Австрию и что там, в Вене или Зальцбурге, где находились две фирмы, с которыми он через интернет наладил контакт и которые выразили готовность взять его на работу по договору, останется «на сколько будет нужно», а когда дома станет безопасно, вернется. Гордан Коев прекрасно понимал, что понятие «дома безопасно» является абсолютно неинформативным и, внесенное в программный алгоритм в качестве вводной, даст неопределенные результаты и целый ряд ошибок и отклонений. Но это было именно тем, что сейчас более всего требовалось его родителям. Бесконечная программа, не ведущая к истине, а только дающая надежду.
Гордан сложил в пластмассовый чемодан шесть маек, пять рубашек, три пары джинсов, дюжину трусов, старый паспорт с двумя новыми визами, дневник, который вел с детства, игровую приставку и пособие по программированию для решения сложных задач. Ему пришло в голову, что с этого момента придется круглосуточно носить часы. Он пошел в родительскую спальню, открыл шкаф и достал из шкатулки, в которой хранились семейные драгоценности, дорогие наручные часы с автоподзаводом, показывающие время в разных часовых поясах и высоту над уровнем моря, которые отец заказал для Гордана за границей как подарок по случаю окончания им института. Парень заметил, что часы остановились и показывают какое-то непонятное время — стрелки застыли одна над другой. Счастливая примета. Он подвигал рукой и увидел, как секундная стрелка побежала по циферблату. «Ну, вот, — сказал про себя Гордан, — и по часам видно: убежало мое „счастье“. С этого момента мне придется самому подгонять время — работой. А без работы время для меня совсем остановится».
В голове Гордана мелькнула мысль: кто же управляет часами, чтобы они правильно ходили здесь, в этом месте, где время, не подчиняясь правилам, движется в самых невероятных направлениях: сначала стоит на месте, потом поворачивает назад и вдруг безумно спешит вперед?..
«Еще одна вещь привлекла мое внимание. В Месокастро, в самом центре Охрида, выходит наружу подземный ход, который в народе зовется Волчани. Он идет на северо-восток и заканчивается у монастыря Святой Пятницы, то есть, его длина составляет час пешего ходу. Он прекрасно выстроен, со сводчатыми потолками, но выход со стороны Святой Пятницы разрушен, так что до конца его пройти невозможно».
Профессор Кавай задумчиво поднял голову от книги: «Как я мог забыть об этом? Мне казалось, что я знаю эту книгу наизусть, а этот факт я забыл, как забывают прошлогодний снег. А здесь все так красиво, лаконично и четко описано. Подземный переход, секретный путь, проходящий под старой и новой частями города! Это необычайно интересно!»
Профессор Кавай взволнованно открыл старую записную книжку, переплетенную в красную кожу, в которой у него были аккуратно записаны телефоны знакомых. Он решил позвонить профессору Одиссею Пинтову. Кавай вместе с профессором Пинтовым несколько раз избирался в совет факультета, но не виделся с ним после того, как Пинтов ушел на пенсию. Климент посмотрел на старый шестизначный номер, добавил ноль после первой цифры, что стало необходимым после перевода телефонной сети с шести на семизначные номера, и позвонил своему старшему коллеге.
Слушая гудки в трубке, Кавай думал о Пинтове, в свое время известном археологе, специалисте по античной эпиграфике, которому удалось расшифровать латинскую надпись на одной стеле, где, как он утверждал, был иллирийский текст «IDI ES VIDI _ _ ES MORTA DE _ _ LA RES». Он прочитал его так: «глупцом родился, глупцом живешь, самое умное, что ты можешь сделать — умереть». Этим прочтением Пинтов необыкновенно взволновал научное сообщество, и, несмотря на то, что, в конце концов, ученые пришли к заключению, что надпись вообще не иллирийская, а стела — обломок позднеримского надгробия, выброшенного из-за множества ошибок, допущенных резчиком по камню, эту стелу назвали «Пинтовской мортаделлой». Пинтов при этом остался при своем убеждении, что обнаружил иллирийскую надпись на латыни.
Но независимо от того, насколько правильна была его гипотеза, профессор был авторитетом в археологии и автором нескольких книг, посвященных истории Охрида.
Звонок вызова раздался в трубке уже пятый раз, и Кавай подумал, что археолога Пинтова, которому теперь должно было быть лет восемьдесят, возможно, уже нет в живых. Он был готов повесить трубку, как наконец услышал запыхавшийся мужской голос…
— Алло! — донеслось с того конца провода.
— У телефона профессор Климент Кавай, — осторожно сказал он в трубку.
— Кавай! — воскликнул его собеседник искренне радостным и все еще энергичным голосом. — Как не помнить: коллега с факультета! Память все еще хорошо мне служит, дорогой Кавай. Решаю кроссворды и тем самым тренирую мозги, а тело укрепляю, копаясь в саду. Выращиваю осенние цветы и ранние овощи. Так что я активен во все сезоны. Археологу нельзя без лопаты, не так ли, коллега Кавай?..
— Конечно, профессор, — неискренне согласился Кавай, который свое пенсионерское будущее видел за тем же письменным столом, среди открытых книг и листков, педантически исписанных карандашом.
— А вы уже на пенсии?
— Пока нет…
— Ну, когда выйдете на пенсию, сразу принимайтесь копать. Иначе лишитесь рассудка, вот что я вам скажу. Потом привыкнете. И полюбите.
— Но я хотел кое-что спросить по вашей специальности… из сферы ваших интересов.
— Пожалуйста, коллега Кавай. Я в вашем полном распоряжении, — принял профессиональную позу археолог.
— Если я не ошибаюсь, вы занимались археологией старого города в Охриде…
— Это общеизвестно, — сказал довольным тоном профессор Одиссей Пинтов. — Я настолько глубоко посвятил себя этим исследованиям, что, вы не поверите, в отечественной археологии они известны как Одиссея Пинтова…
— Я хотел бы перейти к делу… — сказал Кавай, хотя и понимал, что не совсем вежливо прерывать самовосхваления отставного археолога.
— Пожалуйста, — Пинтов снова перешел в положение профессиональной готовности.
— Вы знаете о подземном ходе, который идет из района Месокастро на северо-восток и после часа ходьбы выходит на поверхность в монастыре Святой Пятницы?..
— В Велгошти?
— Видимо… — неуверенно сказал Кавай.
— Ерунда. Где вы это услышали? Не существует ничего подобного. В Велгошти есть только хорошая ракия и ничего больше. Вы ее пробовали?
— Но в литературе упоминается… — профессор Кавай не стал вдаваться в подробности и комментировать ремарку Пинтова.
— Вранье! — отрезал Пинтов.
— В книге «У берегов Охридского озера»…
— Дорогой Кавай, не тратьте зря усилий, — снова перебил его археолог. — Если бы подобный ход существовал, я бы первым нашел его. В Месокастро я рылся, как крот на своем заднем дворе. Я эти места знаю лучше, чем собственный карман. И не говорите мне про монастырь Святой Пятницы. Мы его облазили вдоль и поперек, а мы были тогда молодыми и полными сил, какие вечеринки там устраивали! Когда меня не станет — хотя я думаю, что это случится нескоро — мою душу ищите там, коллега Кавай.
— Нушич говорит…
— Простите, что я вас прерываю, но, как говорила моя покойная бабушка Марица, театр теней и наука — это разные вещи, не надо их смешивать. Вы согласны, профессор?
— Но как источник…
— Для ученого записки комедиографа не могут служить надежным источником информации.
— Возможно…
— Если это все, то до свидания, коллега Кавай. Загляните как-нибудь ко мне в сад, и я научу вас вскапывать грядки. Станете настоящим специалистом. Тогда вы сами сможете выкопать подземный ход между Месокастро и Святой Пятницей, хааа-ха-хааа! До свидания!
— До…
Щелчок!
Прошло уже два дня после отъезда Майи, а она все еще не позвонила. В тот самый момент, когда в голове Гордана пронеслась эта мысль, в квартире Коевых зазвонил телефон. Деян взял трубку, произнес несколько учтивых и лаконичных фраз и после короткой паузы сказал собеседнику на другом конце провода:
— Да, вот и он завтра уезжает… — и замолчал, кивая головой в знак одобрения того, что доносилось до его уха, а потом сдержанным голосом добавил: — Спасибо… Передаю ему трубку…
Деян протянул трубку сыну, и Гордан неожиданно услышал голос профессора Кавая, который впервые звонил им домой. Кавай любезно поздоровался с Горданом и сообщил, что ему только что позвонила Майя и попросила передать Гордану, что она доехала нормально, разместилась в студенческом кампусе, но не вполне довольна и ищет для жилья другое место, и что она позвонит ему в ближайшее время.
— Майя сказала мне, что и ты уезжаешь… — проговорил профессор Кавай.
— Да, скоро, — подтвердил коротко Гордан, не желая вдаваться в подробности и тем самым тревожить домашних, только что вставших из-за стола после ужина. Гордан незаметно бросил взгляд в их сторону и через открытую дверь увидел отца, который курил, облокотившись на перила балкона — жаркий летний день клонился к закату, в то время как мать лущила стручки молодой фасоли для завтрашнего обеда, который она готовила сейчас, когда, наконец-то, стало прохладнее. Женщина глядела прямо перед собой, делая вид, что увлечена работой, а сама внимательно прислушивалась к разговору.
— Это неплохо. Вы должны использовать этот период временных неурядиц, — проговорил отец Майи в своей спокойной манере. — А когда вернетесь, все наладится, пойдет в гору.
— Сомневаюсь, — сказал Гордан опять так, чтобы не было понятно домашним. — Время — феномен со своими автохтонными законами, — добавил он, в то время как ему в нос ударил запах мелко нарезанного чеснока.
— Я как раз изучаю наш аспект этого феномена и почти могу это гарантировать, — с неистребимым оптимизмом возразил в ответ Кавай. Он с большой симпатией относился к Гордану, с которым иногда разговаривал на такие темы. Отец Майи повторил свое заключение: «Это тяжелый, но временный кризис».
— Я бы хотел надеяться, что это так, — сказал Гордан, прощаясь с профессором Каваем. — Во всяком случае, спасибо вам за все…
Только Гордан повесил трубку и погрузился в свои мысли, как услышал всхлипы. Он обернулся и увидел маму. У нее на глазах были слезы, но лицо не выдавало никаких чувств. Она вопросительно посмотрела на сына, не перестав резать чеснок.
— Что? — спросила Станка Коева, встретив удивленный взгляд Гордана. — А… Это от чеснока.
Подумав, что его кто-то зовет из комнаты, именно в тот момент с балкона посмотрел на них Деян.
— Что? — задал тот же вопрос отец, чуть повернув голову в их сторону, но этого было достаточно для того, чтобы заметить, что и у него глаза были красные, а в них стояли слезы.
— Папа, ну, что ты… — произнес Гордан, не в состоянии выдержать атмосферу молчаливого надрыва, воцарившуюся в доме.
— Это от дыма… — отозвался Деян с балкона и продолжил курить.
— Да, вот так… — неопределенно сказала Станка в знак поддержки, ссыпала чеснок в кастрюлю, шмыгнула носом и попыталась сменить тему. — Ну, вот, скоро уже и обед будет готов.
Гордан почувствовал комок в горле — еще немного и он прослезится.
Лейтенант Хью Дабл-ю Эльсинор второй был представителем уже третьего поколения коннектикутского семейства, который закончил знаменитую военную академию в Вестпойнте, самое старое военное училище в Соединенных Штатах, основанное почти два столетия назад. Теперь, когда ужасная муштра закончилась, и Хью Дабл-ю Эльсинор второй встал в бесконечный ряд выпускников Вестпойнта, который из-за цвета кадетской формы называли «длинная серая линия», он испытывал гордость. Но, честно говоря, несколько лет назад ему было не до гордости — день за днем он должен был терпеливо сносить даже непросто строгие, а абсурдно суровые порядки, заведенные в академии: жесткое обращение, беспрекословное повиновение старшим курсантам, тренировки до изнеможения. И все это делалось для того, чтобы сломить волю человека и встроить его в систему абсолютного послушания власти, которая вознаграждала за это год за годом полученными знаниями и опытом и некоторыми послаблениями в кадетской жизни при переходе в старшие классы. «Dulce et decorum est pro patria mori» — отрадно и почетно умереть за отечество, это изречение было заимствовано из «Од» Горация и стало квинтэссенцией философии элитной американской военной академии. На самом деле, эти слова он знал с самого раннего возраста, потому что слышал их от отца, а тот — от его отца, Хью Эльсинора первого… К мысли о том, что образование в академии откроет ему двери будущей офицерской карьеры, Хью Эльсинор второй также привык еще с детских лет. Другими словами, его будущая жизнь была ему известна заранее, и в ней не было места сюрпризам — все развивалось по порядку и плану, исправно функционировавшему в течение нескольких поколений.
Лейтенанта Эльсинора сразу отправили в первую командировку, он получил назначение в пехоту, дислоцированную в Боснии и Герцеговине после подписания в Дейтоне трехстороннего мирного соглашения. Он охранял линию разграничения сторон во время этого хрупкого мира.
Учась в военной академии, в своих фантазиях он представлял, как его пошлют выполнять важное и ответственное задание. Он видел себя в парадном мундире с белыми перчатками и эполетами, на которых сияли генеральские звезды, служащим стране, символом которой был герб с большим белоголовым орлом, под звездно-полосатым флагом — он отдает команды где-то на больших базах от Сан-Диего до Ньюпорт-Ньюс. У этой мечты был свой путь и своя цена, и поэтому он должен был пройти муштру и проявить себя за пределами собственной страны.
— Климент! — сквозь гомон рынка профессор Кавай услышал свое имя, донесшееся глухо, словно откуда-то совсем издалека. Он обернулся и попытался между продавцами и покупателями, овощами и фруктами, разложенными на прилавках, разглядеть того, кто произнес его имя. «Какой богатый урожай в военное время! Какой богатый…», — повторял про себя профессор Кавай, стараясь истолковать этот парадокс как добрый знак, что, впрочем, ему не вполне удавалось. Продавцы, обычно зазывавшие покупателей громкими и звучными голосами, теперь были на удивление тихи, особенно албанцы. Время было напряженное, и в условиях межэтнического военного конфликта, который тем летом разгорался все сильнее, дело могло дойти и до неприятных эксцессов. В столкновениях гибли люди, пылали мечети, церкви и лавки, которые поджигали радикалы с обеих сторон. Эта тяжелая атмосфера и страх приглушили обычно веселый и многоголосый гул рынка. Люди чего-то ждали… Климент, поглядев на приунывших продавцов, решил, что то немногое, что он купит, он купит и у македонцев, и у албанцев, хотя ему тяжело было переносить как признательные взгляды тех, кто смотрел на него с благодарностью, мол, иноверец, а покупает у продавца другой национальности, так и укоризненные взгляды стариков, представителей собственной нации, когда он покупал у «чужих» торговцев.
— Климент! — снова произнес его имя чей-то знакомый голос. Профессор Кавай стал внимательно рассматривать людей в снующей толпе. Наконец, он заметил среди них морщинистое вытянутое лицо с живыми темными глазами. Это был его старый друг, архитектор Стефан Пипан.
Пипан был старше Кавая, но оба они родились и выросли в одном и том же месте, так что, помимо интереса к истории, их связывали и воспоминания о ярких персонажах и необычных характерах известных людей из их родного города. Когда-то они были очень дружны, семьями ходили в гости друг к другу, но после того, как у Пипана умерла жена, он перестал приходить в дом к Каваям. А после смерти Анастасии и без того редкие утренние встречи Кавая со Стефаном Пипаном свелись к совсем уж не частым телефонным звонкам.
На лице Климента Кавая заиграла сердечная улыбка, какой не было уже невесть сколько времени.
— Пипан! — воскликнул он радостно.
— Давай сядем, выпьем кофе, — сразу предложил Каваю архитектор, обвешанный пакетами, полными фруктов и овощей. Из одного высовывались перья лука и сочная зелень петрушки.
— Здесь, на рынке, ничего не меняется, — не обращая внимания на голос диктора радио, сообщавшего последние новости о военных действиях в стране, сказал Кавай старому приятелю, когда они прямо на рынке зашли в кафе, в котором, на удивление, до сих пор сохранился пол из досок, натертых воском.
Пока они усаживались за столик, программу новостей сменила музыка — шлягеры сорокалетней давности. Каваю вдруг показалось, будто они вернулись в прежние счастливые времена.
Пипан как архитектор был известен своим резким отступлением от классических традиций в градостроительстве, а также модернистской манерой проектирования, в которой чувствовалось прямое влияние Корбюзье[9] и Баухауза[10], что он неустанно подчеркивал в лекциях студентам, обучавшимся на архитектурном факультете университета в Скопье.
— Думаешь? — архитектор-модернист посмотрел на Кавая сквозь стекла своих очков в роговой оправе и улыбнулся. — Нет, меня, видно, не берет ностальгия. Я — убежденный и упертый диалектик. Расскажи, как Майя?
— Уехала в Америку на стажировку.
— О, значит, папа теперь совсем один. Приглашаю тебя в свою компанию, — сказал Пипан, который, несмотря на то, что у него было два сына, закончивших здесь университет и уже много лет назад переселившихся в Австралию, жил один, мотаясь между родным городом и столицей.
— Знаешь, мне даже легче, что ее здесь нет, пока у нас длится вся эта неразбериха, — заметил Кавай, — там она хотя бы в безопасности, далеко от ужаса, который мы теперь каждый день переживаем.
— Это правда, — согласился отец двух также далеко уехавших сыновей.
— Я недавно вспоминал о тебе, — сказал Кавай в то время, как официант принес им заказанный кофе по-турецки — но сваренный неправильно, без пенки. На маленьких круглых подносах стояли по чашечке кофе и по стакану с водой.
— О, какая пеночка! Мои комплименты тому, кто приготовил этот напиток! — взглянув на кофе, саркастически прокомментировал Пипан, адресуя свои слова выслушавшему их абсолютно равнодушно официанту в изрядно поношенной расстегнутой рубашке, а потом обратился к старому другу: — Ну, а что же не позвонил, раз вспомнил?
— Хотел сначала кое-что уточнить, проверить, а после этого позвонить тебе… — издалека начал Кавай.
— И что — проверил? — спросил Пипан, сделав глоток жидкого кофе.
— Пока что не успел.
Кавай растерянно посмотрел на Пипана, не зная, с чего начать…
— Ну, что ты — вокруг да около… Давай, старина, говори прямо, что тебя мучит.
— Ты помнишь ту книгу Нушича про Охрид, о которой ты мне когда-то рассказал?..
— Конечно, помню. «У берегов Охридского озера»…
— …а помнишь то место, где автор пишет: «В Месокастро, в самом центре Охрида выходит наружу подземный ход, который в народе зовется Волчани…»?
Стефан Пипан без какого-либо удивления взглянул на своего друга и с серьезным выражением, которое сменило улыбку, игравшую до этого у него на лице, сказал:
— Семьдесят третья.
— Что семьдесят третья?
— Страница. Это написано на семьдесят третьей странице.
— …четвертой… — поправил его Кавай, который все это время держал книгу в руках. — Но это неважно.
— Общая часть начинается на семьдесят третьей. Там, где Нушич описывает и другие надписи на утраченных камнях, — уточнил Пипан, тем самым показывая, что он знает книгу не хуже приятеля.
— Точно! — воскликнул пораженный Кавай.
— Так о чем ты мне хотел рассказать? — оставаясь абсолютно спокойным, снова спросил Пипан.
— Я позвонил Пинтову. Спросил его, правда ли это.
— И что он сказал? Он в свое время вел там раскопки.
— Сказал, что никакого подземного хода нет. Что это выдумка писателя.
— А ты сам-то что думаешь? — в глазах Пипана загорелись озорные огоньки.
— Даже не знаю… А ты что скажешь? — спросил Кавай.
— Ерунда! — произнес Стефан Пипан.
— Значит, и ты так считаешь… — разочарованно сказал профессор Кавай.
— Ерунда то, что сказал Пинтов. Он про это понятия не имеет!
— Да? — оживился Кавай.
— Ход Волчани существует, — архитектор снял очки и наклонился над столиком, чтобы что-то шепнуть приятелю, при этом в нос ему ударил запах ячменя, добавленного в и без того жидкий кофе. — Он там, Климент, это точно.
Профессор Кавай, волнуясь, глядел в маленькие водянистые глаза своего друга.
— Откуда ты знаешь?
— Потому что я спускался туда. Я был в Волчани. Это большой туннель, своды которого выложены из обожженного кирпича, по нему даже человек высокого роста мог бы пройти, не пригибаясь, и еще осталось бы пространство у него над головой…
— Ты был там?! — воскликнул ошеломленный Климент Кавай.
— Да, был и прекрасно знаю этот ход.
— А почему же археологи о нем ничего не знают?
— Потому что они — обычные зазнайки. И потому, что ход нашел я. Не хотел ничего говорить этим хвастунам. Для них это был всего-навсего коридор. А Волчани, дорогой Климент, это нечто большее… Волчани — подземный переход…
Кавай, затаив дыхание, слушал друга, который произносил вслух его предположения и, как выяснилось чуть позже, был готов озвучить его тайные мысли.
— …переход, ведущий неизвестно куда, к чему-то другому.
— К чему? — тихо спросил Климент Кавай.
— По меньшей мере, к спасению человечества, — в запале громко прошептал архитектор Пипан. — Оттолкнемся от самой идеи строителей — соорудить туннель длиною в несколько километров, в котором человек может идти целый час быстрым шагом! Почему бы им было не сделать туннель покороче? Для меня Волчани — это строительная загадка, коридор, предназначенный неизвестно для чего… мистерия, друг мой, переход, ведущий к потусторонней действительности, наша пирамида Хеопса и проекция созвездия Сириуса, наш Критский лабиринт…
— Ты думаешь, что ход разветвляется?
— Не знаю. Я прошел недалеко. Побоялся дальше идти один. Но даже если и не разветвляется, если это просто прямой многокилометровый туннель, он ведет к какому-то выходу. Может, он у монастыря, может, в другом месте. А может, он ведет в… — тут Пипан сделал театральную паузу и снова пронзил приятеля взглядом сквозь толстые и не слишком чистые стекла очков.
— Ведет куда? — в нетерпении спросил профессор.
— В иное время! — торжественно прошептал Пипан.
— В лучшее время! — поддержал мысль Кавай.
— В лучшее? Это у нас-то? В это мне как-то не верится, — вдруг громко сказал Пипан, тон его голоса сильно изменился, на лице снова появилась ироничная улыбка. — Впрочем, кто знает, кто знает… Я никогда не закрывал окна и двери для необычного и непостижимого. И еще — вот что, дорогой Климент. Волчани — единственный ход у нас, но не в мире.
Профессор Кавай в изумлении поглядел на Пипана, предпочитавшего современное направление в архитектуре, а при этом углублявшегося в прошлое и изучавшего загадки древности.
— А мне, Стефан, — с трудом промолвил Кавай, — мне ты бы показал переход?
Пипан снял очки и посмотрел на него своими умными и хитрыми глазками.
— Ты — не как они, — усталое, испещренное морщинами лицо Пипана вновь оживилось. — Когда ты хочешь, чтобы мы поехали?
— Немедленно! — ответил Кавай. Напряжение наконец-то оставило его, и он радостно улыбнулся.
— Немедленно? Так скоро я не могу. Я должен сдать один материал для факультетского проекта. Давай поедем в следующий выходной, — допил кофе и, казалось, закончил на этом разговор Стефан Пипан.
— Нам долго придется искать? — не сдавался Климент.
— Нам нужно будет взять ключ и войти в один из домов около церквушки Святого Климента.
— Это значит, что…
— Не сейчас. О деталях я расскажу тебе по дороге, — сказал Пипан и наклонился, чтобы взять купленное на рынке. Весело добавил: — За кофе платишь ты.
— И за бензин, и за ночевку, и за… — продолжил Климент Кавай, охваченный энтузиазмом, всеми фибрами своей души чувствуя, что находится на пороге великого открытия, веря, что Волчани — это ход, ведущий к чему-то важному не только для него, что это путь к спасению, чего он желал своему родному городу, своей стране, ее столице, которую он больше уважал, чем любил, но прежде всего — своему народу, своему языку, который он с таким рвением, самоотверженностью и тщанием изучал всю свою жизнь, в конце концов, всем хорошим людям, разным по национальности и вере, испокон века вместе жившим на этих просторах…
— Ну, ты и замахнулся… — сказал настроенный вполне реалистично Пипан, глядя на своего восторженного товарища. — Конечно, было бы хорошо, если бы мы могли рассчитывать на поддержку этого проекта со стороны государства. Но ни одна страна, во всяком случае, здесь, на Балканах, не даст на такое исследование ни гроша.
— Это сегодня, — заметил Кавай. — Но так было и раньше в других местах. Кто финансировал Луи Пастера, когда тот искал лекарство против бешенства? Государство? А пользу от этого получило все человечество.
— Знаешь, Климент, что мне во всем этом нравится больше всего?
Кавай посмотрел на Пипана, ожидая ответа.
— …то, что все еще есть люди вроде тебя. Такие, которые ищут путь и для других, не только для себя. В моих глазах ты — редкий человек, с самого рождения приверженный высоким идеалам.
Роуз смотрела на дно чашки, из которой она пила чай, и снова думала о том, как с уходом Джошуа ее жизнь перевернулась с ног на голову. Джошуа умер совершенно внезапно, всего за два дня до Рош Ха-Шана, еврейского Нового года: на работе у него пошла носом кровь, он потерял сознание, упал, а когда его везли в неврологическое отделение больницы, у него полностью пропал пульс. Ей позвонили из больницы, в соответствии с инструкцией подготовили двумя вводными фразами, а потом сказали, что ее муж умер.
Роуз несколько дней не могла поверить, что его больше нет. Их дочери, Ребекке, было четыре года, и все эти дни она постоянно спрашивала: «Где папа?» Роуз придумала, что он уехал в долгое путешествие в далекое место, где должен работать, которое потом, по мере того, как малышка росла, постепенно превращалось бы в рай. У евреев понятия рая как такового не существует, но девочка знала про рай от детей в смешанном детском саду, и выдумка более-менее сработала.
Вечерами, уложив дочку спать, Роуз постоянно испытывала адские муки, навалившиеся на нее после смерти Джошуа, и чувствовала полную беспомощность, которую принесло ей бесконечно длящееся одиночество. Тяжелые вечера переходили в невыносимые ночи. «И что? — подумала она одной такой бессонной ночью, — теперь все время будет так?» Она чувствовала, что нечто страшное сжимает ей горло и стискивает грудь. Были ночи, когда она выбегала наружу, учащенно дыша, пыталась найти способ снять тяжесть, которая давила на нее дома.
Родители Джошуа, которые жили в Нью-Йорке, помогали ей материально, требуя от нее только одного — чтобы она посвятила себя ребенку, но Роуз не хватало этого. Ей нужно было заняться любым делом, которое дало бы хоть какой-то смысл ее жизни. Одна подруга познакомила ее с женщиной, утверждавшей, что она вступает в контакт с покойниками, но той так и не удалось наладить контакт с Джошем. «Я не чувствую его присутствия, — сказала ей женщина-медиум. — Было у вас какое-нибудь место, куда вы любили ездить?»
— Было, на Карибах. В свадебное путешествие мы поехали в Суринам, бывшую голландскую Гвиану, наверное, самую маленькую страну на континенте. Когда мы вернулись, Джош сказал мне, что его душа осталась там. Это возможно?
— Все возможно. У душ свои законы, для них не существует никаких ограничений, ни временных, ни пространственных, — сказала женщина-медиум, а потом спросила: — А твой муж верил в духовную связь или нет?
— Кто знает. Мы с Джошем говорили о тысяче вещей, но нам и в голову не приходило говорить о вызове духов. Мы были заняты жизнью и своими молодыми телами. Мы целовались, обнимались и занимались любовью до потери сознания.
А потом его не стало.
Кто знает, может, Гордан Коев на самом деле желал, чтобы так вышло, и поняв, что опаздывает на вокзал, влетел в дом, крича, как заяц из «Алисы в стране чудес», что поезд вот-вот отправится, схватил заранее собранный рюкзак, стоявший у двери, поцеловал маму и, пообещав, что позвонит, как только сможет, выбежал на улицу, поймал такси и отправился на вокзал, но, несмотря на всю эту спешку, приехал минут через пятнадцать после указанного в билете времени отправления поезда. Его грела надежда, что поезд, как обычно, прибудет с опозданием и с опозданием тронется, и что его «неверное счастье», ускользавшее от него, улыбнется ему в последний раз на этом месте. Ему не хотелось откладывать отъезд на завтра, так как ситуация в стране обострялась, военные действия становились все более интенсивными, в городе проходили акции протеста, люди выражали недовольство и требовали срочного принятия мер по нормализации обстановки, так что было совершенно неизвестно, что будет с железнодорожным сообщением, да и со всем остальным…
С такими мыслями обезумевший Гордан, как уже было сказано в самом начале, ранним июльским вечером, когда только начало смеркаться, вбежал в здание вокзала. В просторном зале ожидания он увидел одного небритого типа в видавшей виды некогда темно-синей фуражке, нахлобученной на затылок, с большой плетеной веревочной сумкой, лежавшей на сиденье рядом с ним.
Едва отдышавшись, Гордан окликнул человека:
— Извините, я не опоздал?
Человек в фуражке железнодорожника не обратил на парня никакого внимания и лишь повернулся к нему боком. Гордан обвел взглядом большой пустой зал. В противоположном углу сидела женщина с книгой в руках, в старенькой, но все еще хорошо сохранившейся соломенной шляпке. На ней было аккуратно выглаженное белое платье в яркий цветочек, сшитое по моде как минимум двадцатилетней давности. Женщина в летнем платье подняла голову, посмотрела на запыхавшегося молодого человека и снова устремила взгляд в книгу со старым неровным обрезом.
— Госпожа, я прошу прощения, а что — поезд…
Женщина спокойно подняла голову и, глядя сквозь очки, коротко ответила:
— Опаздывает.
— Опаздывает? Я спрашиваю о…
— Да все, парень, опаздывают! — вдруг с противоположной стороны отозвался мелкий тип в железнодорожной фуражке.
— Это невозможно… — произнес Гордан.
— Что ты из себя дурака строишь, — неожиданно, словно он только того и ждал, разразился тирадой мужичок: — Ты будто не знаешь, что здесь происходит! Все может быть — может, состав обстреляли, может, бомбу подложили… А может, просто опаздывает, как всегда.
— Меня, знаете, интересует поезд…
— А меня что, по-твоему, интересует? Ты что, думаешь я тут карету на вокзале жду, что ли? — сказал человечек, но потом, смягчившись, приоткрыл свою плетеную сумку, снял сверху тряпку, из-под которой показалось несколько бутылок, и, сменив тон, спросил: — Послушай, парень, не налить ли тебе немного ракийки? Отменная, для себя гнал.
— Спасибо, я не пью, — механически произнес Гордан.
Мужичок оставил сумку в покое и заметил:
— Вот в этом и состоит ваша ошибка. Не пьете, а наркотиками балуетесь…
— Что?
— Лучше быть пьяницей, чем наркоманом, — добавил железнодорожник и счел необходимым объяснить: — Это как поговорка — «лучше биться, чем так мириться». А вообще-то, эта ракия не для угощения. Для продажи.
— А, ну, понятно, — отозвался Гордан растерянно, только чтобы хоть что-то сказать, никак не ожидая от мужичка такой словоохотливости.
Тип в фуражке железнодорожника равнодушно отвернулся и закурил дешевую сигарету, а Гордан направился к лестнице, ведущей на перрон, когда его остановил голос женщины.
— А вы куда едете, молодой человек?
— Ох, — сказал Гордан, — не близко…
— Да уж это наверняка. Если бежать, то бежать далеко! — снова неожиданно раздался за спиной Гордана громкий голос мужчины. — Все вы бежите! Скоро ни одного человека в стране не останется, кто бы мог ее защитить!
Гордан взглянул на него, но оставил эти слова без комментария и обратился к женщине:
— Могу я спросить, а куда направляетесь вы?
Вместо нее ответил нарушитель спокойствия в железнодорожной фуражке.
— К границе. Еду повидаться с сыном. Он — резервист, границу там охраняет. Если продам ракию, отвезу ему деньги. Если нет, отдам ему, пусть поделится с солдатами. А ты-то где собираешься удачу ловить?
Гордан решил и дальше вести себя учтиво, поэтому ответил, обращаясь больше к женщине:
— Еду в… Парамарибо.
— В Марибор? Там у тебя родственники или прихватил словенку какую на отдыхе?
— Не в Марибор…
— Теперь братство и единство укрепляется на базе секса…
— Парамарибо, господин. Парамарибо — так называется это место. Оно не на Балканах…
— И они теперь так говорят… — настаивал на своем мужичок в годах.
Женщина повернулась к железнодорожнику.
— Словенцы теперь нас любят.
— Очень сильно нас любят! Говорят, что их мучает ностальгия. Теперь, когда они одни. А раньше, когда мы были вместе? Тогда они были против всех. Так им и надо!
— Ну, не знаю, я их всегда уважала, — возразила дама в цветастом платье. — Они — цивилизованный народ. Организованный, культурный… Я была в Словении много раз и каждый раз убеждалась в этом снова и снова.
— Хотели самостоятельности?! Пожалуйста, вот вам самостоятельность. Хотели в Европу? Получите и ее! — раздраженно сказал мужичок и добавил: — Да что говорить — обычные конюхи!
— Мы всегда найдем, чем себя утешить, — сказала женщина.
— Если у нас дело не идет, значит, другие виноваты, — заметил Гордан, который больше не мог терпеть грубости железнодорожника.
Майя поселилась в одном старом частном пансионе в центре города, в котором было с десяток тесных продолговатых комнатушек с окном в глубине — рядом с дверью в туалет и напротив входной двери. Посередине комнаты у стены стояла кровать с подушкой, лежавшей ближе к окну. Майя положила ее наоборот — ближе к дверям, потому что подумала, что, когда лежишь, уж лучше смотреть в окно, чем на дверь в туалет. Комната Майи находилась на втором этаже и выходила на небольшую улицу с несколькими посаженными в ряд деревьями, точнее — на ветвистую крону одного из них. В первое же утро девушка проснулась в своей длинной и узкой комнатушке оттого, что по ее лицу весело бегали тени этого дерева. Майя выглянула в окно и увидела, что большую часть неба над кроной с первыми пожелтевшими листьями занимают силуэты двух высоченных зданий Всемирного торгового центра. В голове у нее пронеслась мысль, что пока она здесь, ей не будет видно в окно солнца, и это ее огорчило, но она быстро утешила себя тем, что, находясь в Скопье, она аккумулировала солнца столько, что его хватит на целый год.
В пансионе был телефон-автомат, висевший на стене внизу, прямо у входной двери. Майя во второй раз бросила монетку в аппарат и набрала номер в Скопье.
— Алло! — услышала она издалека женский голос.
— Здравствуйте, тетя Станка, — проговорила Майя немного смущенно. — Извините, могу я поговорить с Горданом?
— Майя, это ты? Как ты, девочка? — услышала она голос матери Гордана и едва его узнала, он в первый раз был таким ласковым.
— Я звоню из Америки. У меня все хорошо. Дома ли Гордан? Позовите, пожалуйста. Я звоню с таксофона… У меня больше нет мелких монет.
— Гордан только что ууу… — Майя не расслышала последние слова из-за плохой связи.
— Уехал?!
— Да, милая. И он уехал. Сейчас уже, верно, в поезде на Вену…
— Скажите ему, чтобы позвонил мне, как только доберется до места… — прокричала Майя в трубку.
— Он сказал, что… — только и успела услышать Майя, как связь оборвалась.
В трубке раздались прерывистые гудки.
— Мы-то боремся! — орал мужичок в фуражке железнодорожника. — Всю жизнь боремся. Разве мы виноваты, что у нас столько врагов. Все, кто извне, все ополчились против нашей маленькой страны.
— А внутри, что — все за? — со своей стороны заметил Гордан, не сердясь на него, но все же решив на этом закончить бесполезный разговор. Ему захотелось выйти на перрон, откуда в здание вокзала проникал все еще жаркий июльский воздух.
Спокойный ответ привел ерепенившегося человека в недоумение. В ответ на свое вызывающее поведение он ожидал чего-то другого, спора, может, даже применения силы. Но на это не было даже намека. Из-за этого ли или потому, что его вновь охватила злоба, мужичок подлил масла в разожженный им же огонь.
— Это уже не важно, — громогласно заявил старик, ударив фуражкой по лавке, и замахал руками. — Сейчас речь идет о защите государства, будущих поколений. — Он бросил красноречивый взгляд на Гордана. — Только вот не все защищают страну. Сын мой ее обороняет, а некоторые бегут. Бегут в Европу, в Марибор. Вместо того, чтобы быть защитниками, конюхами предпочитают стать! — он привалился к сиденью, нахлобучил на глаза железнодорожную фуражку, словно желая показать, что хочет устраниться от разговора и подремать.
— Извините, юноша, — снова подала голос женщина и сделала Гордану знак не обращать внимания на задиристого гражданина. — Меня интересует, почему вы едете в… именно в то место? Как вы сказали…
— Парамарибо… — миролюбиво ответил Гордан.
— Это место… Пар… Это место, оно действительно существует, или это ваша фантазия?
Мужичок, которого звали Кирилл, убрал с лица фуражку, снова выпрямился, достал из сумки, стоявшей рядом, фляжку, отвинтил крышку и отпил крепкого напитка, причмокивая губами и втягивая в себя ракию так, что на его дряблых щеках появлялись ямки. Делая вид, что она ничего этого не замечает, женщина в цветастом платье продолжала мирно беседовать с Горданом.
— Парамарибо? Да, существует. Находится на Карибах. Город на другом континенте, а выглядит, будто он на другой планете…
— Вы и марсианами станете, черт вас подери, только бы свалить отсюда, — огорченно пробормотал старик, проводя рукой по поседевшим, торчащим в разные стороны неухоженным волосам. Держа фляжку с ракией в другой руке, он снова громко проговорил: — Алло, не хочет ли кто-нибудь глоточек?..
Гордан смотрел на невротичного старика, не зная, что делать.
— Не обращайте на него внимания, — сказала ему женщина. — Меня интересует, почему вы именно туда едете? Молодежь обычно предпочитает развитые страны…
Железнодорожник тем временем снова приложился к фляжке.
— Сначала я хотел уехать в Америку… — ответил Гордан.
Старик сплюнул и сдавленным голосом проговорил:
— Конечно, в Америку. Куда тебе еще ехать?!
— …потом мои планы изменились. Хотя меня все еще влечет в Америку… — добавил Гордан и снова сделал вид, что не слышал, что сказал скандальный мужичок.
— Почему никому не приходит в голову поехать в Россию? — не удержался старик. — Страна науки и техники. Зациклились все на Америке: «Америка то, Америка сё…» И так из поколения в поколение. Вместо того, чтобы ехать на учебу, мы едем на заработки. Поэтому и докатились, дальше некуда. Один Миладинов[11] поехал в Россию. И все.
— Двое, — поправил его Гордан.
— Что двое? — сердито спросил мужичок.
— Димитр и Константин Миладиновы, — разъяснил Гордан.
У женщины на лице появилось выражение недоумения.
— Я считал, что только Константин. Он ведь написал наше знаменитое стихотворение «Тоска по югу»…
— О, Господи! — нервно проговорила женщина, возмущенная не столько незнанием железнодорожника, сколько его назойливостью.
— Он хотел домой вернуться. Димитр же, сто процентов, хотел смыться, вот как ты сейчас… — бросил старик Гордану и сам засмеялся своей шутке, закашлялся и потянулся за ракией, чтобы прочистить горло.
Гордан смерил его осуждающим взглядом.
— Не стоит обращать на него внимание. Вы же видите, он просто нарывается на скандал… — шепнула парню женщина в цветастом летнем платье и громко сказала: — Очень интересно… Америка, вы сказали…
— Это я сказал, Америка! — упорно не сдавался мужичок.
— Так вот… — поддержал ее интерес Гордан. — Я много узнал о ней из фильмов, интернета, книг. Всю жизнь мне хотелось прогуляться по Нью-Йорку, особенно ночью.
— А, как в шлягере… — сказала женщина изменившимся голосом, будто она только что познакомилась с Горданом.
— Простите, что?
— Я имею в виду мелодию «Strangers in the night». Она была очень популярна в мое время. Мы, знаете, мечтали под эту песню. Мысленно бродили меж небоскребов Нью-Йорка… Эта картина часто появляется в моем воображении… Мимо проносятся длинные черные лимузины, желтые такси, неон отражается на мокром асфальте, откуда-то доносятся звуки саксофона. Неподалеку кто-то для души играет джаз…
— Рэп. Теперь там играют East Coasthiphop — попытался объяснить Гордан, но женщина его не слушала. Она продолжала:
— …а ты, ты стоишь и смотришь, сбитый с толку светом, льющимся с разных сторон. Купаешься в его лучах. Неоновые блики бегают по твоему лицу, а город вокруг тебя сияет огнями. Прогуливаешься по Бродвею, и вдруг кто-то тебя окликает… — она обратилась к Гордану: Как вас зовут, молодой человек?
— Гордан.
— Так вот, — продолжала она, — кто-то зовет вас: «Гордан! Гордан!» Вы оборачиваетесь. И не можете поверить своим глазам. В двух шагах от вас, с сигаретой в руке, с неподражаемой, очаровательной улыбкой стоит…
— Ба, да кто же? — неожиданно ляпнул мужик в фуражке железнодорожника.
— Фрэнк. Фрэнк Синатра, — сказала дама Гордану, не обращая внимания на старика.
— Бэд Бо, госпожа. Да Гагста. Так его называют. Он — мой любимый рэпер. Это крутая музыка. Не поймите меня превратно, но Синатра давно мертв.
— Для кого как, молодой человек, для кого как! — не сдавалась женщина. И продолжала в том же духе с мечтательной улыбкой на лице: — Впрочем, не важно… Пусть будет этот ваш… Одним словом, он стоит в дымке тумана и разогретого асфальта на освещенной улице и приглашает вас, удивленного и растерянного, выпить с ним по рюмочке в баре, тут, по соседству, на тихой улочке за углом… Так, а?
— Возможно… А вы откуда знаете? — Гордан удивленно посмотрел на женщину.
— Из опыта, юноша, — улыбнулась пожилая женщина. — Это снилось и моему поколению. Я, знаете ли, учительница… Второе послевоенное поколение. В этой стране все мечтают об одном и том же. Меняются только имена звезд и места. Мое поколение бредило Гарри Джеймсом, Эстер Уильямс и Калифорнией. Вы вот грезите Нью-Йорком и этим, как его, гангстером. Я — той эпохой и Синатрой. Модель одна и та же. Ничего нового, молодой человек.
— Ничего нового, — повторил вдруг, на этот раз как-то задумчиво, тип в железнодорожной фуражке. — И мы так себе представляли… Американских гангстеров. Не только я, все в нашем квартале. Будто мы в Чикаго, ну, знаешь, в то время — Элиот Несс, сухой закон… А ты, парень, точно глотнуть ракийки не хочешь? Смотри, потом пожалеешь.
— Нет, не хочу! — наотрез отказался Гордан.
— Перестаньте же надоедать нам своими выходками! — вдруг резко одернула мужичка и женщина.
— О, и тетку прорвало! Да вы, я гляжу, спелись с эмигрантом! Поздравляю! — с ненавистью сказал ей в ответ старик. — Ну, а сон-то твой, парень, — старая сказка…
— …знаете, все было так же и раньше. Тогда в моде был Париж… — она стала говорить чуть громче, стараясь не обращать внимания на задиристого человечка. — Восточный экспресс. Поезд, курсировавший по маршруту Стамбул — Париж — Лондон и обратно…
— Алле-ретур, — влез в разговор железнодорожник. Обращаясь к Гордану, он сказал: Да всё осталось прежним. Вы похожи на нас. И никуда ты от этого не денешься. Все здесь — алле-ретур.
— Я ни на кого не похож, — накинулся на него Гордан, — даже на отца. Я на себя похож. У меня больше общего с каким-нибудь парнем из Вайоминга, чем с вами…
— Ладно, раз так, я тогда похож на Хамфри Богарта из фильма «Африканская королева».
— Видите, какие вы, — не выдержал Гордан, — как карикатуры из прошлого века.
Женщина с удивлением посмотрела на Гордана. Она никак не ожидала от него такой реакции.
— Точно! — упорный железнодорожник был явно доволен тем, что ему наконец-то удалось вывести парня из себя. — И мы водили дружбу с ханум, с революционерами, с пашами и беями. Я лично из табакерки Гоце Делчева[12] выгреб на сигаретку, а Кемалю Ататюрку[13] взамен старой фески новую меховую шапку продал. Тут, в Скопье, ее приобрел, у одного скорняка. Про Гоце и Кемаля ты, надеюсь, слыхал?
— И про Тито еще! — добавил раздраженно Гордан.
Такого поворота старик никак не ожидал.
— Э, нет! Про него я и слышать не хочу! — резко сказал железнодорожник после небольшой паузы.
— Про него словенцы открыли специальный веб-сайт.
— Что, что про него открыли словенцы? — переспросил скандальный тип фальцетом — со злобой и с интересом одновременно.
— Страницу в интернете, — попыталась, явно нервничая, объяснить ему женщина.
— Страницу, большое дело… Нас заставляли толстенные книги читать про этого говнюка, не то что страницу…
— Бесполезно ему объяснять, молодой человек, — сказала женщина поучительным тоном, пытаясь продолжить прерванный разговор с Горданом. — Ни у кого больше нет фантазии. А особенно у вашего поколения. Видятся вам старые сказки о мире. Разве вы не понимаете, что весь мир теперь здесь. Сегодня, в принципе, мир там, где страшнее всего.
— Мир — не тут, а в другом месте, — резко возразил Гордан. — Здесь только их телевидение. Они хотят смотреть про нас в новостях. А я не хочу, чтобы на меня смотрели на CNN или ВВС, будто я зверь какой из африканского сафари. Я хочу жить своей жизнью. И не желаю быть статистом в их новостях. А от таких, как вы, меня просто тошнит. Старые дураки, только языком чесать можете…
— Не хочет он, видите ли! А кто тебя спрашивает! — взвился мужичок. — Так этот свет устроен. Как цирк. Одни, как мы, укрощают медведей, рысей и волков, а другие на это пялятся, щелкают семечки и смеются над нами.
— Нет, я не могу с этим согласиться, — подала голос женщина. — Как они могут смеяться, когда у кого-то беда. Как говорится, и к ним во двор может медведь ввалиться.
— Именно это сейчас и происходит! — воскликнул железнодорожник. — А разве нет?
— Пока еще нет, — резко возразила она. — А если к ним ввалится, то и нам мало не покажется. Вот попомните мои слова.
Старик молча посмотрел на женщину. Гордан встал и надел обе лямки рюкзака на одно плечо.
— Не приведи бог… — снова отозвался вредный старик. — Им хуже станет, да и мы, прошу прощения, окажемся в глубокой заднице.
Гордан, наконец, решительным шагом направился к лестнице, ведущей на железнодорожную платформу.
— Невежа! — услышал Гордан за своей спиной голос женщины в цветастом платье и вышел на раскаленный перрон.
Роуз буквально впитывала в себя каждое слово женщины-медиума. Ее поглощенность спиритическим сеансом и мелкие капли пота, выступившие на лбу, убедили Роуз, что она знает свое дело и занимается им, вкладывая в него всю душу…
— Я не чувствую его присутствия, он просто отказывается появляться, — сказала наконец женщина-медиум.
— Как это, не чувствуете? — пролепетала Роуз.
— Вот так, его нет. Не хочет появляться. Нет контакта. Как будто ушел и не повесил трубку… — сказала женщина и, увидев отчаянное выражение на лице Роуз, добавила: — Ох, дорогая, я знаю, тебе тяжело, но может быть лучше, чтобы все так и осталось.
Роуз всегда скептически относилась к рассказам об общении с покойниками, но после смерти Джоша она изменилась. Она стала думать, что не может быть, чтобы его больше не существовало. Чтобы он исчез и растворился в небытии… Она вспомнила истории, которые в детстве слышала от взрослых, что душа не умирает и что с ней можно общаться несмотря на то, что ортодоксальный иудаизм, как и все монотеистические религии, смотрит на спиритизм с презрением. Она спросила раввина, где находятся души умерших. Он сказал, что они собираются в нижнем мире, который называется Шеол. Согласно Книге Иова, там ко всем покойникам, праведным и неправедным, относятся одинаково, а в Торе утверждается, что там нет ни действия, ни мнения, ни понимания, ни мудрости. И несмотря на власть Бога над всей вселенной и даже над миром мертвых, мертвые не могут общаться с ним и не могут молиться… Роуз ужаснуло это разъяснение. Возможно, там все так и есть, но Роуз начала мучать мысль, что, может быть, все-таки не совсем так. Что, если Джош пытается докричаться до нее? Что, если он хочет увидеть и услышать ее?
Бессонными ночами она думала, что все бы отдала за возможность вступить в контакт с Джошем несмотря на то, что она понимала — их встреча никогда не будет такой, какие у них были когда-то, и каких жаждало ее тело. «Наверное, это любовь, — думала она, уложив малышку спать, — … а может, это просто жалость к себе». Она собиралась с силами, вздыхала и пыталась прочитать что-нибудь интересное. Тогда-то, впервые столкнувшись с одиночеством, Роуз и решила посетить женщину-медиума, а когда той не удалось войти в контакт с совершенно замолчавшим Джошуа, она почувствовала, что начинает на него злиться. Мысль, что он ушел таким молодым, которая раньше вызывала у нее ужасную тоску, сжимала горло и грудь и наполняла глаза слезами, стала медленно превращаться в мысль, что он просто оставил Ребекку, да и ее, такую молодую; что там, где он сейчас находится, он, скорее всего, ничего не чувствует, в отличие от нее, для которой его уход стал страшным испытанием, причинявшим ей почти физическую боль.
Она начала посещать лекции по еврейскому мистическому учению Каббалы, покупать книги по эзотерике и просматривать такого рода сайты в интернете. Даже опубликовала в местном журнале статью, о тайне хрустальных черепов, получившую прекрасные отклики, после чего журнал и предложил ей постоянную работу.
Таким образом, после смерти Джоша она отбросила не только привычный иудаизм, но и прежний образ жизни, а на одной лекции о тайне изумрудных табличек, которая была очень кстати, потому что в то время она сама писала статью на эту тему, Роуз познакомилась с Фионой Фицпатрик, своей будущей любовницей.
Однажды вечером после очередной лекции она пошла ужинать с Фионой в итальянский ресторан. За ужином они открыли друг другу души, и обе почувствовали, что между ними есть взаимопонимание. Фиона оказалась человеком чувствительным и твердым одновременно. Она была бойцом и женщиной действия. Роуз понравилось, что Фиона Фицпатрик смотрит на вещи прагматично и не прячется за маской фальшивой любезности.
— В отношениях с людьми я хочу ходить по земле, — сказала тогда Фиона.
— Странно, что с такой установкой тебя интересует мистика, — заметила Роуз.
— Интересует, но больше в качестве развлечения, — сказала Фиона. — Я по происхождению ирландская католичка, и мое детство было полно историй о чудесах и тайнах. В жизни со мной не случилось ни одного чуда, даже когда я была истинно верующей.
— Со мной тоже, — засмеялась Роуз. — Чудеса были позже, и в них не было ни капли духовного…
— Но теперь тебя тянет в противоположную сторону, не так ли? — спросила Фиона, глядя ей прямо в глаза.
— Что ты имеешь в виду?
— Теперь ты веришь в чудеса, так ведь?
— Да… может быть.
— Так было и со мной, когда я чувствовала себя отчаянно одинокой и покинутой.
— А сейчас?
— Сейчас я хочу познакомиться с другими культурами просто из любопытства.
— Вот, это тебе, — сказала Роуз, а когда Фиона посмотрела, то увидела чайку из белой бумаги, которую Роуз протягивала ей.
Фиона взяла чайку, сделанную в технике оригами, посмотрела в глаза Роуз и кивнула в знак благодарности. Роуз отвела взгляд и допила вино из большого бокала.
— Пойдем? — тихо спросила Фиона, так и не сводя с нее своих темных ирландских глаз, в уголках которых появились первые мелкие морщинки, в то время как Роуз делала вид, что не замечает этого одновременно трогательного и настойчивого взгляда. Тем не менее, она почувствовала, что покраснела.
Когда они забирали свои пальто в полупустом гардеробе ресторана, Роуз вдруг почувствовала, что Фиона стоит совсем рядом с ней. Она увидела перед собой правильные черты ее лица, обрамленного короткими рыжеватыми волосами. Фиона приоткрыла рот и поцеловала ее — нежно, осторожно, на что Роуз никак не отреагировала, только почему-то у нее по щекам сами по себе потекли слезы.
— Извини, Фиона, — сказала она, — это не имеет отношения к тебе.
И вправду не имело. Имело отношение к ее неполноценной жизни, к ее воспитанию и проклятому чувству угрызений совести, не дающему вкусить запретный плод с нового древа познания.
Гордан бросил взгляд на подаренные родителями часы. Заметил, что секундная стрелка с трудом меняет свое положение, передвигается вяло, как человек, изнуренный жарой.
Поезд опаздывал уже на целый час. Внимание Гордана привлекли шаги по лестнице, ведущей на перрон. Один за другим — женщина с чемоданом в крупную клетку, который она держала двумя руками, а за ней мужчина с плетеной сумкой, из которой, позвякивая, высовывались бутылки с ракией, — по ступенькам поднимались дама в соломенной шляпке и железнодорожник. Выйдя на платформу, они остановились, осмотрелись и сели на лавочки, отдельно друг от друга, напротив Гордана.
— Простите, — обратилась женщина к старику, — сколько сейчас времени точно? Часы на перроне, похоже, не работают.
— Не знаю, — ответил он. — С тех пор, как я вышел на пенсию, я не ношу часов. Да и на что они мне. Все равно время здесь стоит на месте.
— Это мы стоим! — с оттенком раздражения в голосе отозвалась женщина. — Время же идет — только в обратную сторону. Странно, но сюда явно возвращается прошлое.
Предчувствуя разговор на прежнюю тему, из-за чего они не поладили в зале ожидания, Гордан отвернулся и посмотрел вдаль, туда, где дрожал горячий воздух. На перроне не было видно ни одного железнодорожника, а о поезде — ни слуху, ни духу.
— Вы узнавали, ходят ли вообще поезда? — не выдержав, спросил Гордан.
— Да спросить-то некого… — ответила невольно женщина.
— Не знаю, буду ли я ждать… — нервно сказал Гордан.
— Видать, парень, не терпится тебе усвистать отсюда, — снова начал лезть на рожон железнодорожник. Он достал из мятой пачки сигарету и, предвкушая удовольствие, стал разминать ее, катая между пальцами. — Вот, что я замечаю, госпожа, — молодежь вообще не интересует эта страна. Все больше заграница, белый свет…
— Да что ты знаешь о белом свете! Ездил всю жизнь из Скопье до Куманова и обратно, а теперь тут ерепенишься перед нами! — сказал Гордан, вспылив.
— Ну, не скажи, парень! Я столько проехал, сколько ты по Скопье не наколесил!
— Ну, да — от Козлова до Коровина, с билетом туда-обратно.
— С проездным билетом, парень. По той стране. Всю жизнь я работал железнодорожником, и это в то время, когда железная дорога работала как часы, была символом образцового государства, а не как сейчас, когда нет никакого порядка. И в этом твоем Мариборе я был, чтоб ты знал!
— Успокойтесь немного, — сказала Гордану женщина. Она сняла с головы соломенную шляпку и принялась ею обмахиваться, как веером. — Все же не годится так разговаривать с человеком, который настолько вас старше…
— Все вы обожаете читать лекции! — вспылил Гордан. — Дома — отец, по телевизору — депутаты, здесь вы… Все чему-то нас, молодых, учат. Ну, если вы такие умные, как тогда мы докатились до такого раздрая? Вы посмотрели с десяток фильмов, узнали о пяти крупных городах в мире, запомнили три названия, а годами рассказываете нам о мировой моде и даете уроки по географии.
— По истории, юноша. По истории… А она, история, повторяется, — холодно заметила женщина.
— Повторяется, парень, но как фарс! — добавил Кирилл и скрестил тощие ноги, показав старые носки. — Это из Маркса, не совсем мое.
— Ничего не повторяется, это вас учили на клише, — снова загорелся Гордан. — Мы живем на свете только раз. В том, что произошло, виноваты вы. Все, что создали, вы сами и испортили. Мы топчемся на месте, а все потому, что вам так проще. Вы хотите, чтобы жизнь менялась, но при этом, чтобы все оставалось по-прежнему. Мы не похожи на вас. Мы больше похожи на наших ровесников из других стран, чем на вас. Мы переписываемся с целым миром по-английски. Общаемся с людьми, разбросанными по всей планете. Мы асы в компьютерном деле!
— Тоже мне, нашел, чем хвастаться! — выдохнул дым старик.
— …да что ты знаешь об интернете? Ничего. Ты в свое время уроки-то не учил, где уж тебе сегодня разобраться в алгоритмах! Вроде как — судишь о войне, а пороха не нюхал. Похоже, ты из поколения, которое застряло между временами. Тогда тебе рано было быть партизаном, теперь — уже поздно. Железнодорожник на богом забытой станции — вот ты кто. А я, дядя, уже и повоевать успел, хоть и на компьютере, потому и решил уехать. Потому что знаю — в любой войне кто-то другой руководит твоими действиями. Я уже настрелялся джойстиком. И сказал себе: если виртуальные войны настолько жестоки, то каковы тогда настоящие?
— Отвратительно! — произнесла женщина неопределенно, так что ни Гордан, ни Кирилл не поняли, относилось ли это к манере высказывания или к его содержанию.
Она отошла в сторону, повернулась к ним спиной и стала смотреть вдаль, нервно поправляя волосы на затылке одной рукой, а другой держа свою соломенную шляпку.
— Вот что я тебе скажу… — железнодорожник выпустил дым колечками и тоном человека, находящего удовольствие в разговоре, предвещающем ссору, добавил: — Здорово… Они стреляют в тебя, потом ты стреляешь в них. Так говорит мой сын. А он, в отличие от тебя, стреляет не… джойстиком.
— Ты сам виноват. Почему не купил ему компьютер вовремя? — резко спросил Гордан.
Женщина все еще стояла, отвернувшись. Она снова начала прислушиваться к разговору.
— А зачем моему сыну компьютер? У него нет времени на то, чтобы дурака валять, как ты. Нет у его отца частной фирмы. Только пенсия да самогонный аппарат, чтоб ракию гнать.
— Компьютер, дяденька, чтобы общаться. Чтобы хоть на короткое время забыться. Сменить место. Вырваться отсюда хоть на чуть-чуть, если уж нельзя убежать. А не отсиживаться в стороне, попивая ракию.
— Давай, давай оплевывай всех и вся… Только это вы и можете. На компьютерах работаете, а культуры, ну, никакой не имеете…
В оперативной работе, которую он дисциплинированно исполнял со своим подразделением, лейтенант Хью Дабл-ю Эльсинор второй хотел выделиться, но не вылезти вперед. Это было правилом номер два:
«Повсюду на театре военных действий, — поучал его отец, — от Кореи, Вьетнама и Латинской Америки до этих самых Балкан, те, кто вылезают вперед, становятся первыми мишенями для местных повстанцев».
Правило номер три гласило: когда ты находишься в такой местности, в безопасности которой ты не уверен, будь всегда настороже, будь бдителен, как перед нападением. Самые комфортные условия всегда самые опасные.
Правило номер один: идеал хорошего солдата умереть не на поле боя, а в постели.
И правило работало. Каждый день он разговаривал с отцом по скайпу, пока однажды тот не написал ему из Вашингтона письмо, в котором сообщил, что его «последние анализы не самые лучшие». Лейтенант Хью Дабл-ю Эльсинор второй знал, что под этим эвфемизмом может скрываться новая проблема для его отца и их маленькой семьи. Его смена в Боснии и Герцеговине подошла к концу быстро, но, вернувшись домой, отца в живых он уже не застал. Пока Хью был на Балканах, его отец умер в онкологическом отделении большого Военно-морского госпиталя в городе Бетесда, штат Мэриленд.
Последнее сообщение, полученное от него Хью, гласило:
«Миссия выполнена. Правило номер один соблюдено».
Вскоре Хью вернулся в Вашингтон, в пустую квартиру родителей. Мать, оставшись в одиночестве, не захотела больше жить в ней, да и вообще в Вашингтоне.
На крытом перроне длинной платформы железнодорожного вокзала Скопье было нестерпимо жарко.
Откуда-то с перерывами доносилась канонада. Женщина с соломенной шляпкой в руке повернулась к Гордану.
— Может, вы и правы, молодой человек, — спокойно сказала она. — Теперь я не понимаю ничего… а раньше разбиралась во всем. Пятнадцать лет, как я на пенсии. Стала пенсионеркой, еще не дожив до пенсионного возраста. Когда-то я выступала за самостоятельное государство, задолго до того, как это осуществилось. Меня вызывали на допросы в тогдашнюю коммунистическую милицию. Чуть не посадили. Вскоре после этого раньше времени отправили на пенсию. Если бы я проработала еще пять лет, я бы вышла на пенсию как сотрудница Министерства просвещения, а не как простая учительница. Все должно происходить в свое время. Нехорошо — ни раньше, ни позже.
— При том, что здесь нехорошим является любое время, — вмешался Кирилл.
— Если вам тут не нравилось, надо было уезжать. Что же вы до сих пор не уехали? — спросил Гордан.
— Как вы сейчас? — поинтересовалась учительница.
— Как я сейчас. Едва получил визы. С помощью больших денег и больших связей. Раньше вам хоть визы были не нужны.
— Уехать никогда не поздно, юноша. Может, я еще и уеду.
— А может, у вас больше не будет шансов, госпожа, — сказал Гордан. — Вы куда едете?
— Навестить близких.
— Близких или близкого? — ехидно спросил железнодорожник.
— Ну, хватит. Нечего лезть не в свои дела, — холодно ответила ему женщина.
— Да что с вами со всеми?! Только о том и говорите, как бы свалить! Господи, да собирается ли хоть один человек здесь остаться? — спросил Кирилл впервые тихо, с искренней болью в голосе.
Ему никто не ответил. Все трое долго молчали. Откуда-то доносилось нестройное стрекотание кузнечиков.
— Кем работает твой отец? — наконец спросил Гордана Кирилл.
— ИЧП, — неохотно ответил тот.
— Что? — мужичок вытянул вперед голову, как черепаха.
— Индивидуальный частный предприниматель. Выкручивается, как и все сейчас.
— О! Вот такие и довели нас до этого состояния! — серьезно произнес железнодорожник.
— Он — как ты. Говорит, что здесь останется, — сказал Гордан, глядя на старика. — Ты, говорит мне, делай, что хочешь, а я отсюда — ни ногой! Я за этот кусок земли пот проливал и никому не позволю его у меня отнять. А тебе — скатертью дорожка.
— У вашего отца магазин?
— Бакалейная лавка. Пять на три.
— Так это он не хочет лавку терять! Отец твой не за страну болеет, а за имущество волнуется. Поэтому он и не уезжает, — снова раздался злорадный голос Кирилла. — В недалеком будущем, когда все разъедутся, эту землю будут населять одни торговцы. Вместо государства будет Торговая палата.
— Да перестанешь ты злобствовать?! — Гордан в бешенстве даже привстал с места. — Кто ты такой? Что ты сделал за свою жизнь?..
— Я возил! Полжизни я возил, полжизни меня возили. Что я еще сделал? Одного ребенка. Больше надо было сделать?! Точно, вот это меня и беспокоит. Зазря я потратил жизнь. А знаешь, это все почему?
— Что ж, послушаем и эту великую мысль… — в раздражении повернул к нему голову Гордан.
— Из-за того, что в облаках я витал. В отличие от вас, мы считали, что спасаем мир, все больше о других думали. Мы боролись за идею, а что есть у вас?
— Если вы спросите меня, молодой человек, то я вам скажу, что думаю так же, — вступила в разговор учительница. — Такие идеи, как у… господина, я никогда не разделяла. Коммунизм презирала, но и я думаю, как он, так же…
— Ясное дело! Мы — одно поколение!.. Хотя, мне кажется, ты немного старше… — ехидно добавил железнодорожник.
— …иногда я спрашиваю себя: Удалась ли моя жизнь? Был у меня муж, земля ему пухом, только вот детей у нас не было. Я когда-то думала, ну, что ж — нет у меня своих детей, зато есть ученики. Если нет собственных, буду воспитывать чужих, молодое поколение. Все равно — это наши дети, за ними будущее страны. Теперь-то я вижу, кого мы вырастили. И они, — она указала головой на Кирилла, — и мы. А почему так вышло? Не знаю… Мы не учили их быть грубыми и бездушными. Мы прививали им любовь к труду, уважительное отношение к старшим…
Тут Кирилл вскочил со своего места.
— Ну, наконец-то! — воскликнул он с радостным выражением на лице.
Гордан и учительница посмотрели на него с недоумением.
— Поезд! — сказал он им. — Поезд идет!
Они повернулись и вдалеке увидели состав, который приближался к вокзалу. Из-за горячего дрожащего воздуха состав в своем движении, казалось, подпрыгивал на рельсах — то влево, то вправо, что выглядело странным, совсем нереальным.
Кирилл наклонился, взял в руки плетеную сумку с ракией и переместился поближе к железнодорожному полотну, а женщина, повесив сумку на плечо, подняла свой клетчатый чемодан и встала рядом с железнодорожником.
Поезд въехал на станцию и со скрежетом остановился.
— Киро! — крикнул Гордан, — подождите, я тоже с вами!
Он поднял с земли рюкзак и бросился к вагону как раз в тот момент, когда состав тронулся, резко заскрипел и медленно пошел по раскаленным рельсам, постепенно отдаляясь от железнодорожного вокзала странно изменившегося Скопье.
Профессор Кавай начал ждать выходных и готовиться к поездке в Охрид сразу же после встречи с Пипаном. Теперь он понимал, почему всю жизнь чувствовал душевное родство с этим человеком, который оказался не просто строителем неких новых объектов, а созидателем лучшего мира — как сам Кавай, он желал добра людям и стране, в которой они жили.
Они не поддались рутине, в них не угасла мечта. Их не поразила страшная болезнь меркантильности и накопительства, превратившаяся в эпидемию, от которой все более массово и без надежды на выздоровление страдало общество по всей его вертикали, и чем выше, тем сильнее. Как грибы после дождя, замечал Кавай, вокруг появилось огромное количество лжеинтеллигентов, которые на публике высказывали идеалистические и альтруистические взгляды, а на деле вели себя как крайние прагматики и эгоисты. В отличие от таких людей, которых все глубже, как выражалась Майя, засасывало болото, этих двоих, Кавая и Пипана, несли прозрачные воды старых идеалов.
Кавай от колес до крыши осмотрел свою Фольксваген-букашку, машину, которую Майя называла своей «старшей сестрой», потому что она стала членом семьи Каваев еще до того, как она родилась. Ей дали и кошачье имя Мици, частично за нежный дымчато-голубой цвет, но главным образом, за те девять жизней, которые автомобиль профессора Кавая без особых проблем прожил на протяжении последних тридцати пяти лет. Приведя Фольксваген в порядок, Климент Кавай вернулся домой. Открыл шкаф, достал оттуда чемодан и рюкзак с термосом для воды, который Майя использовала для походов за город. Рюкзак показался ему наиболее подходящим для авантюры, которую они задумали с Пипаном. В тот момент зазвонил телефон.
— Майя! — обрадовавшись, прокричал отец в трубку. — Как ты, милая?
— Отлично! А как вы, дорогой профессор? Мне тебя не хватает, — сказала она. Было прекрасно слышно, как будто она звонила откуда-то поблизости.
— Главное, чтобы продвигалась твоя диссертация, — нейтрально отозвался Кавай, чувствуя при этом, как от избытка чувств у него собирается комок в горле.
— Все хорошо. Мы определили тему. Как ты? Что там у вас нового?
— В выходные хочу поехать в Охрид, — ответил, улыбаясь, Кавай, вместе со словами посылая дочери через океан свою счастливую улыбку.
— Значит, и Мици ожидает прогулка? Это хорошо, папа. Постарайся отдохнуть там получше. Знаешь, у меня от твоих слов слюнки текут. Так захотелось рыбки и глоток желтой ракии!..
— Я не отдыхать еду, Майя. Проводить исследование.
— Что, — из Нью-Йорка с укором произнесла девушка, — снова на горы будешь карабкаться? Это уже не для тебя, папа.
— Э, нет, — весело ответил профессор Кавай. — На этот раз я спущусь под землю.
— Куда-куда? — донесся голос, в котором чувствовались одновременно удивление и смех.
— Стефан… Ты ведь помнишь Стефана Пипана?
— Помню. У него еще было два сына-дуралея, которые дергали меня за косички, когда приходили к нам домой…
— Послушай, Майя… Существует подземный ход, необыкновенно длинный, который начинается от крепости в центре Охрида…
— И куда ведет?
— Вот! Моя кровь! — обрадовано произнес Кавай. — Ты, как всегда, задала верный вопрос. Этот ход, как мне видится, ведет в какое-то другое измерение.
— Вниз? — спросила Майя.
— Наоборот, милая. По моему мнению, вверх. Ну, это мы посмотрим…
— Хорошо, папа. Я тебе позвоню..
— Береги себя, Майя. Не переутомляйся! — вернулся Кавай к реальности и снова ощутил комок в горле.
— И ты, папа. Возьми с собой теплую одежду. Охрид обладает двумя особенностями: там чудесное озеро и прохладные вечера. Смотри, не простудись…
— Да, да…
— Я люблю тебя, Индиана Джонс! — сказала Майя, и профессор Кавай услышал в трубке ее громкий поцелуй, а потом короткие гудки.
Кавай не спеша повесил трубку и почувствовал на глазах слезы. В тот момент, когда он поднес к лицу руку, что вытереть их, он заметил сидящую в торце стола Анастасию — она, как всегда, глядела на него нежно, с сочувственной улыбкой.
— Это ничего, — сказал Кавай покойной жене, — с недавнего времени у меня стали слезиться глаза. Нужно пойти показаться врачу… Извини, сейчас мне надо собираться, — сказал профессор и скрылся в спальне, где стоял его старый рюкзак.
— Никаких табу не существует, — говорила, обращаясь к Роуз, Фиона Фицпатрик, пока они пили виски и курили, сидя у барной стойки в кафе в центре Бостона. — Мне потребовалось чертовски много времени, чтобы это понять. Думаю, понимание этого одинаково травматично и для католички, и для еврейки. Что касается меня, то уже на первом причастии я почувствовала, что я не такая, как другие, и что мне чужд этот ритуал с девочками, одетыми, как невесты. В течение многих лет я страдала из-за того, что отличалась от своих подружек. У меня было несколько парней, но они ничего для меня не значили. Я потеряла девственность в двадцать один год, и это был очень болезненный опыт. Мои последующие любовные попытки были редкими… Я не получала от них никакого удовольствия и, наконец, поняла, что мне просто-напросто нужна другая любовь. Только когда я отбросила табу, засевшие у меня в мозжечке, я начала жить нормальной жизнью. Я начала любить. Увидишь, это очень просто.
Но это было не просто. Тем не менее, жизнь шла своим чередом.
Роуз радовалась своей дочери, ее успехам в учебе. Отправляя Ребекку на каникулы к бабушкам и дедушкам в Нью-Йорк летом и в Аризону зимой, с нетерпением ждала, когда та вернется… И вот, на этот раз, увидев Ребекку, она сразу поняла, что девочка стоит на пороге нового периода в жизни. Роуз считала знаменательным моментом то, что и мир находится на пороге нового тысячелетия. Роуз Коэн воспринимала это как карму и, как миллионы других людей, надеющихся на лучшее, рассматривала первый год нового века и тысячелетия как вхождение человечества в эпоху мира и процветания. А не просто как календарный разрыв с предысторией агрессии и оскудения, которая явила свою кульминацию в век, в котором родилась она, ее покойный муж, ее дочь, ее родители, которые, как они сами говорили, «из-за подагры и низких налогов» теперь жили в Аризоне. Все более утопая в старческом эгоизме, они забывали о Роуз и иногда не звонили ей по несколько недель. Больше всего ее обижало то, что когда они все-таки звонили, то постоянно говорили о себе, мало интересовались ею и совсем не спрашивали про Ребекку. Это отдаляло ее от них и заставляло мстить тем, что и она в свою очередь им не звонила. Роуз оставила все как есть, полагая, что для любви необходимы две стороны и постоянный взаимный интерес… Аризона, подагра и их старческая немощь и одиночество — всё это вместе и было им наказанием за эгоизм.
А сама она? Ну, она, по крайней мере, здорова. У нее есть о ком заботиться. Не только сейчас, она всегда будет заботиться о Ребекке. Она никогда не станет такой, как они. Она знает, что любовь к любому существу — это депозит, в который надо терпеливо инвестировать в течение многих лет и десятилетий. Потом все вернется сторицей. Кроме того, она будет жить в новое время, в новую эру. Пока они будут умирать в своих населенных одними стариками городах среди пустынь Аризоны вскоре после окончания эры Рыб, как угри на суше, для них с Ребеккой начнется эра Водолея, где будет царствовать гармония, предсказанная многими пророками, астрологами и гуру.
И однажды, когда такие мысли метались в голове Роуз, а она сидела, уставившись неподвижным взглядом в окно бара, за которым торопились по своим делам незнакомые люди, а на самом деле глядя куда-то вдаль, она почувствовала на губах влагу. Но это было не прикосновение, предвещавшее наступление прекрасного времени Aquarius, а всего лишь теплый, пропитанный «бурбоном» поцелуй Фионы.
Профессор Кавай достал свои старые брюки, которые одевал для поездок за город, нашел высокие ботинки на резиновой подошве — в них он когда-то ходил в дальние экспедиции, собирая материал для докторской диссертации по сравнительному языкознанию под названием «Лингвистическая близость мононациональных и соседствующих с ними полинациональных поселений». Этот научный труд не утратил с течением времени своей ценности, но в тот момент, когда Кавай блестяще его защитил, не имел особого успеха, потому что сравнительное языкознание тогда было не в чести по политическим причинам. Теперь же, когда снова представился случай отличиться, в академических кругах не котировался уже сам профессор Кавай.
Так вот, он примерил брюки и констатировал, что они ему все еще впору, впрочем, как и ботинки-вездеходы, в которых он прошел километры дорог — шагал по равнинам, взбирался в горы, чтобы попасть в труднодоступные районы этой прекрасной и когда-то мирной и доброй страны.
Последнее время Кавая захлестывали волны радости в предчувствии нового подвига, у него снова появился интерес к жизни, он помолодел, стал раньше вставать. В четверг профессор проснулся еще до того, как рассвело. Он чувствовал себя выспавшимся, полным сил, и с нетерпением ждал, когда будет удобно позвонить Пипану, чтобы окончательно договориться, во сколько они отправятся в Охрид в субботу.
Где-то около восьми, когда он не спеша брился в ванной, зазвонил телефон. Он взял трубку. Из нее донесся незнакомый мужской голос.
— Профессор Климент Кавай?
— Да, слушаю вас.
— С вами говорит профессор Александр Градишкий, декан архитектурного факультета. К сожалению, профессор, я должен сообщить вам плохую новость… Мне только что позвонили и сказали, что профессор Пипан умер во сне сегодня ночью.
— Что? Что вы сказали? — переспросил Кавай, не веря своим ушам.
— Я говорю: ваш старый друг… так мне сообщили — умер, не проснувшись, сегодня рано утром. Мне очень жаль, это удар для всех нас. Вчера профессор Пипан был у меня и оставил на хранение экземпляр своего только что завершенного исследования, с результатами которого он собирался ознакомить нашу Академию наук. В этой связи он упомянул и вас. Профессор сказал мне, что вы его лучший друг и что в воскресенье вы планируете совместную поездку в родной город. Стефан Пипан, должен вам сказать, был моим самым любимым преподавателем. Я считаю себя его учеником.
Кавай не мог произнести ни слова. Он с трудом выдавил из себя нечто, похожее на благодарность и дал возможность Градишкому договорить.
— Точная дата похорон пока не определена и зависит от того, когда смогут приехать из Австралии его сыновья. В лучшем случае это произойдет не раньше середины следующей недели, а скорее — к концу. Мне очень жаль, профессор Кавай. До свидания.
— Подождите, — сумел как-то совладать с собой Климент Кавай, — так вы сообщите мне о похоронах?
— Конечно, профессор.
— И еще кое-что, господин профессор…
— Градишкий.
— … профессор Градишкий. Какой теме посвящен труд моего друга, который он передал вам? Я имею в виду, идет ли в нем речь о градостроительном опыте, то есть имеет ли он отношение к археологии?
— Нет, он касается исключительно архитектуры. Именно ее, — сказал Градишкий, явно собираясь на этом закончить разговор.
— Спасибо, — сказал Кавай и повесил трубку. Он думал о несчастном Пипане, о годах, которые они провели вместе, об энтузиазме этого человека, его широких познаниях и неисправимом оптимизме. «Как же так, ведь это все было, — сказал сам себе Кавай огорченно, — а теперь вот исчезло вмиг… Во сне. Бедный Пипан, всю жизнь все держал под контролем, а о собственной смерти совсем не побеспокоился…»
Кавай чувствовал себя так, будто ему на плечи положили тяжелый груз. Он опустошенно смотрел перед собой, сломленный вестью о смерти старого товарища, досадуя на то, что без него так и не узнает, где находится вход в подземный туннель.
Потом в его глазах промелькнула искра надежды.
Хью Эльсинор, одетый в гражданскую одежду, наслаждался приятным весенним полуденным солнцем, щедро заливавшим многочисленные рельефы на Old Executive Office Building, сооружении во французском стиле, величественном здании федеральной администрации, расположенном вдоль Семнадцатой улицы, ведущей к Белому дому. Он хотел прогуляться по этой части города, пройти мимо президентской резиденции, дойти до здания Федеральной резервной системы, обогнуть Белый дом, а потом сесть пообедать в своем любимом ресторане. Только он подумал, что было бы неплохо позвонить кому-нибудь из коллег в Пентагоне, живших, впрочем, как и он сам, холостяцкой жизнью в столице, как его внимание привлекла группа молодых людей человек из сорока с плакатами в руках.
По университетским эмблемам на блузках и футболках он сразу понял, что это студенты Американского Университета, одного из элитных вашингтонских университетов. Он улыбнулся, когда увидел их с плакатами: нет ничего более естественного, чем студенты на акциях протеста за мир, но в военной академии протесты были вещью непредставимой. Хью посмотрел на плакаты, думая, что было бы хорошо на обед заказать салат «Цезарь», а потом большую порцию жареных ребрышек, на которых и специализировался его любимый ресторан. Прочитал: на одном транспаранте было написано: STOP THE BRUTAL ATTACK OVER A SOVEREIGN COUNTRY[14], а на другом: THE MACEDONIANS ARE NOT TERRORISTS[15]. Какой-то парень нес красно-желтый флаг. Лейтенант почувствовал симпатию к этим молодым людям, пытающимся поддержать свою маленькую страну, про которую он знал благодаря пребыванию в неспокойном регионе Балкан, хотя и подозревал, что с поддержкой у них вряд ли получится, потому что прохожие оставались в основном равнодушными и только некоторые смотрели на протестующих с любопытством. Он обратил внимание, что протест снимают на телевизионную камеру и что немного возбужденный смуглый молодой человек делает какое-то заявление перед микрофоном.
«Насколько все относительно, — мелькнуло в голове лейтенанта, который по долгу службы следил по сообщениям официальных бюллетеней за событиями в Македонии, балканской стране, мирно прошедшей через распад федеративного государства, некогда лидера стран третьего мира, в котором четыре из шести республик, когда-то бывших в его составе, участвовали в многолетних кровавых конфликтах. — У тех, кто совершил „жестокое нападение на суверенную страну“, есть и свое мнение по этому поводу, о котором эта группа предпочитает не говорить, — думал Эльсинор, глядя на демонстрантов, которые между собой говорили на нескольких языках. — Ни одна война не может начаться без участия по меньшей мере двух сторон. „Террористы“ одной стороны — это борцы за свободу другой».
«Правильно, что мы участвуем в этом деле с обеих сторон», — заключил Хью для себя, а затем решил заказать на обед большой стейк, хорошо прожаренный, как любил и его покойный отец.
Поезд тронулся, как только Гордан заскочил в слабо освещенный тамбур вагона. Его теперь обуревало сильное желание найти именно тех двоих пожилых людей, которые еще совсем недавно ему настолько не понравились, что он планировал во время поездки сесть как можно дальше от них, пусть даже в самом плохом вагоне. За окном уже начало смеркаться, и по мере того, как поезд продвигался вперед, сначала отойдя от вокзала, а потом оставив позади себя город, становилось все темнее. В какой-то момент парню показалось, что поезд въезжает в густую ночь.
Гордан оглядел пустой вагон, где то вспыхивали, то гасли две люминесцентные лампы, и увидел Кирилла и учительницу как раз в тот момент, когда они переходили в следующий вагон. Он поспешил за ними, но они скрылись в третьем, полностью темном вагоне. «Так мне и надо, — сказал он. — Еще недавно я хотел быть от них подальше, а теперь они убегают от меня». Пройдя через темный вагон, Гордан, наконец, догнал их. Он упал на сиденье, тяжело дыша от спешки и от мешавшего ему рюкзака. Его встретил гомон сидевших там людей. Этот вагон был хорошо освещен — с каким-то особым интерьером, какого он до тех пор не видел: с ребристыми деревянными сиденьями и полками для багажа, расположенными высоко над головами пассажиров. Даже багаж отличался от обычного — в основном он состоял из массивных кожаных чемоданов с металлическими уголками, на них громоздились круглые дорожные сумки, а сверху лежали великолепная женская шляпа с украшением из искусственных цветов и фазаньих перьев, мужской цилиндр и трость с изогнутой серебряной ручкой в виде прекрасно сделанной лошадиной головы. Гордану вагон показался странным, очень отличающимся от предыдущих — как будто его вывезли из старого железнодорожного депо и зачем-то прицепили к составу. Он увидел женщину и железнодорожника, сидевших рядом друг с другом и с изумлением глядящих на попутчиков, с которыми они столкнулись в этом чудном вагоне. Компания состояла из молодой дамы с красивым холеным лицом, которая в тот момент вставляла сигарету в элегантный дамский мундштук. Дама была в длинной юбке и блузке с высоким воротником, закрывавшим изящную шею. Она была одета по моде эдвардианского времени, а рядом с ней стоял искавший что-то в кармане пиджака, лежащего поверх клади, весьма примечательный господин в темно-серых брюках в светлую полоску и серых гамашах, закрывавших верхнюю часть блестящих черных туфель. Элегантный мужчина был в безукоризненном светло-сером жилете и белой рубашке с закругленным воротничком и галстуком того же цвета, украшенным заколкой с жемчужной головкой. Он нашел в кармане пиджака зажигалку, щелкнул ею и поднес огонь даме. Затем сел рядом с ней и, скрестив руки, закрыл глаза, пытаясь вздремнуть.
Чуть поодаль от них сидела скромная женщина в черном с пятилетней девочкой, спавшей, привалившись к матери. Напротив нее расположился человек с широким лицом и пышной шевелюрой, расчесанной на пробор, показавшийся Гордану знакомым, одетый в костюм и белую рубашку с отложным воротничком и темным галстуком-бабочкой. Человек порылся в куртке, вытащил оттуда очки, нацепил их на нос, открыл лежавшую рядом книгу и углубился в чтение. В глубине вагона, где были железнодорожник и учительница, здесь и там сидели другие люди, мужчины и женщины, все также будто пришедшие из другого века в этот странный — Гордан подумал «даже, скорее, сумасшедший» — вагон. Он не понимал ни слова из разговоров, которые велись здесь, пока ухо как-то не привыкло, первой ему стала понятна речь молодой дамы:
— La fumée ne vous est inquiéte pas?[16] — спросила она, глядя на женщину в черном и выпуская новое облако дыма вверх, к потолку вагона.
— Ничего не понимаю, дорогая… — ласково сказала женщина с некогда красивым, а теперь изможденным лицом.
Перестав на мгновение читать, подал голос человек с пышной шевелюрой:
— Спрашивает, не мешает ли тебе, что она курит, — перевел человек, подняв глаза от книги и переместив взгляд на женщину с изможденным лицом.
— Нет, не мешает! — зажестикулировала женщина, отрицательно качая головой.
— Peut-être a la petite![17] — снова спросила дама с мундштуком.
— Что она говорит? — без стеснения обратилась к переводчику женщина в черном, на коленях у которой покоилась голова девочки.
Читавший посмотрел на нее, а затем на даму. В его взгляде таился скрытый упрек, говоривший о том, что у него не было намерения и дальше помогать в разговоре. Все это время господин в сером костюме спокойно сидел, скрестив руки на груди и закрыв глаза, как в дреме.
— Oh, pardonnez-moi, monsieur[18]… — как бы укоряя себя и прося ее извинить, сказала дама.
Тот галантно кивнул, потом снова перевел взгляд на женщину со спящей девочкой.
— Спрашивает: а девочке? — опять перевел человек в темном галстуке и провел рукой по густым волосам.
— Нет, милая, она уж привыкла, — громко ответила женщина иностранке, жестикулируя, будто разговаривая с глухой. — Мы уж привыкли, милая. Здесь — Турция! Здесь — только и делают, что кофе пьют и табак курят. Все курят. Кто сигареты, кто махорку, кто кальян, а кто и гашиш, маковую смолку… знаешь, сколько мака растет у нас на полях?
— Ah, oui?[19] — сказала дама, глядя с симпатией на женщину и жестами давая ей понять, чтобы она не говорила так громко, показывая на спящего ребенка.
— Да ладно. У нас, госпожа, и малым детям мак дают, — продолжала женщина громким шепотом и все так же живо жестикулируя, пытаясь пояснить сказанное. — По чуть-чуть. Вот по столечку. Чтобы детки лучше спали, ага. Пока мы на поденщине, они и спят, — она повернулась к человеку с книгой и попросила его: — Скажи, скажи ей.
— Qu est-ce que elle a dit?[20] — с любопытством спросила дама.
— Такие вещи нельзя говорить. Стыдно, — сказал человек с книгой матери с изможденным лицом, снова поглядев на нее сквозь очки.
— Может быть, — сказала она, — но так мы тут живем…
— Хватит, помолчи… закрой рот и больше не трещи, — сказал, не открывая глаз, господин в сером жилете и галстуке, казавшийся спящим.
Женщина и мужчина с книгой вздрогнули и посмотрели на него с удивлением. Он открыл глаза и его стальной взгляд упал на женщину в черном, которая потупилась и отвернулась. Проснувшаяся девочка ясными глазами посмотрела на мужчину.
— Qu’s-passe, chéri?[21] — спросила мужчину его спутница.
— Riendetout, Zizi[22] — ответил тот.
— Kemal, chéri, ousommes-nous?[23]
— Je croix, tout juste après Salonique, chérie[24], — сказал светлоглазый. — Извините, — сказал он, обращаясь к господину с книгой: — Вы не знаете, где мы сейчас находимся?
— Как вы уже сказали вашей даме, — сказал тот по-турецки, отложив книгу и сняв очки, — недалеко от Салоник.
«Салоники! Что мне делать в Салониках? Это на юге. Этот поезд должен был идти в обратном направлении, — взволнованно подумал Гордан. — Или время сошло с рельс и движется вспять, или мне снится путешествие в прошлое в вагоне третьего класса, отправившегося со второго пути от перрона железнодорожного вокзала в столице независимой Македонии летом 2001 года…» Он думал так, но почему-то не хотел просыпаться. Ему было интересно досмотреть сон, это путешествие в прошлое, в котором условными были и направление движения, и течение времени, и продолжительность пространства.
— Я вижу, вы говорите по-французски, — сказал господин.
— Как и вы по-нашему, — ответил человек с густыми волосами.
Гордан посмотрел туда, где сидел Кирилл, отметив, что тот живо следил за необычной ситуацией.
— Я из здешних мест, родился в Салониках, — сказал Кемаль. — А мои родители из Дебара. Я окончил военное училище в Битоле. Был дружен с вашей элитой. А чем вы занимаетесь?
— Я учитель, — сказал человек.
— И на каком языке преподаете? — спросил элегантный турок. — На болгаро-македонском?
— Преподаю на македонском, говорю по-русски, пишу и по-нашему, и по-болгарски, знаю греческий, а светский разговор — как сейчас — веду по-турецки.
— Я впечатлен, — сказал элегантный господин в сером. — Вы знаете так много языков?
— Чем больше языков знаешь, тем большему количеству людей ты можешь быть полезен, — застенчиво сказала, глядя перед собой, видимо, желая принять участие в разговоре, женщина с девочкой, и потуже завязала платок, засунув его концы под подбородок.
— Мы все тут полиглоты, эфенди, — ответил учитель. — Слишком уж велика наша общая страна. Нам нужно знать языки, чтобы понимать друг друга. И помогать друг другу. Возьмите эту женщину, она худо-бедно поймет вас, если будет нужно, и по-турецки.
— Нет, милок, я по-турецки не говорю, — сказала женщина с изможденным лицом, мешая турецкие и македонские слова, как только человек с книгой упомянул ее. — И вы, эфенди, простите за то, что я сказала вашей хозяйке. Просто с языка сорвалось. Хотите, я ей скажу, что у нас никто не пьет? Может, немного ракии, и все. Не знаю, с чего это я брякнула, чтоб мне пусто было.
— Она тоже пьет, — сказал Кемаль, глядя на женщину сверху вниз своими серыми глазами.
— Ракию?! — спросила та.
— И курит, но не табак, — холодно проговорил светлоглазый господин.
— Господи, как же так?.. У нее же цвет лица испортится от курения.
Женщина в черном ошеломленно посмотрела на Зизи. Девочка подняла голову с ее колен и села, прижавшись к матери.
— Qu’est-ce que tu as dit, chéri?[25] — спросила Зизи своего элегантного спутника.
— J’ai dit que tu es une actrice du théâtre, Zizi. La Grande Zizi Zsabor[26], — спокойно ответил ей Кемаль.
— Quoi, ils connaissent mon nom?[27] — восторженно спросила Зизи.
— Что говорит госпожа? — спросила женщина.
— Говорит, что она известная актриса. Играет в театре. Спрашивает, знаете ли вы ее имя, — объяснил ей светлоглазый.
— В театре! — тихо сказал женщина и что-то зашептала. — Еще я должна имя всякой танцорки знать! Срам-то какой.
— Donc?[28]
— Maisbiensur, monchou-chou. Ils te connaissent, touts[29], — сказал Кемаль.
— Kemal, cette pauvre petite femme, aussi?[30] — настаивала Зизи.
— Mais oui, amour. Regard[31], — сказал ей Кемаль, а затем повернулся к женщине с изможденным лицом. — А если я тебе скажу, что ее зовут Зизи и ее фамилия Жабор, что ты мне скажешь?
— Скажу, хорошо, — ответила женщина и покорно склонила голову, будто одобряя, пытаясь при этом улыбнуться.
— Voilà![32] — сказал Кемаль.
Со своего места Гордан увидел, что Зизи в восторге встала, дымя сигаретой, но ей стало дурно, она схватилась за голову и снова села. Кемаль сел рядом с ней. Она дрожала, скорее от актерского тщеславия, чем от наркотического дыма. Человек с книгой ошеломленно посмотрел на нее, как и учительница, которая, как во время театрального представления, смотрела то туда, то сюда, а Кирилл издевательски ухмылялся и вертел головой.
— Посмейся и ты немного, учитель, — ровным голосом сказал Кемаль. — Мы, восточные люди, известны своей искренностью. Вся душа нараспашку. Только что мы с того имеем? Ничего. Одну злобу со стороны окружающих… Поэтому разумнее скрывать свои чувства. Нацепить на лицо маску. Видишь ее? Ты думаешь — она улыбается от души? Нет, у нее голова кружится от наркотика. Она моя любовница уже несколько месяцев. Не хотела уезжать из Стамбула, так что я лично сопровождаю ее в Париж. Что делать, влюбилась в Стамбул и в меня. И пьет, и курит, будто в наших краях родилась, и гашиш и табак, и сладкое вино и крепкую ракию. И в театре играет там, в своей стране. У нас это позор, а там этим гордятся.
— Madame, — сказал несколько смущенно Миладинов, — je suis enchanté de Vous avoir connu. Si Vous permettez, moi je suis un poète[33].
— Oh, quel honneur, monsieur[34]… — сказала уже плохо соображающая Зизи.
— Miladinoff. Constantin Miladinoff, Madame[35], — представился человек с книгой.
«Вот это да!» — подумал Гордан, механически повернулся и посмотрел на Кирилла, заметив, что железнодорожник смотрит на него и оживленно жестикулирует.
— Поэт? И о чем вы пишете, господин Миладинов? — спросил Кемаль, на которого занятие собеседника явно произвело впечатление.
— О, это трудный вопрос. О перемене мест, о расставаниях. Это частые темы и в нашей народной поэзии.
Кирилл беспокойно ерзал на своем сиденье.
— Это правда! — подтвердила, хотя ее никто не спрашивал, женщина с изможденным лицом, укладывая девочку, глаза которой опять закрывались от усталости. — Мы все время куда-то едем. Весь век так. От дедов и прадедов. Ага. Вот и я с дочкой еду. Мы сами из Битолы. Мой муж — трактирщик. Мы скопили немного денег, вот мой хозяин и говорит, поезжайте! Поезжайте, говорит, прогуляйтесь, мне-то надо в трактире сидеть, а вы посмотрите немного белый свет. Чтобы глаза открылись. Чтобы дочка чему-нибудь научилась. Вот мы и поехали. Сначала в Стамбул, теперь вот в Скопье. И там, и там все по родственникам. Верите, домой неохота возвращаться…
Вдруг со своего места встал Кирилл, который, как, впрочем, и учительница с Горданом, с большим интересом следил за этим необычным разговором, случившемся в прошедшее и давно умолкшее время.
— Прошу прощения, я всю жизнь хотел у вас кое-что спросить, — сказал национальному просветителю 19 века железнодорожник югославских железных дорог на пенсии, подняв руку, как некогда в школе, когда он сидел за партой. Но было уже поздно. Пассажиры в вагоне вдруг заволновались и повставали с мест, поезд подходил к станции, и Константин Миладинов, готовившийся выйти, не услышал его.
Самые смелые мечты о будущем Хью Эльсинора были практически копией той жизни, которую вели его дед и бабушка с его отцом, потом отец с ним и его матерью. Его отец, Уильям Хью Эльсинор, всю жизнь служил в элитном подразделении морских пехотинцев, завершив карьеру в высшем командовании в Вашингтоне, округ Колумбия. Он также закончил военную академию в Вестпойнте, во время службы на военной базе на юго-востоке встретился с Мэри Джейн, вскоре женился на ней, а затем отправился служить во Вьетнам, откуда вернулся молчаливым, но, тем не менее, еще сильнее преданным своему призванию человеком.
Отец не любил говорить о Вьетнаме, в отличие от деда, майора Хью Дабл-ю Эльсинора первого, который во время Второй мировой войны воевал с японцами, а позже был в составе войск США в Корее. У того всегда было полно захватывающих историй о боевых действиях жителей Индокитая, и он рассказывал их маленькому Хью вместо обычных сказок, называя его Джуниор, младший, гордясь, что тот носит его полное имя, и не скрывая надежды, что тот не только закончит военное училище, но и станет полковником.
В рассказах деда, вспоминал сейчас Хью, морские пехотинцы дяди Сэма постоянно допрашивали «желтых» в тропических лесах Явы и Таиланда. В отличие от своего шумного отца, подполковник Уильям Хью Эльсинор был молчаливым и исполнительным старшим офицером, довольным своей жизнью и своим браком с Мэри Джейн, которая была хорошей женой и матерью, и своим сыном Хью. Он не пропустил ни его первый день в школе, ни первую игру в школьной бейсбольной команде. За исключением службы во Вьетнаме, Уильям Эльсинор все время был дома, рядом с семьей.
Они относились друг к другу со спокойным пониманием, и это создало между отцом и сыном незаметную, но сильную и неразрывную связь, в их отношениях все было ясно и понятно, в жизни отца не было двойных стандартов, вечеринок с коллегами, выпивок в барах во время учений; и даже, думал Хью Дабл-ю Эльсинор второй, ни одной внебрачной связи. Карьера его отца так и закончилась, как началась, идя по нарастающей, от лейтенанта, выпускника Вестпойнта, до выхода на пенсию в звании подполковника и смерти семь лет назад; он умер быстро, спокойно и дисциплинированно, впрочем, как и жил, в Национальном военно-морском медицинском центре в Бетесде, пригороде Вашингтона. И сам Хью всю жизнь пытался в точности повторить своего отца, а в более широком смысле — и всех предыдущих поколений семьи Эльсинор.
Поезд продолжал идти с обычной скоростью, и пассажиры в вагоне раскачивались в такт монотонному стуку колес состава. Синий дым сигарет Зизи витал где-то над их головами. Кирилл и учительница равномерно дышали, погрузившись в сон. В вагоне уже давно воцарилась тишина, легкая дрема начала охватывать и Гордана. Сквозь полуопущенные веки он увидел Зизи, поглядывавшую на спящую девочку и ее мать. Заметив любопытный взгляд иностранки, мать застенчиво улыбнулась и кивнула ей.
— Посмотри, госпожа, спит, как ангел! — прошептала она, указывая актрисе на дочку.
— Oh, pauvre petite[36], — театрально прошептала Зизи.
— Это от дыма, — показала рукой женщина. — Снова заснула. Пусть себе спит. Чтобы дорога не казалась такой длинной. Устала. Путешествие не короткое.
Неожиданно снаружи раздались многочисленные и показавшиеся оглушительными выстрелы. Послышались звуки бьющегося стекла. Поезд резко прибавил ходу, и пассажиры качнулись от внезапного ускорения. Пули жужжали со всех сторон, девочка, лежавшая на коленях своей матери, проснулась и заплакала. Кирилл оказался на полу, а учительница надела очки и стала смотреть в окно вагона.
— Ложись, гусыня! — крикнул ей Кирилл и потянул ее за руку вниз.
— Что это, скажите, пожалуйста… — сказала она, ошеломленная выстрелами, стоя на коленях рядом с ним.
— Ты что, слепая, не видишь? Напали на состав, вот что! — закричал Кирилл.
— Я хочу сказать: кто напал? — крикнула она ему.
— УЧК, кто еще! — закричал в ответ железнодорожник.
Снаружи гремели выстрелы. Пули жужжали повсюду и с грохотом били по стенкам вагона. Гордан вжался в сиденье.
— Партизаны? — крикнул Кемаль Миладинову, вытащив откуда-то револьвер.
«Похоже на вестерн», — подумал Гордан, широко раскрытыми глазами глядя на происходившее вокруг.
— Я думаю, что на этот раз какие-то бандиты, — спокойно сказал Миладинов, оставаясь на месте.
— Вы не боитесь? — бросил учителю Кемаль, сам спокойно сидевший на своем месте.
— Чего? — спросил Миладинов.
— За свою жизнь! — сказал Кирилл откуда-то сзади.
— Разве я не бессмертен?! — насмешливо воскликнул деятель национального возрождения.
— Вне всякого сомнения! — экзальтированно выкрикнула учительница из-под сиденья. — Я столько ваших стихотворений знаю наизусть!
— Ты это брось, — сказал железнодорожник из современного Скопье, по-прежнему лежа под лавкой, — когда идет стрельба, бессмертных не бывает.
В этот момент несколько пуль просвистело в вагоне, разбивая окна. Одна пуля попала точно в замок круглой кожаной коробки, сорвала стягивавший ее обруч и перевернула коробку, из которой выпали три дамских шляпы, разлетевшиеся в разные стороны, причем одна упала на голову учительницы.
— Mes chapaux![37] — вскрикнула Зизи трагическим тоном.
Кемаль встал и стал стрелять в окно. Зизи тоже встала с пола, чувствуя, что пришло время для гуманитарной миссии.
— Mais je vous en prie! — закричала она, выпрямившись. — Ne tirez pas plus! Il у a des enfants ici![38]
Послышался свист пули, скользнувшей по ее лицу. Зизи схватилась за царапину.
— Mon visage! — театрально проговорила Зизи, увидев, что у нее на лице кровь — Oh, mon pauvre visage! Des cochons![39]
— Ce son des Albanais, madame. Une bande des katchacs![40]
— Ils sont le même: Balkanés![41] — закричала она и лишилась чувств. Кемаль подхватил даму, помог ей лечь на сиденье и закрыл оцарапанное место белым платком, вынув его из кармана пиджака.
Стрельба прекратилась, и в поезде, который продолжал нестись вперед, наступила тишина, если не считать свиста ветра, проникавшего в вагон через дырки в пробитых окнах. Кемаль положил пистолет на место, Миладинов оторвал взгляд от книги и посмотрел на остальных пассажиров, испуганно прислушивающихся. Гордан, встав, улыбнулся, подумав, что произошедшее на его глазах было более захватывающим, чем любая новейшая компьютерная игра, но потом на его лице появилось серьезное выражение, и он устремил взгляд вдаль, размышляя над тем, что движет этим приключением, представлявшем собой одновременно — и явную иллюзию, и убедительную реальность. Гордан предположил, что существует некий сложный и непонятный алгоритм, вписанный в пространственно-временной континуум, который неожиданно и безумно активировался как историческая игра на компьютерной приставке времени…
Остальные пассажиры поднимались с пола и, с облегчением вздохнув, рассаживались по местам, комментируя недавнее приключение. Зизи открыла глаза и, встав с места, с пафосом прошептала:
— Primitifs… Ils n’ont pas ni simple respect pour les dames! — А когда Кемаль посмотрел на нее, добавила: — …et touts les autres![42]
В этот момент женщина в платке посмотрела на девочку рядом с ней. На ее лице отразился ужас. Она закричала. Зизи вздрогнула. Все замерли.
— Дочка! — орала мать, тряся девочку, безжизненно лежавшую на лавке. — Дочка!
— Люди, что с моим ребенком! Люди, она не дышит! — как безумная вопила женщина, не замечая, что ее руки покраснели от крови, быстро пропитавшей всю одежду ребенка. — Встань, поговори с мамой! Люди, моего ребенка убили! Господи, покарай убийц. Порази их, Боже. «Уходи, — сказал мне муж, — уходи из деревни, беги куда-нибудь, где поспокойнее. Смотри, — говорит, — какое вокруг беззаконие творится. То турки, то партизаны, все с винтовками. Возьми девочку, — сказал он, — и уходи. Чтобы ее сберечь». Трое детей у меня умерло. Только вот эта, кровиночка моя, осталась. Мы поехали в Стамбул к родственникам, они нас приняли ненадолго. В Эдирне мои дядья разве что нас не выгнали. В Салониках, другие, тоже сказали: «Хорошо, что приехали, а еще лучше будет, когда уедете». Тогда мы в Скопье отправились, где мужнины родственники живут, и вот что случилось. Смотри, госпожа! Смотрите все! — отчаянно кричала женщина, обращаясь к Зизи. — Смотри, моего ребенка убили!
Зизи снова упала в обморок. Теперь от вида крови, которая капала на пол. Крови натекла уже целая темно-красная лужа.
— Подъезжаем к Скопье! — крикнул один из пассажиров.
Учительница посмотрела в изумлении на железнодорожника, который также не мог понять, как это они возвращаются к Скопье с юга, когда поезд, в который они сели, отправился на север… Он недоуменно пожал плечами.
«Выходит, мы возвращаемся на прежнее место», — подумал Гордан. Ему было любопытно узнать, куда же прибудет этот состав из-за странного сбоя в пространстве и времени… Вдруг он услышал, как поезд со скрипом остановился, по инерции качнулся назад и затем снова вперед. Снизу послышался свист выпускаемого пара. «Как это, — удивился Гордан, — это же был дизельный локомотив, а не паровоз», но быстро успокоился, потому что теперь все было возможно. Снаружи виднелись контуры небольшой незнакомой станции, и оттуда неслись крики:
— ÜSKÜB, ÜSKÜB! HOSGELD’N’Z — ÜSKÜBDE![43] — закричал мужской голос по-турецки, а затем перешел на французский — MESSIEURS DAMME, BIENVENUE A USCUB! BIENVENUE A SKOPIE! LA STATION DE SKOPIE!..[44]
Глядя в окно, Гордан увидел женщину с девочкой на руках, отчаянно спешившую к выходу с перрона. Лицо учительницы окаменело. Железнодорожник смотрел на женщину в черном влажными от слез глазами. К ней подошли двое полицейских с фесками на головах, один из них попытался забрать тело девочки, но мать не отдала его, и полицейские вместе с ней пошли к выходу с платформы. Тут Гордан заметил Миладинова, стоявшего у дверей вагона в глубокой задумчивости. Потом поэт вытащил блокнот и карандаш и начал что-то записывать.
Далее взгляд Гордана упал на двух грузчиков, несших знакомый ему багаж, и на Кемаля с Зизи, которые следовали за носильщиками в сторону ближайшей приличной гостиницы. Они прошли мимо Миладинова, сдержанно кивнув ему, но поэт этого не заметил, быстро продолжая писать.
Когда он закончил и убрал блокнот во внутренний карман пиджака, с ним столкнулась торопящаяся пара, видимо, собиравшаяся сесть на поезд. Это были мужчина и женщина не очень высокого роста и обычной внешности, одетые по моде пятидесятых годов, третьего времени этого происшествия. Мужчина, державший во рту трубку, косил на правый глаз, на нем были очки в круглой роговой оправе, а женщина выглядела строго, волосы у нее были забраны в пучок.
— Pardon! — бросил на ходу Миладинову торопящийся мужчина, не вынимая трубки изо рта и поправляя сползавшие на нос очки.
Человек в очках и дама с пучком подошли к вагону, в котором находились Гордан, железнодорожник и учительница, и заглянули внутрь в поисках свободных мест, при этом взгляд женщины встретился со взглядом учительницы.
В этот момент совершенно ошеломленная учительница привстала и внимательно посмотрела на них.
— Я их знаю, — прошептала она, подняв указательный палец, как когда-то, когда рассказывала школьникам нечто важное, но пара, разыскивавшая свой вагон, тут же исчезла.
Кирилл, стоя у окна, махал руками, пытаясь привлечь внимание Миладинова, и что-то неслышно говорил, тщательно артикулируя, чтобы поэт мог его понять, прочитав слова по губам.
«Что? — спросил ничего не понявший поэт, удивленно показывая рукой на левое ухо. — Ничего не слышу!» — добавил он, отмахнулся и быстро пошел к выходу из вокзала.
— Это невозможно… — прошептала учительница сама себе, но достаточно громко, чтобы услышал и Гордан. — Может ли такое быть, это же Сартр и Симона де Бовуар?
— Экзистенциалисты?! — поднялся Гордан и с любопытством вытянул шею, тщетно пытаясь через опущенное окно увидеть знаменитую пару.
— Да, в этом же самом поезде… Известно, что в прошлом они посещали Скопье, по-моему, в июле 1956 года… — сказала учительница и нервно воскликнула: — Господи, так какое же время сейчас…
— Прошлое, но смешанное, — сказал Гордан, не столько ей, сколько себе, отвечая на собственный невысказанный вопрос.
— Прошлое смешанное время. Вы совершенно правы, молодой человек. То, что происходит сегодня со всеми нами, похоже на нарушение синтаксиса в грамматике истории, — сказала учительница.
Тут они опять заметили Константина Миладинова, который что-то спрашивал у начальника станции.
Учительница подумала, что больше у нее не будет шанса встретиться с известным поэтом и получить ответы на вопросы, возникшие у нее, когда она рассказывала школьникам о его стихах. Прикусив нижнюю губу, она села, но тут же вскочила с места и взволнованно застучала по оконному стеклу вагона. Но из-за шума на железнодорожном вокзале Скопье, где смешалось несколько эпох, Константин Миладинов ее не услышал. Раздался резкий свист локомотива, откуда-то донеслось шипение, и появилось облако белого пара. Гордан дал себе слово, что больше ничему не удивится, потому что уже смирился с аномалией смешения балканской части пространства-времени, даже и с тем, что когда он садился в поезд, его вез современный тепловоз, а не старинный паровоз, который беспрерывно выпускал горячий пар из какого-то фантастического котла.
Несчастная учительница смотрела, как Миладинов коротко поблагодарил начальника станции, и тот пошел, чтобы дать сигнал об отправлении состава, а потом увидела, как поэт, взяв в руки багаж, спокойно зашагал в другую сторону и исчез из поля зрения.
— Жаль, — разочарованно сказала учительница, садясь на свое место, — а я так много хотела у него спросить.
— Ты чего так разволновалась? — грубо возразил ей Кирилл. — Если и надо было что-то спросить, то вот что: почему он назвал наши песни болгарскими…
Учительница стояла у окна, когда поезд дернулся раз, второй и закачался, отходя от перрона. Женщина все еще никак не могла поверить встрече, ее мучили незаданные вопросы и неполученные ответы, и она совсем не слушала настойчивую болтовню железнодорожника.
Поезд постепенно увеличивал скорость и оставил позади себя слабо освещенный круг какого-то скромного и обычного, но одновременно сюрреалистического, существующего в параллельной реальности Скопье.
На город и озеро, распростертое перед ним, падал первый полумрак, когда Климент Кавай остановил свою Мици у отцовского дома, находившегося в самом начале узкой улочки, ведущей в гору. Вокруг возвышался старый город, меньшую его часть составляли отремонтированные и ухоженные дома, а большую — старые, полуразрушенные и заброшенные, в которых, проникая сквозь разбитые или вообще без стекол окна, гулял ветер, кое-где развевая непонятно каким образом до сих пор сохранившиеся грязные и рваные занавески. Как всегда, когда Кавай возвращался в родной Охрид после длительного отсутствия, у него и сейчас сильно забилось от волнения сердце, когда после горных участков пути на подъезде к Охриду его взору открылась широкая равнина, а на горизонте появилась гладь озера, в которой отражалось заходящее солнце. Это была та световая поверхность, около которой он провел детские и юношеские годы. В его памяти ожили воспоминания былых времен и беззаботных шалостей детства, положительные, но и отрицательные стороны жизни в маленьком городе, всплыли образы друзей, соседей, лица его бабушки и дедушки, тех, кто приходил к ним в дом — одни вели себя высокомерно, другие по-доброму. Вспомнились опасные прыжки в воду со скал в Лабине… Первая тайком выкуренная сигарета, момент, когда его застал курящим отец, но не отругал, а пригрозил, поскольку сам был курильщиком, что, если еще раз поймает его, то сам сразу бросит курить; Климент услышал свой голос, как он просит отца: «Не надо, папа, прошу тебя — ты кури»…
А вон туда, на гору, к Самуиловой крепости, они однажды пришли с Анастасией после уроков и сели рядышком, глядя на озерную ширь, спокойно расстилавшуюся перед ними с одного края — в сторону Струги и Лина, с другого — к Поградцу и монастырю Святого Наума. Они не прикасались друг к другу даже локтями, боялись посмотреть друг на друга, только чувствовали, что их сердца стучат так сильно, что все пространство вокруг них пульсирует им в такт. «Смотри», — тихо сказала тогда ему Анастасия и взглядом указала на божью коровку, слетевшую ей на руку. Она осторожно посадила ее себе на палец и протянула ему. «Вот», — прошептала она, а он, растерявшись, принял ее, но тут божья коровка раскрыла крылышки и улетела. «Извини», — сказал Климент девушке, а та нежно посмотрела на него своими большими синими глазами, которые позже она подарила и Майе. А потом Анастасия застенчиво опустила взгляд на руки — их пальцы все еще касались друг друга, хотя божья коровка уже давно с них слетела.
Тогда ли они поцеловались в первый раз? Нет, только еще больше полюбили друг друга. Они вместе поступили в Университет и, когда его закончили, сыграли в Охриде свадьбу и поселились в Скопье. Анастасия работала, но, когда родилась Майя, уволилась и больше на работу не вернулась. Она шутила: знать бы заранее, в каком направлении пойдет ее карьера, вместо юридического факультета поступила бы на педагогику.
Они жили скромно, но были довольны — их жизнь была наполнена смыслом. Климент продвигался на работе, до поздней ночи сидел над книгами, ездил в экспедиции, но всегда чувствовал, что Анастасия тут, рядом с ним. Как было заведено и в семьях их родителей, своих чувств они не выражали словами, они их «перемалчивали». В доме никто никогда не повышал голоса. И если кто-то из них сердился или был чем-то недоволен, то все равно молчал. Обменивались короткими, мало что значащими словами, которые сразу улетали, как та красная букашка с черными точками на спине из их юности. Они всегда были друг другу надежной опорой. С годами их любовь разгоралась все сильнее, и так было до самой старости.
Климент Кавай вынул из рюкзака ключи и самым большим и старым ключом отпер замок на входных воротах, которые со скрипом распахнулись, впустив его, теперь профессора Университета в Скопье, во двор охридского прошлого. Здесь, в этом пространстве, поросшем травами и дикими цветами, с кустами, густо увитыми плющом, к нему пришло ощущение не только времени собственной молодости, но и времени, пережитом его предками — сначала в маленьком, а потом в этом большом трехэтажном доме, от основания до крыши построенном своими руками, когда-то наполненном живым гомоном и запахами, а теперь утонувшем в тишине сентябрьских сумерек.
С рюкзаком и дорожной сумкой в руках он поднялся по узкой скрипучей лестнице на верхний этаж и для сна выбрал гостиную с оттоманкой посредине. Из этой комнаты четыре двери вели в спальни, где когда-то спали три поколения Каваев. Теперь во всех этих комнатах спало только прошлое, которое профессор не хотел будить и тревожить. Климент достал из дорожной сумки постельное белье, постелил простыню, вытащил из шкафа упакованные в полиэтиленовый пакет одеяло и подушку, надел на них пододеяльник и наволочку и, приготовив себе постель, спешно вышел из дома.
На слабоосвещенной вывеске было написано название заведения — «Океан». «О!», — воскликнул известный поэт, удивленный амбициями владельца, который дал кафе такое неожиданное и претенциозное «морское» название, хотя морем здесь и не пахло. С такими мыслями Константин Миладинов, улыбаясь, вошел в это кафе, расположенное неподалеку от железнодорожного вокзала, ожидая, что окажется в водах блаженства и в атмосфере приглушенного света. Но то, что он увидел внутри «Океана» в Скопье, его просто поразило. Стены ветхого строения, которое снаружи казалось складом, возведенным из упаковочного картона, внутри были щедро расписаны сценами вакханалий — любовные игры были изображены весьма откровенно, в современном стиле, который, впрочем, не был чужд Миладинову.
Внутри тихо, но с чувством играли музыканты. В самом центре зала какой-то человек в рубашке с засученными рукавами — руки он держал в карманах, покачиваясь в такт музыке, пытался танцевать. Миладинов сел за столик, стоявший у стены, как раз там, где находилась самая смелая картина, заказал себе холодного пива и стал дальше смотреть на человека, раскачивавшегося посередине зала.
Немного в стороне он заметил высокого парня в костюме — сверху рубашка на нем была расстегнута. Его немного вытянутое лицо было серьезным и внимательным. Миладинову сразу стало понятно, что это и есть автор необычных творений, украшавших заведение. Но в тот момент его больше интересовал человек с руками в карманах, который танцевал один, потихоньку выделывая разные фигуры. Константин распознал тоску, выходившую из него, как пот из уставшего путника, и этот человек сразу стал ему понятен и близок. Музыканты со страстью перебирали струны гуслей, мандолины и уда[45]. Человек целиком отдался этим восточным звукам: сначала он сделал несколько шагов влево, потом вытащил руки из карманов и сделал круг назад и далее, влекомый музыкой, начал двигаться быстрее и быстрее. Разведя руки в стороны, он танцевал все более легко и свободно, будто сбрасывал с себя путы, которые его сковывали.
Официант приблизился к Миладинову и поставил перед ним пиво Вайферт.
— «Пиво освежает, душу ублажает!» — подмигнул ему парень, цитируя рекламный слоган, под которым продавалось пиво Джордже Вайферта, а потом двусмысленно спросил по-сербски: — Не надо ли чего еще?
Миладинов ответил отрицательно и, как только официант ушел, открыл портсигар, вынул сигарету, закурил и стал дальше наблюдать за танцующим человеком. Тот был немного пьян от вина, но более пьян от драйва, который испытывал. Он танцевал и танцевал, с головой окунувшись в музыку. Миладинов заметил, что у него на лбу выступили капельки пота. Его глаза были закрыты, но он не терял ориентации. На лице трепетала улыбка. Этот человек будто путешествовал по каким-то неведомым просторам, будто действительно бороздил океан, держа курс в какое-то далекое место, которое было ему дорого, где ему было хорошо и приятно.
«О, — сказал себе Миладинов, — может, именно поэтому это странное заведение и называется „Океан“».
Спускаясь с горы к городскому рынку и поглядывая на некрологи, прибитые на ворота домов и приклеенные к телеграфным столбам, Климент Кавай с удовольствием вдыхал чистый и свежий охридский воздух — такой же воздух он ощущал в груди во времена своего детства. Профессор вышел на площадь, с одного края которой рос огромный старый чинар, и из-за того, что площадь продувало прохладным ветром, до верха застегнул молнию на куртке. Он встретил нескольких прохожих, туристов — их ряды уже заметно поредели, — упорно не хотевших одеться потеплее, с рюкзаками за плечами и серебристыми электронными камерами в руках. «Завтра с утра, — подумал Кавай, — пойду в старый город», и направился в противоположном направлении — к чаршии[46]. Только он вошел на рынок, его внимание привлекли находящиеся справа ворота. Они вели во двор, с давних времен вымощенный крупными камнями, в глубине которого виднелся невысокий минарет. Во дворе царили порядок и чистота.
«Текке[47], — пронеслось в голове у Кавая. — Как же давно я здесь не был!» Он вошел в ворота и зашагал по дорожке. С правой стороны лежали большие камни неправильной формы — надгробия на небольшом старом кладбище, расположенном между оградой и мечетью. На некоторых памятниках, украшенных вырезанными из камня чалмами, были выбиты надгробные надписи. Арабская вязь выцвела от времени и покрылась мхом, расползшимся по каменным плитам. Солнце, морозы, дожди и ветра крошили эти древние памятники, стараясь стереть их с лица земли как минимум четыре с половиной столетия. Кавай ощутил этот вихрь веков, и его охватило возбуждение, привычное для ученого и исследователя его закалки, которое, впрочем, и привело его сюда, в родной Охрид, и он бодро зашагал вперед по дорожке, которая, как ему теперь казалось, вела в старый и закрытый мир, притаившийся тут, всего в нескольких шагах от оживленной улицы и гудящего базара.
Из двухэтажной беленой постройки с низкими окнами, забранными коваными решетками, исходил свет, который вместе с тенями от оконных рам и решеток косо падал на камни, украшая дорожку замысловатыми узорами. Профессор Кавай приблизился к одному из окон, взялся руками за решетку и с интересом заглянул внутрь хорошо освещенного помещения. Это было монастырское тюрбе[48] — красивая постройка со свежевыкрашенным деревянным полом внутри, его стены были увешаны реликвиями по старому классическому дервишскому обычаю, с потолка спускалась хрустальная люстра, под которой находились четыре саркофага, разные по размеру, покрытые зелеными накидками с богатой отделкой. Перед всеми ними Кавай заметил четки — предмет, который покойные при жизни, вероятно, использовали во время своих религиозных медитаций. Самый большой саркофаг, вспомнил профессор Кавай сведения, почерпнутые из исследования одного своего коллеги — востоковеда, специалиста по истории Османской империи, принадлежал первому шейху охридского тариката[49], Хаджи Мехмеду Хайяти, уроженцу Бухары, приверженцу учения халветиев. Это учение получило свое название по имени его основателя Умара уль-Халвати, или Омара уль-Халвети, как его звали турки, родившегося в городе Герат в средневековом Хорасане, теперь западной части Афганистана, который в последнее время все чаще упоминали в новостях из-за суровой фундаменталистской политики, проводимой находящимися у власти талибами. В отличие от их взглядов, учение, которое в 1332 году проповедовал Умар уль-Халвати, предполагало братство, уважение и любовь между людьми. Его основы распространяли по просторам Ирана, Ирака, Сирии и Турции странствующие дервиши.
Ход его мыслей прервали шаги двух мужчин среднего возраста, которые, выйдя из мечети, быстро шли по тенистой дорожке. Они с интересом поглядели на Кавая. Когда профессор повернулся к ним, мужчины едва заметным кивком головы поздоровались, в то время как он громко сказал им «добрый вечер». Через монастырские ворота они вышли на уже опустевшую улицу, оставив вечернего посетителя перед окном освещенного тюрбе.
Халветии, всплывало в голове Кавая, вновь заглянувшего в окно и принявшегося рассматривать необычное убранство тюрбе, получили поддержку мамелюкских султанов в Египте и Сирии, которые испытывали особое уважение к мистическим суфийским учениям и поэтому оказывали помощь странствующим дервишам. На персидском языке слово «дервиш» означает бедняк, нищий, но и тот, кто ищет Врата. Кавай с улыбкой подумал, что, выходит, и у него, ищущего Вход, есть с ними нечто общее. Популярность мировоззрения халветиев выросла во времена Османской империи. Получилось так, что основатель охридского текке Хаджи Мехмед Хайяти прибыл в Эдирне и от тамошнего шейха Сезаи принял благословение и высший чин в дервишской иерархии. Так он стал «пиром», первым шейхом охридского братства хайятских халветиев.
Об этом думал Климент Кавай, схватившись за решетку тюрбе, когда его окликнул ровный голос:
— Могу я вам чем-нибудь помочь?
Кавай обернулся и увидел перед собой одетого в темный костюм и белую рубашку с расстегнутой верхней пуговицей человека в годах с поседевшими волосами и яркими чертами лица, на котором особо выделялись спокойные темные глаза.
— Рефет? — тихо проговорил Кавай.
— Да, это я, — ответил человек в темном костюме. — Мы с Вами знакомы?
— Конечно, знакомы. Вместе в школу ходили. Я…
— Климент! — произнес радостно Рефет, подошел к Каваю и подал ему руку. С его лица исчезло равнодушное выражение. — Рад тебя видеть. Как ты тут оказался?
— Приехал кое-что проверить, и ноги сами привели меня на это место, — сказал Климент Кавай. — А ты?
— Я здесь у себя дома, — ответил, улыбаясь, Рефет. — Мой отец — шейх, но годы берут свое, вот и определило братство меня для этого дела.
— Я не знал, что твоя семья печется о текке… — удивился Кавай.
— Такое время было, — сказал Рефет, — да и нас тогда больше интересовал футбол, чем вера. Должен тебе признаться — я вернулся в лоно веры, но и от футбола не отказался.
— А ты помнишь, как нам хотелось войти в состав местной команды, которая так и не поднялась выше третьей лиги… — засмеялся Кавай, вспомнив молодые годы.
— Ты что сейчас делаешь? — спросил Рефет. — Пойдем ко мне домой — посидим, выпьем чаю. Я живу прямо вот тут, — сказал он и показал рукой на один из домов, находившихся в глубине двора, за тюрбе и мечетью.
На лице Кавая снова появилась улыбка. Он кивнул Рефету в знак согласия, и они не спеша направились к его дому.
Майя, понимая, что ей хочется есть больше от тревоги, чем от голода, все же направилась к ресторану «Friday’s» недалеко от Бродвея. «Бургер был бы щас самое оно», — сказала Майя на молодежном сленге Скопье, на котором все чаще разговаривала сама с собой в Нью-Йорке. «Это правильное место, — приближаясь к ресторану, пошутила она, по-своему трактуя его название: — Иду к Пятнице, потому что ощущаю себя Робинзоном Крузо». Настоящее название этого сетевого заведения, украшенного лампами Тиффани, с интерьером в красно-белых тонах, было TGI Friday, то есть состояло из первых букв английской фразы «Слава Богу — сегодня пятница»[50], как намек, что можно хорошо поесть в преддверии выходных. За стойкой при входе, где должен был находиться метрдотель, никого не было, и там уже собралась небольшая очередь из посетителей, терпеливо ждавших, когда освободится столик.
Впереди Майи стоял мужчина лет сорока в безупречном замшевом пиджаке цвета южного заката и брюках цвета хаки, который через плечо бросал на Майю осторожный взгляд каждый раз, когда она нервно — быстро и резко — поправляла пряди своих длинных волос, то и дело падавших ей на глаза. «Нечего на меня глазеть», — подумала девушка и про себя улыбнулась — так бы ему и врезала прямо по аккуратно подстриженному темечку, похожему на тщательно ухоженный газон. Именно из-за его прически Майя решила, что этот тип наверняка — владелец дома с патио миллиона за полтора и, конечно, в Квинсе, богатом районе Нью-Йорка, приехавший в центр по незначительному делу, возможно, чтобы просто купить билеты для всей семьи на какой-нибудь бродвейский мюзикл. «Или офф-бродвейский», — предположила она, посмотрев на мужчину еще раз, при этом ее взгляд встретился с его голубыми глазами — он автоматически улыбнулся…
Майя попробовала успокоиться. «Да и в самом деле, из-за чего мне нервничать, — убеждала она себя, одновременно прекрасно осознавая, что в последнее время задыхается от необъяснимого возбуждения. — Я на целый год приехала в город, в котором другие стремятся побывать хотя бы раз в жизни, мечтают провести в нем день или два. Я слушаю лекции лучших специалистов в области социолингвистики, выбрала тему диссертации, успешно над ней работаю… Что, черт побери, мне еще нужно?! Чтобы кто-то был рядом…»
Ее мучило одиночество. Она познакомилась с коллегами из докторантуры, но ни с кем из них не наладила по-настоящему дружеских отношений. «О’кей!» — все доброжелательно улыбаются. Предупредительны в студенческой столовой, приглашают в бар пить пиво и на куриные крылышки в пятницу вечером, это все так. Но они — не друзья, а просто люди, объединенные схожими интересами. Все заняты своими делами и постоянно куда-то спешат. Счета делят до цента. Занимаются в библиотеке, ходят на курсы, берут уроки танцев… загодя планируют посещение стоматолога, безошибочно знают расписание работы тренажерного зала или класса аэробики. У них все разложено по полочкам. Остается ли у них время для секса?!
Ход мыслей снова вернул Майю к Гордану: ей припомнилось, как они подолгу гуляли по городу, ходили в кино и на встречи с друзьями в небольших молодежных кафе на набережной, как потом расходились — каждая пара в свою сторону, они — в магазинчик отца Гордана или к нему домой, когда его родители были у кого-то в гостях, к ней, когда отец отправлялся на ставшие последнее время редкими лекции и экзамены… Боже, как ей всего этого недоставало! Не только секса. Ей нужен был он, его нежный, но уверенный взгляд, его голос, шепот, его крепкие руки… Скоро Гордан будет в Австрии, он обещал позвонить ей оттуда… Майя подумала, почему бы не позвать его сюда, в Америку… Он бы мог жить вместе с ней в комнате, которую она снимает, работать и писать программы, ведь специалисты по компьютерам нужны везде… Если у него не выйдет с работой, то они как-нибудь проживут вдвоем на ее стипендию…
Ее размышления прервал голос сотрудницы ресторана. Майя даже не заметила, что людей, стоявших перед ней, уже нет. Молодая женщина обращалась именно к ней. «Жаль, — сказала про себя Майя, думая о типе в желто-рыжем пиджаке, — он был совсем не плох».
— Вам на сколько человек столик? — спросила сотрудница Friday’s.
— На одного, пожалуйста, — ответила Майя.
— Трудно будет найти… В это время дня у нас очень много посетителей… — по-деловому, но в то же время любезно прокомментировала женщина за стойкой, улыбнулась, взяла меню с забавным красно-белым логотипом Friday’s и пригласила Майю следовать за ней.
Майя пошла за молодой женщиной, поднялась вслед за ней по лестнице на второй этаж и так шла по залу, пока та не повернулась к ней.
— Боюсь, что мест нет. Вы не будете против, если я подсажу вас за чей-нибудь столик?
— А у меня есть выбор? — сказала Майя и посмотрела на сотрудницу Friday’s, которая дружелюбно подняла брови в ответ.
Затем они приблизились к столику на четверых, за которым Майя увидела голубоглазого мужчину, которому только что принесли коктейль с мятой и кусочками льда в высоком стакане. Женщина подошла к нему, что-то его спросила, он равнодушно посмотрел на Майю и произнес что-то в ответ.
— Все в порядке, пожалуйста, садитесь, — обратилась она к Майе и подала ей меню. — Желаю хорошо провести время!
— Свободно? — спросила Майя голубоглазого, прежде чем сесть.
— Да, — сказал он и улыбнулся. — Прошу.
Майя заказала Dr. Pepper’s и бургер, фирменное блюдо заведения. Все это время голубоглазый потягивал свой коктейль и безразлично смотрел перед собой. Когда он снова взглянул на нее, Майя заметила, что голубые глаза наблюдают за ней с интересом. На его лице снова заиграла улыбка.
— Вы хорошо говорите по-английски, — сказал он.
— …значит — понятно, что я нездешняя… Жаль… — отозвалась Майя в своем стиле.
— Наоборот, у вас прекрасное произношение, но в Нью-Йорке не говорят на оксфордском английском, — он снова улыбнулся. — Разрешите представиться. Я Дуглас.
— Очень приятно. Меня зовут Майя. Майя Кавай, — сказала она.
— И мне очень приятно. У вас светлые глаза, так что вы наверняка не из Индии, хотя мне кажется, что Майя индийское имя…
— Это длинная история, — сказала она, — потребует больше времени, чем мы просидим в этом заведении «быстрого питания».
— Что касается меня, то я готов послушать и длинную историю, — сказал он, — тем более — от такой интересной собеседницы.
«Гляди-ка, — подумала Майя, — у меня есть шансы».
— Мне очень жаль, — любезно сказала Майя, — но у меня дела.
— Дела есть дела… — проговорил он понимающе в то время, когда ему принесли заказ.
— Вы живете здесь? — осмелилась спросить Майя после некоторой паузы.
— Раньше жил, — ответил Дуглас.
— Я могла бы поклясться, что у вас дом в Квинсе, — сказала она.
— Нет, и никогда не было, — улыбнулся он. — А что делаете здесь вы?
— Работаю над диссертацией по лингвистике. Приехала недавно, у меня ровно год, чтобы ее написать и защитить. Потом я вернусь домой.
— А куда домой, позвольте узнать? — спросил с серьезным видом голубоглазый.
— В Македонию. Вы слышали о Македонии?
— О, да! — оживился голубоглазый. — Она упоминается в Библии.
— В самом деле? — сказала Майя, хотя и сама прекрасно знала, что этот топоним несколько раз упоминается в Писании. — И это все?
— Ну, нет. Про вашу страну часто писали два года назад в связи с кризисом в Косово. Мне кажется, у вас и сейчас есть проблемы…
— Война, — печально сказала Майя и про себя отметила, что Македония всегда, от новозаветных времен до наших дней, воспринималась и воспринимается как средоточие беспорядков, кризисов и войн.
— Мне очень жаль, — спокойно сказал Дуглас, все-таки желавший вернуться к более приятной теме разговора. — Как вам здесь?
— Да, вроде, нормально.
— Ностальгия не мучает? Наверное, тоскливо…
— А вы бы что чувствовали, если бы уехали из родного города?
— Я-то как раз люблю путешествовать!
— И я. Но быстро начинаю скучать… И ненавижу расставания… А ведь когда вы куда-то едете, значит, откуда-то уезжаете.
— Но почему бы не воспринять отъезд как возможность освоения новых территорий?
— В голову никогда не приходило.
— А что вы делаете, когда не работаете над диссертацией?
— Гуляю. Нью-Йорк — замечательный город.
— Вы были на крыше Всемирного торгового центра?
— Нет, все только собираюсь.
— А вот я собираюсь туда прямо сейчас. Сверху открывается необычный вид на окрестности Нью-Йорка. Пошли?
Майя немного подумала, потом посмотрела в его ясные, светящиеся улыбкой глаза. И улыбнулась в ответ.
Миладинов заказал еще одно пиво. Пиво было слабым и походило на лимонад. Он достал блокнот и начал записывать, а канун[51] и уд безостановочно наполняли комнату восточными мелодиями. За два столика от него сидел печальный человек, уже уставший от танцев. Когда он заметил, что Миладинов что-то пишет в своем блокноте, танцор встал и подошел ближе.
— Пишешь?
Миладинов поднял голову и вежливо кивнул в знак приветствия и одновременно подтверждения.
— И что же ты пишешь, приятель? — сказал незнакомец и без разрешения сел на пустой стул.
— Стихотворение, — сказал Константин. — А что?
— Да так, ничего. Я не знаю… Меня всегда интересовали писатели, творческие люди, — сказал неизвестный без какого-либо намека. — И о чем твои стихи, приятель?
— О переселении.
— Ω, φανταστικά![52] — заорал мужчина и ударил по столу, так что из слабого пива Вайферт пошли пузырьки. — Очень интересная тема. Я бы сказал даже: это настоящая тема. Долгая и обширная. Φανταστικά! И, как тебе пишется, приятель?
— Вы необычно разговариваете, — заметил Миладинов. — Вы, верно, не здешний?
— Я из твоей темы! — сказал человек и громко рассмеялся. — Приехал с Крита. Там не осталось никого из тех, кого я любил, и я почувствовал себя на огромном острове одиноким… Как птица без гнезда. И улетел. Сейчас я здесь, в Скопье, — добавил он, подав руку Миладинову. — Меня зовут Йоргос Зорба.
— Χαίρω πολύ κύριε Ζορμπά[53], — ответил поэт на безупречном греческом. — Με λένε Μιλαντίνοβ. Κώνσταντιν Μιλαντίνοβ[54].
— Вы так хорошо говорите по-гречески! Видно, что вы человек ученый. Я был знаком с одним писателем, таким же, как вы, мечтателем, — сказал необычный человек и громко рассмеялся случайной рифме. — Видите, и я поэт, только об этом еще никто не знает.
Затем он снова посерьезнел. Музыка перестала играть. Зорба вытащил портсигар и предложил Миладинову сигарету.
— Я вижу, ты куришь, — сказал Зорба и продолжил прерванную историю о своем друге. — Тот человек, мой друг, хотел написать роман про меня. Похож я на персонажа из романа? — насмешливо приподнял он брови.
— А что вы делаете в Скопье?
— В принципе, ничего особенного, — сказал Зорба и добавил: — У меня есть маленькая шахта недалеко от Скопье, в месте под названием Баняни. Я всю жизнь занимался горным делом и в Греции тоже работал на шахте. Ищу место, годное для нормальной жизни, как и все остальные люди. Но найти его, скажу тебе, непросто…
— Ваш родной край далеко…
— Ох, далеко, — согласился, горестно вздохнув, Зорба.
— Здесь для вас по-прежнему чужбина… — добавил певец ностальгии.
— А скажи мне, приятель, где родина птицы — место, из которого она прилетела, или место, куда она летит?
— Что?
— Как говорится: Τοπεπρωμένων φυγείν αδύνατον[55]. Так нам на роду написано. Быть перелетными птицами. Уезжать и возвращаться. Иногда и оставаться где-нибудь. Вот так и я — чайка, прилетевшая в Скопье с южных морей.
— Я думаю, — заметил Миладинов, — вам хочется вернуться домой. Вас терзает тоска.
Музыка тихо зазвучала снова.
— Есть тут один секрет… — сказал Зорба.
— Секрет? — с любопытством переспросил поэт и, облокотившись на столик, придвинулся поближе к новому знакомому.
— Я открою его тебе, если хочешь. Ты танцуешь, приятель? Все дело в том, чтобы суметь тоску превратить в дерт[56]. Так это называется у нас в Греции.
— Так это называется и здесь, и в Турции…
— Знаю, дорогой, знаю! У нас у всех, в этих краях, в крови одно и то же: дерт, — в возбуждении говорил Зорба. — А ты знаешь, в чем хитрость? Хитрость в том, чтобы разбудить сердце. Горе обратить в радость. Вот почему я танцую. И пляшу, пляшу, пляшу. Εεεεπ — φανταστικά. Танцую ζεϊμπέκικο[57]. Φανταστικά. Я отдаюсь ритму. Ω, πόσο φανταστικά и я лечу. Я возвращаюсь домой. Обычно ночью. Лечу над вершиной Олимпа, над родной Пиерией, над Акрополем и Сунионом, смотрю, как засыпают Афины, делаю круг над Пелопоннесом, лечу над эгейскими архипелагами и прилетаю на Крит, чтобы посмотреть на восход солнца. Чтоб ты знал, на Крите самые красивые в мире восходы. Солнце выныривает прямо из моря. Добро пожаловать, Солнышко! — приветствую я его. А потом снова лечу. Лечу, как Дедал. Не падаю в море. А бывает и такое. К сожалению, некоторые, как Икары. У них тает воск на крыльях, и они падают — в боль и печаль, и тонут в них. Я — нет. Я начинаю танцевать в моих любимых трактирах в Скопье, здесь, в «Океане», в «Подвале Цекича» и в «Янче хане», а продолжаю танцевать на песчаном пляже моей Пиерии и там, на острове Крит. Пью τσικουδιά[58]. Забываю обо всем. Οοοχ! Расстояния исчезают. Мир становится дружелюбным. Душа полна! Τι ωραία, τόσο φανταστικά[59]. Попробуй как-нибудь, приятель, ты увидишь, что это работает. Все становится возможным, только если ты хочешь этого.
— Красиво говорите — прямо как настоящий персонаж из романа, — с интересом слушал Миладинов владельца банянской шахты.
Музыканты снова заиграли одну из его любимых песен. Зорба вздрогнул и посмотрел на них, но потом перевел взгляд на собеседника.
— Может быть, мой приятель и вправду обо мне написал?! — он громко и хрипло рассмеялся. — И я сейчас живу в какой-нибудь его книге?.. Ну, да ладно. Пойду, потанцую… Такими разговорами только душу травить… Надеюсь, что вечером я опять полечу!
Зорба еще раз стукнул кулаком по столу, встал и покачнулся, сначала показалось, что он вот-вот упадет, но потом стало ясно, что это лишь часть подготовки к танцу, блаженно улыбаясь, он начал медленно кружиться, закрыв глаза.
Войдя в небольшую прихожую дома Рефета, Климент Кавай снял туфли и, следуя примеру друга, поставил их на полку прямо у входной двери. В доме царила чистота. Под ногами в носках чувствовалась мягкость дорожки, по которой он прошел в комнату, устланную персидским ковром, с большим диваном, на который Рефет и пригласил его сесть.
— Сейчас принесу чай, — сказал любезный хозяин и исчез за дверью. В этот момент медленно и со скрипом открылась другая дверь, и оттуда показалась голова старика с водянистыми глазами, с любопытством смотревшими на гостя.
— Добрый вечер! — Климент Кавай, несколько удивленный, привстал с дивана.
Старик кивнул, вошел в комнату, тщательно закрыл за собой дверь и протянул гостю руку.
— Добрый вечер, сынок. Я Абдул Керим-баба, наследник наследника светлого эвлии[60] Хаджи Мехмета Хайяти. А ты знаешь, кто такой Хайяти?
— Оплот охридского тариката, — сказал Климент, — и святой человек…
— Правильно, сынок. Святой человек. О его чудесах до сих пор рассказывают в Охриде… Ты представляешь себе, что такое чудо?
— Нет, Абдул Керим-баба… — сказал Кавай, все еще не уверенный, кто этот старик, отец Рефета или кто-то другой.
— Чудо, сын мой, это сверхъестественная сила, которая есть только у людей Божьих. Эвлия с одного взгляда понимал не только, что у тебя в душе, но и видел всю твою жизнь. У него был дар, данный ему от Бога, который он использовал, чтобы помогать людям.
В тот момент вошел Рефет и улыбнулся.
— Ага, — сказал он, — я вижу, вы с отцом познакомились. Чай готов. Отец, — громко сказал он шейху, — это большой человек. Профессор из Скопье…
— Ашколсун[61], — сказал Абдул Керим-баба со старческой сердечностью и закивал. — Хорошо, коли так.
— …мы вместе ходили в школу и вместе гоняли в футбол, — добавил Рефет.
— Ах, — сказал с усталой улыбкой старик, — какой мужчина не гонял в футбол? И мой отец очень любил футбол. Это у нас наследственное. В мое время были легендарные Бобек и Митич.
— И Чайковский. Знаменитая футбольная тройка, — добавил Кавай.
— Был такой? — спросил старик неожиданно высоким фальцетом.
— Был, папа, был… — сказал Рефет.
— А что же привело тебя в Охрид, сынок? — сменил тему разговора старый шейх. — У тебя горят глаза — я знаю, что у тебя в голове…
Климент Кавай удивленно посмотрел на старика и не успел ответить, как тот продолжил:
— Намерение твое благородно, но жар твой излишен — успокой свою душу, и тебя ждет успех в твоем предприятии. Я вижу, что ты страдаешь. Уж не потерял ли ты недавно близкого человека?
— Да, мою жену, — едва выговорил Кавай.
— Упокой, Господи, ее душу, — сказал старик, разведя руки. Только тогда Кавай увидел четки, такие же, как те, которые он видел в тюрбе, старый дервиш держал их, зажав в ладони, а теперь выпустил и начал перебирать.
— Он молится о твоей жене, брат, — сказал Рефет.
— Вы правы, Абдул Керим-баба, я потерял покой. Меня душит и личное, и общее несчастье. Я приехал сюда в поисках Знака, — проговорил Кавай. — Я ищу одну старинную надпись, которая обещает счастье для жителей Охрида.
— Так, так… — кивая головой, живо одобрял старик.
— …я начал верить, что время, когда к нам идет только зло, кончается, и что скоро надо будет искать знаки прихода другого, лучшего времени… — добавил Кавай.
Старый шейх посмотрел на сына, а потом снова на гостя.
— Я всегда верил в это, — сказал Абдул Керим-баба. — Мы знаем, что ничего плохого с Охридом не случится. И это знание мы передаем из поколения в поколение…
— Как так? — спросил удивленный профессор Кавай.
В этот момент в комнату вошла девушка, державшая в руках большой поднос со стаканами из тонкого стекла на глубоких блюдечках — от напитка янтарного цвета шел пар. Девушка тихо поздоровалась и поставила поднос на столик перед присутствующими. Она взяла стакан и подала его старому шейху, после этого предложила чай и остальным:
— Büyrum[62], — скромно сказала девушка.
— Это моя дочь Дениз, — прервал разговор Рефет.
— Я рад, — сказал гость. — Дениз, как мне кажется, ровесница моей дочери Майи.
— Но сейчас она далеко от тебя, — внезапно сказал шейх — не с вопросительной, а с утвердительной интонацией.
— Да, — подтвердил Климент Кавай, снова удивленный проницательностью старика, — наверное, это у меня на лице написано?
— Нет, — сказал старик, — это я прочитал у тебя в душе.
— Teşekkür yavurum[63], — ласково сказал дочери Рефет, а Дениз кивнула, улыбнулась присутствующим и тихо вышла за дверь.
Вид из башен был фантастический. Майя смотрела на две реки, окаймлявшие Манхэттен. Ее глубоко потрясли величественные воды Атлантики, уходившие в бесконечность. Дуглас, показывая некоторые районы рядом с Гудзоном, заметил, что он жил здесь, пока был в Нью-Йорке.
— Один? — с хитрецой спросила Майя.
— О, нет, — ответил он благодушно. — Разве быть одному не скучно?
Улыбнувшись первой части предложения, Майя сделала вид, что не расслышала его вопроса. Она прошла к другому краю здания и стала смотреть на Гарлем и огромный зеленый квадрат Центрального парка, украшенного прудами, отражавшими сентябрьское солнце. Перед Майей открылось впечатляющее зрелище геометрически правильной сети улиц Манхэттена, а вот и Бродвей — как будто рука некоего великого градостроителя вдруг прочертила длинную косую черту, чтобы нарушить скучную предсказуемость прямоугольника. В какой-то момент она почувствовала присутствие Дугласа где-то позади себя, повернулась и увидела, что его взгляд остановился на ее профиле.
— У вас красивое лицо, Майя Кавай, — сказал он ей со спокойной и искренней интонацией. — А что, у всех женщин в вашей стране такая гармония в лице и манере держаться?
Она ничего не ответила… Дуглас казался ей красивым и, что более важно, вежливым, а еще добрым. «Может быть, это как раз тот человек, который мне сейчас нужен», — сказала себе Майя, и у нее на губах появилась легкая улыбка.
Он медленно подошел к ней. Майя отметила, что у него на лице были едва заметные оспинки. Поцелуй был на вкус, как бальзам.
Ночью в его гостиничном номере в западной части города недалеко от Гудзона, которого тем не менее из окна не было видно, она пыталась исцелиться с помощью Дугласа…
Гордан смотрел на свое усталое лицо в стекле вагона. За ним были отражения двух его спутников. Кирилл дремал. Женщина в очках, сползших на нос, равномерно покачиваясь в убаюкивающем ритме поезда, читала книгу, на обложке которой красивым шрифтом было написано «Мадам Бовари». Не отрывая взгляда от стекла и непроглядной ночи, Гордан увидел отражение человека в длинном пальто, шляпе, темно-сером костюме и синем галстуке, закрепленном булавкой с жемчужной головкой, похожей на рыбий глаз, который шел, неся в одной руке маленький чемоданчик. У человека были черные проницательные глаза, длинный нос и подкрученные кверху усы. Он беглым взором окинул пассажиров, коснулся свободной рукой шляпы в знак приветствия и пошел дальше, к тамбуру и переходу в другой вагон. Учительница на миг призадумалась.
— Это лицо… — сказала она.
— Как у сурка, — задиристо прокомментировал забияка в железнодорожной фуражке.
— Но держится — прямо как барин, — сказала учительница и опустила глаза в книгу.
— Подозрительный тип! — презрительно сказал железнодорожник.
Поезд монотонно пробирался сквозь ночь, и Гордан, глядевший в темноту, неподвижно стоявшую за окном вагона, убеждал себя привалиться к спинке сиденья и попробовать хоть немного поспать. Железнодорожник, сидевший скрестив руки и натянув фуражку на лоб, вдруг задвигался, приоткрыл глаза и, будто прочитав его мысли, тихо сказал:
— Ты бы, парень, поспал маленько. Ничего ты тут не пропустишь.
— А вот я в этом не уверена, — учительница подняла голову и вопросительно посмотрела на Кирилла. — Вы думаете, что дело на этом закончится?
— Я думаю, что ничего нового мы не увидим, мы уже столько всего пережили… — сказал Кирилл. — Нас трудно чем-то удивить.
— Интересно, только у нас появляются такие… привидения? — сказал Гордан словно про себя, глядя в ночь.
— Не думаю, — отозвалась женщина. — Мне кажется, что это плод человеческого воображения, которое есть у всех людей на этом…
Вдалеке появились огни какого-то населенного пункта. Поезд прибавил скорость, и из вагона казалось, что городок заторопился им навстречу.
— Вот и Кимахобо! Я здесь схожу. Ну, ладно, всем до свидания. Увидимся, когда вы вернетесь. До встречи, до следующей войны — ренегаты, беженцы и товарищи предатели разных мастей и поколений!
Поезд остановился, склочник нагнулся, взял сумку с бутылками и исчез в направлении выхода из вагона, напевая песню из «Веселых ребят». В это время учительница увидела двух пассажиров без багажа, в фуражках, длинных кожаных пальто и сапогах. Они вышли из старого железнодорожного вокзала, на котором кириллицей и латиницей было написано «Куманово», и направились к их только что прибывшему поезду. Издалека доносилась мелодия, которую весело насвистывал своенравный железнодорожник.
— Давайте продолжим разговор, — сказал Рефет, подавая чай гостю.
— Давайте, — сказал Климент Кавай, но вдруг понял, что потерял нить предыдущего разговора. — На чем мы остановились?
— На судьбе Охрида, — сказал Абдул Керим-баба и задумчиво посмотрел на гостя. Его глаза вдруг засверкали. От старческой рассеянности не осталось и следа. — Ничего плохого с городом не случится, потому что над ним и всеми нами витает дух эвлии Хаджи Меджмета Хайяти, чудотворца и мудреца, проповедовавшего братскую любовь между людьми. И наша братия молится по шесть раз на дню за добробытие сего места.
— Вы хотите сказать — пять раз… — осмелился исправить старика Кавай.
— Пять раз в день молятся все остальные мусульмане, — объяснил Рефет гостю. — Мы, дервиши, поклоняемся Богу шесть раз. Самый важный из этих намазов — «усул намаз», молитва ранним утром, во время которой двести пятьдесят раз произносится «Лâ илâха иллâ аллâх», что означает «Нет бога, кроме Аллаха». По-арабски это называется талил.
— Я слышал о чудесах дервишей, — сказал зачарованный рассказом Кавай и отхлебнул глоток горячего, приятно горчащего чая. — Я помню, в городе говорили о дервише, которого в стародавние времена обидел один вельможа…
— Сила дервиша в его стремлении к добру, — сказал Абдул Керим-баба. — А случай, который ты вспомнил, был такой: дервиш из нашего текке, да упокоится его душа, пошел на базар, а в это время там на двуколке ехал Ага, известный своей гордыней и жестокостью. Брат Раметли не увидел его и случайно преградил ему дорогу. Разозлившийся на него за это, к тому же сильный и грубый, Ага замахнулся на нашего брата кнутом, разбил ему в кровь лицо, сбил с него дервишскую шапку и, как ни в чем не бывало, поехал дальше. Люди в ошеломлении и гневе наблюдали за насилием, учиненным Агой. Скромный брат поднял с земли дервишскую шапку и поскорее вернулся в текке. Старцы, видевшие, что произошло, приветствовали скромного человека, приложив руку к сердцу, и молча переглянулись; они понимали, что на этом все не кончится, потому что на лице дервиша не было гнева или, упаси, Боже, ненависти. И правда: старики рассказывали, что наказание настигло бесчеловечного Агу почти в тот же час. Стоя в коляске и яростно погоняя лошадей, этот негодяй въехал на рынок и не заметил висевшего над улицей крюка, на который мясник вешал куски мяса, налетел на него так, что крюк воткнулся ему в шею под челюстью, его коляска унеслась дальше, а он остался висеть на крюке как туша жертвенного барана. Боком вышло ему злодеяние против любимца Всевышнего.
Старик взял свой чай и немного отпил. В комнате воцарилась тишина. Профессор Кавай чувствовал, что пора уходить и встал.
— Спасибо, — сказал Кавай, вставая, — за оказанную мне честь.
— Посиди еще немного, сын мой, — гостеприимно сказал старый шейх. — Мне пора дать отдых своим старым костям, а ты поговори с Рефетом.
— Правда, — согласился Рефет — Не спеши. Еще рано.
— Я немного устал с дороги, — сказал Климент Кавай, — а завтра рано вставать. Меня ждут дела в старом городе.
Он попрощался с шейхом и поблагодарил его за поучения:
— Я обдумаю то, что ты мне сказал, Абдул Керим-баба.
— Я знаю, сынок, — сказал старик, глядя ему прямо в глаза. — Я, как эвлия, вижу, чего ты заслуживаешь. По возрасту ты мог бы быть моим сыном, а по сердцу — моим младшим братом. Нас не так мало, тех, кто желает людям только добра. Так что знай, ты не одинок. С тобой не только Рефет, остальная братия и я. В городе нас сотни, а в стране тысячи. А еще больше во всем мире. И дело наше — правое.
— Это невозможно! — воскликнула в удивлении учительница и, увидев вопросительный взгляд Гордана, также недоуменно смотревшего на вывеску на которой было написано «Куманово», добавила: — Все выглядит так, как полвека назад.
— Из-за песни Кирилла? — осторожно спросил Гордан.
— Нет. Из-за кожаных пальто, — объяснила учительница и вытерла ладонью вдруг вспотевший лоб. — В них одевались сотрудники коммунистической полиции. Такие же люди арестовали моего отца. Потом они сказали нам, что он сбежал в Америку. Это должно было звучать правдоподобно — если ты буржуй, ты должен бежать в Америку. В то время в другую страну и птица не могла улететь, а они говорили, что он, якобы, уехал на другой континент.
Гордан посмотрел туда, куда был обращен ее обеспокоенный взгляд, но не заметил ничего, кроме собаки, лежавшей на платформе кумановского железнодорожного вокзала и чесавшей задней лапой шею, вероятно, доставая оттуда блох.
— Что случилось с Вашим отцом? — тем не менее спросил Гордан.
Веселое пение Кирилла вдруг прекратилось.
— Мы больше никогда его не видели, — сказала женщина.
— Может быть, он и правда переехал в Америку.
— Мы узнали, что он переехал в мир иной, — сказала она и перевела взгляд к выходу из вагона, откуда послышался звон бутылок и тяжелые шаги.
Гордан повернулся, увидел возвращавшегося Кирилла со своей кошелкой в руке и подивился его странному, и как ему показалось, даже безумному поведению. Гордану не были видны идущие за ним чекисты в кожаных пальто. Один из них был поплотнее и носил усы.
— Вот… — сказал Кирилл, — я… из этого вагона.
— И куда же ты собрался, приятель? — медленно, словно недоумевая, спросил усатый.
— В Куманово, товарищ. Туда и обратно, — ответил железнодорожник тоном, который его спутники слышали у него впервые.
— В Куманово, а? Сядь, сядь, погоди немного, — сказал другой человек в кожаном пальто и снял с головы кожаную кепку, потом обратился к Гордану. — А вы, молодой человек?
Кирилл и учительница уставились на Гордана, а тот не понимал, что означают их упорные взгляды. В этот момент открылась дверь тамбура, ведущая в другой вагон, и из нее появился человек с черными проницательными глазами и подкрученными усами, который театрально вздрогнул, когда почувствовал, что все уставились на него:
— О, пардон… — сказал человек присутствующим. — Не знал, что тут акция! — добавил он и быстро закрыл за собой дверь.
— И реакция! — само собой вылетело у железнодорожника, когда он увидел человека с синим галстуком, который, впрочем, быстро исчез там, откуда появился.
— Это нам решать, — сказал чекист и посмотрел на Гордана.
— Ну, так что, парень… — продолжил он, постукивая кожаной кепкой по ладони.
Гордан, который не слышал вопроса, как и не видел все еще двух чекистов, размышлял, почему взгляды железнодорожника и учительницы прикованы к нему. Он чувствовал, что что-то происходит и что то, что видно двум его попутчикам, не может быть реальностью, и, наконец, понял, что перед ними разворачивается нечто, принадлежавшее их, а не его действительности. В этом его убедило напряженное выражение на лицах учительницы и Кирилла.
— Он едет… в Парамарибо, — сказала учительница и посмотрела на чекистов.
Гордан знал, что речь идет о нем.
— Такого места тут нет, — спокойно сказал усач.
— Это в Социалистической республике Словения, товарищ… — попробовал объяснить Кирилл, в манере поведения и разговора которого теперь заметно было чувство вины.
— Я не тебя спрашиваю, — сказал тип без кепки и снова повернулся к Кириллу. — А ракию кому везешь?
— Сыну.
— Сын что, пьет? — спросил усач.
— Маленько, — сказал железнодорожник. — Как все молодые.
— У нас молодежь не пьет, — холодно сказал тот, что был без кепки. — Потому что «народу, у которого есть такая молодежь, не нужно бояться за свое будущее». И наоборот.
— Что наоборот? Будущее не должно бояться такой молодежи; или народ должен бояться молодежи? — переспросил его сбитый с толку товарищ.
— Кроме того, алкоголь — это опиум для народа, — ответил, скорее, чтобы избежать объяснений, второй чекист.
— И наоборот? — спросил первый своего коллегу.
— Естественно, и наоборот. Опиум — это алкоголь для народа, — сказал коллега, у которого, видимо, был более высокий авторитет, укоризненно поглядев на первого. — Я имею в виду, чисто диалектически…
— Давай не толки воду в ступе, — сказал авторитетный и закачался взад и вперед, как пьяный.
Все поняли, что поезд медленно тронулся.
— Товарищи, поезд тронулся… — отчаянно закричал железнодорожник неожиданным фальцетом.
— Точно, приятель. Отправился, — спокойно сказал усач. — А знаешь, куда он отправился?
— Во Вране, товарищи… — испуганно сказал железнодорожник. — Я знаю, всю жизнь на железной дороге работаю. А что мне делать во Вране?!
— Нет, он отправился… в светлое будущее. В социализм, приятель, в коммунизм отправился.
— Прошу прощения, — спросила еле слышно учительница, — разве поезд идет не в Загреб через Белград?
Чекист смерил учительницу внимательным взглядом с головы до пят, посмотрел на книгу, на ее багаж, заметил шляпку и бесстрастным тоном добавил:
— Для кого как, гражданка. Для тебя идет только туда, для нас идет дальше. Для нас поезд следует в будущее. В лучшее завтра, — сказал усач.
— А туда не едут с такими людьми, как этот, — заученно продолжил второй, — которые поют русские песни. Русские песни длинные, скучные. Нам нужны другие, быстрые песни. Русские песни — про русские степи, русские равнины…
— Итак… — подхватило второе кожаное пальто, — поезд поедет вперед, а ты поедешь назад. В тюрьму. Для начала. Потом мы можем отправить тебя и на Адриатическое море. На длительный отдых. Есть там один островок.
— За что, товарищи? — спросил Кирилл в отчаянии.
— Чтобы ты там попел. Пой себе и пой русские песни, сколько душе угодно, причем в большом слаженном хоре. Пошли, мы здесь выходим, — сказал он, сорвал стоп-кран, и поезд остановился. — И не называй меня товарищем. Мне нравятся наши песни.
— Оставьте человека в покое. Он не сделал ничего плохого, — умоляюще сказала учительница и привстала.
— А ты помолчи! — сказал авторитетный чекист.
— Люди, вы что, меня сын ждет… — отчаянно закричал железнодорожник, затем повернулся к Гордану и добавил: «Его зовут Мето».
Гордан посмотрел на него в замешательстве, не зная, а только предполагая, что может случиться.
— А тебя как зовут? — спросил крупный усач.
— Меня? Кирилл, — ответил железнодорожник.
— Пошли! — значительно сказал усатый.
— За что?! Мы же все крещеные, нельзя же просто так, ни за что.
— Ничего просто так не бывает, — подозрительно сказал второй и схватил Кирилла за руку.
— Кирилл и Мефодий; так получилось, товарищи! — попытался объяснить Кирилл, но когда увидел, что это бесполезно, снова обратился к Гордану. — Передай ему привет. Скажи, что ракия для него. И скажи ему, что я ошибся, что мир большой и чудесный, и вот, все можно. Скажи ему, чтобы он тоже уехал, как и ты… в этот твой Марибор. Скажешь ему? Когда увидишь?
— Я его не увижу. Куманово и Липково это в другую сторону. Ты его раньше увидишь.
— Я застрял в другом времени. Вы ровесники, все равно повстречаетесь, — сказал огорченный железнодорожник.
— Когда? — взволнованно спросил Гордан.
— Когда вернешься оттуда… — сказал Кирилл.
— Я не вернусь. Там останусь, — сказал Гордан.
— Ну, и ладно. Может быть, он туда приедет. Передай ему вот это, — Кирилл дал ему бутылку. — Отдай и скажи, чтобы он подумал.
Гордан взял ракию и не заметил, как усач и второй чекист вывели бывшего железнодорожника из вагона. Это видела только учительница. На миг они остановились, чекист поднял руку и, помахав кожаной кепкой, дал знак машинисту ехать дальше, в этот момент Кирилл снова посмотрел на Гордана, который со своей стороны пристально наблюдал за ним, не понимая, что происходит, но чувствуя, что случился еще один каприз времени, столкнувший одну с другой две эпохи.
Потом все трое направились к выходу из вокзала.
Следом за ними сошел и человек с проницательными черными глазами и закрученными усами, одетый в необычное пальто и синий галстук, посмотрел налево и направо, увидел цель и исчез, уйдя куда-то в другую сторону. Поезд снова тронулся и стал набирать скорость.
— А что это… — задумчиво сказал Гордан.
— Революция пожирает своих детей… — перебила его учительница, глядя через окно на удаляющуюся станцию, за которой исчез железнодорожник на запасном пути времени, проходящем через послевоенное Куманово.
— Но он не дитя революции, — сказал Гордан, подставляя разгоряченное лицо свежему ночному воздуху, развевавшему ему волосы. — Скорее племянник…
— Их она пожирает тоже. Всех. Боже, как я ненавижу войны и революции, — сказала учительница, глядя в глубокую тьму, воцарившуюся за окном.
— Прошу прощения… — вспомнил Гордан вопрос, который он хотел, но забыл задать. — Этот человек в синем галстуке, который только что сошел с поезда, он случайно не…
— Да, — сказала учительница, — это Бранислав Нушич.
Первый луч солнца, вставшего за селом Петрино, пробился через щель в закрытых ставнях и лег на лицо спящего профессора Кавая. Климент проснулся, но света под закрытыми веками было так много, что он подумал, что все еще спит и видит сон, однако потом он поднял голову, подошел к окну, распахнул его — солнечные лучи играли на стенах старого дома. Профессор посмотрел на часы и, хотя было еще очень рано, решил больше не ложиться. Он умылся холодной водой, потом надел, как когда-то, свою полевую одежду, вскинул на плечи рюкзак со сменой белья, небольшим количеством еды и фляжкой свежей воды и отправился в город — позавтракать, чтобы дождаться того времени, когда прилично будет постучаться в двери одного из домов, в котором хранились ключи от маленькой церкви Святого Климента, расположенной напротив текке Абдул Керим-бабы.
Кавай, в своих старых штанах и высоких ботинках на резиновой подошве похожий на припозднившегося туриста, опять вышел на площадь со старым чинаром, но на этот раз двинулся в противоположном направлении — в сторону озера и старого города. Тут он увидел стоящий неподалеку крошечный грузовик, из которого страдающий от похмелья водитель выгружал пластиковые ящики с бубликами и носил их в только что открывшийся магазин. Кавай, любивший этот местный деликатес, о котором он часто вспоминал в Скопье, подождал, пока грузовичок уедет, купил два бублика и зашагал к озеру.
Он не спеша шел по торговой улице, где еще никого не было, когда вдруг услышал странный звук копыт, громко цокающих по булыжной мостовой, обернулся и увидел, как к нему, будто пришедший из другой эпохи и другого мира, быстро приближается арабский скакун, запряженный в двуколку. Неожиданно из экипажа высунулся человек с чалмой на голове, в кафтане с соболиной опушкой и в суконных штанах, который, стоя в двуколке, погонял лошадь, но тут заметил Кавая и натянул поводья, остановившись прямо перед профессором аналитической семиологии университета в Скопье. Климент Кавай ошарашенно смотрел на разгоряченное животное и его возницу, потом увидел, что человек поднял кнут, и ощутил едкую боль на щеке, а призрачная колесница понеслась дальше по улице и исчезла за поворотом вместе с возницей.
Майю разбудил свет уже давно начавшегося дня. Она посмотрела на часы и поняла, что сегодня не успеет на лекции. Потянувшись в постели, она стала раздумывать, что скажет преподавателю в оправдание. Ей пришло на ум, что она могла бы объяснить ему, что ей было нужно внимание человека, может быть, и секс, и что она получила больше, чем ожидала от случайного любовника.
Никогда раньше у нее не было такой мимолетной связи, хотя ее подружки в Скопье практиковали быстрый секс без обязательств, встречи на одну ночь. Она никогда прежде такого себе не позволяла, но не из-за слишком строгого патриархального воспитания, полученного дома. Со стороны родителей Майе была предоставлена полная свобода. Родители всегда ей доверяли, и проблемы со старшими, на которые частенько жаловались ее подруги, для нее были чем-то непонятным, конфликт поколений казался ей искусственно поддерживаемым мифом. Для подруг Майя была своего рода исключением из правил, она же считала их недалекими, довольными собой пустышками. Не стала ли и она сама, подумалось ей, одной из них после быстрой и глупой интрижки с голубоглазым красавцем?
Теперь Майя думала о Гордане все время. Его лицо постоянно вставало перед ней. Майя посчитала, что ее одержимость мыслями о Гордане — это классический пример угрызений совести. Она утешала себя тем, что поведение человека — не всегда результат его воли, а скорее — результат обстоятельств. А ее обстоятельства свелись к отчаянному одиночеству и страшно долгому году, который ей предстояло провести в этом многомиллионном муравейнике и который ей придется заполнить до самого края работой. Дугласа она приняла как горькое лекарство от тоски и неуверенности, нависших над ней и ее чувством к Гордану, над их отношениями, так резко прервавшимися только из-за его сумасшедшей идеи, что ему нужно любой ценой уехать из Македонии.
И вообще, существуют ли еще отношения между ними, или его обещания встреч в интернете и приезда к ней в Америку были уже недействительны? Может, и она его больше не любит? Чувство между ними уже исчезло? Если это так, то почему тогда ее мучают эти угрызения?
— Ничего не понимаю, — сказал Гордан, сидя перед открытым окном движущегося поезда. — Что все это было? Турки и любовницы, преступники и повстанцы, а вы еще рассказываете о полицейских в кожаных пальто и островах, на которых строят не гостиницы, а тюрьмы…
Учительница повернулась к молодому человеку, посмотрела на него проникновенным взглядом и сказала:
— Это привидения, молодой человек. Фантомы наших поколений… Вам трудно это понять… Почему бы вам не поспать?
Гордан закрыл окно и сел. «Похоже, она права, — подумал он. — Может быть, мне следовало бы проспать всю поездку, потому что это не мое, а их путешествие по сумасшедшему железнодорожному пути времени. По крайней мере, я бы видел только свои сны. Мне не пришлось бы всматриваться в их мечты и иллюзии». Гордан почувствовал, что густой пеленой его начала окутывать усталость, но, как ни странно, это ему было даже приятно. Через какое-то время он заснул.
Сначала Гордан услышал шум волн, потом увидел свои белые босые ноги, ступающие по воде и пенящие ее. Он слышал, как радостно кричат чайки. Посмотрел вверх и увидел птиц, летящих под синим сводом. Под ним ширилась волнующаяся лазурь огромного светлого пространства воды. Приглядевшись, он увидел впереди город — ввысь уходили вертикали церквей с крестами на куполах и минареты мечетей. «Уж не в Струге ли я?» — спросил сам себя удивленный Гордан. Пройдя чуть дальше, он заметил человека в темном костюме, который энергично шел навстречу ему, дымя сигаретой. Гордан сразу узнал его по картинкам в школьных учебниках.
— Господин Рацин![64] — радостно закричал Гордан, а в ушах у него стоял бесконечный равномерный стук колес поезда.
— Товарищ, молодой человек! Меня лучше называть товарищем. Что ты хотел спросить?
Гордан кивнул в знак того, что он понял, и робко произнес:
— Скажите, это что, Струга?
— О, нет места лучше, чем Струга, приятель! — воскликнул Рацин. — Кстати, я ее только что воспел в своих стихах.
— Так, всё же, где мы сейчас? — беспомощно спросил Гордан.
— Да, где же! — сказал неопределенно Рацин и улыбнулся кому-то за спиной Гордана.
Гордан повернулся и увидел одетого в цельный купальный костюм в сине-белую матросскую полоску Димитра Миладинова, который стоял, нежась на солнце и читая московскую газету. Гордан удивился встрече. Здесь, с ним рядом, были два классика македонской литературы!
— Господин Миладинов, — сказал молодой специалист по компьютерам поэту из другой эпохи, а в это время у него в голове вертелась мысль: «Была бы сейчас со мной Майя», — некоторое время назад я имел честь путешествовать вместе с вашим братом…
— Правда? А Коки приедет сюда? — спросил Димитр, оторвавшись от газеты.
— Я не знаю, — сказал Гордан. — Он сошел с поезда в Скопье.
— Тогда, видимо, он прибудет позже, — заметил Рацин и обратился к Миладинову. — Я написал новое стихотворение, не хочешь послушать?
— Чуть позже, Кочо, — ответил его собеседник. — Я пытаюсь вспомнить одну песню моего родного края. Ее не хватает в нашем сборнике…
— Да, кстати, — вспомнил пролетарский поэт, — молодой человек спрашивает, уж не Струга ли это?
— Боже, юноша! — воскликнул сильно удивленный Димитр Миладинов. — Разве вы не знаете, что это Парамарибо? Хотя, правду сказать, это место и мне напоминает Стругу… вероятно, поэтому я приезжаю сюда, чтобы отдохнуть душой среди этакой красоты…
— Да, я помню строчки из стихотворения вашего брата: «Всюду красу увидишь ты Божью!», — сказал восторженно Гордан… Он вслух произнес эту фразу, уснув в поезде, едущем на север, отчего учительница вздрогнула, и ей стало сниться, что она на уроке — спрашивает школьников, которым было задано выучить наизусть самое известное стихотворение Константина Миладинова «Тоска по югу»…
«Садись, молодец!», — сказала она во сне кому-то из учеников, а поезд уходил все дальше, своим покачиванием усыпляя пассажиров.
— Сейчас я открою вам одну тайну, молодой человек, — с хитрым выражением сказал Димитр Гордану. — Когда Коки писал в Москве это стихотворение, он думал о Парамарибо, и он был прав, не так ли?
Напуганная новым, приснившимся ей кошмаром, вдруг проснулась учительница. Она посмотрела на Гордана и увидела на его лице блаженную улыбку.
— Господи Боже, — прошептала она, все еще под впечатлением от внезапного кошмара. — Ничего не изменилось. Опять нет покоя даже во сне. Опять все возможно.
— Эй, ты что делаешь?! — громко воскликнула Памела, сидевшая на заднем сиденье такси, которое ехало к бостонскому аэродрому Логан, когда шофер пропустил съезд с основной дороги.
— Что? — удивленно переспросил водитель, прервав разговор на бенгали по мобильному телефону с каким-то земляком.
— Ты только что пропустил поворот на Логан, а у меня самолет через 15 минут!
— Ох, простите. Сейчас попробую развернуться, — спокойно сказал водитель.
— Мы опоздаем, черт побери! — нервно прервала его Памела и задумалась над тем, что именно является причиной всех ее жизненных невзгод — ее безответственность, ведь она постоянно выходит из дома в последнюю минуту, или ее ужасная неудачливость.
— Куда вы летите, мэм? — спросил индиец примирительным тоном.
— В Лос-Анджелес, — угрюмо ответила она.
— Нет проблем, мэм, — сказал водитель. — Если вы пропустите этот, туда точно есть, по крайней мере, еще два рейса.
— Проблема в том, что я лечу с моей подругой и ее пятилетней дочерью, которые ждут меня в аэропорту и наверняка безумно тревожатся.
В этот момент зазвонил сотовый телефон Памелы.
— Это наверняка она…
Памела приложила телефон к уху, громко сказала: «алло» и вдруг онемела. Водитель, ощутивший это внезапное молчание, посмотрел в зеркало заднего вида и увидел ее совершенно изменившееся лицо.
— Да, дорогой, это я, — сказала она наконец. — Я говорю: да, Никлас! Это я. Я еду в аэропорт, улетаю с моей подругой Роуз и ее дочерью…
— Какой Роуз? — услышала она голос Ника.
— Ты ее не знаешь. Мы познакомились уже после того, как ты… — пролепетала Роуз, увидела темно-карие глаза водителя, который на мгновение взглянул в зеркало, и тут же поправилась, — … после того, как я переехала в Бостон.
— Куда же ты едешь, дорогая? — спокойно сказал Ник.
— В Диснейленд… Ты откуда звонишь? — услышала она свой дрожащий голос.
— Из Нью-Йорка, Пэм. Я ненадолго приехал домой, — сказал голос Никласа.
— Домой? — бессильно повторила она. — Там же никого нет.
— Я хотел обойти места, которые много для меня значили… — тихо проговорил он. — Наши маленькие бары, наши кварталы, наши лавки и магазины, куда мы с тобой заходили…
— Ну, и обошел? — Пэм почувствовала комок в горле.
— …я хотел вспомнить наше время, Пэм, и решить, что мне делать дальше… — шептал он ей в ухо.
Памела молчала. Она почувствовала, что у нее закружилась голова. Она не могла сказать ни слова. Ее пугал его осторожный тон, каким он обычно начинал издалека, когда хотел сообщить какую-то неприятность. «Теперь, — подумала она, — он скажет эти проклятые слова об окончательном расставании, ту фразу, которую я боюсь услышать уже так много лет. Это похоже на то, как когда тебе сообщают, что умер кто-то близкий». У Пэм перехватило дыхание.
— И вот, я решил… Я хочу вернуться к тебе, Пэм. Я думаю, что я люблю тебя, дорогая.
Глаза водителя-индийца опять устремились на нее, но теперь женщина уже не замечала его взгляда. Она смотрела вниз, а из глаз текли слезы. Памела не могла ничего с этим поделать. Только часто дышала, чтобы не лишиться чувств.
— Пэм! Пэм, ты слышишь меня? — заговорил телефон.
— Да, — с трудом удалось пробормотать ей.
— С тобой все в порядке, дорогая? — сказал Никлас с того конца линии, только теперь поняв, какое потрясение вызвал он своими словами.
— Что ты об этом думаешь? Ты согласишься, чтобы я к тебе вернулся? — спросил Ник. — Я думаю, что мы сможем начать все сначала. Я думаю, что это чертовски хорошо для нас обоих… Как ты считаешь, дорогая?
— О, да, Ник, — у нее отлегло от сердца, а когда она сумела набрать в грудь воздух, то добавила, — ты хочешь, чтобы я сразу вернулась домой?
Он помолчал, потом произнес своим бесконечно спокойным голосом:
— О’кей, Пэм, — сказал он, — поезжай в свое путешествие, а когда вернешься, позвони мне. Это мой номер, дорогая.
Памела поглядела на свой телефон и в первый раз за много лет увидела номер телефона Ника.
— Хорошо, Ник, — сказала она дрожащим голосом, — я буду считать часы до нашей новой встречи. Я позвоню тебе из Эл-Эй, ладно?
— Конечно, дорогая, — сказал он спокойным голосом, который так ее терзал и который она одновременно так любила. — Передавай привет Роуз. Пока!
Она даже не успела ему ответить, когда услышала сигнал отбоя. В этот момент такси остановилось.
— Аэропорт Логан, мэм, — сказал индиец, довольно качая головой и выговаривая слова с характерным раскатистым «р». — Я думаю, что вы успеете на самолет. Мы прибыли плюс-минус вовремя…
Разговор изменил ее восприятие мира. Теперь все выглядело иначе — лучше. Даже оксюморон «плюс-минус вовремя», который употребил таксист, теперь показался ей симпатичным. Памела улыбнулась, протянула ему деньги и, дав хорошие чаевые, схватила чемоданчик на колесиках и побежала к зданию аэропорта. К счастью, у стойки продажи билетов не было пассажиров, она сразу подошла и сказала:
— У меня зарезервирован билет на самолет, который… — она поглядела на часы, — вылетает через… точно через пять минут.
— Боюсь, что уже слишком поздно, мэм. Посадка, вероятно, закончилась, — сказала служащая авиационного агентства, сопровождая объяснение заученной улыбкой. — Я бы порекомендовала вам взять билет на следующий рейс. Он очень скоро.
— О’кей, — сказал Памела, — давайте.
Заплатив, с билетом в руке она отправилась к выходу на посадку. Пэм решила, что позвонит Роуз, как только немного успокоится. Она только начала разбираться с переполнявшими ее эмоциями, как ее позвал знакомый голос:
— Пэм! Памела, мы здесь!
Рядом с ней стояли Роуз с Ребеккой. Памела в восторге бросилась к ним. Роуз была немного полнее, чем во время их последней встречи. На шее у нее висел фотоаппарат.
— Я тебе звонила, но твой телефон был занят, — сказала Роуз, обнимая ее.
— Я всегда везде прихожу в последнюю минуту и треплю нервы другим людям и себе, — с иронией, относящейся к ней самой, сказала Памела, удивленная, что в тоне, каким она произнесла эти слова, не было былой горечи.
— Теперь мне гораздо легче, — сказала Роуз.
— Ох, слава богу! — с таким же облегчением сказала Памела. — Я думала, что вы уже улетели, Роуз. Этот идиот таксист пропустил съезд с шоссе. И потерял кучу времени, пока искал нужную дорогу.
Потом она наклонилась к Ребекке.
— Ой, как ты выросла! Ты еще не была в Диснейленде? А я отправлюсь туда в третий раз. И уверена, не в последний! Я очень рада, милая, что мы едем вместе.
В этот момент объявили, что посадка на рейс в Лос-Анджелес заканчивается.
— Эй, подождите минутку, я хочу вас снять, — встрепенулась Роуз.
Она щелкнула фотоаппаратом, который сверкнул вспышкой и запечатлел девочку и Памелу с озабоченным выражением на лице, и добавила:
— А теперь давайте поторопимся!
— Но, Роуз, дорогая, я взяла билет на другой рейс.
— Как на другой?
— Эта гусыня внизу дала мне билет на следующий рейс. Она решила, что на этот я уже не успею.
— Ничего страшного, Пэм, увидимся в Лос-Анджелесе. Номера у нас зарезервированы. Так что до встречи в гостинице!
Роуз взяла Ребекку за руку и пошла к выходу, где их ожидал служащий авиакомпании с кислым выражением на лице.
— Я должна сказать тебе что-то важное! — крикнула им вслед Памела.
Но эти двое уже исчезли за дверьми, и Пэм так и не поняла, услышала ли ее Роуз.
По залу ожидания разнесся голос сотрудницы службы информации аэропорта…
Глядя, как двуколка скрывается за поворотом, Кавай вспомнил историю, которую рассказал Абдул Керим-баба, и подумал, что то, что ему привиделось, похоже на сон, который мог бы присниться ему, когда бы он дремал в гостиной дома семьи Каваев. Но это была некая сумасшедшая реальность, хотя, когда он посмотрел на себя в зеркало в соседнем магазине мод, на щеке, несмотря на лютую боль, которая все никак не проходила, не заметил никакой царапины. «Это внутренние следы, — сказал себе профессор, решив, что призрака, которого он увидел в начале важного для него дня, сотворил Абдул Керим-баба. — Но в чем тут смысл? В том, что духи прошлого живы и что прошлое влияет на настоящее? Что тени прошедших времен могут причинять боль? К чему все это?..» — думал профессор, пытаясь применить научные принципы теоретической семиотики, но чувствуя себя бессильным перед все новыми и новыми вопросами, встающими перед ним.
Некоторое время Кавай в растерянности размышлял, стоит ли ему поговорить о случившемся со старым шейхом, решил все же пойти к нему и быстро зашагал к кованым железным воротам дервишского текке. В отличие от вчерашнего вечера, сейчас ворота были закрыты. Ему это показалось логичным, учитывая, что тюрбе и мечеть — это исторические памятники и там находятся сокровища, которые ночью должны быть защищены, но всё же в воздухе явно витало нечто странное. Из текке доносились звуки, похожие на периодически повторяющиеся ритмичные вздохи, в которых профессор Кавай постепенно распознал многократное «Ху». «Зикр[65] идет», — подумал он и остановился, не желая мешать дервишскому ритуалу и молитве, в которой сотни раз повторяется имя Бога…
Кавай оглядел улицу, затерявшуюся в глубине старого квартала Кошишта. Охрид был непохож сам на себя — совершенно безлюден, заполнен только длинными тенями и непривычной тишиной. Все вокруг казалось абсолютно нереальным. Вдруг его внимание привлек какой-то скрип и движение вдалеке. Каваю показалось странным то обстоятельство, что он не очень-то и удивился, когда заметил тело кучера двуколки, висящее на судьбоносном крюке, покачиваясь и скрипя в утренней тишине. Кавай отвернулся и увидел, что прямо перед ним за оградой текке стоит Абдул Керим-баба, на этот раз — в дервишском наряде и совершенно прямой, будто освободившийся от недугов и видимых признаков старческой немощи и оставивший себе только мудрость. Абдул Керим-баба пристально смотрел на него своим проницательным взглядом полуприкрытых черных глаз, а позади него охридские дервиши пира Хаджи Мехмета Хайяти в один голос выкрикивали волшебную мантру, которая значила «Он».
— Ты понял, сынок, — спокойно сказал ему старик, — что время повторяется? Почему, никто не знает. Видно, что-то выбивает его из нормальной колеи. На этот раз время повторилось из-за тебя. Когда, молясь на утреннем намазе, я повторял пресвятое Имя Бога, я понял, что Он хотел показать, что на твоем пути тебя ждут опасности. Теперь иди, сын мой, займись своим делом. Город уже просыпается от сна…
И действительно, Климент Кавай услышал первые звуки утра: рев заводимого мотоцикла, грохот поднимающихся ставен, звон велосипеда, трясущегося по брусчатке улицы, выклики продавцов газет и свежей выпечки на базаре. Когда он опять повернулся к ограде текке, чтобы поблагодарить старика, то увидел, что его уже нет: ни рядом, ни дальше на длинной мощеной тропинке, ведущей от запертых ворот из кованого железа внутрь двора.
«Мы хрупкие пловцы в потоке жизни», — вспомнилась Майе взявшаяся невесть откуда «водная», вернее сказать, охридская метафора, которую часто использовал ее отец. В смысле: откуда нам знать, куда несет нас жизненным потоком…
Может, ей лучше вернуться и снова искать работу дома? Или остаться здесь, в этих водах? Чтобы попробовать плыть вместе с голубоглазым незнакомцем, у которого губы суше, чем у Гордана, но зато имеется любовный опыт, ощущающийся в каждом его выверенном движении. Выверенном или осторожном, недоверчивом? — перед ней вдруг возникла дилемма, которую она попыталась быстро выкинуть из головы, не желая в тот момент размышлять над культурной матрицей среднестатистического американца среднего класса.
Потом Майя услышала тихий голос Дугласа, которым он что-то спокойно шептал в трубку.
— Куда это ты собралась, дорогая? — сказал он и после короткой паузы, будто отвечая на чей-то вопрос, добавил: — Из Нью-Йорка, Пэм. Приехал ненадолго домой. Хотел обойти места, которые много для меня значили. Наши маленькие бары, наши кварталы… лавки и магазины, куда мы с тобой заходили…
Майя больше ничего не хотела слышать, но это было уже невозможно. Она быстро оделась с каменным выражением лица и похожим чувством внутри.
— Я хотел вспомнить наше время, Пэм, и решить, что делать дальше… — продолжал невозмутимо говорить Дуглас в трубку — И вот, я решил… Я хочу вернуться к тебе, Пэм. Я думаю, что люблю тебя, дорогая.
В этот момент он услышал, как громко закрылась дверь гостиничного номера. Он понял, что случилось: какая-то Майя… whatever… wherever, его любовница на одну ночь, проснулась, услышала его разговор с женой, которой он после стольких лет снова сказал о своей любви. Он подумал, что всё было не так плохо, этот экспериментальный секс с девушкой из какого-то геологического края Европы, упомянутого в Библии, которая оказалась сдержанной в постели, и вернулся к разговору с Памелой, у которой были гораздо более бурные и так сильно возбуждавшие его оргазмы.
Гордан вышел из поезда, пробудившись ото сна, сразившего его где-то после границы, на которой он прошел последний паспортный контроль. Он надел на плечи рюкзак и погрузился в атмосферу вечерней Вены. Его ждал старый, удобный, ненавязчиво освещенный и затихший город.
У вокзала Гордан взял такси и, когда водитель спросил, куда ехать, дал ему адрес пансионата, который он нашел в интернете, когда готовился отправиться в Австрию. Внутри новенького автомобиля чувствовался нежный аромат дезодоранта. Таксист, в отличие от водителей такси в Скопье, не начал с интересом поглядывать на Гордана и не заводил разговор. Пока они ехали, Гордан смотрел на большие мигающие цифры на счетчике и, держа руку в кармане, нащупывал там бумажку в десять евро. Таксометр отсчитал семь, потом семь тридцать, потом восемь евро…
Кто знает, почему, но он вдруг затосковал по навязчивым таксистам с грязными машинами, пропахшими табаком, которые сами курили в салоне. «Все относительно, — подумал он и попытался посмеяться над собой: — До вчерашнего дня ты на дух их не переносил, как и тех карикатурных типов в поезде… Ты, парень, в ускоренном темпе становишься частью диаспоры».
Доехав до пансиона, такси медленно остановилось перед входом. Гордан увидел, что сумма на счетчике была на два евро больше банкноты в кармане. Он нашел еще бумажку в пять евро и протянул деньги таксисту. Водитель что-то спросил по-немецки, возвращая ему всю до цента сдачу. Гордан ответил по-английски, что не понимает.
— Вам нужно что-нибудь еще? — спокойно спросил водитель по-сербски или хорватски, во всяком случае, с боснийским выговором.
— О, вы из наших… — с облегчением сказал Гордан, имея в виду общее прошлое — единую страну, в которой он жил до подросткового возраста.
— Нет, я австриец. Просто родился рядом, в Добое.
Кавай, почувствовав непреодолимое желание выпить чашечку крепкого кофе, направился к кафе, теснившемуся на берегу озера. С наслаждением по глоточку отхлебывая горячий напиток, он размышлял, как узнать, где начинается подземный ход Волчани, секрет которого его неожиданно умерший друг Стефан Пипан унес с собой в могилу, успев только намекнуть о его существовании. Ломая бублик, который он принес с собой в кармане, профессор укорял себя, что не был более настойчивым во время их последней встречи и не выведал у приятеля хоть что-то, что помогло бы найти подземный ход.
«Теперь сожалеть уже слишком поздно», — сказал себе Климент Кавай, надеясь на удачу, которая всегда помогала ему в его исследованиях. С этой мыслью он встал и направился к улице царя Самуила, которая сразу за Нижними воротами разделялась на две, побольше и поменьше, уходящую направо, по которой он и зашагал. Миновав второй перекресток, со знанием дела двигаясь по улицам старого города, он вышел к небольшой площади между домами, в глубине которой находилась церквушка, из-за своего размера называемая Малый Святой Климент. Кавай приблизился к входу и попытался войти, но безуспешно: оказалось, что тяжелая деревянная дверь была прочно заперта. Кавай прошел чуть дальше и постучал в ворота ветхого дома, где ему сказали, что ключи от церкви хранятся в доме по соседству. Этот дом был поновее. Там ему открыла пожилая женщина в кофте с засученными рукавами, которую, очевидно, он оторвал от каких-то домашних дел, та любезно сказала ему, что придется подождать, пока ее сын не вернется с рынка, потому что только он знает, где лежат ключи от церковки. Она добавила, что сына наверняка не будет еще часа полтора — по дороге он собирался зайти к кому-то в гости. Так что профессор решил прогуляться и направился вверх по крутой улице к большой церкви в верхней части старого города, которую, хотя ее официальное название было «Богородица Перивлепта», в народе называли также именем Климента, потому что в ней хранились мощи этого святого.
Климента чрезвычайно почитали в родном городе Кавая, его имя хранили в течение многих поколений. В Охриде в его честь называли детей, как мальчиков, так и девочек. Девочек крестили Климентинами. Да и сам Кавай носил его имя.
Климент был учеником славянских просветителей Кирилла и Мефодия, в Охрид пришел из Моравии, был назначен епископом и здесь стал великим просветителем, а на вершине холма, на котором стоял Охрид, там, куда сейчас был устремлен взгляд профессора Кавая, рядом с ныне не существующей церковью Св. Пантелеймона, на месте которой пять веков назад турки построили мечеть Имарет — от нее остались лишь руины, святой Климент Охридский основал университет. В этом учебном заведении будущие священнослужители изучали письмо, религию, получали сельскохозяйственные и другие практические и духовные навыки и умения, а потом их, после рукоположения, отправляли служить в церкви, причем не только на Балканах, но и в других славянских странах… Это учебное заведение, в котором получили образование три с половиной тысячи студентов, можно назвать старейшим университетом в Европе, открытым в IX веке именно здесь, на берегах Светлого, как его еще называли, озера…
Медленно поднимаясь на холм, Климент Кавай чувствовал жар сентябрьского солнца. Ступая шаг за шагом, он, наконец, дошел до верхней части города и посмотрел на озеро, открывшееся перед ним во всем своем великолепии.
«Это озеро по праву назвали Лихнид[66]. Оно действительно полно света», — подумал он, а потом закрыл глаза, подставив лицо приятному теплу солнца и легкому ветерку… Вдруг он услышал визгливый женский голос, помешавший ему наслаждаться природой:
— Сосед, открыта ли церковь?
Кавай открыл глаза и увидел на уходящей вниз улочке вопросительно глядящую на него полную женщину с яркой шляпой на голове.
— Я тебя, тебя спрашиваю! — повторила она.
— Какая церковь? — спросил Кавай.
— Так вот же, за тобой! — сказала женщина.
Кавай обернулся и увидел позади себя дверь из старых почерневших досок с ржавыми кольцами, на которых висел замок. Дверь была приоткрыта, поэтому Кавай легко распахнул ее — перед ним был большой двор, засаженный цветами, а в глубине — церквушка с высокой аркой. Это был вход в церковь, задняя стена которой была пристроена к мощной каменной стене старого города, проходившей здесь и пересекавшей нижнюю улицу, извивавшуюся немного ниже. Там, в глубине церковного двора, возвышалась и небольшая колокольня, сросшаяся со стенами, оставшимися от старого времени.
Кавай не знал, что пришел в церковь Лобницу, названную так потому, что она располагалась рядом с одним из трех главных входов в старый город — передними, лобными воротами в стенах, которые когда-то окружали город. Церковь, в которой, как припомнил Кавай, он был в детстве, была освящена в честь Покрова Пресвятой Богородицы, и ребенком он слышал о ней странные истории. Ему показалось, что в тени у входа в церковь промелькнул человек, на мгновение показавшийся знакомым. Кавай ненадолго зажмурил глаза, а когда их открыл, то увидел, что двор совершенно пуст… Он вспомнил о женщине со шляпой из пластиковой соломки и вернулся, чтобы сказать ей, что церковь открыта, но увидел, как она, тяжело ступая, уходит прочь, громко комментируя его долгое отсутствие.
Кавай снова вошел во двор и направился к входу в церковь. Когда он подошел поближе к входной арке, то заметил, что на длинной скамейке, застланной одеялом, сидит старуха в черном платке, повязанном вокруг головы, одетая в черный вязаный жилет с необычным значком: иконкой с ликом Богородицы.
— Добрый день! — сказал ей Кавай и подошел к небольшому деревянному ящику со свечками. Он взял три свечи и положил деньги рядом с ящичком. Две свечки Климент поставил за здравие Майи и свое, а потом наклонился и поставил свечу за упокой Анастасии.
Затем Кавай вошел в церковь необычной, совсем неправильной формы, как будто ее внутреннее пространство вырастало из живой материи, в нем — так ему сразу показалось — чувствовалось холодное дыхание плененного там времени. Его взгляд остановился на большой иконостасной иконе Христа Пантократора XVIII века, на которой Иисус держит в руках Евангелие. Кавай счел ее особенно интересной. Он прошел дальше в храм и стал рассматривать его внутреннее пространство, необычно искривленное, соответствующее названию старой церкви Покрова, которая, как слышал Кавай, когда-то была епархиальным храмом города. Потом он вернулся к старухе.
— Какого века эта церковь? — спросил Кавай.
— Ты что, не местный? — ответила старуха вопросом на вопрос.
— Местный, но давно отсюда уехал, — смиренно ответил ей Кавай.
— Мне кажется, ты хороший человек. На помин за кого ставил?
— За жену. Уж пошел второй год, как умерла.
— Дай Бог тебе здоровья, — сказала старуха, — а церковь старая, очень старая. А какого века, кто ее знает. Давно это было.
— …и все время заперта, — добавил Кавай, — я с детства помню. Я вот в первый раз за много лет вижу, что тут открыто.
— Заперта, это да, — сказала старуха сердито. — Не хотят попы сюда идти служить. Раз в год если зайдет, и то много, но я отпираю, когда могу. Я одна живу, с дочерью. Мой старик умер, вот мы и перебиваемся на пенсию в пять тысяч. А как прожить на пять-то тысяч и мне, и ей. И для церкви все время что-то нужно. Я зарок дала смотреть за ней.
— Как тебя зовут? — спросил Климент.
— Царева. Я староста церкви, а фамилия моя Царева.
— В первый раз такую церковь вижу, матушка Царева.
— А другой такой и нет. Где ты видел церковь, к стене пристроенную? Я пятьдесят лет здесь, а церковь мне до сих пор своих тайн не раскрыла, — сказала старуха, и Кавай почувствовал, что от этих слов у него по коже побежали мурашки.
— Какие тайны?
— Эх, молодой человек, да чего тут только нет… под этой церковью…
— И что же тут кроется? — переспросил Кавай.
— Эх, что… Ладно, брось про это и думать… — сказала старуха, отвернувшись в сторону.
— Подземный ход, — сказал Кавай голосом, показавшимся ему чужим.
Старуха посмотрела на него, и Климент Кавай в ее глазах увидел тот же взгляд, что и у старого шейха.
— А ты откуда знаешь? — с явным удовольствием спросила она.
— Я не знал, ты мне подсказала. Кто знает, что навело меня на мысль о подземном ходе, — сказал профессор, сам пораженный этим открытием. — А я думал, что ход находится ниже, в малом Святом Клименте.
— Кто это тебе такое сказал?
— Один приятель. Мы с ним собирались идти туда вместе.
— Он уже приходил, — сказала старуха. — Недавно приходил и ушел вниз. Странный такой. Тут годами переходят на ту сторону…
«Что это? — подумал Кавай и почувствовал, что у него кружится голова. — Что открылось мне в простом, ничего не значащем разговоре?»
Чувствуя на лице свежий утренний ветерок, веющий с Гудзона, Майя шла по улицам Манхэттена в свою квартиру, нервничая из-за дурацкой ситуации, в которой она оказалась. Ну, прямо настоящий романтизм — «надежная» связь развалилась в один момент! Но Майя, в отличие от романтических героинь, не чувствовала катастрофы и «всемирной боли» (разве что чувствовала, что у нее болит голова), были — всемирный обман, ее всемирная глупость и чувство стыда и отвращения. Она шла сквозь манхэттенскую толпу, мечтая только о горячем душе, и так и не узнала, что человека, с которым у нее первый раз в ее жизни был секс на один вечер, звали Никлас. И что Дуглас не было даже его фамилией, просто средним именем отца, его он называл как некую полуправду тем, с кем больше не был намерен встречаться.
Как человек принципа, Хью Эльсинор тем утром встал с одной мыслью: сегодня он выйдет на тридцать пять минут раньше, купит по пути букет цветов, пересечет реку Потомак и по дороге в Пентагон, не опоздав на работу, посетит могилу своего отца на Арлингтонском национальном кладбище. Он посмотрел в зеркало и обнаружил, что при этой мысли в уголке глаза у него появилась одна едва заметная морщина. Стареет? Все еще нет. Это было наследственное. Морщина напомнила ему о том, что и у его отца были такие вокруг глаз, только глубже. «Странно, — подумал он, — сегодня все напоминает мне о нем».
Хью вышел из большого здания с бассейном и красивым двором, где жил один в меблированной двухкомнатной квартире. Сюда из последней вашингтонской квартиры своих родителей он привез только личные вещи и три фотографии, на одной был отец в парадной форме, на другой — вся семья на барбекю на лужайке их дома недалеко от базы в то время, когда они жили в Ньюпорт-Ньюс в штате Вирджиния. Это был тот же дом, куда его мать вернулась после смерти мужа и где она жила сейчас, в четырех с половиной часах езды от него. Затем он перевел взгляд на фотографию своего выпускного класса в Вестпойнте, снятую в момент, когда они бросали вверх свои белые курсантские шапки. Плохо различимый, на заднем плане среди множества присутствующих на торжестве родственников он увидел и силуэт отца…
Хью Эльсинор остановил свой кадиллак на стоянке перед магазинами на Reservoir road возле вашингтонского канала, быстро обошел их, разочарованно констатировав, что ни в одном не продавали цветы. Он решил вернуться к небольшому торговому центру Sutton place, уверенный, что найдет цветы там. Он вошел в магазин и попросил большой букет белых роз. Продавщица сказала ему, что цветов пока нет, но их уже везут, и они будут здесь максимум через двадцать минут. Если он подождет, то выйдет из магазина с букетом свежайших роз, выращенных в Мэриленде.
Хью подумал, что утром не успел выпить кофе и что, ожидая, пока привезут цветы, неплохо было бы его выпить и съесть пирожное, так что он заказал двойной итальянский эспрессо и сел на террасе кафетерия «Starbucks». Кофе американо он пил на работе, а эспрессо, к которому пристрастился на службе в Боснии, — при каждом удобном случае. Пирожное он съел быстро, а кофе пил медленно. «По-боснийски», — улыбнулся он про себя, глядя на серебристых белок, которые бегали повсюду, ловко прыгая по аккуратно подстриженным газонам и по широким кронам окружающих лужайку старых деревьев. «Да, — подумал Хью с удовольствием, вытянув под столом ноги и расслабленно посматривая на улочку с домами в английском стиле в элитном районе Вашингтона, утопающем в зелени, потянулся, подняв руки высоко над головой: — Да, до чего здесь спокойно!»
Профессор Климент Кавай стоял перед отверстием в полу церкви Покрова Пресвятой Богородицы в Охриде, чувствуя холодное дыхание влажной земли, шедшее снизу. Старуха Царева, служительница церкви, носившая старинную местную фамилию, которая для профессора Кавая звучала с ономастической точки зрения как напоминание, если не о реальном, то, по крайней мере, мифологическом царском прошлом древнего города, подошла к отверстию, которое ранее было скрыто тяжелым ковром, затвердевшим от накапавшего на него воска, держа свечу в одной руке, другой взялась за кольцо в каменном полу и потянула… Поднятая крышка осталась стоять в вертикальном положении. Перед ними открылось помещение, из которого заструился воздух, поколебавший пламя свечи в руке Царевой, но не сумевший его погасить. Женщина взглянула на Кавая — профессор был бледен и взволнован.
— Тебе не обязательно туда лезть, — добродушно сказала старуха и добавила: — Недавно одного я туда пускала…
— Кого же, если не секрет? — почти машинально произнес Климент Кавай, даже не рассчитывая получить ответ.
— Ты знаешь Стефана Пипана? — ответила Царева, вопросительно глядя на профессора влажными глазами.
— Пипана? — ошеломленно переспросил профессор Кавай.
— Ну, да, кого же еще, — ответила женщина. — Так что ты решил, еще хочешь посмотреть подземный ход?
— Конечно, хочу! — отрезал Кавай и энергично ступил вперед, чувствуя себя ученым, готовым на жертвы ради науки, и делая вид, что его не очень-то и интересует, приходил ли сюда до него покойный Стефан Пипан или нет.
Когда глаза Кавая привыкли к темноте, царившей внизу, он заметил старую деревянную лестницу, уходившую в глубину. Профессор взял фонарик, включил его, глубоко вздохнул, торжественно посмотрел на старушку и начал спускаться в подвал церкви. За спиной раздался голос служительницы:
— Не пугайся, что я закрою крышку. Когда вернешься, сам ее без труда поднимешь. Иди прямо. Не заплутаешь. Увидишь, дорога сама тебя приведет куда нужно…
Кавай услышал, как тяжело опустилась большая крышка у него над головой. Одновременно исчезло трапециевидное освещенное пространство внутри подвала.
Он посветил фонариком перед собой, и слабый сноп света выхватил из темноты белую, грубо вырубленную мраморную колонну с бледными серыми узорами, за ней другую, потом третью… Климент понял, что церковь стоит на дюжине мраморных свай. В этот момент до него докатилось эхо от удара тяжелой крышки по мраморному полу церкви. Профессор продолжал идти вперед, и вскоре желтый кружок света уперся в тяжелую окованную железом дверь. Сначала Кавай попробовал толкнуть ее, но потом понял, что дверь открывается на себя, протянул руку к большому ржавому кольцу и тут заметил нечто необычное. Это было не простое железное кольцо, оно имело вид змеи, кусающей саму себя за свой собственный хвост. «Уроборос! — почти закричал профессор аналитической семиологии: — Змея, кусающая себя за свой собственный хвост, — это древний символ вечного возвращения. Что означает он в этом месте? Вход в бесконечность? Или некое бесконечное возвращение? Чье? Откуда?», — лихорадочно спрашивал сам себя Кавай. Он ухватился за кольцо, покрытое ржавчиной, почувствовал пальцами змеиную чешую и, немного страшась, попытался приоткрыть тяжелую дверь. Та не поддалась ни на сантиметр.
Преодолевая тревогу и стараясь внешне оставаться спокойным, профессор напряг мышцы и еще раз потянул кольцо, теперь уже изо всех сил. Тяжелая дверь медленно и со скрипом сдвинулась с места. Когда Кавай вошел внутрь, то заметил еще одну такую же. Он вспомнил старуху, которая рассказывала про три двери. Через какое-то время он убедился, что действительно есть и третья дверь, которая, в отличие от первых двух, открывалась от себя. Пройдя в нее, профессор, наконец, зашагал по широкому коридору с арочным сводом, извилистому, уходящему вперед, докуда хватало глаз.
Профессор узнал этот коридор по точному описанию в книге. «Значит, Нушич и в этом был прав», — заключил Климент Кавай и вспомнил, как недоверчиво отнеслись его коллеги к комедиографу как автору путевых записок. «На хороших комедиографов можно положиться, они ничего не выдумывают; их успех в том, что люди реагируют на то, что им знакомо». Климент Кавай продолжал идти еще минут двадцать, пока не достиг места, в котором выяснилось, что коридор имеет ответвление. Он пошел по нему, но наткнулся на стену.
Профессор подумал, что новый проход — это мираж, и попытался объяснить это явление, когда из глубины послышался стук, заставивший его ускорить шаг и вернуться. Он обернулся, когда стук стал совсем близким. В тот самый момент из того коридора, который он счел несуществующим, вылетела повозка и быстро покатилась в сторону выхода из тоннеля. Это была та же самая двуколка, с той же лошадью и тем же возничим, которых профессор видел утром на рынке. Кавай вспомнил, что от Царевой он слышал о призраке, который, пролетев по воображаемым параллельным коридорам подземного хода, продолжал двигаться в реальном мире, совершая свои странные прогулки на протяжении веков. Потом мимо Кавая проскакал русоволосый античный всадник в украшенном с двух сторон золотыми бараньими рогами блестящем шлеме, горяча черного, почти бешеного большеголового коня.
Призрачный колесничий и всадник позади него потерялись за поворотом, и профессор повернулся, намереваясь продолжить путь, но тут же остановился. Перед ним неожиданно возник человек в кафтане грубого сукна и в высокой шапке из домотканого холста цвета глины. Он стоял, скрестив руки на груди, почти касаясь ладонями плеч, склонив голову и смиренно глядя себе под ноги. На его лице краснела свежая рана — от удара кнута кучера, решил профессор, присутствовавший при известной сцене. Тихий дервиш доброжелательно посмотрел на Кавая и отошел в сторону, дав ему пройти. Профессор снова напрягся и рассеянно кивнул, почувствовав дружелюбие призрака, после чего дервиш повернулся и быстро зашагал дальше по коридору, туда, куда всего несколько минут назад ускакали разгоряченные кони и их разъяренные хозяева.
Когда зазвонил телефон, Станка Коева убиралась в гостиной. Она с тряпкой в руке подошла к телефону и нехотя сняла трубку. Постояла, нахмурив лоб, но потом ее лицо просветлело.
— Майя, дорогая! — закричала она в трубку. — Как ты там?
Станка стояла и кивала. Она и сама не понимала, почему, но звонок этой девушки вдруг стал для нее чем-то очень значительным. Ей казалось, что он соединяет ее с Горданом. Видимо, она почувствовала, что Гордан не представляет свое будущее без Майи, и поэтому начала видеть в ней нечто большее, чем просто девушку сына. Теперь, когда никого из них не было рядом, это ее предположение получило еще одно доказательство, и звонок Майи к ним домой приобретал в ее глазах все большее значение.
— Конечно, я дам тебе его номер, дорогая. Подожди немного, я поищу, где он записан, — сказала Станка Коева, выпустила тряпку из рук и начала рыться в куче бумаг, которые Деян оставил на столике неразобранными. Там были магазинные чеки, список дел, которые нужно было сделать в ближайшее время, визитные карточки и листочки с телефонными номерами, такие, как и тот, на котором был записан номер Гордана в Вене. Не найдя нужный листок, Станка положила трубку рядом с телефоном и начала перебирать бумажки обеими руками. Когда она, наконец, нашла его и снова взяла трубку, улыбка сползла у нее с лица, она вся потемнела. Всхлипывая где-то там, отчаянно далеко, Майя в муках бессвязно изливала ей свою душу — она практически призналась в том, что провела любовную ночь с незнакомцем.
— Давай-ка, дорогая, успокойся, — сказала Станка, ощущая, как травмирована эта девушка, которую, если говорить честно, раньше, когда та приходила к ним домой, она встречала со все растущей неприязнью из-за ее самоуверенности, казавшейся высокомерием. Станка Коева была женщиной старой закалки, и она не одобряла слишком вольное поведение Майи. Она привыкла к тому, что жена должна быть тенью, следующей за мужем, она сама была всегда рядом с Деяном — и в счастье, и в беде. Станка боялась, что целью этой девушки, которая, не стесняясь, кокетничала с ее сыном, целовала его даже в ее присутствии, было показать, прежде всего, ему самому, да и ей с Деяном, что она может вертеть Горданом, как хочет.
Теперь в этом прерываемом всхлипами голосе она не слышала ничего из того, что ей не нравилось в Майе. Это была исповедь ребенка, где-то далеко задыхающегося от боли и нуждающегося сейчас в понимании и поддержке близкого человека. Станка вспомнила, что эта девушка осталась без матери, подумала, что ее добродушный, но вечно занятый отец, даже если бы и захотел, не смог бы понять, через какие испытания проходит его дочь, и она инстинктивно приняла на себя роль защитницы. Эта была ее роль — и по велению сердца, и по воспитанию.
— Все будет хорошо, дорогая, — сказала она сочувственно, но вместе с тем и решительно, — выше голову и делай то, для чего ты туда уехала. Все уладится, слушай, что тебе говорит тетя Станка. Вам с Горданом просто надо снова встретиться. Жду не дождусь, чтобы увидеть вас обоих дома…
Кавай уже полчаса шел вперед и вспомнил, что в книге Нушича было написано, что подземный ход от входа в Охриде до выхода в Велгошти длиной в час ходьбы. Профессор захотел пить и достал из рюкзака свою старую военную фляжку, которая в молодости сопровождала его во всех полевых исследованиях, и, отпивая из нее маленькими глотками, двигался дальше. Опустив фляжку, он вдруг увидел далекий свет в глубине прохода, а потом и силуэт человека, сидящего на земле.
— Кто там? — крикнул ему незнакомец, и профессор Кавай сначала по голосу, а потом и по облику понял, что силуэт принадлежит человеку, ему знакомому.
— Стефан, — неуверенно спросил Климент Кавай, — это ты?
— А, это ты, Клим, — ответил человек с облегчением. — Я думал, ты меня не найдешь.
— Конечно, — Кавай подошел поближе к Стефану Пипану, теперь скорее рассерженный, чем удивленный встречей, — учитывая, что ты направил меня по ложному пути.
— Приятель, я вправду думал, что переход начинается в маленькой церкви… Только теперь я увидел, где он на самом деле.
— Ты приходил сюда и раньше. Мне сказала та старушка наверху.
— Ну, ладно, извини… я просто не хотел сразу говорить тебе, где вход, — сказал Пипан. — Сказал бы, как только мы бы пришли сюда. Если бы… если бы не непредвиденные обстоятельства.
— А этот твой Градишкий с факультета, который, якобы, так сильно тебя уважает, он просто врун…
— Почему? — спокойно спросил Стефан Пипан.
— Потому что он сказал мне, что позавчера ты умер.
— Ну, и что, — сказал Пипан, — я действительно умер позавчера вечером.
— Вижу, — язвительно сказал Кавай и подал ему фляжку с водой. — Хочешь пить?
— Не хочу, — сказал Пипан и добавил: — Мы, покойники, не испытываем жажды.
Кавай посмотрел на своего друга.
— Если ты пытаешься шутить, то хочу сказать, что у тебя плохо получается, — сказал он взволнованно.
— Я не шучу, приятель. Всему на свете приходит конец, вот пришел и мне. Только я хотел идти не наверх, а — вниз. Я всю жизнь искал этот подземный ход и пока не умер, так и не нашел.
Кавай в изумлении смотрел на своего покойного друга.
— Ладно, ладно, — сказал Пипан, — не волнуйся ты так. Призрак, как призрак. Не первый, не последний. Опять же, скажи мне, что плохого в том, что ты встретил дух старого друга?
Он сказал это так сердечно, что Каваю немного полегчало.
— Наверное… — сказал Кавай и продолжил в более оптимистическом тоне: — Так, значит, ты решил пойти по переходу Нушича…
— Я же до смерти любопытный. Вернее, даже и после нее. У каждого человека есть свой бзик, у ученых — это наука, так ведь?
— Так, — согласился Кавай, удивленный спокойствием, с которым он стал относиться к странным явлениям, преследовавшим его с самого утра.
— Теперь я знаю, почему я никогда не мог понять, что имеется в виду, когда говорят «вечный покой». Тьфу К нам это не относится. Впрочем, ты сам увидишь…
— Я не тороплюсь! — Кавай едва заметно сплюнул через плечо, как когда-то делала его бабушка в доме в Месокастро.
— Торопись, не торопись — все там будут, — сказал Пипан. — Мне только вина не хватает. Я любил за воротник заложить. Оттого и умер. Позавчера вечером хватанул несколько капель. Вернее сказать, полбутылки красненького. Тут меня и прихватило, а потом будто молотком по голове, и в ней что-то взорвалось, как эта двуколка недавно…
— А ты ее тоже видел? — удивленно спросил Кавай.
— Эээх, — весело сказал Пипан, — этот турок с кнутом уже три раза проехал с тех пор, как я здесь. После него прошел Али-паша Янинский с охранниками, один епископ, один партизан, искавший свой отряд, какие-то типы с автоматами, в камуфляже и с зеленой раскраской на лицах, которые сначала направились к выходу, потом передумали и вернулись туда, откуда пришли. Здесь все так. Туда-сюда, вверх-вниз… Как в дурдоме.
— А турок вышел наружу? — спросил Кавай.
— Все вышли, и он тоже. За ним вышел Александр из Кутлеша[67]. Пусть их, — лениво прокомментировал Пипан. — Я сижу здесь, считаю их и думаю: откуда столько бродяг в переходе? Вот скажи, почему я ни разу не встретил ни одного строителя! Почему не прошел Мимар Синан[68] с планом моста в Вишеграде[69] или купола Голубой мечети в Стамбуле… Но нет, все какие-то босяки вроде этого Джеладина[70] с поводьями охридской двуколки и кнутом в руках.
— Что за Джеладин-бей? — спросил Кавай. — Тот, про которого у нас песни поют?
— …и про которого в «Сердаре» Пырличева. Тот самый, — сказал Пипан, — хозяин Охрида, изгнанный султаном из столицы, и бандит, каких свет не видывал…
— И хозяин Кузмана Капидана[71], — сказал Кавай, увлеченный своими мыслями.
— Да уж, весь Охрид от него кровавыми слезами плакал: и турки, и гяуры[72]. Точно так же, — добавил покойный Пипан, — как рыдали и македонцы, и греки от сына Филиппа из Пеллы. Великие люди создавали себе имя, совершали подвиги, но люди для них не стоили ни гроша, я так считаю.
— И в чем тут дело, — спросил Кавай, — какого дьявола они хотят вернуться?
— Не могут представить, что их время безвозвратно прошло… — неохотно объяснил Пипан и добавил: — По правде сказать, я немного разочарован этим переходом. Тут в основном только местные и ходят. Я хочу вернуться обратно.
— Куда, Стефан? Куда ты пойдешь теперь, в таком состоянии? — сказал Кавай, скрывая облегчение.
— Ну, как куда?! Я подумываю посетить архитектурный, — ответил профессор Стефан Пипан. — Там интереснее. Есть, по крайней мере, новые идеи. Да и дети должны приехать в Скопье на похороны. Ты не рассердишься, если я уйду?
Кавай посмотрел на друга и быстро проанализировал ситуацию. Хотя они прежде договорились держаться вместе, теперь все изменилось, так что Кавай сказал:
— Я тебя полностью понимаю, Стефан… А мне интересно, я тут в первый раз. Кроме того, я всю жизнь посвятил поискам прохода в другой мир.
— Да, но ты ищешь лучший мир…
— А ты разве знаешь, что в конце этого прохода?
Пипан ненадолго замолчал.
— Понимаешь, — сказал он неуверенно, — я об этом пока не думал. Просто наблюдал: тут разные типы есть, некоторые — совершенные карикатуры, но, должен признать, были и более приятные встречи…
— Ну, а я, — сказал Кавай, — хочу посмотреть, лучше ли там… и, если да, то понять, смогу ли я тот мир вытащить наружу, к нам, потому что наверху дела идут далеко не лучшим образом…
— Ты помнишь, когда мы встретились, я сказал тебе, что этот проход не единственный? — спросил Пипан.
— Да, — сразу вспомнил Кавай.
— Ну, вот, понимаешь, сразу после похорон я собираюсь уехать поискать другой переход, такой же, только гораздо больше… — радостно сообщил Пипан.
— И куда на этот раз, Стефан? — спросил Климент Кавай, впервые чувствуя, что разговор со Стефаном приятен ему так же, как когда тот был жив.
— Куда? В Париж. Я был там на практике после защиты диплома, и теперь, когда я сдал жизненный экзамен, меня что-то снова туда тянет. У меня прекрасные воспоминания о пребывании в Париже, друг мой Кавай, просто замечательные… — у Пипана на лице появилась улыбка хитреца и грешника, хотя Климент Кавай одновременно чувствовал незнакомое и теперь холодное, а не теплое, пахнущее вином, дыхание друга, убеждаясь, что Стефан Пипан действительно отошел в другой мир.
— В Париж? — тем не менее с любопытством переспросил Кавай. — А что там?
— Глубоко под тротуаром в Париже скрывается одна из самых больших тайн города: сотни километров подземных коридоров и залов, простирающихся вдоль всего левого берега Сены…
— Сотни?! — ошеломленно переспросил Кавай.
— Сотни, приятель! — подтвердил Пипан и сделал это так живо, что, если бы не холодное дыхание, Кавай снова бы засомневался в его статусе покойника. — В старых шахтах под Монпарнасом в восемнадцатом веке вырыли подземные рвы, в которых за годы похоронили тела более шести миллионов парижан…
— Сколько? — недоверчиво спросил Кавай.
— Шесть миллионов, приятель! Их в течение многих столетий хоронили в разных местах в городе: купцов, карманников, знатных граждан, преступников, санкюлотов, жертв массовых эпидемий, гильотинированных жертв революции, жертв Коммуны, просто умерших от старости…
— А люди знают про существование этого перехода?
— Конечно! В отличие от здешнего, про него все знают. Я скажу тебе еще одну вещь. У входа в него стоит мраморная плита, на которой вырезано: «Arrête!». И написано еще — «C’est ici l’empire de la mort». Ты ведь понимаешь, что это значит, не так ли?
— Еще бы. Я окончил классическую гимназию, — важно сообщил Кавай и, чтобы доказать это, механически перевел фразы, которые Стефан Пипан так сочно выговорил по-французски. — Это значит: «Стой! Здесь царство мертвых». Нечто похожее на надпись при входе в Ад у Данте… только у него тем, кто туда входит, рекомендуется оставить надежду…
— И раз уж мы заговорили об этом, знаешь ли ты, что, в отличие от вымысла Данте, этот переход действительно существует и в него можно войти? — спросил Пипан.
— Правда?! — спросил Кавай и поймал себя на мысли, что после окончания исследования перехода Волчани он уже хочет срочно отправиться в Париж…
— Да. Многие посетители утверждают, что в парижских катакомбах они почувствовали холодное дыхание смерти и видели призраки революционеров. Катакомбы и вообще парижские подземелья — и сегодня чрезвычайно загадочные места, о которых много не говорят.
— Почему? — наивно спросил Кавай.
— Ну, как почему! — с чувством воскликнул Пипан. — Париж считается городом света. Никто не хочет, чтобы какие-то темные места нарушили этот образ…
— Ты хочешь опять сказать: в отличие от того, что делается у нас… — сделал вывод Кавай.
— Понимай, как знаешь, — сказал Пипан.
— А ты сам-то уже побывал там? — не без задней мысли спросил Климент Кавай, довольный тем, что является первым живым ученым, который посетил Волчани.
— Правду сказать, когда я был в Париже, меня больше интересовала жизнь, готика Нотр-Дама, архитектурный подвиг Эйфеля, кафе Латинского квартала, студенческая любовь в мансардах пансионов, иногда, после получения стипендии, и проститутки на Place Pigalle… А теперь настало время взглянуть на этот переход, а, может, и еще на другой…
— Еще какой-то? — тихо повторил Кавай. — Ну-ка, Стефан, говори, сколько еще есть таких переходов?
— Эээх! — сказал Пипан, подняв правую руку и делая жест, будто перелистывает огромную невидимую книгу. — Им несть числа! Есть переход в донжонах Лондона, подземельях Петропавловской крепости в Санкт-Петербурге, в знаменитых старых цистернах в Стамбуле, были такие переходы и в Шанхае, и под старинными дворцами Киото, даже в Вашингтоне — в подземной инфраструктуре между Белым домом, Конгрессом и окружающими их зданиями… только американцы по своему лабиринту не ходят пешком, а ездят специальной подземной железной дорогой…
— Это невозможно… — сказал потрясенный Климент Кавай, — да ведь это всемирная сеть…
— Вот именно! — серьезно посмотрел на него покойный Пипан. — А ты что думаешь, откуда появляются тени прошлого? Из одного Волчани? Везде, Кавай, есть свои собственные подземелья и их обитатели. Их призраки — там, наши местные — здесь. Другой вопрос, что все они могут создать проблемы для нашего общего мира. Они действуют на местном уровне, но если задумают что-то глобальное, то мало не покажется никому… слава богу, им не пришло в голову организовать подземный интернационал, тогда бы всем нам пришел конец…
— Вот оно что… — не переставал удивляться Кавай.
— Можно создать и подземную историю, да что там, и подземную географию, — спокойно продолжал Пипан. — Тебе известно, что в Древней Греции считали, что в царство теней можно попасть через три подземных прохода, вернее, три пещеры неведомой глубины: одна из них в Ахерузе, вторая — в Понтийской Гераклее, а третья в — Колоне.
— В колонне? — попытался пошутить Кавай. Впрочем, это была просто попытка справиться с потоком сведений, который обрушил на него Пипан.
— Нет, не в колонне. Это географическое наименование, — не принял шутки Пипан. — Через эти проходы в древности осуществлялось все подземно-надземное мифологическое движение. Например, Персефона полгода проводила в подземном царстве своего мужа Аида, а полгода наверху у своей матери Деметры; Эвридика внизу, Орфей наверху, Харон, посещавший внешний мир — наверху, Геракл у Цербера, трехголового сторожа подземного царства, опять-таки, внизу… Эней Вергилия проник в подземный мир через вулканическое озеро Авернус, которое римляне считали входом в подземный мир. И так далее, и тому подобное…
— Так, так… — соглашался Кавай.
— Существуют целые карты того света с переходами, переправами и каналами, сообщающимися с внешним миром. Открою тебе одну тайну: я оставил своему бывшему помощнику Градишкому проект, мое авторское представление того, как выглядел Тартар, крепость, в которой содержались души грешников в подземном мире в древности. Я исходил из источников, которые указывают нам, что Тартар — крепость с бронзовыми воротами и тремя рядами стен, под которыми течет подземная река Флегетон… Это подземное движение — старая проблема, дорогой мой Кавай, — сказал профессор Пипан, — и, как видишь, всемирно-исторический процесс…
— Вот как… — проговорил профессор Кавай и с некоторой завистью оттого, что сам он пока остается в местном переходе, добавил: — Значит, теперь у тебя курс на Париж?
— Да… Отправлюсь в Париж — через кладбище в Скопье… — сказал, прощаясь, покойный архитектор, быстро и легко встав.
Климент Кавай печально посмотрел на старого друга. Он понял, что пришло время прощаться.
— Ну, до свидания, Стефан! — сказал Кавай, чувствуя, что грусть сжимает ему сердце.
— Вообще-то, лучше сказать: прощай, — поправил его Пипан, — но я понимаю, что ты имел в виду.
— Да, да, — думая уже о своем, печально сказал Кавай.
— Не беспокойся, — Пипан подошел к нему и дружески положил невесомую руку на плечо приятелю, — в конечном итоге все будет хорошо.
— Это ты о чем? — Кавай вздрогнул от того, что могли означать слова его покойного друга.
— Сам поймешь! — оптимистично сказал Стефан Пипан, подмигнул старому другу и, будто сам себе, сказал: — Ладно, хватит… Он повернулся и медленно, молча, пошел по коридору к выходу в Охриде. Вдруг он остановился.
— Послушай, — еще раз быстро и решительно воскликнул Пипан, словно очнувшись от меланхоличного настроения, — занимайся тут своими делами, но смотри, приходи ко мне на похороны, слышишь! Мои два остолопа могут передумать и не приехать, когда увидят, что я им в наследство оставляю только одну квартиру, да еще им придется за нее кредит выплачивать. Нехорошо, если на прощании не будет ни одного близкого человека. И так уже в ректорате раздумывают, стоит ли оказывать мне почести на самом высоком уровне. Не хочется, видите ли, ректору возвращаться из отпуска. У нас человеку лучше не умирать!..
Кавай кивнул Пипану в знак согласия.
Ночью готическая орнаментика собора Святого Стефана казалась в своей рельефности нереальной. Майя, в джинсах и футболке, с подобранными волосами и рюкзаком за спиной остановилась перед разукрашенной вертикалью колокольни собора, самого известного символа Вены. Заглядевшись, Майя на миг забыла, зачем она здесь. Ее захлестнуло приятное чувство. На душе стало легко. Затем она перешла улицу и заглянула внутрь гостиницы Sacher, знаменитой своим тортом, который здесь придумали, вошла в вестибюль и будто с камерой в глазах начала бродить по коридорам, увешанным фотографиями знаменитостей в рамках. Наконец, она оказалась в роскошной комнате со стенами из лакированного орехового дерева, с диваном и креслами ярких цветов, четырьмя красными абажурами и картинами в золоченых рамах. Потом она вышла на Kärtner Straße и с такой же почти призрачной легкостью влилась в живую людскую реку туристов, ища, снова ощутив напряженность, между ними Гордана. Майя лихорадочно всматривалась в лица, временами останавливая нескончаемое кино про Вену, пересматривая эпизоды, затем обращалась к новым в поисках лица Гордана.
Но его нигде не было.
В это время Гордан, сидя на легком алюминиевом стуле в закусочной Nordsee, ел бутерброд с лососиной и пил пиво, а вокруг него кипела разгоряченная толпа, на которую он не обращал никакого внимания. Он глядел куда-то внутрь себя, мысленно перелетая из Скопье в Нью-Йорк и обратно, обращаясь к своим воспоминаниям: встречам с Майей, их страстным поцелуям в магазинчике его отца или у решетчатой двери в подвал, когда на лестнице гасла лампочка…
Стоя перед зеркалом в своей спальне в Скопье, профессор Климент Кавай завязывал черный галстук. «Мне пришлось прекратить поиски», — сказал он и посмотрел вглубь зеркала, откуда с улыбкой и с таким выражением лица, как будто она была счастлива быть снова дома, на него смотрела сидевшая на супружеском ложе Анастасия Кавай.
— Мне позвонил декан нашего Пипана и сообщил, что похороны сегодня, — сказал он жене, вместо «нашего» он сначала хотел сказать «несчастного», но в последний момент решил, что это может ей не понравиться, — так что я временно отложил изучение перехода в Волчани.
Наблюдая за ее лицом в зеркале, Климент подумал: распространенное мнение, что покойники не отражаются в зеркале — это просто глупость. Он хорошо знал, что дело не в зеркале, они могли появиться где угодно, благодаря внутренней связи живых и мертвых, миров, откуда приходят и одни, и другие. Есть народы, которые видят целые армии мертвецов, а не всегда могут увидеть свою недавно умершую бабушку. И наоборот: есть люди, которые, ничего не чувствуя, проходят мимо привидений в том месте и именно в тот момент, когда те заводят там свои игры…
— Еще не знаю, что там будет, — сказал Климент, поглядывая на заинтересованное отражение Анастасии, думая обо всех умерших, с которыми он вступил в контакт за последнее время, но, не желая, чтобы жена разволновалась, больше ничего не сказал, а только добавил: — Через пару дней вернусь.
Потом, как человек, которому что-то пришло на ум, Климент ласково сказал ей:
— Если хочешь, могу взять тебя с собой. Это вполне удобно… Если, конечно, у тебя есть такое желание, — уточнил Кавай.
Она меланхолично улыбнулась и отрицательно покачала головой.
— Я так и думал, — сказал Кавай и повернулся к ней. — И я тоже хорош, нашел, кому предложить выйти из дома. Как будто не знаю, какая ты домоседка!
Кавай пригладил волосы и снял с вешалки аккуратно выглаженный черный костюм.
— Я надену тот же костюм, в котором был на твоих похоронах, — сказал он Анастасии. — На улице прохладно. Уже сентябрь.
Похороны профессора Пипана прошли, по мнению всех присутствовавших, весьма достойно. Помост в часовне на кладбище Бутел в Скопье, на котором стоял гроб с телом Пипана, а рядом — его фотография, снятая, когда он был молодым, был украшен цветами и несколькими венками. На темно-синей подушечке были выложены три ордена, полученные покойным в свое время от государства, которое, впрочем, как и он сейчас, тоже было покойным. Перед часовней ждали несколько человек, приехавшие пораньше односельчане и соседи по дому.
Когда Кавай возлагал цветы на помост, его глаза наполнились слезами. Он положил руку на закрытый гроб и в этот момент услышал шепот. Он поднял голову и к своему величайшему удивлению увидел Пипана, разгуливавшего, несмотря на прохладный день, в гавайской рубашке, который махал ему рукой, показывая, чтобы он встал по другую сторону гроба, на место, где обычно стоят ближайшие родственники, принимая соболезнования.
— Спасибо, Климент, — сказал покойный Стефан, явно тронутый. — Я знаю, что ты искренне огорчен.
Кавай, по просьбе друга, обошел гроб и встал за ним, будто он член семьи Пипана.
— Хорошо, что ты пришел, — виновник торжества хлопнул его по плечу, и Кавай едва заметно, не глядя на него, кивнул в знак согласия.
— Тебе не жарко в таком костюме? — сказал Пипан. — Знаешь, я ведь от жары концы отдал, правда. Хорошо, что хоть сегодня свежо.
— Дети приехали? — тихо спросил его Кавай, вытирая белым платком слезы.
— Приехали. Только, как водится, с опозданием… вот, и сейчас опаздывают, — нервно сказал Пипан. — Знаешь что, стой тут и принимай соболезнования, потому что если они в ближайшее время не появятся, мне придется принимать соболезнования самому.
В этот момент на лестнице, ведущей в часовню, появился декан Александр Градишкий. Он быстро кивнул присутствующим, деловито склонил голову перед гробом старшего коллеги, подошел, пожал руку профессору Каваю и встал рядом с ним.
— Профессор Градишкий, я полагаю, — тихо сказал Кавай, отвечая на рукопожатие.
— Да, это я, — не без тщеславия сказал декан архитектурного факультета. — Конечно, я вас знаю, профессор Кавай. Вы были в Совете университета, когда мне утверждали заграничную стажировку… Да, вот что, вы не хотели бы сказать несколько слов на похоронах? Перед часовней будет говорить ректор, он, в конце концов, согласился. Я думаю, вы были ближе всех с профессором Пипаном, так что…
Кавай не знал, что ответить, но тут на помощь ему пришел сам Стефан.
— Ни в коем случае! — воскликнул он из-за собственного гроба. — Им нужен человек, который сделает за них всю неприятную работу. Пусть уж сами как-нибудь… Мало я что ли на них трудился? Ты забыл, но ту стипендию, про которую он тебе сказал, ты ему сам выбил по моей просьбе. Без меня этот Градишкий даже статику не сдал бы, не говоря уже о том, чтобы в аспирантуру попасть… Ни в коем случае не соглашайся!
— От таких предложений обычно не отказываются, но я, к сожалению, к нему не готов. Прощание с близкими — дело ответственное, — сказал Кавай, тщательно подбирая слова. — Я думаю, что мы должны придерживаться плана, который наметили вы как организаторы…
— Плана… — сказал Градишкий и улыбнулся уголком губ, прикрыв рот рукой. — Мы планируем только строительство…
— А надо бы, — спокойно произнес Кавай, — планировать и уход из жизни. Это точка, которая означает конец самой важной стройки, созидания человека.
— Да, конечно, — сказал Александр Градишкий и на этом закончил разговор, вспомнив, что ему выступать вторым и надо хотя бы перечитать текст, написанный впопыхах и местами неубедительно, но потом решил, что что-нибудь сымпровизирует — его внимание привлекло прибытие академического начальства.
— Здорово ты его отбрил! — подмигнул Пипан своему другу и с ноткой сентиментальности добавил: — Он не такой уж плохой мужик, но все они, мать их, только и ждут, как бы побыстрее занять твое место. Не понимают, что их ждет то же самое…
В это время ректор университета неспешно начал читать свою речь.
— Как вам нравится план профессора Пипана? — прошептал Кавай, задумав маленькую месть представителю нового, тщеславного академического поколения.
— Какой план? — вполголоса спросил Градишкий, почувствовавший возможность еще раз показать себя.
— План крепости в Тартаре, — спокойно ответил Кавай. — Оригинальное решение, правда?
— Да, — как можно тише сказал Градишкий. — Очень любопытно. Постмодерн в новом виде… Вы о нем знаете?
— Я говорил о нем с вами по телефону, но вы, очевидно, забыли. — Кавай подчеркнул глагол «забыли», как вершину своей маленькой мести. — Помните, — громко и властно сказал Кавай, повернувшись к нему и подняв палец в воздух, — Пипан вам доверил этот проект. Не подведите его!
— Конечно, коллега, конечно, — снисходительно сказал Градишкий, пытаясь утихомирить профессора, сам того не желая, открывая свой коварный замысел.
— Кроме того, я здесь, — прошептал Климент Кавай и снова принял торжественную и значительную позу, — как гарантия лояльности к нашему Пипану.
— Ну, ты даешь! — прокомментировал Пипан, стоявший в своей гавайской рубашке у них за спиной. — На тебя посмотришь, кажется, что ты наивный простак, но иногда ты бываешь опасным. Хороший урок ты ему преподал. Как ты догадался, что он хочет присвоить мой проект?
— Интуиция меня не подводит! — громко сказал Кавай, причем на этот раз Градишкий никак не отреагировал, задумавшись над вмешательством верного друга своего покойного учителя и наставника. Как только он это сказал, Кавай услышал за спиной звонкий смех Пипана — он расплылся в улыбке, не замечаемый никем из присутствующих, занятых льстивыми разговорами и академическими сплетнями.
Не подходя к помосту, издалека, Клименту Каваю помахал археолог Одиссей Пинтов. Кавай притворился, что не заметил, посчитав, что в такой обстановке вообще неприлично махать руками.
Сам Пипан не находил себе места, как всегда, нетерпеливо поглядывал на часы, вертелся вокруг, высматривая, кто еще пришел к нему на похороны.
— Вот, наконец-то, два моих олуха! — крикнул он Каваю, и тот увидел его сыновей, которых помнил худыми и кудрявыми детьми, теперь они были облысевшими и животастыми мужиками. Они быстро подошли к гробу, поздоровались с Каваем и встали рядом с ним — как раз наступил черед выражения соболезнований родным и близким покойного.
— На всякий случай, если не увидимся, — сказал Каваю Пипан, когда оркестр перед часовней грянул первый марш, подавая знак, что пора поднимать гроб и переносить его на катафалк, — давай сейчас попрощаемся. После похорон я сразу отправляюсь в Париж… Долгие проводы — лишние слезы.
Сидя на террасе кафетерия «Starbucks» в маленьком и дружелюбном торгово-деловом центре недалеко от дома, лейтенант Хью Эльсинор наслаждался теплыми лучами сентябрьского солнца. Он чувствовал себя совершенно умиротворенным среди немногочисленных посетителей, почитывавших книги или нажимавших клавиши своих ноутбуков, пользуясь бесплатным интернетом заведения. Хью, вообще-то уже привыкший жить под давлением дефицита времени — каждый его день был тщательно спланирован — теперь был удивлен приятностью чувства, которое пронизывало его, сидевшего на террасе на Sutton place в ожидании цветов, заказанных в близлежащем магазине. Он с интересом поглядывал на людей, живущих в этом престижном районе, бегающих трусцой с пластиковыми бутылками воды в руках или выгуливающих своих четвероногих питомцев в большом парке рядом с домами, тонущими в обильной зелени, думая, какое счастье, что он не в Боснии — там все было невротично напряженным и громким, пожалуй, кроме, песен, тихих и задушевных… Но их слов он не понимал, а все остальное было отмечено войной, изрешечено, разрушено или сожжено, все было грязным и отвратительным.
«Да, — сказал Хью с удовлетворением, — в Боснии все, черт побери, по-другому. Прежде всего, слишком рискованно. Там человеческая жизнь гроша ломаного не стоит», и, поглядев на часы, увидел, что прошло уже больше получаса, встал, быстро допил свой кофе и направился в магазин. Цветы уже привезли. Он попросил белокурую продавщицу, дружески улыбнувшуюся ему, завязать розы лентой цвета, который, как ему казалось, был ближе всего к цвету формы морских пехотинцев, которую носил его покойный отец. Затем Хью сел в машину и, снова посмотрев на часы, понял, что если он поедет на кладбище, то опоздает на работу. Он бросил взгляд на цветы, которые лежали рядом на пассажирском сиденье, и решил опоздать.
Он притормозил перед входом на Национальное кладбище, потом остановился, пытаясь вспомнить, как проехать к той аллее, где на одном из целого леса одинаковых белых крестов было написано звание, имя и фамилия его отца. Какое-то время искал его, но благодаря своей натренированной способности ориентироваться, быстро нашел могилу и остановился перед ней. Хью вспомнил отца, потом его похороны, как капитан аккуратно сложил треугольником флаг, которым были накрыты гроб и лафет, и резко отдав честь, передал ему на хранение. Так решила его мать, хотя по правилам флаг должна была принять она. Он вспомнил, что тогда подумал: его мать злится на своего мужа, хотя, если не считать его смерти, впрочем, довольно быстрой и не мучительной, все его поведение, вся его жизнь не давали ей для этого ни малейшего повода.
Роуз не чувствовала ничего, кроме ужасной волны страха, поднявшейся в доли секунды, как только она поняла, что самолет увеличил скорость до крайних пределов. Салон, заполненный перепуганными пассажирами, большинство из которых вцепились окоченевшими пальцами в подлокотники, трясся от сильного грохота двигателей. Роуз посмотрела на Ребекку, мирно спавшую на соседнем сиденье. «Взять ли ребенка за руку? Прижать к себе или позволить ей спать дальше?» — лихорадочно думала она.
Одетый в замшевую куртку цвета заката, Никлас вылезал из желтого нью-йоркского такси, остановившегося у подножия Всемирного торгового центра, на крышу которого он собирался снова подняться. Не успел он еще выйти из автомобиля, как увидел перед собой людей, находившихся на улице перед зданием, которые, подняв как по команде головы, с ошеломленным выражением на лицах смотрели на что-то в вышине. Кто-то снимал происходящее на видеокамеру.
Грохот продолжал нарастать, и у Роуз сложилось впечатление, что самолет развалится на части от силы, с которой работали реактивные двигатели. Гул моторов стал невыносимым, и она схватила дочку за руку. «Боже, — подумала она в ужасе, — неужели это наш конец?» Кто-то закричал на незнакомом языке. Роуз увидела искаженные страхом лица пассажиров.
Ребекка приоткрыла глаза, подняла рыжеватые ресницы, глядя сквозь них бесконечно невинным взглядом.
Потом все превратилось в огонь. Прогремел взрыв, и Роуз захлестнуло горячим, страшно горячим светом.
Хью подошел к белому кресту, и в тот момент, когда он наклонился, чтобы положить на могилу розы и поправить ленту, его потряс оглушительный грохот, а затем сквозь окружающее пространство яростно прокатилась взрывная волна.
Лейтенант оставил цветы и выпрямился, чтобы посмотреть, что случилось. Он увидел столб пламени, выросший недалеко от Арлингтонского кладбища, расположенного на правом берегу реки, разделяющей Вашингтон, но не мог понять, ни где точно, ни, тем более, что именно, черт возьми, происходит. «Какая-то крупная авария», — подумал он и, как его учили, начал быстро анализировать, какие объекты риска находятся неподалеку.
Тогда в его голове промелькнула мысль, от которой он похолодел: «Неужели взрыв в Пентагоне?» Он почувствовал, что у него по коже побежали мурашки.
Эмоции переполняли его, пока он бежал к машине, доставшейся ему в наследство от отца.
Ник поднял голову и в тот же момент увидел большой самолет, приближавшийся к одной из двух колоссальных башен Всемирного торгового центра. Через секунду, прямо у него на глазах, сначала нос, а затем и весь самолет влетел в верхние этажи здания, при этом из его внутренности вырвался столб огня, а сразу вслед за ним повалил густой черный дым. Люди, видевшие это, закричали от отчаяния и невероятности произошедшего.
— Черт возьми! — заорал Ник, пораженный страшным зрелищем, которое кто-то рядом с ним продолжал лихорадочно снимать на видеокамеру.
Фиона Фицпатрик уже целый час пыталась дозвониться до Роуз.
Она принялась звонить ей сразу после того, как ее разбудил телефонный звонок, спросонья показавшийся ей очень громким и настырным. Потом она подумала, что это, наверное, Роуз — они вчера разговаривали по телефону несколько раз, потому что оказалось, что они не смогут встретиться, как планировали, а эта встреча должна была быть первой после того, как они почти месяц не виделись. Фиона разволновалась и из-за этого долго не могла заснуть. Почему и спала на следующее утро дольше обычного. Вспомнив о Роуз, Фиона сразу ободрилась и с радостью взяла трубку. Но это была ее невротичная соседка, с которой они бегали трусцой по ближайшему парку и иногда заходили что-нибудь выпить в соседнем кафе. Она панически кричала, настаивая, что Фиона должна переключить телевизор, по которому шла какая-то невнятная программа общественного канала PBS, на CNN, где в прямом эфире показывали авиакатастрофу, как позже выяснилось, одну из четырех, произошедших почти одновременно.
— Я не могу в это поверить! Боже, я не верю! — кричала, вне себя, соседка Фионы. Она прервала разговор так же неожиданно, как и начала, резко повесив трубку…
Взяв пульт, Фиона стала переключать каналы…
America Under Attack[73] — было написано красным и синим цветом в бегущей строке на CNN. Ошеломленная Фиона стояла и слушала взволнованные голоса репортеров. Она поняла, что произошло три нападения: в 8:45 утра по восточному времени Боинг-767, рейс номер 11, врезался в южную башню Всемирного торгового центра в Нью-Йорке, а через пятнадцать минут другой такой же Боинг, рейс номер 175, врезался во вторую башню — взрыв на верхних этажах здания был как огромный огненный шар. В 9:40 третий самолет, вылетевший из международного аэропорта Далласа в Вашингтоне, врезался в Пентагон. «Боже, разве такое возможно?!» — лихорадочно думала Фиона. Если бы она не видела это и по другим телевизионным каналам, то была бы уверена, что это чей-то циничный розыгрыш. Потом женщина обратила внимание на повторявшуюся информацию, что первые два самолета взлетели сегодня утром из их аэропорта. Она почувствовала тревогу, вспомнив, что Роуз с дочкой отправились сегодня на самолете в Диснейленд.
Фиона целый час набирала номер сотового телефона своей подруги, почти не обращая внимания на информацию о четвертой аварии, о которой рассказывали по телевизору: Боинг-757, рейс 93, компании Юнайтед Эрлайнс, который вылетел из аэропорта в Ньюарке, неподалеку от Нью-Йорка, упал в безлюдной местности где-то на юго-востоке от Питтсбурга. Затем Фиона начала набирать и номер Ребекки. Тщетно. Связи не было. Линии ли мертвы, или Роуз с малышкой? Нужно проверить линии. Она попыталась позвонить в другую страну, но неуспешно. Фионе стало ясно, что телефоны не работают. «Нет! Это невероятно, — сказала она снова в состоянии полного ошеломления, — такого еще никогда не было», но понимание того, что просто нет связи, ее немного успокоило. Потом Фиона несколько часов попеременно набирала Роуз и Ребекку. А после уже не знала, кому еще позвонить. Она думала: «Как же так? Ведь, как и многие другие, занимающиеся астрологией, бедняжка Роуз лелеяла надежду, что с концом века закончится принесшая столько страданий эра Рыб, что на рубеже столетий на все человечество прольется гармония и что мир вступит в новую счастливую эру Водолея…»
До поздней ночи, до рассвета 12 сентября, Фиона снова и снова смотрела новости по всем телевизионным каналам. Это было выражением бессознательного желания восстановить события, попыткой глубже осмыслить их. К тому же, выслушивая одну и ту же информацию, глядя на одни и те же кадры, она старалась притупить в себе боль и таким образом справиться с шоком от трагедий и потерь, которые принес этот день. На время ей это в какой-то степени удалось, но потом Фионе снова стало нехорошо — голова раскалывалась от нежелания поверить в произошедшее, от беспомощности, от гнева и отчаяния…
«Насколько все, черт побери, относительно, — думал лейтенант, разглядывая пострадавшее крыло Пентагона, где работал и он. — Это жестокое нападение на мою суверенную страну беспрецедентно». Хью чувствовал, как в нем нарастает ярость, сдавливая ему горло. «Всякое милосердие к кому бы то ни было недопустимо. Надо ответить со всей беспощадностью», — думал Эльсинор и, кто знает, почему, моментально вспомнил группу иностранных студентов из Американского университета, проводивших мирную демонстрацию перед Белым домом против войны в Македонии. Затем его внимание привлек огонь, вырывавшийся из разрушенного крыла здания, который тушили пожарные машины. «Чем мы заслужили такое? Войну начали они сами, без какого-либо давления с нашей стороны. А мы им еще помогали… Нет, все же террористы не могут быть борцами за свободу», — подумал он.
Убеждения Хью Эльсинора, до сих пор основывавшиеся на том, чему его учили в школе, сильно изменились под воздействием чувства опасности, которое он и миллионы его соотечественников испытали впервые в жизни.
Возбужденные покупатели, заходившие утром в магазинчик Деяна Коева, взволнованно обсуждали случившееся в Нью-Йорке. Сам Деян поверил в правдивость информации о трагедии только тогда, когда в дневных новостях национального телевидения своими глазами увидел картину произошедшего.
Судя по тому, какие испуганные лица были у деятелей дипломатических ведомств западного мира, комментирующих в своих коротких и, как всегда, осторожных заявлениях события 11 сентября 2001 года, Деян понял: то, что случилось, крайне важно. Шоком было уже то, что террористические нападения произошли в метрополии современного мира, государстве, казавшемся самым безопасным и могущественным. Эта мысль, несмотря на ее трагичность, показалась утешительной Деяну Коеву, жившему в стране, где все сильнее разгорался межнациональный конфликт, с каждым днем грозивший перерасти в настоящую войну. О беспорядках в Македонии последнее время сообщали все телевизионные каналы. Теперь реальность приобрела другое, неожиданное направление. Пометка Breaking news[74] сопровождала новости из Америки.
Деян вдруг почувствовал, что война в Македонии стала бледнеть на фоне потрясений и бурь, которые ожидают мир в будущем. Новый век породил у человечества новые страхи.
— Ты идешь к столу? — тихо спросила Станка, включив плитку, чтобы подогреть уже остывший обед.
У Деяна не было привычки смотреть телевизор за обедом. Он любил сесть за стол, налить себе и Станке, а иногда и Гордану, по рюмке ракии или домашнего вина, которое он делал сам из винограда со своего собственного небольшого виноградника, находившегося недалеко от Скопье и оставшегося еще от деда, и вместе пообедать, обсуждая все, что случилось за день.
— Я буду обедать у телевизора, — ответил Деян, не переставая внимательно следить за тем, что происходило за тысячи километров от Скопье. — Налей мне рюмку ракии и дай чего-нибудь закусить.
Пока мир трясся в лихорадке новой трагедии, затмившей межэтнический конфликт в Македонии, Климент Кавай ехал в Охрид кружным путем, потому что короткая дорога была небезопасной: там появились вооруженные группы, которые останавливали и грабили машины, а иногда даже брали пассажиров в заложники.
После того, как Кавай посмотрел страшные кадры из Нью-Йорка, он сразу же позвонил Майе — удостоверился, что она жива и здорова (правду сказать, она показалась отцу более нервной, чем обычно, но это было вполне оправдано, учитывая царившую там напряженность), и его мысли снова вернулись к Македонии. Он считал, что удар по Америке — это игра случая, минутное проявление слабости тамошней системы, которое приведет только к ее укреплению.
Его мучило развитие событий дома. Нескончаемый поток негативных происшествий заставлял профессора со всё большим усердием искать коридор под Охридом — оттуда, по его мнению, словно неиссякаемый источник грязной воды, било зло, заливая нечистотами его страну, где жили в основном добрые, хорошие люди. В богатом воображении профессора Кавая Македония в тот момент походила на затопленное вспаханное поле, когда-то полное здоровыми и богатыми, а теперь гниющими посевами.
В стране процветала нелегальная торговля — от контрабанды нефти в соседнюю Сербию, на которую было наложено эмбарго, богатела балканская мафия, действовавшая как транснациональная корпорация, при этом каждая ее часть финансировала свои группы и разного рода незаконные формирования, охваченные идеями этнически чистых территорий.
Политические партии разделились по национальному признаку и выступали под национальными символами и другими знаками беснующегося этнического бестиария; Каваю виделось, что эта геральдика знаменует собой появление новой, агрессивной исторической сущности. При этом партии больше занимались идеологией, чем реальной жизнью. Экономика становилась или черной, или серой. Подпольный бизнес стал способом выживания простых, неожиданно обнищавших людей. Население уходило в религию, строило культовые здания, воздвигало огромные кресты на горах и двойные минареты в новых сельских мечетях, отмечая свою территорию религиозными знаками…
В то же время уровень морали упал до самых низких отметок. «Куда мы катимся? — спрашивал себя профессор Климент Кавай, ведя машину окольными путями в Охрид. — Когда все это закончится?» Он думал о том, что в македонских городах и албанских деревнях, чего раньше никогда не бывало, процветает проституция, что ни человеческая жизнь, ни, тем более, человеческое достоинство уже не стоят и выеденного яйца, что развивается торговля людьми, что вместо пути к светлому будущему открывается путь к наркотикам, криминалу и оружию… Что коррупция — это как заразная болезнь, которую одна власть перенимает от другой. Что одни богатеют, оставляя других в беде, а страну — в болоте бесконечного переходного периода.
Все это профессору Каваю казалось пришедшим из другого мира. «Как это может быть, ведь те же самые люди и те же самые народы до недавнего времени вели себя совершенно по-другому?» — думал он, предполагая, что приход царства безнравственности является следствием того, что сквозь подземные ворота, которые есть не только здесь, но, как он узнал от Пипана, и в других местах в мире, наружу вышли темные силы прошлого. Они вызвали регресс, и при обратном движении человечество начало вязнуть в грязи времени и истории.
«Переход, — сказал Кавай, увидев, наконец, охридский холм и крепость на его вершине, — Волчани — вот ответ на тайну волчьего времени».
Легкий и влажный сентябрьский ветерок, продувавший Манхэттен насквозь, сушил мокрый нью-йоркский асфальт. Из бара доносилась сентиментальная прилипчивая музыка, но снаружи шумовой фон был другим. Кто сказал, что это город, который никогда не спит? Сейчас он в дремоте поздней ночи. Еще через час он заснет и на время успокоится, а потом, к шести утра, начнет медленно потягиваться, проснувшись от неспокойного сна, которым метрополия забывается в это жестокое сумасшедшее время. Гордан внимательно вслушивался в звуки большого города. Пролетали редкие автомобили, а иногда до его ушей доходили гудки сирен едущих где-то далеко пожарных машин. С рюкзаком за плечами Гордан шел по ночному городу и смотрел на небоскребы. Воздух над Нью-Йорком показался ему сияющим из-за миллионов огней, отражающихся на темном небосводе. На его лице играли отблески неонового света. Гордан услышал рэп и в удивлении остановился. Это была именно та музыка, которая ему нравилась больше всего. «Это невозможно», — подумал он в тот самый момент, когда кто-то позвал его по имени.
— Gordon! Hey Gordon, is that you, man?[75]
Он обернулся. У него за спиной — Гордан не верил своим глазам — стоял легендарный Bad Во da Gangsta’ — плотный молодой негр с золотой цепью на шее, пирсингом в ухе, в рэперской кепке, в съехавших мешковатых штанах и ботинках Caterpilar до лодыжек, который оживленно, по-рэперски, махал ему в знак приветствия. В левой руке он держал бумажный пакет с бутылкой какой-то выпивки. Он направился навстречу Гордану, двигаясь необычно, будто под стопами у него были пружины.
Совершенно неожиданно из-за угла появилась и Майя. Она очень удивилась, увидев Гордана здесь, и сразу же подошла к нему. Но он ее не замечает.
— Hey Gordon[76], — сказал Бэд Бо.
— Hey Bo. I was waiting for you, buddy. For a long time…[77]
Майя произносит его имя, гладит его по лицу. Гордан же, как будто все происходит в какой-то параллельной реальности, совершенно ничего не чувствует.
— Know, bro. I know it. Come along. Do ya feel like havin’ a drink?[78]
— Sure, dude[79], — Гордан вынимает из рюкзака бутылку, которую ему дал Кирилл, и, как ни в чем не бывало, продолжает разговор по-македонски: — Хочешь попробовать ракию?
Вместо ответа темнокожий идол смотрит на него с улыбкой…
Вдруг из переулка донесся голос, сказавший по-македонски:
— Я хочу, брат. Совсем уже тут замучался без нашей ракии.
Майя вздрогнула, а Гордан повернулся туда, откуда послышался голос. Из темноты появился молодой человек в камуфляже, с нашивками македонской армии и в черных рэперских очках.
— Ты кто?
— Твой земляк. Ты не меня ищешь? — спросил молодой человек в камуфляже.
— Я в первый раз тебя вижу, — напрягшись, ответил Гордан.
— Ну и что. Ты и Бо в первый раз видишь, но ведь ты же искал его, — сказал парень в камуфляже и поприветствовал черного рэпера, приложив два пальца ко лбу.
— Don’t believe it, manl — сказал Бо и засмеялся. — I really don’t believe it![80]
— Уж тебя-то, братан, я точно не искал, — сказал Гордан земляку. — Ты сам пришел, тебя здесь никто не ждал.
— Ну, мы к этому привычные, брат, — ответил тот примирительно, не желая портить себе настроение. — Много всякого-разного случается, чего не ждешь…
— Что это за встречи? Чей это сон? — спросила Майя, но никто ее не услышал.
— Нет, ну, хватит, мне все это снится, что ли? — крикнул, выйдя из себя, Гордан.
— Я не знаю, брат, — прервал его молодой человек в камуфляже. — Если ты спишь, значит, ты влез в мой сон.
— И что я в нем делаю? — удивился Гордан.
— А я? — сказала Майя на этот раз про себя, поняв, что попала в неведомо чей, но, в любом случае, чужой сон.
Неожиданно молодой человек в камуфляже повернулся к ней.
— Ты в моем сне. Оставайся, — предложил он Майе. — Ты мне нравишься.
Майя смущенно глядела то на одного, то на другого.
— Хорошо, что это хотя бы Нью-Йорк, — сказал Гордан, удивившись словам парня, произнесенным в пустоту, не замечая Майю, которая смотрела на него с отчаянием. — Что ты делаешь здесь в этой форме?
— То же, что и ты, приятель. Я тоже искал Бо, — сказал молодой человек в камуфляже тоном, который переливался разными оттенками — от искренности до иронии, и подмигнул негру — А что тут удивительного, мы одного поколения. Что касается военной формы, то здесь ее многие носят. Особенно в этом сезоне. Так что я и тут в тренде.
Бэд Бо заметил их замешательство, отпил из бутылки, скрытой в пакете, поднял неестественно большой козырек своей хип-хоп кепки и засмеялся.
— Yo, man! — крикнул Бо каким-то фальцетом, пробившимся из горла, полного алкогольных паров и смеха.
— По правде сказать, я стараюсь не встречаться с нашими. Сыт ими по горло, — сказал Гордан.
— Нет такого места, где нет наших! — сказал незнакомец. — Нас слишком много, шатающихся по белому свету. Дома и то меньше. Да и что дома делать? Там не погуляешь и много чего другого не поделаешь…
Гордан недоверчиво посмотрел на него.
— Слушай, приятель, ты, случаем, не под кайфом? — тихо спросил он.
— Расслабься. Сначала всегда так. Потом привыкнешь, — сказал неизвестный, ударив его по плечу, потом повернулся и зашептал Майе: — И ты расслабься, киска. Если хочешь, мы можем заняться любовью. У меня два месяца женщины не было. Поэтому ты и появилась в моем сне. Не бойся, это не опасно. И не больно. А может быть, приятно. Как во сне.
— Hey, do you kinda know each other?[81] — спросил Бэд Бо.
— Yeah, — ответил незнакомец в камуфляже.
— No, — резко и почти одновременно сказал Гордан.
Они посмотрели друг на друга, удивляясь противоположным ответам. Рэпер засмеялся.
— Sorry, man. Gordon… — рэперскими движениями Бо сначала показал на одного, потом на другого, — this is Meto. Meto, meet Gordon![82]
— Ты сын Кирилла? — выпучил глаза Гордан.
— Вот видишь, ты меня знаешь! — засмеялся Мето.
— Ты говоришь, как твой отец, — сказал Гордан, все еще удивленный встречей.
— У нас нет магазина, а то бы я говорил, как твой, — заметил Мето с улыбкой и начал читать рэп: «Была бы у меня лавка в Струге…»[83]
— Hey, what’s that tongue of yours?[84] — спросил Бэд Бо.
— Macedonian, you know?[85] — сказала Майя, но никто не услышал ее, кроме Мето, который вульгарно показал ей язык, а потом повторил ее ответ.
— Macedonian, you know?
— No, but seems good for rapping[86], — сказал с улыбкой негр и попробовал: Ma-ce-do-nia is а name I wonna rap, feels good to say, ‘cause you have no Ground Zero and this big bad gap…[87]
— Вот тебе ракия, — сказал Гордан и протянул бутылку Мето. — Отец прислал.
— О! — воскликнул радостно Мето. — Вот этого-то мне и не хватало.
— Ты знаешь, что случилось с твоим отцом?
— Как не знать, — сказал Мето, пока Бэд Бо оттачивал свою македонскую импровизацию, при этом он одновременно пел, смеялся и дурачился. — Его сняли с поезда в 48-м. Пять лет отсидел в лагере. Потом вышел и стал работать на железной дороге. Оттуда и на пенсию пошел. Сейчас он в Македонии, живой и здоровый. Ездит из Скопье в Куманово. Навещает меня и ругается с сержантами. Пенсии ему не хватает, и он продает ракию призывникам в поездах. И всем рассказывает, что у него сын в армии.
— И что? Врет старый, да? — спросил Гордан.
— Не врет, ты что, не видишь? Ты в Нью-Йорке, в моем сне, который мне снится в палатке на позиции в Липкове.
— Ты хочешь сказать, это не Нью-Йорк? Что это иллюзия… — сказал Гордан.
— Я не знаю, приятель. Может, и так. Может быть, именно в Нью-Йорке, ты перешел из своего сна в мой. А, может, и лучше, что это не Нью-Йорк. Сейчас и тут все возможно.
Майя повернулась, чтобы уйти.
— Ты оставайся, киска, — бросил ей Мето. — Я сказал тебе, займемся любовью. Нам будет хорошо вдвоем.
— Не повезло тебе, — сказала она. — Я люблю его.
— Это тебе не повезло. Ты сейчас в моем сне.
Майя повернулась и, подойдя к Гордану, закричала:
— Ты почему меня избегаешь? Я тебя все время ищу. И совершенно случайно нашла здесь.
— Я на самом деле хотел поехать в Парамарибо, — доверительно сказал Гордан, обращаясь к Мето, не видя и не слыша Майю. — Это на Карибах. Столица Суринама. Бывшая голландская Гайана. Ты слышал, брат, о Суринаме и Парамарибо?
— Какая разница, брат, — сказал Мето и отпил ракии из бутылки, а потом почмокал сухими губами, как будто ничего не пил. — Если бы ты хотел быть в этом твоем Парамарибо, мы бы здесь не встретились. Давай, выпей ракии. Все равно я не могу ее взять. Мне, когда пьется, — плачется. Ракию можешь выпить только ты. Спирт и spirit разные вещи.
Ошеломленная Майя все еще стояла рядом. Гордан поднял бутылку и отпил из нее. Вдруг бутылка начала распадаться и исчезать. Все стало исчезать. И Бэд Бо, и Мето, земляк в Нью-Йорке в камуфляжной форме. Остались только Гордан и Майя. В этот момент послышался звук взрыва. Гордан упал, закрыл голову руками и остался в таком положении, а вокруг него с грохотом рушились высотные здания. Потом он встал с земли, отряхнулся и пошел прочь. Майя видела, как он теряется из вида, входя в облако пыли…
— Гордан. Гордан, где ты! Гордааан! — кричала ему Майя изо всех сил.
Она вбежала в это облако, она звала его, но вокруг никого и ничего не было. Только пыль и пепел. И ее голос, вопиющий в этой пустыне.
Климент Кавай сел на скамейку у входа в церковь Покрова Пресвятой Богородицы, называемую в народе Лобницей, прикрыл глаза и стал ждать, пока у него пройдет головокружение, которое он почувствовал перед новым путешествием по подземному ходу. Царева принесла ему стакан воды. Профессор допил ее как раз в тот момент, когда внешние ворота открылись и во двор вошла девушка в серой юбке, почти в пол, широкой рубашке с длинными рукавами и шелковом платке, туго повязанном вокруг лица и шеи. В руке она держала сумку из беленого холста. Старуха встала, чтобы встретить ее.
— Вот, тетя Царева. От деда, посылает вместе с приветом, — сказала девушка.
Из темноты входа в старую церковь Кавай узнал Дениз, дочь своего школьного приятеля Рефета. Она молча поприветствовала его, и он сердечно помахал ей рукой.
— Сядь, посиди, дочка, — мягко сказала ей старуха.
— Тороплюсь, тетя Царева, — сказала Дениз. — Дед спрашивает: гости были сегодня?
— Были, скажи ему. Опять — много. Носятся каждый день последнее время… — ответила старуха, но, вспомнив, что профессор здесь, наклонилась и быстро что-то прошептала девушке, которая кивнула, передала Царевой торбу, повернулась и пошла к воротам.
— Передавай своим привет! — крикнул ей вслед Кавай. Она приостановилась, кивнула и скрылась за воротами.
Царева подошла к Каваю.
— Девочка носит мне передачи, — сказала она.
— Я понял, — не стал скрывать Кавай. — Это дочка моего друга.
— Она сказала. И еще сказала, что это они тебя туда пустили. — Царева поглядела на него, и Кавай узнал в ее лице влажный, проницательный взгляд Абдул Керим-бабы.
Климент ничего не ответил, потому что уже ни в чем не был уверен, и нарушил молчание только, чтобы прервать тишину:
— Возможно. Я говорил со старейшиной текке.
— С каким старейшиной? — поинтересовалась Царева.
— С нынешним шейхом Абдул Керим-бабой, отцом Рефета.
— Ты уверен? — спокойно спросила Царева.
— Что значит: я уверен? — сказал Кавай, подозрительно глядя на нее, — так же, как в том, что я сейчас говорю с тобой.
— Нынешнего шейха, дедушку Дениз, зовут Исмаил-баба, — начала объяснять Царева. — Абдул Керим-баба был третьим шейхом текке, жившим четыреста лет назад. Он похоронен с двумя предшественниками в третьей могиле тюрбе.
Климент Кавай почувствовал, что голова у него закружилась вновь, а на лбу выступили капли пота.
— Не волнуйся, они нас тоже поддерживают, — добавила старуха, взяла холщовую торбу и вынула оттуда глиняную миску и две ложки, завернутые в чистую ткань.
Она открыла миску с пловом, от которого сразу же пошел аромат сумаха и изюма.
— Почему? — спросил Кавай.
— Они охраняют переход. Ты вот, что думаешь, почему его зовут волчанским? Если бы по нему ангелы ходили, его бы звали ангельским. Плова хочешь?
— Так что, через него волки ходят, что ли? — перебил ее Кавай.
— Да кто только не ходит, — ответила старуха и добавила: — Оттуда зло идет…
— А ты что здесь делаешь? — осторожно спросил профессор Кавай, чувствуя озноб, пробирающийся по спине.
— Да вроде как сторожу, что делаю. Охраняю, как могу. Но удается не всегда, — продолжила Царева ровным голосом, будто рассказывая сказку. — Сторожат и те, в той части города, у базара. Так мы друг друга поддерживаем. Но бывает, приходит снизу великая сила, крушит волчанские стены, давит, срывает семь оков с трех дверей, бьет, дыбит тяжелый камень на полу, будто он перышко, камень трескается, и тогда вырываются наружу злые духи. Они приходят в самое глухое время — вихрем проносятся сначала над озером, так что на нем поднимаются волны, а потом разлетаются по всему свету, на все четыре стороны…
Климент Кавай почувствовал, что у него темнеет в глазах.
Его привели в себя вода и грубые руки старухи, которая ему на лицо лила из кувшина воду и при этом хлопала по щекам.
«Это эра производства фантазмов», — подумал профессор, пытаясь рационально объяснить самому себе всю иррациональность последних событий.
Потом он встал, решив продолжить изучение подземного коридора с того места, докуда добрался в прошлый раз.
Гордан не мог поверить своим глазам. Он несколько раз просмотрел на экране компьютера кадры обрушения зданий Всемирного торгового центра. По лбу у него текли капли пота. «А Майя? Ведь Майя там, — крутилась мысль у него в голове. — Могла она быть там во время катастрофы? Нет, — логично отвечал он самому себе, — потому что в это время Майя должна была быть дома и собираться на занятия в университет. Но где она живет в Нью-Йорке?» Один раз, еще в самом начале, когда он спросил ее об этом, она пошутила, что ассистент поселит ее у себя, чтобы «у него на руках были козыри», которые могло дать их общение… «Так где она живет?! — в волнении думал Гордан: — Уж не в том ли районе, где произошло несчастье?»
Оставшись после работы в компьютерной фирме, расположенной на первом этаже четырехэтажного здания на Mariahilfer Straße, торговой улице Вены, Гордан, не зная номера телефона Майи, пытался дозвониться в Скопье ее отцу, но тот не брал трубку.
«Может, Кавай поехал в Нью-Йорк искать Майю?» — думал он, в который раз пересматривая записи столкновений самолетов с небоскребами — сначала один самолет, как нож в масло, вошел в одну, а потом другой самолет во вторую башню, из которых в местах ударов вырвался густой темный дым. «А если поехал, была ли у него на то причина? Сам ли он решил ехать, или она позвала его… а может, ему позвонили, сказав, что он должен за ней приехать?» Гордан почувствовал в груди холод. На некоторых кадрах он заметил движущиеся по небу точки и попытался приблизить их. Увеличенное изображение было менее четким, но зато теперь стало ясно, что это люди, которые выбрасывались с верхних этажей Всемирного торгового центра в бездну под ними, понимая, что у них нет никакого шанса на спасение и рассчитывая лишь на быструю и менее мучительную смерть. Потом Гордан стал пересматривать кадры, когда верхние, оставшиеся нетронутыми части небоскребов в мгновение рухнули и упали вертикально, как в каком-то идеально нарисованном мультфильме о катастрофах.
Гордан решил поискать Майю в интернете. Правду сказать, если бы ему удалось ее найти, это была бы всего лишь небольшая картинка на экране, но все-таки ее живой образ и голос. Он тосковал по ней: по вызывающему жесту, каким она поправляла волосы (особенно, когда нервничала), по ее глазам (всегда улыбающимся, с выражением, в котором были смешаны ирония и нежность), по ее страстным объятиям и возбужденному дыханию… Вдруг у него в голове возник новый ряд леденящих мыслей: «А если он не сможет ее найти? Если никогда ее не найдет? Никогда больше не увидит? Вдруг она там, среди бесчисленных жертв, сгоревших, раздавленных, лежащих под обломками башен Торгового центра — двух ног нового Колосса Родосского, которые превратились в густое облако, тянущееся над океаном смесью строительной пыли и человеческой золы, состоящее из боли и оборванных судеб, напрасных ожиданий, оборвавшихся вмиг надежд — малых и больших… Что, если в этот самый момент ее пепел падает на факел в поднятой руке гигантской статуи, освещающей внезапно омрачившийся мир, что, если ветер разносит над Атлантикой то, что осталось от Майи?..»
В большую и уже пустую контору, куда не попадали лучи вечернего солнца, садившегося за западными фасадами разноголосой Mariahilfer Straß, тихо вошла и принялась за работу уборщица. Присутствие живого существа в пространстве, наполненном самыми мрачными предчувствиями, подействовало на Гордана успокаивающе. Потерев заледеневшие пальцы, парень пригладил растрепанные волосы и быстро ввел в строку поиска имя и адрес электронной почты Майи.
Он менял данные для поиска, стараясь сделать его как можно более всеохватывающим, вбивал ее имя и фамилию во всех вариантах написания: с «i», с «j» и даже с «y». Как обычно, сначала программа долго и тщетно искала, а потом Гордан терпеливо набирал запрос заново… Если бы только он смог с ней связаться!..
В комнате загудел пылесос, который уборщица включила в другом конце большого офиса. В этот момент на его столе зазвонил телефон. Гордан смотрел на аппарат, недоумевая, кто же, черт побери, мог сейчас звонить ему. Родители? Они никогда этого не делали. Как объяснила ему мать, телефонные разговоры в Македонии дороги, и Гордан успокоил ее обещанием, что он сам будет набирать их номер из Вены. Телефон продолжал звонить… Ему не хотелось поднимать трубку. Он бросил взгляд на уборщицу и понял, что она не слышит звонков. Пусть все остается так, как есть, решил Гордан, и попытался продолжить поиск Майи в интернете, но вдруг, как ошпаренный, схватил трубку.
— Hallo! — крикнул он в нее.
— Гордан, это ты? — долетел до него взволнованный голос, говорящий по-македонски.
— Кто это? — спросил он, ища подтверждения зародившейся надежде.
— Louise Ciccone, вот кто, дорогой! Более известная как Мадонна! — послышалось с другой стороны.
— Майя! — крикнул он в трубку, пытаясь перекричать гул Mariahilfer Straße, рев пылесоса в комнате и оглушительный стук своего сердца. — Майя, ты!
— Войди в мессенджер. Я хочу тебя увидеть, — сказала она.
Появилось имя пользователя «Maja091», сочетание ее имени и старого телефонного кода Скопье. Гордан щелкнул мышкой, и на экране возникло лицо Майи. Гордан принялся внимательно рассматривать маленькую картинку. Что это — фотография Майи или ее реальное изображение в данный момент?
— Гордан! — закричала Майя с отчаянной радостью, звук запаздывал и приходил чуть после движения губ. — Гордан, где ты?!!
Тут он заметил, что камера на его компьютере направлена к потолку и снимает пожарные детекторы и угол окна.
— Эй! — сказал он, повернув камеру к себе. — Как ты?
В другой стороне мира показалось его лицо.
— Ты стал еще красивее. Австрия хорошо на тебя действует… — ответила Майя и всхлипнула на экране.
— Ты вспоминаешь меня? — спросил Гордан и попытался ее развеселить на ломаном английском: — Ми: Гордан фром Скопье. Ю: Мей афтер Септембер илевен. Ай кот ю он дэ нет. Ви мит он дэ интернет. Мейк лав ин дэ сайберспейс. ОК?
— Ага, — сказала она и засмеялась, смешивая улыбку со слезами. На экране Гордан видел ее взволнованное и, может быть, поэтому казавшееся ему еще более привлекательным лицо.
— Эй, битте зер! Кайн емоцион! Их бин айн Остерайхер йецт. Емоцион ист балканиш реакцион! — продолжил он в том же духе, говоря так громко, как только мог. — Виен ист зер шен штад мит дер Шенбрун унд дер Музик Фераjн, мит Густав Климт, дем Югенштил, Хундертвасер унд ди Моцарт кугелн…
Уборщица, услышав, что он коверкает немецкий, укоризненно посмотрела на него и продолжила чистить пылесосом дорожку.
— Гордан! — прервала его Майя с ноткой отчаяния в голосе. — Я хочу, чтобы ты приехал сюда. Ты мне нужен! Я не могу без тебя. Я тебя, дурака, так люблю!
Привыкнув к полутьме подземного хода в Волчани, профессор Климент Кавай успешно продвигался по широкому коридору. Он миновал точку, до которой дошел в прошлый раз и, несмотря на то, что его недавно ушедший друг Стефан Пипан был тверд в своем намерении, надеялся, что тот передумает ехать в подземное путешествие в Париж и что они увидятся здесь вновь. От того, однако, не было ни слуха ни духа. Движение в подземном проходе было весьма оживленным, но Кавай, уже привыкший к фантомам и призракам, которые чередой проходили по старому туннелю, обращал внимание только на тех, кто, как ему казалось, того заслуживал. Мимо него прошел отряд бородатых повстанцев с гранатометами и винтовками через плечо, они направлялись к Охриду и без всякого интереса скользнули взглядами по его лицу. Потом он посторонился, чтобы пропустить шайку грабителей, пробежавших мимо и оставивших за собой запахи пота, табака и пороха. За ними прошагал толстый немецкий путешественник, который шел с книгой в руках и разглагольствовал вслух на тему того, что топоним Охрид происходит от немецкого слова Ochse, что означает вол, а Охридское поле от Ochsenfeld. Сразу после него прошла длинная цепочка людей, которые устало плелись один за другим с пустыми обожженными глазницами — в них профессор узнал побежденных воинов царя Самуила[88]. За ними проследовали еще целые армии других привидений: солдаты провели мимо Кавая молчаливую колонну людей разных возрастов в современной одежде, на которой была пришита большая желтая звезда Давида… Профессор прижался к стене и с близкого расстояния наблюдал за людьми, глаза которых были полны страхом и отчаянием. Заключенные, подгоняемые угрозами охранников, держали путь к выходу из подземного хода с другой стороны, по направлению к которому медленно, теперь уже в полной тишине, двинулся и Кавай.
Неожиданно в далекой тьме длинного коридора Кавай увидел свет и два человеческих силуэта. Он погасил лампу, начав медленно и осторожно приближаться к теням. Было очевидно, что люди вели приятную беседу, судя по тому, что время от времени, прерывая ее, они громко смеялись. Один из собеседников, пожилой человек в старинном городском костюме XVIII века — в кафтане, отделанном собольим мехом, и расшитом серебром жилете, сидел на большой мраморной глыбе. Перед ним, с записной книжкой в одной руке и карандашом в другой, стоял молодой человек, одетый на европейский манер, с крючковатым носом, зализанными назад волосами и красиво подкрученными усами и что-то объяснял первому, указывая на камень. Находившиеся поблизости керосиновые лампы бросали необычные двойные тени на неровные стены подземного хода. Вдруг старший из собеседников встал, а молодой человек с усами стал внимательно осматривать камень, на котором тот только что сидел, занес что-то в записную книжку, потом поклонился в знак благодарности, нагнулся, взял одну из ламп и быстро зашагал вглубь коридора. Старик снова уселся на глыбу.
Кавай включил фонарик, и старик заметил это. Не успел Кавай с ним поздороваться, как тот сам обратился к нему.
— А ты не хочешь, чтобы я встал? — спросил он.
— Нет, что вы, — удивленно ответил Кавай и после небольшой паузы осмелился спросить призрака, — а кто был тот человек, с которым вы разговаривали? Мне он показался знакомым.
— Да один одержимый, — ответил старик. — Записывает все, что выбито на камнях. А ты кто такой будешь, парень?
— Кавай. Меня зовут Климент Кавай, — сказал профессор.
— А, ты не из наших. Это стружская фамилия, — сказал старик.
— Все мы из наших, — уклончиво ответил Кавай.
— Ишь ты, умник какой нашелся! Что значит — все из наших? Мы, живущие в верхней части города, считаем, что отличаемся от жителей нижнего города, а не то, что от вас. Ты знаешь, что тот, кто к нам идет, должен у Нижних ворот сапоги обуть, и то мы не всех к себе пускаем в Верхний город…
— Простите, господин, а вы кто? — спросил Кавай.
— Андроник Пармак, парень! — с гордостью заявил старик.
— Пармак?! — Так это в вашем доме нашли мраморную плиту, на которой написано…
— Да, ΚΑΙΠΙΩΝ ΔΡΥΑΝΤΟΣ ΤΗ ΠΑΤΡΙΔΙ… (Капион Дриянтов — родине), — сказал старик на хорошем греческом. — А вот, только что он самый и прошел…
— Кто? — спросил Кавай, уже готовый к любому ответу.
— Он самый, — сказал Андроник Пармак, с усилием встал и показал на место, где сидел. — Капион Дриянтов. Вот тут его имя. Не понравилось ему, что я на его имени сижу.
Профессор Кавай посмотрел на кусок мрамора, на котором только что сидел Пармак, и вытаращил глаза, потому что это была та самая стела, которую он так давно искал.
— Значит, эта стела лежит здесь. А я столько сил потратил, отыскивая ее в Охриде, — сказал он Пармаку. — У Нушича написано, что камень находится у вас в доме. Но его и там не было…
— Я принес его сюда, когда простился с тем светом и пошел по переходу на другую сторону, чтобы было, где посидеть, — сказал Пармак, испытующе глядя на Кавая. — Теперь я иду оттуда, сейчас посижу тут и вернусь обратно…
— Вот оно что… — сказал Кавай, довольный, что наконец-то нашел один из нескольких знаменитых охридских камней.
— И тот парень, который тут был совсем недавно… Поговорил со мной немного, потом попросил встать, чтобы переписать текст. Да ведь и ты его видел, не так ли?
— Да, видел.
— Сам он из Белграда, а говорит, что его предки отсюда. Имя у него красивое, старинное. Его зовут Алкивиад…
— Нушич! — выпалил Кавай.
— Вот, вот, он самый и есть, — подтвердил Андроник Пармак. — И знаешь, такой шутник. Если бы меня не рассмешил, я бы ни за что не встал с места. Он смехом меня поднял.
— Ну, да! — крикнул Кавай, стукнув себя по лбу. — Как это я его не узнал! Это же был Бранислав Нушич.
— Ну, ну, парень! — сказал Пармак, удивленный столь бурным проявлением чувств профессора. — Ты все-таки потише! Подумаешь, увидел какого-то писаку-голодранца. Это же не патриарх и не владыка Охридский, прости, Господи…
Словно из мощного громкоговорителя, через балконную дверь донеслись отзвуки взрывов, чтобы после короткой паузы повториться вновь, на этот раз еще громче. Видно, грохотало где-то по соседству. Деян Коев, обедавший вместе с женой, молча ел. Вдруг он нервно бросил вилку на тарелку и, бранясь, вышел на балкон, чтобы посмотреть, что происходит. Вдали пролетели два истребителя, пуская ракеты в сторону близлежащих гор на северо-востоке.
Деяна Коева ужасно бесило такое положение вещей. В него, как когда-то в свое увольнение с работы, он просто не мог поверить. Деян был воспитан в понятиях ушедшего времени и принадлежал к поколению, которое с младых ногтей росло с убеждением, что живет в безопасной стране и что так будет вечно. Теперь над той же самой землей, только с порушенными ценностями и с сильно изменившейся, почти поставленной с ног на голову общественной жизнью, летали истребители. Шла межнациональная война. «А народ совсем запутался, не знает, что делать…, — сетовал Деян Коев, глядя на взрывы. — Военные операции по защите страны для нас будто кино по телевизору, а хочешь, прямо с балкона на них смотри… Что мы за народ такой? — спрашивал он себя, — одни, как мой сын, сбежали, другие взялись за оружие, третьих охватил гнев и желание отомстить, а большинство смотрит на все, как на развлечение…»
Нью-Йорк с каждым часом все больше наполнялся национальными звездно-полосатыми флагами. В СМИ появились призывы к населению посетить раненый город, чтобы выразить ему поддержку. Нельзя было позволить страху уничтожить экономику города, чья душа и так тяжело пострадала в результате террористических нападений. Это паломничество должно было начинаться с осмотра места трагедии, которое стали называть «нулевой отметкой», видимо, для того, чтобы не называть его пепелищем — дотоле не виданной, ужасно пахнущей и все еще дымящейся груды строительного мусора и заживо сгоревших людей.
Хью Эльсинор вошел в здание аэропорта, катя за собой небольшой кожаный чемодан на колесиках. На его лице была маска замкнутости, которую он надевал, появляясь на людях в своей морской форме. Он оглядел помещение и констатировал, что несмотря на призыв к населению, пассажиров стало намного меньше. Хью посчитал своим патриотическим долгом отозваться на этот призыв, и вот теперь он был в аэропорту, взяв неоплачиваемый отгул на работе, где о случившемся говорили осторожно, понизив голос. И средства массовой информации больше вещали о других трех самолетах, чем о том, который врезался в Пентагон. Военный центр самой могущественной страны стал целью дерзкого теракта, и это создавало атмосферу общей тревожности. Рабочее место Хью было повреждено в результате нападения. Ему хотелось поговорить об этом, но у всех были свои проблемы и собственные истории, связанные с кем-либо из погибших.
Прошло меньше месяца после событий в Нью-Йорке, а уже полным ходом в качестве ответной меры шла война с терроризмом в Афганистане, что Хью поддерживал, прислушиваясь к голосу разума.
Но была иная его ипостась, которая смотрела на случившееся иначе. Раз ему приснилось, что в то роковое утро он приходит в офис, читает донесения, пьет второй утренний кофе из большой кружки, на которой написано его имя и нарисованы картинки с достопримечательностями Боснии, и вдруг слышит какой-то шум, за секунду вырастающий до оглушительного грохота. Огромная тень закрывает окно, он смотрит в ту сторону и краем глаза видит нос самолета, лица пилотов, слышит выкрик террориста, за этим следует страшный удар, далее колоссальный взрыв… Кругом пыль и огонь, настоящий ад… Хью, испепеленный, превращается в облако сажи и исчезает в этом аду…
Эти страшные картины в течение нескольких дней преследовали его, по ночам мешали уснуть. Террористический акт 11 сентября стал исключительным событием в жизни Хью, потому что, кроме того опыта, который он приобрел в Боснии, двух коротких любовных связей — одной там и другой в Вашингтоне, посещений матери на Рождество и День благодарения да воспоминаний об отце, в его личной жизни ничего значительного никогда не происходило.
Сохраняя официальное выражение лица, лейтенант Хью Дабл-ю Эльсинор второй сел в почти пустом зале ожидания аэропорта и, чтобы чем-то заняться, начал перелистывать «Нью-Йорк таймс». В этот момент он услышал равномерные, спокойные шаги приближающегося к нему человека в черном с журналом «Тайм» в одной руке и черным портфелем в другой. Мужчина сел неподалеку, открыл журнал и начал читать.
Прячась за газетой, Хью с любопытством посмотрел на вошедшего. Он обратил внимание, что тот одет с иголочки и что у него спокойный и серьезный взгляд.
В этот момент из громкоговорителей послышалось объявление службы информации аэропорта. Оторвавшись от своего чтива, оба подняли головы.
«Рейс авиакомпании Американ Эрлайнс номер 132 Нью-Йорк-Вашингтон откладывается на неопределенное время…»
Оба посмотрели друг на друга.
— Это невозможно, — пробормотал лейтенант.
— Возможно, почему нет. Мы находимся в состоянии войны, — спокойно прокомментировал человек в черном.
— Мы были в состоянии войны и раньше, но все работало. С такой неразберихой я сталкиваюсь впервые, — нервно сказал Хью.
— Все когда-то бывает впервые, мой друг, — грустно улыбнулся другой.
— Я имею в виду, все это просто невозможно, — снова попробовал объяснить свою мысль заметно взволнованный лейтенант.
— А я имею в виду, что теперь все возможно, — с вежливой улыбкой сказал человек в черном.
— Сегодня вечером я должен вернуться в Вашингтон, — сказал Хью, — у меня важная встреча, я не могу ее пропустить.
— Почему же тогда вы уезжаете? Надо было подумать об обстоятельствах. Мы по-прежнему ведем себя так, как будто ничего не изменилось.
— Я хочу, чтобы так и было.
— Но это не так. Ничто не осталось таким, каким было до падения двух зданий в Нью-Йорке…
— …и в Вашингтоне, — напомнил Хью, имея в виду и свою тайную фобию.
— Вашингтон все тот же. А вот Манхэттен уже нет.
— Да и Вашингтон не тот. По крайней мере, для меня.
— Вы потеряли там кого-то из близких? — посмотрел на него человек в черном.
— Скорее, нашел себя.
— Смешно.
— Неважно. Не обращайте внимания, — безвольно сказал Хью и продолжил чтение.
Теперь человек в черном озадаченно посмотрел на него, очевидно, не понимая, почему Хью так резко оборвал разговор.
— Объясните, как вы могли найти себя в этой трагедии, — сказал он.
— Вы ходите в театр?
— К чему этот вопрос… — сказал человек удивленно.
— Вы слышали о Гамлете, о духе его отца, всю эту историю?
— Кто же ее не слышал. Хотя такие вопросы обычно ожидаешь от кого угодно, но не от людей в военной форме.
— Со мной случилось именно такое.
— Ваш отец погиб в Пентагоне?
— Нет. Произошло обратное. Я спасся. Мой отец давно умер.
Человек, не мигая, смотрел на лейтенанта.
— Мой отец умер от рака поджелудочной железы два с половиной года назад. Он был офицером и закончил карьеру в высоком звании. Что интересно, он был человеком строгих принципов, но с неизменно доброй, застенчивой улыбкой. Он был настоящим солдатом. Я хотел стать таким же. С самого детства я жил по режиму. Потом началась жесткая муштра. Отец брал меня в лагеря и на учения, оставлял на долгие часы без воды или ночью на холоде. Он хотел, чтобы я стал закаленным солдатом.
— И достиг цели? — внезапно прервал его собеседник.
— Не уверен, — после короткой паузы ответил Хью. — Думаю, что и он это понимал. Однажды он даже сказал мне об этом. Он был уже тяжело болен, но на губах у него была все та же улыбка. И вот… Его с почестями похоронили на Арлингтонском кладбище. Я окончил военную академию и сейчас работаю в Пентагоне. Каждый день, по дороге на работу и обратно я проезжаю мимо кладбища. Каждый день я проезжаю мимо своего отца. Недавно мне приснился сон. Отец стоял где-то далеко, улыбаясь мне своей доброй и нежной улыбкой. На следующий день я пошел на его могилу. И опоздал на работу. Я думал, что у меня будут проблемы, но мне повезло. Представьте, это было 11 сентября. Угнанный самолет врезался в ту часть здания, где находится мой офис. Вы верите, что меня спас мой покойный отец?
— Верю, — сказал после небольшой паузы человек.
— Да? Вы первый, кому я об этом рассказал… Знаете, на работе, хотя никто из коллег не сказал мне это открыто, считают, что я проспал. Порой у меня такое впечатление, что меня скорее обвиняют за то, что я остался жив, чем радуются этому обстоятельству.
— Я верю вам. Я знаю другую необычную историю. О двух женщинах. Хотите услышать?
Хью едва заметно кивнул и внимательно посмотрел на собеседника в ожидании рассказа.
— Их звали Роуз и Пэм, — сказал он. — Они были лучшими подругами. В этот день Пэм планировала вместе с Роуз и ее пятилетней дочкой поехать путешествовать из Бостона в Калифорнию. Не знаю, почему, но, как бы то ни было, Памела поменяла рейс.
— Слава Богу. Это их спасло, не так ли? — сказал Хью с облегчением.
— Дослушайте… — сказал мужчина, и Хью впервые заметил его раздраженный взгляд. — На борт поднялись Роуз и малышка. Пэм была моей женой. Дочка ее подруги хотела посмотреть Диснейленд: Памела решила полететь с ними. В то время я был в Нью-Йорке… Но Пэм, вероятно, опоздала и пропустила этот самолет.
— Ну, и отлично… — сказал лейтенант, ожидая продолжения и снимая маску безразличия.
— И вот, Роуз с девочкой села на этот самолет. На самолет, который врезался в первую башню. А за полчаса до этого там был я. Как видите, мне удалось спастись. Не правда ли, ужасно?
— Совершенно верно. Что же случилось с вашей женой, с Памелой, если не ошибаюсь? Она-то жива?
— Памела села на следующий рейс. Это был самолет, который влетел в другое здание. Потом обнаружили некоторые предметы, принадлежавшие ей. Они здесь, в этом портфеле… Я не знаю, что делать с ними. Я не знаю, что делать с собой. Летаю из Бостона в Вашингтон и Нью-Йорк, потом обратно. Ношу с собой этот портфель, не открываю его, что-то ищу. То, чего у меня больше никогда не будет. Когда я покупаю билет, мне хочется купить билет до самой далекой страны мира. Хочется уехать куда-нибудь далеко, где у меня нет ни одного знакомого, где не будет ничего, что напоминало бы мне обо всем этом…
У него перехватило дыхание, он не мог продолжать. Некогда спокойный и уверенный взгляд Ника теперь излучал растерянность.
— Невероятно, — тихо прокомментировал Хью.
— Вот и вы первым узнали мою историю, — взял себя в руки Никлас. — Она слишком невероятна, чтобы ее можно было рассказывать.
— Знаете, я был в Боснии. Я думал, что самые ужасные вещи происходили там. Со своим подразделением я прибыл туда в самом конце войны, и мы постоянно натыкались на ее страшные последствия. Раны людей еще не были залечены. В ушах еще грохотали взрывы, гремели пулеметные очереди. Перед глазами стояли жуткие сцены, когда соседи убивали друг друга. Там применяли пытки, как в диких племенах… людям отрезали пальцы, нанизывали их на бечевку, чтобы сделать ожерелья… там противоборствующие стороны массово убивали людей… там предавали, грабили и насиловали, рожали детей, зачатых от вражеских солдат… там сжигали деревни, мстили, вырезая всех поголовно, устраивали концлагеря… Теперь я думаю, что самое ужасное случилось с нами.
— Ужасно и одно, и другое, — задумчиво сказал Никлас.
— Но все это просто невозможно! — возмутился Хью.
— Наоборот. Я сказал вам, я думаю, что теперь возможно все.
Совершенно неожиданно в зал вошел человек в черном рединготе, таком же галстуке бабочкой и рубашке с отложным воротничком. Это был Константин Миладинов, одетый по моде девятнадцатого века. Он казался ненастоящим, но, тем не менее, он подошел к собеседникам и, остановившись на некотором расстоянии, обратился к ним на иностранном языке.
— Извините, не подскажете, как доехать до Константинополя?
— Constantinopolis? Do you speak English?[89] — ответил ему лейтенант Хью Дабл-ю Эльсинор на языке, которым он прекрасно обходился в Боснии.
Миладинов пожал плечами и вежливо покачал головой.
— Parlez vous français?[90] — спросил путешественник.
— Вы русский? — спросил Ник на ломаном французском языке.
— Нет, я из Македонии.
Ник заинтересованно поднял голову.
— Вы знаете, где Македония? — с симпатией спросил Константин Миладинов.
Ник ничего не ответил. В голове у него возникла Майя и вид из гостиничного номера недалеко от Гудзона.
— Я знаю, — отозвался Хью Эльсинор. — Я был в тех краях. Служил в Боснии. Однажды даже хотел поехать на Охридское озеро.
— А я именно оттуда! — восторженно сказал Миладинов.
— Теперь там идут военные действия, — с вежливой улыбкой сказал Хью, пытаясь помочь себе французским с явным американским акцентом: — Des operations militaries…
— О, у нас там всегда военные действия, Toujours, mon ami![91] — сказал Миладинов. — Но где их теперь нет?
— В моем подразделении в Боснии у меня был друг, сержант из Кентукки, который очень сочувствовал местному населению, — сказал Эльсинор, глядя куда-то вдаль. «Балканы, — говорил он, — это много истории, много страсти, много одаренных людей — но чертовски мало удачи».
— Не могу не согласиться, я все это прочувствовал на своей шкуре, это ощущение было и у моих родителей, и у их предков… — сказал Миладинов, — но мне интересно, может быть, там что-то изменилось?
— Ничего, все идет своим чередом, — сказал Эльсинор. — Вы на Балканах постоянно пытаетесь исправить историю…
— А вы… вы не пытаетесь? — лукаво поглядел на него Миладинов. — Что вам надо было в Боснии, потом в Сербии, до этого в Корее, во Вьетнаме… Разве это не исправление истории?
— Я вас понимаю, — спокойно сказал Эльсинор поэту, — но вы хотите изменить то, что уже прошло, окаменело во времени. Мы вмешиваемся в то, что есть — здесь и сейчас, а вы — в прошлое. Почему оно вас так занимает? Не то, чтобы вы не любили настоящее, но вы пытаетесь решить его проблемы с позиций прошлого. Мне кажется, что у вас на Балканах постоянная историческая фрустрация. Не общая, для всех народов, а у каждого своя особая. Поэтому вы живете фантазмами прошлого. Это случается и с другими, но у вас это правило, смысл жизни большинства. Вы согласны?
— Non, — твердо сказал Миладинов, внимательно его выслушав. — Нет. Вы говорите правильно, но с другой точки зрения. Со своей. Нельзя понять ситуацию, видя лишь одну ее сторону.
Сказав это, странный человек из далекой страны любезно кивнул обоим, встал и собрался идти к выходу на посадку, откуда он мог бы вылететь в Царьград.
— Извините! — вдруг воскликнул вслед ему Никлас. — Я хочу у вас кое-что спросить. И я бы хотел куда-нибудь уехать. Вы не знаете, какая страна в мире самая отдаленная?
Миладинов повернулся и серьезно посмотрел на него.
— Думаю, что моя.
Неожиданно их внимание привлекло новое событие. Хью Эльсинор посмотрел в сторону и остолбенел. От выхода на посадку, совершенно не обращая на них внимания, шел высокий пожилой офицер в парадной форме. Подойдя к одному из самых дальних мест в огромном зале ожидания, он, не спеша, сел.
Миладинов заметил ошеломленный вид лейтенанта Эльсинора, поэтому повернулся и посмотрел на человека в военной форме.
— Ваш знакомый? — спросил он молодого лейтенанта.
— Да, — прошептал Хью на плохом французском, — это мой отец!
— Вот оно что… — сказал Миладинов. — Так идите и поздоровайтесь с ним…
— Но он… — пролепетал Хью, — он умер.
— Ну и что? Все равно он ваш отец, — сердечно и тепло сказал Миладинов. — Кроме того, сегодня всё живо. Не понимаете?
В то же время в зал ожидания вошли черноволосая женщина и блондинка. Блондинка держала за руку пятилетнюю девочку. Это были Памела и Роуз с малышкой. Совершенно пораженный Никлас встал со своего места.
Пэм и Роуз сели рядом с полковником Уильямом Хью Эльсинором. На его лице застыла застенчивая и добрая улыбка. Он повернулся к вновь прибывшим, вежливо кивнул им и снова задумался о чем-то своем.
Миладинов посмотрел на эту группу, потом перевел взгляд на своих испуганных собеседников. Вдруг вынул из кармана часы и вытаращил глаза.
— Боже мой! — воскликнул Миладинов. — Я уже опаздываю!
Он повернулся и быстро зашагал к выходу на посадку.
В просторном зале ожидания мирно сидели вместе и живые, и умершие. Роуз с Ребеккой, которая привалилась к матери и заснула, Пэм, ласково смотревшая на мать и дочь, подполковник Уильям Эльсинор с застенчивой улыбкой, застывшей на губах. Никлас и Хью сидели совершенно неподвижно, в изумлении устремив взгляды на своих близких.
И все это было реально, хотя и удивительно.
Через несколько дней Деян пришел домой обедать, довольный делами в лавке, а Станка накрывала на стол, радуясь телефонному разговору с Горданом. Оба супруга улыбались.
Вскоре начался очередной адский обстрел, и уже стало не до улыбок. Деян Коев нервно покурил на балконе, постоял там еще немного, глядя куда-то вдаль, откуда доносились артиллерийские выстрелы, и вернулся обратно в столовую.
Станка уже убрала со стола и смотрела экстренный выпуск новостей. Вскоре и из телевизора понеслись те же звуки, что слышались за окном, а потом начался сюжет о похоронах погибшего солдата, где показывали одетых в черное плачущих женщин с выражением отчаяния на лицах, небритых мужчин в выгоревших черных рубашках, местного священника в черной епитрахили, строй солдат, воинские почести…
— Просто ужасно, — сказал Деян Коев и посмотрел на Станку. — А нельзя переключить на что-нибудь другое?
— Показывают только это, другого нет… Слава богу, что сын не здесь, — проговорила она глухо, в горле у нее стоял комок. — Он правильно сделал, что уехал. За границей, по крайней мере, безопасно.
— Было до недавних пор, — сказал инженер Деян Коев и, гася только что зажженную сигарету, добавил, то ли отвечая жене, то ли спрашивая самого себя: — Ну, где сегодня безопасно? Скажи, где?
Майя подняла глаза на высокие своды неоклассического здания Центрального вокзала, утонувшего между окружавшими его небоскребами. Некогда помпезное сооружение теперь было ветхим, особенно плачевно выглядел его большой зал. Впрочем, ей, как и поредевшей толпе людей, проходивших по главному железнодорожному вокзалу Нью-Йорка, не было дела до интерьеров: Майя искала электронную доску с информацией о прибывающих поездах. Гордан сообщил ей, что прилетает на самолете в Вашингтон, а оттуда едет на поезде до Нью-Йорка. Так что Майя находилась на вокзале с послеобеденного времени, когда, по ее расчетам, Гордан должен был приехать в Нью-Йорк, и встречала все поезда, прибывающие в пережившую страшное потрясение мировую метрополию.
Если бы кто-то сказал Майе, что города могут страдать от депрессии, она бы не поверила. Но это было действительно так. Гигантский город тяжело переживал свое поражение. Вдруг пропали очарование и открытость Нью-Йорка, манхэттенская спонтанность, характерное столичное высокомерие, нарушилась естественная суета будней… На смену пришли апатия и страх. Город, как казалось Майе, напряг мышцы, втянул диафрагму и, как и она сама, боролся с тошнотой от легкомысленных забав и развлечений, от вкусных яств, которые он потреблял как минимум целый век. Им завладели два чувства: шок от резкого снижения высокой самооценки и гнев, который был похож на цепную реакцию, охватившую полуостров между Гудзоном и Ист-Ривер.
Холл Центрального вокзала кишел полицейскими в форме, некоторые из них ходили по залам с собаками, обнюхивающими пол и багаж пассажиров. Майя услышала объявление о прибытии поезда из Вашингтона и остановилась на выходе с платформы, чтобы не пропустить Гордана, если он приехал на этом поезде. Вдруг ей сильно захотелось пить, и она пошла к автомату купить минеральной воды. Из аппарата с шумом выкатилась пластиковая бутылка Poland Spring.
В это время с платформы потек ручеек немногочисленных пассажиров. Майя смотрела им в лица, быстро переводя взгляд с одного на другого. Ее внимание ненадолго привлекла женщина средних лет в старой, но хорошо сохранившейся соломенной шляпке, летнем платье с ярким цветочным узором и клетчатым чемоданом в руке. Женщина механически шла за остальными к выходу из вокзала и с восхищением смотрела на потемневшие потолки внушительного здания. Майя подумала, что это, должно быть, одна из провинциалок, увидевших в призыве посетить Нью-Йорк после событий 11 сентября шанс реализовать свою давнишнюю мечту. Майя была уверена, что эта женщина не узнает в сегодняшнем городе тот Нью-Йорк, про который она читала в модных журналах. Он превратился в бледную тень того города, о котором она грезила. Но, как бы то ни было, женщина со старомодным рисунком на платье удовлетворенно покачивала головой при мысли о том, что, наконец-то, приехала в город Большого Яблока. «Как постаревшая Белоснежка в доме у гномов», — промелькнуло в голове у Майи. В тот момент она не осознавала, что, в сущности, завидует энтузиазму этой забавной маленькой пожилой дамы, и уж, конечно, Майя не могла предположить, что эта женщина — ее соплеменница и что недавно она была попутчицей Гордана.
Пока девушку беспокоило только то, что в числе этих немногих пассажиров не было Гордана. Она разочарованно открыла запотевшую бутылку и скорее нервно, чем нетерпеливо отхлебнула, почувствовав во рту вкус польской воды, похожий на вкус воды из полевых источников ее родной Македонии. «Jeszcze Polska me zginęła…»[92], вспомнилось ей начало польского гимна, в детстве она в школьном хоре пела югославский гимн на ту же мелодию… Когда Майя снова взглянула на платформу, то увидела, что к выходу бежит запоздавший пассажир. Ей показалось, что это Гордан. У парня были волосы того же цвета, как у Гордана, правда, гораздо длиннее.
— Гордан? — громко сказала Майя, больше для себя, чем для спешащего пассажира, а затем закричала как безумная: — Гордан! Гордан!
Все посмотрели на нее. Парень обернулся, и тогда Майя поняла, что ошиблась. Мельком взглянув на нее, молодой человек продолжил свой путь.
На лице Майи появилось отчаяние. Потом потекли слезы, которые она не могла остановить.
— А ведь обещал мне, что мы уедем вместе, — шептала она в растерянности. — Обещал…
Никем не замеченный, с перрона в огромный зал железнодорожного вокзала Нью-Йорка вошел Константин Миладинов. По выражению его лица было понятно, что он оказался свидетелем того, что произошло. Он приостановился и протянул в сторону Майи руку, будто желая подозвать ее к себе, но она уже направилась тяжелыми шагами к выходу, нервно сжимая пластиковую бутылку. Великий поэт передумал окликать ее.
Вьются звуки музыки, и голос, поющий боснийскую песню, летит над белым камнем старого моста. Протянувшись высоко над рекой, связывая крутые каменные стены каньона, который река создавала тысячи лет, белый мост касается обеих частей когда-то гостеприимного и живого, а ныне разделенного и застывшего города. Этот мост дал ему название и, с тех пор как он существует, отмеряет и время в городе.
Перед разрушенным старым мостом Мостара стоял лейтенант Хью Эльсинор, видевший этот мост на многочисленных фотографиях здесь, в Герцеговине и в интернете на своей базе. На всех этих фотографиях еще целого моста с каменного парапета, будто со стрелы от натянутой каменной тетивы, прыгают подростки и устремляются в глубокие зеленые воды реки, протекающей под ним. Мост живет и вибрирует, как будто сделан из какого-то эластичного материала, а не из текелии, знаменитого известняка с берегов Неретвы. Хью не знал ни времени создания, ни имени строителя, ни даже культурной принадлежности этого шедевра. Кто его построил — христиане или мусульмане… Он понимал только, что это архитектурное чудо, произведение великого зодчего или архитектора-поэта, который хотел, вознеся эту белую радугу над рекой и связав два берега, коснуться ею неба над Мостаром.
Этот мост удивлял лейтенанта больше, чем мегасооружения мостов Манхэттена или Золотых ворот, но Хью не почерпнул никакой особой информации о мосте ни в интернете, ни у бывших туристических гидов, теперь занимавшихся перепродажей контрабанды. «Мост был делом рук какого-то, может быть, и неизвестного, но уж точно, вдохновенного строителя», — продолжал размышлять американский лейтенант, прикуривая сигарету. Хью казалось, что талантом этого человека осенены разбросанные по Балканам церкви с куполами и мечети со шпилями, турецкие бани и постоялые дворы с колоннами, что, подобно средиземноморским пальмам, расцветают в их повторяющихся аркадах, длинные мосты, спокойно пересекающие реки в виде каменных тропинок над водой. Подобные сооружения ему показывали и где-то в западной Македонии, в древних городах Болгарии, в греческих и албанских поселениях Эпира…
С такими мыслями в голове лейтенант Хью Эльсинор, одетый в камуфляжную форму миротворческих сил ООН, с оружием на плече и рюкзаком у ног, стоял и, щурясь от яркого солнца, разглядывал мост, взорванный во время войны, затихшей лишь недавно. Он погасил сигарету. Сломанная каменная дуга моста неожиданно показалась Хью готикой, внезапно вторгшейся в красочную ориентальную картину, нарисованную еще в давние времена в этом живописном пространстве каньона реки Неретва. До его ушей с другого берега реки, теперь разделяющей народ на две части — христиан и мусульман, донеслась печальная мостарская песня…
Почувствовав чье-то присутствие, Хью повернулся и позади себя увидел худого человека с ясными серыми глазами, который своей манерой держаться и осанкой сразу напомнил ему об отце. Это был Кемаль-паша, на этот раз в белом костюме и летней шляпе. Он взирал на мост без всякого выражения на лице, а потом посмотрел вниз, будто искал взглядом его обломки.
Лейтенант Эльсинор не мог скрыть своего изумления… Кемаль заметил это и вопросительно поднял брови.
— Простите, что я так смотрю на вас, — сказал Эльсинор, — но вы очень похожи на одного человека.
— Ах, вот оно что! — улыбнулся Кемаль. — На этом свете у всех есть двойники.
— Речь идет о близком родственнике…
— В этом мире мы все родственники, — сказал Кемаль, — как говорится, одна большая семья. Хотя, если честно, иногда я не могу понять, откуда в этой большой семье столько ненависти. Вот, совсем недавно, слушая одну прекрасную песню, я подумал: Шукюр, что существует севда. «Шукюр» по-турецки значит счастье, «севда» значит любовь. Песни, которые поют здесь, называются севдалинками, и все они — удивительный сплав турецкой сентиментальности и славянской сердечности.
Только теперь Хью понял, что все вокруг — это единое целое: прекрасный пейзаж, поэтичный мост, дух смешавшихся культур и звучавшая невдалеке песня, придававшая великолепному виду грустную, душевную теплоту.
Кемаль еще раз посмотрел на мост, потом вынул записную книжку и начал писать.
— Вы знаете, кто построил мост? — спросил Хью.
— Знаю, — сказал Кемаль. — Его спроектировал архитектор Хайруддин, ученик великого зодчего Синана. Но, испугавшись суровой угрозы султана Сулеймана, известного как Сулейман Великолепный, что он прикажет казнить его, если мост рухнет, Хайруддин сбежал. Проект Хайруддина воплотил в жизнь местный строитель по имени Мемед Карагоз.
— Впечатляет, — сказал американский лейтенант.
— А вам известно, когда был построен этот мост? — спросил его собеседник.
— Нет, — ответил Хью… — А вам?
— Конечно. В 1566 году и построен он из 456 каменных блоков. Тут есть загадка для нумерологов. Четыре, пять, шесть, красивый ряд цифр, не так ли? — сказал Кемаль, снял шляпу и посмотрел собеседнику в глаза. — Теперь сотни этих блоков лежат на дне реки.
— Да, очень жаль. Мост бомбил какой-то безумный генерал. Хорват.
— При чем здесь хорват… Важно, что этот человек на гражданке был кинорежиссером. Вы об этом знали? Но вы хорошо сказали: «безумный генерал»… — заметил Кемаль, глядя пронзительным взглядом серых глаз на молодого офицера. — Иншаллах! Не все генералы таковы.
— Вы очень похожи на моего отца, — искренно сказал Хью незнакомцу, который своей величественностью и уверенностью внушал ему спокойствие, как до недавнего времени и его отец.
— Да? Знаете, у меня нет детей. Но я стал отцом нации. Поэтому меня так и назвали — Ататюрк. Но вы не принадлежите к моему народу. Я определенно не ваш отец, — прокомментировал Кемаль.
— Моего отца уже нет в живых, — сказал Хью и посмотрел на Кемаля, не понимая, откуда ему знакомо лицо собеседника.
— Мне очень жаль, я вижу, что вам его недостает, — сказал Кемаль по-военному строго, а потом с ироничной полуулыбкой добавил: — Знаете, иногда у меня тоже возникает такое чувство.
— Вы давно в Боснии и Герцеговине? — спросил Хью и протянул ему открытую пачку Camel.
— Недавно, я здесь проездом. Собираюсь в Рим, потом в Париж, — ответил Кемаль и покачал головой. — Спасибо. Я не курю, и вам не советую. Вредно для здоровья.
— Завидую. Уже год я не видел цивилизации, — сказал Хью, думая, что это совершенно невероятно, что житель Балкан, да еще и турок, читает ему лекцию о вреде курения. — Мое подразделение размещено неподалеку, в одном жутком месте.
— А чего другого тут можно ожидать, после таких разрушений? — сказал Кемаль.
— Значит, путешествуете… — Хью не понял высказывания Ататюрка.
— Еду домой. Я не спешу… езжу по миру.
— И давно?
— Мне кажется, что я добираюсь до дома уже целый век. Интересно, насколько за это время изменился свет.
— Сейчас все быстро меняется, — прокомментировал Хью ответ общей фразой, не понимая до конца смысла слов Кемаля, нелогичность которых молодой лейтенант приписал плохому владению английским языком.
— Где как, — сказал Кемаль, — где-то — да, а кое-где время будто остановилось.
— Где вы побывали до сих пор?
— Я был во многих местах. Съездил в Нагорный Карабах, потом еще раз в Палестину, в Грузию и Чечню. Проехал через Нью-Йорк. Был в Афганистане. Потом отправился в Белград, потом в Хорватию, в Баня-Луку… Уже не помню, в каком порядке.
— Что вы там искали? — осторожно спросил Эльсинор.
Кемаль молчал, глядя вдаль. Потом повернулся к собеседнику:
— Вы не поверите. Мосты. Я искал мосты, а увидел, как умирают люди и разрушаются города. Вот и сюда я приехал, чтобы увидеть мост. Этот мост, настоящий шедевр зодчества, дал городу название, имя и душу. Вон, что от него осталось — один скелет… Как сейчас следует называть этот город? Нет ничего печальнее, чем разрушенные мосты.
— Здесь произошли страшные события, — сказал Хью. — Не знаю, насколько хорошо вам знакомы эти края…
— Они были когда-то частью моей страны, — сказал Ататюрк.
— Вы из Югославии?
— Нет. Я жил в одной великой и могучей империи. И она тоже распалась. Поднялась, понимаете ли, революция. Теперь я удивляюсь, зачем. Для чего мы делаем революции? А ведь их было так много, что даже число их нам неизвестно. Жестокие и мягкие. Кровавые и бархатные. Целый век текли реки крови для того, чтобы все ходили в бархате. Но время показало, что бархата на всех все равно не хватает. Так мы и остались раздетыми… Мы хотели начать новую жизнь, а разрушили старые мосты. Как этот, например. Теперь мы на противоположных берегах. Мы боролись, чтобы всем стало лучше. Мы хотели прогресса, а вернулись назад. Сегодня в этом мире живут воспоминаниями о мертвых людях и несуществующих странах. Удивительно! Никто ни в чем не уверен. Теперь все можно. Кто знает, что ждет нас завтра.
— Я оптимист… — проговорил лейтенант Хью Эльсинор, намереваясь прервать эту восточную тираду.
— И я был им, молодой человек, — заметил Кемаль. — И я был им.
— Поверьте, вам надо просто, хотя бы ненадолго, вернуться домой, — сказал Хью нервно. — Дома, как говорится, и стены лечат…
— Я, вообще-то, и собирался домой, а видите, где оказался. Я отправился в Восточном экспрессе в Европу и затерялся здесь. Оказывается, история — это поезд, который ездит по кругу. Думаешь, что ты едешь вперед, а возвращаешься туда, откуда выехал. А в центре этого круга Европа. Все вращается вокруг нее.
— Вам нужно разрушить все мосты в прошлое.
— Мне об этом говорить не надо, — меланхолично сказал Кемаль. — Я всю свою жизнь стремился к обновлению…
— Да, но и сегодня следует смотреть в будущее, — сказал лейтенант Эльсинор.
— Я посмотрел. Оказывается, конец девятнадцатого века был лучше, чем конец двадцатого. И начало двадцатого лучше, чем начало двадцать первого… — улыбнулся Кемаль. — Мы все будто путешествуем во времени, при этом движемся назад. Похоже, поезд истории пропустил какую-то важную стрелку. Как вы думаете, не окажется ли и этот век лучше следующего? Мне кажется, что не за горами время, когда будет снесено немало и других мостов.
— У вас очень мрачный взгляд на вещи, — прервал его Хью.
— Да? И почему же вы так считаете? — устало спросил Кемаль.
— Не знаю… Вероятно, из-за этой вашей балканской и вообще восточной склонности к патетике, — произнес Хью, для которого эта встреча была началом избавления от страхов, появившихся у него после похорон отца. — В ваших песнях постоянным рефреном звучит «Ох, ох». Человек должен мыслить позитивно. Think pinkl[93] — как говорят у нас. Это вселяет надежду. Пробуждает мечты. Кстати, лучше всего мечтается дома.
— А здесь наоборот, говорят, что лучше мечтается вдали от дома.
— Я так не думаю.
— Я рад. И о чем же мечтаете вы?
— О доме, конечно, — рассмеялся Хью. — У меня там есть девушка. Я думаю, что скоро мы поженимся. Хочу, чтобы была семья. Я получил новую работу. Мне она нравится, хотя она будет полностью административной. После того, что я испытал здесь, мне нужно чуть больше мира и спокойствия. Буду жить в Вашингтоне, работать в Пентагоне.
Кемаль посмотрел на молодого человека. По его лицу скользнула знакомая мягкая улыбка.
— Боже, до чего вы похожи на моего отца!
Неоновые вывески магазинов и огни небоскребов размытыми пятнами отражались на влажном асфальте. Нью-Йорк и ночью полон света и шума огромного города, — думала в восхищении учительница, двигаясь в потоке людей по Бродвею. Затем она свернула на одну из улиц поменьше, которая вела к Пятой авеню, где такой толчеи уже не было. Доносившиеся из центра звуки стали глуше. Женщина шла медленно. Подняв голову, она в смятении разглядывала огромные вертикали города. На облака над небоскребами ложился матовый отблеск яркого света, который большой город отправлял во вселенную, и лишь на небольшом чистом кусочке неба едва заметно проглядывали звезды. Учительница размышляла о том, что Нью-Йорк — единственный город, в котором дела рук человеческих затмевают божественные творения, когда ее ушей коснулся теплый звук саксофона. Она посмотрела туда, откуда лилась музыка, и увидела лестницу, которая вела к открытой двери небольшого джаз-клуба, из трубы над дверью шел пар. Потом, как в ее мечтах, кто-то окликнул ее. Учительница остановилась. Звуки саксофона стали громче.
— Hello there! — услышала она позади себя мягкий голос.
Она знала, что ночью Нью-Йорк может быть опасным местом, особенно для одинокой женщины, но не испугалась. Она улыбнулась еще до того, как обернуться. А повернувшись к человеку, который с ней поздоровался, она увидела его. На нем была куртка с капюшоном, тонкий галстук и шляпа с узкими полями, которую он приподнял, открывая лоб. В уголке рта он держал сигарету и улыбался. Выпустил дым и махнул кому-то рукой. Послышались звуки мелодии «Strangers in the night».
— Parlez vous… français? — сказала она, смутившись, как школьница.
— Нет. Но я вас прекрасно понимаю, — сказал он и добавил: — Впрочем, мы всегда понимали друг друга. Вы ведь знаете, кто я, не так ли?
— Да, — сказала она.
— И знаете, что произойдет, верно?
— Я думаю… — тихо сказала она и почувствовала, что краснеет, — вы предложите мне что-нибудь выпить с вами?
— …а потом я приглашу вас танцевать, — сказал он и улыбнулся одними глазами. — Мы будем танцевать медленно и самозабвенно. Как мы еще никогда не танцевали. Дин будет петь «Everybody Loves Somebody».
— Дин… Мартин?
— Конечно, дорогая. А кто еще? Мы с ним давнишние приятели…
Учительница почувствовала, что тает от звука его голоса, а он подошел и протянул ей руку. Она перебросила сумку через плечо и робко подала свою. Ей стало не по себе — другой рукой Фрэнк Синатра обнял ее талию.
— Вам нравится эта песня? — чарующим голосом спросил Фрэнк.
Она кивнула, не говоря ни слова.
— Вы знаете, что она родилась в вашей стране… — сказал Фрэнк.
— Бывшей стране… — сказала учительница. — Да, знаю.
— Я услышал ее в Германии от одного вашего популярного певца…
— Иво Робича, — сказала она, — его шлягер назывался «Fremde in der Nacht».
— Да, Робича, — подтвердил он, — но я дал ей всемирную популярность.
«Нравится ли ему мое платье?» — думала учительница, танцуя в ночи со своим кумиром. Подол платья колыхался в такт музыке, а она сбивчиво отвечала на его вопросы. Она упрекнула себя, что думает о всяких глупостях, и отдалась мелодии и танцу. Застенчиво посмотрела на него. Он глядел на нее в упор.
— У тебя красивые глаза, — прошептал он с нежностью в голосе.
«Видны ли ему морщины вокруг них?» — подумала она и поняла, что он собирается ее поцеловать. Дрожь пробежала по ее телу. Он приблизил свои губы к ее губам, и она, замерев перед мгновением, когда, наконец, ее мечта должна была осуществиться, в полном восторге закрыла глаза. Поцелуй был, как в кино.
— Знаешь, дорогая, — осторожно сказал Синатра, — кое-кто еще хочет тебя видеть.
Она посмотрела в ту сторону, куда глядел он. Недалеко от них стоял элегантный мужчина в светло-сером костюме и шляпе в тон. На его лице играла нежная улыбка. Человек снял шляпу, чтобы она могла лучше рассмотреть его лицо, и приложил ее к груди. Глаза учительницы наполнились слезами.
— Папа… — прошептала она, отпустила руку Синатры и обратилась к отцу. — И ты здесь?
Он покачал головой.
— Я лежу дома, на холме, в общей могиле. Просто пришел поглядеть на тебя. И посмотреть, что это за Америка, в которую, как говорили, я сбежал. Теперь знаю…
— Что ты знаешь, папа? — спросила она.
— Что никогда бы сюда не сбежал… — сказал он, растянув губы в легкой улыбке.
Неожиданно она почувствовала, что ее всасывает в себя огромный водоворот. Фрэнк выпустил ее из своих объятий и вмиг исчез. Она стала звать его. Напрасно. На глазах у испуганной учительницы улицы вместе с домами разом задвигались и, влекомые неведомой силой, понеслись прочь. Время, на мгновение остановившись, быстро потекло назад, вспять… Вдруг музыка прекратилась. Раздался грохот. Огромные непонятные глыбы с бешеной скоростью понеслись к земле. Она заметила человека в кожаной куртке цвета заката, который вне себя от страха кричал:
— Holy shit! Holy shit![94]
Учительница закрыла голову руками и бросилась на землю. Синатры не было. Только маячил силуэт отца — то исчезал, то снова появлялся в поднявшемся густом облаке из пыли и пепла.
Гордан стоял перед большим плазменным экраном, на котором шла компьютерная игра. В руках он держал пульт приставки Play Station, купленной с первой зарплаты, и увлеченно следил за масштабными боевыми действиями, разворачивавшимися на экране. Счетчик с восемью парами цифр показывал время: последние обозначали доли секунды, они менялись со скоростью воды в клепсидре, в ритме капающей воды сменяли друг друга секунды, бежали минуты, складываясь в часы, которые Гордан проводил за игрой в «стрелялки». Он быстро находил базы террористов, метко палил во все стороны, хитро менял свой арсенал на вооружение с еще большей разрушительной силой, умело забрасывал гранатами лагерь противника, успешно отражал атаки врага и всегда побеждал… Игры помогали ему хотя бы на время забыть о чувстве опустошенности, которое росло у него в груди.
Спокойная прелюдия к игре, за которой Гордан следил глазами солдата войск специального назначения, оснащенного самым современным оружием, в какой-то момент превращалась в жестокое побоище. Тогда его герой шел вперед, безжалостно уничтожая виртуального противника, поднимая на воздух целые склады взрывчатых веществ. При этом программа безошибочно подсчитывала, показывая в цифровой записи, какое убийственное и разрушительное воздействие было произведено в единицу времени и в общей сложности от одной до другой виртуальной акции. Игра все сильнее втягивала в себя Гордана. Реальную жизнь он подменял виртуальной, неподвижность тела выдуманным действием, одиночество компенсировал симуляцией общения; виртуальная реальность начала сама контролировать его. Было лишь вопросом времени, когда она завладеет им до конца.
В один прекрасный день, желая остановить игру, Гордан нажал на кнопку, но пульт управления отказался работать. Теперь программа стала руководить им. Вдруг в игре открылась какая-то дверь, и, к великому удивлению Гордана, из нее вышла Майя. Она испуганно смотрела с экрана прямо ему в глаза. Парень стал с силой давить на кнопки пульта. Никакого эффекта. Один за другим раздавались взрывы, и хладнокровный безликий убийца, переставший быть его «вторым я», уже опускал в миномет мину, которая вот-вот должна была убить Майю. Она ринулась бежать по нарисованным коридорам, но, где бы она ни пряталась, виртуальный охотник всегда находил ее. В отчаянии Гордан прикоснулся к экрану и обнаружил, что проникает внутрь него без какого-либо сопротивления. С другой стороны монитора он увидел свою руку, погруженную в электронную плазму — рука имела вид оцифрованного изображения с высоким разрешением, контрастного, в ярких цветах, со сглаженной текстурой и была похожа на искусственную. Пораженный тем, что феномен прохода в мир «зазеркалья» действительно существует, Гордан решил, что должен срочно окунуться в агрессивную виртуальность, чтобы помочь Майе.
Легко пройдя сквозь экран и оказавшись внутри игры, Гордан тут же увидел невыразительное лицо ее героя. Его недавний alterego оказался огромным супербойцом в каске, к которой были прикреплены камера и устройство ночного видения для инфракрасного обнаружения объектов в условиях низкой освещенности, у него был тусклый взгляд существа, запрограммированного не выражать никаких эмоций, но обнаруживать и уничтожать живую силу, независимо ни от чего. Вокруг Гордана — по полу, по потолку, по полутемным коридорам, которые внезапно появлялись и исчезали, по всем предметам в разных направлениях текли числа разной величины. Из цифрового материала математических комбинаций образовывались электронные текстуры. В этот момент он заметил Майю.
— Гордан! — крикнула она отчаянно, но и радостно. — Я тебя везде искала. Войдя в интернет, я оказалась в игре.
— Я тоже застрял в ней, — сказал он ей, счастливый от того, что снова видит ее. — Надо отсюда уходить!
Он взял ее за руку, и они побежали вместе по резко менявшему направление коридору. За ними раздавались крики супербойца-убийцы, созданного самим Горданом. Еще до недавнего времени он радовался его несокрушимой мощи, теперь же спасался от него, желая уберечь Майю и вместе с ней избежать судьбы жертвы. Пока они неслись по длинным коридорам, Гордану померещился туманный образ отца Майи. Майя, похоже, его не заметила. Кавай вдруг шевельнулся и указал Гордану на металлическую дверь. Он толкнул ее — дверь, как ни странно, оказалась не заперта. Гордан и Майя вбежали в просторное помещение, парень с силой захлопнул за собой дверь и быстро повернул задвижку…
Запыхавшись от долгого бега, они наконец остановились и, увидев деревянную скамейку, сели. Агрессивные звуки игры здесь совсем не были слышны. Гордан нежно взглянул в глаза Майи, которые компьютер изобразил светло-синими.
— Я тебя по всему свету искала, а тебя нигде нет, — сказала она, когда он поправил ей локон, который и раньше во время их свиданий падал на лоб, — а потом решила посмотреть здесь. Что ты тут делаешь? Тебе никогда не нравились такие игры.
— Когда человеку одиноко, он делает то, чего раньше не делал, — ответил Гордан. — Я начал играть. А потом игра вышла из-под контроля… Я тебя тоже искал. Ты где была?
— Э-э! Поехала в Южную Африку, потом на остров Науру, потом в Южную Америку, на Карибы, — на одном дыхании перечислила Майя. — Побывала в Гвиане, заехала на Суринам. И знаешь, побывала в Парамарибо! Ты там был?
— Нет. Я же сказал тебе, что поеду туда с тобой, — сказал он и прижал свою щеку к ее, но ничего не почувствовал, кроме электронного смога, излучаемого программой. — И как тебе там?
— Как ты мне описывал, — сказала она и попыталась поцеловать его. Но картину их соприкоснувшихся губ исказили появившиеся помехи. — Теплое море, кокосовые пальмы, авокадо, орхидеи и деревья с райскими птицами… Скажи, ты хоть немножко вспоминал обо мне?
— Все время. Я тебя искал, — сказал он, и в звуке его голоса неожиданно прозвучало металлическое эхо. — Где ты сейчас? Ты мне нужна.
Вдруг раздался взрыв и послышался скрип открывающейся тяжелой металлической двери. Снова зазвучала воинственная музыка, сопровождавшая игру.
— Прекрати играть! — закричала девушка испуганно. — Чего ты добьешься, стреляя?
— Я не играю, — воскликнул в отчаянии Гордан, — игра происходит сама по себе. Ее ведет кто-то другой.
— Кто?
— Не знаю… — сказал он, прислушиваясь к тяжелым шагам супербойца. — Я не могу ее выключить. Не могу ей сопротивляться.
— Перезагрузи ее! — отчаянно воскликнула она.
— Пробовал. Она зависла, — сказал он. — Я должен дождаться конца игры.
— Я больше не могу здесь. Я ухожу, Гордан. Встретимся в другом месте.
— Майя! Подожди! Майя!..
Но она уже исчезла. В нескольких шагах от него появилась сначала тень, а потом и силуэт виртуального преследователя. Краем глаза Гордан заметил, что тот выпустил гранату в сторону его электронного образа. Гордан попытался отскочить, чувствуя на себе его ледяной взгляд и слыша первые звуки металлического эха незавершенного взрыва, но в этот момент потоки букв и цифр замерли на месте. Игра остановилась.
Высветился окончательный счет игры — цифры, парящие в виртуальном пространстве. И тут игра сама выгрузилась. В один момент изображение свернулось во флуоресцирующую точку, коротко блеснувшую и затем исчезнувшую в кибернетической глубине потемневшего экрана.
В тени балдахина, образованного крыльями палатки, разбитой на выжженной солнцем кумановской равнине, раздевшись до пропотевшей майки без рукавов, опираясь на локоть левой руки, на подстилке лениво развалился Мето. Рядом на ящике с патронами лежал его Калашников. В правой руке Мето держал штык-нож и, глядя куда-то далеко перед собой, тыкал им в открытую консервную банку и клал в рот нацепившиеся на него кусочки мяса. Медленно и рассеянно жуя, Мето, сам того не замечая, помахивал ножом в такт рэперским синкопам невротического хип-хоп хита Бэд Бо.
В этот момент из-за кустов показался низенький человек с седеющей, не бритой несколько дней щетиной, в железнодорожной фуражке. Это был Кирилл, разыскивающий сына на растянувшихся позициях. Теперь у него в руках вместо плетеной сумки была гвоздика.
Далее появился некто, похожий на моджахеда: мужчина в камуфляжной форме и черном платке с красной арабской вязью, повязанном на лоб, и с небольшим зеленым флагом с боевым призывом на нем, развевавшимся позади.
С другой стороны, прямо перед взором Мето, по пожелтевшей, выгоревшей траве, сквозь самое пекло, сопровождаемая нестройным хором сотни кузнечиков, шла женщина в черном, неся на руках девочку. С позиции за хлебным полем несколько раз подряд выстрелил снайпер. Пули сначала просвистели мимо женщины, а потом прошли сквозь нее, но ничего не произошло. Она продолжала идти с мертвым ребенком на руках.
Мето не обратил на них всех ни малейшего внимания, пока из глубины поля не появился Бэд Бо. Он подходил все ближе, в живую подхватив свою песню, пел и декламировал рэп, а когда оказался перед Мето, то поправил кепку, которая до тех пор была повернута козырьком на левую сторону, и поздоровался.
— Hey man, — с улыбкой сказал чернокожий музыкант, — where damn’s this? I wanted to go away from fucking Manhattan[95].
— Хау ис посибл ю кам хиер?[96] — сказал Мето на ужасном английском.
— Man, it’s been awful there, — сказал хип-хопер, мотая головой. — But where did I get? Where’s this, man? What’s all this about, damn it?[97]
— Дис ис кумановско поле, неар Липково. Иф ю ноу[98]… — ответил Мето.
— Have no idea![99] — сказал негр, добавил: — Yo! — и помахал моджахеду. Тот молча поприветствовал его, подняв руку.
В этот момент Кирилл заметил сына и подошел к нему.
— Мето, сынок! — сказал железнодорожник необычайно мягким голосом.
Мето обернулся, увидел старика и кивнул ему.
— И ты, старый, пришел? — сказал ему сын, ухмыляясь и оставаясь лежать под крылом палатки. — Садись, переведи дух… Хотя тут, знаешь, не лучшее место для отдыха.
Кирилл ласково покачал головой и сунул красную гвоздику в ствол Калашникова своего сына.
— Была у меня, сынок, и ракия для тебя, — сказал Кирилл извиняющимся тоном. — Но я ее где-то по дороге потерял.
— Да ладно тебе, старый. Ты ее одному парню отдал, — лениво сказал Мето. — Он до сих пор меня ищет. Ну, ничего… Мы иногда видимся в разных местах мира.
— Гуляешь, значит, а? — сердечно, но как будто с упреком покачал головой железнодорожник.
— Гуляю, старый, что здесь еще делать? Видишь, стрелять мы тут перестали. Говорят, что подпишут мирный договор. Теперь стреляем от скуки. И мы, и они. Некоторые не выдерживают. Пуляют себе в вену. Везде одно и то же, и у нас, и у них. Хочешь, консервами угощу?
— А тебе, сынок, какое дело до них, — Кирилл не ответил на вопрос, потому что ему нужно было сказать сыну что-то важное. — Ведь если у тебя желание такое, ты того… гуляй. Чего тебе тут делать? Так, сынок, у нас на роду написано, мы стреляем и гуляем. Главное, нет нам покоя, сидючи на одном месте. Тем более в такое время, как это. И я гулял. Где только по молодости ни бродил. А все домой возвращался. Дома, сынок, лучше всего.
— Я знаю, старый. Перед Рождеством, после Рождества, где бы ни был — приезжай домой. Так ведь? — улыбнулся Мето. — Только дома тесно. Мала стала наша державочка…
— А ты знаешь, что в мире есть еще стран тридцать поменьше, чем наша? — заметил как бы вскользь железнодорожник.
— Нет меньше страны, чем наша, старый. Посмотри: если всю собрать, в улиточью раковину запихнуть можно.
— Есть, сынок, поверь! — сказал Кирилл, убежденно глядя ему в глаза. — Про нашу страну хоть кто-то слышал. А про те — никто. Вот, ты слышал, например, про Антигуа и Барбуду, про Барбадос, а? Слышал? А про Доминикану, Сент-Китс, Гренаду, Гренадины, Сент-Люси? Про Сан-Томе и Принсипи слышал? Про Сейшелы, Мальдивы, Папау, Карибати, сынок, про Тувалу, Тонга и Науру, хоть раз слышал? Давай, скажи…
— Ты их выдумал, старый, — засмеялся Мето. — Загадки загадываешь, посмеяться надо мной вздумал.
— Нет, сынок. Они существуют. На самом деле. Маленькие, а существуют. Честное слово. Мне один мужик сказал. Он в газете читал. И все, говорит, одна другой краше. Вот, говорит, взять, к примеру, Науру. Науру, чтоб ты знал, говорит, это рай на земле. Вот так, маленькое государство, а рай. Может, думаешь, и его нет? Там молодым, таким вот, как ты, когда они женятся, государство сразу дом дает. Детей за границу учиться посылает. В той стране все бесплатно, и доктора, и образование, а зарплаты до неба. Вот так! Там люди знают, зачем живут. Там, говорят, если покрышка у машины лопнет, никто ее не клеит. Идет и сразу новую машину покупает.
— Старый, ты случайно по дороге не набрался?
— Я ракию уже много лет даже не нюхал, клянусь, чтоб мне вот этаким стать, — сказал Кирилл, показывая изогнутый указательный палец. — Ну, разве что рюмку-другую выпиваю и все.
— Дожил, а ума не нажил. Начал тут нам коммунистические сказки рассказывать.
— Я тебе правду говорю, сынок. У нас есть шанс. Знаешь, почему они в этих малых странах такие богатые. Торгуют, сынок. И знаешь, чем? Никогда не догадаешься. Птичий помет продают, как самое лучшее удобрение, по всему миру. Видишь, как оно бывает, до чего умные люди додумались.
— Как же мы-то не догадались! Вот бы и нам привалило. Здесь этого добра хватает, все миллиардерами станем. Некоторым это и сейчас удается. На обыкновенном дерьме деньги делают, — сказал Мето и вдруг закричал: — Хватит врать, старый! Иди ты со своими сказками к черту… или в свою Науру.
— Науру существует. Как Парамарибо. Ты слышал про Парамарибо?
— А то! Парамарибо — это хит, даже здесь. Мы, когда ширнемся, все едем. В основном туда. В Парамарибо. Сидим, наслаждаемся, за бабами бегаем в Парамарибо, купаемся в чистом море, загораем. А потом, хочешь — не хочешь, возвращаемся сюда, где нет воды и где, когда не стреляют, только кузнечиков слышно. Хватит, старый, брось ты эти россказни.
Кирилл посмотрел на него, ничего не сказал, медленно встал, повернулся и ушел.
Мето достал шприц и иглу. Чуть подальше человек в камуфляже насыпал белого порошка себе на голую руку. Развеселившись от ритма рэпа, Бэд Бо вытряс из пузырька на ладонь таблетки.
Человек в камуфляже вдохнул с руки кокаин, резко отдернул голову, испустил отчаянный крик и дал длинную очередь из автомата в воздух. За ним развевался зеленый флаг. В это время другие кололись в вену. Бэд Бо игриво хлопнул себе по ладони, таблетка подпрыгнула и попала в уже ждущий ее рот. Он продолжал читать рэп и танцевать. Небо над позициями розовело. Зелень приобретала фиолетовый оттенок. Облака начали зеленеть. Все становилось инвертированным, как на негативе.
Деян Коев сидел в своей лавке и размышлял о шансах заключения долговременного перемирия с повстанцами, когда радио сообщило о новом нападении на военный конвой, в котором погибли девять резервистов регулярной армии. «Вот тебе и перемирие», — сказал он.
Деян вспомнил теорию, о которой ему рассказывал Гордан. Из нее следовало, что время при определенных обстоятельствах может начать двигаться с перебоями, подчиняясь неким непонятным законам. Инженер-механик Деян Коев никогда до этого не придавал энергии внефизического значения. Теперь же он все чаще слышал о явлениях, которые были вне рамок повседневной логики, во всяком случае, такой, какой она была до недавнего времени. После падения башен-близнецов в Америке СМИ сообщали о чудесных спасениях и о судьбоносной игре случая. Об аномалиях говорили везде, в том числе покупатели в его лавке, как о явлениях, которые стали будничными событиями новой эпохи.
В тот момент в магазине зазвонил телефон. Это была Станка.
— Мне звонил Гордан. Он уезжает из Австрии.
— Ну, что ж, — сказал Деян Коев, — пусть уезжает, ему виднее…
— Ты обедать придешь? — спросила она, почувствовав в голосе мужа отсутствующий тон.
— Обедай без меня. Я еще побуду в магазине, — спокойно сказал он и повесил трубку, а в его голове уже появились новые мысли.
Он никогда не верил, что взмах крыльев бабочки на одном конце мира может вызвать ураган на другом, хотя наука уже всерьез рассматривала такую возможность. «Черт побери, — выругался про себя Коев, — раньше бабочки украшали жизнь и садились нам на волосы, когда мы занимались любовью в парках. Теперь они служат причиной бедствий».
Тогда же он подумал, что для него в жизни ничего не изменится. Ни ценности, в которые он верит, ни воспоминания, к примеру, о лучших днях его профессиональной карьеры, когда он работал на машиностроительном заводе, ни мечта снова поехать со Станкой на Лазурный берег, как когда они были юношей и девушкой. Они отправились туда на фиате-1300 его отца, частью накопив, а частью заняв какие-то деньги у родственников, и с красными югославскими паспортами, действительными по всему миру, путешествовали по Лазурному берегу и целый месяц нежились на средиземноморском солнце, жили в кемпинге в палатке и до изнеможения занимались любовью на пляже возле Антиба… Нет, ничего не изменится, ничего. Прежней останется и роль бабочек в любви — не только его, но и будущих поколений… «Только в страхе перед Апокалипсисом рабская жизнь может восприниматься как Божий дар», — подумалось Деяну Коеву, бывшему инженеру, уволенному с работы из-за банкротства предприятия, в настоящее время владельцу продуктового магазинчика.
Эта же мысль промелькнула в голове Фионы Фицпатрик, только с разницей в шесть часовых поясов, когда она, не замечая ничего вокруг себя, пила крепчайший ирландский виски в баре в Бостоне. Фиона Фицпатрик не имела ни малейшего представления, что в этот момент она является частью феномена синхронности, что этот момент составил равенство из одинаковых элементов с одним таким же обычным человеком из далекой страны, о которой она вряд ли даже слышала.
«Как же велико отчаяние тех, кто во имя Бога решил убить себя, как будто их жизнь не стоит и гроша! Как же велики их гнев и ненависть, раз они готовы вместе с собой унести в могилу десятки, тысячи других жизней! Что общего между смертью одних и вечной жизнью других? Какое отношение имеет ложное спасение одного идиота, управлявшего самолетом, в котором были Роуз и Ребекка, к искуплению грехов, кем-то совершенных против его народа и культуры? Как связано насилие со спасением, проклятый мусульманский ублюдок?!» — лихорадочно размышляла Фиона Фицпатрик. Ее темные ирландские глаза метали молнии, а лоб морщился от боли, у нее не хватало сил упрекнуть себя в богохульстве и шовинизме, за которые она не раскаивалась, хотя до этого ужасного события и потери Роуз и ее дочери порой весьма воинственно защищала все существующие меньшинства. Но теперь она была на другой стороне. Ее больше не интересовало то, что происходит в какой-то гребаной части мира, ей стало наплевать на двойной гнет, который ощущали палестинские женщины, какое ей дело до прав женщин, задыхающихся под своими платками в Иране или под черной паранджой, из-под которой не видны даже глаза, в проклятом Афганистане.
Теперь ее интересовали права меньшинств в западной части мира, права геев в Америке, права лесбиянок в Массачусетсе, особенно в Бостоне, в отличие от прежнего времени, когда ее трогали истории всех меньшинств и маргинальных групп, разбросанных в богом забытых уголках мира. Они с Роуз всегда старались узнать о них больше, участвовали в разных акциях, собирали средства для помощи, искренно сопереживали, полагая, что поступают правильно, проявляя солидарность со всеми, потому что люди должны поддерживать друг друга. Теперь же некоторые из этих людей жестоко убили Роуз, ее дочку, сотни пассажиров Боингов и тысячи людей в Нью-Йорке и Вашингтоне, многие из которых, несомненно, также сочувствовали их проблемам, их отчаянию, их боли.
В афганском поле, полном бесконечными коробочками мака, царила психоделическая атмосфера. Все было нереально и зыбко в пейзаже, на фоне которого неожиданно появились знакомые персонажи. На заднем плане Зизи Жабор, немного фальшивя, пела меланхоличную песню. Рядом с зеленым флагом, теряющимся посреди темного поля, положив руки на колени, сидел на корточках моджахед в черном платке, на котором желтым цветом было написано слово «peace» и нарисован антивоенный знак хиппи, с автоматом на шее, из ствола которого торчал лиловый флажок с изображением двух белых маковых коробочек. В руках он держал букет лилового мака, который потом подал Зизи. Она приняла его, не прекращая петь, и легко зашагала по полю. Она была тронута, чувствуя, как исполняются сладкие грезы странной богемной и поэтической фантазии, к которой она тяготела и которую любила…
Из глубины макового поля к группе подходили два силуэта, один побольше, другой поменьше. Это были Роуз и девочка, они шли, держась за руки. Подойдя ближе, они стали разглядывать присутствующих, будто ища кого-то, и потом направились в только им одним известном направлении.
Все двигались медленно, странно покачиваясь.
Вот, в глубине поля появились американские морские пехотинцы в камуфляжной форме цвета лунной пыли и в полном боевом снаряжении. Они продвигались вперед, непрерывно стреляя, но очереди их автоматов слышались как эхо далеких фейерверков. Человек с бородой, в черно-желтом хипповском головном платке махал своим автоматом, жал на спусковой крючок, но из его оружия вытекали спокойные восточные мелодии.
Приглушенно, словно просеянные через эхо, слышались голоса солдат.
— Nobody move![100] — крикнул один.
— Hands up![101] — похоже прозвучал другой.
— Up,up, up, up!!! — доносилось со всех сторон, и потом опять — Up,up, up, up!!!
— Hey, is this Macedonia?[102] — спросил кто-то из них.
— Is this Kosovo?[103] — спросил другой.
— Is this Yugoslavia?[104]
— Is this Afghanistan?[105]
— Аллах Акбар! — крикнул, встав, моджахед, а Роуз и Ребекка брели куда-то, захваченные своими призрачными поисками.
— Все возможно. Все возможно. Все возможно… — услышал свой голос Мето, а Зизи зафальшивила новую меланхоличную песню.
И все колыхалось. Все подымалось. И успокаивалось. Вдруг наступила полная тишина. Слышны были только птицы. Крики чаек, неизвестно откуда здесь взявшихся.
Затем перед глазами Мето возник Константин Миладинов, поэт.
— Что мы за народ, парень! — сказал он. — По всем уголкам света рассеялись, пылью распылились, вот такой народ. Это еще от дедов и прадедов осталось, все время с места на место бродить. Дома нас ничем не удержать. Так мы посреди дороги и остались. Везде нас много, а дома мало! Я по разным землям ходил, а всегда мечтал домой вернуться. А когда вернулся — снова захотелось куда-нибудь убежать и еще по свету побродить. Куда ни придешь, сразу чего-то другого хочется. Что это за желание, что за страсть — все время по миру скитаться? Где человеку обрести покой? Если не дома, то где-то. Если не где-то, то дома. Где, люди добрые, человеческий покой? Дома, или не дома, или же — только когда он упокоится? Я хотел написать стихи о возвращении, выходят только стихи о расставании.
Мето встал с земли, держа автомат в руке, и начал читать рэп. По-македонски.
Кто бы орлиные крылья мне дал,
Я бы отсюда вмиг убежал!
Переселился бы в город большой,
Там бы мне было совсем хорошо.
Нет мне тут счастья — не жизнь, а беда,
Я б ни за что не вернулся сюда.
Я прицепил бы крылья к спине
И, улетев, был бы счастлив вполне.
Наступила тягостная тишина. Зыбкость исчезла. Все вмиг стало ясно. Константин Миладинов обессиленно поглядел на молодого человека, повернулся и медленно пошел прочь.
Майя проснулась в полутьме своей комнаты в Нью-Йорке и подняла голову, все еще не понимая, сон это или явь. «Все верно, — сказала она, — и окно, и мигающая неоновая реклама кафе Джо, который уже готовит завтрак. Значит, я не сплю. Это реальность». Она посмотрела на дверь и рядом с ней увидела Гордана с рюкзаком на спине. Она впилась в него взглядом. Он улыбался ей. Потом подошел к кровати, протянул руку к ее лицу, на котором все еще было написано удивление, и погладил его.
— Ты опять мне снишься, да? — прошептала она.
— Извини, что так поздно, — сказал он, — я потерялся.
— Я не знала себя, — сказала она как будто спросонок, следуя какому-то своему внутреннему течению мыслей. — Знаешь, что я сделала?.. Мне было плохо, и я не знала, как быть…
Гордан крепко обнял ее.
— Я здесь, я рядом. Я тебя искал. Теперь я понял, как сильно ты мне нужна. Вот, я здесь.
— Я сделала глупость, — сказала Майя, глядя ему прямо в глаза. — Ты простишь меня?
— Ш-ш! — сказал Гордан, как будто успокаивая испуганного ребенка, и приложил палец к ее губам. — Главное, что я тебя нашел. Я не могу без тебя. Когда я уехал, то думал, что смогу. Я не хочу быть со всеми, но и быть один не хочу. Кто знает, может, нас не научили жить в одиночку.
Потом он легко наклонился и поцеловал ее. Она почувствовала его губы на своих губах. Наконец-то она уверилась, что это не сон. Гордан снова ее нашел. Она опять была с ним.
— И что теперь? — спросила она.
— Мы уезжаем, — сказал он.
— Куда? — спросила она и придвинулась к нему поближе, как когда-то в Скопье. — С чем?
— С радостью. Ты едешь со мной? — спросил он.
— Да, — сказала она и поцеловала его в шею, чувствуя озноб, пробежавший по жилам.
— Нет, правда, — сказал Гордан. — Здесь нет никаких шансов. Пахнет гнилью.
— Это пахнет жареным мясом из кафе Джо, глупый, — сказала она, закрыла глаза и запрокинула голову так, как нравилось Гордану…
Потом и он закрыл глаза.
Климент Кавай посмотрел перед собой, и ему показалось, что там виднеется выход. Он взглянул на часы и понял, что прошло двенадцать часов с тех пор, как он спустился в волчанский подземный тоннель, который в этом месте выходил на поверхность.
Профессор подошел поближе к источнику света — через щели старой окованной железом двери лился дневной свет. Он нащупал ручку и изо всех сил дернул дверь, которая, как ни странно, на этот раз легко, разве что со скрипом, поддалась. Кавая ослепил яркий свет, его глаза уже давно привыкли к темноте в подземном коридоре и неверному свету фонарика. Он инстинктивно закрыл глаза руками, ощутив на них и на лице тепло солнца. Только теперь он понял, как замерз в переходе, по которому носились сквозняки подземных ветров и призраков. Когда он медленно отнял руки от глаз, то увидел перед собой улыбающееся лицо Абдул Керим-бабы, наследника второго шейха охридского дервишского текке.
— Ага, — сказал тот, — и ты пришел на другую сторону.
— Как тут? — спросил Кавай у призрака охридского шейха.
— Всё то же самое, — сказал Абдул Керим. — Здесь тоже есть и хорошие, и плохие, всякие. И тут замкнутый круг — змея, кусающая саму себя за хвост…
— Да, все это одна бесконечность, — прошептал Кавай. — Так и время поглощает само себя.
— Кроме тех случаев, когда оно поглощает нас! — сказал Абдул Керим. — Людей и целые народы. Все происходит так: змея времени выберет в жертву какого-нибудь человека, вытянет шею и укусит его. Пустит в него яд властолюбия и тщеславия… Вот и искривляется течение времени.
— Да по-другому и быть не может, — послышался голос позади него, и дервиш с почтением повернулся к человеку, сказавшему эти слова…
— Это светлейший эвлия Хаджи Мехмет Хайяти, родившийся в далекой Бухаре, ученик пресветлого Омара уль-Халвети, основателя дервишского учения халветиев, нашего учителя, — представил Абдул Керим-баба своего предшественника.
— …вы спросите, к чему тогда вся эта мистерия с подземным коридором под Охридом, — продолжил Хайяти.
— Именно об этом я и подумал… — сказал Кавай разочарованно. — Я надеялся, что найду тут другую реальность, силу, которую нужно освободить, чтобы она смогла добраться туда, где происходит великий парадокс: все больше становится зла среди такого количества хороших людей… А я и тут, и там вижу — простите меня, эвлия, — только призраков, от которых человеку трудно ожидать чего-нибудь нового.
— Именно, — сказал Хайяти. — Но это и было смыслом твоего путешествия. Паломничество с доброй мыслью.
Два дервиша поклонились Каваю, приложив руки к сердцу, а в этот момент к нему подошел профессор археологии Одиссей Пинтов в брюках с засученными штанинами и с мотыгой в руках, весь будто светясь.
— Кавай! — воскликнул археолог, приближаясь к нему. — Дорогой Кавай, приветствую вас на этой стороне. Что с вами, вы так побледнели.
— А вы что тут делаете среди этих призраков? — простодушно спросил Кавай.
— Ну, зачем же вы так, коллега…
— Вы, по крайней мере, здоровы, прямы и жилисты, как ручка вашей мотыги, — сказал Кавай, все еще не понимая, как он мог встретиться с Пинтовым в этом месте.
— А что делать! Несколько дней назад, когда я только вернулся с похорон уважаемого Пипана — вы там тоже были, так ведь? — я копался в саду, чтобы избавиться от мрачных мыслей, когда — и меня скрутило…
— Как это скрутило? — сочувственно спросил Кавай.
— Так, бах — трах! — энергично помахал рукой Пинтов.
— И вы… — осмелился спросить Кавай.
— Да, и я упокоился, — сказал с неудовольствием археолог, который хвастался, что разработал способ, как долго жить после выхода на пенсию. — И скажу вам, в этом ничего страшного нет.
— Вы то же самое говорили и про пенсию… — напомнил Кавай.
— А знаете, как тут здорово! — сказал, будто не расслышав, Одиссей Пинтов. — Прекрасный климат, интересная компания, хотя иногда мне хочется побыть одному. Чтобы весь день копать и отдыхать. Сяду на тот мой знаменитый камень с иллирийской надписью и параллельным латинским текстом, которую, как всем известно, я нашел и перевел, и сижу на нем несколько часов с большим удовольствием, пока не почувствую, что надпись уже впечаталась мне, извините, в мягкое место…
— Так значит… — все так же взволнованно сказал Климент Кавай, — и вы стали призраком…
— Нет худа без добра, коллега, — бодро сказал Пинтов. — Благодаря этой перемене я понял, что вы были правы. Что под Охридом действительно есть подземный ход…
— И что вы ошибались, когда суетно отрицали это, — добавил Кавай, которому вся эта болтовня уже начала надоедать.
— Кроме того, что я вам сказал?! Что мою душу вы найдете именно здесь, в этом монастыре. Разве я был неправ?
— …потому что вы знали Охрид как собственный двор, — тут же добавил профессор Кавай.
— Это крайне непристойный вывод, — обиженно сказал Одиссей Пинтов, положил мотыгу на плечо и прервал разговор с Каваем.
— А Нушича вы все еще считаете темной лошадкой в науке, как ваша покойная бабушка Марица..?
— Еще один… — услышал Кавай новый голос позади себя.
Когда он обернулся, то узнал того, кого уже встречал в подземном переходе. Это был молодой Нушич.
— Поэтому он и не разговаривает со мной, — с улыбкой обратился довоенный комедиограф к послевоенному профессору аналитической семиологии. — Ему стыдно за свою недооценку нас, писателей. По его мнению, мы просто обыкновенные скоморохи…
— Да, я уже это заметил, — сказал Кавай.
— …а вас я хочу поблагодарить за доверие, которое вы проявили к моим запискам, — сказал Нушич.
— Пожалуйста, — сказал скромно Кавай, хотя он выслушал эти лестные для него слова с большим удовольствием.
— Люди не понимают, что литература — это ответственная работа, — сказал Нушич. — И что писатели крайне серьезно к ней подходят, даже когда пишут комедии. Шутки, кстати, потому и смешны, что они верны…
— Интересно, как вы с вашим живым духом сносите все эти тени и привидения здесь.
— Привык, — сказал Нушич, — впрочем, здесь все то же самое, как и там.
— Я, знаете, питал иллюзии, что здесь есть некий источник блага, кем-то перекрытый, который не может, как раньше, течь и достичь нашей стороны… Туда к нам приходят только покойники, страшные призраки, опасные привидения…
— Позвольте мне объяснить вам, профессор. Если вы считаете, что это мертвые люди, то вы ошибаетесь. Это мертвые идеи, которые находят каналы, лабиринты, катакомбы, подземные проходы и туннели и приходят на землю из другого мира. Они просто принимают облик людей, — сказал Нушич и пристально посмотрел в глаза Кавая. — Не бойтесь призраков и привидений в человеческом облике; у них нет никакой силы. Бойтесь, однако, мертвых идей… Они сегодня правят миром.
Кавай внимательно слушал слова великого комедиографа.
— А я еще верил в магическую силу камня ΑΓΑΘΗ ΤΥΧΗ ΛΥΧΝΕΙΔΙΩΝ, который вы описали, — произнес Кавай упавшим голосом.
— Признаюсь, и мне нравится мысль о честном и чистом счастье жителей Охрида… Думаю, эта формула работала в то время, когда она была написана, — сказал комедиограф и добавил, — как и всякое доброе пожелание в общении между людьми. К примеру, пожелания в день рождения. И даже политическая реклама… Но эта надпись не может стать философским камнем мудрости и доброты алхимиков. К сожалению. Волшебных камней не существует, профессор. Магия слов и пожеланий поднимает людям настроение. Вот поглядите, сотни людей прочитали мою книгу, но только вы обратили внимание на эту надпись, приписав ей значение благотворного талисмана.
— Что вы хотите этим сказать? — спросил Кавай, нахмурившись.
— Две вещи, дорогой профессор, — улыбнулся Нушич. — Во-первых, что, к счастью, есть еще добрые люди вроде вас, которым важен смысл этого послания; во-вторых, что большинство людей сегодня не ощущают смысла сообщений, связанных с такого рода идеалами. Сегодня их занимают другие явления, которые они считают важными. Доброту как идею, и доброту как ценность надо будет сначала еще возвратить человечеству… Доброта — это стремление к слиянию с другим человеком. Это не религия, а образ жизни. Без нее все умирает, по-разному — от эгоизма, одиночества, воинственности, алчности или ненависти, все равно. Она не просто средство, но и цель человеческой жизни…
— Как вы думаете, — сказал, наконец, Кавай, — могу я вернуться и рассказать обо всем этом? Эта новая точка зрения придаст силу моей теории непобежденного оптимизма.
— Конечно, — весело сказал Нушич. — Сделайте это как можно скорее. Придет день, и вы станете частью этого общества счастливых призраков. Лучший способ борьбы с мертвыми идеями — это их живая критика… ΑΓΑΘΗ ΤΥΧΗ, профессор!
В интернете появился сайт, посвященный Парамарибо в Суринаме. Слышится веселая и фривольная музыка касеко, про которую тут же можно прочитать, что ее название происходит от французского выражения casser le corps, что означает «ломать тело», и что ее играют на барабанах и трубах, соблюдая креольскую манеру, когда музыкальные фразы похожи на экзотические вопросы и яркие, темпераментные ответы. На фоне музыки одна за другой сменяются фотографии об этом далеком месте. Вот — пожилой Димитр Миладинов что-то живо объясняет даме в летнем платье старомодного фасона с соломенной шляпкой на голове. Учительница из 1960-х годов! Далее на фото — Кирилл и Майя, с интересом рассматривающая большие деревянные дома, стоящие вокруг. Они попали в объектив камеры государственной туристической организации, и на сайте размещено видео, снятое в первые минуты их встречи. Видно, что сначала они ведут себя сдержанно, а потом разговаривают тепло, по-дружески.
Вдруг Кирилл заметил сына, который прохаживался, одетый в камуфляжные штаны и майку без рукавов, курил сигару и выглядел, как карибский партизан.
— Привет, куколка, — бросил Мето вызывающим тоном Майе. — Я гляжу, и ты тут ошиваешься, а? Что ты здесь делаешь?
Она притворилась, что не слышит его, а когда он подошел к ней поближе, постаралась не отстать от учительницы и Миладинова, которые шли мимо красивого здания Неве Шалом, местной еврейской синагоги в Парамарибо, построенной из белого дерева в стиле американского колониального неоклассицизма с тимпанами и четырьмя колоннами у главного входа.
— Парамарибо — это столица Суринама, бывшей голландской Гвианы, — авторитетно объяснял Димитр крошечной македонской группе. — Это маленькая республика на северо-западном побережье Южной Америки, так сказать, рай на земле. Я имею в виду, что так кажется сегодня. Город Парамарибо основан в семнадцатом веке, в нем смешались черты голландской, французской, испанской и британской колониальных архитектур. Доминируют здания с фасадами из дерева и кирпича, но встречаются и небольшие уютные деревянные домики. Высокие пальмы и деревья манго растут на улицах города и нависают над берегом тихой реки. Церкви, мечети и синагоги стоят бок о бок друг с другом, а продавцы яванцы и креолы, говорящие по-голландски, сидят в соседних кафе, наливают пиво, разговаривают с посетителями и готовят экзотические напитки и легкие тропические коктейли. Очень мило…
— Очень! — сказал Мето, глядя на Майю, в то время как Кирилл с шутливым упреком качал головой.
— Учитель, — крикнул Кирилл поэту, — нам как будто суждено покорить весь мир…
В этот момент у входа во двор синагоги появился улыбающийся человек лет сорока в синей бархатной накидке на голове и широкой карибской рубахе.
— Good morning! — сказал еврей македонской группе. — A nice day we have today, don’t we![106]
— Ah oui, cher Joshoual — любезно ответил Димитр Миладинов по-французски. — Et comment allez-vous?[107]
— Fine, thank you, mister Miladinoff, — сказал американец и добавил, — and not alone here anymore[108].
В этот момент в дверях синагоги появились Роуз и Ребекка, девочка подбежала к отцу, взяла его за руку, а Ребекка взяла его под руку с другой стороны.
Миладинов любезно поздоровался легким поклоном и снова повернулся к Кириллу, а Джошуа, Роуз и Ребекка пошли в противоположном направлении, спокойно прогуливаясь по длинному пляжу Парамарибо.
— Не только нам, Кирилл, всем! — сказал Миладинов, отвечая на оставшийся висеть в воздухе вопрос Кирилла. — Вот человек, с которым я поздоровался, еврей, чьи предки две тысячи лет назад пошли из Палестины в Европу, пять веков назад поселились в Германии, а полвека назад были изгнаны в Америку. А теперь он здесь. Нам всем суждено переселяться, искать лучшее место для жизни. Так мы и завоевываем весь мир. Ты знаешь, что на корабле Колумба Америки достиг один мой земляк из Охрида?
— Я не знал, — сказал удивленно Кирилл.
Мето заметил такую реакцию отца и захихикал. Кирилл был уязвлен и укоризненно посмотрел на сына.
— Вот так, старый, — сказал Мето, дымя карибской сигарой, — смотри, откуда уехал, чтобы попасть сюда.
— Да бросьте вы, — сказала учительница и попросила своего героя продолжить прогулку и рассказ.
— Нет, нет, мадам. Эта тема и для меня весьма болезненная, — сказал Димитр Миладинов и посмотрел сначала на Кирилла, потом перед собой. — Нам что, навсегда на роду написано быть везде чужестранцами? Быть, как перелетные птицы. Уезжать и возвращаться. Иногда надо остаться там, в новом краю. Вот я, например. Я, как чайка, улетел из Охрида и Струги. И такая меня охватила тоска, что я затанцевал. Поймал ритм. Сначала никак не шло. Я танцевал Тешкото. Это тяжелый танец, с ним от земли не оторваться. Ноги будто липнут к земле, вот и все. Тогда я затанцевал побыстрее. Мне стало легче, и я взлетел. Полетел, как Сильян-аист. Наш земляк из народных сказок. Я летел, братья. Летел над горами и лесами, над морями и океанами. А там наверху, пока я летел, ко мне присоединялись другие. Все наши. Рядом со мной летел мой брат. Я узнал и некоторых из наших студентов. Там был Пырличев, из Велеса прилетел Жинзифов, с Дойрана — Партений Зографский[109]… И потом подлетали все новые. Собралась большая стая. Чайки, голуби, соколы и мы, аисты. Разные птицы, но, похоже, все из наших краев. Так мы и летали по небу, где только не были. Расстояния исчезли. Мир стал маленьким. Небо стало низким. Все мы стали птицами. Душа обрела крылья! Мы летим, это наша судьба. И когда мы дома, мы летаем. Так нам на роду написано. Попробуй как-нибудь, приятель, увидишь, это работает. Все можно, если захотеть.
Чуть дальше по пляжу на шезлонге в сине-белую полоску сидит Зизи и поет, держа зажженную сигарету, в то время как Кемаль, в темных очках и закатанных до колен штанах, глядит вдаль на воды океана. Все выглядит, как большой всемирно известный курорт.
Те, кто в это время зашли на сайт Парамарибо, могут в прямом эфире увидеть, как в небе над океаном появляется силуэт Йоргоса Зорбы с раскрытыми крыльями. Грек летел на заработки в Скопье, оставляя безумные струи сильных карибских ветров. Седые волосы и белая рубашка с рукавами, засученными до локтей, колыхались на ветру. Он повернул небритое лицо, на котором играла улыбка, и посмотрел вниз.
— Эээй!!! — закричал Зорба сверху. — Φανταστικά, Φανταστικά.
— А это еще кто такой? — с удивлением спросил Кемаль.
— Mais il est si charmant{Но как он мил.}, — воскликнула Зизи с шезлонга и с энтузиазмом замахала рукой вслед летуну.
Кемаль недовольно скривился, подошел к шезлонгу, наклонился и поцеловал ее, не видя, что по небу, кроме грека, летит еще кто-то.
— Господин Зорба! — позвал его Константин Миладинов, подлетев поближе.
— О, это ты, φίλε! — сердечно воскликнул Зорба и радостно рассмеялся.
— Прошу прощения, — сказал поэт, — а что вы здесь делаете?
— Лечу, мой друг, — ответил Зорба, — опять мне засвербело, и я полетел. Я был дома, приземлился в родном селе Ливади в Фессалии, потом сделал круг над Закинфом и отправился сюда через океан…
— Это напоминает мне о кафе, где мы познакомились, — сказал Миладинов. — Вы опять взлетели из «Океана»?
— Я взлетаю, взлетаю… — загадочно сказал Зорбас, — из кафе, винных погребков, взлетаю из моего родного места Ливади, с Халкидики, где я работал, афонских монастырей, где я познакомился со своим писателем, с рудника в Баняни и с кладбища Бутел в Скопье, я взлетаю…
— В последний раз я видел вас в Скопье в другую эпоху.
— А сейчас наше время, но далекое место. В жизни все время что-то меняется. Что-то есть, чего-то нет, — сказал Зорба, громко рассмеялся, а карибские ветры разносили смех над побережьем и над домами, церквями, синагогами и мечетями Парамарибо.
— Нам всегда чего-то не хватает, так у нас на роду написано, — сказал Константин Миладинов.
— А у кого написано другое? — сказал Зорба с серьезным выражением на лице. — А ты что тут делаешь?
— Как что делаю… — улыбнулся поэт. — Брата ищу… Он тоже беспокойная душа, так что я подумал, что было бы неплохо, если бы и он приехал отдохнуть немного здесь. Это ведь туристический рай на Земле.
Говоря это, он посмотрел вниз, и на его лице появилась улыбка.
— Вон мой брат, — сказал Константин.
— Где? — посмотрел вниз Зорба.
— Так вот же он! Тот, с пиджаком, переброшенным через руку, который гуляет с дамой в цветастом платье…
— Вот молодец, — сказал Зорба и со значением посмотрел на собеседника, — он, гляжу, любитель дам, а?
Младший Миладинов улыбнулся и повернул голову, а затем радостно воскликнул что было мочи:
— Димитр!
Имя деятеля македонского возрождения унес новый порыв ветра и развеял его среди колоколен и минаретов Парамарибо, понес через Суринам, запутался в тропических лесах, внезапная перемена розы ветров повернула его в море и отправила в Гренаду, Гренадины, Антигуа, к Барбуде и Барбадосу.
И на пике этой возвышенной картины братской любви, которая выше высоких гор и шире широких морей, в какой-то момент, как в сцене с видеоигрой, экран погас, и изображение собралось в светящуюся точку, в которой исчезли и Парамарибо, и Суринам со своим колоритным разнообразием, составленным из разных народов и религий, в чем он повторяет Македонию, только далеко от нее, на другом конце света и по-другому, на берегу моря в теплом и спокойном краю этого широкого и необычайно многослойного мира. Потом и она погасла; погасли и все картинки, изображения, фантомы и симулякры виртуального рая.
Климент Кавай положил рюкзак и другие вещи в маленький передний багажник Мици. Его миссия в Охриде закончилась, а миссия в Скопье только начиналась. Он сел в машину и повернул ключ. Мици равномерно зафырчала. Тут Кавай вспомнил что-то и выключил двигатель, вылез из своего фольксвагена, запер его и направился к рынку. Стояла середина сентября, и на площади со старым чинаром не было туристов, только местные — редкие прохожие спешили за покупками или в одну из соседних чайных.
Профессор зашагал по каменной мостовой, вошел в круг тюрбе и посмотрел на украшенные могилы Хаджи Мехмета Хайяти и Абдул Керим-бабы. Взглянул на то место, где лежали их четки. Теперь их там не было. Кавай улыбнулся, потому что знал, что дервиши и их третий шейх сейчас вертятся, молят о милости к людям и просят благоденствия для народа Охрида. Из текке доносилось ритмично повторяющееся имя. Кавай подошел поближе, открыл дверь и заглянул внутрь. Его друг вместе с братией спасал праведность этого места и всего народа, произнося имена Всевышнего во время зикра. Чуть поодаль стоял, участвуя в ритуале, основатель охридского тариката эвлия Хаджи Мехмет Хайяти со своими тринадцатью шейхами. В какой-то момент эвлия поднял глаза и посмотрел прямо на Кавая, присутствия которого больше никто не заметил. Кавай вздрогнул, но на лице святого читалась доброжелательность. Кавай поклонился ему, приложив руку к сердцу, копируя жест дервишей, и, тихо прикрыв дверь, вышел из текке.
В это же время из близлежащей церкви послышался звон колокола, призывавшего к другому ритуалу, но с той же целью. Кавай решил, что было бы неплохо поставить свечи — за здравие и будущие успехи Майи, за благополучие всех добрых людей на свете. «То, что они есть, — подумал профессор, — дает повод для оптимизма. Будем надеяться, что начавшееся столетие окажется добрым».
Глаза лейтенанта Хью Дабл-ю Эльсинора второго открыты и наполняются синевой афганского неба. Он смотрит ввысь, и его охватывает космическое одиночество. В калейдоскопе его зрачков вертятся правильные геометрические образы третьего поколения офицеров семьи Эльсинор, чье прошлое теряется где-то в глубинах истории. «Да, тень отца… — думает Хью Эльсинор. — Тень, которая следит за Эльсинорами из поколения в поколение, как за ним тень его отца, подполковника Уильяма Хью Эльсинора, а за ним тень его отца майора Хью Дабл-ю Эльсинора первого и так далее, и так далее, до первого датского Эльсинора»…
И что теперь? Вечером он получил новое задание, сказал: «есть, сэр!» и утром оказался в первом контингенте американских войск, посланных в Афганистан для борьбы с терроризмом, чтобы обнаружить и уничтожить укрытия исламских радикалов, ожидая, что здесь он отомстит за невинных жертв в Нью-Йорке, Вашингтоне и на поле около Питсбурга. Кроме того, он надеялся, что здесь он получит первое повышение. Вторую награду. Третью звездочку. И вот теперь он смотрит невидящим взглядом на холодное небо над Кандагаром, и в калейдоскопе зрачков бежит геометрически сломанный фильм его желаний, мечтаний, ожиданий…
Узнает ли кто-нибудь об этом? Увидит ли тень разочарования в глазах? Сумеет ли прочитать сообщение, которое надо было передать его матери, потому что он был неженат — недавно распалась его последняя любовная связь, и у него, кроме воспоминаний и пока еще живой матери, не было никого. Передаст ли кто-нибудь матери его послание:
«Правило номер три — выполнено.
Правило номер два — выполнено.
Миссия — не выполнена.
Правило номер один — нарушено».
Сумеет ли он сказать ей, что его мечта осталась мечтой, намерение повторить жизнь отца и ее — когда он найдет такую девушку, как она — невыполненным; желание закончить свою карьеру на крупной базе в чине, по меньшей мере, на звездочку, если не на порядок, выше, чем у отца, невыполненной. Семейная часть большой серой линии прервалась… Поймет ли это кто-то из команды, сворачивая флаг с его гроба в Арлингтоне и передавая ей, что его взгляд остается здесь, прикованный к высокому холодному небу над Афганистаном, в его невыполненной миссии, пока он думает, откуда летит пуля, чтобы пробить его грудь, и пока он истекает кровью, льющейся на чужую землю, а его отряд по-прежнему отбивает нападение, тем не менее, сумев забрать пластинку с его именем и номером, в то время, как вода из клепсидры, из него быстро уходит жизнь, в его глазах теперь больше нет теплых воспоминаний, они наполняются холодным небом серого, каменистого, неизвестного и враждебного пейзажа.
Вдруг он увидел мост через Неретву в виде белой радуги, соединяющей неведомые берега. Это его утешило. Наконец, у него было что-то знакомое и красивое, и потому теплое, в этом холодном, незнакомом и уродливом пределе.
На вокзале в Скопье воздух от жары расширился так, что, казалось, давил на грязные затемненные стекла зала ожидания. Учительница, задремавшая на скамейке в большом и пустом зале ожидания, вздрогнула и открыла глаза, возвращаясь к действительности. Кирилл сидел на своем сиденье рядом с плетеной сумкой, полной бутылок с ракией, и курил, одновременно обмахиваясь железнодорожной фуражкой, которую держал в другой руке.
С платформы наверху по лестнице в зал ожидания спускался Гордан.
— Господи, я задремала, — сказала учительница, поправляя волосы, — чего только ни увидишь во сне!
— Для меня нет разницы, — цинично заметил Кирилл, продолжая обмахиваться, — мне все равно только кошмары снятся. Вот и недавно, когда я тут ненадолго прикорнул.
— Жаль, — сказала женщина и потрогала свое разноцветное платье, думая о Нью-Йорке.
— Вы все еще здесь? — спросил Гордан, вернувшийся из своего далекого путешествия.
— Здесь, где еще? — ответил в присущем ему грубом тоне Кирилл. — Я все время — до Куманова и обратно. Еще немного, и мой сын придет из армии. Скоро подпишут какой-то мир. Рамочный договор…
— Я никогда никуда не ездила, — сказала учительница. — Не знаю, почему. Не хотела испортить мечты. Теперь везде все одинаково. Если мечтать, уж лучше мечтать дома. Я приеду сюда, поговорю с Кириллом, потом поеду домой…
— А кумановский поезд все еще опаздывает? — спросил Гордан.
— Опаздывает, — на этот раз спокойно ответил железнодорожник. — Может быть, стреляли в состав. Может быть, под поезд бросили бомбу. А может, просто опаздывает, как обычно. Ты один вернулся?
— Один, — сказал Гордан. — Моя девушка вернется в будущем году. Ей нужно защитить там диссертацию.
— Отлично, — сказала учительница, — нам нужны образованные кадры…
— …эй, парень, не хочешь, однако, немного выпить? У меня хорошая, для себя гнал.
— Я же тебе сказал, я не пью, — заявил Гордан и сел на одну из пустых скамеек с той же стороны, как и тогда, когда впервые встретился с ними.
— Я и тогда сказал тебе, это — ваша ошибка. Не пьете, зато колетесь. Ладно, давай угощу… Лучше быть алкоголиком, чем наркоманом. Я же тебе говорил: «лучше биться, чем так мириться».
— Когда же, Кирилл, ты отправишься… — сказала женщина в разноцветном летнем платье.
— Вопрос в том, когда мы все отправимся… — прокомментировал Кирилл.
— Чем мы согрешили, кто его знает… Главное, войны мы не заслужили, — сказала учительница.
— Заслужили. Еще как! — так же спокойно сказал Гордан и вытянул ноги, а руки раскинул на подлокотники соседних кресел, составлявших скамейку. — История тебя наказывает. Отправляет в цирк. Чтобы над тобой потешались другие. Чтобы ты участвовал в фарсе. Всемирном фарсе.
Вдруг послышались звуки прибывающего поезда, скрип тормозов, поезд остановился. Все посмотрели на выход к платформам.
— Поезд пришел…
Кирилл и учительница заторопились и встали. Гордан не двинулся с места. Он остался сидеть на скамейке, будто распятый посреди большого зала ожидания. Двое других взяли свой багаж, быстро направились к лестнице и почти бегом начали подниматься наверх, к платформе с прибывшим поездом. Вдруг посередине лестницы остановился сначала мужчина, потом и женщина.
— Послушай-ка! Давай, парень, пошевелись! Поехали со мной в Куманово.
Учительница улыбнулась.
— А чем плохо, как сейчас? — сказал Гордан. — Мы видимся, общаемся. Иногда ругаемся, скорее, чтобы время провести. Поторопись, я думаю, что сегодня ты продашь всю ракию.
— А ты? — Кирилл обратился к Гордану. — Ты был там, в этом… как это называется.
— Парамарибо.
— Точно.
— Ты знаешь, мы все стремимся туда. Думаем, что никому там не одиноко, раз все мы вместе. И я считал, что смогу уехать один. Да не тут-то было. Что мне там делать одному? Одному не хочется даже за газетой бежать, а не то что в Парамарибо ехать. Если я еще раз поеду за границу, то только, когда она меня позовет. Всю жизнь она была здесь, а я смотрел на нее, как будто она была в отъезде. Теперь я понимаю, что всю жизнь я ее ждал.
— Ну, не валяй дурака, парень, — сказал железнодорожник. — Поехали до Куманова. Я тебя познакомлю с сыном. Выпьем, закусим… Погуляешь, полегчает тебе маленько.
— Правда, молодой человек, почему бы вам не поехать? Вот где… — добавила учительница.
— Я пойду домой. Хочу отдохнуть. Найти работу, быть с моими и дождаться ее.
— Дом есть дом, — сказала учительница.
— Это правда, — сказал Кирилл. — Гуляй, где хочешь, но домой приходи… Хуже уж тут в любом случае не будет.
— И то правда… — сказал Гордан. — Хуже не будет. Но ведь не всегда так было. Парамарибо сегодня — это как Македония вчера. Возможно, завтра люди из Парамарибо будут переселяться именно в Македонию…
— Ну, ладно, главное — я тебя приглашал. Ты сам выбрал, — Кирилл махнул рукой — в этом жесте одновременно были укор и прощание, пошел наверх и скрылся на платформе.
Учительница осталась на лестнице. Она посмотрела в сторону Гордана и сказала:
— Я хотела поехать в Нью-Йорк… Но даже если поеду, что я там увижу, ведь даже Нью-Йорк уже не такой, как был раньше. Ничто не будет таким, как раньше…
Она повернулась и пошла вниз по лестнице. Гордан окликнул ее.
— Вы не собираетесь с ним встречаться, с тем путником в ночи?
— О, встречусь. Да я его и так все время вижу, — сказала она, уже спустившись и направляясь к выходу с вокзала. Первые сумерки уже опустились на город.
Перед тем, как выйти на улицу, учительница снова обернулась к Гордану, посмотрела на него с ностальгической улыбкой и спросила:
— А когда я его увижу… что мне ему сказать, почему я не поехала туда?
— Скажи ему… — Гордан приостановился, чтобы подумать, — скажи ему, пусть лучше он приезжает сюда. Пусть прогуляется. Посмотрит, как оно здесь… Что-то случилось на пороге нового века. Время словно споткнулось об этот порог и не переступило его. Оно будто ходит вперед и назад в прошлых веках. Скажи ему, чтобы приезжал, потому что — скажи ему — везде, в общем-то, одно и то же. И пусть не живет один. Сегодня все остальное возможно. Невозможно только жить в одиночку.
Учительница скрылась из виду, а Гордан встал, закинул на плечи рюкзак и медленно вышел в сумрак раскаленного города. Посмотрел на наручные часы — ему показалось, что они остановились. Тогда он махнул несколько раз рукой вверх и вниз, чтобы сработал механизм автоподзавода, приложил их к уху и удовлетворенно констатировал, что время снова движется, а когда взглянул на систему глобального позиционирования, снова нашел на часах расположение своего города. В нос ему ударил знакомый тяжелый запах осенних трав, дыма и айвара.
Кто знает, почему, но у него в голове пронеслась мысль, что, хотя тяжелый камень на месте, Сизиф уже не тот, что был когда-то. Потом он подумал, что не только это маленькое и пыльное пространство наполнено постоянной тревогой и людскими несчастьями, но и весь мир стал полем романтических состязаний привидений и вновь возникших фантомов прошлого, что так повсюду и что сущность двадцать первого, начавшегося как время, которое должно было быть другим, более счастливым, более передовым и радостным, как шептала ему в Нью-Йорке Майя, все та же, везде людей душит вновь ожившая «мировая боль», умножающаяся и постоянно ширящаяся Weltschmerz…
Потом ему стало легче. «Если бы только Деян мог понять это», — сказал себе молодой человек, думая, как быстрее добраться до дома.