Volentem ducunt fata, nolentem trahunt.
(Согласных судьба ведет, несогласных тащит.)
После того как Пурталес вышел из кабинета Сазонова, оставив на столе ноту с объявлением войны,[1] стремительно стали развертываться и военные события.
Первые бои на границах завязались уже в предрассветной мгле следующего дня.
С каждым последующим августовским днем пожар все более разгорался, охватывая Европу и мир.
В конечном счете в пылающем кольце первой мировой войны оказались десятки государств с населением свыше полутора миллиардов человек.
Не все эти государства приняли практическое участие в вооруженной борьбе. Почти половина стран, примкнувших к Антанте, числилась ее союзниками номинально.
Из 290 дивизий, в первые недели посланных на европейские поля сражений правительствами Антанты, не менее половины выставила Россия.
На плечи русской армии легла главная тяжесть войны. Все участвовавшие в борьбе союзники России, большие и малые, исходили из расчетов на ее помощь и поддержку; в трудную минуту ждали и надеялись, что она выручит, спасет.
В наше время в западной публицистике можно встретить немало рассуждений о «рыхлости» и «инертности» русской армии, которая на полях сражений первой мировой войны якобы проявила почти полную небоеспособность. Ослепленные глянцем сапог вильгельмовского генералитета, состоявшего, по-видимому, из одних гениев и полубогов, некоторые авторы, например Петер Урбан на страницах «Франкфуртер альгемайне», рисуют сказочное превосходство кайзеровских войск над русскими, сопоставляя «блестящую слаженность» первых и «унылую развинченность» вторых.
Истина состоит, однако, в том, что уже на первом этапе борьбы «рыхлая» русская армия приковала к себе 58 процентов (по числу дивизий) вооруженных сил австро-германского блока.
Царским Генеральным штабом были подготовлены два варианта плана действий на случай предвидевшегося австро-германского выступления. Вариантом «Т» предусматривалось, что если Германия предпримет главный удар на Востоке, то 672 батальона первого эшелона развертываются против нее, а 552 батальона — против Австрии. По варианту «А» навстречу австрийцам должно было развернуть 744 батальона, против немцев — 480. Поскольку кайзеровское командование сразу же раскрыло свои карты, устремившись главными силами на Льеж и Брюссель, царь приказал верховному главнокомандующему Николаю Николаевичу ввести в действие вариант «А». Это означало, что предполагается русскими силами нанести поражение Австрии, а затем, во взаимодействии, с западными союзниками, сломить Германию.
Но остаться верными этому плану царь и Николай Николаевич не сумели. Из-за просчетов в подготовке и оснащении, а также из-за медлительности сосредоточения (следствие слабости транспортных средств) армия вынуждена была вступить в первые сражения лишь частью сил. К тому же с самого начала ей пришлось взять на себя то бремя систематического вызволения союзников, которое она несла на протяжении всех сорока месяцев участия старой России в мировой войне.
И все же, наперекор всем трудностям, вооруженные силы России успешно вступили в первые бои, с ходу развили высокий темп массированных атак и нанесли противнику ряд оглушающих ударов.
В Галицийской битве, развернувшейся с 23 августа по 12 сентября, четыре русские армии (Юго-Западный фронт) нанесли четырем австро-венгерским тяжелое поражение и, взломав на широком участке фронт, вынудили противника к общему отступлению. 3 сентября был взят Львов. Преследуя деморализованные габсбургские войска, наступающая армия очистила от них большую часть Галиции и подошла к Карпатам. Ее противник за 18 дней откатился на 240 километров, потеряв 400 тысяч человек. В ходе этого сражения австрийская армия подверглась таким ударам, от которых она уже не смогла оправиться. Открылась перспектива перенесения боев от подножья Карпат в центральные районы двуединой империи, с последующим развитием марша на Вену. Но воспользоваться этим успехом для достижения решающего стратегического результата Юго-Западный фронт не смог, так как у него не оказалось нужных резервов.
Пока в Галиции шли эти бои, на Западе силы вторжения отбросили бельгийскую армию в направлении на Антверпен и хлынули через Маас в Северную Францию. Фон Мольтке — младший, начальник генерального штаба, отдал приказ об общем движении на Париж, 1-я армия генерала Клука, форсировав Верхнюю Сомму, начала заходящий маневр, стремясь обогнуть Париж и во взаимодействии с соседями ударами во фланги и тыл добиться окружения союзных армий. На подступах к французской столице, вдоль реки Марны, изнуренные союзные войска отчаянно сдерживали напор группы германских армий численностью в 900 тысяч солдат, армий, имевших 3360 орудий, в том числе 435 тяжелых. Фронт англо-французов трещал. Над Парижем нависла угроза. Пуанкаре в письме к Николаю молил о помощи.
Повинуясь личному приказу царя, Ставка бросила в поспешное наступление на Восточную Пруссию две армии: Первую — Ренненкампфа и Вторую — Самсонова.
Самсонов развернулся на линии Ломжа-Маава и смело пошел вперед, поддерживаемый Ренненкампфом. В районе Биркенфельд-Аугау он нанес ряд сильных ударов по центру и флангам пятившейся перед ним 8-й германской армии фон Притвица. Притвиц побежал, бросая технику, теряя убитых и раненых. Этот 66-летний толстяк, славившийся не столько полководческим мастерством, сколько обжорством и умением забавлять кайзера за столом скабрезными анекдотами и сплетнями, в панике донес германской Ставке, что намерен отойти за Вислу, но не уверен, что сумеет удержать и этот рубеж. Смятение охватило Германию, увидевшую на своих дорогах потоки беженцев с Востока: ей уже мерещился прямой русский прорыв через Восточную Пруссию на Берлин.
Чтобы предотвратить катастрофу, Мольтке снял с фронта на Марне два корпуса и кавалерийскую дивизию, в районе Меца сосредоточил третий корпус и все эти силы перебросил в Восточную Пруссию.
В те дни командующий Северо-Западным фронтом Жилинский заверял Самсонова, что 1-я армия Ренненкампфа продолжает участвовать в наступлении, поддерживая давление на противника; в действительности в критический момент подхода с Запада новых германских сил Ренненкампф остановился и вышел из боя, обнажив фланг 2-й армии Самсонова. Воспользовавшись неожиданно открывшейся брешью, Гинденбург, сменивший Притвица, обрушился на 2-ю армию, измотанную атаками и израсходовавшую боезапас. Она очутилась в окружении в районе между Сольдау и Мазурскими озерами и была сокрушена.
Зато удалось достигнуть цели на Западе. Ослабленная уходом на Восток части своих ударных сил, кайзеровская армия на Марне была остановлена, а затем отброшена. В итоге союзники удержали фронт. Маневренная война на Западе перешла в позиционную, продолжавшуюся около четырех лет.
На марнских берегах Жоффр надломил Клука. Но удачу эту сделал возможной Самсонов, когда за Вислой, по его собственному выражению, «расквасил» Притвица. «Чудо на Марне» оплатили своей кровью тысячи солдат 2-й армии, преданной Ренненкампфом. Стал жертвой того же предательства и сам командующий 2-й армией: 30 августа 1914 года на поле боя под Сольдау генерал Самсонов покончил с собой. Двумя днями раньше Ренненкампф, бросив свои войска, бежал в Вильну.
Ожидали, что Николай II предаст дезертира и изменника военному суду. Этого не случилось. Еще некоторое время Ренненкампф подвизался на фронте в высокой командной должности. Потом, правда, было что-то вроде следствия. Кончилось оно ничем: императрица демонстративно дала аудиенцию Ренненкампфу, после чего власти фактически не могли уже ничего с ним поделать.
Следствие довела до конца советская власть: в 1918 году Ренненкампф по приговору ревтрибунала был расстрелян.
28 сентября 1914 года русская армия завязала Варшавско-Ивангородское сражение, закончившееся крупным поражением противника и отходом его на запад. 22 марта 1915 года окруженная крепость Перемышль капитулирует, взяты в плен 120 тысяч солдат, захвачено 900 орудий. С этой весны центр тяжести противоборства все более перемещается на Восток, где против России действуют 120 из 268 дивизий германского блока. Убедившись, что Николай II распыляет силы и шарахается из стороны в сторону, преимущественно приноравливаясь к военным и политическим потребностям союзников, германское командование задумало добиться решения путем летнего блицкрига на Востоке.
У Горлицы противнику удалось прорвать фронт. Стойкость русских солдат не смогла возместить нехватку боеприпасов, скудость средств связи и транспорта, слабость службы разведки, просчеты командования. Началось массовое отступление дивизий под шквалом огня германских орудий: отвечать врагу было почти нечем — боезапас составлял три снаряда на орудие в сутки. 22 июня пал Львов. Упорно сопротивляясь, армия в течение июня–июля оставила Галицию. Была потеряна также часть Прибалтики. 22 августа пала крепость Ковно, брошенная бежавшими в тыл генералами Меллером и Григорьевым, ответственными за ее оборону. В конце лета под немецкой оккупацией оказалась вся так называемая русская Польша. Еще усилие, казалось генералам кайзера, и главная русская группировка будет выведена из строя. Но эта цель оказалась недостижимой. Потеряв пространство, сопротивляющаяся армия не дала окружить себя и сохранила живую силу. Она остановилась и сумела закрепиться на оборонительном рубеже Двинск-Пинск-Тарнополь-Черновицы; у этого рубежа и заглох австро-германский блицкриг.
Неудачи лета пятнадцатого года особенно наглядно показали народам России, что царизм неспособен обеспечить эффективную оборону страны, отдает армию в жертву интересам антантовского империализма, ведет дело к катастрофе. Остались безнаказанными виновники провалов, организаторы снарядного голода, тайные и явные пособники врага в штабах и министерствах. Только Сухомлинов был устранен (11 июня 1915 года).
Но вскоре после того, в самые горькие для армии дни неудач, Николай II назначает на высшие военные посты других известных германофилов, в их числе Эверта — командующим Западным фронтом и фон Плеве — командующим Северо-Западным фронтом.
В этот период тяжелых для русской армии испытаний западные союзники ничего не сделали, чтобы облегчить ее положение. Снова выявилось, что союзники заняты только собой, трудностями русской армии не озабочены.
Летом 1915 года, когда русская артиллерия за недостатком снарядов почти умолкла, склады англичан ломились от боеприпасов. Как вспоминал после войны Ллойд-Джордж, англичане «копили снаряды, самодовольно показывая на гигантские нагромождения», в то же время на каждую просьбу России о помощи материалами отвечали, что дать нечего. Так же обстояло дело и с прочим оснащением. В то время как у союзников авиация применялась уже довольно широко и для разведки, и для бомбежек, в русской армии самолетов было очень мало. Союзники перебрасывали автотранспортом целые дивизии и корпуса; Россия же располагала всего двумя тысячами грузовиков, из коих лишь малая часть обслуживала фронт.
К весне и лету 1815 года относятся первые шаги распутинской группы царедворцев, направленные на установление тайных контактов с германским правительством. Такие же шаги предприняли и немцы. Взаимно прощупывается возможность заключения царем сепаратного мира с кайзером. На секретный меморандум Фалькенгайна (после Марны занявшего место Мольтке) о крайней желательности переговоров с Россией Вильгельм ответил «безоговорочным да».[2]
Между тем бойня идет своим чередом. Военная панорама начала шестнадцатого года — это застывшие фронты, бесконечные линии окопов и заграждений из колючей проволоки, избороздивших, как шрамы, лицо континента; укрытые брустверами тяжелые орудия, окутанные гарью поля и леса; миллионы засевших в траншеях русских и союзных солдат, почерневших от порохового дыма, покрытых окопной грязью. Велики были страдания солдат. Цели и интересы «начальства», «господ» в той войне были чужды и непонятны народу. Но по исторической традиции в душе русcкогo воина, когда он выходил на поле боя, над иными побуждениями преобладало чувство воинской чести, ратного долга. «Сколько раз, — писал позднее А. А. Брусилов, — спрашивал я в окопах, из-за чего мы воюем, и всегда неизбежно получал ответ, что какой-то там эрц-герц-перц с женой были кем-то убиты… Выходило, что людей вели на убой неизвестно из-за чего, то есть по капризу царя… Войска наши были обучены, дисциплинированны и послушно пошли в бой, но подъема духа не было никакого, и понятие о том, что представляла из себя эта война, отсутствовало полностью».[3]
Как бы там ни было, дело свое солдаты сделали: на галицийских, восточно-прусских и польских полях они мужеством своим сорвали кайзеровский график захватнической войны; разрушили надежду Вильгельма на завоевание Европы и расчленение России путем нескольких крупномасштабных маневренных операций; заставили его увязнуть в затяжной изнурительной борьбе. Заслуги русской армии вынуждены сегодня признать и некоторые недруги нашей страны, сделавшие своей специальностью очернение ее истории.
Сознавая, что время работает против них, вильгельмовские стратеги решили вновь попытать удачи таранным ударом по англо-французской обороне. 195 дней — с февраля по сентябрь — штурмуют они Верденский укрепленный район, одну из главных опор союзнической оборонительной системы. Полк за полком, дивизия за дивизией перемалываются на жерновах верденской мельницы. За 11 месяцев под Верденом пали (с обеих сторон) 958 тысяч человек. Союзники едва держались на ногах.
И на этот раз их выручила Россия.
18 мая у озера Нарочь развертывается русское наступление, облегчившее положение французов под Верденом. А 4 июня переходят в мощное наступление на австро-германские позиции войска Юго-Западного фронта под командованием А. А. Брусилова. В авангарде фронта идет лучшая из его четырех армий — 8-я, сохранившая свою выучку и закалку с тех дней, когда эти качества прививал ей Брусилов, будучи ее командующим. Задумано было это наступление как совместная операция нескольких фронтов. Главный удар, по замыслу Ставки, должны были нанести Западный фронт (командующий Эверт) — в общем направлении на Ошмяны – Вильно и далее на Барановичи — и, во взаимодействии с ним, Северный фронт (командующий Куропаткин, незадолго до того сменивший на этом посту фон Плеве).
Но, хотя задумана была эта операция таким образом, что Эверт наносит главный удар, с первых часов наступления быстро двинулся вперед Брусилов, хотя обеспечен средствами он был хуже других. Тем не менее, уже 7 июня 8-я армия овладевает Луцком, а еще через неделю достигает рубежа Заложцы-Переспа в глубоком тылу противника. В обороне его пробита брешь шириной в 280 километров. Взяты в плен более двухсот тысяч солдат, захвачены сотни орудий и пулеметов. От полного разгрома спасает здесь австро-германцев выявившаяся у Брусилова нехватка боеприпасов и резервов. Да еще было обстоятельство поважнее, может быть, других: в разгар операции Эверт и Куропаткин, оба бывшие «маньчжурцы» (так называли генералов — участников войны с Японией), фактически оставили Брусилова в одиночестве; под надуманными предлогами они стали уклоняться от участия в боях, в которых им отведена была роль ведущих…
Как видим, пример Ренненкампфа (тоже «маньчжурца»), слишком легко избежавшего в четырнадцатом году виселицы, оказался заразительным. «Маньчжурцем» был и генерал Иванов, которого Брусилов незадолго до 4 июня сменил в Бердичеве на посту командующего Юго-Западным фронтом. Иванов не только возражал в открытую, причем перед царем лично, против наступления. Он не стеснялся говорить, что вообще считает войну проигранной. Возможно, генерал поплатился бы за такие речи, если бы не приходился престолонаследнику Алексею крестным отцом.
Далеко не все, что Брусилов хотел и мог бы сделать, ему удалось тогда свершить. Ему просто не дали для этого возможности. Тем не менее, брусиловская операция оказала глубокое воздействие на обстановку в пылающей Европе. Она повлияла на весь дальнейший ход мировой войны.
Ставка кайзера вынуждена сократить операции на Западе, перебрасывая подкрепления на Восток. Румыния под влиянием брусиловского успеха вступила в войну на стороне союзников. В те дни Россия спасла также Италию, которой грозила полная катастрофа после поражения, нанесенного ей австрийцами у Трентино.
С этой летней битвы 1916 года начинается перелом в противоборстве двух коалиций. Обозначаются признаки изнурения центральных держав и перевеса Антанты. Становится все более очевидным, что германский блок переходит к стратегической обороне.
Бои показали, что ударная сила русский армии жива и сломить ее невозможно. Русская армия вынесла на своих плечах бремя потребительских заявок антантовских штабов, которые, не довольствуясь помощью, оказанной им на расстоянии, дошли до заявок на переброску русских воинских частей на западные плацдармы.
На фоне финансовой зависимости России от западных союзников (общая сумма полученных в годы войны займов — 8 миллиардов рублей) эти заявки весьма походили на шантаж или, во всяком случае, на сделку купли-продажи. Николай II, однако, лично принял эти требования к исполнению. Для начала был сформирован экспедиционный корпус в составе четырех стрелковых бригад. Доставленные кружным морским путем частью в Шампань, на позиции французской 4-й армии, а частью на Салоникский фронт и в Македонию, они были тотчас же брошены в атаки на самых убийственных направлениях и истекли кровью.
На межсоюзнических конференциях в Шантийи (декабрь 1915 года) и Петрограде (январь 1917 года) западные уполномоченные ставили на обсуждение квоты дальнейших поставок такого рода, но революционные события в России положили конец этим сделкам.
Сражаясь на Востоке и Западе, на земле родной и чужой, оплачивая тысячами жизней векселя царизма на ближних и дальних равнинах континента, русские вооруженные силы еще до 1917 года дали союзникам возможность подтянуть из глубины материальные и людские резервы, а с включением в борьбу США — получить подавляющий перевес над противником.
Позднее, когда Советская Россия революционным путем выйдет из войны, заключив Брестский договор, антантовские и белогвардейские генералы будут вопить, что это измена долгу, что русские бросили своих союзников на произвол судьбы. При этом западные политики опустят тот факт, что русская армия своими жертвами на полях сражений еще до 1917 года заложила основу разгрома кайзеровской Германии, предрешив переход стратегической инициативы к западным державам.
Посланный царским приказом на ближние и дальние поля сражений, русский солдат повсюду, в самых трудных положениях, сражался со свойственными ему доблестью и стойкостью. Но в массе своей он тогда не мог еще знать (разве лишь отчасти догадывался), что в то время как власть имущие взимают с него дань кровью во имя своего контракта с Антантой, некоторые из них в дворцовых закоулках ткут паутину прогерманского сговора, готовясь продать кайзеру и своих союзников, и русскую армию.
Руководящим ядром германофильской группы были царица Александра Федоровна[4] и Г. Е. Распутин.
Движущей пружиной этих происков был страх Николая II и его приближенных перед революцией.
Не говоря уже о мучительных для них воспоминаниях, связанных с революцией 1905 года, с тревогой и беспокойством оглядывались они и на многие события последних предвоенных лет.
То были годы нового революционного подъема в России. Организуемый и вдохновляемый на борьбу партией большевиков, рабочий класс все громче заявлял о своих правах и требованиях. Стачки протеста против расстрела на Лене, прокатившиеся по стране в апреле 1912 года, охватили 300 тысяч человек. Еще более мощная волна выступлений пролетариата ознаменовала 1 мая 1912 года: в один только этот день состоялось свыше тысячи забастовок в 50 губерниях — больше, чем в маевку 1905 года. «Ленские события послужили поводом к переходу революционного настроения масс в массовое наступление против царской монархии и капиталистов… Отныне размах и характер забастовочного движения определяют развитие революционного подъема в целом. Но это не был возврат к пятому году. История не повторилась. Пятый год начался с гапонады, с шествия к „царю-батюшке“. Апрельско-майские стачки 1912 года провозгласили: „Долой царское правительство!“ Этот лозунг дала движению большевистская партия».[5]
В дальнейшем усиление большевистского влияния в массах трудящихся отмечается повсеместно. В 1913 году большевистские организации работают во всех основных промышленных районах страны; выступления рабочих в большинстве своем проходят по инициативе и под руководством большевиков. В тот период царский департамент полиции в «Докладе о современном положении РСДРП» отмечал: «…Элементом наиболее энергичным, бодрым, способным к неутомимой борьбе, сопротивлению и постоянной организации, является тот элемент, те организации и те лица, которые концентрируются вокруг Ленина. Из всех революционных организаций, существующих в России и за границей, единственная, которая… успела достаточно сплотиться и зафиксировать свои лозунги и связи… — это большевистская фракция Российской социал-демократической рабочей партии».[6]
По характеристике Ленина, страна в то время переживала «состояние плохо прикрытой гражданской войны. Правительство не управляет, а воюет».[7] Для положения в те годы характерно, что министр внутренних дел Н. А. Маклаков, направив Николаю II письмо о «настроениях среди фабрично-заводского люда», выдвинул план перевода столицы на положение чрезвычайной охраны с целью подавления назревающей «смуты». С этим планом Николай II согласился, но реализацию его затормозили возражения главы правительства В. Н. Коковцова. Насколько тревожной была для царского правительства обстановка в канун войны, показывает тот факт, что к лету 1914 года общее число стачечников в России превысило уровень 1905 года. 7 июля, в день, когда прибыл в Петербург для переговоров с Николаем II о готовящейся войне французский президент Пуанкаре, в столице стояли все фабрики и заводы, закрылись магазины, замерло трамвайное движение — бастовали 130 тысяч человек. По городу шли колонны демонстрантов с красными флагами, с пением революционных песен, произошли столкновения рабочих с полицией; впервые после 1905 года появились в рабочих районах Питера баррикады. Волна революционных выступлений распространилась в те дни и на другие города страны: в Москве бастовали 55 тысяч человек, в Риге — 54 тысячи, в Варшаве — 20 тысяч, а Харькове и Тифлисе — по 12 тысяч. Можно было полагать, что «если бы не война, окончательный штурм царизма был бы следующим, очень быстро наступившим после июля этапом».[8]
Трудящиеся России все решительней становились под знамя грядущей революции. Большевики сплачивали их для совместной борьбы против общего врага. «Будет революция или не будет, — писал Ленин, — зависит не только от нас. Но мы свое дело сделаем, и это дело не пропадет никогда. Оно посеет в массы глубоко семена демократизма и пролетарской самостоятельности, и семена эти обязательно дадут ростки, завтра ли в демократической революции или послезавтра в социалистической».[9]
Отмечалось в предвоенные годы и быстро нарастающее обострение классовой борьбы в деревне (одно из следствий столыпинской аграрной реформы), а также усиление революционных настроений в армии (волнения солдат в Киевском и Ташкентском гарнизонах, матросов в Кронштадте, Свеаборге и Севастополе). От выдвижения частичных требований трудящиеся массы России, руководимые рабочим классом, все чаще переходят к политическим действиям под лозунгом свержения царского самодержавия.
После короткого спада во второй половине 1914 года борьба рабочего класса против царского гнета разгорается с новой силой в жестоких условиях военного времени. В 1915 году произошли в России 1063 стачки — в 15 раз больше, чем за первое полугодие войны. Число стачечников поднялось до 569 тысяч, что составляет увеличение более чем в 15 раз. «Чем помирать за врагов своих, — говорилось в одной из листовок иваново-вознесенских рабочих, помрем на баррикадах за постоянный мир, за свободу».[10] В дни, когда распространялась эта листовка, полиция устроила иваново-вознесенскому пролетариату зверское избиение. 100 убитых, 40 раненых — таков был итог расправы, учиненной царскими властями на улицах города.
Никакие самые жестокие репрессии не могли, однако, задержать подъема классовой борьбы. Несмотря на драконовский режим военного времени, в стране неудержимо назревал революционный кризис. Массовые выступления прошли в течение 1915–1916 годов на шахтах Донбасса, в рабочих районах Нижнего Новгорода (в особенности Сормова), Тулы, Екатеринослава, Харькова и других промышленных центров и, разумеется, главных из них — районов обеих столиц. Отсюда, из очагов рабочего движения, революционное брожение в годы войны перебрасывается в деревню (разгром и поджоги помещичьих имений, «бабьи бунты», потравы полей и лугов), на национальные окраины (восстание в Казахстане), в армию (братание солдат со стачечниками и демонстрантами, антивоенные вспышки в гарнизонах и частях, в русских экспедиционных войсках во Франции и Греции). Конец 1916 года отмечен напряженной борьбой партии за подготовку масс к революции. «Довольно терпеть! — писали в своих листовках большевики Екатеринбурга. — Пора самим положить конец этой бессмысленной войне». «Готовьтесь к решительному бою со своими угнетателями», — обращались к трудящимся ростовские большевики.
Широко разливалась по стране волна народного недовольства и возмущения, эпицентр же грядущей бури определялся, конечно, в обеих столицах. Здесь формировались ведущие, ударные силы надвинувшейся революции. Сосредоточившие более 40 процентов всего рабочего класса России, эти два района были в годы войны очагами большинства стачек. Один Петроград дал по декабрь 1916 года 30 процентов участников всех стачек вообще и 75 процентов участников стачек политических. Петроградские забастовки и демонстрации, вспыхнувшие в начале января 1917 года, в 12-ю годовщину «Кровавого воскресенья», были и началом народных волнений, развернувшихся в Февральскую революцию.
Именно такого конечного исхода больше всего и боялся Николай II: разрушения его власти и трона новым, небывалым ударом очередной революционно-демократической волны. Он хочет, подстраховав себя Священным союзом с кайзеровским райхом, раз и навсегда «подморозить Россию так, чтобы она не жила».[11] Тайное или явное желание замирения с кайзером звучало в устах разных лиц так:
М. М. Андроников, князь: «Не будем, господа, забывать пятый год. По мне, так уж лучше пусть немцы отрубят нам хвост, чем наши мужички голову».[12]
Г. Е. Распутин: «Лучше Германия, чем революция».[13]
Он же: «Германия слишком сильна для нас, чтобы мы рискнули с ней бороться. К тому же она ничего, кроме добра, нам не делает».[14]
В. И. Бреев, монархический лидер: «Франко-русский альянс этот несчастная ошибка… дружба ястреба с медведем: один — в небесах, другой — в лесах, и оба друг другу ни на что не нужны… Для нас была бы полезнее дружба с Германской империей — дружба каменная, железная…»[15]
Т. Е. Боткина, дочь лейб-медика: «Они (царедворцы. — М. К.) говорили, что Россия ни в коем случае не должна бороться с Германией, так как Германия — оплот монархизма… По этой, а также по экономическим причинам мы, напротив, должны быть с ней в союзе».[16]
А. А. Мосолов, бывший начальник канцелярии министерства двора: «Он (Фредерикс. — М. К.) считал, что для блага монархического принципа России следует поддерживать наиболее дружеские отношения с Германией. Пруссия, по его мнению, была последним устоем принципа легитимизма в Европе; в этом отношении она столь же нуждалась в нас, как мы в ней… Ни Франция, ни даже Англия, сказал мне однажды граф, не постоят за нашу династию… Они знают судьбу Самсона после того, как его остригла Далила».[17]
В. Н. Воейков: «Они (революционные власти. — М. К.) поставили мне в вину то, что в момент, когда до сведения государя дошло известие о начавшейся революции, я сказал ему: „Ваше величество! Теперь остается одно: открыть немцам Минский фронт. Пусть германские войска придут для усмирения этой сволочи“».[18]
И аристократы типа Андроникова, и служаки типа Воейкова настойчиво твердили: «Не забывайте о пережитом в пятом году». Но дело в том, что события начала века уже не были мерилом. Народный счет Николаю II с 1905 года намного возрос.
Ведь за два с половиной года воины русская армия потеряла столько же людей, сколько все остальные армии союзников, вместе взятые.
Протест народный назревал не только в России. Брожение нарастало и в других концах Европы, в странах обеих коалиций. Но Романовым будущее предвещало особенные неприятности.
С осени четырнадцатого года Николай много ездил по стране, по фронтовой зоне.
Дворцовый комендант Воейков потом подсчитал, что до февраля 1917 года императорский голубой поезд (вместе со следовавшим за ним свитским) наездил более ста тысяч верст.
Главный маршрут: Царское Село – Ставка, которая при Николае Николаевиче находилась в Барановичах. В первый раз царь приехал сюда 20 сентября 1914 года. Поезд его спрятали в ольховой роще на специально построенной колее.
Каждое утро, ровно в 10 часов, царь приходил в штаб. В присутствии верховного главнокомандующего начальник штаба Н. Н. Янушкевич или генерал-квартирмейстер В. Н. Данилов докладывает ему об обстановке на фронтах. С той же пунктуальностью царь появляется на заседаниях военного совета, которыми обычно руководят Янушкевич или великий князь. Любит посадить рядом с собой священника Г. А. Шавельского.[1]
Сидит царь на этих совещаниях скромно, почти безмолвно. От вмешательства в обсуждения воздерживается, дяде своему не мешает, авторитета его перед генералами не ущемляет, выглядит рядом с ним просто как почетный гость. Иногда, вытащив из кармана портсигар, достает папироску, объявляет: «Кто желает закурить, курите».
Невмешательство его в дела, впрочем, кажущееся. За спиной верховного идет возня. Под него подкапывается придворная клика, возглавляемая Распутиным, вдохновляемая царицей. Николай Николаевич не устраивает ее ни своим необузданным нравом, ни подчеркнуто проантантовской ориентацией, ни демонстративным презрением к обступившей царицу «плебейской швали», которую в глазах великого князя представляли прежде всего, как он однажды выразился, «этот сибирский конокрад[2] и его биржевые клиенты и сотрапезники».
Между тем, сам Николай Николаевич помог сибирскому бродяге проникнуть в царский дворец.
В 1902 году впервые занесло в столицу юродствующего во Христе странника Григория. С рекомендательной запиской от викария Казанской епархии Хрисанфа явился он к ректору духовной академии Сергию, смиренно моля обратить на себя внимание, помочь небольшим денежным пособием. В этот момент сидели в кабинете Сергия его друзья — Шванебах и Нейгардт, а также инспектор академии и негласный духовник царской четы Феофан. Что-то показалось им в страннике необычным: движения, речь, взгляд. Вскоре Феофан знакомит с богомольным мужиком Анастасию Черногорскую, жену Николая Николаевича.[3] Затем великокняжеская пара у себя дома представляет его императрице Александре Федоровне. Как завороженная, сидит ее величество под пронизывающим взором Распутина, слушает его вкрадчивую, пересыпанную мистическими вывертами мужичью речь. Затем следует представление его Николаю II, первое приглашение во дворец, где он быстро овладевает вниманием царской семьи и входит в роль своего человека.
Все последующее, что связано с именем Распутина, зарубежные авторы обычно склонны представить как некий плутовской роман — серию необычайных похождений экзотического таежного пилигрима, воспользовавшегося удачной возможностью на царский счет поесть, попить и поразвлечься с дамами. С легкой руки первых белоэмигрантских сочинителей сложилась на Западе манера романтического, приключенческого и этакого сатанинско-демонического изображения распутиниады. Сегодняшние образцы, представляемые книгами Колина Уилсона[4] и Сальветти Гуальтьеро[5], всего лишь повторяют то, что писали прежде генерал Спиридович[6], Алексей Марков[7] и Борис Алмазов[8]. А именно: своим амурно-пьяным разгулом и ресторанными скандалами втершийся в царскую семью мужик подорвал ее божественный престиж и, дискредитировав, так сказать, в житейском плане, погубил ее. С той же позиции выступают и западногерманские коллеги Уилсона: и они стараются «деполитизировать» Распутина, отрицая за ним сколько-нибудь существенную роль в государственных делах, квалифицируя его поведение главным образом как «монашеский курьез», а обвинение его в государственных преступлениях — как недоразумение. Если Распутин и оказывал какое-нибудь влияние на царскую чету, то оно-де не выходило за рамки религиозной нравственности и фамильных проблем, а также некоторой способности лечить внушением. Это был «монах с причудами — и только»[9]. Во дворце он ни на что не претендовал, лично для себя ничего не выпрашивал, ему и в голову не приходило добиваться положения «грауэ эминенц» (закулисного правителя), он вообще был «политически индифферентен». «Только тогда, когда все на него ополчились — министры, депутаты думы, церковная иерархия и пресса, он стал отвечать, используя единственное оружие, которым обладал, — расположение царицы. Если он в конце концов и стал в России политической силой, то лишь будучи вынужденным к этому из самообороны».[10]
Распутин, по словам Уилсона, был во дворце фаворитом; бывали же там фавориты и сто, и двести лет назад, и никто этому не удивлялся.
Конечно, состояли при царях фавориты и шуты и в прежние времена. Являлись они обычно из толпы тех же придворных, зачастую и из аристократов.
Ни на кого из них Распутин не был похож. Он в своем роде уникален. Это фаворит неслыханный и небывалый.
Пришел из тайги во дворец, дошел до императорского трона и, как писал Алексей Толстой, «глумясь и издеваясь, стал шельмовать над Россией неграмотный мужик с сумасшедшими глазами и могучей мужской силой».
Не он ищет милостей у царедворцев, а они заискивают перед ним.
Какие бы сводные обзоры его похождений ни составляла тайная полиция, препровождая их в царский кабинет, все отскакивает от него, как горох от стенки.
В разгар его деятельности уже немыслимо рождение во дворце идеи или проекта, которые не связывались бы с его именем.
И поныне он котируется на западных пропагандистских биржах как непреходящая, неувядающая историческая сенсация.
Он стал героем по меньшей мере 20 кинофильмов и телефильмов, поставленных голливудскими, мюнхенскими, лондонскими и прочими продюсерами только за последние 25 лет.[11]
Он стал героем десятков книг, включая специально ему посвященные поэмы, повести, романы и даже трилогии.
Но если отбросить псевдоромантическую шелуху и эротический гарнир (а того и другого больше чем достаточно в романах и фильмах о Распутине), то фигура эта выглядит несколько по-иному.
Проницательный и хитрый ум помогает ему освоиться с обстановкой императорских покоев, недоступных многим самым высоким сановникам империи. Неряшливый, невежественный мужик с плохо расчесанной бородой сидит вечерами за чайным столом царской четы, часами плетет витиеватую несуразицу о таинствах общения с небом и прочих туманных материях. Скрытой энергией пронизана его сухощавая, слегка сутулая фигура. Незнание этикета, корявость речи и неуклюжесть манер компенсируются наглой самоуверенностью. Он держится с Николаем и Александрой Федоровной спокойно, ласково и непринужденно. Войдя, целуется с ними, обращается к ним на «ты», позволяет себе фамильярно и, вместе с тем, осторожно тронуть царя за руку, прикоснуться к его плечу. Пообвыкнув, «Распутин стучал на царя кулаком».[12] Царь и царица называют его «Григорий Ефимович» или просто «Григорий», он их — «папа» и «мама».
Он начал в семейном кругу Романовых с роли божьего человека, знатока христианских догм, испытывающего постоянную жажду общения со всевышней силой. В его застольных проповедях — сначала перед царем, а потом в аристократических салонах — смешались мистическая евангельская фразеология со старым хлыстовским словоблудием о единстве плоти и духа. Его ведущий тезис: спасение души возможно лишь через грех и покаяние. Не нагрешишь — не покаешься, не спасешься. Чем больше наблудишь, тем выше будет оценен подвиг покаяния там, в небесах.
В странствиях по монастырям он научился молиться крикливо и припадочно, бормотать священные тексты невнятно, заумно и отрывочно, и теперь, в царском дворце, все это ему пригодилось. От глашатая и пророка — один шаг до спасителя. Он олицетворяет и грех, и спасение, и блаженство. Он, кроме того, ниспослан провидением охранять династию, ограждая от опасностей и случайностей жизнь тяжело больного престолонаследника.[13]
За чаепитием в обществе старца семейство забывает о времени. Все в нем восхищает: и мурлыкающая скороговорка, и молитвенная экзальтация, и программа «чудес». С первых месяцев знакомства с ним Николай то и дело записывает[14]: «Снова собрались с нашим Другом»; «Слушали его за обедом и в продолжение всего вечера до часу (ночи)»; «И все бы слушать и слушать его без конца»; «Вечером имели утешение побеседовать с Григорием — с 9 часов 45 минут до 11 часов 30 минут»; «Вечером опять побеседовали с Григорием». Одна из записей фиксирует, что Распутин прибыл в 3 часа дня, пробыл до вечера, при этом семья открыла ему доступ в свои интимные апартаменты: «Он обошел все наши комнаты». Он попал в царскую спальню. Его особенно интересовали такие укромные уголки. Он еще не раз сюда попадет.[15] Пока же царь записывает: «Сидел с нами Григорий». И долго еще, почти до конца царствования, даровано было Николаю II наслаждаться обществом трясуна: «Всякое от него слово для меня радость; при нем оживаю душой».[16]
Эти многочасовые сидения царя с мужиком могли бы показаться сюжетом для квазинародного лубка, если бы не реальность способов, с помощью которых хитрый сибирский оборотень сыграл на некоторых психопатических чертах своей клиентуры.
Роберт Масси в своей 500-страничной монографии[17] доказывает, что Распутин запугал царскую чету угрозой гибели сына. Это верно, но лишь отчасти. Старец запугал чету угрозой и ее собственной гибели. Он научился эксплуатировать страх царя и царицы. Уверовав в прочность своих внушений, в значительной степени гипнотических, он ездил на этом коньке до конца жизни. Усердное служение Распутина своим патронам не исключало ни нажима на них, ни даже прямого шантажа. «Став необходимостью для императрицы, он уже грозил ей, настойчиво твердя: наследник жив, пока я жив. По мере дальнейшего разрушения ее психики, он стал грозить более широко: „Моя смерть будет вашей смертью“».[18] Он говорил окружающим в Царском Селе, что, «когда его не будет, тогда и двора не будет».[19]
Распутин разглядел свою клиентуру, понял ее. Он с презрением отверг светский этикет, запрещающий громко сморкаться, плеваться в обществе и чавкать за едой. Он смекнул, что салонного душки из него все равно не получится, грубый же контраст с окружением может сыграть ему на руку. Его мужицкий вид и повадки придают ему во дворце «почвенный» колорит, «пейзанскую» занимательность, и он нарочито выставляет себя корявым, неотесанным. Наблюдения подсказали ему, что мистический выкрик или смутное заклинание зачастую производят на царскую чету более сильное впечатление, чем отработанный логический аргумент. Нечленораздельным бормотанием, таинственными завываниями старец отгоняет бесов от семьи, заговаривает гемофилию Алексея,[20] наколдовывает династии в целом благополучие и безопасность.
Молитвенные бредни, не поддающиеся расшифровке и переводу на человеческий язык, производят сильнейшее впечатление. Слоняясь по монастырям, он научился загадочно тянуть слова и фразы, «божественно» мычать и бормотать — так, чтобы никто ничего не понял и вместе с тем проникся трепетом. Истинно святое такое косноязычие, в котором ничего не улавливается ни слухом, ни разумом. Чем туманней околесица, тем больше в ней магической силы, и тем выше ее цена. Конечно, если нужно, Григорий Ефимович может унизиться до нормальной человеческой речи. Но идет он на это неохотно.
Особенно усердствует он, когда находится в отъезде и с дальней дистанции хочет продолжать свое воздействие на царскую чету. Из Тюмени или Нового Афона идут во дворец телеграммы, которые непосвященному могли бы показаться плодом белой горячки, августейших же адресатов повергают в благоговение[21]:
«Увенчайтесь земным благом небесным венцом в пути с вами Григорий».
«Не опоздайте в испытании прославить господа своим явлением».
«Не забудьте владыке за гулянку по Костроме пусть носит духом радостно молюсь и цалую».
«Вставку государю императору владыко просит пропеть величанье своеручно благим намерением руководит бог Григорий».
«Ставка государыне императрице письмо да здесь что то выбрано для меня скорби чертог божий прославит вас господь своим чудом».
«Славно бо прославился у нас в Тобольске новоявленный святитель Иоанн Максимович бытие его возлюбил дом во славе и не уменьшить его ваш и с вами любить архиепископство пущай там будет он».
«Ставка Вырубовой моего птенца из гнезда трепещущей пташки жалостливой мамы гостью опять на испытание понедельник я верю вам это ширма и для чего нам такая ширма они еще скажут загородить весь свет огородом что нам в пользу то дайте как волки овец ой не нужно твердыня это бог а узники дети его довольно пусь мой дух будет на небе не на земле Распутин Новых».[22]
Об этих произведениях старца издаваемый Владимиром Бурцевым журнал в 1917 году восхищенно отозвался, что «писаны они хорошим русским языком, стилем крепким и ядреным». Впрочем, тут же было пояснено, что «по стилю они напоминают отчасти и язык начетчиков, отчасти условный воровской язык», то есть «многое, кажущееся нам непонятным и странным, его собеседниками воспринималось, по-видимому, легко».[23]
Загадочно бормочет что-то старец на своем «ядреном» языке, но, когда обстоятельства требуют, он может и отступить от мистического словооборота. Тогда в его скороговорке улавливается реальный смысл. Ему то и дело приходится отрываться от всевышней силы, чтобы обслужить свою публику на земле. Речь идет о том, что А. Н. Хвостов уже после Февраля назвал распутинской «торговлей влиянием».[24] Опираясь на свой авторитет во дворце, старец берется — за мзду, конечно — помочь любому ходатаю в любом затруднении. На комиссионных началах он обеспечивает сановнику желанную должность; промышленному магнату — интендантский заказ или концессию; банкиру — контрольный пакет акций; генералу — командование войсками; полковнику — генеральский чин; осужденному уголовнику — помилование; пленному германскому офицеру — освобождение.[25] Насколько более внятным становится в таких случаях его стиль, показывают следующие образцы эпистолярного наследия старца:
Председателю совета министров И. Л. Горемыкину: «Дорогой старче божей выслушай ево он пусь твому совету и мудрости поклонитца роспутин».
Ему же: «Милой дорогой старче божей простите застраной вопрос и забеспокойство меня просят сверой посылаю с любовью дайте труд ученый ей хватит Григорий».
Ему же: «Дорогой божей старче выслушай их помоги ежели возможно извеняюсь Грегорий».
Дворцовому коменданту В. Н. Воейкову: «Генералу Ваваикову милай дорогой надоело как напиши Рыхлову[26] пусь даст билеты бедные дорогой и не раз извеняюсь но куда я денусь плачут Распутин».
Ему же: «Генералу Фавейкову дорогой милай это дело они страдают попусту увидишь старик некак 80 сказать начальнику шестой армии Григорий».
Ему же: «Ставка генералу Вовейкову вот дорогой милый обидят инженера Кульжинского которому я слышал вы симпатизируете он мне устроил моих бедных минимум 150 и пристроил всего лишь месяц устройте его на место уходящего инженера Борисова начальника управления железных дорог Григорий».
Министру иностранных дел С. Д. Сазонову: «Милай дорогой помоги изнывающему в германском плену требуют одного русского против двух немцев бог поможет при спасении наших людей Новых-Распутин».
Ему же: «Слушай министер я послал к тебе одну бабу бог знает что ты ей наговорил оставь это устрой тогда все будет хорошо если нет намну тебе бока расскажу любящему Распутин».
Здесь словарь старца эмоционально несколько приподнят, но вообще не чужд ему и жестковатый лаконизм. Хлопочущему о должности он однажды телеграфирует:
«Доспел тебя губернатором. Распутин».[27]
Деловой момент иногда увязывается с мистическим. Приобщается к таким случаям один из ближайших друзей старца, архиепископ Варнава. Например, пока Распутин прозаически «доспевает» одного из своих клиентов на должность губернатора, Варнава по его поручению организует романтическое чудо в небесах.
«Варнава[28] только что телеграфировал мне из Кургана следующее.
„Родная Государыня, 14 июня, в день святителя Тихона чудотворца, во время обхода вокруг церкви в селе Барабинском в небе вдруг появился крест. Он всем был виден, минут пятнадцать. Так как церковь святая поет: "Крест царей — державе верных утверждение", то и радую вас сим видением. Господь послал нам сие знамение, дабы верных ему укрепить своей любовью. Молюсь за вас всех“. Дай бог, чтобы это видение было добрым предзнаменованием, ведь кресты, появляющиеся в небесах, бывают такими не всегда».[29]
Грубым фетишизмом пронизана жизнь последних Романовых под сводами их дворцов. С легкой руки старца здесь привилась вековечная примитивная техника колдования. Бьют бубны, предупреждают о недруге колокольчики, адресуется разным божкам молитвенная скороговорка: чурбанчикам, пенькам, идолам, лепным и резным истуканчикам, амулетам, палке с рыбьей головой в виде набалдашника и пояску с вмонтированными в него священными цитатами. Юродствующий фетишизм прячется за внешним лоском европейской образованности, за изысканностью парадных выходов, за блеском балов и пиров.
«Наш первый друг Филипп[30], — пишет Александра Федоровна супругу, — подарил мне образ с колокольчиком, который предупреждает меня о близости недобрых людей, мешает им подойти ко мне поближе. Я это чувствую, я могу таким способом и тебя оберегать от злых людей… Они знают, что, если в их замыслах что-нибудь не так, я это почувствую и отвергну. Все это не по моей воле, а сам господь бог желает, чтобы твоя бедная жена была твоей помощницей. Григорий всегда это говорил, и мсье Филипп тоже».[31]
Сигнальную службу может нести и другой предмет, например, палка.
«Посылаю тебе Его (Распутина. — М. К.) палку, которую он когда-то получил из Нового Афона, чтобы передать тебе. Он пользовался ею, а теперь посылает тебе в знак благословения. Если можешь, хоть иногда пользуйся ею. Мне приятно, что она будет стоять в твоем купе рядом с той палкой, которую в свое время трогал мсье Филипп».[32]
Есть и другой интересный предмет: священные пояски.
«Они (военные. — М. К.) все любят такие пояски Григория, в которые вложены записки с разными молитвами. Я даю такие записки офицерам, отправляющимся на фронт. Два офицера, которых я прежде никогда не видела, попросили у меня пояски с молитвами отца Серафима. Мне говорили, что солдаты, носившие такие пояски в последнюю войну, все остались живы».[33]
«Не забудь, — сопровождает Александра Федоровна инструкцией посылаемый супругу гребешок, — причесываться перед каждым трудным разговором и решением. Эта маленькая гребенка принадлежит нашему Другу. Она придаст тебе силы». И потом — еще раз: «Не забудь перед совещаниями несколько раз причесываться Его гребенкой».[34]
Путешествующей по Новгородской губернии царице представили столетнюю богомолку, носящую вериги. Описав мужу эту встречу, царица добавляет: «Тебе старица посылает яблоко. Пожалуйста, съешь его».
В другой раз царь просил жену передать А. А. Вырубовой, что «я видел ее брошь, приколотую к иконе, и касался ее носом, когда прикладывался».[35]
Казалось, разнообразие способностей, проявленных Распутиным, предельно. Он проповедник благочестия и содержатель дома свиданий на Гороховой, 64; гипнотизер и дегустатор, знаток евангелических догм и врачеватель. До поры до времени одного только не хватало в этом комплексе: контакта с прессой.
И однажды старец этот пробел возместил. Совершилось в Петрограде диво преображения бродячего богомольца в литератора и общественного мыслителя.
Владея ограниченным умением скомпоновать из каракулей записку в 5–10 строк, он ухитрился в 1910 году издать в Петрограде серию собственных теологически-философских опусов на тему о смысле и сущности бытия (под общим заголовком «Благочестивые размышления»); а кроме того, он дал петербургской прессе ряд интервью, в которых с необыкновенной живостью начертал пути, какими, по его мнению, должны следовать в будущее и династия, и империя.
Кто были его соавторы — тайна сия невелика есть. Кем писались для него теологические труды, теми готовились для прессы и его программно-политические откровения. Одно из таких откровений явственно воспроизводит германофильские установки сановников типа Шванебаха Нейгардта.
В своем интервью Распутин заявляет, что «русские не могут обойтись без иностранцев». На стороне иностранцев — «машина», у русских только «душа». Пусть наседают «разные там немцы или турки» — беды нет:
«Что иностранцы прут к нам — это хорошо». Если же его, Распутина, спросят, что в этом, собственно, хорошего, он должен будет откровенно сказать, что будущее России, по его мнению, все равно безнадежно: «Все равно от них (русских. — М. К.) ничего не останется. Как-нибудь потом вспомнят, что были, а их уже не будет». Что же делать русским в предвидении такой перспективы, то есть грядущего прихода немецкой «машины», в результате которого от России «ничего не останется»? А ничего: сидеть «любовно и тихо, смотря в самих себя». Пока русские будут «сидеть любовно и тихо», он, Григорий Ефимович, поможет «мамаше», Шванебаху и Нейгардту как-нибудь столковаться с «прущей машиной».[36]
То же не раз говорил он при иных обстоятельствах и встречах. Его германофильство было «убежденным, активным и настойчивым» и пронизывалось «концепцией русского самоуничижения и самоуничтожения».[37] Своему секретарю он внушал: «На нее (кайзеровскую Германию) надо нам равняться, ей в рот и смотреть… Она — сила, купец ее — сила… Русский привык к немецким товарам. Немец умеет работать. Немец молодец».[38] Нелегко определить, какая доля его воззрений исходила из его собственного понимания вещей — эту способность сильно сковывала его некультурность (он не умел читать, не знал книг и документов, не разбирался в карте мира, о малых и иных средних государствах никогда не слышал). Во всяком случае, среди наблюдавших его были убежденные в том, что он, при всей изощренности своего хитрого ума, все же в главном лишь повторяет подсказываемое ему. Принципиальная основа представлений — чужая, форма практического истолкования — своя.
Вот мнения некоторых из тех, кто судил о нем не только понаслышке:
«Я решительно отказываюсь видеть в нем самодовлеющую личность. Он не был ею, и в своей политической роли он подчинялся, вследствие своего невежества, чьим-то директивам».[39]
«Мало-помалу Распутин вошел в личную жизнь царской семьи. Для государыни он был святой. Его влияние в последние годы было колоссально. Его слово было для нее законом. Он и наедине принимался ее величеством… Она была совершенно обусловлена волей Распутина… Она вмешивалась в дела управления. Но в действительности она в этом имела не свою волю, а волю Распутина».[40]
Николай Николаевич упрашивал своего племянника «прогнать гнусного мужика».[41] Его величество не только не внял этим уговорам, но и считал своим приятным долгом регулярно осведомлять Григория Ефимовича о домогательствах дяди. «С тех пор Распутин не расстается с мыслью об отмщении».[42] Как только сложилась благоприятная для этого обстановка неудачи на фронтах в дни мировой войны, перелом в настроениях двора в пользу сепаратного мира, противником которого был верховный главнокомандующий, группа Распутина дала Николаю Николаевичу бой и одолела его.
В августе 1915 года, следуя настойчивым рекомендациям Распутина, поддержанным царицей, царь отстраняет от должности дядю и возлагает обязанности верховного главнокомандующего на себя. Так и не успел Николай Николаевич осуществить свою заветную мечту, которой он еще в конце 1914 года поделился со штабными офицерами: буде Григорий Ефимович мелькнет в Ставке или хотя бы где-нибудь во фронтовой полосе, повесить его на первом же суку с последующими извинениями перед царской четой за недоразумение, объяснимое условиями военного времени.
Он был живуч и неуязвим, достопочтенный старец. Кроме того, ему долго везло. Не первым и не последним был Николай Николаевич в ряду тех, кто пытался оборвать эту скандальную эпопею, но потерпел неудачу.
Его авторитет в глазах царской четы непререкаем. Влияние незыблемо. Недруги работают ожесточенно, но впустую. Теперь его роль во дворце уже не ограничивается, как бывало, душеспасительными беседами за вечерним чаем. Его экстатические застольные монологи маскировали определенную программу и холодный расчет.
Цель, какую поставил перед собой Распутин (точнее — какую поставили перед ним тайные силы, проложившие ему путь), сводилась к тому, чтобы, упрочившись во дворце с помощью проповедей и фокусов, прибавить силы дворцовой прогерманской группе, влиять на ход политических дел в ее интересах, а буде окажется возможным — в интересах той же германофильской партии забрать верховную власть.
Утвердившись на страхе, маниях и психопатической ущербности некоторых больных людей из Царскосельского дворца, поднялся над Россией в последнее десятилетие царизма — по выражению Коковцова — «тобольский варнак»,[43] повернул к России — по выражению Шульгина — «свою пьяную и похотливую рожу лешего-сатира из тобольской тайги».[44]
Он не раз говорил в узком кругу, что «войны нашего царя с германским» не допустил бы, кабы в дни июльского кризиса был в Петербурге. Если есть в этом какое-то преувеличение, то есть и зерно реального. Как известно, в самом начале первой мировой войны старец очутился в тюменской больнице с тяжелым ранением, которое нанесла ему ударом ножа его бывшая поклонница Феония (Хиония) Гусева, присланная из Царицына в Покровское иеромонахом Илиодором, врагом Распутина. Позднее корреспонденту лондонской газеты «Тайме», разъезжавшему по Сибири, рассказали в тюменской больнице, что «когда Распутину в палате вручили высочайшую телеграмму с известием о начале войны, он на глазах у больничного персонала впал в ярость, разразился бранью, стал срывать с себя повязки, так что вновь открылась рана, и выкрикивал угрозы по адресу царя».[45] А прибыв после излечения в Петроград, сказал дворцовому коменданту: «Коли бы не та стерва, что меня пырнула, был бы я здесь и не допустил бы до кровопролития… А тут без меня все дело смастерили всякие Сазоновы да прочие министры окаянные…».[46] Да и дочь старца Матрена (Мария), месяц просидевшая в Тюмени у его постели, засвидетельствовала в эмиграции:
«Отец был горячим противником войны с императорской Германией. Когда была объявлена война, он, раненный Хионией Гусевой, лежал тогда в Тюмени. Государь присылал ему телеграммы, прося у него совета… Отец всемерно советовал государю в своих ответных телеграммах „крепиться“ и войну Вильгельму не объявлять».[47]
Германофильство Распутина питалось твердым и постоянным убеждением (очевидно, внушенным ему инспираторами), что стабильность романовского престола лучше всего гарантируется союзом с кайзером. И он со всем рвением включается в игру сплотившейся вокруг императрицы пронемецкой группы. Он был по-своему верен Романовым, и если предавал, то для их блага.
Он был для них находкой. Они еще в 1902 году удачно распознали его возможности.
В зависимости от обстоятельств, влияние Распутина на ту или иную государственную акцию может быть косвенным или прямым. И все же, по мнению современников, в общем и целом ко времени первой мировой войны «его деятельность все более походит на параллельное самодержавие».[48]
С увольнением Николая Николаевича убрано существенное препятствие с пути «параллельного самодержавия». К тому же у царя свои счеты с дядей. Николай не может простить ему высказывания в пользу «дарования свобод» в петергофском коттедже в октябре пятого года. Он подозревает, что дядя мечтает захватить трон. Германофилы нашептывают ему о происках, могущих «привести к диктатуре Николая Николаевича, а может быть, и к его восшествию на престол… Об этих слухах знали и полиция, и контрразведка. Не мог не знать о них и государь. Попали ли в его руки какие-либо доказательства — не знаю, но в переписке императрицы все время звучит нотка опасения перед влиянием великого князя».[49]
Приближенные царя возражали против его самоназначения верховным главнокомандующим. Не было единодушного «за» даже в группе Распутина.
Например, «когда царь сказал Фредериксу о решении принять на себя главнокомандование, граф сразу высказался против».[50] И многие другие «предостерегали его от опасного шага… Мотивами выставлялись, с одной стороны, трудность совмещения управления (страной) и командования, с другой — риск ответственности за армию в столь тяжелые для нее времена… Был страх, что отсутствие знаний и опыта у нового верховного осложнит и без того трудное военное положение»…[51] И в самом деле, что тут было гадать: «Все знали неподготовленность государя, достигшего на военной службе лишь скромного положения полковника одного из гвардейских полков».[52] К тому же, «он и в общем-то был человеком среднего масштаба… не по плечу и не по знаниям ему было непосредственное руководительство войной…».[53] Естественно, что «вступление его в командование было встречено недоверием и унынием. Весь его внутренний облик мало соответствовал грандиозному масштабу этой войны».[54] И все же «несмотря на единодушный (отрицательный) совет всех членов правительства перемена состоялась».[55]
23 августа 1915 года императорский поезд подходит к Могилеву, куда решено переместить Ставку. Из вагона выходит новый верховный главнокомандующий в сопровождении вновь назначенного (на место Н. Н. Янушкевича) начальника штаба — генерала М. В. Алексеева, который с марта того же года командовал Северо-Западным фронтом, а теперь отозван.
Под штаб отведено в городе двухэтажное здание. На крыше поставлены для защиты от цеппелинов и аэропланов 18 пулеметов. Наружную и внутреннюю охрану несут полторы тысячи солдат. Царь занимает в доме две комнаты: одна служит рабочим кабинетом, другая — спальней. Рядом со своей кроватью Николай позднее велел поставить койку для наследника, которого стал возить на фронт для показа войскам…
Распутин, интригуя против Николая Николаевича, знал свою цель. Он видел, куда метит. С августа 1815 года начинаются сдвиги не только в аппарате военного руководства, но и в системе общей администрации. Суть перемены: «Став верховным главнокомандующим, император тем самым утратил свое центральное положение, и верховная власть… окончательно распылилась в руках Александры Федоровны и тех, кто за ней стоял».[56]
Отныне царь сидит в Могилеве, за восемьсот верст от столицы, а в его отсутствие «с изумительной энергией принимается за дела», то есть полновластно распоряжается, Александра Федоровна, хотя «законных полномочий на это она не имеет, да и действует она по указанию Распутина, зачастую помимо или даже наперекор желаниям царя».[57] С этого времени «столица со всей своей политической жизнью переходит на какое-то странное, нелепое, я бы сказал, нелегальное положение: настоящего кабинета нет; председатель его, престарелый Горемыкин, не может достигнуть единомыслия со своими министрами; одни из них сами ездят (за указаниями) в Ставку, другие — в Царское Село; полностью отсутствует единство в управлении; работа идет, но никто ею не руководит».[58]
Царица регулярно совещается со старцем и вместе с ним выносит решения. Обычное место этих встреч — царскосельский домик А. А. Вырубовой (названный А. Д. Протопоповым «папертью власти»). Письма царицы в Ставку пестрят сообщениями о таких встречах и совещаниях[59]:
«Аню видела мельком. Наш Друг пришел туда со мной переговорить»… «Я собираюсь пойти к Ане, чтобы встретиться с нашим Другом»… «Наш Друг вчера побыл у Ани, он был так хорош… много расспрашивал и о тебе»… «Пошла к Ане и просидела там до пяти часов, переговорила там с Другом»… «Вновь собираюсь повидать у Ани Друга»… Когда Распутин пребывает вне Царского Села, Александра Федоровна доводит до сведения супруга его советы и наказы, переданные на расстоянии. «Что за прелестная телеграмма от нашего Друга»… «Очаровательная телеграмма от Друга, она доставит тебе удовольствие»… «Переписал ли ты для себя на особом листе и эту Его телеграмму?» «Держи эту бумагу перед собой… вели ему (Протопопову. — М. К.) больше слушаться нашего Друга, это принесет ему счастье, поможет ему в его трудах и твоих».
Реакция Николая: «Нежно благодарю тебя за твое милое письмо и точные инструкции для разговора моего с Протопоповым».[60]
В устах самодержца, который 23 года столь непримиримо отстаивал свое божественное право на единоличную власть, благодарность за «точные инструкции» может с первого взгляда показаться иронической. Но Николай не иронизировал. Наставления царицы давались и принимались всерьез. Она под диктовку Распутина записывала для царя указания, и тот со скромным «спасибо» их принимал. Бывали, впрочем, исключения. Однажды царь в письме к супруге выразил сомнение, следует ли (а она именно этого требует) оставлять не вполне нормального А. Д. Протопопова на посту министра внутренних дел. Предвидя, что Распутин вступится за него, Николай добавляет: «Только прошу тебя, дорогая, не вмешивай в это дело нашего Друга. Ответственность несу я, и поэтому мне хотелось бы быть свободным в своем выборе».[61] Царица пишет: «Мой милый!.. Я, может быть, недостаточно умна, но у меня сильно развито чувство, а оно часто помогает больше, чем ум. Не сменяй никого до нашей встречи, давай спокойно все обсудим вместе».[62]
Николай послушался, оставил Протопопова в должности, в каковой тот и состоял до Февральской революции.
Если сопоставить даты царицыных писем, содержащих наставления Распутина, с датами императорских указов тех дней, — отчетливо видишь, каким обширным было влияние старца на ход государственных дел.
Без его согласия или рекомендации не может состояться почти ни одно важное решение или назначение.
Его отзыва достаточно, чтобы сановник лишился поста или, напротив, получил под свой контроль еще более важное министерство или ведомство.
В последние годы царизма уже не происходит ни одного крупного назначения или перемещения, которое прямо или косвенно не было бы делом рук Распутина.
Он провел назначение на пост военного министра В. А. Сухомлинова (прослужил с 1909 по 1915 год), а когда последнего сменил более честный и дельный А. А. Поливанов (прослужил с 13 июня 1915 по 13 марта 1916 года), Распутин добился его устранения с этого поста.
Им было проведено назначение на пост министра внутренних дел А. Н. Хвостова (1915 год).
По его настоянию та же должность была дана А. Д. Протопопову (занимал ее с сентября 1916 по февраль 1917 года).
По его рекомендации был назначен председателем Совета министров И. Л. Горемыкин (состоял в должности с января 1914 по январь 1916 года).
Он добился назначения на тот же пост Б. В. Штюрмера (прослужил с января по ноябрь 1916 года).
Уже после его смерти был назначен на тот же пост рекомендованный им Н. Д. Голицын (во главе правительства с декабря 1916 по февраль 1917 года).[63]
Его ставленниками на министерских и иных ответственных постах были Л. А. Кассо, И. Г. Щегловитов, Г. Ю. Тизенгаузен, С. В. Рухлов, П. Г. Барк, И. Л. Татищев, В. Н. Воейков, А. А. Риттих, Н. А. Добровольский, С. П. Белецкий и другие. Все они и им подобные получили свои должности лишь после того, как обязались перед Распутиным выполнять его личные требования и подчиняться его указаниям. Главный показатель пригодности деятеля к государственной работе степень преклонения перед достопочтенным Григорием. Если министр покорен старцу — он хорош; если не благоговеет — подозрителен, лучше от него избавиться. На этой основе в годы войны было назначено и смещено около двадцати министров и несколько председателей Совета министров.
Постепенно этот принцип переносится с гражданской сферы в военную. Старцу хочется побольше знать о фронтовых делах, больше того — он желает регулировать их. Из своей квартиры на Гороховой, 64, сибирский леший тянется и к военной информации, и к военному руководству. С лета 1915 года выявляется его претензия на участие в планировании операций, на постановку задач армиям и фронтам. Опираясь на сведения, добываемые через Александру Федоровну, он пытается давать военно-политические установки главному командованию. Как ни парадоксально, в советах, исходивших от тюменского шамана, вовсе не было сумбура или бессмыслицы. В них была своя логическая последовательность, обусловленная определенной идеей: неуклонным снижением активности вооруженных сил продемонстрировать перед Вильгельмом уступчивость, готовность к примирению. А в подходящий момент заключить с ним сепаратный мир, чтобы при его поддержке перейти во внутреннее наступление во имя спасения и укрепления царского трона.
Задача не из легких… Слишком много крови пролито уже на первом этапе войны, чтобы можно было выдать бойню за дипломатическое недоразумение…
В квартире Распутина, на Гороховой, 64, сквозь зашторенные окна третьего этажа до поздней ночи пробивался гул. В нем смешались застольные речи, молитвенные песнопения, цыганский гитарный перезвон, топот пляски, мужские нетрезвые выкрики и дамское повизгивание. К подъезду в полукруглом дворике за аркой подкатывают нарядные фаэтоны, дорогие автомобили и обыкновенные извозчичьи пролетки. За самыми солидными из визитеров выбираются из экипажей лакеи, несут вверх по лестнице ящики с винами, корзины со снедью и цветами.
Некоторые из визитеров предпочитают пробраться вверх не парадным, а черным ходом, и не днем, а ночью. Цветистой кавалькадой тянутся к старцу министры, рестораторы и биржевые маклеры; князья, адвокаты и торговцы бриллиантами; фрейлины, банщики и театральные антрепренеры. Под покровом вечерней мглы проскальзывают сюда отставные или еще действующие главы российского правительства Горемыкин, Штюрмер, министры Хвостов и Протопопов, шеф департамента полиции Белецкий, сановники Краммер и Шванебах, архиепископ Варнава, князь Феликс Юсупов, тот самый, от руки которого хлебосольный старец через два года примет смерть.
С 1915 года в потоке посетителей квартиры все чаще начинают мелькать военные — офицеры и генералы, обычно приводимые сюда князем Андрониковым. Как бы само собой получается, что замешиваются в толпу гостей также дамы и господа, по различным обстоятельствам разъезжающие по районам фронтов, колесящие по расположению действующих армий.
Грубые манеры и постоянное пребывание под хмельком не мешают Распутину цепко держать эту разномастную публику в руках. Опирается он при этом на своих приближенных, куда входят: А. А. Вырубова, М. М. Андроников, А. В. Сухомлинова (супруга военного министра), д-р Бадмаев, Д. Л. Рубинштейн (именуемый Митряем или Митькой) и А. С. Симанович (именуемый Симочкой). Привычку старца давать прозвища приписывали тогда его крестьянскому чувству юмора, склонности к шутке (Протопопов — «Калинин», Горемыкин — «Глухарь», Штюрмер — «Тюря», «Старикашка», Варнава — «Мотылек», Воейков — «Вивека» и так далее). «Эта его манера коверкать фамилии казалась забавной и многим в нашей среде очень нравилась».[64]
А. А. Блок писал, что люди «в самых верхах» империи «окрестили друг друга и тех, кто приходил с ними в соприкосновение, такими же законспирированными кличками, какие были в употреблении в самих низах — в департаменте полиции».[65]
Война затруднила германский шпионаж в России, но отнюдь не прервала его и даже не очень ослабила. Уже нет у немцев передаточного пункта в Вержболове — там проходит фронт; но создан такой пункт — и назван он «Зеленым центром» — в Стокгольме. Руководит им посол в Швеции фон Люциус, по линии абвера тесно связанный в Берлине с кайзеровским обер-шпионом полковником Николаи. Кто и где работает на Люциуса, то есть на Николаи? Антантовские секретные службы доносят своим правительствам, что в ходе военных действий на востоке Европы германское командование обнаруживает странную осведомленность: оно зачастую наносит удары с точностью, какую обычными средствами фронтовой разведки обеспечить невозможно. Как ни слабо поставлена русская контрразведывательная служба, но и она от времени до времени обращает внимание ставки царя на те же подозрительные обстоятельства. Нет сомнения, настаивают с обеих сторон, что противнику удается столь точно бить по определенным целям потому, что ему подают сигналы агенты, орудующие где-то в глубине русского тыла.
Летней ночью 1915 года петроградская контрразведка вторгается в отель «Бельвю» на Большой Морской и устраивает обыск в номере 28, занятом князем М. М. Андрониковым.
Этого человека знал весь официальный Петроград. И все же известно о нем было не слишком много. В 1942 году один из немецко-фашистских авторов огласил некоторые подробности жития данного субъекта.[66] Родился и вырос Андроников в Германии; его мать — баронесса Унгерн-Штернберг. По приезде в молодые годы в Россию связался с «Союзом русского народа», сдружился с петроградским градоначальником фон дер Лауницем, издавал газетку «Голос русского».
Но кое о чем коричневый автор умолчал. О том, что с годами Андроников вошел в доверие к Распутину и стал одним из самых близких к нему и доверенных лиц. «Это дрянная личность, — отзывался о нем бывший премьер С. Ю. Витте. — Сыщик не сыщик, плут не плут… Постоянно о чем-то хлопочет, интригует, ссорит между собой людей… Втирается ко всем министрам… влез и ко мне в служебный кабинет… Ближайший друг Сухомлинова, его супруги, министра внутренних дел Макарова, бывает и у Коковцова, который сказал о нем: „Большая дрянь“».[67]
Неведомо какими путями Андроников во время войны раздобыл пропуск в расположение 12-й армии и повадился ездить туда к знакомым офицерам-аристократам. В Петрограде знакомился в «Астории» и «Европейской» с офицерами-отпускниками, приводил их на Гороховую, 64, угощал и знакомил с женщинами. Своей квартиры в столице не имел, проживал в «Бельвю», где за перегородкой оборудовал приватное делопроизводство: здесь прятал добытые на фронте и в тылу военные документы, а также составлял по запросам из Германии справки о судьбе попавших в русский плен германских офицеров. В ходе обыска в «Бельвю» агенты контрразведки среди прочих документов обнаружили составленную генералом Епанчиным записку о состоянии армейских резервов и вооружения. Зачем и для кого она писалась? Этого на допросе не смогли вразумительно пояснить ни Епанчин, ни Андроников. Из после довавшего по этому случаю приказа можно было узнать, что генерал Епанчин «по повелению верховного главнокомандующего увольняется от службы без права ношения мундира за составление записки, в которой он, Епанчин, позволил себе изложить весьма секретные сведения военного характера». Андроникову же и вовсе ничего не сделалось; он остался на свободе и продолжал свои темные занятия до декабря 1916 года, когда, за исчезновением старца в невской проруби, военно-информационная биржа на Гороховой, 64, закрылась навсегда. Затем царь приказал сослать Андроникова в Рязань.
Летом 1916 года полковнику Николаи удается совершить одну из крупнейших диверсий периода первой мировой войны. В обстановке исключительной секретности из британской гавани Скапа-Флоу выходит курсом на Архангельск крейсер «Хэмпшайр»: он везет в Россию на переговоры о координации межсоюзнических оперативных планов фельдмаршала лорда Герберта Китченера, военного министра. 5 июня германская подводная лодка «У-22», поджидавшая английский крейсер в указанном ей квадрате у Оркнейских островов, торпедирует и пускает ко дну корабль, вместе с экипажем погиб и Китченер. Долгие годы после этого (вплоть до нацистских времен)[68] в Германии оспаривали нападение «У-22» на «Хэмпшайр», утверждая, что крейсер подорвался на мине. Однако расследование, предпринятое тогда же английской службой «Сикрет сервис» совместно с контрразведывательным отделом Скотланд-Ярда, выявило, что «Хэмпшайр» был взорван торпедой с подводной лодки и что сведения о его рейсе стокгольмский «Зеленый центр» фон Люциуса несколько ранее получил из Петрограда от некоего Шведова, завсегдатая квартиры 20 на Гороховой, 64. Подтвердил эти данные в 1921 году в своих мемуарах бывший секретарь Распутина.[69] Вслед за ним в 1924 году в интервью для западной прессы, воспроизведенном и в советской печати, подтвердил то же бывший жандармский генерал М. С. Комиссаров,[70] в свое время ведавший охраной Распутина. То же заявил в своих опубликованных в Лондоне в 1933 году мемуарах бывший инспектор контрразведывательного отдела Скотланд-Ярда Герберт Фитч. Из книги же Симановича можно узнать, что Николай II, встревоженный упреками из Лондона, попросил Распутина «указать виновника гибели Китченера». Распутин, по словам автора, указал на Андроникова и Воейкова, но «царь не тронул ни того, ни другого»… Шведов, однако, незадолго до Февральской революции был осужден и повешен.
К тому же примерно времени относится дело группы киевских сахарозаводчиков (Хепнер, Добрый и Бабушкин), умудрившихся во время войны наладить снабжение немцев русским сахаром. Всем троим грозила смертная казнь через повешение. Они обратились за помощью на Гороховую, 64. Однако спасти обвиняемых оказалось трудным делом даже для Распутина, потому что арестованы они были по приказу Брусилова (командующего Юго-Западным фронтом), генерал же и слышать не хотел о представлениях в их пользу, даже идущих от царицы. Лишь когда Николай повелел передать дело из военного судопроизводства в гражданское, спекулянты почувствовали себя ушедшими от петли; в конце же шестнадцатого года дело было и вовсе прекращено.
За самоваром в квартире 20 весной того же года банкир Д. Л. Рубинштейн просит Распутина узнать у царя дату предполагаемого русского наступления в Галиции. В ближайший свой визит во дворец божий человек, как бы между прочим, вклинивает в застольные диалоги такой вопрос:
«— Будешь ли наступать?
— Наступления не будет, Григорий Ефимович, — отвечает высокий собеседник.
— Когда же будешь наступать?
— Ружей будет достаточно только месяца через два. Тогда и наступать буду, раньше не могу».[71]
Узнав об этой беседе за царским столом, министр Хвостов спрашивает старца, почему, собственно, его интересуют предметы, столь далекие от Ветхого и Нового завета, а также от проблемы взаимозависимости духа и плоти? Следует объяснение: «Митяй» замыслил куплю-продажу лесных угодий в западных губерниях; он не знает, как пойдут военные события, и в зависимости от сведений решит — приступать к сделкам или воздержаться.
«Нужны ли были ему эти сведения, чтобы купить леса, или для того, чтобы по радиотелеграфу сообщить в Берлин и сделать для немцев возможной переброску 5–6 корпусов с русского фронта на Верденский — это теперь уже установить трудно».[72]
Тот же Д. Л. Рубинштейн, глава Русско-Французского банка и страхового общества «Якорь», в 1915 году был арестован по обвинению в систематической передаче своим партнерам в нейтральных странах сведений о движении застрахованных в «Якоре» русских транспортов с военными грузами. Немцы, перехватывая информацию, топили эти корабли. Рубинштейну грозила виселица. Но после вмешательства Романовых и Распутина он в 1916 году был выпущен на свободу.
От Распутина у царской четы не было государственных секретов, в том числе военных. Он спрашивал о чем хотел, и они отвечали ему на любые вопросы, какие он ставил. Без всякого риска навлечь на себя подозрение или хотя бы упрек в излишнем любопытстве он запрашивал информацию, доступ к которой закрыт был не только большинству старших офицеров, но и многим генералам. Переписка четы Романовых 1914–1916 года оставляет впечатление, словно и царь и царица озабочены были тем, как бы не прошло мимо внимания Григория Распутина ни одно важное военное событие.
«Наш Друг, — сообщает супругу в Ставку Александра Федоровна, — все молится и думает о войне. Он говорит, что необходимо, чтобы мы Ему тотчас же сообщали обо всем, как только происходит что-нибудь особенное». Строкой ниже: «Он сделал выговор, за то, что Ему своевременно об этом на сообщили».[73]
Как видим, «Друг» не только просит, но и требует сведений.
Несколько ранее Николай посылает из ставки своей супруге целое оперативное донесение об обстановке на фронте, в котором содержатся секретнейшие сведения. «Теперь, — пишет верховный главнокомандующий, несколько слов о военном положении: оно представляется угрожающим в направлении Двинска и Вильны, серьезным в середине к Барановичам… Серьезность заключается в страшно слабом состоянии наших полков, насчитывающих менее четверти своего состава; раньше месяца их нельзя пополнить… а бои продолжаются и вместе с ними потери». И далее — там же: «Тем не менее прилагаются большие старания к тому, чтобы привезти какие возможно резервы из других мест к Двинску… Вместе с тем на наши железные дороги уже нельзя полагаться как прежде. Только к 10 или 12 сентября будет закончено наше сосредоточение, если, боже упаси, неприятель не явится туда раньше нас».[74]
К концу послания автор деликатно приписывает: «Прошу, любовь моя, не сообщай этих деталей никому, я написал их только тебе». Уже одно то, что он оговорил такое условие, предполагает, что нераспространение подобных сведений не было для его адресата чем-то само собой разумеющимся. К тому же Распутин под это условие не подпадал, и из ответного письма царицы явствует, что тот с этими данными сразу же и ознакомился. Тем не менее, Николай продолжает снабжать супругу сверхсекретными военными отчетами.
«Несколько дней тому назад, — пишет он в другой раз, — мы с Алексеевым решили не наступать на севере, но напрячь все усилия немного южнее». Он и тут как будто спохватывается: «Но, прошу тебя, никому об этом не говори, даже нашему Другу. Никто не должен об этом знать».[75]
Спустя два дня он снова просит супругу обращаться осторожно с военными тайнами. Однако действенностью своих предупреждений не интересуется, ответные сообщения жены о военных консультациях с «Другом» принимает равнодушно. А вскоре — снова: «Теперь на фронте временное затишье, которое прекратится только числа 7-го; гвардия тоже должна принять участие, потому что пора прорвать неприятельскую линию и взять Ковель».[76] А затем сообщает жене факт, который уж никак нельзя было доверять бумаге: «Завтра начинается наше второе наступление вдоль всего брусиловского фронта. Гвардия продвигается к Ковелю».[77] На этот раз и оговорки о секретности нет; из ответных писем царицы видно, что она и эту информацию передала Распутину.
Александра Федоровна сообщает Николаю: «Он (Хвостов. — М. К.) привез мне секретные маршруты, и я никому ни слова об этом не скажу, только нашему Другу».[78] Позднее, перед Чрезвычайной комиссией Временного правительства, С. П. Белецкий засвидетельствовал, что «немцы знали маршруты и время прохождения особо важных поездов и на фронт, и в прифронтовой полосе».
Но бывало и так, что Николай вдруг становился несловоохотливым, возможно, под нажимом осторожного Алексеева. Тогда царица напрямик ставит вопросы, интересующие старца, она и не скрывает, кем информация заказана, для кого она сведения собирает.
«Дорогой мой ангел, я очень хотела бы задать тебе много-много вопросов, касающихся твоих планов относительно Румынии. Все это крайне интересует нашего Друга».[79] Позднее: «А теперь совершенно конфиденциально: если в тот момент, когда начнется наше наступление, немцы через Румынию нанесут удар в наш тыл, какими силами тыл будет прикрываться?.. И если немцы пробьются через Румынию и обрушатся на наш левый фланг, какие будут силы, способные защитить нашу границу?.. А какие существуют у нас теперь на Кавказе планы после того, как взят Эрзерум?.. Извини меня, если надоедаю тебе, но такие вопросы как-то сами собой лезут в голову».[80]
И после всех этих вопросов, которые трудно представить себе «само собой лезущими в голову», вопрос, который и подавно вряд ли могло родить ее собственное воображение:
«Интересно знать, годится ли в дело новая противогазная маска Алека?»[81]
После Февральской революции в дворцовом тайнике была найдена секретная карта военных действий. Находка потрясла даже таких рьяных прислужников монархии, как Алексеев и Деникин. Последний в своих парижских мемуарах писал: «Правильной ли была народная молва, обвинявшая царицу в измене? Генерал Алексеев, которому я задал этот мучительный вопрос весной 1917 года, ответил мне как-то неопределенно и нехотя:
— При разборе бумаг императрицы нашли у нее карту с подробным обозначением войск всего фронта, которая изготовлялась всего в двух экземплярах — для меня и для государя. Это произвело на меня удручающее впечатление. Мало ли кто мог воспользоваться ею.
И переменил разговор».
За полтора года (1915–1916) Александра Федоровна передала Николаю в Могилев до ста пятидесяти рекомендаций, предупреждений и прямых требований Распутина.
Он — божий человек. Его устами глаголет высшая, неземная сила. Сомневаться в его указаниях, тем паче оспаривать их — тяжкий грех. Его должен слушаться сам император, которому, кстати, монархическая пропаганда создает ореол стратега, равного коему Россия в своей истории еще не знала.
Царица внушает Николаю:
«Слушайся нашего Друга, верь Ему»… «Бог недаром послал Его нам, только мы должны больше обращать внимание на Его слова, они не говорятся на ветер. Как важно для нас иметь не только Его молитвы, но и советы». «Думай больше о Григории, мой дорогой… Каждый раз, когда ты стоишь перед трудным решением, проси Его походатайствовать за тебя перед богом, дабы бог наставил тебя на путь истинный»… «Не слушайся других, слушайся только нашего Друга»… «Когда Он советует воздержаться от какого-либо действия и Его не слушаются, позднее всегда убеждаются, что Он был прав»… «Григорий просил этого не делать — все делается наперекор Его желаниям, и мое сердце обливается кровью от страха и тревоги»… «Надо делать всегда то, что Он говорит, Его слово имеет глубокое значение»… «Наш друг за тебя, значит все будет хорошо»… «Я знаю, что будет фатальным для нас и для страны, если Его желания не будут исполняться»… «Кто не выказывает послушания божьему человеку, не может ни в чем преуспеть, и мысли его не могут быть правильными».[82]
Мнение, высказанное старцем со ссылкой на сновидение, приобретает силу почти закона. Исполнено таинственного смысла в божьем человеке и всякое другое: икота, хрипота или даже обыкновенный кашель.
«Григорий кашляет и волнуется в связи с положением вокруг греческого вопроса… Он очень встревожен и просит тебя (в связи с создавшимся положением) послать телеграмму сербскому королю; к существу же дела прилагаю Его бумажку, по которой ты и составишь свою телеграмму: смысл ее изложи своими словами».[83]
Полтора десятка лет учился Николай Александрович у виднейших профессоров империи, а теперь вот приходится ему принять к руководству распутинские каракули, и все, что от него, полковника и просвещенного европейца, в сем случае требуется, это «своими словами» изложить их смысл…
Предпринята попытка прорвать линию обороны противника на Варшавском направлении. Войска в наступлении. Узнав об этом (из письма Николая к царице), старец негодует: почему его не спросились? Как так не согласовали с ним операции? Царица спешит доложить: «Он выражает свою скорбь по поводу того, что начали это движение, не запросив его мнения. Он говорит, что нужно было подождать. Ведь он постоянно молится и при этом обдумывает, какой момент был бы самым подходящим, чтобы нашим войскам без лишних потерь перейти в такое наступление».
Если положиться на него, Григория Ефимовича, он не только скажет, когда наступать, но, со своей стороны, бросит на чашу весов некоторые реальные средства для успеха. Например: до него дошло, что операции затрудняются плохой видимостью из-за густых туманов. «Она (Вырубова — М. К.) сказала Ему о туманах. Он сказал, что отныне туманы мешать войскам больше не будут».[84]
Несколько ранее Александра Федоровна со ссылкой на рекомендацию старца писала в Могилев: «Неужели это правда, что наши войска снова находятся в 200 верстах от Львова? Нужно ли нам так торопиться вперед, может быть, лучше было бы повернуться и таким образом раздавить противника?»[85]
Именно так: «повернуться»…
Не всегда удается царице скрыть свое истинное отношение к противникам кайзеровской Германии. Мстительной злобой пронизаны строки ее писем, касающихся, например, отчаянного сопротивления сербов натиску превосходящих сил австро-германской коалиции. «Я узнала, что сербы эвакуировали Цетинье и что их армия попала в окружение. Ну вот, теперь сербский король, его сыновья и черные дочери, которые столь безумно жаждали этой войны, несут расплату за свои прегрешения перед богом и тобою, ибо они посмели восстать на нашего Друга, хотя отлично знали, кто он такой. Господь бог мстит за себя».[86]
И Николай в ответном письме никак не осуждает царицу за эти злобные нападки на маленькую страну — союзницу России. Царь равнодушно принимает недвусмысленный намек на то, что Вильгельм и Франц-Иосиф невиновны в развязывании мировой войны.
Не дремал стратегический ум Григория Ефимовича и в дни летнего наступления 1916 года.
Операция только начинается, а царица уже пишет Николаю: «Наш Друг шлет благословение христолюбивому воинству… Он просит тебя не слишком настойчиво продвигаться в северном направлении. Если, говорит он, мы будем пробиваться в южном направлении, противник и сам начнет отступать на севере, а может быть, он там перейдет и в наступление, что будет стоить ему тяжелых потерь, если же наступать будем мы, то большие потери придется нести нам… Вот о чем он хочет тебя предостеречь»…[87] Одним словом, он просит по возможности не досаждать несчастным немцам, пусть наступают или отступают, как хотят, все равно не миновать им «тяжелых потерь», им же в любом случае будет хуже.
Наступление в разгаре. Александра Федоровна — Николаю в Ставку: «Он (Распутин. — М. К.) считает, что было бы целесообразно не слишком настойчиво наступать… Мы должны быть терпеливыми, нам незачем форсировать свои действия, мы все равно в конце концов получим все. Можно вести наступление очертя голову и в два месяца закончить войну, но в таком случае будут принесены в жертву тысячи людей, если же проявить терпение, тоже дойдешь до цели, не пролив при этом так много крови».[88] Гуманист с Гороховой рекомендует взять немцев «терпением», не соблазняясь им же измышленной возможностью выиграть войну в два месяца; и все это нужно ему только для того, чтобы, затормозив операции в северной зоне фронта, сделать то же в западной.
После того как Григорий Ефимович столь эффективно попридержал север и запад, ему уже не надо и юго-запада. О чем Александра Федоровна своевременно ставит в известность царя: «Наш Друг надеется, что мы не станем переходить через Карпаты и даже не сделаем попытки ими овладеть».[89]
Но солдаты Брусилова идут вперед, и царица вместе с ее консультантом вновь сильно расстроены, даже негодуют:
«Ах, душа моя, наш Друг совершенно вне себя от того, что Брусилов не повиновался твоему приказу о прекращении наступления. Он говорит, что этот твой приказ, как и решение воздержаться от перехода через Карпаты, вдохновлены волей всевышнего, что все это благословил сам господь бог».[90]
А на следующий день — снова:
«О, прошу тебя, повтори свой приказ Брусилову, пусть он приостановит эту бессмысленную трату сил. Твои планы были преисполнены мудрости, не напрасно же они одобрены нашим Другом. Придерживайся этого и впредь. Наступательные действия опасны… Пространства открытые, укрыться невозможно, лесов мало, да и в тех скоро опадет листва, спасительных убежищ для наступающих нигде не будет. Придется людям идти в обход болот, где стоит такой ужасный запах… Замыслы твои освящены самим господом богом, пусть же они и будут выполнены до конца».[91]
И потом — снова:
«Ах, мой родной, зачем они (то есть солдаты Брусилова. — М. К.) лезут и лезут, как будто на стену, пусть лучше выждут удачного момента, не давай им идти вперед и вперед»…[92]
Когда британский посол Бьюкенен пришел поздравить царя с новым, 1917 годом, прибавив к поздравлению несколько приличествующих слов о доверии народа, Николай сказал:
— Вы говорите мне, дорогой посол, о доверии народа ко мне. Не следовало ли бы скорее моему народу позаботиться о моем к нему доверии?[93]
В один из весенних дней 1917 года, когда столь скупой на доверие к своему народу Николай сидел под стражей в Александровском дворце, фронтовая газета писала:
«Мы теперь узнали, что в России существовала крупная немецкая партия. Она опиралась на государыню, которая не могла забыть, что русский народ ведет войну с Германией, где ее братья и родственники. Немецкая партия хотела поражения России, мешала русской армии делать свое дело. Обнаружено, что эта партия находилась в сношениях с германским штабом и выдавала военные тайны. Все подробности выяснятся на суде, которым будут судить предателей. Суд будет гласный, справедливый. Будем ждать».[94]
Напрасно ждали этого суда солдаты. Временному правительству было не до того — оно занято было подготовкой бегства Романовых за границу. Но общественности была брошена подачка в виде комиссии по расследованию преступлений царизма. Позднее же, в эмиграции, бывший сотрудник Чрезвычайной следственной комиссии Временного правительства В. М. Руднев открещивался даже от тех скудных выводов, к которым пришли он и его коллеги по комиссии летом семнадцатого года. Тогда, по его словам, он «перегнул». Предосудительных антигосударственных деяний за Романовыми он не заметил.[95]
Первый премьер Временного правительства князь Г. Е. Львов 6 июня 1921 года в Париже показал:
«Работы Следственной комиссии не были закончены. Но один из главных вопросов, волновавший общество и заключавшийся в подозрении, что царь под влиянием супруги, немки по крови, готов был к сепаратному соглашению с врагом — Германией, разрешился. Керенский делал доклады правительству и совершенно определенно утверждал, что невиновность царя и царицы в этом отношении установлены».[96]
П. Н. Переверзев 8 июля 1921 года в Париже показал:
«Я был в курсе работ Чрезвычайной комиссии, где председательствовал Муравьев. Я удостоверяю, что Муравьев несколько раз приходил ко мне с докладами по вопросу о вине царя. Муравьев находил его виновным единственно в том, что он по докладам Щегловитова прекращал разные дела, на что он не имел права даже по той конституции, которая существовала в России до революции, так как это право не принадлежит монарху даже самодержавному, имеющему право лишь помилования, но не прекращения дел. О его виновности в измене России, в смысле готовности заключить сепаратный мир с Германией, ни разу не было речи».[97]
А. Ф. Керенский 14 августа 1920 года в Париже показал:
«Я убежден, что Николай II сам лично не стремился к сепаратному миру… Я убежден в этом в результате не только работы комиссии, но и в наблюдении его за период его заключения в Царском Селе… Он сам, он один, он, Николай II, не был изменником… Я в этом глубоко уверен».[98]
Однако в том же Соколовском протоколе можно обнаружить и такие строки показаний, данных тем же Александром Федоровичем:
«Я считаю должным установить следующий факт. В документах (в Царском Селе) было обнаружено письмо императора Вильгельма к Государю, в котором Вильгельм на немецком языке предлагал заключить сепаратный мир. Был обнаружен ответ на это письмо, оказавшийся в виде отпуска (то есть копии — М. К.) в бумагах. По поручению Николая кем-то (положительно не могу вспомнить, кем именно) по-французски было сообщено Вильгельму, что государь не желает отвечать на его письма. Этот факт известен был и Следственной комиссии… Он имел место в 1916 году».[99]
Выходит, сношения с Вильгельмом все же были: он пишет по-немецки, ему отвечают по-французски. Вот только кто именно посредничал, через кого шла связь, кто делал «отпуски» и был посвящен в содержание переписки с Вильгельмом — этого Керенский всего лишь через три года положительно не мог вспомнить, хотя куда более обширные данные извлекал из своей памяти и через пятьдесят лет.
Немаловажная деталь. Романовы, оказавшись после Февраля 1917 года в Александровском дворце на положении арестованных, принялись жечь бумаги в каминах и печах. Видели это все, в том числе, конечно, и министр юстиции Керенский, отвечавший за арестный режим во дворце. Не мог не заметить, но и не попытался воспрепятствовать. Обратились в пепел пуды документов, о чем свидетельствовали очевидцы-придворные. В наши дни об этом пишут бывшие белогвардейцы, обратившиеся в знатных советологов.
«С помощью дорогой Анны (Анны Вырубовой) Александра занялась делом чрезвычайной важности — она принялась сжигать всю свою личную переписку, все письма Распутина, все свои дневники. Более десяти ящиков ценнейших документов, могущих, как никакие другие, пролить свет на взаимоотношения императрицы с ее „кликой“, в ту ночь превратились в дым».[100]
Были сожжены многочисленные оригиналы совместных и раздельных обращений к Романовым их германских родственников, включая кронпринца и великого герцога гессенского. Лишь одно из этих обращений по копии, добытой из боннских архивов, предал огласке Хаффнер. «Я считаю, — писал сын Вильгельма II герцогу гессенскому для передачи своей петроградской кузине, — что нам совершенно необходимо заключить с Россией мир». С какой целью? «Во-первых, слишком глупо, что мы терзаем друг друга». Во-вторых, «если мы оттуда (из России) оттянем наши военные силы, то получим возможность рассчитаться с французами». И деловое предложение: «Не можешь ли ты связаться с Ники и посоветовать ему столковаться с нами по-хорошему… Только пусть вышвырнет вон это дерьмо — Николая Николаевича».[101]
Созвучно последнему пожеланию, выраженному в столь изящном, типично гогенцоллернском стиле, Николая Николаевича, как известно, вышвырнули. Несколько раньше было доведено до сведения царя и предложение «столковаться по-хорошему». Правда, в то же время Николай II заверяет антантовских послов в своей верности союзу. На приеме в Царском Селе по случаю наступления нового 1915 года он подзывает к себе Палеолога: «Господин посол, распространяют слух, будто я пал духом и не верю в возможность сокрушить Германию… якобы я намерен вести переговоры о мире. Эти слухи распространяют германские агенты. Все, что они придумывают, не имеет значения. Надо считаться только с моей волей. Вы можете быть уверены, что она не изменится».[102]
А в первой половине марта 1915 года с тайной миссией от кронпринца выезжает из Копенгагена в Петроград его агент-посредник, датский дипломат Андерсен. И вслед за Андерсеном в дело ввязывается шведский посланник в Петрограде, что и зафиксировано 28 марта того же года в секретной, так называемой поденной записи русского Министерства иностранных дел:
«20 марта шведский посланник привез барону Шиллингу (советник МИД) полученный им из Стокгольма пакет, заключавший в себе письмо на имя государыни императрицы от М. А. Васильчиковой. Как оказалось, в это письмо было вложено другое, также от Васильчиковой, на имя государя, который 28 марта переслал таковое министру иностранных дел)».[103]
Тут же запись проливает свет на личность и миссию Васильчиковой: «Оставшаяся во время войны в своей вилле Клейн-Вартенштайн в Земмеринге в Австрии, она теперь пишет его величеству, что ее посетили три влиятельных лица (два немца и один австриец). Указав на тяжелое положение, в котором очутились Германия и Австрия, эти лица просили ее обратиться к государю императору, миролюбие которого общеизвестно, и умолить его прекратить губительную войну, ввиду того что в Германии и Австрии уже вполне убедились в силе русского оружия. В случае благосклонного отношения его величества к этому ходатайству уполномоченные от Австрии, Германии и России могли бы съехаться где-нибудь в нейтральном государстве, причем Россия могла бы рассчитывать на весьма примирительное отношение к ее пожеланиям».[104]
Письмо, упоминаемое в поденной записи Министерства иностранных дел, было написано фрейлиной княгиней Васильчиковой 25 февраля 1915 года. По просьбе тех же визитеров она написала царю еще дважды: 30 марта и 30 мая. Тайну его ответов, видимо, поглотила куча золы в топке царскосельского дворца.
Такой обмен идеями был сопряжен для Романовых с большой опасностью, поэтому они конфиденциально вызывают блудную даму Васильчикову домой. Васильчикова лично доставляет Романовым пачку писем от кронпринца, от баварских и гессенских принцев и принцесс.
Но еще до ее появления Александра Федоровна сообщает в ставку супругу:
«Я получила длинное милое письмо от Эрни. Он пишет: если кто-нибудь может понять его (то есть тебя) и представить себе его переживания, то это я. Он крепко тебя целует… Он хотел бы найти выход из ситуации и полагает, что кому-нибудь следовало бы приступить к наведению моста для переговоров. У него возник план: неофициально направить в Стокгольм доверенного, который там встретился бы с человеком, столь же частным путем присланным тобою, и вместе они разрешили бы преходящие затруднения. План его исходит из того, что в Германии не питают действительной ненависти к России. Два дня тому назад он распорядился послать туда (в Стокгольм. — М. К.) к 28-му одно лицо, которому сказано пробыть там с неделю… Я немедленно написала ответ и через Дэзи послала этому господину. Я сообщила ему, что ты еще не возвратился… Конечно, В. обо всем этом абсолютно ничего не знает. Эрни пишет, что они (немцы. — М. К.) стоят во Франции, а также на юге и в Карпатах прочной стеной. Они утверждают, что уже захватили 500 тысяч наших пленных. В общем все письмо милое и любезное. Оно доставило мне большую радость».[105]
Эрни — родной брат царицы Эрнст Людвиг Гессенский, великий герцог; Дэзи — шведская наследная принцесса Маргарет, приятельница Александры Федоровны; за инициалом «В» укрыт Вильгельм II. Он, конечно, «ничего не знает». Словно Эрни хотя бы в мыслях мог позволить себе такую вольность, как организация тайных переговоров с царем о мире, не получив на подобную миссию полномочий от кайзера.
Документальными исследованиями советского историка К. Ф. Шацилло установлено, что весной 1915 года с ведома и личного согласия Николая II был послан в Германию специальный агент для переговоров с немцами. Им был В. Д. Думбадзе, племянник ялтинского градоначальника генерала Н. А. Думбадзе. Он пробыл в Германии с 24 мая по 11 июня 1915 года, встречался с видными представителями кайзеровского правительства, немецкой разведки (в частности, с пресловутым Люциусом), вел с ними переговоры, о чем по возвращении официально доложил рапортом начальнику Генерального штаба генералу М. А. Беляеву. Позднее В. Д. Думбадзе в связи с делом Сухомлинова был привлечен к уголовной ответственности и приговорен к смертной казни. Николай II постеснялся полностью реабилитировать своего посланца и «милостиво» заменил казнь 20 годами каторги. Так закончилась попытка установления непосредственного контакта между правящими кругами царской России и кайзеровской Германии весной 1915 года.[106]
В дальнейшем эти попытки возобновятся. Кто потом ездил из Петрограда за границу по этим темным делам, с кем встречался в Стокгольме и Берлине — об этом шпрингеровские и демохристианские публицисты умалчивают по сей день. Царскосельская же документация, как сказано, стала золой в каминах. Не исключено, что эмиссар кронпринца просидел в Стокгольме напрасно. Потому что, учуяв неладное, подняли шум в прессе и Думе проантантовские политики. Со своей стороны ощутили, видимо, и Романовы, что играют с огнем. Что и показала Александра Федоровна в следующих строках, обращенных к супругу:
«Миша Бенк сказал у Павла, что Маша является передатчицей писем от Эрни к нам. А. сказала, что ничего не знает. Павел же утверждал, что сказанное Мишей — правда. Кто же Павлу все это рассказал?.. В прессе опубликовано письмо к Маше от княгини Голицыной, ужасное письмо, в котором Маша обвиняется в шпионаже и прочих преступлениях, но я этому по-прежнему не верю, хотя и считаю, что она (Васильчикова. — М. К.) поступила во многом необдуманно и, опасаюсь, из жадности к деньгам. И вместе с тем как мне неприятно, что мое имя опять упоминается рядом с именем Эрни».[107]
Маша — все та же неугомонная Васильчикова; А. — Вырубова, Бенк — Бенкендорф, царедворец, Павел — великий князь.
В летние дни 1915 года в очередном письме в Могилев царица жалуется:
«Мария Васильчикова поселилась со своей семьей в зеленом угловом доме и оттуда, из окна, как кошка, следит за всеми, кто входит и выходит из нашего дома… Изу (фрейлину Буксгевден. — М. К.) она извела расспросами: почему дети вышли из ворот пешком, а в другой день выехали из других ворот на велосипедах; почему утром офицер вышел в мундире и с портфелем, а вечером появился в другой одежде, и т. д. Она рассказала графине Фред. (Фредерике. — М. К.), что видела, как к дворцу подъезжал Гр. (Григорий. — М. К.), — как это отвратительно! Чтобы наказать ее, мы сегодня пошли к А. (Вырубовой. — М. К.) окольной дорогой, так что она и не увидела, как мы вышли».[108]
В конце концов царскосельские гороховые пальто сняли вышеупомянутую Машу с подоконника и препроводили в Черниговскую губернию, а потом переместили и подальше — в зону вечной мерзлоты. После Февраля ей удалось бежать с Крайнего Севера через Финляндию в Швецию, а в 1918 году она вновь появилась в своей вилле в Земмеринте. Личный крах зарвавшейся Маши, однако, не был еще концом ее дела.
В премьерство Б. В. Штюрмера, выдвинутого Распутиным, германофильской группе удалось довести дело до фактического открытия в Стокгольме тайных русско-германских переговоров. Кайзера представлял банкир граф фон Варбург, Николая II — А. Д. Протопопов (прикрылся участием в парламентской делегации, приглашенной в Англию; «проездом» задержался в шведской столице, якобы по личным делам).
Можно ли, однако, сказать, что Распутин был германским агентом в прямом и непосредственном смысле этого слова?
За 50 с лишним лет этот вопрос задавался не раз, и отвечали на него по-разному.
Бывший глава Временного правительства утверждал:
«Что Распутин лично был немецкий агент или, правильнее сказать, что он был тем лицом, около которого работали не только германофилы, но и немецкие агенты, это для меня не подлежит сомнению».[109]
Бывший кадетский лидер В. А. Маклаков:
«Хвостов в бытность свою министром внутренних дел рассказал мне: он учредил наблюдение за Распутиным, и для него было совершенно ясно, что Распутин окружен людьми, которых подозревали как немецких агентов… Хвостов счел своим долгом доложить об этом государю, и это было причиной его опалы и отставки».[110]
Бывший лидер «Союза 17 октября» А. И. Гучков:
«Если бы нашей внутренней жизнью и жизнью нашей армии руководил германский генеральный штаб, он не делал бы ничего другого, кроме того, что сделала русская правительственная власть, вдохновляемая Распутиным».[111]
Неназванное лицо, участвовавшее в наблюдениях контрразведки за квартирой Распутина:
«Тогда для меня и стало ясно, что его квартира на Гороховой, 64, — это то место, где немцы через свою агентуру получают нужные им сведения».[112]
Мнение же, высказанное еще в двадцатых годах советским историком М. Н. Покровским, таково: не столь уж существенно, брал ли Распутин от немцев деньги или не брал, был он агентом «сознательным» или «бессознательным». Весьма вероятно, что он, имея доступ к кошельку Романовых, самой богатой семьи в России, мог и не польститься на деньги германской разведки. Будучи по-своему верен Романовым, Распутин мог, им в угоду, продать и предать кого угодно: Антанту, кайзера или свою страну. Радея за Романовых, действуя вместе с ними, за них и от их имени, он под их эгидой торговал и промышлял всем, что могло обернуться и для династии, и для него самого личной выгодой и прибылью в прямом и переносном смысле этого слова.
Для них, для своих патронов, он усердствовал вовсю. До последнего дня жизни не прекращал он свою бурную деятельность, рассыпая направо и налево директивы и указания, обстреливая различные адреса записками и телеграммами.[113]
В. Н. Воейкову:
«Генералу Фаейкову вот дорогой без привычки даже каша и та не сладка а не только Пуришкевич с бранными устами теперь таких ос расплодилось миллионы так вот и поверь как касается души а надо быть сплоченными друзьями хоть маленький кружок да единомышленники а их много да разбросаны силы не возьмет в них злоба а в нас дух правды Григорий Новых».
Царице:
«О письме Калинин приедет сам расскажет и многова расскажет Григорий Новый».
Царю:
«Твердость стопа божия против немцев не наступайте держись румынского фронта оттуда слава воссияет господь укрепит оружие молюсь горячо Григорий».
Ему же:
«Очень кротко и ласково беседовал с Калининым умоляет чтобы ему никто не мешал также контрразведка пущай ведет свое дело ласково беседовали об узнике по христиански…[114] дай власть одному чтобы работал разумом».
Ему же (в ответ на запрос):
«Вставку ево величеству пущай Григорий».
Все эти и другие подобные им телеграммы Распутина прошли тогда через руки Б. В. Похвиснева, бывшего министра почт и телеграфа с 1913 по 1917 год. В эмиграции он показывал:
«По установившемуся порядку все телеграммы, подававшиеся на имя государя и государыни, представлялись мне в копиях. Поэтому они все были мне известны. Их было очень много… Громадное влияние Распутина у государя и государыни содержанием телеграмм устанавливается с полной очевидностью». По существу же этой корреспонденции Похвиснев показал: «Все эти телеграммы всегда заключали в себе элемент религиозный и своей туманностью, каким-то сумбуром и хаосом всегда порождали при чтении их тягостное чувство чего-то психопатологического. В то же время они были затемнены условными выражениями, понятными только адресатам».[115]
До конца пребывания в звании императрицы не ослабляет свою бурную деятельность и Александра Федоровна.
На протяжении 23 лет и до минуты краха пронизывает эту деятельность истерия — политическая, религиозная и будничная, бытовая.
Истеричны и страх ее, и радость, и горесть, и любовь. Почти ни в чем не знает она золотой середины сдержанности и трезвого суждения. Крайностями всегда были ее и «да», и «нет». И дружба, и вражда ее — пароксизм. Даже супруг как-то заинтересовался ее состоянием и попросил дворцового доктора Фишера представить справку на сей предмет. Она нашла справку в столе мужа и выгнала незадачливого доктора вон.
Надвигающуюся угрозу революции Александра Федоровна пытается приостановить заклинаниями и проклятьями в типичном для дармштадтских бюргеров духе презрения к «славянскому быдлу».[116]
«Дорогой, — пишет она Николаю в канун февральского переворота, — будь тверд, покажи властную руку, вот что надо русским… Дай им теперь почувствовать твой кулак. Они сами просят этого — сколь многие недавно говорили мне: нам нужен кнут. Это странно, но такова славянская натура величайшая твердость, даже жестокость и вместе с тем горячая любовь». Далее гессенская специалистка по секретам славянской натуры поучает супруга: «Я слишком хорошо знаю, как ведут себя ревущие толпы, когда ты находишься близко. Они еще боятся тебя. Они должны бояться тебя еще больше, так, чтобы, где бы ты ни был, их охватывала бы все та же дрожь».
В своем дармштадтском стиле характеризует она и политиков, даже тех из них, кто относился к ней неплохо:
«В Думе все дураки»; «В Ставке сплошь идиоты»; «В синоде одни только животные»; «Министры-мерзавцы»; «Дипломатов наших надо перевешать»; «Разгони всех, назначь Горемыкину новых министров… Прошу тебя, дружок, сделай это поскорее…»; «Только поскорей закрой Думу, прежде чем будут представлены их запросы»; «Газеты всем недовольны, черт бы их побрал»; «Думу надо прихлопнуть»; «Заставь их дрожать»; «Все они должны научиться дрожать перед тобой»; «Когда же ты, наконец, хватишь рукой по столу и накричишь?»; «Тебя должны бояться»; «покажи, что ты хозяин»; «Ты владыка, ты хозяин в России, помни это»; «Мы не конституционное государство, слава богу»; «Будь львом в борьбе против маленькой кучки негодяев и республиканцев»; «Будь Петром Великим, Иваном Грозным и Павлом Первым, сокруши их всех»; «Будь решительным и более самодержавным, показывай свой кулак там, где это необходимо»; «Докажи, что ты один властелин и обладаешь сильной волей»; «Будь строгим, это необходимо, они должны слышать твой голос и видеть недовольство в твоих глазах»; «Они должны, они должны дрожать перед тобой, иначе все будут на нас наседать, и надо теперь же положить этому конец»; «Довольно, мой дорогой, не заставляй меня попусту тратить слова»…
Вообще-то она не возражает, чтобы супруг уступал, но только двоим: ей и Григорию Ефимовичу. Из остальных ни один этого не заслуживает, потому что:
«Сазонов — дурак»; «Воейков — трус и дурак»; «Посол Демидов совершенный дурак»; «Самарин — настоящий дурак»; «Все министры — сплошь дураки»; «Я надеюсь, что Кедринского (то есть Керенского. — М. К.) из Думы повесят за его ужасную речь — это необходимо, и это было бы хорошим примером»; «Спокойно и с чистой совестью я сослала бы Львова в Сибирь»; «Я отняла бы чин у Самарина», «Милюкова, Гучкова и Поливанова — всех их надо тоже в Сибирь».
Раз зачислив Гучкова в революционеры, она с тех пор рвет и мечет при одном упоминании его имени. «Гучков — это скотина, хотя и умная, он начиняет всякими мерзостями Алексеева»; «Как отвратительно, что Гучков, Рябушинский, Вайнштейн, Лазарев и Жуковский избраны этими мерзавцами в Государственный совет». Однажды она спешит порадовать супруга светлой весточкой: «Гучков очень болен; желаю ему отправиться на тот свет». Увы, вскоре выяснилось, что Гучков на тот свет не собирается, какое разочарование: «Гучков поправляется». Ее комментарий: «По совести должна тебе сказать, мой ангел: выздоровление Гучкова — к нашему несчастью». Затем: «Правда ли, что собираются послать к тебе Гучкова и других с депутацией от Москвы? Тяжелая железнодорожная авария, в которой пострадал бы он один, была бы заслуженным божьим наказанием»; «Конечно, отделаться от Гучкова надо, но только как вот в чем вопрос. Теперь военное время — нельзя ли придраться к чему-нибудь такому, на основании чего можно было бы его засадить?»; «Гучкову место на суку высокого дерева»; «Ах, если бы только можно было повесить Гучкова!»
Это была истинная дочь дармштадтского бюргерства: поведав мужу в очередном письме свою заветную мечту о повешении Гучкова, она вместе с Вырубовой пробирается инкогнито в ресторан Ивана Ивановича Чванова на Петроградской стороне и вновь, как в первые дни царствования, слушает в исполнении румынского скрипача чувствительный романс и, пряча руки в муфту, заливается слезами под темной вуалью.
Накатывала в ресторанах меланхолия и на ее «Друга». Но этот и в такие минуты чуждался сантиментов, а больше соображал, что бы еще такое предпринять по государственно-политической части. В первых числах декабря 1916 года, например, Распутин узнал, что устранения Протопопова из правительства требует Государственный совет. На этот раз старец считает нужным перейти с языка заумно-божественного на суконно-канцелярский. Уединившись в кабинете ресторана «Медведь», за бутылкой мадеры Распутин и Протопопов составляют на имя царя телеграмму-иносказание:
«Не соглашайтесь на увольнение директора-распорядителя. После этой уступки потребуют увольнения всего правления. Тогда погибнет акционерное общество и потеряет должность даже его главный акционер».[117]
Телеграфная аллегория оказалась пророческой. Не прошло и трех месяцев, как «главный акционер» потерял должность. Одновременно прекратило свое существование и возглавлявшееся им «акционерное общество» под двуглавым орлом.
Могилев. 1916 год. Сумрачное декабрьское утро.
В штабном конференц-зале при горящих канделябрах заседает военный совет. Генералы, под председательством Алексеева, обсуждают план предстоящей весенне-летней кампании 1917 года.
Царь внимательно следит за выступлениями, иногда вставляет реплику или вопрос, попыхивает сигареткой. Внезапно вырастает в дверях плотная фигура коменданта Воейкова. Минута колебания, затем комендант решительно пробирается по генеральским рядам к столу и, подойдя к верховному главнокомандующему, подает ему телеграмму с пометой: «Из Царского Села».
Николай читает, лицо его багровеет. Убит Распутин… Тон сообщения истеричный: «Нашли в воде. Молитвы, мысли вместе. Да смилуется над нами бог. Александра». Царь в смятении встает и выходит, ни с кем не попрощавшись. Велит Воейкову приготовить поезд. Маршрут: Могилев — Царское Село.
Еще до отъезда он узнает из параллельной информации, поступившей к Алексееву от шефа охранного отделения Глобачева, подробности.
Старец убит в ночь с 16 (29) на 17 (30) декабря во дворце князя Юсупова на Мойке. Участники убийства: Ф. Юсупов, В. М. Пуришкевич и великий князь Дмитрий Павлович (начальник охранки пока не знает, что были еще двое участников: поручик А. С. Сухотин и военный врач С. С. Лазаверт).
Убитого вывезли, ночью на Малую Невку и сбросили с моста. Водолазы обшарили речное дно близ Петровского моста и ничего не нашли, но случайно один из городовых заметил примерзший ко льду рукав распутинской бобровой шубы. Труп вытащили, внесли в сарай на берегу реки и покрыли рогожей, затем переправили в Чесменскую часовню, что на пути из Петрограда в Царское Село.
Дочери Распутина Матрена и Варварa и жених последней подпоручик Нукзал Папхадзе пожелали перенести покойного на Гороховую, 64, но власти не разрешили.
Врачи установили, что Распутин был сброшен в Невку еще живым, он и подо льдом продолжал бороться, высвободив из опутывавших его веревок правую руку, крепко сжатую в кулак. Отравленный ядом, дважды смертельно раненный пулями в грудь и шею, с двумя проломами в черепе, еще и в воде был жив…
Когда через сутки Николай вышел на царскосельский перрон, он увидел тоскливо сбившихся в кучку дочерей, сына и жену. Еще по дороге во дворец Александра Федоровна успела сообщить супругу, что начатое следствие она велела прекратить «во избежание кощунственного скандала, раздуваемого врагами династии»,[1] она уже просила Протопопова обратить жилище Распутина на Гороховой, 64, в музей, а одного из видных петроградскиx архитекторов соорудить в Царском Селе мраморный мавзолей, куда не позднее лета 1918 года должен быть перенесен прах старца. Пока же он будет похоронен в Царском, неподалеку от дворцов, за парком.
Вся царская семья, кроме старшей дочери Ольги, отказавшейся от участия в церемонии, отправилась на проводы убиенного. «Проехали мимо здания фотографии и направо к полю, где и присутствовали при грустной картине: гроб с телом незабвенного Григория, убитого извергами в доме Феликса Юсупова, который (? — М. К.) стоял уже опущенным в могилу… Отслушав литию отца Василия, вернулись домой».[2]
Пока Николай в Царском, ходят на могилу каждый день. Подолгу стоят над заснеженным бугром, молятся. Царица «носит на кладбище белые цветы; она бледна и готова в любую минуту зарыдать, но старается сдержать себя».[3] Сама же о себе Александра Федоровна позднее пишет: «Солнце светит так ярко… Я ощущаю такое спокойствие и мир на его дорогой могиле. Он умер, чтобы спасти нас».[4]
Но, разумеется, могила старца не всем была дорога. В первую же ночь после литии отца Василия группа офицеров царскосельского гарнизона под покровом тьмы вылила содержимое ассенизационной бочки на могильный холм. А в феврале семнадцатого солдаты вырыли труп и сожгли, а могилу сравняли с землей.
В узком фамильном кругу, при погашенных огнях, забившись в дальний угол дворца, царская чета в скорби и молениях встречает рождество, а затем и новый, 1917 год.
Его пришествие газета «Московские ведомости» встретила оптимистично. «Благодарение богу, — возвестила она, — мы вступаем в 1917 год при многих благоприятных предзнаменованиях». Несколько иной прогноз внес в свою записную книжку в те дни посол Палеолог: «Судя по созвездиям русского неба, год начинается при предзнаменованиях достаточно дурных. Я вижу здесь вокруг беспокойство и уныние… в победу не верят.., с покорностью ждут, что же ужасное произойдет дальше».[5]
Слова посла о «покорности» не свидетельствуют о его наблюдательности. Но в том, что касается «беспокойства» и «уныния», он был не так уж не прав. Тяжелые бедствия переживала страна на третьем году войны. Миллионы тружеников, оторванные от семей, изнемогали в окопах.
Условия жизни в тылу ухудшались. Надвигалась разруха — следствие неспособности царизма справиться с трудностями военного времени. Транспорт не выдерживал напряжения. Предприятия, испытывая недостаток рабочей силы, сырья и топлива, сокращали производство или вовсе останавливались. В городах иссякали запасы топлива и хлеба; Петроград имел муки только на 10–12 дней. Неудержимо возрастала дороговизна. Угроза голода нависла над промышленными центрами. Невиданные масштабы приняли спекуляция и коррупция, нажива на военных поставках и биржевых махинациях. И в то же время — длинные очереди у булочных и лавок…
Эти очереди Джордж Кеннан ныне объявляет главной, чуть ли не единственной причиной «неожиданного» падения царизма в феврале 1917 года.[6] Что и говорить, в очередях за хлебом, как и в занесенных снегом окопах, накипело тогда немало возмущения простых людей. Но царизм сломал себе голову не на случайностях продовольственного кризиса — события тех дней были конечным звеном длительного процесса борьбы против самодержавия, которую на протяжении поколений вел народ. «Для того чтобы царская монархия могла развалиться в несколько дней, необходимо было сочетание целого ряда условий всемирно-исторической важности», на которые указал В. И. Ленин весной 1917 года в своих «Письмах из далека».[7] Кроме необыкновенного ускорения всемирной истории, отмечал Ленин, «нужны были особо крутые повороты ее, чтобы на одном из таких поворотов телега залитой кровью и грязью романовской монархии могла опрокинуться сразу».[8] Могучим ускорителем явилась всемирная империалистическая война. Всего в восемь дней развалилась монархия, державшаяся веками.
Начало семнадцатого года… Уже нет Распутина. Замело январской поземкой его могилу в поле за дворцовым парком. Уже не могут сановники и дельцы сваливать на него вину за свои просчеты и провалы. И чаша терпения народного наполнена до краев…
Еще на исходе 1916 года Русское бюро ЦК партии большевиков предложило Петербургскому комитету и Московскому областному бюро обсудить вопрос об организации уличных выступлений и всеобщей стачки.
Предложение это ориентировало на переход от разрозненных стачек экономического характера к массовой политической борьбе, вовлекающей в революционное движение солдат, нацеленной на вооруженное восстание. Переход к уличным действиям большевистские организации обеих столиц решили приурочить к 9 января 1917 года — годовщине Кровавого воскресенья. В этот день в Петрограде бастуют 150 тысяч рабочих. Примерно такой же размах приняли 9 января выступления пролетариата в Москве, Нижнем Новгороде и других крупных городах. Весь январь отмечен по стране стачками, носящими в основном политический характер. Столица становится ареной не прекращающихся ни на день выступлений масс, направленных против войны и самодержавия. Насчитывавший к началу 1917 года около 400 тысяч человек питерский пролетариат шел в первых рядах нараставшей народной революции. Большевики были с массами и во главе их. Представляя сильнейшую партию революционного подполья, сохранявшую глубокие корни в толще пролетариата, они вносили в движение организованность, давали ему боевые лозунги, указывали революционную перспективу, крепили союз рабочих и солдат. В противовес меньшевикам — оборонцам, приглашавшим рабочих защищать Государственную думу, плестись в хвосте либеральной буржуазии, большевики звали пролетариат к стачкам и демонстрациям, на улицу, на открытую борьбу против самодержавия. «Призыв этот учитывал созревшую в стране революционную ситуацию и отвечал настроениям питерского пролетариата, рвавшегося в бой. Он развязывал его революционную энергию и направлял в сторону решительных действий против царизма».[9]
Царь пребывает в Александровском дворце месяца два, приводя себя в душевное равновесие после похорон Распутина. За скорбью по усопшему старцу как-то подзабылось, что существует трехтысячекилометровый фронт, где по колена в снегу и грязи сидят под германской шрапнелью двенадцать миллионов солдат, и что он, император всероссийский, властвует над их жизнью и смертью в звании верховного главнокомандующего. Но — пора в Могилев. 7 марта (22 февраля) звон колоколов Федоровского собора традиционно проводил императора на станцию Александровскую, откуда его голубой поезд должен выйти на Николаевскую железную дорогу. В вагоне он коротает время за чтением «Записок о Галльской войне».
А вслед голубому поезду, бегущему по бескрайней заснеженной равнине, несутся из Петрограда нарастающие раскаты революционного грома. Николаю и в голову не приходит, что из этой поездки он вернется всего лишь через 16 дней низложенным и арестованным и что никогда до конца дней своих он больше не будет на свободе.
Вечером 8 марта императорский поезд прибывает в Могилев. На платформе Николая встречает Алексеев, лишь накануне возвратившийся из Крыма (царь дал ему для санаторного курса в Севастополе отпуск с 8 ноября 1916 года по 22 февраля 1917 года; руководил в этот период работой Ставки и за Алексеева, и за Николая II генерал В. И. Гурко).
Едва Алексеев и Гурко развернули перед ним на столе карту, чтобы доложить обстановку на фронте, как посыпались на тот же стол телеграммы сановников и думцев о положении в тылу. Вести одна другой тревожней: столицу потрясают народные волнения. Похоже, что начинается революция.
Несколько дней спустя царица пишет в Ставку, что, по ее мнению, все происходящее в Петрограде — это всего лишь «хулиганское движение»… «Мальчишки и девчонки носятся по городу и кричат, что у них нет хлеба, и это просто для того, чтобы вызвать возбуждение… Была бы погода холодней, они все сидели бы по домам».[10]
Итак, по Кеннану, переворота бы не произошло, окажись в булочных вдоволь калачей. Согласно же Александре Федоровне, революции бы не случилось, прихвати чуть покрепче мороз.
Как правило, в трактовке носителей реакционно-монархической идеи Февральская революция — это движение беспорядочных толп «инсургентов» и «мятежников», в разгар всемирной войны поднявших истошный вопль из-за какой-то хлебной корки; движение «копеечного утилитаризма» и «исторической бесшабашности», к которому подавляющее большинство населения и армии не причастно, в особенности не причастна армия, неколебимо стоявшая на защите страны, в то время как за ее спиной буйствовал из-за кренделя и сайки «окраинный сброд». У мистера Харкэйва, например, вся февральско-мартовская хроника сводится к тому, что распоясавшиеся люмпены гоняются по Петрограду за беззащитными полицейскими и убивают их, не зная, за что и почему; нет у февральских «инсургентов» ни лозунгов, ни программы, ни лидеров, они просто ошалели от безнаказанности и буйствуют из спортивного азарта; власти же, парализованные своим гуманизмом и мягкосердечием, опустили руки, и сам император-добряк забился в Могилеве в угол и никак не дождется своего отречения и сдачи власти, интересуясь только, кому и где ее сдать… Главное, вторит Кеннану Харкэйв, подвел Романовых момент внезапности. Очень уж неожиданно все произошло. Накатившей волной царь был застигнут врасплох. Никто и подумать не мог, что сравнительно мелкое уличное безобразие завершится таким финалом. «Этот кризис, с которым столкнулись Романовы, никем не планировался, не готовился, он был локальным, поначалу совсем не драматичным, и тем не менее — почти невероятно! — стал для Романовых последним».[11]
Что касается внезапности, то можно напомнить, что шеф охранки генерал Глобачев еще 5 января 1917 года в докладной записке предупреждал правительство: «Настроение в столице носит исключительно тревожный характер… Политический момент напоминает канун 1905 года…»[12] 19 января Глобачев строго секретно доносит, что «население открыто критикует в недопустимом по резкости тоне все правительственные мероприятия», причем слышатся речи, «затрагивающие даже священную особу государя императора», и что в общем и целом правительству, возможно, предстоит «бороться не с ничтожной кучкой… членов Думы, а со всей Россией».[13]
Серию своих секретных докладов правительству Глобачев заключает опасением, как бы нарастающее недовольство населения не явилось «последним этапом на пути к началу беспощадных эксцессов самой ужасной из всех революций».[14]
Наступает историческая февральско-мартовская неделя, неделя краха царизма. Как провел эту неделю от четверга до четверга Николай, как распорядился он представленной ему информацией, временем, которое отвела ему судьба? И как тем временем разворачивались события в столице?
Четверг, 8 марта (23 февраля).
В Могилеве царь пригласил к обеду глав антантовских военных миссий.
В Петрограде вышли на улицы 128 тысяч стачечников. Они кричат: «Мира и хлеба!»
Появились красные флаги и плакаты с надписями: «Долой войну!», «Да здравствует революция!» По случаю Международного женского дня работницы активное участие в демонстрациях приняли десятки тысяч женщин с питерских предприятий.
Полиция контролирует положение, но в помощь ей уже вызываются воинские подразделения.
Вечером на квартире рабочего И. Александрова состоялось совещание руководства петроградских большевиков. Решено: забастовку продолжить и расширить; организовать демонстрации на Невском; усилить агитацию среди солдат; приступить к вооружению рабочих. Определены два главных лозунга движения: свержение монархии и прекращение войны.
Столица на голодном пайке. Запас муки составляет 500 тысяч пудов. При минимуме ежедневной выдачи в 40 тысяч пудов этого может хватить лишь на 10–12 дней.
Пятница, 9 марта.
Царь отмечает в дневнике, что он награжден бельгийским орденом «Croix de Guerre».
Александра Федоровна сообщила телеграммой из Царского, что сын и две дочери заболели корью. Теперь царица прикована к постелям детей и фактически выключена из политической борьбы. Отпало ее обычное зловещее давление на Николая.
Число бастующих в Петрограде возросло до 200 тысяч. На Васильевском острове студенты присоединяются к рабочим. Демонстранты стремятся прорваться к центру города, появились на Невском. Полиция пытается рассеять их, избивает плетьми, прикладами и шашками. К середине дня лавина демонстрантов заполнила Знаменскую площадь. Конные городовые, пытавшиеся воспрепятствовать демонстрации, были встречены свистом, криками протеста, градом поленьев и осколков льда… До позднего вечера на Невском не прекращаются митинги, звучат пламенные речи. Лозунг «Хлеба!», доминировавший раньше, теперь тонет среди знамен с надписями: «Долой царизм!», «Долой войну!». По указанию царя Алексеев телеграфно поручает руководство усмирительными акциями командующему Петроградским военным округом генералу С. С. Хабалову. (Незадолго до этого Петроградский военный округ был выделен из Северного фронта, куда входил во время войны, в особую единицу и поставлен под командование Хабалова, получившего широкие права.)
В Мариинском дворце, как обычно по пятницам, заседает Совет министров. Выйдя с заседания, министры с удивлением обнаруживают, что не могут пробраться домой; в частности, премьер-министр Н. Д. Голицын не может попасть к себе на Моховую, закупоренную демонстрантами.
Современные советологи особенно резко попрекают царское правительство за промахи, допущенные в этот день, второй день массовых волнений. Они считают, что в этот день «многое еще можно было спасти». Масси, Фрэнклэнд и Харкэйв порицают за «неспособность» А. Д. Протопопова и С. С. Хабалова, которые «не проявили тех данных, какие требовались по их должностям в такой момент».[15] Хабалову «не хватало ни оценки положения, ни плана контроля над массовым беззаконием, ни способности помешать мелким толпам присоединиться к большим». Протопопов же «стал терять нервы при первых признаках организованного неповиновения». Выявилось, что «даже те люди, которых царь в пятом году называл трусливыми курицами, могут считаться бесстрашными орлами в сравнении с этими двумя».[16]
Духовные оруженосцы сегодняшних усмирителей из Луизианы и Алабамы задним числом поучают царских жандармов, как следовало им 56 лет тому назад на петроградских улицах расстреливать и истязать…
Суббота, 10 марта.
В этот день движение перерастает во всеобщую политическую забастовку, охватившую свыше 300 тысяч человек. Из рабочих кварталов людские потоки неудержимо рвутся к центру города. Ряды демонстрантов растут. Восставшие становятся хозяевами улицы. Полиция бежала из рабочих предместий и сосредоточилась в центре города, пытаясь создать здесь преграду бушующей толпе. Оцеплены мосты, перекрыты даже тропинки по льду через Неву. Гремят первые выстрелы полиции по безоружным демонстрантам, падают первые убитые и раненые. Начались ожесточенные столкновения рабочих с полицией.
С утра совещаются представители Бюро ЦК и ПК партии большевиков. Решено развернуть дальнейшие широкие наступательные действия. Предусмотрены: братания рабочих и солдат; возведение баррикад; меры к тому, чтобы движение петроградского пролетариата нашло отклик по всей стране. Завоевание солдатских масс на сторону революции объявлено особо важной задачей. Выпущена ПК листовка, обращенная к «братьям-солдатам». В этот день «большевики, рискуя жизнью, проникали в казармы, беседовали с солдатами или организовывали демонстрации возле казарм, провозглашали революционные лозунги, словом, пользовались каждым удобным случаем, чтобы призывать солдат к единению с рабочими».[17]
Телеграммой № 2899-3713 Хабалов сообщает Алексееву, что «у Гостиного Двора демонстранты запели революционные песни и подняли красные лаги с надписями „Долой войну“. Взвод драгун спешился и открыл огонь по толпе, убито двое и ранено десятеро». В этот день военный министр Беляев сказал Хабалову: «Ужасное впечатление произведет на наших союзников, когда разойдется толпа и на Невском будут трупы».
Протопопов телеграфирует в ставку Воейкову, что на «Выборгской стороне толпой снят с лошади и избит полицмейстер полковник Шалфеев… На Знаменской площади убит пристав Крылов… Бастующие местами приветствуют войска». Все чаще отмечается сочувственное отношение солдат к демонстрантам. Когда «фараоны» убегают от рабочих, солдаты смеются.
Хабалов объявил: если рабочие до вторника не вернутся на работу, все пользующиеся отсрочками новобранцы досрочных призывов 1917, 1918 и 1919 годов будут призваны и отправлены на фронт.
Министры собрались на внеочередное заседание у Н. Д. Голицына на Гороховой. Хотя премьер не раз просил Хабалова выделить лично для него охрану и тот заверил, что послана рота, заградившая с обоих концов Гороховую, в действительности охраны такой не видно. На заседании министры В. А. Беляев, Н. А. Добровольский и А. А. Риттих настаивают на подавлении волнений вооруженной силой. Позднее Голицын говорил, что Хабалов на этом заседании показался ему «очень неэнергичным и малосведущим тяжелодумом, а доклад его — сумбуром». Протопопов же, по словам министра иностранных дел Н. Н. Покровского, на предыдущем заседании кабинета «нес околесицу, так что министры переглядывались и спрашивали друг друга: вы что-нибудь поняли?».[18]
Царь в Ставке спокоен, придерживается привычного распорядка дня: с 9.30 до 12.30 — работа с Алексеевым, затем завтрак, в 2 часа дня — прогулка на автомобиле, в 5 часов — чаепитие, в 7.30 — обед… Одно неприятно: донимает тревожными депешами Родзянко. Председатель Думы вопит о надвигающейся катастрофе, угрожает, требует. Чего? Уступок. Послаблений. Сформирования буржуазного правительства «общественного доверия», которое лучше повело бы войну, отвечая за свои действия перед Думой. Грядет ураган, ваше величество, поторопитесь маневрировать, не то все треснет и развалится.
И, как во времена споров на петергофском взморье, он не хочет.
Уступок не будет.
Надо было, считает он, и тогда, в пятом году, в приморском домике, отбиваться до конца. Зато уж теперь он ученый. Не проведете. Шатаний не будет.
Привычным движением, как двенадцать лет назад, он тянется рукой к плети.
Выйдя из своего кабинета, чтобы посетить штабной синематограф (на экране — его любимый комик Пренс), император по дороге задерживается на несколько минут у прямого провода и передает телеграмму Хабалову:
«Повелеваю завтра же прекратить в столице беспорядки, недопустимые в тяжелое время войны с Германией и Австрией. Николай».
Получив телеграмму царя, Хабалов в десятом часу вечера того же дня собирает у себя воинских и полицейских начальников и, зачитав ее текст, объявляет: отныне можно неограниченно, после троекратного сигнала, стрелять по толпам.
Воскресенье, 11 марта.
Повеление царя вступает в действие.
С утра над городом плывет колокольный звон, но вскоре «эти умиротворяющие воскресные звуки перекрываются возобновившейся какофонией мятежа и неподчинения».[19]
Когда стачечники и демонстранты вновь устремились к центру города, Хабалов и Протопопов во исполнение царского приказа встретили их огнем. Петроград походит на военный лагерь. Вооруженные городовые засели на крышах и чердаках высоких зданий, на колокольнях и пожарных каланчах. С этих высоких точек полиция и офицеры расстреливают рабочих. Полиция бьет из пулеметов вдоль всего Невского, простреливает прилегающие к Невскому улицы, поливает свинцом мосты. Конные отряды жандармерии повсюду атакуют демонстрантов, рубят их шашками, расстреливают в упор. Только на Знаменской площади убито 40 человек. Теперь народу не остается ничего другого, как с оружием в руках выйти на бой против защитников самодержавия.
По решению петроградского руководства партии большевиков всеобщая политическая стачка начинает переходить в вооруженное восстание.
Дает плоды работа, проведенная партией среди солдат. В этот день 4-я рота запасного батальона Павловского полка, возмущенная участием учебной команды полка в расстреле рабочих, подняла восстание, вышла из казарм и открыла стрельбу по отряду конных городовых. Это — первый переход целого воинского подразделения на сторону революции.
На Моховой у Голицына состоялось частное совещание. Протопопов в такой растерянности, что требует схватить Родзянко. Дубенский в дневнике комментирует: «Первое, что надо бы сделать, — это убить самого Протопопова»… С удивлением министры замечают, что и у Хабалова руки трясутся, равновесие утрачено. Оказывается, у него такой расход патронов, что скоро нечем будет стрелять. Он уже просил взаймы боеприпасов у Кронштадта, но тамошние начальники сами боятся восстания и берегут свои запасы. Кроме того, Хабалов не может найти несколько броневиков, нужных ему позарез: просил на Путиловском заводе — не дали; обращался к ведающему броневиками генералу Секретеву — тоже не получилось. Поскольку Хабалов явно теряется, решено направить в помощь ему начальника Генерального штаба генерала Занкевича.
На этом заседании обсуждался также перевод Петрограда на осадное положение. Хабалову указано: подготовить объявление. Позднее Хабалов пытается отпечатать в типографии градоначальства афишу тиражом в 1000 экземпляров, но там отказались принять такой заказ. Кое-как удалось отпечатать в типографии Адмиралтейства. Потом выяснилось, что объявление невозможно расклеить по городу: градоначальник Балк сказал, что у него нет для этого ни людей, ни кистей, ни клея. (Хабалов вызвал двух околоточных и лично приказал им: развесить хотя бы несколько листков на решетке Александровского сада. Околоточные пошли выполнять, но к вечеру листки валялись на торцах перед зданием градоначальства…)
Понедельник, 12 марта.
В разгаре вооруженное восстание, к которому призывала партия большевиков.
Большевики распространили в виде листовки Манифест ЦК РСДРП «Ко всем гражданам России» — один из важнейших политических документов тех дней, провозгласивший требования демократической республики, прекращения империалистической войны, установления восьмичасового рабочего дня, конфискации помещичьих земель.
Рабочие приступом взяли Главный арсенал, забрали оттуда 40 тысяч винтовок и 30 тысяч револьверов. Солдаты помогают рабочим вооружаться. В настроениях войск гарнизона произошел окончательный перелом. Часть за частью присоединяется к рабочим. Солдаты восставшего Волынского полка направились в казармы соседних — Литовского и Преображенского — полков и вывели их также на улицу; эти три части устремились к казармам Московского полка, который в свою очередь заявил о своем переходе на сторону народа. Если утром этого дня на стороне революции насчитывались 10 200 солдат, то в середине дня их было 25 500, к вечеру — 66 700, а на исходе следующего дня — 127 тысяч.[20] Поддерживаемые солдатами рабочие с боем очищают от «фараонов» квартал за кварталом, улицу за улицей.
Но еще продолжают действовать, выполняя высочайшее повеление, защитники трона во главе с Хабаловым.
Он телеграфирует в Ставку, что бои идут в различных районах города, в частности на Лиговке, Знаменской площади, на пересечении Невского проспекта с Владимирским и Садовой; есть убитые и раненые, «коих толпа, рассеиваясь, уносит с собой». Сформированный из 6 рот и полутора эскадронов с 15-ю пулеметами отряд под командованием полковника Кутепова брошен в атаки на район Таврического дворца; однако Кутепов вскоре донес, что дальше Кирочной и Спасской он продвинуться не может. Затем пришло донесение, что толпой, нахлынувшей с Сампсониевского проспекта, подавлена и пулеметная рота, прикрывавшая с Выборгской стороны Литейный мост.
Родзянко звонит Беляеву и советует разгонять толпы водой из пожарных шлангов. Рекомендацию Беляев передал по телефону Хабалову, но тот возразил, что «обливание водой приводит лишь к обратному действию, то есть еще больше возбуждает толпу»; кроме того, и из повеления его величества ясно вытекает, что поливать бунтовщиков следует не водой, а свинцом…
Родзянко проехал по набережным, наблюдая, как рабочие, обходя перекрытые мосты, движутся по льду Невы к центру города. По возвращении домой он находит у себя царский указ, гласящий: «На основании статьи 99 Основных законов повелеваем: занятия Государственной думы с 26 февраля с. г. прервать и назначить срок их возобновления не позднее апреля 1917 года… Николай». Родзянко спешит в Таврический дворец, где через совет старейшин проводит решение: указу царя подчиниться, но из дворца не уходить, оставаться на своих местах в разных помещениях.
В этот день в Таврическом дворце открыто возобновил свою деятельность Петроградский Совет рабочих и солдатских депутатов. Одновременно усилиями группы Родзянко образован там же Временный комитет Государственной думы. Таким образам, революция как бы разделила Таврический дворец на две части: в одном его крыле расположился Совет; в другом — представители буржуазных политических групп, с первых часов революции направившие свои усилия на спасение монархии, на сохранение у власти династии Романовых.
Создав Совет рабочих и солдатских депутатов, «петроградский пролетариат сорвал попытки Временного комитета Государственной думы установить после победы революции единовластие буржуазии… Однако и Совет не стал единственной властью в стране. Образовалось крайне своеобразное переплетение двух властей, двух диктатур — диктатуры буржуазии в лице Временного правительства и революционно-демократической диктатуры пролетариата и крестьянства в лице Петроградского Совета».[21] Это было одно из коренных противоречий Февральской революции — противоречие между буржуазией, образовавшей Временное правительство, и рабоче-крестьянскими массами, создавшими Петроградский Совет. Одновременно к власти пришли разные классы, и ни один из них не владел ею полностью.
В возрожденном Совете в те дни зачастую еще задавали тон меньшевистские лидеры. Напуганные размахом движения, они стремились отвести революционный поток в спокойное русло «нормального» буржуазного парламентского режима. Не веря в творческие возможности пролетариата, не понимая значения создаваемых им новых органов власти, меньшевики боялись оторваться от либеральной буржуазии, пойти против нее. На словах они были не только за демократию, но и за социализм; на деле же ориентировались на буржуазно-демократический путь развития страны. В итоге в руководстве Петроградского Совета сложился меньшевистско-эсеровский блок, который вместо борьбы за дальнейшее развитие революции повел линию на добровольную передачу власти буржуазии. И буржуазные политики поспешили этим воспользоваться.
В то время как соглашатели убеждают депутатов Совета, будто буржуазия помогает закрепить завоевания революции, Временный комитет Государственной думы делает все возможное, чтобы использовать ее в своих, промонархических целях, выиграть время, вынудить Николая II пойти на уступки «ему же во благо». Буржуазия в лице родзянковской группы стремится захватить безраздельное руководство революцией, чтобы приглушить, притормозить ее, вывести из-под удара династию Романовых, может быть, пожертвовав для этого Николаем.
В этот день Родзянко продолжает бомбардировать Николая депешами. Он все еще взывает к царю, убеждая его проявить гибкость, пойти на уступки. Он рекомендует отмену роспуска Думы, требует сформирования «ответственного» правительства. «Положение ухудшается, — гласит одна из его телеграмм. — Надо принять немедленные меры, ибо завтра будет уже поздно. Настал последний час, когда решается судьба Родины и династии».[22] «Прекратите присылку войск, взывает другая его телеграмма, — так как они действовать против народа не будут».[23] Еще одна — того же отправителя: «Положение серьезное… Правительство парализовано… На улицах беспорядочная стрельба… Необходимо немедленно поручить лицу, пользующемуся доверием страны, составить новое правительство… Всякое промедление смерти подобно».[24] Копии последнего обращения направлены командующим фронтами с просьбой поддержать его перед царем. Откликнулись позитивно Брусилов и Рузский. Реакция Николая (в разговоре с Фредериксом): «Опять этот толстяк Родзянко мне написал разный вздор, на который я ему даже отвечать не буду».[25]
Но тем же «вздором» засыпают его и другие: брат Михаил, прочие родственники, кое-кто из генералов и министров, наконец, премьер Голицын.
Трон трещит, качается. Но царь этого не видит. Другие струсили и мечутся, как угорелые. Он не таков. Он спокоен, уверен в себе, знает, что делать. У него есть в запасе средство, доступное общему пониманию и многократно проверенное на практике: карательный рейд.
Если организовать военный марш на Петроград, можно поручиться: трон устоит.
Вызван в кабинет генерал Н. И. Иванов. Приземист, угловат, хрипловат. Борода лопатой, узенькие в морщинках хитрые глазки, утиный нос с бородавкой. Что-то есть в нем от старинного ушкуйника — выбился из низов. И молва о нем еще с пятого года мутная, невеселая: это его безжалостной рукой было тогда подавлено в Кронштадте восстание революционных матросов. Да еще два у него качества: во-первых, он приходится крестным отцом наследнику; во-вторых, ему царь обязан получением особо ценной в глазах армии боевой награды — георгиевского креста.[26]
«— Николай Иудович, во имя вашего крестника, на благо его будущего, пойдете ли вы на Петроград?
— Пойду, ваше величество. Но с чем, осмелюсь спросить?
Царь перечислил выделяемые части и подразделения.
— А пулеметы «кольт» будут?
— Целая пулеметная команда.
— Слушаюсь, ваше величество.
— Дойдете, Николай Иудович?
— Дойду, чего бы ни стоило, ваше величество».[27]
Переговорив с Алексеевым, царь назначает Иванова командующим Петроградским военным округом (взамен Хабалова) и велит ему, по укомплектовании отряда, незамедлительно выезжать. В удостоверении № 3716, за подписями Алексеева и дежурного генерала Кондзеровского, зафиксировано высочайшее поручение Иванову: «Водворить полный порядок в столице и ее окрестностях». Фактически<е> данные для этого средства:
«Вышли на усмирение Петрограда две бригады — одна снятая с Северного фронта, другая — с Западного… Были даны (Иванову) также два батальона георгиевских кавалеров, составлявших личную охрану государя в Ставке. С Северного фронта двинулись два полка 38-й дивизии, считавшиеся лучшими на фронте».[28]
Пока Иванов собирается выйти в поход, близятся к концу операции Хабалова. К исходу 27 февраля рабочие и солдаты целиком овладели Петроградом. В их руки перешли все ключевые позиции — мосты, вокзалы, Главный почтамт, телеграф, Главный арсенал, важнейшие учреждения. Попытка Хабалова вызвать войска из окрестностей Петрограда ни к чему не приводит, солдаты всюду переходят на сторону народа. Только в Адмиралтействе еще сидят, занимая последнюю линию обороны, военный министр Беляев, Хабалов и начальник Генерального штаба Занкевич. Вместе с ними — великий князь Михаил, брат царя. У них 1500 солдат, 15 пулеметов и 2 орудия. Они расположили эти средства по фасаду и на углах здания так, чтобы держать под контролем Невский, Вознесенский и Гороховую, то есть подступы от трех вокзалов: Николаевского, Царскосельского, Варшавского. Они еще рассчитывают на приход Иванова. У окна, выходящего на Невский, сидят у пулемета генералы Тяжельников и Михайличенко. Они слышат, как в соседней комнате Беляев диктует телеграмму в адрес начальника штаба Ставки — копия дворцовому коменданту: «Ждем скорейшего прибытия войск».
Вторник, 13 марта.
В канун выхода на марш Н. И. Иванов направляет следующие две бумаги:
1. Начальнику штаба Ставки:
«28 февраля 1917 года. № 1. Его императорскому величеству благоугодно повелеть доложить Вам, для поставления в известность председателя Совета министров:
Все министры должны исполнять все требования генерал-адъютанта Иванова Н. И. беспрекословно.
Иванов».
2. На имя коменданта Царского Села:
«28 февраля 1917 года. № 4. Прошу подготовить помещения для расквартирования 13 батальонов, 16 эскадронов и 4 батарей. О последовавшем уведомить меня завтра, 1 марта, на ст. Царское Село.
Иванов».[29]
Накануне позвонил в ставку обергофмаршал Бенкендорф и по поручению царицы сообщил, что, так как «ожидается движение революционной толпы из Петрограда на Царское Село», она намерена вместе с детьми выехать в Могилев. По указанию царя Воейков ответил Бенкендорфу, что Александре Федоровне выезжать не следует, так как «его величество сам отбывает в Царское Село». В 4 и 5 часов утра оба литерных поезда (императорский и свитский) вышли из Могилева маршрутом на Оршу – Вязьму – Лихославль – Тосно. Вслед Воейков посылает шифрованную телеграмму, в которой предупреждает Протопопова о том, что Николай прибудет в Царское в среду 1 марта в 3 часа 30 минут дня.
Этот шаг царя некоторые западные авторы, в их числе бывший глава британской военной миссии в Могилеве, осуждают, как «первый совершенный его величеством неосмотрительный и почти безумный шаг к гибели собственной и к гибели своей семьи».[30]
В то время как некоторые из бывших помощников Николая II (например, Воейков) вполне оправдывают этот его отъезд из Ставки — царь, говорят они, не без оснований надеялся, что с кратчайшей царскосельской дистанции, с помощью Иванова, ему удастся восстановить утраченный контроль над столицей, — другие (Хэнбери-Уильямс, Фрэнклэнд, Альмединген, Александров) утверждают, что решение оставить Могилев «было последней и наиболее нелепой его ошибкой за все время его правления».[31] Ибо, пока он «укрывался» в центре 12-миллионной армии, он был и лично неуязвим, и располагал необозримыми средствами для борьбы за возвращение к власти; между тем как, «оставив свое самое надежное убежище, он просто пустился в бессмысленную авантюру».[32]
Названные авторы прикидываются, будто не знают, что в Петрограде на сторону народа перешел почти весь гарнизон, а в Могилеве генералы с затаенным ужасом ожидали, что с часу на час перейдут на сторону революции и фронтовые соединения. «Рабочие, поднявшиеся на штурм самодержавия, своей стойкостью, героизмом, самоотверженностью всколыхнули солдатские массы и повели за собой, внося в солдатско-крестьянскую стихию пролетарскую организованность. Солдаты видели в революционном пролетариате своего вождя и организатора и смело пошли за ним. Рабочие и солдаты объединялись в боевые отряды, которые, действуя, как правило, под руководством передовых пролетариев, громили полицейские участки, захватывали правительственные учреждения, открывали двери тюрем, разоружали офицеров, арестовывали министров. Так пролетарские и солдатские массы слились в единый поток народной революции, что придало ей неодолимую силу».[33]
…Императорский поезд катит на север, к столице. Главный пассажир, усевшись поудобнее на диване, опять погрузился в чтение «Записок» Цезаря.
Между тем, отряд Иванова — георгиевские кавалеры и роты личного конвоя царя — начинает вытягиваться из Могилева. Он идет на Царское коротким путем, через Дно, в то время как поезд Николая направляется туда же через Лихославль (по Николаевской железной дороге).
В подкрепление Иванову выходят на Царское, в пункт сбора карательных войск, с Северного фронта батальоны 67-го Тарутинского и 68-го Бородинского полков; с Западного — два пехотных и два кавалерийских полка, пулеметная команда.
Прибыв в Витебск в 5 часов, Иванов наталкивается на первые затруднения — рабочие не хотят пустить его дальше…
В 2 часа 20 минут дня Беляев секретной телеграммой за № 9157 сообщает Алексееву, что около 12 часов дня остававшиеся еще верными подразделения выведены из Адмиралтейства, чтобы не подвергнуть разгрому здание. В 4 часа дня в опустевшем здании Адмиралтейства революционные солдаты обнаруживают и берут под арест Хабалова…
Голубой поезд идет без происшествий, встречаемый губернаторами и полицейскими чинами.
Из Вязьмы Николай телеграфирует жене на английском языке, что с фронта послано много войск. Он не знает, что Иванова уже останавливают…
Он еще раз телеграфно сообщает Голицыну, что ни на какие перемены в правительстве не согласен, не подозревая, что это правительство прекратило свое существование. Министры, в последний раз придя в Мариинский дворец, побродили по залам, а затем сочли за благо разойтись по домам.
Он телеграфирует Хабалову, что на помощь ему идет Иванов, не зная, что Хабалов арестован, а последний его опорный пункт в Адмиралтействе пал. Не знает также Николай, что ему самому дорога на Царское уже закрыта.
Среда, 14 марта.
В 2 часа ночи императорский поезд подходит к станции Малая Вишера. Воейков стучится к царю и, разбудив его, говорит, что ехать дальше нельзя: опасно и путь перекрыт.
Оказывается, литерным поездам за Малую Вишеру хода уже нет. Тосно и Любань контролируются революционными войсками. Кроме того, из Таврического дано по линиям указание: голубой поезд в Царское не пускать.
Решили двинуться на Псков, чтобы потом через Лугу попробовать пробиться к Царскому.
Теперь, с приходом Воейкова, царь встает с постели, надевает халат и говорит:
— Ну что же, поедемте тогда до ближайшего юза.
Это означает: в Псков, к Н. В. Рузскому.
Воейков выходит веселый, говорит свитским: «Мы едем в Псков. Теперь вы довольны?»
Литерные составы повернули назад. На станции Старая Русса, пока паровоз отцеплен и набирает воду, Воейкову удается узнать на телеграфе, что Иванов только сегодня утром прошел Дно. «Это известие, доложенное мною государю, произвело на него самое гнетущее впечатление. Его величество только спросил меня: „Отчего же он так тихо едет?“»[34]
К 10 часам вечера царский поезд прибывает в Псков. Н. В. Рузский тотчас идет в вагон. Едва ступив на подножку, он говорит столпившимся на платформе придворным:
— Господа, придется сдаться на милость победителя.
Теперь Николаю ничего не остается, как дать загнать себя в глухой тупик, на неосвещенные пути и ждать вестей… Ждать и терпеть сентенции о благоразумии, которые имеет наглость высказывать ему теперь этот его далеко не первый генерал, в руках которого он находится.
Рузский говорит ему, что главное сейчас — не допустить развала армии. Ради этого стоит пожертвовать всем. Если он, Николай, не локализует восстание в Петрограде путем соглашения с Думой, то последний шанс на спасение боеспособности войск будет утрачен. Нет иного выбора, кроме уплаты дани победителю, и дань, может быть, не так уж страшна: согласие на образование ответственного министерства.
Утро вечера мудренее, отвечает царь командующему Северным фронтом. Посмотрим, какая будет обстановка завтра. Это значит: в глубине души он все еще надеется на Иванова. Он не знает, что «где-то между Лугой и Гатчиной взбунтовались основные полки, данные Иванову, и отказались идти на Петроград. Не дошла бригада, взятая с Западного фронта. И два батальона георгиевцев тоже вышли из повиновения».[35] Николай не знает, что командир одного из этих двух батальонов его личной охраны, генерал Пожарский, сегодня объявил в эшелоне своим офицерам: стрелять в народ не будем, хотя бы приказал ему Иванов, даже сам император.
В ночь на 15 марта в Царское прибывают полковник Доманевский и подполковник Тилле, командированные к Иванову начальником Генерального штаба Занкевичем. Доманевский докладывает Иванову обстановку в столице: рассчитывать на водворение порядка силой, говорит он, трудно. Вооруженная борьба только ухудшит положение… Порядок легче всего восстановить путем соглашения с Временным правительством. (Поколесив еще некоторое время на подступах к Петрограду, Иванов 3 марта в Вырице получил от Родзянко указание возвратиться в Ставку, а 5 марта очутился на старом месте, в могилевском расположении).
В этот день в Петрограде представители полков, перешедших на сторону народа, потребовали от Совета издать приказ, который официально закрепил бы революционные завоевания солдатской массы и по-новому, на демократической основе определил их взаимоотношения с офицерством. Результатом работы специальной комиссии в Таврическом дворце явился знаменитый приказ № 1 — документ огромной революционной силы, настоящая «хартия вольности» для солдат.
Оплакивая и этот день, советологи в наше время подчеркивают, что он выявил окончательный разрыв России со своим бывшим «главой и сувереном». Отмечается, в частности, такой штрих: «Знаменитый, кисти Репина, портрет Николая II, высившийся в Екатерининском зале Таврического дворца во всю стену за председательским креслом, в этот день непрерывного и бурного заседания в том же зале Петроградского Совета валялся на полу, продырявленный и изодранный солдатскими штыками».[36]
Четверг, 15 марта.
Последний день царствования династии Романовых.
Сегодня, через 304 года после того, как 16-летний Михаил Романов 21 февраля 1613 года возложил на себя корону русскую, будет сделана попытка вручить эту корону тоже Михаилу Романову, 39-летнему великому князю.
Утром на псковских пристанционных путях генерал Рузский докладывает Николаю, что порученная Иванову миссия не удалась.
Теперь, когда Николай чувствует, что власть уже ушла из его рук, что без разрешения из Таврического и вагон его не сдвинется с места, что над ним властен даже этот самый бесцветный из его генералов, теперь до его сознания доходит витающее в воздухе слово «отречение».
Ранним утром Рузского требует к прямому проводу Петроград. Председатель Государственной думы ставит в известность генерала, что события в столице зашли слишком далеко, чтобы можно было еще спорить об ответственном правительстве; вопрос этот отпадает — может идти речь лишь об отречении от престола. Имеется в виду переход трона к Алексею при регентстве Михаила. Просьба доложить об этом его величеству и, если удастся, склонить его принять такое решение.
Около 10 часов утра Николай внешне спокойно выслушивает краткий доклад Рузского и говорит, что в принципе возражений против рекомендуемого решения нет; но он хотел бы узнать мнение на этот счет командующих фронтами. Рузский тотчас же телеграфирует Алексееву в Могилев; в свою очередь, начальник штаба Ставки немедленно рассылает запросы по фронтам. Текст запроса:
«Наступила одна из страшнейших революций, сдержать народные массы трудно, войска деморализованы…
Войну можно продолжить лишь при исполнении предъявленных требований относительно отречения от престола в пользу сына при регентстве Михаила Александровича…
Если вы разделяете этот взгляд, то не благоволите ли телеграфировать весьма спешно свою верноподданническую просьбу его величеству через Главкосева, известив меня…
Армия должна всеми силами бороться с внешним врагом, а решение относительно внутренних дел должно избавить ее от искушения принять участие в перевороте, который более безболезненно совершится при решении сверху.
Алексеев».[37]
На вопрос о желательности отречения ответили:
в. к. Николай Николаевич (Кавказский фронт): за;
генерал Брусилов (Юго-Западный фронт): за;
генерал Эверт (Западный фронт): за;
генерал Сахаров (Румынский фронт): за;
генерал Рузский (Северный фронт): за;
адмирал Непенин (командующий Балтийским флотом): за;
адмирал Колчак (командующий Черноморским флотом): от посылки телеграммы Николаю воздержался, но представления и Алексеева, и Родзянко «принял безоговорочно».[38]
Сам Алексеев — тоже за.
Некоторые из перечисленных, правда, подавлены горем. Они проклинают день и час, когда оказались поставленными перед такой дилеммой. Вот выдержки из телеграфного ответа в Ставку генерала Сахарова:
«Генерал-адъютант Алексеев передал мне преступный и возмутительный отзыв председателя Государственной думы о положении… Горячая любовь моя к его величеству не допускает в душе моей мириться с возможностью осуществления гнусного предложения (об отречении. — М. К.), переданного Вам председателем Думы…
Переходя к логике разума и учтя безвыходность положения, я, непоколебимо верный подданный его величества, рыдая, вынужден сказать, что, пожалуй, наиболее безболезненным выходом для страны и для сохранения возможности биться с внешними врагами является решение пойти навстречу уже высказанным условиям».[39]
Этот утренний генеральский плебисцит 15 марта 1917 года доныне повергает в ярость всевозможных советологов и кремлеведов, специализирующихся на охаивании русской революции. Особой принципиальности или последовательности авторы этого типа не обнаруживают. Когда им надобно, они противопоставляют Февральскую революцию Октябрьской, доказывая, что, в то время как Октябрьская была «запланированным путчем, вышедшим из заговора», Февральская родилась «из стихийного порыва масс к свободе и демократии». Когда же этим господам надобно, они принимаются поносить симпатичную им Февральскую революцию, именуя ее «взрывом необузданности» и «вероломной изменой долгу». Отречение же 15 марта изображают как последствие генеральского путча против царя. Николаю, говорят они, вообще не следовало ставить такое решение в зависимость от каких-либо опросов. Если же, утверждают они, своим отречением царь хотел избавить страну и армию от кровавых раздоров, ничего такого он не достиг, как раз напротив — именно с его отказа от трона развязываются в России смятение, хаос и раздор.
«Инстинктивно я был против всякого отречения. Я говорил государю, что и при отречении неминуемо такое же кровопролитие, как и при подавлении уже вспыхнувших беспорядков. Я умолял его величество не отрекаться».[40]
Николая посмертно упрекают: он-де не учел, что массовая расправа на улицах Петрограда была бы выгоднее отречения. Но эти авторы несправедливы к Николаю: видит бог, он придерживался той же позиции. Он не пожалел усилий, пытаясь с помощью Хабалова и Иванова подавить волнения и остаться на троне. Другое дело, что по причинам, от него не зависевшим, его приказы не могли быть выполнены.
Тем не менее, обращаясь к опросу 15 марта, некоторые авторы твердят: не в том дело, что царь учел ответы генералов, а в том, что Алексеев, злоупотребив доверчивостью государя, якобы сам «организовал его свержение».[41] Единогласие ответа командующих Алексеев якобы обеспечил, «предварительно обработав их по телеграфам и телефонам… запугав их угрозой, что тыл прекратит снабжение фронта… что он подорвет боеспособность армии»…[42] В результате этих действий злополучного начальника штаба Ставки (а также помогавших ему «могилевских мудрецов» Лукомского, Клембовского, Кондзеровского и адмирала Бубнова) «все командующие армиями и флотами, облеченные доверием своего державного вождя, превратились из слуг престола и отечества в пожарных исполнителей велений камергера Родзянко и не воспрепятствовали восседавшим в Таврическом дворце народным представителям… обратить уличный бунт во всероссийскую революцию».[43] Именно руководители вооруженных сил «оказались теми восемью человеками, которые, изменив военной чести и долгу присяги, поставили царя в необходимость отречься от престола».[44]
Вслед за бывшими царедворцами пишут об обманутом в Пскове императоре и современные советологи. Попадает от них прежде всего Рузскому: сей угрюмый человек с высоко поднятыми острыми плечами и холодным взглядом из-под золотого пенсне оказался едва ли не первым среди «этих людей, которые поклялись отдать за него свои жизни, а теперь как будто объединились в предательстве».[45] Сколь глубока низость этого генерала, видно из того, что, когда Николай «спросил Рузского, нельзя ли было бы бросить на подавление петроградских мятежников южные войска, казаков — достаточным ответом было молчание генерала».[46]
…В час дня Рузский, сопровождаемый начальником своего штаба Даниловым и генерал-квартирмейстером Савичем, идет к Николаю в вагон и докладывает ему о результатах опроса командующих, а также мнение Алексеева и свое. Кроме того, он просит выслушать мнение пришедших с ним генералов Данилова и Савича. Эти тут же кратко высказываются в поддержку доводов Рузского.
Составляются тексты двух телеграмм о готовности к отречению, предназначенные для отправки Родзянко и Алексееву. Они гласят:
Первая:
«Председателю Государственной думы.
Нет той жертвы, которую я не принес бы во имя действительного блага и для спасения родной Матушки-России. Посему я готов отречься от престола в пользу моего сына с тем, чтобы он оставался при мне до совершеннолетия при регентстве брата моего великого князя Михаила Александровича.
Николай».[47]
Вторая:
«Наштаверх. Ставка.
Во имя блага, спокойствия и спасения горячо любимой России я готов отречься от престола в пользу моего сына. Прошу всех служить ему верно и нелицемерно.
Николай».[48]
И форма заявления, и время отправки были определены не без смысла: как записал потом генерал Дубенский, сделано было так, «дабы отказ от престола совершился не под давлением думских представителей Гучкова и Шульгина», которые, как стало известно в Ставке, должны были прибыть сюда позднее.
Как только Рузский, забрав оба бланка, ушел на телеграф, к Николаю подступили взбудораженные сановники. «На мой взгляд, — заявил ему, в частности, Воейков, — никакое окончательное решение принято быть не может, пока не выслушаете находящихся в пути Гучкова и Шульгина».[49]
Николай велит Нарышкину пойти к Рузскому и забрать бланки. Рузский говорит, что у него ничего нет, отдано телеграфистам. Нарышкин уходит, но вскоре возвращается и чуть ли не берет Рузского за горло: царь требует возвратить написанное.
Покопавшись в ящике, Рузский достает бланки и отдает их Нарышкину, добавив, что текст уже ушел по проводам. Можно бланки забрать, но ничего от этого не изменится.
Нарышкин тащит Рузского на телеграф. Начальник телеграфа обещает обоим генералам, что попытается приостановить прохождение уже отправленных текстов, но надежда небольшая. Когда Нарышкин, вернувшись в салон Николая, рассказывает об этом, присутствующие в один голос восклицают: «Все кончено».
В ожидании приезда думцев Николай вызывает профессора С. П. Федорова и просит откровенного ответа на вопрос: каковы виды на здоровье Алексея в будущем? Профессор заявляет: боюсь, он проживет лет до 16, не больше. (Харкэйв почему-то приписывает Федорову ответ, что «Алексей проживет до 40 лет».[50] Призадумавшись, Николай говорит доктору, что он хотел бы остальную свою жизнь прожить в России «простым обывателем», что у него и в мыслях нет «интриговать», что он хочет «жить около Алексея и воспитывать его».[51] Федоров заметил ему, что вряд и новая власть разрешит малолетнему царю остаться вместе с отцом. Николай сказал: в таком случае, я отрекусь в пользу не Алексея, а Михаила.
Думцы приехали не в четыре-пять дня, как ожидалось, а в половине десятого вечера. Они были, собственно, частными лицами; никто, кроме Родзянко, их на эту поездку не уполномочил, никого они не представляли. А для чего поехали — видно хотя бы из того, что в пути они попытались связаться с Ивановым. Получив провод, спросили, как идут его дела — в зависимости от чего поедут дальше за отречением или с полдороги возвратятся в Петроград. Поскольку Иванову похвастать было нечем,[52] они поехали попрощаться от имени думской демократии с монархом. «Они не без оснований рассчитали, что, если Николай отречется немедленно, Михаил в качестве регента быстро приберет к рукам власть, прежний порядок будет восстановлен, и династия таким образом будет спасена».[53]
Поезд стал. «Мы вышли на площадку. Голубоватые фонари освещали рельсы. Через несколько путей стоял освещенный поезд… Мы поняли, что это императорский…
Сейчас же кто-то[54] подошел… — Государь ждет вас… И повел нас через рельсы. Значит, сейчас все это произойдет. И нельзя отвратить?
Нет, нельзя… Так надо… Нет выхода… Мы пошли, как идут люди на все самое страшное, — не совсем понимая… Иначе не пошли бы…»[55]
На путях собралась толпа; завидев думцев, приветствует их возгласами «ура». Чиновники на платформе возмущаются этой «выходкой». Обернувшись к ним, генерал-лейтенант Ушаков, военный комендант Пскова, насмешливо говорит: «Пора, господа, привыкать… Настали другие времена».[56]
В царском вагоне думцев встретили В. Б. Фредерикс и К. А. Нарышкин. Несколько минут спустя вышел Николай. Он сел возле маленького четырехугольного столика у зеленой шелковой стены и жестом пригласил депутатов тоже присесть. Вошел Н. В. Рузский; как бы не замечая царя, он разворчался явно из-за случая с А. А. Мордвиновым: «Всегда происходит путаница, когда не исполняют приказаний… — бурчал он, ни к кому не обращаясь. — Ведь я же ясно приказал направить депутатов сначала ко мне. Отчего же это не сделано? Вечно не слушаются…»[57] Николай сделал вид, что не слышит. Нарышкин вынул блокнот, чтобы записывать переговоры. Воейков поставил коменданта поезда Гомзина за дверью со стороны столовой, чтобы он помешал посторонним подслушивать, а сам встал у другого входа со стороны площадки, чтобы слышать и видеть происходящее.
Николай встретил прибывших спокойно, корректно и даже как будто дружелюбно. Он спросил их о цели визита. Гучков глухо, с трудом справляясь с волнением, сказал, что он хотел бы дать советы, как вывести страну из тяжелого положения. Петроград «уже всецело в руках движения»; всякая посланная на усмирение воинская часть перейдет на сторону движения, «как только она подышит петроградским воздухом». Поэтому, заключил Гучков, «всякая борьба для вас бесполезна. Совет наш сводится к тому, что вы должны отречься от престола».
«Государь сидел, опершись слегка о шелковую стену… Он смотрел прямо перед собой, спокойно, непроницаемо. Единственное, что, мне казалось, можно было угадать в его лице: „Эта длинная речь — лишняя…“»[58]
Затем Гучков заговорил снова: «Я знаю, ваше величество, что я вам предлагаю решение громадной важности… Если вы хотите несколько обдумать этот шаг, я готов уйти из вагона и подождать… Но, во всяком случае, все это должно совершиться не позднее сегодняшнего вечера». Николай ответил: «Я этот вопрос уж обдумал и решил отречься». Гучков предупредил его, что он должен будет расстаться с сыном, ибо ему «никто не решится доверить судьбу и воспитание будущего государя». Николай сказал: «В 3 часа дня я принял решение отречься в пользу сына. Но теперь, подумав, пришел к заключению, что расстаться с ним не могу, и передаю престол брату Михаилу».[59]
Думцы заявляют, что хотят уехать через час-полтора; они не позднее завтрашнего утра должны быть в Петрограде, причем с актом отречения; поэтому просят немедленно приступить к оформлению. Набросок текста есть; он подготовлен Шульгиным; они не навязывают его, а лишь предлагают в качестве основы.
Николай уходит. Через час возвращается и передает думцам листок с машинописным текстом, под которым уже стоит подпись: «Николай».
Все, господа? Можно расходиться?
Нет, у думских деятелей еще кое-что есть.
Гучков просит оформить еще один экземпляр акта — не копию, а дубликат («мало ли что может случиться с нами в дороге») — и оставить его в штабе Северного фронта. Николай согласен.
Шульгин просит передвинуть обозначение времени на акте на несколько часов назад — как если бы он был подписан не после, а до приезда делегатов: «Я не хотел, чтобы когда-нибудь кто-нибудь мог сказать, что манифест был вырван…»[60] Так как это явно «совпадало с его желанием», Николай надписал «15 часов», хотя «часы показывали начало двенадцатого ночи».[61]
Еще вопрос. «Раз царь отрекся, теряет пост и глава правительства. Кто же назначит нового? Поскольку сделать это пока некому — пусть и нового премьера назначит он же, бывший царь. И государь подписал при нас указ о назначении председателем Совета министров князя Г. Е. Львова».[62]
И еще вопрос. Нужен новый верховный главнокомандующий. Кто им будет? Думать долго не приходится. Бывший царь еще раз присаживается к столику и пишет указ о назначении на эту должность Николая Николаевича.
Не совсем, правда, логично. «И верховного, и премьера он назначил уже после того, как скрепил акт о своем отречении».[63] То есть, от власти отрекся — и тут же пускает ее в ход. «Для действительности этих актов время было поставлено двумя часами раньше отречения, то есть 13 часов».[64]
В ту же ночь участники псковской встречи разъехались в разные стороны.
Думцы — в Петроград. Николай Романов — в Могилев, к месту потерянной военной службы.
С дороги, со станции Сиротино, он посылает телеграмму:
«Петроград. Его императорскому величеству Михаилу Второму.
События последних дней вынудили меня решиться бесповоротно на этот крайний шаг. Прости меня, если огорчил тебя и что не успел предупредить. Останусь навсегда верным и преданным братом… Горячо молю бога помочь тебе и твоей Родине. Ники».[65]
В суматохе ему как-то не пришло в голову: он может отказаться от престола, но не может передать или перепоручить его кому захотел. Маневр столь сомнительный, что не пришлось бы тут же «отрекаться и следующему».[66] Что и произошло уже на следующий день.
Едва Гучков и Шульгин ступили на петроградскую мостовую, как им тотчас стало ясно, по горестному выражению сегодняшнего заокеанского летописца, что «они трудились совершенно напрасно».[67] И в самом деле: весть о попытке спасти монархию путем замены Николая Михаилом вызвала в столице бурю возмущения. Еще на вокзале, позвонив в Таврический, Шульгин услышал требование П. Н. Милюкова: акта отречения не оглашать.
«Настроение сильно ухудшилось с того времени, как вы уехали, — говорил в телефон кадетский лидер. — Текст отречения уже никого не удовлетворяет… Не делайте дальнейших шагов, могут быть большие несчастья…»[68] Но Гучков уже допустил неосторожность. С вокзала каким-то ветром занесло его в железнодорожные мастерские. Здесь на митинге он объявил рабочим об отречении Николая в пользу Михаила и о сформировании «демократического» правительства во главе с князем Львовым. «Князь!.. — закричал кто-то с трибуны. — Так вот для чего мы, товарищи, революцию делали… От князей и графов все терпели… и на́ тебе… Министром финансов, вы слышали, Терещенко… А кто такой господин Терещенко? Сахарных заводов штук десять… Земли — десятин тысяч сто… Да деньжонками — миллионов тридцать наберется…»[69] Подскочили к выходу несколько мастеровых, стали запирать двери. Запахло самосудом. «Давай сюда грамоту! — кричали со всех сторон. — В клочья ее!» Документа у Гучкова не нашли, кой-как удалось ему выбраться…
Позднее выяснилось: еще на вокзале Шульгин и Гучков незаметно сунули акт думцу Лебедеву. Тот передал его Ломоносову, профессору, депутату Думы. Ломоносов пробрался в министерство путей сообщения и там отдал документ Бубликову. Последний спрятал бумагу в куче запыленных газет на колченогой секретарской этажерке…[70]
Не успели родзянковские посланцы отдышаться после поездки в Псков, как попали в новую переделку на Миллионной, 12.
Здесь, в квартире П. П. Путятина, охраняемой офицерами Преображенского полка, в 10 часов утра открылось обсуждение вопроса: брать ли Михаилу Романову отписанную ему корону? На совещание явились: члены Временного правительства во главе с Г. Е. Львовым; председатель Думы М. В. Родзянко; депутаты В. В. Шульгин и М. А. Караулов. Мнения разделились.
Милюков и Гучков призвали Михаила не отказываться от трона.[71] Родзянко и Керенский дали ему противоположный совет. «Я не вправе скрыть от вас, — сказал ему Керенский, — каким опасностям вы лично подвергаетесь в случае решения принять престол… Я не ручаюсь за жизнь вашего высочества…»[72] Против высказался и Шульгин: «Смотрите, — сказал он Михаилу, — вы не пользуетесь нужной для воцарения поддержкой даже на этом совещании».[73]
У Михаила хватило ума не слишком долго колебаться. Выйдя на 20 минут подумать, он вернулся с решением об отказе от трона. К 6 часам вечера был подписан акт, составленный В. В. Шульгиным, Н. В. Некрасовым и В. Д. Набоковым. Когда расходились, Родзянко обнял Михаила и назвал его «благороднейшим человеком». В свою очередь, разразился многословным комплиментом и Керенский: «Ваше императорское высочество, — сказал он, — я принадлежу к партии, запрещающей соприкосновение с лицами императорской крови… Но перед всеми здесь сейчас заявляю, что великого князя Михаила Александровича я глубоко уважаю и всегда буду уважать».[74]
Свое уважение к брату последнего царя задним числом афишируют и современные советологи, хотя некоторые из них за отказ от трона не прочь упрекнуть его в трусости. Другие этот упрек от него отводят: «У него было достаточно мужества, но ему не хватило темперамента, чтобы возглавить битву».[75]
Идеализация буржуазной пропагандой Михаила Романова, как «порядочного» и «лояльного» человека, ни на чем, конечно, не основана. В феврале – марте 1917 года он активно вмешался в борьбу на стороне монархической контрреволюции. Неправда, будто он появился в Петрограде только 3 (16) марта, то есть в день совещания на Миллионной. Родзянко вызвал его из Гатчины еще 27 февраля (12 марта), и с тех пор он из Петрограда не уезжал, оставаясь в центре событий и за кулисами интригуя с Хабаловым, Бьюкененом и Родзянко. Первому он в Адмиралтействе давал указания о методах вооруженной борьбы, о чем тогда же поведал ближайшим офицерам сам Хабалов. У второго он зондировал возможность поддержки Антантой мер по удушению революции, о чем впоследствии рассказал сам посол.[76] С третьим он обсуждал возможность своего провозглашения военным диктатором, о чем поведал Родзянко. В присутствии думцев Н. В. Некрасова и И. И. Дмитрюкова речь шла о том, что Михаил «должен явочным порядком принять на себя диктатуру над Петроградом, понудить старое правительство подать в отставку и в интересах спасения династии сформировать новое по своему усмотрению».[77]
На Миллионной мадам Путятина после оформления акта об отречении позвала всех участников к пышному обеденному столу.
У Николая борьба за трон заняла 8 дней, от четверга до четверга.
Михаил управился с этим делом в одну пятницу, от десяти утра до шести Вечера.[78]
Кто попытается обидеть его — тех поколотите палками. Кто рукоплещет ему — тех вешайте.
Подписав акт отречения, Николай надел свою полковничью шинель, вышел из салона в тамбур и спустился на перрон.
Охрана куда-то исчезла. Пошел за ним лишь принц Георгий Лейхтенбергский, один из его флигель-адъютантов.
Отрекшийся царь долго ходит по платформе, по путям между поездами, жалуется на судьбу, на неверных сотрудников. Он с обидой говорил Лейхтенбергскому о положении, в какое поставлен перед союзниками:
«Мне стыдно будет увидеть в ставке иностранных агентов, да и им неловко будет увидеть меня».[1] Немного позднее он вызывает на прогулку другого, флигель-адъютанта полковника Мордвинова, жалуется и ему, и тот утешает его: «Ничего, ваше величество, не волнуйтесь очень, ведь вы не напрашивались на престол… Пускай управляются сами, если хотят… Насильно мил не будешь…» При этих словах государь приостановился:
«Да, — сказал он, скрипя зубами, — нечего сказать, хороша эта их воля народа»…[2]
Ночью, под стук колес, он записывает о событиях минувшего дня: «Утром пришел Рузский… Нужно мое отречение. Рузский передал этот разговор в Ставку, а Алексеев — всем командующим. К 2 1/2 часам пришли ответы от всех. Суть та, что во имя спасения России, удержания армии на фронте и спокойствия нужно сделать этот шаг. Я согласился… Вечером прибыли из Петрограда Гучков и Шульгин… я передал им подписанный манифест… В час ночи уехал из Пскова с тяжелым чувством пережитого. Кругом измена, и трусость, и обман».[3]
На другой день:
«Спал долго и крепко. Проснулся далеко за Двинском. День стоял солнечный и морозный… Читал о Юлии Цезаре».[4]
В тот вечерний час, когда в Петрограде, на Миллионной, 12, встают из-за обеденного стола княгини Путятиной «февральские демократы» Милюков, Керенский и их коллеги, императорский голубой поезд подходит к Могилеву. Низложенного царя встречают на перроне Алексеев и штабисты. У одних вид смущенный, у других — подавленный. Что ему здесь делать? Этого он и сам как следует не знает. Запись того дня: «В 8.20 прибыл в Могилев. Все чины штаба были на платформе. Принял Алексеева в вагоне. В 9 1/2 перебрался в дом».[5]
Утром у него чаепитие с Алексеевым; потом он идет в штаб — у него же, Алексеева, принять в последний раз доклад о положении на фронтах; затем отправляется на вокзал встретить прибывающую из Киева мать. На платформе Мария Федоровна обняла сына, пошла с ним в расположенный рядом со станцией деревянный барак. Долго сидели они там наедине; вышла из барака вдовствующая императрица с заплаканными глазами. И в остальные дни их совместного пребывания в Могилеве несколько раз видели мать и сына вдвоем в одной и той же позе: она ему что-то говорит, он безответно слушает, уставившись неподвижным взглядом вниз, покуривая папироску.
В этот его приезд в ставку ему уже не дают ни почты, ни агентских телеграмм. Полковник, ведающий отделом прессы, обещал приносить, но о своем обещании «забыл» в тот же день.
Поступила от Родзянко телеграмма Алексееву о результате вчерашнего совещания на Миллионной. Комментарий Николая: «Оказывается, Миша отрекся. Его манифест кончается четыреххвосткой для выбора через шесть месяцев Учредительного собрания. Бог знает, кто надоумил его написать такую гадость. В Петрограде беспорядки прекратились — лишь бы так продолжалось дальше».[6] Дальше — записи в обычном для Николая стиле:
«После чая начал собирать вещи. Обедал с мама́ и поиграл с ней в безик».[7]
Сегодняшние заокеанские советологи, рисуя образ Николая II в феврале – марте 1917 года, не скупятся на жалостливые слова. Оторванного от жены и детей, от центров его власти, заброшенного за 800 верст в Могилев, царя в их изображении преследуют и добивают, как загнанного зверя. Фрэнклэнд говорит, что «безотносительно к различным проблемам» Николая и даже «вовсе ими не интересуясь», он чисто по-человечески жалеет царя, «как жалеют слепого человека, которого при переходе на ощупь через улицу задавил автомобиль».[8]
Со страниц книги Александрова царь предстает как человек, «душевно отрекшийся от всего и уже поэтому заранее обреченный на мученичество».[9] Этот же автор блеснул открытием: Николай Романов, говорит он, есть Гамлет, принц Датский; нерешительность его — в унаследованной от Гамлета крови: обстоятельство, которым нельзя пренебрегать, если хочешь вникнуть в тайны русской революции…[10]
Тем более заслуживает сострадания Николай II, уверяют эти господа, что в трудный для него час к «жестокости революционеров» и «неверности сотрудников» присоединилось безразличие родственников. «Его предали и продали и штабисты, и аристократия, и союзники, и члены царствующего дома; не кто иной, как двоюродный брат его Кирилл, явился к Таврическому дворцу с красным бантом на кителе, с изъявлением готовности покориться революции».[11]
«В то время в императорской фамилии насчитывалось 29 великих князей. А сколько их было рядом с царем в минуты его отречения? Ни одного… Между тем, росчерк его пера в Пскове стоил жизни 17 членам династии».[12]
Нужно ли доказывать, что «скрипящий зубами» у Мордвинова Николай мало похож на лунатика-непротивленца, какой предстает перед нами в заокеанских проромановских фантазиях. Не лунатик посылал приказы Хабалову; не двойник Гамлета снаряжал в поход Иванова. Что касается отношения к Николаю его родни; то можно заметить, что он, яростно цеплявшийся за единоличную власть, сам приучил близких (кроме жены) и не помышлять о влиянии на его дела. Естественно, что и в этом случае он не сделал ни малейшей попытки снестись с ними и обсудить шаг громадной для них важности. И здесь дело не столько в географической разобщенности, сколько в хронических склоках и грызне, разъедавших дом Романовых. Великие князья и не пытались обсудить положение ни с Николаем, ни между собой. Об отречении они узнали, как о свершившемся факте. К тому же семья Романовых к моменту краха династии и представляла галерею таких ничтожеств, что и советоваться-то почти не с кем было. Впрочем, Николай Николаевич, самый, пожалуй, серьезный в компании великих князей, не обошел племянника советом. Получив запрос, телеграфно рекомендовал царю отречься.[13]
20 марта, в предпоследний день своего пребывания в Могилеве, Николай составил прощальное «Обращение к Действующей армии». В этом письме он призвал солдат и офицеров повиноваться буржуазному Временному правительству, попутно благословив это правительство на продолжение дела, которому сам служил. Алексеев включил обращение в приказ № 371 от 21 марта, но Гучков, узнав об этом, телеграммой из Петрограда категорически предписал исключить из приказа обращение бывшего царя.
Заокеанские пропагандисты квалифицируют этот эпизод как подвиг мужества и самопожертвования Николая — с одной стороны, как очередную низость ими же одновременно восхваляемых «февральских демократов» — с другой.[14] На самом деле тут простейшие политические ходы. Бывший царь вздумал попрощаться с Могилевом «лояльно и патриотично». Капиталисту Гучкову и его коллегам показалось в тогдашней обстановке целесообразным выпроводить экс-императора из ставки возможно более «революционно». Этого миссис Альмединген не видит и не хочет знать. Она вообще по-женски крайне расстроена. «Велико было благородство этого небольшого фрагмента текста, — пишет она, — и тем не менее правительство (Временное) не позволило ознакомить с ним Армию». Это, по мнению промонархической дамы, понятно: оно убоялось, «как бы простые и волнующие фразы письма царя вновь не пробудили в войсках чувства лояльности к трону».[15] И хотя документ «никогда не был зачитан», он поныне продолжает свидетельствовать о том что… «последний Романов не был просто марионеткой, что он до конца оставался лояльным к своим союзникам и что благосостояние страны означало для него нечто гораздо большее, чем утверждали его враги».[16]
Остается лишь еще раз удивиться, с каким упорством современные западные советологи претендуют на право раздачи дипломов о русском патриотизме и задним числом выписывают всевозможные проходные свидетельства о преданности интересам страны…
Уже на второй день после отречения царя Петроградский Совет, учитывая требования, выдвинутые на многолюдных митингах и собраниях постановил принять меры к аресту четы Романовых. На призыв Совета Временному правительству предпринять этот шаг совместно Львов и Керенский сначала не ответили. Но, когда они убедились, что Петросовет может и намеревается самостоятельно осуществить арест, то Временное правительство 20 марта приняло и свое постановление: «лишить свободы Николая Романова и его супругу».
В тот же день выехали в Могилев для реализации этого решения четыре правительственных комиссара (все думцы): А. Бубликов, С. Грибунин, И. Калинин, В. Вершинин. Их напутствовал министр юстиции Керенский: «Лично б. государя не беспокоить, ограничиться сношениями через генерала Алексеева».
21 марта они предстают перед Алексеевым и просят его передать Николаю, что он объявляется «лишенным свободы» и что правительство рекомендует ему выехать к семье в Царское Село.
В первом часу того же дня в вагоне-ресторане царского поезда за завтраком Мария Федоровна в присутствии Алексеева беседует с сыном в последний раз. В 4 часа пополудни отходит поезд вдовствующей императрицы. В 4.45 ушел в противоположном направлении поезд Николая, конвоируемый солдатами 3-го Балтийского полка. Когда мимо провожавших генералов и офицеров промелькнул хвост состава, Алексеев, стоявший впереди группы, снял папаху и отвесил вслед поезду поясной поклон.
Александра Федоровна пребывает в это время в царскосельском дворце в истерическом состоянии.
Сознание собственного бессилия помрачает ее разум.
Если бы она в минувшие две недели была рядом с супругом и могла влиять на его решения, он, несомненно, проявил бы еще больше цепкости и ожесточения, хватаясь, по ее терминологии, за кнут.
Но Александру и Николая разделяют 800 верст. Велики ее неистовство и ненависть, безгранично ее озлобление. Ориентируется же она в событиях плохо.
Когда камердинер Волков сказал ей: «Кажется, начинается революция, даже казаки и те ненадежны», — она ответила: «Нет, это не так. В России революции быть не может. Казаки нам не изменят».[17]
Когда вслед за Волковым то же сказала ей Виктория, жена Кирилла Владимировича, она ответила по-английски: «Я на троне двадцать три года. Я знаю Россию. Я знаю, как любит народ нашу семью. Кто посмеет выступить против нас?»[18]
Об отречении Николая она узнала от великого князя Павла Александровича; он пришел к ней с газетой и вслух прочитал ей текст акта. Она воскликнула: «Не верю, все это — враки. Газетные выдумки. Я верю в бога и армию. Они нас еще не покинули».[19]
Истерически суетясь, не имея возможности выехать к Николаю, она шлет ему депешу за депешей то в Могилев, то в Псков, адресует в пустоту наставления и призывы. И каждый раз курьеры доставляют ей в Александровский дворец возвращенные с телеграфа бланки, снабженные пометой: «Местонахождение адресата неизвестно».
В 2 часа дня 22 марта на станции Александровская появляется сам адресат.
Картина появления Николая на вокзале:
«Он вышел из вагона и очень быстро, не глядя ни на кого, прошел по перрону и сел в автомобиль. С ним был гофмаршал князь В. А. Долгоруков. В поезде с царем ехало много лиц (свиты). Когда он вышел из вагона, эти лица посыпались на перрон и стали быстро-быстро разбегаться в разные стороны, озираясь по сторонам, видимо, боясь, что их узнают».[20]
Сцена его появления у дворца:
«Ворота были заперты, когда подошел с вокзала ко дворцу автомобиль отрекшегося государя. Солдат, стоявший здесь, долго не открывал. Он, равнодушно глядя на бывшего царя, ждал дежурного офицера. Когда государь проходил мимо, офицеры стояли на крыльце с красными бантами на кителях, держа руки в карманах, некоторые с папиросой во рту. Ни один из них, когда проходил бывший царь, не отдал ему чести. Николай их приветствовал».[21]
Наконец дежурный офицер вышел и издали крикнул постовому:
— Открыть ворота бывшему императору!
Через пять минут Николай услышал, как за его спиной звякнул засов.
Теперь он заключенный — до конца жизни.
Накануне была объявлена арестованной и Александра Федоровна. Известил ее об этом Л. Г. Корнилов, назначенный командующим войсками округа. Допущенный в апартаменты бывшей царицы обер-гофмаршалом П. К. Бенкендорфом генерал почтительно склоняется перед ней и говорит: «Ваше величество, на меня выпала тяжелая задача объявить вам постановление Совета министров о том, что вы с сегодняшнего дня считаетесь лишенной свободы». Затем он долго утешает ее, заверяя, что ни он сам, ни пославший его министр юстиции Керенский не допустят здесь никакого «ущемления» или «беспокойства»; что, согласно установке премьер-министра Львова, единственной целью «лишения свободы» (а не ареста) является обеспечение безопасности семьи;[22] что идеальным исполнителем такой задачи можно считать нынешнего начальника царскосельского гарнизона полковника Коцебу. Как только обстановка улучшится, ограничение свободы будет снято.
Вслед за Николаем очутились под стражей некоторые его помощники и слуги.
Многие пытались спастись бегством. Едва он вернулся в Царское Село, как сановники пустились наутек от него с той же легкостью, что и лакеи.
Одни удрали буквально на его глазах еще на станции Александровская. В их числе К. А. Нарышкин — начальник императорской военно-походной канцелярии, Г. Г. фон Граббе — командир императорского конвоя, Н. П. Саблин — флигель-адъютант. Бежали и те двое, кому Николай изливал душу между стрелок и семафоров сразу после отречения: принц Г. Н. Лейхтенбергский и полковник А. А. Мордвинов. Еще в Могилеве исчезли В. Б. Фредерикс и В. Н. Воейков. Впрочем, перечисленные беглецы в большинстве своем впоследствии тоже очутились в заключении. Фредерикс несколько дней спустя был обнаружен и арестован в Гомеле, Воейков — в Вязьме. В те дни Родзянко мог позлорадствовать, он сказал: «Эти люди были первыми, в тяжелую минуту бросившими царя. Вот как государь не умел выбирать близких».[23]
Некоторые ретировались из дворца. Бывший царь меланхолически отмечает, что ушли от него 46 лакеев.[24]
Но были и добровольно согласившиеся разделить с ним заключение. Среди них оказались: В. А. Долгоруков, П. К. Бенкендорф, фрейлина С. К. Буксгевден, фрейлина А. В. Гендрикова, чтица Е. А. Шнейдер, врачи Е. С. Боткин и В. Н. Деревенько, преподаватели Пьер Жильяр и Сидней Гиббс. И еще А. А. Вырубова и Ю. А. Ден.[25]
3 апреля явились в Александровский дворец солдаты, арестовали Вырубову и увезли ее в Петропавловскую крепость.
К этому времени крепость на Неве представляет картину необычайного оживления. Со всех концов прибывают сюда под стражей деятели павшего режима. Все казематы заняты. По казематам ходят, знакомясь с заключенными, а иногда снимая тут же допросы, члены Чрезвычайной следственной комиссии по делам о преступлениях старого режима, сформированной в первых числах марта в Таврическом дворце. Возглавлял эту комиссию присяжный поверенный Н. К. Муравьев, секретарем ее состоял А. А. Блок.
А. А. Блок был тогда военнослужащим, числился в 13-й инженерно-строительной дружине. Откомандирован в Чрезвычайную следственную комиссию 8 мая 1917 года. Свои впечатления от допросов и заключенных записывал в крепости или Зимнем дворце. Через его руки прошли материалы 48 допросов 33 человек. Материалы составили издание: «Падение царского режима. Стенографические отчеты допросов и показаний, данных в 1917 году в Чрезвычайной следственной комиссии Временного правительства».
В записках Блока — выразительнейшие штрихи, позволяющие современному читателю воссоздать портреты приближенных царя.
А. А. Вырубова. Смотрит просительно, почему-то косясь в особенности на Блока. Комендант говорит, что она все жалуется и плачет. «У нее все данные, чтобы быть „русской красавицей“, но все чем-то давно и непоправимо искажено, затаскано».[26]
И. Л. Горемыкин, б. премьер-министр. «Породистый… Барин». Большой нос, большие уши, кожа местами сизая, руки красноватые, в веснушках. Высокие мягкие сапоги, старческие, заказные, на резинках. «Полный рамолик… Говорит еле слышно, припоминает случайно… О, какой дряхлый, сейчас умрет». Сам говорит: «Массу перезабыл, уже не владею памятью. Очень трудно различать, что законно и что незаконно — могут быть различные толкования».[27]
Б. В. Штюрмер, б. премьер-министр. «Мерзостный». «Большая тоскливая развалина, все еще хитро (и глупея) вздевает на нос черепаховые очки».[28]
М. А. Беляев, б. военный министр: плачущий, с неврастенической спазмой в горле.[29]
С. П. Белецкий, б. директор департамента полиции. Острый черный взгляд припухших глаз. Короткие пальцы, желтые руки, лицо маслянистое. «Нос пипкой». Смех беззвучный, короткий. Иногда чуть-чуть прищуривается, чтобы лучше понять. Умеет вовремя незаметно остановиться, когда его перестают слушать. В выговоре иногда нечто похожее на малороссийское «у(в»). Словоохотлив. Говорит: «Адэсса»; «Азэф»; «газэты»; «телехрама»; «заагентурен»; «вопрос так же само стоял», иногда — «само́»; сообщил, что Николаем II было поручено ему «освещать» близких лиц, даже кружок реакционера князя В. П. Мещерского. «Когда заходит речь о морали, о преступлениях, лицо Белецкого делается равнодушным».[30]
А. И. Дубровин, б. председатель «Союза русского народа». «Гнусные глаза». При появлении членов Следственной комиссии всхлипнул, бросился целовать руку Муравьеву, потом с рыданием упал на койку.[31]
Н. Е. Марков, б. лидер черной сотни. Лицо широкое, темное — «харя». Глаза черные, скалит белые зубы. Виски зачесаны вперед. Линии лица жестокие, глухой и озлобленный голос. Тон нахальный: «Дело ихнее там, что они знают»; «Засим-с»; «Немножечко это дело понимаю»; «Погромы были до СРН и будут после него». По его словам, ежегодно получал от правительства тайную субсидию тысяч 12–16.[32]
Сам Н. К. Муравьев ведет себя на допросах все более неустойчиво, двусмысленно. На лицемерно-покаянное заявление Белецкого: «У меня душевный перелом, я много понял», — Муравьев отвечает: «Вы нас обезоруживаете». Иронический комментарий поэта: «Так-то вот смазывается разговор. Белецкий левеет, председатель правеет».[33]
В приведенных штрихах — «лучшие верноподданные, вкусившие от революции горечь плена и страданий за свою верность трону и царской семье».[34]
Но главными заключенными, вкусившими «горечь плена и страданий», были, конечно, Николай и Александра Романовы.
Страдания, впрочем, относительные. Арест не строг. Глава семьи разгребает в парке снег, расчищает дорожки, предается любимому занятию — пилке дров. Вышестоящие любезны и заботливы. Несколько хуже, правда, обстоит с нижестоящими. Минуты огорчения доставляли иногда младшие офицеры, в особенности трое из внутренней караульной службы: мичманы Шумович и Домодьянц и лейтенант Ярынич. Последнему, когда он однажды разводил по дворцу караулы, Николай протянул руку. Ярынич отступил на шаг, руку не принял. Ошеломленный Николай попытался сгладить сцену, подойдя к нему вплотную и положив ему руку на плечо: «Но почему, мой друг?» На что офицер ответил: «Я — из народа. Когда народ протягивал вам руку, вы не приняли ее. Теперь и я вам руки не дам».[35]
Зато верх учтивости и предупредительности демонстрируют генерал Корнилов и полковник Коровиченко, а по увольнении последнего — его преемник полковник Кобылинский. Самый же яркий луч утешения и надежды, от времени до времени вспыхивающий во дворце и освещающий его апартаменты, — это 36-летний министр юстиции А. Ф. Керенский, уполномоченный Временным правительством обеспечивать охрану, покой и безопасность семьи бывшего императора.
Поначалу они в нем не разобрались. Ведь он еще недавно такое говорил в Думе! Всего лишь месяца за четыре до того Александра Федоровна, возмущенная его неучтивыми речами в Таврическом, требовала от своего супруга «повесить Кедринского за его ужасную речь» — это, считала она, было бы для других «полезным примером».[36] Чего же им ждать от него теперь, когда они в его руках? Поэтому 3 апреля (1917 года), когда он впервые появляется во дворце, Александра Федоровна, завидя его, шлет подруге отчаянную записку: «Милая Аня, Керенский здесь… Он обходит наши комнаты… Да смилуется над нами бог!»[37] Но ничего страшного не произошло. Керенский–Кедринский оказался господином вполне обходительным, хотя в первые минуты и немного нервным.
О его визитах в Александровский дворец б. обер-гофмаршал П. К. Бенкендорф вспоминал в эмиграции:
3 апреля. «Он явился в 2 часа дня в сопровождении 15 человек… в высоких сапогах, в плотно застегнутой синей куртке… вошел через кухню, собрал в коридоре всех людей охраны и произнес ультрареволюционную речь… В классную комнату, где уже ожидали его государь с государыней и наследником, вошел один. Остановившись на пороге, сделал что-то вроде поклона и представился: «Министр юстиции». Взволнованный, с дрожащими руками, он не мог спокойно стоять на месте, хватался за предметы, лежащие на столе… затем, попрощавшись с царем, еще побегал по зданию, проверил систему охраны и наблюдения за арестованными и уехал».[38]
Следующий его приезд.
9 апреля. «Войдя, заявил мне, что хотел бы поговорить с «Николаем Александровичем». В беседе с государем подчеркнул, что политические страсти в Петрограде разгораются; крайние левые требуют заключения государя в крепость, чтобы вывести его из-под влияния государыни, готовящей контрреволюционный заговор. Временное правительство хочет это уладить: необходимо отделить государыню от государя, переселив ее в другую часть дворца так, чтобы они могли видеться только во время богослужения и за столом и всегда в присутствии караульного офицера. Согласились. Керенский сумел уверить их величества, что он является их единственным защитником и что только он способен отвратить от них угрожающие им опасности».[39]
Следующее его появление (в сопровождении полковника Коровиченко):
25 апреля. «В этот раз в момент его приезда государь был на прогулке, поэтому он заявил мне о желании увидеть государыню. Я ей доложил. Она приказала мне передать Керенскому, что занята своим туалетом, пусть подождет… Покуда он ждал, доктор Боткин заговорил с ним о том, что члены семьи по состоянию здоровья нуждаются в лучшем климате, в более спокойной обстановке, что, если нет возможности вывезти их за границу, хорошо бы им переехать в Ливадию. Министр вполне с этим согласился, сказав, что безусловно может устроить такой переезд в Крым. Его ответ очень нас обнадежил.
Затем Керенский в сопровождении полковника Коровиченко прошел к императрице. Вежливо и сдержанно он стал расспрашивать ее о той роли, которую она играла в политических делах, в частности о ее вмешательстве в назначения министров. Императрица ответила ему, что составляет с мужем дружную семью и естественно, что у них нет никаких тайн друг от друга. Кроме того, поскольку император почти все время находился вдали, в армии, он передавал ей иногда малозначительные поручения. Я впоследствии слышал, что ясность и твердость ее объяснений поразили министра. Сама она говорила, что у нее не осталось от него дурного впечатления. Она была очень польщена несколькими приятными фразами, которые он сказал ей. Государь, возвратившийся с прогулки, позволил Керенскому взять из шкафов его кабинета все бумаги, могущие понадобиться следственной комиссии. В этот раз доверие их величеств к Керенскому еще более возросло».[40]
Те же визиты в изображении самого Керенского:
«Я очень хорошо помню мое первое свидание с б. императором… Он не мог пожаловаться на мое к нему отношение…
Вся семья сгруппировалась в беспорядке вокруг маленького столика около окна. Человек среднего роста в военной форме, отделившись, двинулся нерешительно мне навстречу со слабой улыбкой на устах. Это был император… Остановился, как будто колебался, что ему делать. Он не знал, как я поступлю. Должен ли он был принять меня как хозяин дома или же ожидать моего обращения к нему? Протянуть ли руку или ожидать моего поклона?
Я почувствовал его затруднение, как и всей семьи, перед страшным революционером. Я быстро подошел к Николаю II и с улыбкой протянул руку, назвав себя… Он с силой пожал мне руку, улыбнулся и, заметно успокоенный, провел меня к своей семье. Его сын и дочери, поглощенные любопытством, пристально смотрели на меня…
Я справился о здоровье членов семьи, сказал, что их родственники за границей беспокоятся о них… обещал им без задержек доставлять все известия… Спросил, нет ли каких-либо претензий, хорошо ли держит себя стража, не нуждаются ли они в чем-либо? Я просил их не беспокоиться, не огорчаться и положиться на меня. Они благодарили меня».[41]
Общий вывод «страшного революционера» касательно особы императора:
«Николай II был человеком, не лишенным гуманных чувств. Вообще же этот человек с чудными голубыми глазами был для меня загадкой. Пользовался ли он сознательно своим искусством очаровывать, унаследованным от своих предков? Был ли он искусным актером или вкрадчивым хитрецом?.. Казалось невероятным, что этот простой человек с медленными движениями был императором всея России… Ничто не обнаруживало в нем, что еще месяц тому назад столь многое зависело от одного его слова».[42]
С 3 апреля по 13 августа 1917 года Керенский в качестве министра и премьер-министра приезжал в Александровский дворец более десяти раз. Впечатлений, полученных во дворце за эти четыре с половиной месяца, хватило ему для лирико-публицистических воздыхании о Николае II на полстолетия. Говоря об этом, мы должны, конечно, учитывать следующее. Если в семнадцатом году Керенский еще мог на каком-нибудь митинге или собрании позволить себе «революционный» выпад против царизма и династии, то позднее, на Западе, ему приходится приноравливаться к взглядам и вкусам той крайне реакционной среды, к которой он примкнул и от которой зависел. Даже под конец жизни, на страницах своего гигантского заключительного мемуарного фолианта,[43] вспоминая свои встречи с Николаем, Керенский вновь и вновь характеризует его как «прямого человека, не чуждого человеческих чувств», «собеседника с прекрасными голубыми глазами», «с натурой доброй, но искаженной окружением и традицией». Что касается Александры Федоровны, которую мемуарист 25 апреля 1917 года полтора часа допрашивал, разумеется, так ничего и не узнав о ее политических интригах, то Керенский до конца жизни остался при твердом убеждении, что она «была просто страдающей матерью своих детей, тревожной и плачущей». Не удивительно, что монархисты разных пошибов и рангов и в разных странах до сих пор ставят Керенскому в заслугу его «классически образцовое» отношение к последней чете Романовых.[44]
Шпрингеровская газета писала, что Керенский в те далекие дни, и едва ли не до конца жизни, пребывал, как он писал, «под глубоким впечатлением непринужденных и совершенно безыскусственных манер Николая II…».[45]
Под влиянием этого «обаяния», как и «по долгу чести перед Временным правительством», говорил в свое время Керенский, «я считал себя обязанным оградить неприкосновенность семьи и гарантировать ей джентльменское обращение».[46]
Кто мог бы подумать!.. Совсем не похож он на того «Кедринского», для которого императрица высматривала сук покрепче… С третьего визита, когда к Керенскому во дворце уже попривыкли, он, после официального обхода, усаживается на диванчике с бывшим царем, заводит с ним беседу о том о сем, делится радостями и огорчениями первых шагов своей государственной деятельности. Снисходительно выслушивает Николай бойкие рассказы словоохотливого «страшного революционера».
«— Как жаль, Александр Федорович, что у меня раньше не было такого хорошего министра, как вы, — говорит однажды Николай… — Вы были бы у меня очень хорошим министром, вы всегда говорили бы мне правду»…[47]
Румянец удовольствия разливается по гладко выбритым щекам лидера февральской демократии. Он польщен.
«Вот теперь у вас гостит Альбер Тома́, — сказал как-то Николай Керенскому. — В прошлом году он обедал у меня. Это интересный человек, напомните ему обо мне». И Керенский далее повествует: «Я это выполнил. Особенность выражения, с которым он произносил „прошлый год“ и „теперь“, позволяла думать, что экс-император иногда сожалеет о прошлом… Казалось, ему тяжело говорить об этом, особенно о людях, которые покинули его, так быстро ему изменили… Да, не ожидал он такого вероломства…»[48]
Февральскому демократу от души жаль императора, лишившегося места.
«Какое несчастье случилось… — говорит он однажды по возвращении из Царского Села супруге последнего царского министра юстиции Н. А. Добровольского (она живет в здании министерства, муж ее сидит в крепости). Что мы наделали… Как могли мы, его не зная, сделать то, что мы совершили… Я собирался в первом же разговоре назвать его „Николай Романов“… Но я увидел его, он на меня посмотрел своими чудными глазами и… я вытянулся и сказал: „Ваше величество“… Как мудро и проникновенно он говорил… И какая кротость, какая доброта, какая любовь и жалость к людям… Понимаете ли, это и есть идеал народного правителя… И его-то мы свергли»…[49]
Если «воля народа» воплощена в этом министре юстиции с тщательно выбритым актерским лицом, он, бывший царь, против такой воли в данную минуту не очень возражает, он готов в настоящей обстановке посчитаться с ней.
Запись Николая о Керенском: «Этот человек положительно на своем месте в нынешнюю минуту; чем больше у него власти, тем лучше».[50]
Теперь и Александра Федоровна, смягчившись, говорит по-английски своей приближенной о своем бывшем кандидате на перекладину: «I have no complaints to make against him… He's a decent man and one with whom one can talk…» («Я не могу пожаловаться на него. Он порядочный человек, с ним можно говорить»).[51]
Романовы в те дни не теряли надежды вернуться к власти. «Тебя еще позовут», — говорила супругу Александра Федоровна. Чтобы дождаться этого, надо пережить революцию. А чтобы пережить революцию, лучше было бы сбежать за границу.
А кто поможет осуществить побег? Многие из старого окружения разбежались. Другие в казематах Петропавловской крепости дают показания Н. К. Муравьеву. Но есть новые друзья, на которых можно положиться, есть теперь доброжелатели и заступники либерально-демократические: Г. Е. Львов, П. Н. Милюков и А. Ф. Керенский. Перехватив на гребне революции власть, они и попытались спасти Романовых от санкций революции, оградить их от ответственности за содеянное против народа. И не их — Львова, Милюкова, Керенского — вина, что им это не удалось. Шла незабываемая бурная весна семнадцатого года; праздновал свою победу народ, убежденный, что его борьба против царской тирании увенчалась успехом. Февраль привел в движение всю гигантскую страну, прогремев набатом в самых отдаленных ее углах. Даже мещане и обыватели, еще вчера шарахавшиеся от одного слова «революция», пугавшиеся самого слова «крамола», стали с интересом прислушиваться к вестям о событиях в Петрограде, Царском Селе и Могилеве. Даже почтенные буржуа нацепили на себя красные банты. Наивному наблюдателю могло бы в этой атмосфере восторгов и ликований показаться, будто всех и вся объединил один порыв, будто в России устанавливается всеобщий классовый мир.
То была иллюзия. На самом деле «классовая борьба еще более обострилась, вступив в новую фазу своего развития».[52]
Хотя государственную власть официально прибрало к рукам буржуазное Временное правительство, установившее свой контроль над старым аппаратом управления, все же подлинная и реальная сила была на стороне возродившихся Советов, которых поддерживали армия и революционный народ. Без согласия Петроградского Совета не мог быть издан ни один закон. За столичным Советом стояли Советы, созданные по всей России. Впоследствии Г. Е. Львов, первый глава Временного правительства, признавал, что это правительство было властью без силы, тогда как Совет рабочих депутатов был силой без власти. Пользуясь поддержкой армии и народа, Советы несомненно могли бы сосредоточить в своих руках всю власть, им даже не пришлось бы для этого пускать в ход оружие. Но мелкобуржуазные группы, обладавшие в то время в руководстве Советов большинством — меньшевики и эсеры, — добровольно уступили власть буржуазному Временному правительству и превратились в опору его политики, направленной против жизненных интересов народа и революции.
А интересы эти требовали активных действий. Экономика страны была подорвана, разруха на транспорте и топливный кризис усилились, финансовая система разваливалась. От материального производства была отвлечена почти половина взрослого мужского населения; промышленность работала на войну. Страна была ввергнута в пучину невиданной нужды и обнищания: товаров становилось все меньше, росла дороговизна. Между тем, война продолжалась, поглощая жизни и громадные средства — каждый день военных действий обходился России в 50 миллионов рублей;[53] а капиталистические объединения наживались на военных поставках и биржевой спекуляции.
В то же время Временное правительство не выказывало намерения ни ограничить баснословные прибыли буржуазии, ни вывести страну из трясины войны. Напротив, оно еще крепче привязало русскую внешнюю политику к Антанте; оно обрушило на плечи трудового народа, в первую очередь рабочего класса, бремя дополнительных налогов и повышенных цен, срезало зарплату. По расчетам финансового ведомства, новые налоги на трудящихся должны были дать в 1917 году свыше миллиарда рублей.
Власти Орловской губернии доносили министерству внутренних дел Временного правительства: «Низкий уровень заработной платы и условия жизни и быта рабочих привели рабочее население к физическому истощению в буквальном смысле, что бросается в глаза даже при поверхностном наблюдении».[54]
Рабочий класс — гегемон русской революции — был главной силой в общественной жизни страны; его мужеству и решимости было обязано своей победой над царизмом в феврале – марте 1917 года всенародное движение. Под руководством большевистской партии, опираясь на свои массовые организации (профсоюзы, фабзавкомы, Советы), рабочие отразили попытки буржуазии реставрировать монархию и заставили Петроградский Совет сказать свое веское слово по этому поводу.
Однако враждебные народу элементы не успокоились. Стали приходить в себя оглушенные революцией крайне правые реакционные элементы. Едва оправившись, они вошли в соприкосновение и взаимодействие с теми кругами буржуазии, которые никак не хотели забыть о провале своих февральско-мартовских планов сохранения в России монархического строя. Все эти группы — от либералов до недавних черносотенцев — сходились на том, что надо сохранить «на всякий случай» низвергнутого царя. Определилась их общая практическая цель: уберечь бывшую царскую чету от возможных неприятностей, связанных с пребыванием близ бурлящего Петрограда, вывести ее из-под угрозы расплаты за совершенные преступления. Иначе говоря, сохранить за Романовыми возможность возвращения в будущем к власти. А это означало — помочь им бежать за границу, где они могли бы отсидеться в ожидании благоприятного для них часа.
Пресловутый «кремлевед», антисоветчик Виктор Александров повествует в своей книге о том, как он навестил в Нью-Йорке Керенского и взял у него интервью незадолго до его смерти. «Он принял меня в своей элегантной квартире на 93-й стрит, этот старик 82-х лет, наполовину потерявший зрение и все же сохранивший большую живость… Я спросил его: в те давние времена революции были ли у него по отношению к Романовым определенные планы?
— О да, — сказал он. — Мои намерения были вполне определенными.
— Чего же вы хотели?
— Я считал необходимым пролить максимум света на эпоху царизма и господствовавшую в ту эпоху распутинскую клику. Я всеми силами добивался, чтобы царь и прежде всего царица предстали перед революционным и демократическим судом. Вот почему я указал полковнику Коровиченко забрать у царя бумаги, отделить его от царицы, чтобы они могли видеться только за обеденным столом, вот почему и Следственная комиссия развернула свою работу. Таковы были мои подлинные намерения, только я не мог огласить их в ходе все еще опутывавшей нас ужасной войны».[55]
Такими ли были, однако, подлинные намерения Керенского?
20 марта 1917 года, когда четверо думцев выехали в Могилев, чтобы взять под стражу Николая, одновременно в адрес генерала Алексеева ушла телеграмма за подписью Львова и Керенского: «Временное правительство постановило предоставить б. императору возможность беспрепятственного проезда в Царское Село, имея в виду организовать в ближайшем времени выезд царской семьи в целом через Мурманск в Англию».[56]
Поступление этой телеграммы подтвердил в эмиграции бывший генерал-квартирмейстер ставки А. С. Лукомский — он лично получил ее и передал Алексееву: «Этим сообщением, — говорил генерал Лукомский, — Временное правительство с самого начала гарантировало бывшему государю свободу и возможность отъезда с семьей за границу».[57] Следовательно, почти сразу после свержения царя Керенский и его коллеги заявили о своем намерении открыть Романовым путь за пределы страны. Согласие на арест Николая II — Керенский и его коллеги избегали слова «арест», предпочитая говорить об «ограничении свободы» — связано было с их планом выпустить его в Англию. Арестом они рассчитывали успокоить Совет, усыпить бдительность рабочих и солдат, а главное — обеспечить безопасность Романовых до того момента, когда можно будет поставить страну перед свершившимся фактом, отправив царскую семью за пределы России.
То, что мурманский план, или, как называет его миссис Альмединген, «план бега к морю», возник сразу после переворота, засвидетельствовал сам Николай: «Разбирался в своих вещах и в книгах и начал откладывать все то, что хочу взять с собой, если придется уезжать в Англию…»[58] Существует также подтверждение Львова: «Я удостоверяю, что во Временном правительстве были тогда разговоры об отправке царской семьи за границу… Мы находили, что им (Романовым) лучше будет уехать из России. Называли тогда Англию… Выяснял эту возможность, как и вообще занимался этим делом, министр иностранных дел Милюков».[59]
Милюков, в свою очередь, засвидетельствовал: «Я прекрасно помню, что как только возникла революционная власть… был тогда же поднят вопрос о судьбе царя и его семьи. Было признано желательным и необходимым, чтобы Николай II покинул с семьей пределы России и выехал за границу… Причем страной, куда были обращены наши взоры, была Англия…»[60]
Завязались переговоры с Джорджем Бьюкененом — увертливым и цепким послом его величества короля Георга V в Петрограде, впоследствии вдохновителем интервенции в России. Бьюкенен запросил инструкции у своего правительства. Еще до того король Георг V выразил сочувствие, проявил участие и желание помочь своему родственнику Николаю: «Уже в первые дни переворота, — показывал в эмиграции Милюков, — когда власть была сорганизованa в лице Временного правительства… в числе других документов была получена телеграмма от английского короля Георга на имя отрекшегося государя Николая II. Король в этой телеграмме выражал ему свои личные чувства… Правда, в ней еще не было конкретных предложений по поводу судьбы царя… Так как не существовало уже (официального) лица, кому была адресована эта телеграмма, я и вернул ее Бьюкенену».[61]
Обсудив на ближайшем заседании заседании запрос Бьюкенена, коалиционный кабинет Ллойд Джорджа постановляет: просьбу Милюкова и Керенского удовлетворить, пригласить Николая с семьей на жительство в Англию. Это мнение было единодушным: «Ни один член кабинета не выступил против этой меры гуманности и политической мудрости».[62]
Бьюкенен 2 апреля является на Дворцовую площадь в министерство к Милюкову и официально сообщает, что «его величество король и правительство его величества будут счастливы предоставить русскому императору убежище на Британских островах».[63] Посол добавил, что для вывоза семьи из России правительство Великобритании готово предоставить военный корабль (крейсер), которому в указанный петроградским кабинетом момент будет приказано выйти в Мурманск.[64] Затем было уточнено, что для Романовых выделяется один из британских кораблей, крейсирующих в Северном море.[65] Организацию переезда из Царского в Мурманск Временное правительство возложило на Керенского.
Казалось, что Керенский и Милюков уже согласовали с послом все детали переезда, чете Романовых остается лишь уложить чемоданы. Николай и в самом деле часть вещей уложил. Но возникло затруднение — нельзя сказать, что непредвиденное.
Еще 20 марта, когда из Таврического дворца ушло в Могилев телеграфное обещание помочь Романовым выехать на Запад, под давлением рабочей массы заявил протест против такого намерения Исполнительный комитет Петроградского Совета, хотя руководство им находилось в руках меньшевиков и эсеров. С оглядкой на присутствующих в зале представителей рабочих коллективов крупнейших предприятий города Н. С. Чхеидзе, председательствуя на одном из заседаний Петросовета, счел нужным заявить о своей поддержке требований, чтобы «новая Россия была „обеспечена от возвращения Романовых на историческую арену“».[66]
Ныне и некоторые западные авторы, когда касаются этой страницы Февраля, пишут, что «в самом Совете были люди, ничего особенно сурового не замышлявшие против бывшего монарха — они просто боялись реакции народа в Петрограде на развивающиеся события. Гораздо проще было (Временному правительству. — М. К.) достигнуть соглашения с этими людьми в Совете, чем и тем и другим встретиться лицом к лицу с гневом и подозрениями народных масс, всегда готовых хлынуть к центру города из своих пригородов и бараков»…[67]
Именно такую реакцию — «гнев и подозрения» — вызвало в рабочих районах Петрограда быстро распространившееся известие о том, что буржуазным правительством разработан и уже приведен в действие план вывоза Романовых за границу. Одновременно поползли по Петрограду и слухи о заговоре монархистов, готовящих нападение на Александровский дворец с целью освободить и увезти царскую семью. О необходимости пресечь эту возню заходит речь на митингах и собраниях, на каждом заседании Совета. Большинство Совета считает сомнительной охрану дворца, возложенную на Корнилова и контролируемую Керенским. Караулы, доверенные полковнику Коровиченко (позднее полковнику Кобылинскому), ненадежны.
Вокруг дворца заметна подозрительная суета. Шныряют сомнительные личности — группами и в одиночку. Через слуг и коменданта они сносятся с арестованными. Позднее, в эмиграции, Марков 2-й сам расскажет, как в марте апреле 1917 года он организовал в Петрограде группу бывших охранников и жандармов для насильственного освобождения и вывоза через финскую границу царской семьи.[68] Его подручный штабс-капитан Сергей Марков подготовил диверсию, под прикрытием которой Романовы должны были бежать: намечено было инсценировать нападение «большевиков и анархистов» на дворец, взорвать бомбу в правом крыле корпуса и, воспользовавшись сумятицей, вывезти семью. Своим сообщникам среди прислуги Сергей Марков передал динамит; он наладил систему паролей и сигналов, установил маршрут до границы, нашел и подготовил автомобили.
В те дни, когда Милюков и Керенский договаривались с английским послом, Марков 2-й довел до сведения Николая, что «подготовка идет к концу» и «час близок».[69] Николай поручил Бенкендорфу передать заговорщикам «спасибо за преданность», но попутно и просьбу повременить.[70] Есть смысл, сказал он, немного подождать — посмотрим, что получится из официального, более безопасного плана эвакуации за границу. Если организовать такой выезд властям не удастся, тогда уж «сами возьмемся».[71] Оба Маркова с поправкой согласились, передав во дворец через мадам Ден: «Но знайте, что мы ко всему готовы».[72]
Следуют контрмеры. Петросоветом принято решение: призвать царскосельский гарнизон к революционной бдительности; предотвратить вылазку монархистов. И еще решено: не допустить вывоза семьи в Мурманск агентами правительства, оказать им решительное сопротивление. Верным Совету вооруженным отрядам отдан приказ: взять под контроль железнодорожные узлы и станции на Северо-Западе России. Командированы комиссары для наблюдения в таких пунктах, как Тосно и Званка. Органам власти и демократическим организациям на местах передан призыв: в случае бегства Романовых найти и задержать их во что бы то ни стало с применением любых средств. В подходящий момент водворить бывшего царя в Трубецкой бастион Петропавловской крепости. Кроме того, решено послать в Царское Село отряд, который, во-первых, проверил бы наличие арестованных, во-вторых, выяснил бы состояние охраны и, наконец, определил бы на месте условия, при которых Совет, если сочтет нужным, мог бы вывезти Романовых из дворца.
Такой отряд стрелков и пулеметчиков на броневиках был действительно послан в Царское Село. Командовал им левый эсер С. Д. Масловский, он же Мстиславский, бывший библиотекарь Академии Генерального штаба, в тот момент — военный активист Петроградского Совета.[73] При нем состоял заместителем некий В. В. Яковлев, тоже левый эсер, незадолго перед тем возвратившийся из эмиграции, пристроенный Масловским на работу в ту же библиотеку. Прибыв к Александровскому дворцу, оба проверили состояние наружной охраны, приказали отключить от здания телефонную и телеграфную связь, затем потребовали предъявления заключенных. Бенкендорф воспротивился, ссылаясь на приказ Корнилова не пускать никого в комнаты семьи без именных пропусков, им, Корниловым, лично подписанных. Лишь когда Масловский пригрозил применить силу, Бенкендорф «предъявил» ему и его спутникам Николая. Керенский впоследствии истолковал этот эпизод как попытку захвата бывшего царя. «Слух о возможном отъезде семьи вызвал налет на Царское со стороны Петроградского Совета. Совет отдал распоряжение по линиям — не выпускать поездов из Царского, а потом в Царское явился с броневыми машинами член военной секции Совета Масловский и пытался взять царя. Он не исполнил этого только потому, что в последнюю минуту растерялся».[74]
На какое-то время авторы плана «бега к морю» дали отбой. К маю – июню в районе Петрограда и в стране сложилась такая обстановка, что об осуществлении царскосельской авантюры, запланированной еще в марте, ни Марков 2-й, ни политики из Таврического дворца не могли и думать.
Три месяца прошло с начала революции. А важнейшие ее вопросы — о мире, земле, хлебе — оставались все еще не решенными. Буржуа в городе и помещики в деревне наглели. В армии поднимало голову контрреволюционное офицерство, провозгласившее своей целью «обуздание солдат». Хозяйственное положение еще более ухудшилось. В обстановке всеобщего недовольства масс состоялись 18 июня в Петрограде и по стране демонстрации протеста против произвола эксплуататорских классов. Этот день вошел в историю русской революции как один из дней ее перелома.[75] Июньские демонстрации «вскрыли остроту политического положения в стране, высокий накал классовой борьбы».[76] Ускорив процесс развития революции, они, с одной стороны, выявили крепнущее единство действий рабочих и солдат, возросшее влияние большевистской партии в массах, а с другой стороны — ослабление позиций буржуазии, шаткость кадетско-меньшевистско-эсеровского правительства. Как раз в те дни, в обстановке, чреватой взрывом, состоялся в Петрограде I Всероссийский съезд Советов (3–24 июня). С его трибуны один из меньшевистских лидеров И. Г. Церетели заявил: «В настоящий момент в России нет политической партии, которая говорила бы: дайте в наши руки власть, уйдите, мы займем ваше место».[77] В ответ из зала послышалось уверенное: «Есть такая партия!» Эти исторические слова произнес от имени большевистской партии В. И. Ленин.
В страхе перед надвигающимися событиями, в предвидении дальнейшего подъема революционной волны, буржуазные политики в первые летние недели возобновляют свою попытку вывезти Романовых из района Петрограда – Царского Села, открыть им дорогу за границу. И эта попытка провалилась.
«Лондонское правительство, — показывал в эмиграции Милюков, — сначала изъявило готовность принять царскую семью в Англии, и Бьюкенен уведомил меня, что для перевозки должен прибыть крейсер… Однако крейсер не приходил, и отъезда не было. Я продолжал переговоры с Бьюкененом; в заключение он мне однажды заявил, что британское правительство более не „настаивает“ на переезде царской семьи в Англию».[78]
«Мы думали, — пишет Жильяр, — что теперь-то наше заключение в Царском Селе уже будет непродолжительным, мы все ждали отправления в Англию. Но дни проходили, а наш отъезд все откладывался… По-видимому, власть от Временного правительства постепенно уже уходила. Мы были только в нескольких часах езды от финляндской границы, а Петроград был единственным серьезным препятствием… Казалось, что, действуя решительно и тайно, можно было бы без большого труда достичь одного из финляндских портов и вывезти семью за границу».[79]
Ллойд Джордж в своих мемуарах, например, прямо заявил, что Романовы «погибли из-за слабости Временного правительства», которое не сумело вовремя вывезти их за границу, подальше от «разбушевавшихся» народных масс.
Керенский долго крепился, нападки эти терпел, а потом стал оправдываться. Он старался. Англичане обещали ему крейсер. Был бы крейсер не было бы Тобольска. Не было бы Тобольска — не было бы Екатеринбурга. Касательно же секретности переговоров, то нарушил ее сам Бьюкенен: по выходе его в отставку Форин оффис отказал ему в пенсии за нарушение государственной тайны, каковую представлял собой план вывоза Романовых в Англию.
Керенский писал:
«Я желаю объяснить, почему Николай II и его семья не попали в Англию… Временное правительство еще в марте решило отправить их за границу… Я говорил: царь будет отправлен в Англию. Я сам довезу их до Мурманска… Мы вели переговоры с лондонским кабинетом. Но как раз тогда, когда пребывание семьи в Царском сделалось совершенно невозможным, мы получили от англичан сообщение, что до окончания войны въезд бывшего монарха в пределы Британской империи невозможен. Я утверждаю: если бы не было этого отказа, мы не только посмели бы, но и вывезли бы благополучно Николая II и его семью за пределы России так же, как мы позже вывезли его в Тобольск».[80]
Теперь обиделись лондонские политики. Что, собственно, хочет сказать бывший петроградский премьер? Что царя выдали революции они, традиционные ревнители корон? Но ведь все знают, что это на них не похоже. Керенский сваливает с больной головы на здоровую. Ему следовало без промедления, уже после первого ответа Бьюкенена, доставить семью в условленный порт, а уж там наверняка все уладилось бы. Ведь объяснил Ллойд Джордж, что он «не брал назад свое приглашение. Конечный исход дела определили действия русского правительства, которое продолжало ставить препятствия на пути выезда царя».[81]
Керенский сам тянул, выдвигая отговорки, — например, что еще не здоровы после кори дети; что есть опасность нападения на семью по дороге на Мурманск; что еще не исследованы изъятые у царя бумаги; не сняты следственной комиссией все необходимые допросы, и т. д. Одним словом, заключала возглавлявшая эту кампанию благородного возмущения «Дейли телеграф», «не проблематичный британский отказ, а медлительность м-ра Керенского, плюс его малодушие в отношениях с большевиками, явились истинной причиной того, что позднее совершилось в Екатеринбурге».
И тут мистер Керенский, — изловчившись, наносит своим британским оппонентам не лишенный меткости удар, такой, что надолго воцаряется неловкое молчание. «Мистер Ллойд Джордж не хочет сказать всю правду. Он предпочитает полуправду… Относительно тех переговоров, которые я вел весной 1917 года, он оглашает лишь часть истины, что же касается происходившего между нами летом того года, он вообще хранит полное молчание… Поэтому я сейчас скажу для всеобщего сведения: опущенная Ллойд Джорджем половина правды состоит в том, что ему самому тогда становилось все труднее и труднее выполнить намеченный план, как и мне… Его связывало общественное мнение рабочего класса в Европе… общественное настроение во Франции… и, наконец, позиция сил русской революции…»[82] Иначе говоря: Ллойд Джордж не подал крейсер не потому, что был мало оперативен Керенский, а потому, что его действия парализовали на Западе те же революционно-демократические силы, которые бушующей волной поднялись тогда на Востоке.
Да, не часто Александр Федорович оказывался так близок к истине, как в данном случае…
Что произошло в те дни 1917 года, когда правительство Ллойд Джорджа взяло назад свое согласие на въезд Романовых? Причина этого отказа восходит к пальмерстоновскому принципу, согласно которому у Британии «нет ни постоянных друзей, ни постоянных врагов — она имеет лишь постоянные интересы».
Хорошенько поразмыслив, на Даунинг-стрит пришли к убеждению, что возникновение романовского гнезда на Британских островах никаких выгод Англии не сулит, на неприятности же можно рассчитывать наверняка.
Главное затруднение состояло в том, что «приезду бывшего царя в Англию был враждебен и фактически воспротивился английский народ».[83]
Хотя у британских правящих кругов с давних времен вошло в обычай предоставлять убежище беглым монархам и претендентам на престолы (можно вспомнить Людовика XVIII, Луи Филиппа, Наполеона III и других), в 1917 году лондонские лидеры решили воздержаться от приглашения Романовых в страну, сознавая, что английскими рабочими не забыты ни 9 января, ни разгром Пресни в декабре 1905 года, ни убийства на Лене в 1912 году, ни прочие преступления царизма. К тому же, как отметил в одном из донесений в Форин оффис тогдашний английский посол во Франции лорд Берти, в Европе многие подозревали, что «британское правительство, включив в свой резерв бывшего царя, попытается когда-либо использовать его в целях реставрации, как только оно сочтет это соответствующим своим эгоистическим интересам, или в тех же своих корыстных интересах попытается в будущем вызвать в России междоусобицу и раздор».[84]
Сказалась и глубокая неприязнь англичан и французов к Александре Федоровне, олицетворявшей в их глазах пронемецкую группу в России, политику тайного пособничества и происков в пользу кайзеровской Германии. Тот же Берти писал: «Императрица принадлежит к бошам не только по происхождению, но и по чувствам. Она сделала все, что было в ее силах, чтобы осуществить сговор Германии с Россией».[85] Не поблекла в памяти англичан к весне 1917 года и гибель «Хэмпшайра», случившаяся за год до того у Оркнейских островов, — для них Китченер по-прежнему оставался жертвой распутинской шпионской клики, действовавшей под покровительством Александры Федоровны. На подобные военные и политические диверсии и намекала одна из британских нот, после отставки П. Н. Милюкова врученная его преемнику М. И. Терещенко. В ней, в частности, было сказано: «Британское правительство не может посоветовать Его Величеству оказать гостеприимство людям, чьи симпатии к Германии более чем хорошо известны».[86] Так что в этой истории британская политика «очутилась в тисках одновременного давления с двух сторон: и политического, и эмоционального».[87] И все же решающими для исхода дела были не эти, а иные, куда более весомые обстоятельства. Яркий луч света бросила на них позднее дочь британского посла в Петрограде Мериэл Бьюкенен:
«Посольский курьер доставил расшифрованную лондонскую депешу моему отцу. Читая ее, отец изменился в лице:
— Кабинет больше не желает приезда царя в Великобританию, — сказал он.
— Почему?
— Они боятся… Боятся, что возникнут в стране беспорядки. Боятся, что вспыхнут забастовки… Повсюду могут вспыхнуть стачки: в доках, на военных заводах, на других предприятиях, на шахтах… Не исключена даже опасность того, что если Романовы высадятся в Англии, поднимутся в нашей стране мятежи. Итак, мне придется сообщить русскому правительству, что наше соглашение с ним более не существует».[88]
Перед лицом таких опасностей главе правительства его величества, «зажатому в тиски», не остается ничего другого, как, в свою очередь, предпринять натиск на Георга V, «чтобы подавить его добрые чувства».[89]
Это было непросто. Георг усиленно хлопотал за Николая. Он активно вступился за него перед премьером и кабинетом. Он ссылался, в частности, на то, что всего лишь год назад, 16 февраля 1916 года, посланные по его, Георга, поручению в Могилев генерал сэр Пэджет и лорд Пэмброк вручили Николаю жезл фельдмаршала британской армии. В официальной речи они просили его тогда «принять это звание и жезл, как знак искренней дружбы и любви», на что Николай ответил здравицей в честь «его величества короля Георга, моего дорогого двоюродного брата, друга и союзника».[90] Можно ли предать забвению британское фельдмаршальское звание Николая II только потому, что в Петрограде, как когда-то случалось и в Лондоне, хлынула на улицы чернь? С доводами короля, хоть и ненадолго, солидаризовался министр иностранных дел сэр Артур Джеймс Бальфур. Он опротестовал отказ от приглашения, заметив, что, поскольку оно принято, налицо «позорный скандал».[91]
Все же Ллойд Джордж взял верх и над своим номинальным шефом, и над примкнувшим к нему министром. Да и от внимания Георга V не ускользнуло, что предоставление в Англии убежища Романовым будет приписано мировой общественностью в первую очередь его, короля, родственной протекции и что «благоразумней будет не компрометировать английский Саксен-Кобургский дом слишком настойчивым заступничеством за семью Романовых, олицетворяющих вековые фамильные и политические связи с Германией».[92] И по поручению короля его секретарь Эндрью Челфорд направляет Ллойд Джорджу письмо, означающее отбой:
«Его величество со своей стороны выражает сомнение, благоразумно ли было бы в настоящее время направить в Англию царскую семью, учитывая как рискованность в военное время путешествия, которое ей предстоит совершить, так и в не меньшей степени более широкие соображения национальной и имперской безопасности».[93]
Ясно, что довод насчет рискованности переезда был формальной отговоркой. Терещенко вцепился в него, пытаясь уличить дорогих союзников в неискренности, смутить их совесть. Вышел из этого лишь конфуз.
Через датского политического деятеля Скавениуса Терещенко обратился к кайзеровскому правительству с сугубо секретным запросом: может ли Временное правительство рассчитывать на безопасность бывшего царя и его семьи, если они будут отправлены морским путем в одну из западноевропейских стран? В ответ на этот запрос через Копенгаген из окружения Вильгельма II поступило сообщение, которое гласило: «Императорское правительство считает своим долгом заверить, что ни одна боевая единица германского военно-морского флота не позволит себе напасть на какое бы то ни было судно, на палубе которого будут находиться русский император и его семья».[94]
В конечном итоге, по словам Керенского, «британский посол в состоянии глубокой подавленности позвонил Терещенко и попросил о приеме. Он передал министру послание от высокопоставленного лица Форин оффиса, поддерживающего также тесные контакты с королевским двором. Со слезами на глазах сэр Джордж Бьюкенен сообщил русскому министру иностранных дел, что британское правительство раз и навсегда установило, что оно не в состоянии предоставить убежище бывшему царю».[95]
Англия была не единственной страной, где Керенский пытался укрыть Романовых. Но, странное дело, при обилии зарубежных родичей, при множестве союзников Романовым после Февраля оказалось негде приткнуться.
Дания? Там у Николая двоюродный брат — король Христиан X; семью бывшего суверена воюющей России Дания не может принять в силу своего статута нейтральной страны. Греция? Мать короля Константина I, вдовствующая королева Ольга, родом из дома Романовых, проживает в России. Но ни прогермански настроенный греческий король, ни проантантовски настроенное правительство не могут дать согласие на приезд Романовых по тому же мотиву нейтралитета страны. Испания? Королева Евгения приходится Александре Федоровне двоюродной сестрой; король Альфонс XIII всегда выказывал особые симпатии к Николаю II. Но вот дошло до дела — и эти тоже ссылаются на нейтралитет. Норвегия? Нейтральна. Португалия? Нейтральна. Сербия, Черногория? Они указывают на свое тяжелое военное положение, на австрийскую оккупацию. Франция? Теперь она, самая верная союзница, уже может открыто заявить, что не желает, чтобы развенчанный тиран и, в особенности, отвратительная Алиса Гессенская, порождение бошей, ступили на республиканскую землю!..
Что касается крейсеров, то они были и у Керенского. Впрочем, для эвакуации царской семьи они ему не очень-то и нужны были. Чтобы перебросить Романовых через Финляндию в любую из сопредельных (в том числе скандинавских) стран, можно было обойтись и другим транспортом. Но в том-то и дело, что любой из вариантов бегства, включая и мурманский, терпел крах по обстоятельствам, зависевшим не от транспорта, не от технической оснащенности Ллойд Джорджа или Керенского, а от воли народных масс. Массы же эти в России — рабочие, крестьяне и солдаты, — революционным инстинктом ощущая опасность, исходившую от низвергнутой семьи Романовых, решили из страны ее не выпускать.
То, что в закулисные интриги вокруг Романовых вмешались иностранные державы, резко обострило опасения народа — осознанные или подсознательные, все равно. Как уже не раз бывало в истории революционных переломов, вовлечение иноземных сил лишь ухудшило положение главарей рухнувшего абсолютистского режима.
Сначала Романовых пытались вызволить англичане. Потом вмешались в это внутреннее дело России немцы. Среди множества планов освобождения Романовых не было ни одного, который не исходил бы из расчетов на иностранную помощь. И проваливались эти планы по одной и той же причине: их осуществлению препятствовали население страны, местные демократические организации, даже охрана царской семьи. Потому-то уже на первом, царскосельском этапе промонархических происков потерпели неудачу и «официальный» (Керенского-Милюкова) и «неофициальный» (Маркова 2-го) планы вывоза Романовых за границу.
Было ясно: куда бы ни привела Романовых судьба, они нигде не угомонятся; жажда мщения, тоска по утраченной власти удесятерят их активность. Если им удастся выбраться из-под стражи, они неизбежно станут знаменем контрреволюции, центром консолидации ее самых свирепых элементов. До конца дней своих они будут рваться в свои дворцы, не давая покоя ни России, ни миру.
Ныне и г-н Хойер, уж как ни силится он в своих очерках изобразить Николая кротким, смирившимся, фаталистически предавшимся своей судьбе, даже он сопровождает этот свой вольный портретный этюд оговоркой, что «в глубине души низвергнутый царь, по-видимому, все же не смирился». Николаем и его женой «владела, вероятно, надежда, что их последняя страница далеко еще не перевернута». Александра Федоровна «ждала освобождения в уверенности, что оно так или иначе придет. Она верила, что еще есть преданные люди, храбрые офицеры, которые отдадут за нее свою жизнь. Хоть и существовала цензура, замкнувшая Александровский дворец, секретные сообщения извне не переставали убеждать царицу, что освобождение возможно, и даже близко».[96] Эти оговорки, которыми г-н Хойер как бы вскользь уснащает свои утверждения, явно более убедительны, чем сами утверждения.
И уже в явном противоречии со своим сентиментальным рассказом о последнем возвращении Николая из Могилева в Александровский дворец (он стоял перед женой «растерянный», «глаза его были полны слез», они оба почувствовали себя в эту минуту «бессильными жертвами»), Хойер признает: «Они были жертвами, но отнюдь не безвинными. Как уже бывало в истории со слабыми людьми, Николаем владела жгучая, лишь наполовину, может быть, осознанная жажда власти, и он считал, что те, кто его освободит, выполнят лишь благочестивую миссию».[97]
Сидя с Керенским на диванчике, бывший император ласково заглядывает ему в глаза, поддакивает его монологам, внимательно следит, почесывая рыжеватую бородку, за каждым его движением — весь предупредительность, кротость и смирение. Не таким увидел Николая Мстиславский, когда по поручению исполкома Петроградского Совета прибыл во главе вооруженного отряда в Царское Село, чтобы проверить наличие именитого заключенного.
«На „предъявление“ со мной пошли начальник внутреннего караула, батальонный, дежурный по караулу… Когда сквозь распахнувшуюся, наконец, с ворчливым шорохом дверь мы вступили в вестибюль, нас окружила — почтительно, но любопытно — фантастической казавшаяся на фоне переживаний этих дней толпа придворной челяди… Все по-старому: словно в этой дворцовой громаде не прозвучало даже дальнего отклика революционной бури, прошедшей страну из конца в конец».[98]
Комиссар и его спутники попадают в коридор, где ждет кучка придворных во главе с Бенкендорфом. Сейчас выйдет на поверку главный арестант.
«Где-то в стороне певуче щелкнул дверной замок. Бенкендорф смолк и задрожавшей рукой расправил седые бакенбарды. Офицеры (охраны) вытянулись во фронт, торопливо застегивая перчатки. Послышались быстрые, чуть призванивающие шпорой шаги…
Как всегда, подергивая плечом и потирая, словно умывая, руки, он остановился на перекрестке, повернув к нам лицо — одутловатое, красное, с набухшими, воспаленными веками, тяжелой рамой окаймлявшими тусклые, свинцовые, кровяной сеткой прожилок подернутые глаза. Постояв, словно в нерешительности, потер руки и двинулся к нашей группе. Казалось, он сейчас заговорит. Мы смотрели в упор в глаза друг другу, сближаясь с каждым шагом. Была мертвая тишина. Застылый, желтый, как у усталого, затравленного волка, взгляд императора вдруг оживился: в глубине зрачков словно огнем полыхнула растопившая свинцовое безразличие их яркая, смертная злоба…
Николай приостановился, переступил с ноги на ногу и, круто повернувшись, быстро пошел назад, дергая плечом и прихрамывая…»[99]
Повернулись и пошли назад к выходу из дворца и представители Петросовета. На ходу кто-то сказал Мстиславскому: «Вы напрасно не сняли папахи: государь, видимо, хотел заговорить с вами, но когда он увидел, как вы стоите…» Другой добавил: «Ну, теперь берегитесь. Если когда-нибудь Романовы опять будут у власти, попомнится вам эта минута: на дне морском сыщут…»[100]
Середина лета 1917 года характеризуется широким размахом совместных выступлений рабочих, крестьян и солдат.
В настроениях народных масс отмечается дальнейший резкий сдвиг влево, в сторону решительной борьбы с контрреволюцией, рост доверия народа к большевикам.
Буржуазия воспользовалась стремительным назреванием политического кризиса в Петрограде и по стране для того, чтобы устроить в столице 3–5 июля массовую расправу над рабочим классом, его большевистским авангардом, над другими демократическими элементами трудящегося населения.
Глубокий анализ таких событий, как июльские расстрелы и репрессии, осуществленные Временным правительством при прямой поддержке эсеров и меньшевиков, привел Ленина к выводу о том, что двоевластие окончилось, контрреволюция организовалась и взяла реальную власть в свои руки.
Разгул реакции нарастал.
7 июля отдано было распоряжение о расформировании воинских частей, участвовавших в июльской демонстрации в Петрограде.
9 июля разгромлены в Петрограде помещения ряда большевистских и других демократических организаций.
9 июля эсеро-меньшевистские лидеры, предательски сдающие буржуазии одну позицию за другой, объявляют Временное правительство «правительством спасения революции» и признают за ним неограниченные полномочия для дальнейших репрессий.
12 июля Временное правительство вводит смертную казнь на фронте.
В те же дни разгромлены и закрыты редакции ряда большевистских газет.
18 июля назначен верховным главнокомандующим генерал Л. Г. Корнилов, прежде всего приказавший разгонять силой оружия митинги солдат.
Сложился единый антибольшевистский фронт, в котором объединились главные силы контрреволюции: партия кадетов — вождь русской буржуазии; реакционная военщина, которую активно поддержали империалисты Антанты, усвоившие метод грубого вмешательства во внутренние дела России. Развернулась против большевиков неистовая кампания клеветы, травли и террора.
Особенно усердствовал Керенский. По его приказу составляются списки революционных борцов, подлежащих аресту, а фактически и уничтожению. Старания Керенского, одновременно проявляющего заботу о безопасности царской семьи и создании для нее комфорта, по достоинству оценены как русской буржуазией, так и представительствами западных держав в Петрограде. 8 июля он сменяет Г. Е. Львова на посту главы правительства, сохранив за собой портфель военного и морского министра.
22 июля, за четыре дня до открытия VI съезда РСДРП(б), Керенский инспирирует опубликование в прессе сообщения «От прокурора Петроградской судебной палаты» — о так называемом расследовании июльских событий, о привлечении к судебной ответственности «за измену и за организацию вооруженного восстания» В. И. Ленина и других видных большевиков. Буржуазная пресса охотно подхватывает сообщение прокурора, распространяя клевету на революционную партию, на лучших революционных борцов. По прямому указанию Керенского, командующий Петроградским военным округом генерал П. А. Половцев, организатор июльских расстрелов, с помощью своих подручных организует и охоту за В. И. Лениным с целью расправиться с ним. «Офицер, отправляющийся в Териоки с надеждой поймать Ленина, — писал в эмиграции генерал, — спрашивает меня, желаю ли я получить этого господина в цельном виде, или в разобранном… Отвечаю с улыбкой, что арестованные очень часто делают попытки к побегу».[101] Это было прямое указание о расправе над вождем революции.
Свою временную победу в июльские дни буржуазия пыталась использовать для установления открытой военной диктатуры. Генеральным смотром сил контрреволюции должно было стать четырехдневное так называемое Государственное совещание, проведенное в августе в Москве, в здании Большого театра. В день, когда оно открылось, забастовали в знак протеста против него 400 тысяч рабочих Московского промышленного района, а также сотни тысяч на предприятиях во многих других крупных городах России. Власти установили вокруг Большого театра тройной кордон полиции и войск. На совещании выступили с яростным призывом к удушению революции, к развертыванию практики смертных казней на фронте и в тылу верховный главнокомандующий Л. Г. Корнилов, казачий атаман А. М. Каледин, лидер кадетской партии П. Н. Милюков, а глава правительства А. Ф. Керенский со своей стороны заверил в те дни реакцию, что он сделает все возможное, чтобы раздавить революционное движение «железом и кровью».
Это положение, сложившееся после июльских событий, Ленин охарактеризовал как начало бонапартизма. Меньшевики и эсеры, отмечал он, «играют уже прямо-таки роль шутов гороховых около бонапартиста Керенского».[102] Налицо основной исторический признак бонапартизма: лавирование опирающейся на военщину «государственной власти между двумя враждебными классами и силами, более или менее уравновешивающими друг друга».[103] Для России тех дней бонапартизм не был случайностью: он представлял собой «естественный продукт развития классовой борьбы в мелкобуржуазной стране с значительно развитым капитализмом и с революционным пролетариатом».[104] Не будем обманываться фразами, писал Ленин. Не дадим ввести себя в заблуждение тем, что перед нами только еще первые шаги бонапартизма… Вместе с тем, «признать неизбежность бонапартизма вовсе не значит забыть неизбежность его краха».[105]
Еще не определилось с полной очевидностью, кого из кандидатов в русские Бонапарты предпочитают русская буржуазия и ее антантовские союзники. Похоже, что с преобладающими шансами выходит на такую роль Корнилов. Но не теряет надежду, то и дело принимая актерские позы под Наполеона, и Керенский.
Пока же, шумя и суетясь, он продолжает неослабно опекать Романовых. Как был, так и остался он их ангелом-хранителем.
9 августа он подкатывает на автомобиле к подъезду Александровского дворца.
Взбегает по парадной лестнице в апартаменты своих поднадзорных, усаживается с бывшим царем на диванчик и — после вступительных вопросов о здоровье каждого члена семьи в отдельности и о настроении всего семейства в целом — говорит:
— Знаете, Николай Александрович, вам с семьей придется отсюда уехать.
— Почему?
— Так решило вчера правительство. Поверьте мне, оно желает вам только блага. Сейчас это значит: большей для вас безопасности.
— Но куда же нам ехать, Александр Федорович?
— Простите, этого я пока не могу сказать…
— Я хотел бы в Крым, в Ливадию.
— Не будем забегать вперед. О направлении точнее будет сказано позже.
Помолчав, добавил:
— Если, как я надеюсь, вы в принципе не возразите, я попросил бы вас безотлагательно приступить к сборам.
И еще, после маленькой паузы:
— Ограничений ни для вас, ни для ее величества никаких нет. Из вещей можете взять с собой что угодно. И в сопровождение свое — по личному вашему пожеланию — тоже кого угодно.
Весеннее смятение во дворце улеглось. Понемногу все как будто притихло. Лишь монотонно скрипит пила у горки поленьев в углу парка. Николай предается любимому своему занятию. Можно подумать, что к нему возвращается душевное равновесие.
Блоку это казалось странным… 25 мая он заносит в свою книжку несколько строк поразительной проницательности.
«За завтраком… комендант Царскосельского дворца рассказывал подробности жизни царской семьи. Я вывел из этого рассказа.., что трагедия еще не началась; она или вовсе не начнется (намек на возможный выезд Романовых за границу. — М. К.), или будет ужасна, когда они (Романовы — М. К.) встанут лицом к лицу с разъяренным народом…»[1]
Впервые Тобольск был упомянут в середине июня на заседании Временного правительства А. Ф. Керенским.
В какой связи — об этом сам он рассказал так:
«Причиной, побудившей правительство перевезти семью в Тобольск, была все более обострявшаяся борьба (с большевиками… Проявлялось большое возбуждение в этом вопросе со стороны солдатско-рабочих масс… Царское Село было для нас, Временного правительства, самым больным местом… Они (большевики. — М. К.) усерднейшим образом вели пропаганду среди солдат, несших охрану в Царском, и разлагали их. Я бывал в Царском и узнавал там о непорядках и должен был реагировать, прибегая иногда к резким выражениям. Настроение солдат было напряженно-недоверчивое. Из-за того, что дежурный офицер, по старой традиции дворца, получал из царского погреба полбутылки вина, о чем узнали солдаты, вышел скандал. Неосторожная езда какого-то шофера, повредившего ограду парка автомобилем, также вызвала среди солдат подозрение, что царя хотят увезти. Все это… отнимало у нас реальную силу царскосельский гарнизон, в котором мы видели опору против разложившегося уже Петрограда».[2]
Готовя рабочему классу в продолжение июльских расстрелов новые, еще более жестокие избиения, Временное правительство спешило вывезти Романовых из эпицентра борьбы, чтобы под горячую руку не хлестнуло и по ним. А главное — расчетам как Керенского, так и Корнилова на бонапартистскую карьеру не только не наносился ущерб — они даже в какой-то степени выигрывали от удаления бывшего царя на возможно более приличную дистанцию от районов, где разыгрывались эти карьеристские страсти буржуазных калифов на час. Можно сказать: не только и даже не столько заботой о благе Романовых руководствовался в июле – августе Керенский, организуя их отправку в Тобольск, сколько заботой о политических перспективах собственной персоны. Неистовствуя почти диктаторски, возмечтав о бонапартизме, компания Керенского уже в июльские дни поставила страну на «волосок от гражданской войны».[3]
В этой обстановке и возникла мысль «изыскать для царской семьи какое-либо другое место поселения; и разрешение этого вопроса было поручено мне, — рассказывает Керенский. — Я стал выяснять эту возможность. Первоначально я предполагал увезти их куда-нибудь в центр России; остановился на имениях Михаила Александровича или Николая Михайловича. Выяснилась абсолютная невозможность сделать это. Просто немыслим был самый факт перевоза царя в эти места через рабоче-крестьянскую Россию. Немыслимо было увезти их и на юг. Там уже проживали некоторые из великих князей и Мария Федоровна, и по этому поводу там уже шли недоразумения. В конце концов я остановился на Тобольске и назвал его министрам. Его особое географическое положение, вызванное удаленностью от центра, не позволяло думать, что там возможны будут какие-либо стихийные эксцессы. Я, кроме того, знал, что там хороший губернаторский дом. На нем я и остановился. Припоминаю, что послал в Тобольск комиссию, в которую, кажется, входили Вершинин и Макаров, выяснить обстановку. Они привезли хорошие сведения».[4]
Выбору способствовал архиепископ Гермоген — личность весьма колоритная. В молодости — гвардейский офицер, однополчанин и собутыльник Николая; позднее — приятель и сподвижник Распутина, коему в немалой степени обязан был своей духовной карьерой. Не стало Распутина, а дела Гермогена все шли в гору: уже при февральской демократии он получает из рук В. Н. Львова, «революционного» обер-прокурора синода, назначение на архиепископское место в Тобольске. За ходом событий вокруг Александровского дворца архиепископ следил из Сибири весьма пристально. Когда же стало ему известно, что в правительстве обсуждается выбор нового местожительства для бывшего царя, он явился в Петроград и сказал Керенскому: если Романовых куда и перевозить, то лучше всего в Тобольск — под его, Гермогена, архиепископскую опеку.
В городе — засилье купечества и чиновничества. И в самом Тобольске, и в прилегающих районах многочисленное промонархически настроенное духовенство. Во главе всей этой темной силы — неугомонный Гермоген. Ближайшая железнодорожная станция — Тюмень — почти за 300 верст. Летом Тобольск связан с ней по реке пароходом, зимой — санным путем.
Среди обширного угрюмого простора тайги и болот город кажется отрешенным от страны, отгороженным от внешнего мира. На самом же деле, если приглядеться, отсюда ведет прямой водный путь по Иртышу и Оби к океану. А зимой — по хорошо наезженным санным трактам можно довольно быстро попасть в главные сибирские города… И проживать в Тобольске можно спокойно, а уж если так выйдет, что задумают ссыльные бежать, — убегут без особого труда и риска.
Глухоманный город, затерянный где-то у впадения Тобола в Иртыш, издавна пользовался репутацией гиблого места, куда царизм гнал — большей частью транзитом, для дальнейшего следования в Восточную Сибирь — тысячи революционных борцов за свободу. Против переселения Романовых в такое место, рассчитывал Керенский, народ возражать не будет.
Ловкости этого расчета не может в наше время надивиться уже цитированный нами Хойер: «Тобольск оставался почти не затронутым революционным возбуждением, охватившим европейскую Россию. Николай II и его семья могли находиться там вне общего внимания, а далее вырисовывалась перспектива их переброски за границу, например, в Японию. Обеспечив семье эту возможность, сам г-н Керенский вместе с тем оставался вне подозрений, ибо все знали, чем была тогда Сибирь: классическим местом изгнания осужденных — политических и иных. Следовательно, никто не смог бы бросить г-ну Керенскому упрека в том, что отправкой туда Романовых он совершил измену делу революции».[5]
Того же мнения и Александров: «Как обычно, Керенский и в этом случае оборудовал свои позиции с расчетом на оборону как против правых, так и против левых».[6]
Позиции и в самом деле удобные: они позволяли Керенскому и в демократах еще походить, и сохранить в резерве развенчанного монарха.
Впрочем, за тобольскую операцию Керенского и поругивали тоже. Белогвардейцы попрекали его тем, что он повез Романовых на восток, а не на юг. «Я не могу понять, — писал Соколов, — почему везти царя куда-либо, кроме Тобольска, означало везти его через рабоче-крестьянскую Россию, а в Тобольск — не через рабоче-крестьянскую Россию… Жизнь того времени была повсюду полна недоразумений, но ведь видим же мы, что все августейшие особы, жившие тогда на юге России, спаслись, так как они находились вблизи границы».[7]
Среди современных советологов нет на этот счет единодушия. Один, например, отмечает, что «хотя царица в свое время мечтала повесить Керенского на самом высоком суку в царскосельском парке, все же именно благодаря ему царская семья обрела безопасность на расстоянии тысячи верст от бурлящей столицы…» Пусть изгнаны — и все же это было лучше, чем опасности Царского Села. Или, как говаривал царю добрый полковник Кобылинский, — «в конце — концов лучше Сибирь, чем самосуд».[8] Шпрингеровский трест считает своим долгом пожурить Керенского за выбор Тобольска: «Судьба Романовых, несомненно, была бы иной, если бы Керенский послал их не в Сибирь, а в Крым».[9]
Харкэйв заявляет, что Романовы, выйдя из положения арестантов Александровского дворца, стали заключенными в масштабе всей России.[10] Фрэнклэнд пишет: «Очевидно, Керенский решил не допустить повторения в России французской истории. Царское Село находится на достаточном удалении от Петрограда, как Версаль от Парижа, и все же не столь далеко, чтобы туда не смогла нагрянуть чернь. Своим решением (о Тобольске. — М. К.) Керенский предотвратил повторение французского случая; но достиг он этого страшной ценой».[11]
Известив Николая 9 августа о предстоящем отъезде, Керенский направился в царскосельскую комендатуру. Сюда с утра были вызваны члены городского Совета, полковник Кобылинский, несколько офицеров и унтер-офицеров, из дислоцированных в Царском Селе полков, в их числе председатель солдатского комитета гарнизона прапорщик Ефимов. «Прежде чем сказать вам что-либо, обратился к собравшимся Керенский, — я беру с вас слово, что все, что вскоре произойдет и о чем мы сейчас должны договориться, пока останется между нами, строгой тайной».[12] Заверения даны, он продолжает: да будет известно присутствующим, что по постановлению правительства царская семья вывозится в Тобольск. Надобно решить, как это сделать.
В ходе совещания определяется план. Должны быть составлены два поезда: Один — для семьи и непосредственно сопровождающих, другой — для остальных, включая охрану. Численность воинского отряда (батальона), назначаемого в сопровождение, — примерно 350 человек. Солдат и шестерых офицеров должны выделить расположенные вокруг дворца 1-й, 2-й и 4-й гвардейские полки. Командиром отряда, как и ответственным за порядок в поездах, будет полковник Евгений Степанович Кобылинский. Над ним стоят ответственные за экспедицию особоуполномоченные правительства, недавно побывавшие в Тобольске: депутат думы В. А. Вершинин и помощник правительственного комиссара при министерстве двора (личный друг премьера) инженер П. М. Макаров.
Кобылинский энергичен. Помогает ему Ефимов. К 12 августа отряд охраны сформирован. Солдаты — молодец к молодцу. Все георгиевские кавалеры, провоевавшие около трех лет. Всем, по указанию премьера, выданы новые кители и шинели, новые винтовки. Отряд повзводно выведен на учебный плац, премьер сделал смотр, обошел шеренги, остался доволен; под конец объявил перед строем, что за время предстоящей поездки и офицерам, и солдатам будут выплачены повышенные командировочные и наградные.
Пока обмундировывали и вооружали солдат, Николай подбирал спутников. Не все приняли приглашение. Например, бывший свитский генерал Нарышкин, тот самый, который 22 марта на его глазах удрал с вокзального перрона, попросил двадцать четыре часа на размышление и больше не появлялся. Поступили так и некоторые другие. Но многие, человек сорок, согласились разделить с ним изгнание. Среди них — генерал-адъютант И. Л. Татищев, обер-гофмаршал В. А. Долгоруков, фрейлины и прислужницы С. К. Буксгевден, А. В. Гендрикова, E. А. Шнейдер, E. Н. Эрсберг, М. Г. Тутельберг, М. В. Занотти; учителя-воспитатели Сидней (Иванович) Гиббс, Пьер (Андреевич) Жильяр. В группу вошли два врача — лейбмедик E. С. Боткин и врач наследника В. Н. Деревенько. Для обслуживания семерых членов семьи были взяты: 6 лакеев, 3 слуги для наследника, 3 повара, 5 служителей, 3 комнатные девушки, писец, гардеробщик. Взят был и слуга в должности заведующего погребом.
Отъезд был назначен на раннее утро 14 августа.
Накануне приехал в Царское Село Керенский. Приказав Кобылинскому вывести на площадку перед дворцом конвой, еще раз прошелся вдоль строя, осмотрел солдат и, встав в позу, обратился к ним с напутственной речью, в которой, между прочим, сказал: «Помните, солдаты: лежачего не бьют. Держите себя вежливо, а не хамами. Не забывайте, что это бывший император. Ни он, ни его семья ни в чем не должны испытывать лишений».[13]
После этого нравоучения премьер занялся проверкой готовности транспорта. И тут выяснилось, что рабочие, узнав о назначении поездов, отказываются дать паровозы. Кое-как, с помощью Вершинина и Макарова, премьер уговорил железнодорожников выполнить его распоряжение. Паровозы из депо вышли. Затем он вручил Вершинину и Макарову собственноручно им составленную письменную инструкцию по уходу за царской семьей, с подробными наставлениями касательно быта и пропитания, вплоть до перечня рекомендуемых обеденных блюд.[14]
Вечером 13 августа Керенский снова прибыл во дворец. На этот раз он привез с собой Михаила Романова. «Их свидание состоялось в присутствии Керенского… Николай и Михаил не виделись со времени переворота и теперь не могли быть уверенными, увидятся ли еще когда-нибудь. Они стояли друг против друга… в растерянности, не зная, что делать — переминаясь с ноги на ногу, берясь за руки, трогая друг у друга пуговицы. Попрощавшись с Николаем, Михаил попросил у Керенского позволения попрощаться и с детьми… Керенский сказал, что этого он разрешить не может…»[15]
Как только Михаил вышел, Керенский поспешил воспользоваться настроением Николая, чтобы раскрыть ему главную подробность предстоящего переезда.
«— Николай Александрович, — сказал он, — теперь я могу и должен вам сказать: мое правительство решило направить вас в Тобольск. Вы и ваша семья расположитесь там в удобных условиях, в бывшей резиденции губернатора. Поверьте мне: вам будет там хорошо, кроме того, вы будете избавлены от угроз и оскорблений. Не беспокойтесь.
Взглянув на него усталыми, почти равнодушными глазами, Николай ответил:
— Я не беспокоюсь. Мы верим вам. Раз вы говорите, что это необходимо, я уверен, что это так. Мы вам верим, — еще раз повторил он».[16]
В 5 часов утра 14 августа подали поезда.
После пяти месяцев сидения под стражей семеро членов царской семьи выходят в сопровождении Керенского к главному подъезду Александровского дворца, рассаживаются в двух автомобилях и в сопровождении драгун 3-го Балтийского полка отъезжают к станции Александровской. Вслед за семьей отправляется в своем автомобиле Керенский. В пустынном поле по дороге к Александровской толпятся кучками придворные, провожая взглядами своих хозяев.
За станционной платформой виднеются стоящие в хвост друг другу два железнодорожных состава. По приглашению Керенского Романовы выбираются из автомобилей и идут к вагонам. Затем он велит начать посадку. «Александра Федоровна едва-едва влезла на подножку вагона и всей тяжестью тела повалилась на площадку, в тамбур».[17] Керенский вскочил по ступенькам в тамбур и помог ей подняться, ввел в купе, поцеловал руку и сказал: «До свиданья, ваше величество, — как видите, я предпочитаю придерживаться в обращении с вами старого титула».[18] Не все ладилось, при сверке списков не все слуги оказались налицо. «Керенский метался, как угорелый, то приказывая отправлять состав, то отменяя свое приказание».[19] Наконец, в 6 часов 10 минут отошел первый поезд: в спальном вагоне международного сообщения — семья и часть свиты, в остальных восьми вагонах — часть прислуги и охрана (стрелки 1-го полка). Следом вышел второй состав: в его десяти вагонах — остальная часть свиты и прислуга, охрана (стрелки 2-го и 4-го полков), багаж.
Поезд бывшего царя идет под японским флагом. На спальном вагоне, где средние четыре купе занимает семья, — надпись: «Японская миссия Красного Креста». Составы идут на максимальной скорости, избегая остановок в городах и на крупных станциях. Из Петрограда указано: при приближении этого поезда узловые станции оцепляются войсковыми частями, публику из вокзалов и с платформ удалять. Ненадолго задерживаются на полустанках, дольше — в открытом поле, где члены бывшей царской семьи в сопровождении Вершинина и Макарова могут иногда выйти размяться. Остальным покидать вагон запрещено.
В общем, все идет гладко, если не считать двух инцидентов: на станции Званка и в Перми. В первом пункте железнодорожники, а во втором представители местного Совета потребовали предъявления документов, пассажиров и грузов. И там, и тут Вершинину и Макарову удалось произвести впечатление своими комиссарскими мандатами, подписанными министром-председателем, Эшелоны были пропущены.
17 августа в вечерних сумерках оба поезда один за другим, с тридцатиминутным интервалом, подходят к платформам станции Тюмень. На машинах, поданных к вокзалу городской думой, комиссары перевозят семью на пристань на реке Type. Здесь, у причала, стоят три судна: «Русь», «Кормилец» и буксирное — «Тюмень». Романовы размещаются на «Руси»; свита — на «Кормильце»; багаж и прочие следующие за семьей грузы — на «Тюмени». Конвой — по всему каравану. К раннему утру погрузка закончена, караван выруливает на середину реки и берет курс на Тобольск.
Николай в тот день записываете «У Аликс, Алексея и меня по одной каюте без удобств».[20]
Навстречу из-за горизонта выплывает село Покровское — родина Распутина. Романовы разглядывают большой белый дом, выступающий среди чернеющих изб. Александра Федоровна, едва сдерживая рыдания, говорит стоящим рядом фрейлинам: «Здесь жил наш дорогой Григорий Ефимович. Здесь, в этой реке он ловил рыбу. Вы помните, он присылал нам свежую рыбу в Царское Село. Мир праху его, божьего человека. Царство ему небесное».[21]
19 августа пополудни караван подошел к Тобольску.
Оказалось, что дом, назначенный для Романовых, еще ремонтируется. Пришлось несколько дней пожить на реке, в каютах. Под конец, когда стало скучновато, комиссары устроили для подопечных поездку вверх по Тоболу в монастырь. Романовы в сопровождении комиссаров ходят по кельям, участвуют в богослужении.
26 августа, на виду у тысяч сбежавшихся к берегу тобольцев, начинается выгрузка.
От скрипучего настила пристани вверх к городу вытягивается шествие.
Впереди — глава семьи. Он идет спокойно, даже уверенно, сохраняя осанку. Только заметнее прежнего нервное подергивание плеча да выражение усталости во взгляде. На нем защитного цвета офицерская гимнастерка с золотыми полковничьими погонами и такого же, фронтового кроя, штабистские бриджи, заправленные в хромовые голенища гармошкой.
За ним легкой походкой, почти вприпрыжку, следует мальчик, опрятный, аккуратно подстриженный и довольно рослый. Слишком бескровное для подростка лицо, большие глаза, с любопытством скользящие по всему окружающему, и та же точно офицерская форма, что у отца: гимнастерка с золотыми погонами, бриджи, до блеска начищенные дядькой Нагорным хромовые сапоги.[22]
За мальчиком — в фаэтоне на покачивающихся рессорах — его мать: все тот же, знакомый России и миру, но еще более заострившийся профиль. Высокомерие, тоска и мертвящее презрение ко всему, на что падает ее стеклянный взгляд.
За коляской, суетясь и на ходу сбиваясь в кучку, семенят в длинных шевиотовых юбках четыре принцессы: на всех одинаковые осенние джемперы, в руках четыре совершенно одинаковых ридикюля. Миловидная Мария. Остальные три кажутся почти безликими, они ни в кого — ни в отца, ни в мать.
А дальше, пестрой кавалькадой, — свита и челядь.
Князья и фрейлины. Графини и баронессы. Камердинеры и няни. Слуги четы, слуги дочерей и сына, слуги свиты и слуги слуг.
Багаж еще не выгружен. Он на всех трех пароходах — необъятный груз, вплоть до мебельных гарнитуров из царскосельских дворцов. А пока самое легкое свитские и слуги несут в руках.
Всего до полусотни человек, добровольно последовавших в изгнание за бывшим императором. Впрочем, все добровольные изгнанники получили твердое заверение генерала Татищева и полковника Кобылинского, что им в прежнем объеме и в прежние сроки будет выдаваться установленное жалованье…
Подошли к двухэтажному зданию. Постояли перед фасадом, блистающим свежей окраской. Все, кроме Александры Федоровны, не желавшей ни на что глядеть, осмотрели дом сверху донизу. Николай повернулся к Долгорукову.
«— Так кто здесь жил, князь?
— Губернатор, ваше величество.
— Кто это? — он наморщил лоб, силясь что-то или кого-то вспомнить.
— Да этот, как его… Ордовский-Танаевский…
— И где он сейчас?
— Да говорят — выехал куда-то… Еще в марте отсюда уехал, то есть бежал. И никто не знает, где он, что он.
— Странно… Не могу вспомнить, чтобы я его принимал. Мне кто-нибудь его представлял?.. Неужели он у меня ни разу не был?».[23]
У входа, все еще морща лоб и что-то припоминая, Николай пропустил вперед жену, сына и дочерей и перешагнул через порог.
Дом каменный, двухэтажный, с деревянным балконом, с садом. С улицы палисадник за железной изгородью. Вся усадьба вместе со служебными постройками и садом обнесена тесовой оградой. На углах ограды и у ворот будки для часовых. Еще вчера улица называлась Дворянской. В день приезда Романовых прибили новые таблички: улица Свободы.
Комнат в двух этажах — 18. Есть электричество и водопровод. Семья располагается на верхнем этаже: кабинет для Николая, комната для Алексея, четыре комнаты для дам, гостиная, столовая.
Комнаты в верхнем этаже отлично меблированы: кое-что осталось от губернатора, многое доставлено из Царского Села. Дорогие диваны, кресла и пуфы, ковры и гобелены, шелковые и бархатные драпри, портьеры на окнах и дверях. И на этом фоне — ливреи и золотые позументы лакеев, снующих по этажам.
Наверху относительно просторно, первый же этаж, отведенный для прислуги и части охраны, набит людьми. Есть еще цокольный, полуподвальный этаж, где размещены кухня и кладовые, — там и того хуже. Поскольку в губернаторском доме тесно, некоторые свитские и часть прислуги разместились в доме напротив, тоже двухэтажном, купца Корнилова. Там же, на противоположной стороне улицы, поселились оба комиссара и Кобылинский. Инструкция запрещала сопровождающим снимать частные квартиры. Они нарушили ее с первых дней, частью расселившись по городу.
Настроение у обитателей губернаторского дома в общем неплохое. Хоть и под стражей, а терпимо. Тепло, уютно, спокойно. Тишина и непринужденность сменили тревожное напряжение Александровского дворца. Комиссары приветливы и предупредительны. Кобылинский — весь внимание и забота. Днем всем семейством, гуськом, идут через улицу и бульварчик на богослужение в близлежащую церковь Покрова Богородицы. Из той же церкви взят в домашние духовники семьи отец Алексей Беляев, епископом Гермогеном рекомендованный. Вечерами священник сидит, благостно сложа руки, в гостиной, потрясенный своим возвышением, о каком сроду и думать не мог, беседует то с его величеством, то с ее величеством, удостаивается поощрительных улыбок, все рассказывает, нашептывает, поясняет… Вечерами же через улицу, из корниловското дома, бегают сюда в гости и свитские — на чаепитие в обществе их величеств, сыграть в безик или трик-трак, а то и просто посудачить о всякой всячине, шепнуть хозяевам занятный слушок.
Где-то там, далеко, за тысячи верст, волнуется взбудораженная страна, все выше поднимаются волны небывалых событий. А здесь, в сибирской глуши и тиши, на краю болот и тайги, притаилась и скромно коротает часы за игрой в трик-трак недавно всемогущая императорская пара, Россией как будто потерянная из виду, всеми почти забытая. Надвигаются на этот край осенние долгие вечера, окутали его туманы и темень. Только если выглянуть из затянутых драпри окон верхнего этажа, то видно: мелькают сквозь влажную пелену огни на реке и доносятся далекие гудки как будто заблудившихся пароходов.
Тишь обманчива. Сумерки коварны. Вокруг дома бродят неизвестные. Заглядывают в окна, подают знаки, суют в щели записки, а завидя дежурного офицера, спешат уйти в темноту.
Не прошло и двух недель после того, как Романовы перешагнули порог этого дома, а из центра дошла сюда весть о зловещем событии, потрясшем страну: о мятеже недавнего царского генерала, в данный момент верховного главнокомандующего, — Корнилова.
Рост революционной активности народных масс, углубление их доверия к большевикам свидетельствовали о том, что новый подъем революции не за горами. Керенский вознамерился уничтожить большевистскую партию, ликвидировать Советы, обессилить кровопусканием рабочий класс, обуздать революцию.
7 сентября (25 августа) Корнилов двинул на Петроград 3-й конный корпус генерала Крымова, объявив, что желает «спасти Родину». Участвовал поначалу в заговоре и Керенский. Но когда дело началось, Керенский объявил Корнилова мятежником против Временного правительства. В ответ на выступление Корнилова ЦК большевистской партии призвал рабочих и солдат к вооруженному отпору, в то же время не прекращая, как требовал того Ленин, разоблачать антинародную политику Временного правительства и его эсеро-меньшевистских приспешников.
Грозная опасность всколыхнула народные массы. Большевистская партия в те критические дни выступила как руководящий центр, вокруг которого сконцентрировались революционные силы. Рабочие быстро вооружились. Красногвардейские отряды возросли в те дни в несколько раз. Были посланы агитаторы навстречу корниловским полкам. Уже на четвертый день мятежа не было у Корнилова части, которая не отказалась бы наступать на революционный Петроград. В результате корниловщина была разгромлена. Крымов застрелился. Корнилов и его сподвижники — в их числе Деникин и Лукомский — были арестованы и отправлены в тюрьму (откуда потом бежали).
Весть о провале корниловского мятежа доходит до Тобольска. Александра Федоровна в отчаянии говорит Софье Буксгевден, что «свет еще раз померк» в ее глазах. Но город пока еще тих, все вокруг спокойно и дремотно.
По булыжным спускам к пристани громыхают, подскакивая на рытвинах, телеги — идут купеческие обозы с рыбой и маслом. Буржуазная городская дума распорядитель Тобольска. Думе подыгрывает местный Совет, возглавляемый меньшевистско-эсеровскими краснобаями. Они располагают в совете большинством голосов, но не имеют ни авторитета, ни власти, чтобы хоть заглянуть в губернаторский дом; у них не только нет контроля над заключенными, свитой и охраной — их и на порог туда не пускают.
Зато установили прочную связь с губернаторским домом Гермоген и его помощники. Главным посредником служит отец Алексей. Он вхож в дом на правах духовника. Он поддерживает контакты между резиденцией Романовых и обложившими ее силами монархической контрреволюции. Стараниями Гермогена доступ к царской семье практически открыт для всех, кто возглавляет подготовку к ее освобождению. Ведется же эта подготовка усиленно с первых дней пребывания в доме именитых постояльцев.
Гермоген в своей духовной вотчине назначает и перемещает пастырей и монахов с таким расчетом, чтобы в случае вооруженного выступления в пользу Романовых у него были под рукой в нужный момент и в нужных пунктах нужные люди. Прикидывая расстановку сил в прилегающих к Тобольску сибирских просторах, архиепископ особые надежды возлагает на богатейшие монастыри. Тут сосредоточены подвластные ему материальные средства и живая сила.
К церковному фронту примыкает фронт мирской. Это в первую очередь «Союз фронтовиков» с резиденцией в Тобольске — организация офицеров и унтер-офицеров из буржуазных и кулацких слоев местного населения. Возглавляет «Союз» некий Василий Лепилин, бывший штабс-капитан и якобы бывший политический ссыльный, субъект с темным прошлым, которого Гермоген с декабря 1917 года взял на свое содержание, назначив ему и его организации ежемесячную субсидию в 12 тысяч рублей. Неподалеку от города, у безлюдного берега Иртыша, притаилась с погашенными огнями шхуна «Мария». Чья она и для чего поставлена, с кем и куда собирается? Поговаривают в городе: при первом удобном случае, еще этой осенью (1917 года), а если не удастся до морозов едва пригреет весеннее солнце и начнут вскрываться реки, архиепископ Гермоген с помощью этой шхуны сделает великое историческое дело. То есть отправит отсюда кого надо прямым путем к океану — и невозможно будет ни найти, ни догнать, ни перехватить шхуну… И еще ходит с непроницаемым лицом комендант Кобылинский.
С комиссарами Временного правительства отношения у него отличные. Но они прибыли ненадолго, им уже пора возвращаться в Петроград. Пришла, как обещал Керенский, замена. Собрав свои чемоданчики, Макаров и Вершинин уходят на пристань.
Имя сменившего их уполномоченного — Василий Семенович Панкратов.
Судьба его необычна.
В юности — токарь петербургского завода Семянникова. С 1881 года вовлечен в «Народную волю», организатор рабочих кружков, некоторое время работает на Юге, в киевской секции народовольческой организации. Был осужден, просидел четырнадцать лет в одиночной камере в Шлиссельбурге, попал в ссылку в Якутию. Возвратился из ссылки в 1905 году, принял участие в Декабрьском вооруженном восстании в Москве. В мае 1907 года снова схвачен и сослан в Якутию.
С 1912 года находится в Питере, под надзором полиции; а в марте 1917 года вновь включившегося в политическую деятельность бывшего семянниковского токаря эсеры восславили как ветерана и героя своей партии. Обработали его, настроили против большевиков, обратили в свою промещанскую, прокулацкую веру. Его-то Керенский и послал на смену Вершинину и Макарову. Проводил бывшего шлиссельбуржца на тобольскую должность с подчеркнутым почетом, трижды принимал его в Зимнем дворце, подолгу сам инструктировал. Сверх того, отправил его на консультацию к своей приятельнице Е. К. Брешко-Брешковской. Та же, прозывавшаяся у эсеров «бабушкой русской революции», напутствовала его словами: «Смотри же, Панкратов, ты сам все испытал, пойми и их испытания. Ты человек, и они тоже люди».
Умудренный этими наставлениями, бывший шлиссельбуржец и выехал в сентябре 1917 года из Петрограда в Тобольск, прихватив с собой на роль заместителя некоего В. А. Никольского, а в карман положив мандат № 3019, гласивший:
«Предъявитель сего Василий Семенович Панкратов назначен Временным правительством комиссаром по охране бывшего царя Николая Александровича Романова, находящегося в гор. Тобольске, и его семейства.
Министр-председатель Александр Керенский»[24]
Первое появление в губернаторском доме нового комиссара выглядит в его собственном описании так:
«Не желая нарушать приличия, я заявил камердинеру, что желаю видеть бывшего царя. Камердинер исполнил поручение, отворив мне дверь его кабинета».
Обмен приветствиями, затем Николай спрашивает:
«— Скажите, пожалуйста, а как здоровье Александра Федоровича Керенского?
В этом вопросе звучала какая-то неподдельная искренность, соединенная с симпатией, и даже признательность… Я сказал ему:
— Я желал бы познакомиться с вашей семьей.
— Пожалуйста… Извините, я сейчас… — ответил бывший царь, выходя из кабинета, оставив меня одного на несколько минут. Потом вернулся и сказал: Пожалуйста, господин комиссар.
Вхожу в большой зал и с ужасом вижу такую картину: вся семья выстроилась в стройную шеренгу, руки по швам. Ближе всего к входу Александра Федоровна, рядом с ней Алексей, затем княжны.
Что это? Демонстрация? — мелькнуло у меня в голове. Но тотчас же прогнал эту мысль и стал здороваться».[25]
Зря, конечно, поторопился эсеровский комиссар «прогнать эту мысль». Демонстрация была. В то время, как он расшаркивается перед своими подопечными и обхаживает их, самоотверженно прикрывая от «распустившегося» конвоя, за глаза и в дневниках они же называют его «поганцем», «ничтожеством», Николай в кругу семьи презрительно именует его не иначе как «этот маленький человечек» (комиссар был небольшого роста).
Теперь, ограждаемые уже «маленьким человечком» с героической шлиссельбургской репутацией (солдаты поначалу отнеслись к нему с большим уважением), Романовы ведут в губернаторском доме размеренную, в своем роде приятную жизнь. Этот период их пребывания в Тобольске под началом Панкратова и Никольского западная буржуазная историография называет «самым благополучным и трогательным» за все 18 месяцев их сибирско-уральского изгнания. Началась в октябре – ноябре «расцвеченная ледяными узорами», в трескучих морозах и снежных завалах, красивая и грустная, исполненная для них (Романовых) неясных, но твердых надежд на избавление тобольская зима.[26]
За зеленым ломберным столиком, поставленным в гостиной, у окна с видом на Иртыш, общество отдает вечера двум любимым играм семьи — безику и трик-траку. За обеденным столом обычно сидят в кругу семьи Татищев, Долгоруков, доктор Боткин, Жильяр и Гиббс, иногда приглашается (с сыном гимназистом Колей) и доктор Деревенько. Фрейлины, как встарь, почтительно увиваются вокруг осунувшейся Александры Федоровны, хотя могут иногда позволить себе вольность, какую прежде нельзя было и представить. Александра Федоровна чаще мрачна; усевшись в откидное кресло, поглядывая на прикорнувших у ее ног собак Джимми и Ортипо, она обычно рукодельничает, раскладывает пасьянс, а чаще пишет письма. Пишут и другие, в том числе глава семьи (его основные корреспонденты — пребывающая в Крыму мать, сестры Ольга и Ксения). Но Александра Федоровна пишет особенно увлеченно, в иные дни нескончаемо. Чаще всего Вырубовой, а бывает и другим, например, Н. В. Воейковой, жене бывшего дворцового коменданта. В Тобольске она даже перешла в своей переписке на русский язык — Панкратов подсказал ей, что в данной обстановке она таким образом избежит лишних недоразумений и неприятностей. Через его руки вообще проходит в обе стороны вся корреспонденция семьи. Ему удается таким образом перехватывать и скрывать от Романовых неприятные для них письма с угрозами и проклятьями, поступающие со всех концов России.
Оказывается, к концу своего 23-летнего проживания в России Алиса все же овладела русской грамотой, хотя и не безупречно.
Одно из ее тобольских писем к Н. В. Воейковой (полностью сохранены орфография и пунктуация):
«2/15 марта 1918 г.
Милая Нина,
Самое сердечное спасибо за хорошее письмо — так обрадовано была наконец иметь от вас всех известии. Надеюсь, что Мme Zizi[27] передала всем привет. Бедный Папа![28] Больно его таким видить, скажите ему что хозяйка целует Nuss knacker[29] и часто с любовью его помнит и надеется что еще увидимся что не надо падать духом — Господу Богу все возможно и Он еще дорогую родину спасеть… А нам лучше всех живется. Были весные дни, теперь опять 17–20 гр. мороза, но на солнце очень уже тепло — они даже немного загорели. На дворе усердно дрову рублят и колят. Много учятся время скоро бежит — 7 м: уже что сюда пересалились. Тяжелая годовщина сегодня! Но Господь милостив. Как у Голово[30] глаза? И сердце. Передайте ему и всем Вашим наш искренный привет. — По вечерам Муж читает нам в слух — мы вышиваем или играем в карты. — Иногда выхожу, когда не слишком холодно, даже два раза наслаждался, сидя на балконе.
Очень рады знать, что котик здоров…[31] Можете ли быть Ангелом т. к. на островах живете и переслать письмо Ольге К.[32]: почта не идет, а этим Образом могу ее за письмо благодарить.
Прощайте, нет досвиданье. Милая Нина — Господь с Вами».[33]
Николай попросил Панкратова выписать иностранные газеты и журналы. Испрошено у Петрограда разрешение, почта поступает; бывший верховный главнокомандующий следит по зарубежным источникам за ходом мировой войны. Днем в одиночку или с дочерьми много гуляет по двору, расчищает снег, прокапывает в сугробах дорожки. На прогулки выходит в любую погоду, подолгу занимается физической работой на открытом воздухе, пилит и укладывает дрова (по его просьбе Панкратов приказал солдатам навезти лесу). Его тетрадь в те дни заполнена упоминаниями об этом — за время пребывания в Тобольске он перепилил и перетаскал с места на место десятки кубометров дров.
Не выдерживают, работая с ним на пару, ни дочери, ни Татищев с Долгоруковым, ни даже молодые стрелки-конвойные, хотя бывает, что и он сдает. Панкратов спросил его однажды, не оборудовать ли для него столярную мастерскую. Николай сказал, что не надо, столярничать ему не нравится.
Отмечаются вечеринками семейные даты. Иногда устраиваются даже маскарады.
Детей продолжают учить. Часть преподавателей выписана через Временное правительство из столицы. Поздней осенью в губернаторском доме начинаются занятия. Основные предметы ведут: вызванная из Царского Села учительница гимназии Битнер (география);[34] вызванный из Петрограда учитель гимназии Батурин (математика); полковник в отставке Николай Романов (новая и новейшая история);[35] бакалавр философских наук Александра Романова (богословие); бывшая фрейлина Гендрикова (древняя история); доктор Боткин (биология); бывший князь Татищев (русский язык); Пьер Жильяр (французский); Сидней Гоббс (английский) и т. д.[36]
Довелось и комиссару Временного правительства выступить перед семьей Романовых — в роли не то учителя, не то пропагандиста.
Случилось однажды так, что на квартиру комиссара забрел зубной врач, вызванный из центра к Романовым. Он взял почитать у Панкратова книгу его воспоминаний «Возврат к жизни», незадолго до того изданную в Петрограде. Прочитав, передал книгу Николаю, тот — жене и детям. «Вы знаете, — сказал комиссару через несколько дней врач, — они все прочли вашу книгу, и представьте, говорю вам без всяких преувеличений, все они от нее просто в восторге».[37]
Вскоре Николай попросил Панкратова выступить перед ним и семьей с устными рассказами на ту же тему. У эсеровского уполномоченного хватило неуважения к самому себе, чтобы из истории своих страданий на каторге и в ссылке сделать развлечение для того, кто олицетворял и возглавлял этот сад пыток. До Александры Федоровны суть повествования Панкратовa, видимо, доходила слабо, потому что однажды она прервала его вопросом: «Мне все же непонятно, господин комиссар, почему вы так ненавидели наших жандармов?»[38] По ее представлениям жандармов нельзя было не любить. Тронутый столь лестным для него вниманием бывшей царской четы, идейный питомец Брешко-Брешковской и Керенского умиляется: «Какая странная игра судьбы. Почти всю жизнь быть гонимым, считаться (?) вредным человеком, врагом династии. Но вот условия меняются — и этот вреднейший человек приглашается преподавателем, наставником детей бывшего самодержца».[39] За любезную улыбку своего поднадзорного эсеровский уполномоченный готов ему все простить. Он не видит за четой ни малейшей вины перед страной и народом: «Эта семья, — рассуждает он, приглядываясь к обитателям губернаторского дома, — задыхалась в однообразии дворцовой атмосферы, испытывала голод духовный, жажду встреч с людьми из другой среды, но традиции, как тяжелая гиря, тянули ее назад и делали рабами этикета».[40]
Династию погубил этикет!.. Не будь проклятого этикета, бывший слесарь завода Семянникова, вместо того чтобы 14 лет сидеть в Шлиссельбурге, ходил бы, может быть, по Иорданской лестнице в Зимний дворец…
Присматриваясь к двусмысленному поведению комиссара, солдаты быстро в нем разочаровались, некоторые стали поговаривать, не лучше ли ему из Тобольска уехать.
Вообще же солдаты держали себя в доме с неизменным достоинством, были сдержанны и корректны, чего нельзя сказать о вывезенных из Александровского дворца слугах. Прежде, во дворце, эти люди замирали при одном появлении царской особы. Здесь, в Тобольске, они брюзжат на своих хозяев, пакостят, склочничают, небрежны, неопрятны, грубы. «Даже в то трудное время преданность придворной прислуги их величествам не помешала им красть провизию, подавать невероятные счета, съедать присылаемые их величествам подарки и напиваться до того, чтобы ползать мимо комнат их величеств на четвереньках».[41]
Члены семьи относятся к конвойным по-разному. Мария бегает в караулку, кокетничает с молодыми солдатами. Алексей ходит по постам, собирает для своей коллекции пуговицы, пряжки, пустые гильзы. Захаживает иногда в караулку Николай, присаживается поиграть с рядовыми в шашки. Александра Федоровна как бы вовсе не замечает конвоя, проходит молча, всем своим видом выражая безразличие. В такой же манере она отозвалась однажды на напоминание о страданиях солдат на фронте.
Осенью семнадцатого года в Тобольске, как и в других городах России, проводился сбор пожертвований на нужды Действующей армии. Через Татищева и Кобылинского общественные организации передали подписной лист в губернаторский дом. Там вывели цифру: 300 рублей. Тоболяки недовольны, требуют возвратить Романовым скаредный взнос, слышатся возгласы: «А для Распутина, небось, не скупились». Сник и Панкратов: «Меня поразила скупость. Семья в семь человек жертвует 300 рублей, имея только в русских банках свыше ста миллионов». Поднеся лист поближе к глазам, Панкратов устанавливает, что цифру вписала Александра Федоровна. «Да, — соглашается он, — Алиса была скупа для России. Она могла бы быть в союзе с людьми, которые готовы были жертвовать Россией. Ведь известны были ее пожертвования на германский Красный Крест уже во время войны».[42]
Надменная, холодная, с усмешкой презрения на бескровных тонких губах, стоит она перед эсеровским комиссаром, и даже он не может не заметить, насколько чужда она земле, куда занесло ее 23 года назад и где теперь приходится ей томиться. Он подумал об этом уже при первой встрече, когда Романовы, выстроившись шеренгой в зале, произвели на него «впечатление семьи, которая могла бы быть нормальной в нормальных условиях». «Кроме, конечно, Александры Федоровны», — делает он оговорку. «Она произвела на меня впечатление совсем особое. В ней сразу почувствовал я что-то чуждое русской женщине». И далее: «Александра Федоровна произносила русские слова с сильным акцентом, и было заметно, что русский язык практически ей плохо давался… Каждую фразу она произносила с трудом, с немецким акцентом, словом, как иностранка, выучившаяся русскому языку по книгам, а не практически… Замкнутость ее и склонность к уединению бросались в глаза… В ее отношениях замечались черствость и высокомерие. В игре в городки и в пилке кругляков она никогда не принимала участия. Иногда лишь она интересовалась курами и утками, которых завел повар на заднем дворе…».[43]
«Встретил я ее одиноко бродящую по засоренным дорожкам заднего дворика, среди кур и уток, спрашиваю ее о здоровье.
— Здравствуйте, господин комиссар. Благодарю вас, здорова. Иногда болят зубы. Нельзя ли вызвать нашего зубного врача из Ялты?
— Он уже вызван. Временное правительство разрешило ему приехать. Бывшая царица опять благодарит.
— Вы любите огородничать, заниматься цветоводством? — спрашиваю ее, ибо она очень много времени проводила в этом запущенном огородике-садике.
— Мне нравится здесь… Куры, утки ходят… Погода здесь хорошая… Мы не думали… Мы думали, что здесь холодно…
Каждую фразу Александра Федоровна произносила с трудом, с немецким акцентом…
— К сожалению, у нас очень мало знают о России даже природные русские, а о Сибири — и того меньше, — говорю я.
— Это почему? — спрашивает Александра Федоровна.
— Не любят России, больше разъезжают по Западной Европе.
Мое объяснение, по-видимому, не понравилось ей, и она замолчала».
В первые месяцы своей тобольской жизни Романовы в средствах не нуждались. Они могли позволить себе и содержание в губернаторском доме большого штата прислуги, и собственное более чем нестесненное продовольственное обеспечение. Продукты закупались в громадных количествах в лавках, на рынке. В результате подскочили цены, что вызвало ропот среди населения Тобольска. Был, правда, еще один, на первых порах довольно обильный источник снабжения: доброхотные даяния окрестных монастырей, приношения из кулацких дворов, из поповских усадеб.
И все же на одних подарках и посылках не продержишься; нужны деньги. А деньги по старой привычке расходовались с такой легкостью, что в конце концов наличности стало не хватать.
Львов в эмиграции показывал: «Был нами также разрешен вопрос о средствах царской семьи. Конечно, она должна была жить на свои личные средства. Правительство обязано было нести лишь те расходы, которые вызывались его собственными мероприятиями по адресу семьи».[44] Ныне пресса Шпрингера оспаривает это утверждение. Она ссылается на заявление Керенского о том, что «Временное правительство взяло на себя содержание семьи бывшего царя».[45] В подкрепление приводится свидетельство Кобылинского: «Перед нашим отъездом в Тобольск Керенский сказал мне: „Бывший царь доверен вашему попечению. Его семья не должна терпеть ни в чем нужды“».[46] И после всего этого, негодует «Вельт», «Временное правительство уклонилось от выполнения своих обещаний и обязательств, оставив несчастную семью, без вины со своей стороны потерявшую свободу, к тому же еще и без средств к существованию». И далее: «Тщетно обращается Кобылинский в Петроград — все его письма остаются без ответа».[47]
Керенскому, у которого горит под ногами земля, уже не до обитателей губернаторского дома в Тобольске; ему, в отчаянии мечущемуся под первыми сполохами надвинувшейся социалистической революции, уже некогда заботиться ни о дальнейшей защите Романовых, ни о их прокорме. Петроград на запросы не откликается, «и полковнику Кобылинскому не остается ничего другого, как пойти по городу в поисках ссуд, чтобы прокормить вверенную его попечению семью».[48]
Со ссудами же обстояло так. В первое время после приезда Романовых тобольское купечество в общем относилось к ним весьма сочувственно. Отпускать им продукты и товары в Кредит почиталось за честь. Когда же обозначились у Романовых (еще при Временном правительстве) материальные затруднения, местные севрюжники быстро охладели к августейшей клиентуре, стали прижимистыми и несговорчивыми. Повар Харитонов, ходивший по магазинам и рынку за продуктами, все чаще возвращался с полупустыми корзинами, докладывая Кобылинскому, что торговцы «больше не верят» и «скоро в кредит вовсе отпускать не будут». Комендант пошел по городу в поисках займов (предварительно уволив из соображений экономии часть прислуги). Он выдавал кредиторам векселя за тремя подписями: Татищева, Долгорукова и своей.
Это не значит, что у Романовых вообще не было денег. Средства у них были огромные, частью (в виде драгоценностей, например) при себе. Даже Львову и Керенскому пришлось в эмиграции признать, что, по установленным Временным правительством данным, на банковских счетах Романовых за рубежом числилось минимум 14 миллионов рублей.[49] Согласно же некоторым другим источникам, подлинные размеры состояния Романовых занижены Львовым и Керенским раз в двадцать. Но, во всяком случае, деньгами своими Романовы в ту пору воспользоваться вполне свободно не могли. «Хотя деньги семья имела, они были депонированы в иностранных банках, а в тогдашних условиях отозвать эти средства из немецких и английских банков было невозможно».[50] Время от времени поступала финансовая помощь из центра от монархистов (немалые суммы присылали, в частности, Ярошинский и Вырубова), но и ее хватало ненадолго.
23 февраля 1918 года Кобылинский получил из Петрограда официальную телеграмму, извещавшую его о том, что «у народа нет средств содержать царскую семью». Под телеграммой стояла подпись В. А. Карелина — народного комиссара государственных имуществ (один из организаторов и лидеров партии левых эсеров; после Октября вместе с Марией Спиридоновой и некоторыми другими деятелями этой партии вошел — ненадолго — в состав Советского правительства). Карелин извещал, что государство может взять на себя лишь расходы, связанные с предоставлением помещения, отоплением и освещением, а также обеспечить членов семьи солдатским пайком. В остальном Романовы должны жить на собственные средства; им предоставляется право расходовать 600 рублей в месяц на человека, или 4200 рублей в месяц на семью.
Как раз на материальные затруднения семьи некоторые западные авторы особенно охотно ссылаются, доказывая, будто Романовы из патриотических чувств готовы были претерпеть любые невзгоды, лишь бы «остаться дома, в России»; их нужда якобы подчеркивает величие их отказа бежать куда-либо, в особенности за границу. Весь их тобольский период якобы характеризуется «покорностью судьбе и умиротворенностью». Они, по утверждению шпрингеровской прессы, «вовсе не собирались оставить русскую территорию… Царица говорила тогда в Тобольске, как и раньше, в Царском Селе: ничто не заставит меня покинуть Россию».[51] То же, впрочем, доказывали в свое время белоэмигранты. «Намекни она (Александра Федоровна) хоть одним словом, и император Вильгельм обеспечил бы ей мирное и тихое существование на родине ее величества. Но, уже будучи в заключении в холодном Тобольске и терпя всякие ограничения и неудобства, ее величество говорила: „Я лучше буду поломойкой, но я буду в России“. Редко кто обладает той горячей любовью и верой в русского человека, какими была проникнута государыня императрица, несмотря на то, что от нас, русских, она ничего не видела, кроме насмешек и оскорблений».[52]
Все эти и подобные им утверждения необоснованны. С первых же недель после крушения царизма Романовы стремились выездом из России обезопасить себя от грозящих неприятностей и таким образом обеспечить себе возможность в подходящий момент возвратиться к утраченному. При этом они, как правило, учитывали, что тайное бегство, связанное с вооруженным насилием, куда опасней открытого выезда при попустительстве буржуазных властей или при «мирном» содействии реакционно настроенных слоев населения. В условиях первых тобольских месяцев Романовым были не очень-то по душе варианты авантюрного бегства: им не хотелось менять, как им казалось, «верное на неверное». Только когда выяснилось, что «верного» ждать бесцельно, ставка была перенесена на «неверное», но поздно. Они, впрочем, никогда не считали, что бежать поздно.
День за днем, неделю за неделей отсчитывает Николай, томясь и выжидая перелома в своей судьбе. Но перелома нет, и решение еще где-то таится. Он коротает время за чтением, играет в любительских спектаклях. Причудливо пестрит его дневник именами авторов, названиями книг. За Толстым следует Лейкин, за Тургеневым — Аверченко, за «Пошехонской стариной» Салтыкова-Щедрина — «Приключения Шерлока Холмса» Конан-Дойля. На пятидесятом году жизни в тобольском губернаторском доме он впервые берет в руки «Войну и мир».
Под его руководством и при его актерском участии обитатели верхнего этажа выписывают из пьес роли, заучивают их, проводят репетиции, по вечерам разыгрывают спектакли.
За событиями в центре страны он мог следить по газетам, которыми аккуратно снабжал его Панкратов; многое же он узнавал из писем и особенно из рассказов приезжих. 7 октября он записывает (на стр. 9), что «появился мистер Гиббс, который рассказывал нам много интересного о жизни в Петрограде»; несколько ранее (22 сентября, стр. 2) с такой же «интересной» информацией о происходящем в центре «прибыл наш добрый барон Боде» (который, кстати, привез и «груз дополнительных предметов для хозяйства и некоторые наши вещи из Царского Села»). Присылают письма с различными ориентирующими сведениями сестра Ксения (10 октября, стр. 10), «дорогая мама́» (12 октября, стр. 11) и другие. К середине и концу октября его записи, касающиеся общей политической обстановки, становятся все более мрачными и тревожными. Он, отмечает необычные перебои в поступлении информации с прессой. «Уже два дня не приходят агентские телеграммы» (4 ноября, стр. 19). Он предполагает, что, «должно быть, неважные события происходят в больших городах» (4 ноября, стр. 19). «Давно газет уже никаких из Петрограда не приходило, также и телеграмм. В такое тяжелое время это жутко» (11 ноября, стр. 21).
Он еще не знает, что как раз в эти дни совершился величайший поворот в человеческой истории, что открылась новая глава в книге летописей России и что на страницах этой книги уже не будет места ни для него, ни для его заступников, ни вообще для того призрачного, растаявшего мира, на возвращение которого он все еще надеялся. «Неважными событиями» были: победа вооруженного восстания рабочих и солдат в Петрограде; арест Временного правительства в Зимнем дворце и бегство Керенского в автомобиле под американским флагом.
К осени 1917 года трудящиеся России в массе своей окончательно разочаровались в политике правящих групп и сознательно, по своему свободному выбору, стали на сторону большевиков. Характеризуя этот период, Ленин писал: рабочие и солдаты в сентябре и начале октября в громадном большинстве уже перешли на нашу сторону.[53]
В невиданно короткий срок большевистская партия создала политическую армию социалистической революции. Большинство народа шло за ней. Ленинские идеи борьбы за народную власть овладели массами и стали материальной силой. Рабочий класс — авангард революции — развил огромную энергию: он стал цементирующей силой в Советах, укрепил профсоюзы, выковал грозное оружие пролетарской революции — Красную гвардию. «Все формы пролетарского движения тесно связывала главная цель — завоевание власти Советами».[54]
В 9 часов 40 минут вечера 25 октября (7 ноября) 1917 года выстрелом из шестидюймовой пушки крейсер «Аврора» возвестил о начале новой эры в истории человечества — эры Великой Октябрьской социалистической революции.
В ночь с 25 на 26 октября революционные рабочие, солдаты и матросы штурмом взяли Зимний дворец.
На открывшемся в Смольном 25 октября (7 ноября) II Всероссийском съезде Советов было объявлено о переходе всей власти в руки Советов, приняты декреты о мире и о земле, сформировано первое Советское правительство Совет народных комиссаров — во главе с В. И. Лениным.
Закончив свою работу, делегаты съезда разъехались на места, чтобы рассказать народу о победе Советов в Петрограде, чтобы способствовать утверждению советской власти по всей стране.
Петроград сделал решающий шаг. За ним поднялась вся страна.
С октября – ноября 1917 года по январь – февраль 1918 года советская власть успела распространиться по всей России. Это распространение народной власти высоким темпом по территории громадной страны Ленин охарактеризовал как «триумфальное шествие».
В период триумфального марша Советов ЦК партии и ВЦИК направили на места тысячи опытных стойких борцов за утверждение нового строя. Только Петроград послал в губернии и уезды до 15 тысяч рабочих — энергичных проводников большевистского влияния на массы, самоотверженных руководителей революции на местах.
Соединенные усилия этих посланцев партии с революционным активом на местах способствовали триумфальному шествию советской власти и по соседним с Тобольской губернией крупнейшим промышленным районам Сибири и Урала.
Концентрация пролетариата в этих районах была весьма высокой. Крупные и средние предприятия с их многочисленным и сплоченным рабочим классом были по традиции опорными базами партии большевиков. Эта особенность сказалась здесь и на темпе событий после 25 октября (7 ноября) 1917 года. В Екатеринбурге, политическом центре Урала, советская власть утвердилась уже на второй день после победы вооруженного восстания в Петрограде; по другим уральским городам — в течение 26 и 7 октября (8 и 9 ноября). Провозглашение советской власти Западно-Сибирским областным III съездом Советов в Омске состоялось в первой декаде декабря. По различным причинам, однако, «значительно позднее власть Советов реально установилась в Тобольской губернии».[55] Как отмечает далее И. Минц, «в Тобольской губернии (Тюмень, Тюкалинск, Тобольск, Ишим, Туринск, Ялуторовск, Тара) власть в руки Советов перешла в течение января – марта 1918 года, за исключением Кургана, где она была установлена 20 ноября 1917 года».[56] Такое отставание Тобольска от событий было обусловлено малочисленностью пролетариата, отсталостью экономической структуры, географической удаленностью.
Только во второй половине ноября, примерно через две недели после переворота в Петрограде, до Тобольска доходит более или менее внятная информация о том, что же произошло.
Николай в своем дневнике записывает: «Тошно читать описания в газетах того, что произошло две недели тому назад в Петрограде и Москве. Гораздо хуже и позорнее событий Смутного времени» (17 ноября, стр. 23). Судя по одному из его тогдашних разговоров с Панкратовым, в петроградских событиях 25 октября (7 ноября) ужаснуло его главным образом «своеволие» рабочих и солдат, которые посмели свергнуть Временное правительство.[57] Сам, он, Николай, ни при чем, лично себя считает ни к чему не причастным, происходящее в России разглядывает со стороны. Возведя Керенского в «любимцы солдат», упрекает его в неспособности «заставить толпу». Словно не он за восемь месяцев до того пытался с помощью Хабалова и Иванова (и столь же безуспешно) сделать с «толпой» то же самое.
Этой своей манере наблюдения и оценки событий он не изменяет и в последующих записях. «Получилось невероятнейшее известие о том, что какие-то трое парламентеров нашей 5-й армии ездили к германцам впереди Двинска и подписали предварительные с ними условия перемирия. Подобного кошмара я никак не ожидал».
Автор дневника ругает якобы не спросивших «мнения народа» большевиков за переговоры с немцами, позабыв, что тремя годами раньше — но в кардинально противоположных целях, то есть во имя спасения царизма и заключения контрреволюционного альянса с кайзером — сам вынашивал «заветную мечту предложить неприятелю заключить мир…» Вступая в тайную переписку с Эрни и посылая Протопопова к фон Варбургу, царь и царица, можно думать, интересовались при этом «мнением народа…».
В том же тоне непричастного, при сем только присутствующего, он записывает: «Сколько еще времени будет наша несчастная Родина терзаема и раздираема внешними и внутренними врагами? Кажется иногда, что дальше терпеть нет сил, даже не знаешь, на что надеяться, чего желать» (2/15 марта, стр. 65).
Дальше такие записи:
«Сегодня Георгиевский праздник. Для кавалеров город устроил обед и прочие увеселения в Народном доме. Но в составе нашего караула… было несколько георгиевских кавалеров, которых их товарищи некавалеры не пожелали подсменить, а заставили идти по наряду в службу — даже в такой день! Свобода!!!» (26 ноября, стр. 27). «Отрядный комитет стрелков постановил снять с нас погоны. Непостижимо!» (3 января 1918 г., стр. 42). После распоряжения из Петрограда о переходе на новый календарь: «Узнали, что на почте получено распоряжение изменить стиль и подравняться под иностранный, считая с 1 февраля, т. е. сегодня уже выходит 14 февраля. Недоразумениям и путаницы будет без конца» (1/14 февраля, стр. 54). После изменений в графике прогулок: «Утром увидели в окно горку перекрытою; оказывается, дурацкий комитет решил это сделать, чтобы помешать нам подниматься на нее и смотреть через забор» (20 февраля/5 марта, стр. 62).
После прибытия из Омска красногвардейского отряда: «Прибытие этой „красной гвардии“, как теперь называется всякая вооруженная часть, возбудило тут всякие толки и страхи… Комендант и наш отряд видимо тоже смущены, т. к. вот уже две ночи караул усилен и пулемет привозится с вечера. Хорошо стало доверие одних к другим в нынешнее время!» (14/27 марта, стр. 71). Получив ответ на жалобу о погонах, записывает: «Кобылинский показал мне телеграмму из Москвы, в которой подтверждается постановление отрядного комитета о снятии мною и Алексеем погон… Этого свинства я им не забуду!» (8 апреля, стр. 84).[58]
Жизнь в губернаторском доме усложняется. Стол заметно скудеет. Часть прислуги уволена, обдумываются еще сокращения. За трик-траком все чаще находит тоска. В этом тусклом, заброшенном в таежную глушь Тобольске вообще нелегко даются ожидание и надежда. Невидимо действуют вокруг губернаторского дома силы избавления. А на другом конце бывшей империи, на юге, собирают монархическую рать генералы Корнилов и Алексеев, уже завязал бои Краснов.
Тоска передается из губернаторского дома наружу, в город, в монастыри, по кулацким хуторам и усадьбам… В Тобольске разыгрывается несколько зловещих инцидентов.
На богослужении в церкви Покрова Богородицы перед толпой прихожан, окруживших царскую семью, дьякон Евдокимов провозгласил «многие лета царствующему дому Романовых», перечислив по старорежимной формуле и «государя императора» и «государыню императрицу», и «наследника цесаревича», и каждую из великих княжен — всех по титулам и именам. Были в церкви солдаты охраны, обычно сопровождавшие семью на богослужения. Старший конвоя подошел к Евдокимову и спросил: «Как это понимать?», то есть как так получилось, что они водят сюда под тюремным конвоем царя, который, оказывается, согласно дьяконовой здравице, все еще царствует. Дьякон пояснил, что в такие тонкости вдаваться ему не под силу, а поступил он так, как велел ему настоятель отец Алексей. После пришли из Совета депутаты — несколько рабочих и солдат, объявили дьякона и священника арестованными и увели их в карцер. На допросе оба держались нагло. Настоятель сказал, что он не подотчетен «рачьим и собачьим депутатам», а Евдокимов угрожающе заметил: «Ваше царство минутное, придет скоро защита царская, погодите еще немного, получите свое сполна».[59]
Гермоген, считавший себя особой неприкосновенной и неуязвимой (его действительно не решались тронуть), вступился перед Советом за своих подчиненных, которых, по существу, сам толкнул на провокацию, и, вызволив их из арестантской, спровадил в монастырь. Запрошенный депутатами Совета, как посмел он в революционной России инспирировать провозглашение здравицы свергнутому царю, Гермоген письменно (от личной явки он уклонился) ответил, что, во-первых, «Россия юридически не есть республика, никто ее таковой не объявлял и объявить не правомочен, кроме предполагаемого Учредительного собрания»; во-вторых, пояснил архиепископ, «по данным священного писания, государственного права, церковных канонов и канонического права, а также по данным истории, находящиеся вне управления своей страной бывшие короли, цари и императоры не лишаются своего сана как такового и соответственных им титулов», поэтому в поступке отца Алексея «ничего предосудительного не усмотрел и не вижу».[60]
Возмущенные депутаты и солдаты предупредили Гермогена, что если провокации не прекратятся, они могут плохо для него кончиться.[61] Романовым же через Панкратова и Кобылинского объявили, что впредь хождение в церковь им запрещается; хотят молиться — пусть молятся дома. Настоятель как будто исчез с глаз, потом опять замелькал в уличной толпе. Повел он себя теперь осторожней, но вернулся к прежней роли связного между губернаторским домом и резиденцией архиепископа.
В день церковного скандала Николай записывает: «Узнали с негодованием, что нашего доброго о. Алексея привлекают к следствию и он сидит под домашним арестом. Это случилось потому, что за молебном диакон помянул нас с титулом, в церкве было много стрелков 2-го полка, как всегда, оттуда и загорелся сыр-бор».
Идиллией трик-трака в гостиной и пилкой дров у сарайчика прикрывался разветвленный контрреволюционный заговор, к тому времени вызревавший в Тобольске под главенством Гермогена, при участии самих заключенных. Атмосфера вокруг губернаторского дома накалялась.
Понятно в такой обстановке возбуждение солдат, вызванное случаем, по выражению Панкратова, «более бытового свойства». Из Петрограда прибыли посылки и подарки семье от родственников и поклонников. На ящиках, выгруженных с парохода, были надписи: «Литература», «Столовая утварь», «Одежда». Панкратов приказал солдатам доставить груз с пристани в дом. По дороге один ящик выпал, разбился, из него стали вываливаться бутылки со спиртным. Вскрыли остальные ящики — там тоже вино и водка. В Совете и отряде возмутились: во-первых, обман; во-вторых, попустительство комиссара обману. Да еще он заставил солдат перетаскивать на себе алкогольную контрабанду. Вообще же у бывшего царя и без того нет недостатка в спиртном (на обеденном столе у него всегда графин с вином). Солдаты возвратили груз на пристань и вылили содержимое бутылок в Иртыш.
Одно время Николая занимало Учредительное собрание: будет ли оно и когда? Он связывал с «учредилкой» какие-то свои личные смутные надежды. По некоторым признакам, он рассчитывал, что Учредительное собрание примет решение освободить его с семьей из-под стражи, позволив свободно проживать в России или выехать за границу. Поддерживал в нем эти надежды комиссар. По воспоминаниям последнего, в те дни Николай чуть ли не при каждой встрече спрашивал его: «Когда же, наконец, откроется Учредительное собрание?» Самому Панкратову, как правоверному эсеровскому активисту, тоже не терпелось после Октября услышать о созыве Учредительного собрания: авось с его открытием и большевики исчезнут, и советская власть кончится, и пропадет пропадом ненавистный солдатский комитет. Поэтому комиссар бодро отвечает своему поднадзорному: «Скоро, Николай Александрович, теперь уже ждать недолго». А в начале января 1918 года, когда Учредительное собрание после единственного своего заседания было разогнано, эсеровскому уполномоченному пришлось в последний раз удовлетворить любопытство бывшего самодержца несколько иначе: «Боюсь, Николай Александрович, что теперь оно уже и вовсе не состоится».
Через несколько дней Панкратов был отстранен от должности.
Но основные расчеты Николая и его окружения шли в ином направлении. Дьяконовым многолетием в церкви Покрова Богородицы монархическая реакция засвидетельствовала, что с изгнанием Романовых она не примирилась и не примирится, а на тобольском участке внутреннего фронта накапливает силы, намереваясь в подходящий момент перейти в наступление. Что практически могло означать лишь одно: попытку предпринять нападение на губернаторский дом.
В тихом с виду, полусонном городе поднимают голову черносотенные элементы. Вокруг города активизируется подстрекаемое Гермогеном кулачье, монастырское и сельское духовенство. Из Петрограда, Москвы и южных районов страны (Дон, Кубань), зачастую по подложным документам и под вымышленными именами, группами и в одиночку, пробираются и оседают в Тобольске и Тюмени лица с графскими и баронскими титулами, царедворцы, распутинцы, корниловского толка офицеры, активисты ушедших в подполье монархических и иных контрреволюционных кружков и групп.
Появился в Тюмени и князь Львов, бывший глава Временного правительства. Вызванный в местный Совет, он сказал, будто приехал «по лесопромышленным делам», после чего был отпущен и исчез. Появились в Тобольске и просят допуска в губернаторский дом представители западных дипломатических миссий. Через посредство того же отца Алексея, с помощью Татищева, Долгорукова и Кобылинского, эти люди устанавливают тайные контакты с Романовыми, передают письма и деньги. Ширится, сначала осторожная, затем открытая, монархическая агитация. Переодетые офицеры, монахи из окрестных монастырей бродят по тобольским улицам, площадям и рынкам, разбрасывают или суют в руки прохожим листовки с призывами «спасти батюшку царя». Используется для возбуждения уличной толпы каждый выход Романовых (до запрещения этих выходов) на богослужение. С момента появления семьи на улице и до входа ее в церковь (также и на обратном пути) поднимается в городе неистовый трезвон колоколов всех двадцати пяти церквей.
Заподозрив, что эти и другие эксцессы подстраивает Гермоген, местный Совет по настоянию депутатов-большевиков учиняет на его квартире обыск. Из тайника в архиепископском кабинете извлечены письма и документы, показывающие связь Гермогена с подпольными организациями в Петрограде и Москве. Становится очевидным, что он руководит диверсионными группами, накапливающими силы в Тюмени. При обыске найдено письмо из Крыма от Марии Федоровны. Она отчаянно требует от местных сил контрреволюции энергичных действий в защиту своего сына. «Владыка, — пишет она, — ты носишь имя святого Гермогена, который боролся за Русь — это предзнаменование. Теперь настал черед тебе спасти Родину, тебя знает вся Россия — призывай, громи, обличай. Да прославится имя твое в спасении многострадальной России».[62] Мать Николая взывает к тени Гермогена первого, стоявшего у начала дома Романовых, чтобы вдохновить Гермогена последнего, стоящего у их конца.
Рабочие и солдаты в Тобольске, однако, рассудили иначе. Георгиевские кавалеры, которых Керенский и Кобылинский столь тщательно отбирали в Царском Селе, одетые и обутые с иголочки, как на парад, не дали задобрить себя ни экипировкой, ни повышенными командировочными.
В своих воспоминаниях, опубликованных в двадцатых годах в советской печати, участник событий А. Д. Авдеев приписывал тобольской охране антисоветские настроения, моральное разложение и продажность, приверженность монархизму, готовность поддержать контрреволюционную диверсию с целью освобождения и увоза бывшего царя. В частности, он писал:
«Вся охрана, поставленная Временным правительством, способствовала связи бывшего царя с черносотенными организациями»… «Эта охрана была не революционной»… «Она была на три четверти подкуплена черносотенцами-монархистами»… «В общем и целом охрана была ненадежна по отношению к Советской власти и большею частью находилась под влиянием полковника Кобылинского».[63]
Эти утверждения противоречат фактам, приводимым другими, не менее осведомленными очевидцами и участниками событий. Разумеется, в составе отряда охраны были и люди отсталые. Некоторые из них дали монархистам сбить себя с толку, даже подкупить. Но таких — единицы. В целом, как свидетельствуют события, отряд конвоя представлял собой довольно дружный, демократически и революционно настроенный солдатский коллектив, что не умаляется ни его формальным (все более ослабевавшим) повиновением полковнику Кобылинскому, ни тем, что солдаты в караулке иногда играли с Николаем в шашки.
Впрочем, объявив всю охрану контрреволюционной на одной странице, Авдеев на другой странице признает, что «также среди нее (охраны) было и довольно сильное демократическое настроение»…[64]
Конвой встревожен подпольной возней вокруг дома. По совету местных большевиков инициативная группа созывает общее собрание отряда; избран солдатский комитет. Председатель комитета подпрапорщик Матвеев побывал в Тобольском Совете, поделился своими сомнениями и беспокойством с депутатами из большевистской фракции. Они посоветовали ему и его товарищам держаться настороже, пообещали помощь и внимание, сказали, что сообщат обо всем в Омск, которому Тобольск подчиняется административно. Пока же пусть отрядный комитет соберет солдат, пусть сами обсудят положение, надо послушать, что скажут люди.
Собрались, пригласили комиссара, попросили его объясниться. Панкратов с места в карьер заявляет, что солдаты «суются куда им не положено» и что все происходящее — «не их ума дело». Поднялся шум. Солдаты запротестовали. По предложению Матвеева, отряд принимает решение: заключенных поставить под более строгий надзор; свитских, расселившихся по городу, заставить перебраться в корниловский дом; внутри и вне губернаторского дома усилить караулы; по ночам выставлять дополнительные посты; ввести круглосуточную патрульную службу в районах, прилегающих к зданию; вокруг усадьбы поставить забор; огородить у дома площадку, куда заключенные могут выходить на прогулку в определенные часы; хождение по городу всем свитским и прислуге запретить.
Татищеву и Долгорукову после собрания сказано, чтобы перестали шататься по городу, а то «получат по шеям». За них обиделся полковник Кобылинский. Он предупреждает Матвеева, что теперь отряду следует ждать «крупных неприятностей». «За что?» — спрашивает Матвеев. «За самоуправство и хулиганство», — отвечает полковник. «От кого?» Этого Кобылинский определенно сказать не может, но на всякий случай стращает солдат то «германским императором», то «английским королем», которые, дескать, раньше или позже разыщут обидчиков своего родственника — бывшего царя. Но фронтовиков-георгиевцев, в боях не раз глядевших в лицо смерти, запугать Вильгельмом трудно.
Тайно понукаемые из губернаторского дома монархические группы готовятся к выступлению. Их активность в Тобольске особенно возросла к концу семнадцатого — началу восемнадцатого года. К этому времени монархисты располагают в Западной Сибири крупными денежными средствами, боевыми кадрами (главным образом офицеры, бывшие жандармы, бывшие активисты распавшихся после февраля черносотенных организаций). Они находят опору в реакционно настроенных слоях местного населения — среди кулаков, торговцев, чиновников. Советская власть в этих районах еще не окрепла, кое-где не сразу и установилась. В центре Временного правительства уже нет, а на местах его органы власти и агенты продолжают действовать. В Тюмени на одной улице располагаются два штабa: один записывает в Красную Армию, другой вербует в белые. Отпору концентрирующимся в губернии силам контрреволюции препятствуют меньшевики и эсеры, имеющие большинство и в тобольском, и в тюменском Советах.
Заговорщикам удалось проникнуть в отряд охраны губернаторского дома. Помог им в этом Кобылинский. Они купили несколько слуг, солдат и поручика Малышева, которые обязались по сигналу открыть нападающим ворота и другие входы и «помочь заключенным безопасно уехать».[65] Агентом германской секретной службы является в доме фрейлина Софья Карловна Буксгевден, родственница известного деятеля «Союза русского народа», организатора террористических актов черной сотни в 1905–1906 году. К германскому послу в Москве Мирбaxy информация поступает главным образом от этой особы.[66] Не лишены оснований высказывавшиеся в двадцатых годах предположения, что таким же осведомителем Мирбаха и его помощника (первого советника) Рицлера был в Тобольске и Кобылинский.[67]
Заговорщических групп было несколько. В их числе: петроградская Маркова 2-го (ее главным агентом в Тюмени был некий офицер Сергей Марков); московская — «монархического центра» Нейгардта – Будберга (ею был заслан в Тобольск Кривошеин, еще при Временном правительстве обосновавшийся здесь на нелегальном положении); распутинская (в центре Вырубова – Ярошинский, представителем в Тюмени Соловьев); гермогеновская (точнее — священника Беляева, связанная с матерью бывшего царя); офицерская группа «Союз тяжелой кавалерии» (с конца семнадцатого года — центр в Берлине, филиалы в Петрограде и Киеве) и другие. Все эти организации соперничали и друг с другом, зачастую враждовали (каждая претендовала на роль единственного спасителя семьи Романовых), что отчасти мешало осуществлению их планов.
К координирующим центрам в Москве и Петрограде восходили нити связей от всех перечисленных групп. Такими руководящими инстанциями были: «Правый центр» — нелегальная белогвардейская организация прогерманской ориентации, действовавшая в основном до весны – лета 1918 года; развернувший активность с мая – июня того же года «Национальный центр», придерживавшийся проантантовской ориентации. Тянулись нити от тобольских групп и к некоторым другим нелегальным антисоветским центрам, например, к пресловутому «Союзу защиты родины и свободы». Различались эти и подобные им объединения только оттенками отношения к одному из двух империалистических блоков. Что касается отношения к советской власти, у всех у них оно было единое и неизменное: смертельная вражда и злоба, ставка на сокрушение и месть. Их антисоветское неистовство было тем сильней, чем очевиднее становились первые успехи народной власти на пути разрушения старого мира, строительства новой жизни.
Вопреки неимоверным трудностям, молодая Советская республика успела многое сделать уже в первые месяцы своего существования — с осени 1917 до весны 1918 года.
Национализированы заводы и фабрики, шахты и электростанции, банки и транспорт. Обращена в собственность народа земля. Создан Высший совет народного хозяйства. Аннулированы кабальные иностранные займы, заключенные Николаем II и Временным правительством. Отменены сословия, провозглашено и осуществляется полное и безоговорочное равноправие населяющих Россию национальностей; установлено равноправие женщин; отделены церковь от государства и школа от церкви. Приняты первые решительные меры к улучшению условий жизни и труда рабочего класса и трудового крестьянства. Сломлен саботаж старого царского и буржуазного чиновничества в центре и на местах, упразднены старые министерства и ведомства, вместо них создан новый, рабоче-крестьянский аппарат государственного управления. Начали формироваться Красная Армия и Красный Флот. Организована ВЧК — Всероссийская Чрезвычайная комиссия по борьбе с контрреволюцией и саботажем. Учредительное собрание, избранное в основном по спискам кандидатов, составленным еще до Октябрьской революции, то есть под буржуазным контролем и давлением, а после Октября отказавшееся подтвердить декреты II съезда Советов о мире, о земле, о переходе власти к Советам, — распущено. Выполняя волю народа, Советское правительство приступило к реализации своего курса на выход России из империалистической войны. 3 декабря 1917 года в Брест-Литовске начались переговоры; 3 марта 1918 года мирный договор был подписан.
Уже первые шаги пролетарской революции вызвали ярость контрреволюции.
Подпольные монархические группы активизировались и в центре, и в Сибири, где они ставили своей целью вызволение семьи Романовых. Группа Вырубовой была близка к Александре Федоровне и располагала большими средствами (Ярошинский, например, собрал на покупку оружия и подготовку побега царской семьи свыше миллиона рублей). Организация Н. E. Маркова (Маркова 2-го) имела опыт тайных связей с окружением бывшего царя еще со времени царскосельского заключения.[68]
Эту группу отличали ярко выраженная прогерманская ориентация, контакты с германским командованием на оккупированных территориях России, наконец, наличие в сибирском подполье довольно многочисленной кулацко-офицерской банды, которую сплотил присланный из Петрограда штабс-капитан Сергей Марков.
На его счету значилось одно из первых кровавых преступлений, совершенных монархистами на путях между Тюменью и Тобольском: в селе Голопутовском Марков со своими приспешниками напал на группу екатеринбургских рабочих, следовавшую в Тобольск на помощь Совету, и публично, на виду у созванного по тревоге крестьянского схода, зверски всех перестрелял.
Белые мемуаристы именуют С. В. Маркова «яростным русским монархистом».[69] Его мать, по данным Соколова, херсонская помещица Краузе; его отчим генерал Думбадзе, бывший ялтинский градоначальник, прославившийся жестокими расправами над рабочими в 1905 году.
Выслеженный чекистами в рабочем поселке Куракино на Иртыше, преследуемый тобольскими и тюменскими рабочими, Сергей Марков весной 1918 года бежал на юг страны и очутился в оккупированном кайзеровскими войсками Киеве. Здесь служил некоторое время в германской военной комендатуре, одновременно состоял в тесном контакте с представителем германского министерства иностранных дел на оккупированных территориях, неким Герхардом Мегенером. При содействии Мегенера Марков получил доступ к проводу прямой связи с Берлином и несколько раз обращался непосредственно к статс-секретарю по иностранным делам фон Кюльману с просьбой о спасении царской семьи. Осенью 1918 года в обозе отступающих оккупационных войск перебрался в Германию. Вместе с Марковым 2-м осел в Рейхенгалле; издал за рубежом несколько книг воспоминаний о своих бандитских подвигах.
Не менее достойного рыцаря обрели в те месяцы Романовы в лице поручика Б. Н. Соловьева, причастного в прошлом к распутинскому кружку в Петрограде. Предварительно сочетавшись браком с Матреной Распутиной, дочерью покойного старца (кто же станет придираться к супругу местной жительницы), Соловьев осенью 1917 года пробрался из Петрограда в Тобольскую губернию и здесь через отца Алексея установил контакты с черным воинством Гермогена.
Соловьев хитер, корыстолюбив, труслив и жесток. Обремененный директивами и подотчетными суммами, полученными от временно объединившихся трех доверителей — Вырубовой, Маркова 2-го и Нейгардта, — он развивает на сибирских равнинах необыкновенную активность. Прежде всего, с помощью Кобылинского он проникает ночью в губернаторский дом, представляется Александре Федоровне в качестве зятя покойного Григория Ефимовича и уполномоченного Вырубовой, вручает бывшей царице ее рекомендательное письмо, а главное — от нее же 175 тысяч рублей. Расположение проявлено сразу; молодой эмиссар поощрен милостивой улыбкой, одобрена и его миссия.
Еще не ударили первые морозы, как Борис Соловьев, отгуляв с Матреной медовый месяц в Покровском, появляется в Тюмени, где пересекаются пути, по которым идут связи и снабжение монархических групп и переписка Царского Села — Петрограда с Тобольском. Его миссия — сплочение и координация действующих между Тюменью и Тобольском монархических групп. Но пока что одолевает его зуд стяжательства. Угнездившись в Тюмени, он перехватывает, шантажирует и обирает встречных и поперечных: офицеров, прибывающих по вербовке на пополнение подпольных банд; фрейлин и камердинеров, везущих из Петрограда в Тобольск письма, деньги, посылки, а то и оставленные в спешке царской семьей драгоценности — все ему годится. Соловьев не стесняется грабить своего сообщника отца Алексея, которому монархисты из разных углов России шлют пожертвования, прослышав о том, что он восславил царя в храме.
Борису Соловьеву еще и везло крупно: царская чета сама передала ему на хранение часть своих фамильных драгоценностей. Как-никак зять Распутина, кому же доверить бриллианты, как не ему…
Шло дело гладко до тех пор, покуда отец Алексей не обнаружил, что поручик обкрадывает и его самого, своего партнера. Возмущенный, он побежал жаловаться… Кому же? Комиссарам Совдепа!
Вовремя учуяв, что предстоит объяснение в Чека, поручик не стал медлить: уложив в чемоданчик свои накопления, вместе с Матреной подался в бескрайние сибирские просторы, на восток. Угодили они вскоре в расположение банды атамана Семенова. Здесь поручик сделал неверный шаг: предложил наложнице атамана Серафиме Маевской кулон за 50 тысяч рублей. Атаману эта сделка показалась слишком сложной и дорогой, он ее упростил и удешевил: приказал поставить Соловьева к стенке, как «большевистского агента»… В последний момент Матрена спасла жизнь супругу, отдав Семенову всю вывезенную из Тюмени бриллиантовую коллекцию.
Современными западными историографами (а еще раньше белоэмигрантскими) Соловьев объявлен одним из главных виновников провала планов бегства Романовых из Тобольска. Шпрингеровская пресса называет Соловьева «провокатором».[70] Он внес дезорганизацию и распад в ряды спасителей царя, «исполненных решимости действовать». Он «женился на дочери Распутина только для того, чтобы злоупотребить в своих корыстных целях этим именем, войти в доверие к Вырубовой и бывшей царице и, опираясь на них, сделать за счет их жизненных интересов свой жалкий скопидомный гешефт».[71] Не случайно свой «медовый месяц» в доме Распутиных в Покровском (куда он заехал с Матреной по дороге из Петрограда в Тюмень) Соловьев начинает с диких издевательств над отпрыском знаменитого старца — существом малоразвитым, недалеким и еще с прежних лет довольно забитым. Матрена ему в тягость, нужна ему не сама она, а ее фамилия, и он с легкостью делает ее орудием своих афер — «о чем свидетельствует позже найденный дневник Матрены Соловьевой, из которого видно, что поручик Соловьев заботился о ней, мягко выражаясь, мало».[72] В обращении с Матреной Соловьев, что и говорить, проявил мало кавалерства. Но Шпрингеровская газета забыла добавить, что его поведение отразило нравственные нормативы, характерные вообще для распутинского кружка. Таких этот кружок поставлял царю слуг, такого он поставил царю и спасителя. Досталось Матрене от «Борьки», бывшего завсегдатая Гороховой, 64; испытала она на себе и его двуличие, и своекорыстие, и даже кулак…[73]
Так и получилось, что жалоба суетливого попа открыла тобольским советским организациям кое-что. Теперь, когда проступили первые признаки непосредственной угрозы, еще более посуровел и ожесточился солдатский комитет. На собрании отряда, созванном комитетом, в присутствии представителей Совета и местной большевистской организации, солдаты поклялись: что бы ни случилось, Романовых караулить, не выпускать. Комитет взял в свои руки контроль над всеми связями дома с внешним миром. Караулы усилены, от часовых комитет потребовал бдительности. Все льготы и послабления, допущенные Панкратовым, отменены. Все свитские из корниловского дома переведены в губернаторский и тоже взяты под стражу. Челяди в доме объявлено, что и к ней относятся правила режима заключения. (Только Сидней Иванович Гиббс продолжает упорно настаивать на своих правах свободного члена британской нации, почему комитет некоторое время еще позволяет ему ходить по городу.) В комнатах Романовых произведен обыск, холодное оружие изъято.
Панкратову такое обращение с заключенными претит. Он пытается помешать солдатам где и чем может. Поэтому неприязненное отношение отряда к нему переходит во вражду, а критика его распоряжений — в открытое неповиновение. В конце концов отряд отказывается признавать его полномочия.[74]
По недоразумению Панкратов оставался в своей должности еще два с половиной месяца после того, как исчезло его петроградское начальство. Наконец солдатский комитет отряда предлагает ему написать заявление об уходе. Он не хочет: «Назначен я не вами, а центром, поэтому только центр может меня снять». Комитет возражает ему: «Того центра, который вас назначил, уже нет и не будет. Новому же центру пока не до вас. Поэтому, согласно закону революции, мы, солдаты, и берем на себя роль вашего начальства. Предлагаем по-хорошему — уезжайте отсюда». Панкратов в конце концов соглашается уехать, если ему на руки будет выдано подтверждение того, что вина за его отстранение лежит не на нем, а на солдатах, вступивших в «раздоры» между собой. Ладно, сказали ему, пусть так, но пишите заявление. И он написал:
«В отрядный комитет. Ввиду того, что за последнее время в отряде особого назначения наблюдается между ротами трение, вызываемое моим присутствием в отряде, как комиссара, назначенного еще в августе 1917 года Временным правительством, и не желая углублять этого трения, я, в интересах дела общегосударственной важности, слагаю с себя полномочия и прошу выдать мне письменное подтверждение основательности моей мотивировки.
В. Панкратов. гор. Тобольск. Январь 24 дня 1918 года».[75]
Получив от него эту бумагу, отрядный комитет постановляет: просьбу удовлетворить, выдать просимый документ.
«Удостоверение.
Дано сие от Отрядного Комитета Отряда Особого Назначения комиссару по охране бывшего царя и его семьи Василию Семеновичу Панкратову в том, что он сложил свои полномочия ввиду того, что его пребывание в отряде вызывает среди солдат трения, и в том, что мотивы сложения полномочий Комитетом признаны правильными.
Зам. председателя Комитета: Киреев. Секретарь Комитета: Бобков. Гор. Тобольск. 26 января 1918 года».
Вручив бывшему комиссару эту справку, Киреев и Бобков сказали ему, что с данного момента ни ему, ни его бывшему заместителю Никольскому «в дом ходить больше нечего». Оба побродили вокруг дома еще с месяц (в последний раз они видели Николая 24 января), а 26 февраля уехали на санях в Тюмень.
Потеряв опору, хочет уйти и Кобылинский. Комитет готов распрощаться и с ним. Но прежде чем подать заявление, комендант решает поговорить с Николаем. Сам Кобылинский вспоминал об этом эпизоде так: «То была не жизнь, а сущий ад. Нервы были натянуты до последней крайности… Я не выдержал. Я понял, что больше нет у меня власти, и почувствовал полное свое бессилие. Я пошел в дом и попросил Теглеву (няню детей Романовых. — М. К.) доложить государю, что мне нужно его видеть. Государь принял меня в ее комнате. Я сказал ему: „Ваше величество, власть выскользает из моих рук… Я не могу больше быть вам полезным. Если вы мне разрешите, я хочу уйти. Нервы у меня совершенно растрепались. Я больше не могу“. Государь обнял меня одной рукой… Он сказал мне: „Евгений Степанович, от себя, жены и детей я вас прошу остаться. Вы видите, мы все терпим. Надо и вам потерпеть“. Потом он обнял меня и мы поцеловались. Я остался и решил терпеть».[76] В губернаторском доме Кобылинский оставался и «терпел» до последнего дня пребывания здесь Романовых.
Впоследствии некоторые белоэмигранты задним числом поносили и Кобылинского, называя его «тюремщиком», погубившим царскую семью. Другие же вступались за него, говоря, что он сделал для Романовых все, что было в его силах. В частности, Кобылинского взял под защиту Соколов; он включил в свою книгу показания, оправдывающие Кобылиного.
За недооценку возможностей Кобылинского и недостаточное их использование порицал монархических заговорщиков Жильяр: «Никто не подумал, что несмотря на революцию и стоя якобы в противном лагере, он (Кобылинский. — М. К.) продолжал служить государю императору верой и правдой, терпя грубости и нахальство охраны. Кобылинский сделал для царской семьи все, что мог — и не его вина, если недальновидные монархисты-организаторы не обратились к нему — единственному человеку, который имел полную возможность организовать освобождение царской семьи и ждал только помощи извне, которую он сам не мог призвать, так как был под постоянным надзором враждебно настроенных солдат».[77]
Жильяр не совсем прав. Монархисты не обходили Кобылинского. Они держали его в курсе своих замыслов, он, будучи в душе сам монархистом, всячески им помогал. Была у него лишь специфическая трудность, ограничившая его участие в заговоре, и Жильяр сам упоминает о ней вскользь. Кобылинский все время находился на глазах у солдат охраны, враждебных реакции, и они следили за каждым его движением.
«Мы все терпим — надо и вам потерпеть». В устах Николая эти слова имели один только смысл: освобождение недалеко. Уверена в том и его супpyгa. Она спрашивает себя: «Когда все это кончится?» И сама себе отвечает: «Скоро, скоро». Она записывает: «Внутренне я спокойна, знаю, что все это не надолго». «Я твердо и непоколебимо верю: все это не надолго…» «Епископ за нас, и патриарх тоже, и большинство духовенства за нас — значит, продлится недолго»… «Твердо, непоколебимо верю, что Он (бог) все спасет…».[78]
Романовы знают, что диверсионные офицерские группы, засланные на Иртыш Марковым 2-м и Нейгардтом, кулацко-монархические отряды, собранные на месте Сергеем Марковым и Гермогеном, подбираются все ближе к губернаторскому дому. Кроме того, «подумать только» на юге успешно наступают поднявшие мятеж генералы… «какие молодцы».[79] Дела идут так хорошо, что «гофмаршальскую часть мы решили пока не упразднять. Считаем, что незачем это делать».[80] В летописи безумств и пошлостей, нагроможденных Романовыми на своем долгом пути, этот штрих венчает остальное: спустя год после своего падения, через полгода после своего изгнания, за три месяца до своего конца, в глубине Сибири, под тобольской стражей, в окружении солдат, поклявшихся не выпускать их живыми, Романовы глубокомысленно исследуют вопрос о дальнейшем функционировании своей гофмаршальской части и постановляют: сохранить.
Чем дальше, тем нетерпеливей становятся обитатели губернаторского дома. Напряжением ожидания пронизаны их будни и праздники. Они втайне подталкивают своих приверженцев-заговорщиков, внушают им решимость, стараются навести их на выбор благоприятного момента. Напрасно столь усердствует в наше время г-н Хойер, пытаясь задним числом приписать Николаю «наивное игнорирование жестокой действительности»,[81] почти безразличное «созерцание опасностей, обступивших его со всех сторон».[82] С наигранным простодушием Хойер спрашивает: «Как переносил Николай II возраставшее ухудшение своего положения? Пытался ли он подкупить солдат и офицеров охранявшего его батальона, чтобы они помогли ему бежать? Завязывал ли он с той же целью тайные связи?» И сам отвечает на свои вопросы: «Ничего подобного не было. С почти непостижимой пассивностью, с фатализмом, граничащим с самоуничтожением, предался он своей судьбе».[83] Хочешь — верь, хочешь — не верь.
Были и подкупы, и тайные связи, и планы бегства, и банды, которым предназначено было эти планы привести в исполнение. Была и та подноготная всей подготовки, которую г-ну Хойеру хотелось бы затушевать: нити, тянувшиеся из окружения Николая к кайзеровской разведке.
Некоторые западногерманские коллеги Хойера видят, впрочем, события того времени по-иному. «Царь и царица в беседах с доверенными людьми не раз выражали надежду и уверенность, что преданные люди помогут им бежать… Эту надежду вполне разделяло непосредственное окружение бывшего царя. Они настаивали перед царем, чтобы он был готов к любым обстоятельствам».[84] «Даже к началу весны 1918 года планы бегства еще не лишены были некоторых перспектив на успех».[85] То же подтверждает свидетель событий: «Император держался наготове на случай ожидаемой возможности».[86] Тот же очевидец записывает 17 марта 1918 года в своем дневнике: «Никогда еще обстоятельства не складывались более благоприятно для побега, чем теперь… Ведь при участии полковника Кобылинского, на которое можно с уверенностью рассчитывать, так легко обмануть наших тюремщиков… Достаточно всего нескольких стойких, сильных духом людей, которые планомерно провели бы извне».[87] А через несколько дней (26 марта) Александра Федоровна, стоя у окна, видит вступающий в город конный отряд и, вне себя от радости, истерическим голосом кричит домочадцам: «Смотрите, смотрите, вот они идут настоящие русские люди!» Ей показалось, что в Тобольск вступают белогвардейцы. Она обозналась, хотя это были действительно настоящие русские люди: на помощь тобольским рабочим пришел из Омска отряд Красной Армии под командованием рабочего Демьянова.
В тот день швейцарец записывает:
«Наши надежды на спасение, кажется, рушатся».[88]
В губернаторском доме этот иностранец был едва ли не лучшим знатоком обстановки.[89]
Подходило к концу восьмимесячное тобольское сидение Романовых и их приближенных.
Не кончилось и не могло завершиться это сидение той развязкой, которой они ждали. Во-первых, помешали солдаты охраны и тоболяки. Как в Царском Селе весной 1917 года, так в Тобольске следующей осенью, зимой и весной побега Романовых не допустили простые граждане революционной России, трудящийся люд. Не будь его бдительности и решимости, Романовы раньше или позже, в какой-то избранный ими момент, исчезли бы. И не обязательно ночью, а может быть, среди бела дня. Для этого сделали все от них зависящее и Вершинин с Макаровым, и Панкратов с Никольским, и, в особенности, Кобылинский.
Во-вторых, в среде монархистов не было единства, они грызлись между собой. Рыцари царского самодержавия и после его краха несли на себе печать его маразма. Некоторые из них организацию его освобождения превратили в толкучку, цинично махнув рукой и на координацию, и на самую суть «святого дела» во имя легкой поживы.
В-третьих, когда обострилась угроза контрреволюционного выступления в районе Тюмени – Тобольска, в ход событий вмешался уральский пролетариат. Появление на улице Свободы конного отряда Демьянова было одним из признаков того, что омские и екатеринбургские рабочие все решительней ставят заключение Романовых под свой контроль. И вполне резонно Жильяр, выглянув из-за спины своей патронессы на улицу, расценил появление омской Красной гвардии как крушение еще одной надежды…
В последующие месяцы эти надежды оживали еще не раз. Ненадолго вспыхнули они и в те весенние дни восемнадцатого года, когда мелькнул в калейдоскопе событий между Тобольском и Екатеринбургом некий проходимец Яковлев. И, вспыхнув, снова — теперь уже навсегда — угасли…
На тобольское сидение судьба отвела Романовым около девяти месяцев.
Больше времени не оставалось.
Сибирскую равнину лихорадило. По монастырским и хуторским гнездовьям монархисты точили ножи. И советская власть на четвертом месяце своего существования встала перед необходимостью срочно принять два решения: а) об удалении Романовых из района, где их могут захватить белогвардейцы; б) об определении дальнейшей судьбы царской семьи.
Надвигалась сибирская весна, а с нею пора ледохода на широких северных реках. Обозначилась реальная опасность: монархисты воспользуются тем, что вскрылись Тобол и Иртыш, и, захватив в слабо охраняемом губернаторском доме царскую семью, увезут ее в Обскую губу, а далее переправят за границу.
Встревожил местных большевиков случай с виду как будто мелкий. Екатеринбургскому рабочему И. П. Логинову случилось встретиться в Тобольске с солдатом охраны. Тот проболтался: полковник Кобылинский, сказал он, кой-кого в батальоне уже предупредил, что как только лед сойдет и шхуна «Мария» сможет двинуться с места — солдаты конвоя поедут по домам. «Охранять будет некого… охраняемые того… уплывут… и догонять их будет некому»… Логинов сообщил об услышанном в Совет.
Стало ясно: из губернаторского дома надо Романовых вывезти, и поскорей.
К этому времени Тобольск был поставлен в административное подчинение Омску — центру вновь созданной Западно-Сибирской области. Естественно, что вести о тревожной обстановке в Тобольске, распространяясь по стране, достигали прежде всего Омска. Вызывали они сильный отзвук и в соседней Уральской области (с политическим центром в Екатеринбурге) — в одном из крупнейших промышленных районов России, известном своими революционными традициями, боевой активностью и сплоченностью многочисленного пролетариата.
О том, что между Тюменью и Тобольском концентрируются силы монархической реакции, что вокруг губернаторского дома идет зловещая возня, екатеринбургские и омские рабочие знали уже в конце семнадцатого года. Кому же было вмешаться, как не им — при их организованности и сплоченности, да с такого сравнительно короткого расстояния? И они решили: не держаться сторонними наблюдателями, а выйти вперед, протянуть революционную руку за Иртыш, помочь тоболякам сорвать назревающий монархический мятеж.
Ранней весной заговорили в Уральском Совете о фактической «безнадзорности» Романовых, заброшенных в Тобольск, о необходимости вывоза их в другое, более надежное место, например в Екатеринбург. Запросили мнение Западно-Сибирского Совета, поскольку Тобольск формально ему подчинялся. Омичи согласились, что семью надо эвакуировать, намекнув при этом, что предпочли бы переместить ее к себе, в Омск. Договорились предоставить решение Москве, куда к этому времени переехали из Петрограда и Президиум ВЦИК, и Советское правительство.
Отправился в Москву за советом и указаниями Ф. И. Голощекин, член президиума Уральского Совета, секретарь Уральского обкома партии. Он явился в здание гостиницы «Метрополь», где помещался Президиум ВЦИК, и на заседании кратко изложил позицию двух областных Советов. По предложению Я. М. Свердлова, Президиум ВЦИК решил: во-первых, подготовить открытый судебный процесс по делу о преступлениях бывшего царя перед страной и народом; во-вторых, перевести Романовых из Тобольска в Екатеринбург; в-третьих, выделить особоуполномоченного ВЦИК для организации этого переезда в контакте и под контролем Уральского Совета. Со своей стороны, и Уральский Совет должен был послать в Тобольск надежного человека, который на месте подготовил и обеспечил бы эвакуацию.
Екатеринбург назначил своим представителем Павла Дмитриевича Хохрякова — матроса с крейсера «Александр Второй», переименованного после февральского переворота а «Зарю свободы».
Это был рослый здоровяк с лихо закрученными русыми усами на обветренном рябоватом лице, с блестящими и как будто немного наивными глазами, всегда готовыми засветиться простодушной улыбкой. Его хорошо знали на кораблях и в казармах Питера и Кронштадта. Не раз брал на себя этот балтиец-большевик выполнение особо сложных и ответственных поручений партии. Так было и в Екатеринбурге, куда военная комиссия при ЦК РСДРП(б) осенью 1917 года направила Хохрякова в помощь уральской партийной организации для подготовки вооруженного восстания. Здесь при его участии были сформированы и вооружены красногвардейские отряды, сыгравшие решающую роль в утверждении на Урале советской власти.
Ранней весной тревожного восемнадцатого года спешно выезжает в Тобольск группа рабочих-уральцев, возглавляемая П. Д. Хохряковым. Не едут — пробираются: с опаской, предосторожностями, через села, взбудораженные кулачьем; останавливаясь на ночлег или отдых, называют себя кто рыбаком, кто лесорубом, кто скупщиком. Через кишащий бандитами Ялуторовский уезд екатеринбургская большевичка учительница Наташа Наумова пробралась первой: она удачно сошла за местную, потому что в этом уезде проживала ее мать. Вслед за Наумовой проехал через уезд под видом ее жениха Хохряков: Со всякими предосторожностями добрались таким образом до Тобольска две боевые группы: одна — екатеринбургская, состоявшая в основном из рабочих завода братьев Злоказовых; другая, подоспевшая на подкрепление первой, — из рабочих надеждинских предприятий.
В Тобольске уральцы прежде всего установили связи с местными рабочими, с первыми, пока еще немногочисленными большевистскими ячейками, с большевистской фракцией в городском Совете. Опираясь на них, приступили к формированию первых отрядов Красной Армии. Одновременно были назначены перевыборы городского Совета. Открыта избирательная кампания, направляет ее Хохряков. Кончилась она для антисоветских группировок плачевно: меньшевики и эсеры из Совета изгнаны, подавляющее большинство мандатов получили большевики и сочувствующие им беспартийные. 9 апреля тобольский Совет избрал Хохрякова своим председателем.
В тот же день новый исполком принял постановление, возвестившее «переход в ведение Совета всей хозяйственной, административно-политической и военной власти как в городе, так и в уезде». Далее исполком Совета, по предложению своего председателя, провозглашает: роспуск буржуазной городской думы; роспуск буржуазно-помещичьих земств; запрещение клерикальным инстанциям и духовенству заниматься политической деятельностью, вмешиваться в дела управления, шантажировать органы власти своими претензиями и угрозами. И наконец, на основе полномочий, полученных от населения, Совет объявил, что берет в свои руки контроль над домом заключения Романовых. Его, Совета, распоряжениям и указаниям должны повиноваться как заключенные, так и охрана.
Атмосфера в городе начинает меняться.
Пока Хохряков и его товарищи вели в Тобольске борьбу за установление революционного порядка, Уральский и Западно-Сибирский Советы приняли дальнейшие меры с целью заблокировать в этом районе опорные пункты монархистов. Уральцы и омичи стремятся обезвредить прииртышские кулацкие гнезда, нейтрализовать опасные своими ресурсами и укреплениями глубинные монастыри; перехватить и удержать пути, ведущие из Тобольска на север, восток и запад (с юга прикрытием была Тюмень). Особые опасения внушали пути на Обдорск, где Романовы в случае удачного побега могли бы сесть на иностранный корабль, и тракт на Ишим, по которому они могли бы бежать на Дальний Восток.
26 марта в Тобольск вступил конный отряд под командованием Демьянова. В первой половине апреля из Екатеринбурга и Омска вышли на восток несколько рабочих отрядов, перекрывшие дороги в полосе между Уралом и западносибирской равниной. Выдвинулся в северном направлении надеждинский боевой рабочий отряд. На подступах к крупным населенным пунктам, таким, как Березов, кулацко-монархические банды стали навязывать уральцам и омичам вооруженные столкновения. После схваток в Голопутовском и Березове, где монархисты выступили против рабочих отрядов с невиданным дотоле озверением, стало особенно очевидно, что тобольских ссыльных надо вывозить немедля, что дороги каждый день, каждый час.
Для срочного обсуждения плана операции и встретились в Уфе представитель Уральского Совета, прибывший из Екатеринбурга, и особоуполномоченный Президиума ВЦИК, присланный из Москвы. Первым был старый большевик Ф. И. Голощекин, известный в Москве и на Урале, вторым — некто В. В. Яковлев.
Личность Яковлева доныне остается не во всем выясненной. Всего три дня и провел он возле четы Романовых. Но этого оказалось вполне достаточно, чтобы западная пропаганда объявила: вот герой.
Главу, повествующую о последних неделях жизни Романовых, советологам промонархической закваски страсть как хочется украсить образом рыцаря, этакого бесстрашного и бескорыстного избавителя.
Но где взять такой образ? В сибирском монархическом стане той поры, на кого ни взглянешь — то прохвост вроде Бориса Соловьева, то шулер и садист Сергей Марков, то незадачливый, тусклый, робкий эконом при тобольском дворе Евгений Кобылинский, то кляузник типа отца Алексея. Ничего возвышенного. И приходится возводить в герои кающегося во грехах мнимого большевика Яковлева…
Если поверить Хойеру, то Яковлев явился в Тобольск «с дурными намерениями». Но, приглядевшись к Романовым, проникся сочувствием к ним, из тюремщика преобразился в спасителя, из сатаны — в херувима. Первые же минуты общения с поднадзорными растопили лед его задубевшей, зачерствелой души. Свершилось чудо: совесть пробудилась в нем и толкнула его на сусанинский подвиг, какого меньше всего можно было ожидать от большевика, тем более особоуполномоченного ВЦИК. И он в пути попытался сделать нечто противоположное тому, что было ему поручено.
Э, вздор, ухмыляются рядом с Хойером некоторые из его коллег-скептиков. Какой там большевик, говорят они, какая совесть, чему там было преображаться. Яковлев, говорят они, был просто-напросто «наш», то есть германский шпион. Дело давнее, не стоит изворачиваться, был грех: ухитрилась кайзеровская тайная служба дотянуться за Иртыш, втолкнула она в губернаторский дом своего прямого агента — эмиссара. «Судя по всему ходу событий, последовавших за его появлением в Тобольске, нет ничего логичнее предположения, что Яковлев был немецким агентом».[1]
И еще: «По показаниям людей, близко стоявших тогда к Николаю II, свергнутый царь тоже считал Яковлева сотрудником германской тайной службы, который только выдавал себя за коммуниста, чтобы выполнить поставленную перед ним задачу».[2] Целью же Яковлева было: доставить семью Романовых к советско-германской демаркационной линии и там передать ее кайзеровским оккупационным властям.
Виктор Александров, тот прямо убежден, что «Яковлев был германским агентом».[3] Но с небольшим уточнением: «Таинственный Яковлев был двойным агентом, состоявшим и на британской службе».[4] Одно из доказательств: бывший сотрудник Интеллидженс сервис Уильям де Куэ (он же в разные времена Стрэнфорд или Робертсон) в своих изданных после первой мировой войны мемуарах прямо указывает, что в 1917 году британской тайной службой был направлен в Россию «этот резидент с канадским паспортом в кармане, с квазиреволюционной эсеровской репутацией на политическом счету».[5] Удивляться, говорит Александров, здесь нечему: «Нет ничего невероятного в том, что британская разведка обзавелась в рядах русских революционеров вторым сверхшпионом… Мы говорим — вторым, потому что первым был Сидней Рейли, обладатель полученной в Оксфорде ученой степени, обосновавшийся в России в 1909 году под именем Репинского, занимавшийся шпионажем до 1924 года, когда был разоблачен, приговорен к смертной казни и под видом священника бежал в Ригу»…[6] По сложности полученных заданий, по смелости действий и по глубине проникновения, считает названный американский автор, Яковлев может быть поставлен в один ряд не только с Рейли, но и с такими людьми, как Локкарт, Кроми и Кроуфорд — «блестящими агентами тайной службы в России…»[7] И, посвятив двойному германо-британскому резиденту Яковлеву специальную главу в своей книге о конце Романовых, названный автор так и озаглавил ее: «Зеленый Центр — или Интеллидженс сервис?»[8]
Немцам Яковлев должен был помочь спасти Романовых, вывезя их в Германию. Англичане поставили перед ним менее определенную цель: «наблюдение за царской семьей и, в зависимости от ситуации, влияние на ее судьбу».[9] Как обычно, они постарались обеспечить себе свободу маневра. «То, что они поначалу уклонились от оказания помощи царской семье, вовсе не означает, что они потеряли интерес к этому вопросу… Традиция английской политики была такова, что когда ей нужно было, она царей и спасала, и сама убивала — как было, например, в 1801 году: тогда Павла I убил Пален, но рукой его незримо водил аккредитованный в Петербурге британский посол»…[10]
Приглядимся к столь восхваляемому герою. Зовут его Василий Васильевич Яковлев, но нет уверенности в том, что это его настоящее имя. Родился он примерно в 1885 году; по одним данным — в Уфе, которую в 1918 году сам называл своей родиной; по другим — в Киеве, в семье состоятельного торговца Москвина; по третьим — в Риге, в семье инженера Зарина, или Зариня, который дал сыну образование специалиста по радиотехнике (механика по электрооборудованию). Далее различные источники сходятся на следующем. Молодой человек призывается во флот, проходит службу на различных кораблях на Балтике, благодаря своей специальности преуспевает, в конце концов попадает в офицерскую электротехническую школу в Свеаборге. Здесь в разгар революционных событий 1905 года он вступил в партию эсеров, принял участие в вооруженном восстании моряков; под именем Яковлева бежал и был заочно приговорен царским судом к смертной казни, очутился за рубежом.
Двенадцать лет он провел в эмиграции — сначала в Германии, затем в канадской провинции Саскачеван, работал электротехником. Сильно англизировался, заимел канадский паспорт, с каковым в марте 1917 года и проследовал в Россию через Стокгольм. Как отмечает Александров, в Стокгольме с удивлением заметили, что «бумажник у Яковлева разбух от денег».[11] Никто из эсеровских коллег не стал допытываться, какие были у него дела в Германии и Канаде и особенно в Стокгольме, этой тогдашней главной явке всемирного шпионажа.
В Петрограде он попадает под опеку Масловского-Мстиславского, о котором мы уже говорили. Этот эсеровский активист военной секции Петроградского Совета, в прошлом библиотекарь Академии Генерального штаба, устраивает в ту же библиотеку Яковлева на должность сотрудника по классификации и хранению военно-технической литературы на иностранных языках. Так как новый библиотекарь отлично владеет немецким, английским и французским языками, а также хорошо знает электротехнику и корабельное дело, он быстро входит в эту работу; но однажды Масловский вызывает его в Таврический дворец и назначает своим заместителем по командованию вооруженным отрядом, направляющимся в Царское Село на проверку режима заключения бывшего царя. (Об участии В. В. Яковлева в этой экспедиции Мстиславский впоследствии упомянул в своих мемуарах.) Там, в одном из вестибюлей Александровского дворца, Яковлев впервые и увидел Николая, «предъявленного» обергофмаршалом Бенкендорфом представителям Петроградского Совета.
Больше в библиотеку Яковлев не возвращался. Его можно было видеть в те месяцы семнадцатого года то в окружении Бориса Савинкова, то возле эсеровского полковника Муравьева (впоследствии в должности командующего советскими войсками, открывшего белогвардейцам Восточный фронт), а спустя несколько недель после Октябрьского переворота он вертится в Смольном вокруг левоэсеровского наркома юстиции Штейнберга. Не вполне ясно, каким образом весной 1918 года Яковлев очутился на роли особоуполномоченного ВЦИК, но в бурной обстановке того времени, да еще при содействии таких крикливых «ура-революционных» политиканов-авантюристов, какими были левоэсеровские главари типа М. А. Спиридоновой, Б. Д. Камкова и И. 3. Штейнберга, подобные карьеристские валеты на гребне революционной волны не исключались. Сумел, выполняя задания своих иноземных хозяев, подняться на гребне этой волны и проникнуть, куда ему было указано, и Яковлев — Заринь.
Вернемся в Уфу. Здесь в здании городского Совета в середине апреля 1918 года совещаются представители екатеринбургских организаций и особоуполномоченный ВЦИК.
Голощекин, несущий главную ответственность перед Москвой за эвакуацию Романовых из Сибири, инструктирует Яковлева.
В последний раз напоминает он ему о директиве центра, не допускающей двойного толкования: семья должна быть перевезена в Екатеринбург.
Да, говорит Яковлев, он понял. Будет выполнено.
По договоренности Голощекина с местными органами советской власти в распоряжение Яковлева предоставляется отряд конной Красной гвардии численностью в 150 бойцов, прежде оперировавший в районе Уфы под названием «отряда по охране народного достояния». Основу его составляют рабочие Миньярского завода, вооруженные винтовками и пулеметами; командует отрядом В. Н. Зенцов. Роль дополнительной силы, поддерживающей экспедицию, возложена на екатеринбургские и омские боевые дружины, выдвинувшиеся еще прежде за Тобол и Иртыш. Еще настоял Яковлев на договоренности, что с приходом его в Тобольск эти дружины и их руководители, включая Хохрякова, Авдеева, Бусяцкого и Заславского, переходят в его, Яковлева, подчинение и беспрекословно содействуют выполнению возложенной на него миссии.
Оснащенный такими средствами, наделенный широкими полномочиями, в сопровождении своего помощника В. Н. Зенцова, особоуполномоченный ВЦИК 22 апреля 1918 года вступает во главе конного отряда в Тобольск.
Он занял комнату в доме Корнилова. К губернаторскому дому в этот день никакого интереса не проявил. Вместе с Зенцовым (и неотлучно сопровождающим его телеграфистом) зашел в городской Совет. Хохряков внимательно рассмотрел на его мандате подпись Я. М. Свердлова, под которой чуть ниже стояли скрепляющие подписи секретаря ВЦИК В. А. Аванесова и наркома юстиции И. 3. Штейнберга, на какое-то мгновение уставился прищуренным взглядом и на обладателя мандата — он высокий, худощавый, с гладко выбритым длинным лицом, в довольно чистом и почти щегольском (несмотря на долгую дорогу) шевиотовом костюме, — пробормотал: «Возражений нет». И, чуть помедлив, угрюмо добавил, что по такому делу нелишне бы тут всем вместе поговорить, посоветоваться. Когда? А хоть бы и сегодня вечером.
Совещание вечером было как будто товарищеское, и все же чего-то ему не хватало. Пришли с Хохряковым его помощники Авдеев, Заславский, Бусяцкий. С Яковлевым — Гузаков и Зенцов. Были на этой встрече в местном Совете и другие. Яковлев предложил Хохрякову проинформировать присутствующих об обстановке. Тот кратко доложил, спросив в свою очередь Яковлева: каковы его намерения? Яковлев объявил, что облечен особой властью, требует от местных органов повиновения и содействия, отныне они ему подчинены и обязаны беспрекословно выполнять все его приказы и распоряжения. Он увозит Николая с семьей; излишни всякие пересуды на эту тему. Можно разойтись.
Утром следующего дня, 23 апреля, Яковлев в сопровождении уральца Авдеева отправился в губернаторский дом. У ворот его встретил Кобылинский, предупрежденный накануне. Вместе пошли в дом, поднялись на второй этаж. В коридоре Кобылинский попросил пришедших подождать, он сейчас доложит бывшему императору. Через несколько минут они приглашены в зал. Посередине стоит Николай, за ним четыре дочери. Отрапортовав на военный манер (рука к козырьку), Кобылинский представляет бывшему царю Яковлева как «специального уполномоченного нынешнего правительства России, избравшего своей резиденцией московский Кремль». Николай пожимает уполномоченному руку, тот галантно кланяется барышням, те отвечают ему книксеном. Яковлев спрашивает, нет ли жалоб на обращение, на обстановку. Нет, жалоб не имеется. А где же бывший цесаревич Алексей? Накануне он упал и ушибся, лежит в постели. У него, по-видимому, гемофилическое кровотечение, ему нельзя двигаться. Яковлев хочет его видеть. В сопровождении Николая и Кобылинского прошел с Авдеевым в комнату больного, молча постоял у постели, откланялся и ушел. Он был настолько галантен, что через полчаса пришел еще раз, чтобы представиться Александре Федоровне, в первое его появление запоздавшей с выходом в зал.
Снова появился Яковлев в губернаторском доме через день, 25 апреля. Он просит передать Николаю Александровичу, что хотел бы снова с ним переговорить. В полдень комендант Кобылинский и камердинер Алексей Волков ведут эмиссара в комнату на первом этаже, где его ждет чета. Поздоровавшись, Яковлев заявляет, что хотел бы поговорить с Николаем Александровичем один на один. Супруга протестует: «Я желаю тоже присутствовать». Яковлев уступает ей и обращается к нему: «Николай Александрович, я имею честь еще раз официально сообщить вам, что я являюсь здесь чрезвычайным уполномоченным центральных высших властей, прислан из Москвы президиумом Всероссийского Центрального исполнительного комитета, и полномочия мои заключаются в том, что я должен увезти отсюда вас и вашу семью. Но так как Алексей Николаевич болен, то я, переговорив с Москвой, получил приказ выехать с одним Вами». Николай резко заявляет: «Я никуда не поеду». Яковлев говорит: «Прошу этого не делать (то есть не возражать против отъезда). Я должен выполнить миссию, возложенную на меня. Если вы отказываетесь ехать, я должен или воспользоваться силой, или отказаться от возложенного на меня поручения. Тогда могут прислать вместо меня другого, менее гуманного человека. Со мной же вы можете быть спокойны. За вашу жизнь я отвечаю своей головой. Если вы не хотите ехать один, можете ехать с кем хотите. Завтра в 4 часа мы выезжаем». И, поклонившись, вышел. Николай удерживает при себе Кобылинского и вместе с ним и супругой поднимается на второй этаж. Там сидят в нервном ожидании Татищев, Долгоруков и Жильяр. Шестеро совещаются. Николая интересует: куда, собственно, тащит его этот субъект? Никто из присутствующих этого не знает. Но позволяет себе высказать одно предположение комендант: судя по нескольким отрывочным фразам, брошенным на ходу Яковлевым, похоже, что речь идет о поездке продолжительностью в 4–6 дней. Следовательно, это поездка скорей всего в Москву. Да, конечно же, его величество хотят увезти в Москву, может быть, даже в Петроград. Пожалуй, присоединяется Александра Федоровна. Похоже, что в Москву. Но зачем? Кого-то осеняет догадка. Большевики заключили Брестский договор, без подписи же царя Германия не может считать его действительным. Николая заставят скрепить своей подписью этот договор. «Что вы, что вы! вспыхивает Николай. — Я не подпишу — пусть лучше отрубят мне правую руку». Да какой там договор, вмешивается Татищев. По-видимому, кузен Вилли добился вашего освобождения, и вы едете к нему. Неужели? Все буравят глазами Татищева.[12] У Александры Федоровны на глазах слезы. Она говорит: «Это, кажется, первый случай в моей жизни, когда я не знаю, что мне делать… Впрочем, я знаю, что делать: я поеду вместе с ним». Может ли она надеяться, что в ее отсутствие позаботятся об Алексее? О, конечно, стоит ли об этом и спрашивать. Вскоре является Волков и докладывает: комиссар снова здесь, на первом этаже. Просит спуститься.
Лицом к лицу стоят Яковлев и чета Романовых. Он обращается к Николаю: «Я позволю себе еще раз спросить вас: намерены ли вы подчиниться распоряжению о вашем выезде из Тобольска?» Николай говорит, что подчиняется. «В этот момент выступила вперед Александра Федоровна и, сильно волнуясь, сказала: „Я тоже еду. Без меня опять заставят его что-нибудь сделать, как раз уже заставили“. И что-то при этом упомянула про Родзянко. Она, несомненно, намекала на акт отречения государя от престола».[13] Затем она спросила, куда они поедут. Яковлев ответил: «В Москву». Отвечая таким образом, он не совсем лгал. Он и в самом деле не собирался везти Романовых в Екатеринбург. Он, правда, не стремился попасть с ними и в Москву. Но уже в Тобольске он знал, что сделает попытку прорваться на московское или киевское направление. Точнее, замысел был такой: сначала выйти на юго-западное или южное направление, а далее — как удастся, там будет видно — важно только удержаться на кратчайших маршрутах, ведущих к границе зоны немецкой оккупации.
С полудня все начинают собираться.
Объявлено, что на пост комиссара в губернаторском доме назначается (по совместительству) председатель Тобольского Совета П. Д. Хохряков. Ему подчинен комендант Кобылянский. Ему же вменяется в обязанность организовать в кратчайший срок выезд из Тобольска второй группы Романовых — вслед первой группе.
Авдеев и Зенцов просят Кобылинского уточнить и сообщить возможно скорее: сколько слуг и багажа берет с собой чета, дабы можно было заблаговременно обеспечить достаточный транспорт. Через час Кобылинский передает: едут дочь Мария и 12 слуг, багажа будет пудов восемь-десять.
Появление Яковлева в канун выезда из Тобольска — по записям в дневнике Николая:
«Узнали о приезде чрезвычайного уполномоченного Яковлева из Москвы; он поселился в Корниловском доме. Дети вообразили, что он сегодня придет делать обыск, и сожгли все письма, а Мария и Анастасия даже свои дневники». ([9] 22 апреля, стр. 84). «В 10 1/2 ч. утра явились Кобылинский с Яковлевым и его свитой. Принял его в зале с дочерьми… Мы ожидали его к 11 часам, поэтому Алике еще не была готова. Он вошел, бритое лицо, улыбаясь и смущаясь, спросил, доволен ли я охраной и помещением. Затем почти бегом зашел к Алексею, не останавливаясь, осмотрел остальные комнаты и, извиняясь за беспокойство, ушел вниз. Так же спешно он заходил к другим в остальных этажах. Через полчаса он снова явился, чтобы представиться Алике, опять поспешил к Алексею и ушел вниз»… ([10] 23 апреля, стр. 85). «Сегодня после завтрака Яковлев пришел с Кобылинским и объявил, что получил приказание увезти меня, не говоря куда. Алике решила ехать со мной и взять Марию; протестовать не стоило… Сейчас же начали укладывать самое необходимое. Потом Яковлев сказал, что он вернется за Ольгой, Татьяной, Анастасией и Алексеем и что, вероятно, мы их увидим недели через три» ([12] 25 апреля, стр. 86).
В канун выезда снимаются старые (царскосельские) караулы, на их места ставятся караулы новые (екатеринбургские и омские). На площадке перед домом совершается торжественная церемония передачи постов гвардейцами старой армии, уезжающими по демобилизации домой, красным бойцам, присланным сюда уральским и сибирским рабочим классом.
Церемония выглядит своеобразно — в неповторимом стиле тех дней. Вот как ее описывает Авдеев:
«С одной стороны выстроился взвод саженных красавцев-гвардейцев, одетых как один в лучшее обмундирование, во главе с изящным, высокого роста офицером.
С другой стороны, напротив этого взвода, выстроилась наша братва красногвардейская, одетая как пришлось, во что попало: кто в засаленном полушубке, кто в штатском пальто, кто в старенькой шинельке, и т. д. Большинство было в старых серых подшитых валенках.
Вооружение также не было однообразным у нас: у одного аршинный револьвер системы «Лефоше», найденный им где-то в складе и самим исправленный; у кого пулеметная лента через плечо, а в руках берданка системы «Гра», и т. д., и т. п.
Не приходится уже говорить о ранжире: рядом с саженным Костей Украинцевым — слесарем, стоял токарь со Злоказовского завода Ваня Крашенинников, ростом чуть ли не до пояса Украинцеву, и разъединить их было нельзя. Надо было видеть, какое изумление отразилось на лице полковника Кобылинского при виде нашей охраны…»[14]
26 апреля в четвертом часу утра у губернаторского дома собран транспорт, мобилизованный (частью реквизированный) по городу группами бойцов под началом Авдеева и Зенцова: главным образом сибирские кошевы (сани на длинных дрожинах) и тарантасы. Учтено, что местами на дороге снег еще не сошел, а местами земля оголенная, так что транспорт может понадобиться и санный, и колесный. Еще учтено, что в пути может понадобиться замена и лошадей, и повозок, поэтому Авдеевым и Гузаковым высланы вперед несколько групп бойцов, которые и хлопочут по этим делам вдоль всего тракта до самой Тюмени. Всего к губернаторскому дому поданы 5 парных и 11 троечных экипажей, включая крытый троечный тарантас с широким верхом, предназначенный для бывшей царицы. Рассчитывали управиться с размещением по возкам в час-полтора, выехать не позднее пяти утра.
Но Александра Федоровна, выйдя из дома, сразу закапризничала, и отъезд стал задерживаться. Сначала она обнаружила, что едут двое, а не трое ее слуг, и потребовала, чтобы взяли третьего. Так как места были строго рассчитаны, а возражать ей Яковлев не хотел, ему пришлось побегать вдоль колонны, перемещая и тасуя пассажиров, чтобы выкроить лишнее место. Только с этим покончили, появилось другое: багажа больше, чем было заявлено, не все влезло, Александра Федоровна снова жалуется и протестует. По распоряжению Яковлева бойцы пошли по соседним улицам и дворам, реквизировали у какого-то купца парный возок. Все погружено, можно, кажется, ехать. Дан сигнал к отправке, но вновь над колонной слышится трескучий голос Александры Федоровны: она желает сидеть вместе с супругом. На этот раз Яковлев вежливо, но твердо отказывается уступить: он сам сидит рядом с Николаем и это место не оставит.
К удивлению охраны, Яковлев, в нарушение установленных правил, стал именовать своих поднадзорных «величествами» и «высочеством». «Из-за штор на окне, — вспоминала Мельник-Боткина, — я видела, как в темноте комиссар Яковлев шел около государя к экипажу и что-то почтительно говорил ему, часто прикладывая руку к папахе».[15] «Я прекрасно помню, — рассказывала Битнер, — как Яковлев стоял на крыльце и держал руку под козырек, когда государь садился в экипаж».[16] «Его (Яковлева) отношение к государю было исключительно предупредительным, — показал Волков. — Когда он увидел, что государь сидит в одной шинели и больше у него ничего нет, он спросил его: „Как! Вы только в этом и поедете?“ Государь ответил: „Я всегда так езжу“. Яковлев возразил ему: „Нет, так нельзя“. Кому-то он при этом приказал подать государю еще что-то. Вынесли плащ и положили под сиденье».[17] Держали себя в рамках вежливости и другие, корректное обращение с членами семьи было нормой общей, но по каким-то вывертам Яковлева Николай уже в те часы уловил, что, как потом записано было с его слов Жильяром, «этот человек вовсе не тот, за кого он себя выдает».[18]
6.00. Все на местах, последняя команда дана, можно трогать. Яковлев сидит рядом с Николаем; в крытой троечной карете на мягких сиденьях свободно расположились Александра Федоровна и Мария; за ними в парном возке Долгоруков и Боткин; далее из слуг — Чемодуров, Трупп, Иван Седнев, Анна Демидова и другие. Рядом с экипажем Яковлева – Николая молодцевато гарцуют на кургузых лошаденках Авдеев (помощник Хохрякова) и Гузаков (второй помощник Яковлева). Этим двум вменено в обязанность следить за порядком в колонне, докладывать обо всем замеченном Яковлеву, передавать его распоряжения и замечания. Впереди и позади следуют подразделения конвоя с пулеметами на возках: часть уфимского отряда под командованием Зенцова (часть осталась в Тобольске) и группа солдат старой тобольской охраны, возглавляемая подпрапорщиком Матвеевым. Опережая всех, идет в голове колонны кавалерийская разведка. Далеко позади, держась на постоянной дистанции, но не теряя колонну из виду, следуют уральские и омские конные группы.
Через Иртыш переправились по льду, уже покрытому талой водой. Яковлев гонит колонну вперед безостановочно, не давая передышки. В ложбинах еще лежит снег, где повыше — земля голая, приходится на остановках пересаживаться то в сани, то в повозки. Первый короткий привал устраивается в 90 верстах от Тобольска. В придорожном трактире пассажиры напились чаю, колонна снова выходит в путь.
Переночевали (с 26 на 27 апреля) в селе Иовлеве, у впадения Тавды в Тобол, покрыв за первый день 130 верст. Для трех членов семьи конвойные втащили в придорожный двухэтажный дом раскладные кровати, взятые из Тобольска. В 8 часов утра, позавтракав, поехали дальше. Не без затруднений сделали в этот день еще одну переправу — через Тобол, где местами вода уже шла поверх льда. Александра Федоровна отказалась переезжать через реку, заявив Яковлеву, что боится. Транспорт был услан вперед, из ближайшего села доставили доски, сделали кладки. Поддерживаемые под руки Боткиным и Долгоруковым, Александра Федоровна и Мария, скользя по льду и талой воде, гуськом перебрались через полыньи и трещины по этим мосткам и далее, сажень десять до берега, проехали на пароме. Николай до парома ехал напрямик по льду на тарантасе. Он вообще всю дорогу был оживлен, держался непринужденно, много разговаривал с Яковлевым, с окружающими. Ямщик Севастьянов[19] потом рассказывал, что «царь все гутарил с Яковлевым да спорил, и про политику, и про все такое прочее, наседал на него страсть как, прямо-таки прижимал его на обе лопатки». В пути Николай просил Севастьянова дать поправить лошадьми, тот отказал — кони, сказал ямщик, «горячие, сибирские… так что тебе, ваше величество, с ними, поди, и не справиться»…[20]
Авдеева, верхом на своем коне поравнявшегося однажды с тарантасом, Николай спросил, сколько лет он прослужил в кавалерии. Тот ответил: не служил вовсе, «ни одного дня». «После чего Николай посмотрел на меня недоверчиво, пришлось объяснить ему, что это я с детства, в киргизских степях, научился так верхом ездить».
В отличие от своего супруга, Александра Федоровна всю дорогу была мрачна, почти не разговаривала. Мария держала себя общительно, охотно болтала с бойцами охраны. Яковлев на стоянках все вертелся вокруг обеих дам, изображал собой галантного кавалера, так и сыпал шутками и анекдотами. Из села Покровского, где колонна сделала привал у распутинского дома, этот эсеровский борец за революцию послал в Тобольск на имя Кобылинского телеграмму: «Едем благополучно. Как здоровье Маленького. Христос с вами. Яковлев». Здесь, у самых стен деревенской обители покойного старца, бывшая царица получила возможность еще раз всплакнуть о нем.
Когда выезжали из Покровского, Александра Федоровна из своего тарантаса на ходу осенила крестным знамением группу мужиков, собравшихся на околице. Из толпы послышался смех, донеслись насмешливые возгласы. Кто-то из мужиков выкрикнул: «Саша, а где твой Гриша?»
Александра Федоровна потупилась и не поднимала головы, пока тарантас не выехал за село.
По пути в деревнях все знали, что везут бывшего царя и бывшую царицу, хотя организаторы переезда старались не разглашать это. Там, где проезжали днем или под вечер, улицы бывали полны народу. Многие, чтобы лучше видеть, забирались на крыши домов, на верхушки колоколен, деревьев, оград. Наблюдали проезд большей частью молча, но иногда и до Николая доносились насмешливые выкрики, вроде: «Что, доцарствовался?» «Ну как, субчик, навоевался?..» «Наломал наших костей, а?»
По лесным и полевым дорогам, местами обратившимся в топи, по мосткам и паромам через три широкие реки, по хрупкому льду этих рек, покрытому талой водой и ежеминутно готовому треснуть и раздаться, колонна под начальством Яковлева покрыла за 40 часов 280 верст и в десятом часу вечера въехала на улицы Тюмени.
На подступах к городу колонну встретил во главе кавалерийского эскадрона Н. М. Немцов — руководитель тюменских большевиков, член партии с 1897 года, активно участвовавший в организации охраны пути от Тобольска до Тюмени. Выйдя навстречу колонне, отряд Немцова повернул обратно вслед за ней и проводил ее через город до вокзала.
Вскоре вдоль перрона тюменского вокзала, пыхтя и поскрипывая, пополз маневровый паровоз. Он вытянул сюда состав в шесть пассажирских вагонов, обозначенный в расписании как «внеочередной поезд № 42 Самаро-Златоустовской железной дороги». Началась посадка. Романовы разместились в отдельном вагоне в середине состава. В центре этого вагона занял купе Яковлев. Справа от него поместились отдельно Николай и Александра Федоровна, слева — дочь бывшего царя и Анна Демидова. Еще три отделения рядом — для прислуги и приближенных. В крайних купе у выходов — командир отряда Зенцов и начальник караула. Посты поставлены в концах коридора и тамбурах. Вся охрана в этом вагоне была подобрана из уфимского, то есть яковлевского, отряда.
Чуть позднее полуночи (на 28-е апреля) посадка и погрузка закончены, в трех средних купе главного (срединного) вагона слугами развернуты на полках постели, суматоха улеглась, на платформе и в поезде воцаряется тишина. У поезда появляется Немцов. Он о чем-то переговорил с Яковлевым, оба уходят на телеграф. Вскоре Яковлев возвращается (без Немцова) и, пройдя по вагонам, вполголоса передает по рядам бойцов, что у него сейчас состоялся разговор с Москвой и что из центра ему ведено ехать не в Екатеринбург, как намечалось ранее, а в Москву. Поэтому он приказывает: поезду идти по маршруту Омск – Челябинск – Самара. В 5 часов утра (28 апреля), когда пассажиры в своих купе крепко спят, поезд № 42 тихонько трогает с места и выходит по направлению на Омск.
Дежурный по Уральскому Совету в то утро ждал телеграфного подтверждения выхода поезда № 42 из Тюмени в екатеринбургском направлении. О том, что такие сообщения будут регулярно посылаться Совету по мере продвижения поезда, Голощекин и Яковлев договорились в Уфе. Первый сигнал (о выходе поезда) должен был поступить в Совет 28 апреля в 6 часов утра. Сигнала не было. Дежурный забеспокоился. По указанию председателя президиума Уральского Совета А. Г. Белобородова послан в Тюмень телеграфный запрос. Ответа нет. Лишь когда в Тюмень пришел отставший от Яковлева уральский конный отряд и обнаружил уход поезда в омском направлении, екатеринбургские власти в 10 часов утра из телеграммы своих красногвардейцев узнали, что Яковлев пустился на какую-то авантюру.
Срочно созван президиум исполкома. Он решает принять чрезвычайные меры. Под грифом «Всем, всем, всем» из Екатеринбурга по России передан телеграфный призыв воспрепятствовать преступлению, задуманному Яковлевым. Уральский Совет объявляет Яковлева изменником делу революции и ставит его вне закона. На призыв уральцев откликнулся Западно-Сибирский Совет. На перехват поезда выходит из Омска конный отряд. Он спешит наперерез Яковлеву к узловой станции Куломзино, откуда поезд может повернуть на Челябинск.
Тем временем Яковлев, набирая максимальную скорость, в пути узнает, что преследование началось. На станции Люблинская он останавливается, отцепляет паровоз с одним вагоном и, оставив поезд под охраной отряда, уезжает в Омск. Представитель Западно-Сибирского Совета, встретив его на вокзале, рекомендует «одуматься, пока не поздно», подчиниться указаниям и ехать в Екатеринбург. Яковлев желает еще раз переговорить с центром. Получив связь со Свердловым, он солгал ему, будто уральцы и омичи объединились против него в заговоре, он сам и его пассажиры якобы находятся под угрозой «расправы». Он попросил у председателя ВЦИК разрешения увезти и скрыть Романовых «в подходящем месте», где под его, Яковлева, надзором они смогут переждать «до прояснения обстановки». Свердлов велел ему ехать в Екатеринбург и сдать Романовых уральским областным властям.
Яковлев понял, что попал в тупик. Через Куломзино прорваться он не мог. Не было уверенности, что охрана и помощники в поезде будут и дальше верить его ссылкам на указания Москвы. Возвратившись к поезду, он приказывает повернуть обратно в Тюмень с последующим направлением на Екатеринбург.
Точного расчета в действиях Яковлева, видимо, не было. Он надеялся достигнуть цели, применяясь к обстоятельствам. Сначала ему мерещилась возможность прорыва в центральные губернии, а оттуда при благоприятных условиях — поворота на юг, к границе зоны германской оккупации. Потом, как отмечают его современные почитатели, «какое-то место в его расчетах заняло и то соображение, что за Омском, если его достигнуть, открывается тысячекилометровый свободный путь к Тихому океану».[21] Затем у него возник вариант: на пути к Самаре высадить Романовых и скрыть их в горах в Уфимской губернии (откуда Яковлев, по его словам, был родом). Сами Романовы, по-видимому, чувствовали и догадывались, что этот человек готовит их бегство, они мало-помалу прониклись доверием к нему. На семейных совещаниях в средних четырех купе Александра Федоровна говорила: «Это хороший человек, его нам послали добрые люди, он хочет нам добра».[22] Николай сказал о нем: «Это человек неплохой, прямой, он мне определенно нравится».[23] Такое отношение Романовых к Яковлеву питалось их предположением, что, по словам Соколова, его руками «немцы увозили государя и семью ближе к расположению своих вооруженных сил на территории России».[24] Бывший царь, по словам того же автора, «правильно понял Яковлева… Скрываясь под маской большевика, тот пытался увезти царя и наследника, выполняя немецкую волю. Нельзя не видеть этого, если вдумчиво отнестись к тому, что делал Яковлев в Тобольске и в пути. Цель увоза, несомненно, носили политический характер».[25] И далее еще раз ставя вопрос, «какая сила, зачем и куда увозила царя» колчаковский следователь Соколов признает, что Николай, собственно говоря, «сам дал ответ на эти вопросы. В лице Яковлева, в этом „неплохом и прямом человеке“, он видел посланца немцев…» «Будучи враждебен намерениям большевиков, Яковлев был посланцем иной, небольшевистской силы. Действуя по ее директивам, он вез царя не в Екатеринбург, а попытался увезти его через Омск в другое, недоступное для большевиков место».[26]
Попытка не удалась. Авантюра провалилась. Дерзкое кружение по сибирским железнодорожным магистралям двойного шпиона-диверсанта, называвшего себя Яковлевым, кончилось ничем.
Главный пассажир заметил эту неудачу не сразу. Неладное он заподозрил лишь после стоянки на Люблинской. По названиям попутных станций, по беготне охраны, по случайным обрывкам фраз конвойных он почувствовал, что едет не в Москву. Ночью, когда поезд прошел через погруженную в темноту Тюмень, он уже был убежден, что едет в Екатеринбург. На рассвете 30 апреля он вышел из своего купе и, увидев в коридоре П. М. Матвеева, направился к нему, явно нервничая. Последний потом вспоминал:
«Вдруг он меня спрашивает:
— Скажите, вопрос определенно решен, что мы останемся в Екатеринбурге?
Получив от меня утвердительный ответ, он сказал:
— Я бы поехал куда угодно, только не на Урал.
На мое замечание, что не все ли равно, куда ехать, раз везде в России Советская власть, он ответил, что все-таки на Урале ему оставаться не хочется, так как, судя по местным газетам, уральские рабочие настроены резко против него».
Из газет, которые на станциях покупал для него Яковлев, Николай знал, что уральские рабочие настроены «против него». Но он не знал, да теперь это вряд ли было бы для него интересно, что уральцы раскрыли и Яковлева. Впрочем, бывший особоуполномоченный дешево отделался. Судьбе угодно было предоставить ему еще немного времени, чтобы он окончательно рассеял сомнения насчет того, что он в действительности собой представляет.
По возвращении из тобольской экспедиции домой екатеринбургские бойцы, следовавшие за колонной Яковлева, пришли в уральский Совет с требованием: Яковлева арестовать, поезд его обыскать. Это не было сделано. Президиум ограничился вызовом Яковлева для объяснений. Авдеев и Заславский выступили на заседании исполкома с резкими обвинениями. Отвечал им Яковлев уверенно и даже развязно. Его объяснения сводились к тому, что в Москве ему действительно указано было везти Романовых в Екатеринбург, но в пути он уловил, что Авдеев и Заславский собираются совершить покушение на Романовых. Поскольку, сказал он, Я. М. Свердлов указал ему охранять семью всеми средствами, он и решил спасти ее путем увоза в другом направлении. Предъявил ленту записей своих разговоров с Президиумом ВЦИК. Лента показала, что Яковлев, ссылаясь на угрожающие Романовым опасности, просил у Москвы разрешения увезти их в Уфимскую губернию и на время скрыть «в горах», в чем ВЦИК ему отказал. Выслушав сбивчивые объяснения особоуполномоченного, Уральский Совет, удовлетворенный уже тем, что Романовы доставлены и содержатся в надежном месте, решил отпустить Яковлева подобру-поздорову в Москву (Дидковский, заместитель председателя Совета, сказал: «Пусть они там сами с ним разберутся»).
Из Москвы Яковлев прежде всего послал телеграмму в Тобольск своим помощникам в оставленной там части уфимского отряда. Она гласила: «Собирайте отряд. Уезжайте. Полномочия я сдал. За последствия не отвечаю. Яковлев».
Он получил назначение военным комиссаром на Самарский фронт и в одну из темных октябрьских ночей 1918 года перешел через линию обороны к противнику. Доставленный к белочешскому генералу Шениху, заявил ему о желании «обратить оружие против коммунистов». Он был принят в колчаковскую армию. В белогвардейских газетах тех дней выступил с серией статей, покаялся в своих большевистских грехах. И все же ни эти показания, ни ставшая известной его попытка увезти и спасти Романовых не сослужили ему службу в глазах озверевшей белогвардейщины. 30 декабря 1918 года по приказанию полковника контрразведки Клецанда Яковлев был арестован и отправлен в штаб Колчака. Здесь он попал к полковнику Зайчеку, белочешскому начальнику контрразведывательного отряда при штабе «верховного правителя», бывшему офицеру австро-венгерской армии. Из рук последнего он живым не вышел.
Соколов в своей книге ругает Зайчека за «бесполезное и до дикости бессмысленное уничтожение важнейшего свидетеля последнего этапа бытия и страданий царской семьи».
В девятом часу утра 30 апреля поезд № 42 медленно приближается к Екатеринбургу, приглушив пары. На площади перед вокзалом собралась толпа. Это местные жители, в большинстве рабочие. Не исключается опасность эксцессов. Прибывшие на станцию члены президиума Совета указывают путейской администрации: сначала остановить поезд на станции Екатеринбург-111 (товарная), где высадить трех пассажиров Романовых; затем подтянуть состав с остальными пассажирами к главному вокзалу.
Задолго до подхода к городу Романовы одеты и стоят в своих купе, готовые выйти. Не доезжая двух верст до главного вокзала, поезд останавливается. Трое пассажиров спускаются на платформу. Яковлев прощается с ними без всякого признака эмоций на тщательно выбритом лице.
Посреди пустынной, но по краям оцепленной красногвардейским кордоном площадки у станции Екатеринбург-111 стоят два автомобиля. Из-за длинных складских амбаров показались трое Романовых, пробирающихся через пути в сопровождении Авдеева. Навстречу им пошли председатель Уральского Совета А. Г. Белобородов, его заместитель Б. В. Дидковский, член президиума Совета Ф. И. Голощекин. Поздоровавшись с новоприбывшими, Белобородов приглашает их занять места в машинах.
В первом автомобиле сели на заднее сиденье Николай, его супруга и дочь; рядом с шофером Самохваловым[27] занял место Дидковский.
Во втором автомобиле поместились на заднем сиденье Белобородов и Авдеев, рядом с шофером Загоруйко[28] сел Голощекин.
Без охраны, не привлекая внимания ранних прохожих, машины пересекли центр города. На углу широкой улицы и узкого переулка остановились у какого-то парадного подъезда. Белобородов вышел из автомобиля и, подойдя к Николаю, который в этот момент выбирался из другой машины, сказал ему:
— Гражданин Романов, вы можете войти в дом.
Западная реакционная пропаганда до сих пор не перестает изощряться в придумывании всевозможных «конфликтов», которые якобы имели место в 1918 году в органах советской власти и среди тобольской охраны в связи с перемещением Романовых в Екатеринбург.
Некоторые из версий:
а) Москва якобы хотела отпустить Романовых на свободу и выслать их за границу, но этому помешали «слишком радикальные» местные власти;
б) без санкции Москвы Урал сам не решился бы ничего предпринять; поэтому ответственность за последовавшие решения падает целиком на центральные власти;
в) Романовы погибли потому, что Урал не повиновался указаниям Москвы и даже пошел им наперекор, что подтвердила безнадежная попытка Яковлева;
г) по ходу мнимой распри между Москвой и Екатеринбургом Яковлеву удалось перехватить царскую чету, что и обрекло ее на гибель;
д) соперничали между собой Екатеринбург и Омск; последний по вялости действий «проиграл», хотя имел преимущественное право распоряжаться в районе Тобольска;
е) солдаты охраны якобы сами давали Николаю возможность бежать;
ж) распри внутри конвоя, а также между Кобылинским, Панкратовым, Татищевым и Гермогеном якобы обрекли на провал планы бегства.
Все эти версии противоречивы, надуманны и не отвечают тому, что в действительности происходило.