ДВЕ

Пролог

Люблю Новый год!!!

В десять вечера зажигаю свечи, включаю гирлянду на елке, готовлю стол. Валяюсь на диване, читаю Тарковского. Немножко смотрю телевизор — без звука, просто чтобы не пропустить бой часов.

«Где ветер бросает ножи

В стекло министерств и музеев,

С насмешливым свистом стрижи

Стригут комаров-ротозеев…»

В одиннадцать звонит с поздравлениями соседка, тетя Света. Спрашивает между прочим, кто у меня, и узнав, что никого нет, почему-то страшно огорчается. Армия стереотипов — если я одна на Новый год, значит, я несчастна…

Ерунда. Я счастлива оттого, что могу наконец-то заняться любимым делом и быть собой… И не думать, кто и как на меня посмотрит.

Сердобольная тетя Света зовет в гости. Боже мой, она думает, что сидеть перед телевизором с ее мужем, сыном и невесткой интереснее, чем валяться на диване, жечь свечи и бенгальские огни, читать Тарковского и ждать полуночи…

Бьют часы. Бьет хлопушка в моих руках, осыпает елку и меня дождиком из конфетти.

Лучший в году праздник.

Елена

…Дождь.

Клавдия Антоновна улыбается, не разжимая тонких старческих губ, стесняясь показать десны. Ей под восемьдесят, у нее короткие седые волосы, аккуратно подведенные тушью ресницы и неожиданно зеленые безмятежные глаза. Звукооператор Костя цепляет «петлицу» на воротничок ее светлой шелковой блузки.

— В те годы Михаил Максимович был самым молодым профессором консерватории… И представьте — он никогда не набирал в свой класс девочек! Я была абитуриентка, у меня была очень сложная программа… Просто руки от волнения тряслись…

В маленькой чистой квартире пахнет чужим жильем и терпкими духами. В комнате негде повернуться — здесь помещаются рыжий немолодой рояль, журнальный столик под ажурной скатертью, потертый диван и оператор с камерой. Клавдия Антоновна сидит, вжавшись в подоконник, и за ее спиной льет по стеклам летний дождь.

На журнальном столе опасно кренится на бок башня-стопка пожелтевших нот. С фотографий смотрят черно-белые люди — пятидесятые, семидесятые годы. Клавдия Антоновна садится за рояль: она похожа на большую старую птицу, которая собирается взлететь, набирает воздух, немножечко боясь, что, может быть, на этот раз земное притяжение окажется сильнее…

В свои восемьдесят она еще летает!

То есть играет. Что-то легкое, игривое, даже фривольное, как странно слышать эти звуки из-под пальцев старушки…

Полвторого ночи. Я специально заказываю ночные часы в монтажной. Так проще и спокойнее.

«Синицы полетели с неизъяснимым звоном,

Как в греческой кофейне серебряные ложки»…

Улыбаюсь. Тру воспаленные глаза. Отматываю назад. Клавдия Антоновна снова говорит, снова садится к роялю…

— Милая старушенция, — сказал оператор, когда мы вышли за дверь. — Уходящая натура, — добавил, закуривая.

Отматываю вперед. Здесь я попросила крупно взять окно, какую-то герань на подоконнике, и дождь за стеклом…

«То были капли дождевые,

Летящие из света в тень.

По воле случая впервые

Мы встретились в ненастный день».

А хорошо получается.

* * *

Возвращаюсь домой под утро. Дожидаюсь восьми и звоню ему домой.

Никто не берет трубку. Мобилка отключена.

* * *

Посреди нашего двора глубокая лужа. На асфальтовом дне ее извивается червяк.

Ищу на газоне надежную палочку. Справа налево проносится соседский пес, обдает меня запахом травы и псины, и летящими из-под лап брызгами, и комочками земли. Издалека кричит соседка Лора — пес, разумеется, плевать хотел на ее указания, проносится теперь слева направо, виляет мне хвостом, а у меня нет хвоста, чтобы ответить ему тем же, зато палочка на газоне вот она, прочная и не очень грязная. Поднимаю червяка со дна, как поднимают подводные лодки, он извивается, вообразив, наверное, что я рыбак… Впрочем, червяку нечем думать, он срывается с палочки и шлепается в лужу снова, он тонет и гибнет, я повторяю процедуру снова и наконец выпускаю розовую змейку в траву.

Ух.

Лора с противоположного конца газона смотрит на меня, как на идиотку. Как хорошо, что в моей жизни Лора ничего не значит; с ее псом мне общаться куда приятнее, право слово, пес хоть и невоспитанный и глупый, как бревно, но зато искренний. За это многое прощается.

«…За штукатуркой мышиной стены».

Иногда строчка сидит в голове день за днем, уже и забываешь, откуда она взялась, а она обретает свой собственный голос и в самый неожиданный момент начинает звучать или шуршать, как вот эта:

«…За штукатуркой мышиной стены».

Программа с Клавдией Антоновной поставлена в программу на сегодня, четырнадцать ноль-ноль. Полчаса назад я говорила с ней по телефону; она очень волнуется. Ей кажется, что она сказала что-то не так, или что она плохо выглядела (а она удивительно следит за собой, она такая кокетка)… Потом, оказывается, ей стыдно за свою крохотную квартирку. Но главное не это — она верит, что ее покойный муж будет очень рад этой программе. «Ведь его почти совсем забыли за десять лет… Да что там — его забыли, когда он был еще жив… У него столько учеников… Но все его забыли… Кто в Америке, кто в Израиле, кто вечно на гастролях…»

Я уверила ее, что все будет хорошо. «Я обзвонила всех соседей, сказала она, стесняясь. Это вообще-то нескромно… Но я знаю, Миша так бы хотел, чтобы все посмотрели…»

Червяк наконец-то зарылся в траву. Невоспитанный пес наконец-то пойман за ошейник и с натугой впихнут в парадное, будто последнее платье в переполненный чемодан.

* * *

Звоню ему вот уже в четвертый раз. Презрев, можно сказать, гордость.

…Зачем я принесла ему книги?

Когда мы познакомились месяц назад, мне казалось… Впрочем, ничего мне не казалось. Я его гнала точно так же, как остальных; обычно, стоило мне спросить «Любите ли вы Лорку?», как половина претендентов на блуд рассасывалась незаметно, а другая половина удивленно вопрошала: «Какую Лорку?»

Вот что меня беспокоит: зачем я дала ему книги, первый том из Бродского и очень редкое издание Кортасара? Какого черта?

В любом случае, наш «образцовый» роман с цветами и виршами не мог продолжаться долго. Мне ли не понимать?..

Вру себе. Плевать мне, собственно, на этого Кортасара…

Просто мысль о том, кто мои книги будут стоять на его полке, а он будет в это время любить под пледом другую женщину… Почему-то он мерзляк, без пледа — никак…

Говорю себе, что больше не позвоню ему. Даже ради книг.

* * *

В это время в метро не так много народу.

Напротив меня сидит девочка с деревянным веслом от байдарки. Весло огромное, с двумя лакированными коричневыми лопастями, и на каждой остановке девочка пытается пристроить верхнюю лопасть под поручень, ближе к сиденью. Для этого она толкает вперед нижнюю лопасть, через весь проход, прямо к моим ногам; ничего не получается. Весло кажется огромным, на весь вагон.

После четвертой девочкиной попытки я не выдерживаю, поднимаюсь, берусь за весло и наклоняю его в сторону. Верхняя лопасть проходит как раз под поручнем, и весло оказывается в нужной позиции. Девочка хлопает глазами.

* * *

В курилке говорят обо мне.

«За штукатуркой мышиной стены…»

— Психология синих чулков? Какая к черту психология, это же на уровне рефлекса… Вроде все при ней, и сиськи и попа, а как гляну — моментальная клиническая импотенция…

Хохот.

Скрючиваюсь и ухожу на цыпочках. Хотя надо бы выйти, посмотреть им в рожи… Что-то, может быть, сказать, может быть, они смутятся…

Ага. Смутятся, как же. Сейчас.

«Я человек, я посредине мира,

За мною мириады инфузорий,

Передо мною мириады звезд»…

Не могу взять себя в руки. Скверно.

«Тогда муравей полумертвый ответил тихонько и грустно: я, знаете, видел звезды…»

В сумке у меня, в потайном кармашке лежит кусок мела. Я закрываюсь в туалете (там есть просторный пятачок перед кабинками). Рисую на кафельном полу круг.

— Значит, так. Я — внутри. А вы — снаружи. Я не боюсь вас. Мне на вас наплевать. Я здесь. Вы там. Я независима, я ни от кого не завишу. Я здесь, вы — там, мне на вас начхать!

«Да, муравей отвечает. Я видел звезды, поверьте. Я поднялся высоко, на самый высокий тополь, и тысячу глаз лучистых мою темноту пронзили…»

Стук в дверь:

— Эй, там, у тебя совесть есть? Ссать хочу — лопаюсь!

* * *

Сижу за своим рабочим столом. На экране компа — заставка. В углу комнаты — телевизор, и через десять минут начнется моя программа.

Моя программа.

Сколько нервов стоило ее пробить. Сколько сил. Вот уже пятая выходит по счету — да, в «мертвое время», в будний день, да, раз в две недели — но выходит…

Звоню ему по очереди на рабочий, на мобильный, на домашний. Везде тишина, только на домашнем включается автоответчик. Который раз. Вот скотина…

— Привет, — говорю как можно веселее. Мне почему-то кажется, что ты дома… Ладно, ты не можешь подойти к телефону, но включи хотя бы телек, сейчас будет моя программа…

Не отзывается. Ну, ладно — может быть, его и впрямь дома нет…

«Губастые бульдозеры,

Дрожа по-человечьи,

Асфальтовое озеро

Гребут себе под плечи…»

Сижу и дрожу, как бульдозер.

Заканчиваются дневные новости. Репортаж о последнем бое Дымко — я его вижу в пятый раз, наверное, им завершают все спортивные выпуски вот уже несколько дней. Идет интервью в записи; поразительно, как внутри элегантного костюма помещается, будто внутри скафандра, вся эта гора мускулов, блестящая кожа, блестящие глаза…

Впрочем, глазам не обязательно помещаться внутри костюма. Молча смеюсь сама над собой.

Интервью с Дымко записывали в субботу, в соседней студии. Так получилось, что мы столкнулись в коридоре — вся эта махина проплыла мимо меня, обдав запахом хорошего одеколона, скользнув взглядом, как по детали интерьера…

Рекламный блок все не кончается и не кончается.

Идет заставка — не моей программы. Протираю глаза.

Узнаю Люськину программу про попсовую певицу, повтор субботней передачи…

Смотрю, как слепая, в компьютер. «В программе произошли изменения»…

На меня косятся — или мне это только кажется?

* * *

— Ты должна меня благодарить за то, что тебя не увольняют. Пока.

Шеф не отводит глаз. Он не чувствует за собой не то что вины — неловкости.

— Это коммерческий канал, а не богадельня…

Он говорит еще и еще, но я не слышу. Мне становится страшно; напротив меня сидит мертвец с цепкими мертвыми глазами. Его взгляд касается меня, как усики огромного таракана. Моя хрупкая защита тает, будто пластмасса в кислоте.

Мне кажется, что я сижу перед ним голая.

…А чей это голос сказал — «А как гляну — моментальная клиническая импотенция…»?!

— Придумай что-то другое, — говорит он формально, для порядка. А лучше всего… переходи-ка на другую работу, лапушка. Вон, помрежей не хватает…

* * *

«В пять утра во мгле осенней распахнулась дверь балкона, и, как скорбная Мадонна, вышла черная ворона. И на землю посмотрела, где голубка шла, зевая, и на небо улетела, криком душу раздирая…»

Людей мало… Хорошо, что я пришла.

Гроб несут какие-то старики.

Музыки нет.

На Клавдии Антоновне все та же шелковая блузка, к воротничку которой звукооператор Костя прикалывал микрофон.

Неужели всего два дня прошло?

Два дня назад старушка с зелеными глазами растерянно спросила в телефонную трубку: «Как… Совсем не будет? Никогда?..»

«Там, на небе, все другое,

Все на небе поправимо,

Больше сердце никакое

Не разрывно, не ранимо…»

Похороны короткие. Без речей. И это к лучшему… если уместны такие слова.

* * *

Возвращаюсь домой после похорон.

Захожу в магазин и покупаю торт. С кремом.

«Показывали страуса в Пассаже.

Холодная коробка магазина,

И серый свет из-под стеклянной крыши,

Да эта керосинка на прилавке.

Он ко всему давным-давно привык.

Нахохлившись, на сонные глаза

Надвинул фиолетовые веки

И посреди пустого помещенья,

Не двигаясь, как чучело, стоял,

Так утвердив негнущиеся ноги,

Чтоб можно было, не меняя позы,

Стоять хоть целый час, хоть целый день

Без всякой мысли, без воспоминаний».

Пытаюсь отключить мозги — не отключаются. Наверное, в такой вот вечер у нормальных людей принято напиваться допьяна. В крайнем случае звонить кому-то и плакать на чьем-то плече…

Ставлю торт в холодильник.

Зачем я его купила?

Обманка для себя самой. Сейчас я позвоню ему… Не может же он, в самом деле, и в этот раз не подойти к телефону.

Я скажу ему, что у меня есть торт… Но нет водки, чтобы помянуть Клавдию Антоновну.

Нет, я не стану нагружать его своими проблемами. Я не стану говорить о том, что погубила человека. Этот человек пережил войну, репрессии, смерть мужа… Для того, чтобы я его мимоходом погубила со своими идиотскими иллюзиями.

Долго сижу перед телефоном.

«Ты лучше голодай, чем что попало есть, и лучше будь один, чем вместе с кем попало…»

Значит, бывает все-таки время, когда оставаться в одиночестве — ну невозможно? Ну невыносимо уже?

Набираю номер. Гудки. «Здравствуйте, вы набрали номер такой-то и слушаете автоответчик… Оставьте ваше сообщение после длинного гудка…»

— Привет, — говорю я. — Это Елена. Пожалуйста, занеси мои книги на проходную, оставь… В любое удобное для тебя время. Пока.

И вешаю трубку.

* * *

Торт стоит на столе, и он мне противен. Он провоцирует тошноту. Он жирный, сладкий, кремовый. В пошлых розовых розочках.

Выдвигаю ящик кухонного стола. Гремлю вилками и ложками, как хирург гремит инструментами… Или как палач. В цинковом тазу.

Выбираю самый большой нож. Мясницкий. Долго точу его точилкой. Звук такой — волосы дыбом поднимаются.

Пытаюсь вспомнить хоть одну строчку — не могу.

Начинаю уничтожать этот торт. Он хрустит и не поддается. Розовые розочки смазываются о полированную поверхность ножа-тесака.

Он мог бы мне сказать по телефону: «Ты эгоистка, поэтому с тобой невозможно. Ты думаешь только о драгоценной своей внутренней жизни… А моя жизнь тебя не интересует ни капельки».

Механически слизываю с ножа то, что осталось от розочек.

* * *

Вода из крана бьет в поверхность наполненной ванны, как в барабан. Или мне кажется, что так громко?

Закручиваю воду.

Лежу в ванной с ножом в руках. В ноже отражается мой левый глаз и кусочек носа.

Я ненавижу себя.

Я хочу из себя выскочить, как змея из кожи. Как рука из перчатки. Я хочу освободиться, наконец.

Набираю воздуха. Ныряю. В горячей воде открываю глаза; вижу сквозь воду стойку для полотенец, растрескавшийся потолок ванной…

Офелия, блин.

Выныриваю. Вода плещет на пол, на домашние тапочки. А нож отмылся от крема. Теперь он чистый и блестит, как штык на параде.

Никогда не видела, как на параде блестят штыки…

Не могу больше так жить. Не хочу больше так жить. Хочу, чтобы меня не было…

Закрываю глаза.

А когда открываю их — вода в ванной понемногу розовеет. Клубится красным; ванна выглядит так, будто в ней только что зарезали Марата.

Вскакиваю в ужасе.

В ванной плавает, как дохлая изумрудная рыба, пластиковая бутылочка из-под краски для волос. «Огненный каштан».

Лена

В девять десять выхожу из дома. Погода классная, градусов двадцать, солнце.

Посреди двора оборачиваюсь, как будто мне дунули в затылок. Рядом никого. Мамаши с детьми на площадке, старик с палочкой и авоськой. Бегает соседки-Лорин полоумный пес. И все.

Поднимаю голову и смотрю на свои два окна. С чего бы это мне на них смотреть?

Занавеска шевельнулась — видно, от сквозняка. Форточка открыта… Хотя я, вроде бы, закрывала.

И в глубине, за стеклом, мерещится тень. Забавная игра света.

Соседка Лора выглядывает из подъезда. Зовет пса. Псу пофиг.

Интересно, если я сейчас помашу рукой пустому окну — что подумает Лора?

Так и делаю. Машу рукой. Любуюсь Лориной физиономией.

Иду дальше.

* * *

Явившись в офис, заворачиваю в туалет и привожу себя в порядок. За моей спиной открывается дверь; это Люська. Увидев меня, останавливается и скорбно вытягивает и без того длинное лошадиное лицо:

— Добрый день, Леночка…

Я киваю ее отражению в зеркале.

Она «позвоночница». Если бы не высокопоставленный любовник, черта с два ее держали бы здесь, черта с два давали бы клепать программки про специфических подростковых кумиров, которых я бы лично выпускала на сцену только после того, как выполнен дневной урок по склеиванию коробочек…

Теперь она смотрит на меня удивленно. Уже не скорбно (знаем мы цену этому карамельному трауру), а естественным деревенским образом: как баран на новые ворота.

Подмигиваю ей — в зеркале, не оборачиваясь.

— А… что случилось? — спрашивает она неуверенно.

— У меня ничего, — отвечаю, роясь в сумке в поисках косметички. — А у тебя?

— Это, конечно, не мое дело, — говорит она, заново разглядывая меня с ног до головы, будто собираясь снять мерку для гроба. — Но ты бы зашла к шефу. Сокращение у нас.

Поджимаю губы. Чего-то подобного следовало ожидать. Ну что же, кто предупрежден, тот вооружен.

* * *

Шефа нет на месте — будет через полчаса. Ну и ладненько.

Иду в буфет, беру чашечку кофе, сажусь за свободный столик, закуриваю. Знакомые и полузнакомые, симпатичные и несимпатичные люди образуют вокруг меня броуновское движение — беспорядочно ползают взгляды, кто-то с кем-то против кого-то дружит, сигаретный дым коромыслом.

Закуриваю тоже. Осматриваю поле боя.

Поджарые и толстые, энергичные и вялые, молодые и потасканные, они воображают себя поварами, готовящими снедь в одной большой харчевне, в «обжорке», поставляющей гастро-зрелища воображаемому зрителю на диване: усталому бухгалтеру, подвыпившему слесарю, пэтэушнице с басистым смехом, школьной училке, задрюченной тупыми, как валенок, подопечными. На самом деле они — блюда, а повар на этой кухне — некто без лица, но с именем. Зовут его Рейтинг, он хочет кушать, передо мной за столиками сидят цыплята табака, удерживая сигареты в поджаристых румяных крылышках. Поросята под хреном пьют свой кофе, ромовые бабы поскрипывают стульями, распространяя запах духов и утреннего коньяка, утки совещаются со своими яблоками, а я… Кто я на этом блюде? Высохший блинчик из вокзального буфета, сухой жалобный блинчик с желтыми крупинками творога, с завернувшимися, как поля ковбойской шляпы, краями?

Еле удерживаю смех.

Через несколько минут — сигарета выкурена наполовину — замечаю, что вокруг что-то изменилось.

Взгляды уже не бродят как попало. Все взгляды торчат во мне, как стрелы Робин Гуда в деревянной мишени. Как будто гастрономическая картинка, увиденная моими глазами, каким-то образом передалась потребителям кофе.

Смачно затягиваюсь. Фыркаю, не скрывая смеха.

Ко мне идет через весь буфет наш редактор Дима. В руке его колеблется, как живой, кофейный дымок над фарфоровой чашкой. Дима подсаживается за мой столик:

— Привет…

И выжидательно молчит.

— Привет, — говорю я. Он исключительно забавен сейчас — он хочет о чем-то меня спросить, но стесняется.

— Ты уже знаешь? — спрашивает, отводя глаза.

— О чем? О сокращении?

Он кивает.

— Не бери в голову, — я улыбаюсь.

Он разглядывает меня так, будто хочет отыскать десять различий между правым моим глазом и левым.

* * *

В курилке людно. Бубнят голоса:

— …Но восьмом раунде. Все ждали, что Дымко его сделает на первом…

— Да брось, все знают, под кого это сокращение, успокойся, тебя не тронут…

— …Не хотел брать! Дело, говорит, передаю в суд. Еле всунул ему двадцатку… Бля, мужики, одолжите денег, без копейки остался…

Я появляюсь — все затыкаются. Прямо хорошая традиция какая-то стихийно образовалась.

Забавно наблюдать за их лицами. Сперва — напускное сожаление, вроде как при посещении в больнице безнадежно больной и безнадежно чужой родственницы. Потом — замешательство. Интерес. Любопытство. Наконец, удивление.

Закуриваю вторую за этот день сигарету. Мысли слушаются, как тренированные псы. Замечаю каждую складочку в углу чьего-то рта, ловлю каждый запах, каждый взгляд.

— Что вылупились, мужики? — интересуюсь добродушно.

— А что случилось?

Традиционный вопрос. В который раз я сегодня его слышу?

— Тетя Соня застрелилась, — отвечаю серьезно.

У них такие уморительно серьезные лица, что я начинаю ржать, как ребенок на кукольном представлении. Ржу, чуть не роняя сигарету.

— Это что, истерика? — робко интересуется наш стажер, студентик шефа, белобрысый Митя.

— Милый мальчик, ты так свесил, — отвечаю сквозь смех. — Кто тебе ждал, что Дымко его сделает на первом? Все прогнозы были — седьмой-восьмой раунд!

Они молчат. Митя пытается выплюнуть едва не заглоченную сигарету.

— Шеф уже у себя? — спрашиваю иначе, по-деловому.

Иду по коридору, стук каблуков такой, будто красная конница мчится. За спиной моей, в курилке, остается удивленная тишина.

* * *

Шеф сегодня не ночевал дома. Определяю это сразу же, едва переступив порог кабинета.

Он не выспался. У него красные глаза, и майка наверняка несвежая. И чешется под лопаткой. И тухлый привкус во рту.

— Ну что же, Елена Викторовна… — начинает он официальную часть Марлезонского балета. Начинает вполне по инерции, как детская машинка с пружиной внутри.

И осекается, встретившись со мной глазами.

Я смотрю на него: немолодой усталый человек, добившийся в жизни кое-какого успеха, завидующий всем, кто стоит на полступеньки выше, страшно боящийся потерять доверие Большого Босса и соскользнуть на полступеньки ниже. Ожидающий объяснения с женой. Удрученный. Потный.

Мне кажется, что он сидит передо мной голый, и я вижу его синюю пупырчатую кожу, впалую грудь и жировые складки на животе.

Молчание становится неприличным.

— Э-э-э, — говорит он наконец. — Что-то случилось?

— У меня ничего, — улыбаюсь, и от этой улыбки он вдруг подтягивается, как сеттер, учуявший дичь. — Угостите сигареткой?

У него такой вид, будто он складывает в уме многозначные числа. Наконец лезет во внутренний карман пиджака и вытаскивает пачку «Парламента». Подносит, как завороженный, зажигалку.

— У меня идея классной программы, — сообщаю, глядя прямо в его воспаленные глаза. — Вот такая, — и показываю колечко из большого и указательного пальцев.

Елена

На полу лежит большой кусок ватмана — я три дня рисовала на нем витражные узоры. Теперь переношу узор с ватмана на прозрачные папки-файлики — по кусочку, по фрагменту, сперва черный контур, а потом заливка витражными красками.

На улице солнечно. Я смотрю на солнце сквозь цветное стекло — через то стекло, которое я уже оклеила. Цветной мир.

«…Бумажный кораблик плывет по реке.

Ребенок стоит на песке золотом,

В руках его яблоко и стрекоза.

Покрытое сеткой прозрачной крыло

Звенит, и бумажный корабль на волнах

Качается. Ветер в песке шелестит,

И все навсегда остается таким…»

Как хорошо, что не надо никуда уходить. Можно сидеть вот так, рисовать витражи, скоро вся кухня будет цветная, будто веселая средневековая часовня…

На дорожке перед подъездом нарисованы девочка с винтообразным бантиком и верблюд с мордой доброго идиота. Вспоминаю, что сегодня после обеда я собираюсь читать Туве Янссон, «Филифьонку в ожидании катастрофы», почти библейскую притчу, замаскированную под детское чтение…

Мне становится весело. Я сижу на подоконнике, болтаю ногами и смотрю, как от подъезда до угла двор пересекает энергичная женщина в деловом костюме.

Лена

Выхожу из подъезда. Времени, как всегда, в обрез.

Соседка Лора машет издали рукой:

— Леночка, доброе утро! Мы смотрели вчера твою передачу!

Благосклонно киваю в ответ:

— Понравилось?

— Супер!

Бабушки с далекой скамейки машут руками, чтобы я, не дай Бог, не прошла мимо без приветствия:

— Добрый день, Леночка, смотрели передачку-то…

…Иду по коридору, как комета по траектории. Изо всех дверей и поворотов ко мне выскакивают метеориты, желая пересечь свой путь с моим:

— Лена, привет! Видел твою программу вчера…

— Елена Викторовна, шеф просил зайти…

— Лена, там у тебя на столе папочка от редакторов, посмотришь?..

— Лен, поздравляю. Молодец.

— Елена Викторовна…

Вхожу, как вламываюсь, в кабинет к шефу. При виде меня его глаза теплеют, приобретая сходство с двумя колечками колбасы «Салями».

Секретарша тут же приносит кофе.

— Лена, — говорит шеф. — Звонили финансовые партнеры… Хотят вложиться в проект.

— Поглядим, — говорю радушно.

* * *

Звонок на мой рабочий телефон.

— Алло… Это ты?

Это я. Кто же еще.

— Привет. Извини, что я пропал… У меня была командировка…

Очень хорошо. Внезапные командировки полезны для личной жизни.

— Я тут прочитал твое сообщение на автоответчике…

Ну, конечно. Не прошло и полгода.

— Я думаю, может быть, нам встретиться? Посидеть…

Ага-ага.

— К сожалению, я очень занята, — говорю легким, как бриз, и таким же прохладным голосом. — Будь добр, занеси мои книжки на проходную и оставь для меня. Спасибо.

И вешаю трубку.

* * *

Национальный конкурс красоты. Фуршет. Мисски полнят зал вперемешку с бомондом. Гул, звон, по полу тянутся кабели от осветительных приборов, то здесь, то там снуют мальчики с камерами на плечах и девочки с микрофонами, большими и черными, как адское «эскимо».

Стареющий актер обнимает за талии сразу четырех миссок. Останавливаюсь посмотреть — и все равно не понимаю, как ему это удается.

Хожу и тусуюсь. Меня иногда узнают. Представляют друг другу: это та самая, программа «Щели», помните?

Министры с женами, депутаты с женами, целый выводок звезд, попеременно жующих и дающих интервью. Опять-таки мисски.

И Дымко, от которого не отходят. Одна камера сменяется другой, не дают человеку поесть… Правда, ему, кажется, кроме апельсинового сока ничего не надо.

Я уже выпила два бокала шампанского, мне хорошо. Пришла в то самое состояние, за которое человек на многое готов: легко и весело, и не надо ни о чем думать. Зачем наркотики, зачем алкоголь, зачем электрод, вживленный крысе в голову… Вот для этого самого. Легко и весело.

Гул. Звон. Повизгивают мисски, которых кто-то там по-отечески щекочет.

В углу заводит электронный звон маленькая поп-бригада. Солист поет нечленораздельно, но энергично и прочувственно. Начинаются танцы-манцы, к этому моменту все камеры из зала предусмотрительно убраны…

Мне становится смешно смотреть на танцующих с папиками миссок. Вот так, смеясь, тоже иду танцевать.

Зал вертится вокруг, как кузов бетономешалки. Мисски подпирают головами потолок, удивленно смотрят на меня сверху вниз. Вот так вам. И еще вам. И вот вам, получите. Вы хотели? Вот вам. Нравится?

Нравится. Прихлопывают. Сгрудились вокруг, растягивают довольные рты, все добрые, все щедрые, вот как все меня любят…

Мне становится скучно — так же внезапно, как перед тем сделалось смешно. Обрываю танец, проталкиваюсь через толпу (одобрительные руки тянутся, чтобы панибратски похлопать по плечу, приходится их отряхивать, как налипший снег). Подхожу к столу, беру бокал красного вина. Он, как живой, выворачивается из пальцев и медленно летит вниз, на паркет.

Тупо смотрю, как он летит — ножкой вниз, легко наклоняясь. Сейчас…

У самого пола его подхватывают — за ножку, почти не расплескав.

Смотрю, как бокал плывет обратно, вверх. Останавливается на уровне моей груди; поднимаю глаза.

Дымко стоит рядом. Держит мой бокал. У него большое светлое лицо, бесстрастное, как Луна.

Мне становится любопытно. Смотрю ему в глаза и выпускаю бокал из пальцев.

Ловит снова. Вина, правда, стало вполовину меньше.

Смотрю ему в глаза. В третий раз не поймает.

Поймал. Не отдает мне — держит в руках.

— Я тоже так могу, — говорю серьезно.

Он разжимает пальцы. Бокал падает и разбивается.

* * *

…Здоровое сильное животное. Будто лошадь, или породистый пес; средоточие физической радости, энергии, невинного собачьего восторга.

Смотрю телевизор.

На экране Дымко бежит по берегу океана, бежит, распугивая чаек, многопудовая громадина, едва касающаяся земли подошвами кроссовок…

Запись последнего боя. Вот что мне это напоминает: две кобры стоят на хвостах друг перед другом и раскачиваются пружинами. Две кобры на хвостах, кто первым ужалит.

* * *

Кто-то вскакивает в лифт прямо за моей спиной. Волной бьет запах хорошего одеколона.

Двери лифта закрываются. Я оборачиваюсь.

Голова Дымко почти касается зеркального потолка. Один Дымко, отраженный, стоит на макушке, другой, настоящий, стоит прямо передо мной. Смотрит сверху вниз.

На нем элегантный костюм-скафандр. Из ткани, истраченной на такой костюм, можно сшить, наверное, три сотни мини-юбок.

— Привет, — говорю, не задумываясь.

— Привет, — отвечает он осторожно. — Мне восьмой.

— Замечательно, — говорю я. — Очень удачно. Мне тоже.

Лифт трогается.

— А вдруг мы застрянем? — спрашиваю я с чуть-чуть преувеличенным испугом.

— Да? — спрашивает осторожно.

— Я забашляла электрику, чтобы отключил лифт, — говорю серьезно.

— Зачем? — он сомневается, верить мне или нет.

— Да чтобы в твоем обществе застрять! — объясняю.

Он неуверенно улыбается. Лифт замирает; Дымко недоверчиво смотрит на дверь.

Лифт держит длинную паузу.

Наконец дверь открывается. Восьмой этаж. Дымко смотрит на меня кажется, укоризненно.

— Облом, — говорю. — Двадцати долларов электрику мало. Придется доплатить.

У него уморительный вид. Я смеюсь.

* * *

Мы сидим в кафе на крыше небоскреба. Я пью кофе. Он — апельсиновый сок.

— Ты нифига не понимаешь в жизни, — говорю глубокомысленно. — Вот был бы ты очкастый мальчик со скрипочкой, ходил бы в филармонию, по восемь часов в день водил бы смычком… И не понимал бы жизни ни на грош. Так и ты. По восемь часов пендюлишь свою грушу, как заяц на барабане. Ездишь по миру, а мира не видишь…

Смотрю, что будет дальше.

— А ты, можно подумать, все видишь и знаешь, — усмехается.

— Я? Ко мне в программу люди приходят и «за жизнь» рассказывают. Кто как кого повстречал, как полюбил, как разлюбил и бросил, как воровал детей у бывшей жены, как покупал мужей и проигрывал в карты жен…

— У тебя, значит, что-то вроде мыльной оперы?

— У меня психологическое шоу.

— Я слышал, — хмыкает.

— Не смотрел?

— Нет времени.

— А на что у тебя есть время? Как ты женщин клеишь, например?

— Я им цветы дарю.

— Оригинал… А еще что?

— Конфеты. Мягкие игрушки.

— «Мадам, вот вам зайчик, лягемте в койку?»

— Ага. Примерно.

— Так ты бабник?

— Нет времени.

Смеюсь. И он смеется. Симпатяга.

— Ты на метле летаешь? — спрашивает сквозь смех.

— Летаю. А тебе что?

— Возьмешь покататься?

* * *

Осторожно скатываюсь с краешка широкой кровати. Бреду в чужую незнакомую ванну (евроремонт, все путем), смотрю на себя в зеркало. М-да.

Включаю горячую воду. Лезу под душ.

Да уж. Полетали на метле.

Вода течет по лицу.

Елена

Стою под душем.

Кусочек плитки над ванной откололся. Аккуратный белый квадрат стоит у стеночки, как мольберт в ожидании Малевича.

Плачу. Или мне кажется.

«Откуда ни возьмись — как резкий взмах

Божественная высь в твоих словах —

Как отповедь, верней, как зов: „за мной!“

Над нежностью моей, моей, земной.

Куда же мне? На звук! За речь. За взгляд.

За жизнь. За пальцы рук. За рай. За ад…»

Почему человечество так тянется к мелодраме? К истории о том, как жила-была невинная душа, ее долго обижали, а потом она повстречала Прекрасного Мужчину…

Почему сегодня утром мне хочется оплакивать… невесть что, или невесть кого, кто даже не родился?

Я что, несчастна? Какая пошлость. Понятие о «счастье» и «несчастье» придумали авторы мелодрам…

«Звучи же! Меж ветвей,

В глуши, в лесу, здесь,

В памяти твоей,

В любви, внизу постичь —

На самом дне!

Не по плечу:

Нисходишь ли ко мне,

Иль я лечу»…

Реву белугой. И — о ужас — мне это нравится.

Лена

Закутавшись в огромный, на двадцать размеров больше, халат, выплываю из ванной.

Ого, квартирка. Можно заблудится.

Мой герой лежит, заложив руки за голову. У него чисто выбритые подмышки.

— Привет, — говорю деловито. — Ну что, сварить тебе кофе для полноты картины?

— Сам сварю, — отвечает. — А то ты мне еще что-нибудь на кухне сломаешь.

Поднимается. Не могу оторвать взгляд.

— Да по тебе анатомию мышц можно в школе изучать…

Хмыкает. Идет на кухню.

Я сажусь на то место, где он только что лежал. Смотрю на отпечаток его головы на подушке. Вдыхаю запах.

Мир вокруг вдруг теряет резкость. Беру подушку, как младенца.

Прячу в ней лицо.

— Ты что-то сказала?

Вскидываю голову.

Стоит в дверях. Вокруг бедер — алое полотенце победителя.

— Нет, — пожимаю плечами под халатом.

Наклоняет голову, будто прислушиваясь:

— Нисходишь ли ко мне — иль я лечу… Это стихи?

— Где?

Улыбается. Как будто я удачно пошутила.

— А кофе будет? — спрашиваю после неловкой паузы.

* * *

Пьем кофе.

Разглядываю его внимательно. А он разглядывает меня. Хрустит своей морковкой, как чудовищных размеров заяц.

— Ты похож на зайца.

— Ну и что?

— Ну и ничего… Что ты так смотришь?

— Мне показалось…

— Что?

Отводит взгляд. Болтает ложечкой в чашке с чаем; ложка звенит.

— А ты когда-нибудь бывала в греческой кофейне?

— Нет, — отвечаю равнодушно.

— А у тебя нет… сестры-близнеца?

Гляжу на него оторопело:

— А почему ты спрашиваешь?

— Подумалось. Что, может быть, у тебя есть сестра-близнец…

— …И было бы неплохо трахнуть нас сразу вместе. Спасибо за завтрак, Витька, но мне на работу уже пора.

— Заставлять несчастных людей рассказывать о своих семейных проблемах?

— Давать возможность счастливым людям выплакать счастливые слезы в просоленную жилетку коллективного бессознательного… Пока, малыш. Спасибо, с тобой было клево…

Целую его в щечку.

Как легко и пикантно. Запах терпких духов.

Надеюсь, мы никогда больше не увидимся.

Елена

«В снегу, под небом синим, а меж ветвей — зеленым,

Стояли мы и ждали подарка на дорожке.

Синицы полетели с неизъяснимым звоном,

Как в греческой кофейне серебряные ложки».

Я никогда не бывала в греческой кофейне. И это не важно. Совершенно не имеет значения.

Сижу на подоконнике. Смотрю сквозь щели в моем витраже. Дети бегают на площадке. Воробьи возятся в ветках.

«Могло бы показаться, что там невесть откуда

Идет морская синька на белый камень мола,

И вдруг из рук служанки под стол летит посуда,

И ложки подбирает, бранясь, хозяин с пола».

Звонит телефон. Не буду брать трубку, ну его.

Звонит и звонит, вот наказание. Звонки ползут в воздухе, как длинные веревки вот-вот из-под удавленника.

— Алло.

— Леночка? — бодрый голос шефа. — Послушай, тут такая новая информация…

— Одну минуту, — говорю.

И кладу трубку рядом на тумбочку — голосом шефа вниз.

Лена

…Что он все-таки имел в виду? При чем тут греческая кофейня и сестра-близнец?

Впрочем, не важно. Совершенно не имеет значения; такие встречи хороши легким безболезненным расставанием.

Кстати, тот дуралей, что в конце концов оставил мне мои книжки на проходной, ухитрился приложить к Лорке и Кортасару уморительно трогательное послание. Нефиг, нефиг, закричали индейцы, что прошло, того не вернешь, а при случае можно перед кем-нибудь похвастаться, что переспала с Дымко…

Воображаю, какой обрушится град вопросов. И среди прочего главный: не опасно ли оказаться под такой огромной тушей?

Обнимаю подушку.

Чего я ждала? Что он и в постели будет красивым сильным животным?

Мужчина. Господи, все мы тоскуем о мужике…

Мачо, блин.

Нет, он не мачо… Он не виртуоз. Есть, наверное, разница между виртуозным исполнением — и скрипичной искренностью страстного дилетанта…

Правда, я не могу считать себя экспертом. Любой участник моей программы мне в этом деле фору даст.

Внутри меня полным-полно скребущих кошек. На кухне кто-то звенит посудой и вздыхает. Может быть, ветер.

— Не ной, — говорю вслух. — Вышло как вышло.

В ответ, разумеется, тишина.

— Что-то в нем есть, — говорю с ответным вздохом. — Что-то… Но это не важно. Совершенно не имеет значения.

Беру в ящике стола клей «Суперцемент». Иду приклеивать плитку, отвалившуюся в ванной. Безобразие. Давно пора забабахать ремонт.

Смотрю на себя в зеркало.

За моей спиной, в проеме приоткрытой двери, проходит тень.

Мало ли теней, шастающих ночью.

* * *

Предлагаю редактора Диму переименовать в криэйтера. Ему нравится.

— Где твой креатив? — спрашиваю.

Извлекает из кейса целую папку креатива. Просматриваю. Не то. Плоско, беззубо. Пресно. Мелко. Неинтересно.

Сообщаю ему все, что думаю по этому поводу. Морда его непроизвольно вытягивается.

— Ласточка, — говорю в ответ на робкую попытку протеста. — Я держу тебя в этом проекте не для того, чтобы ты мне тащил полову. Все эти мыльные страсти, — щелкаю по бумажке с «креативом», — отработаны еще в «Пионерской зорьке». Ну, мужик, которого жена возбуждает только в поясе монтажника на голое тело, или баба, которая испытывает оргазм только в инвалидной коляске, хотя сама здорова, как кобыла… Это еще так-сяк. Остальное бред. Подмененные в роддоме дети — вообще позор. Зита и Гита, блин. Я тобой недовольна.

Молчит. Морда в пятнах.

* * *

Беседую с претендентами на участие в программе. Баба хорошая, фактурная. Мужичок тусклый. Будем менять.

Звонок на мобилку. Выхватываю трубку, как кинжал из ножен:

— Да!

— Лена?

— Ну.

— Это Виктор.

— Виктор? Какой Виктор?

— Дымко.

— А-а-а…

Две мысли в башке. Одна прыгает, как мячик: какого хрена он звонит? Встретились, переспали — чего еще? Другая сладко тянется, как теплая ириска: может быть, еще раз? Почему нет?

— Привет, — говорю, взяв себя в руки. — У меня тут люди…

— Когда тебе можно перезвонить, чтобы ты была свободна?

Ухмыляюсь. Мне все равно, что подумают фактурная баба и этот мужичок… Впрочем, мужичка менять, это совершенно точно.

* * *

Спортбаза за городом. Аллея через лес; Виктор бежит свой кросс. Я еду сзади на велосипеде.

Лошадь, ну в натуре, лошадь! В хорошем, конечно, смысле. Бежит, едва касаясь земли подошвами. Волнами ходят мышцы на спине. Ну, что за прелесть!

Первое время я смирно тащусь сзади. Потом вырываюсь вперед. Потом начинаю крутить вокруг него круги и восьмерки; он бежит, не меняя темпа, посмеиваясь, вот уже полчаса!

У меня деревенеют ноги. Все-таки я очень давно не каталась на велосипеде.

Майка прилипла к спине. У меня, а не у Виктора. У того уже давно прилипла. Я сбавляю темп и думаю только о том, чтобы не свалиться с велика и благополучно добраться до финиша.

— Долго еще?

Молчит. Скалит зубы на бегу.

— Эй… Далеко ли до Лондона, сэр?

Поворачивает голову:

— Теперь далеко, сэр.

* * *

Лесок. Вокруг — ни души. Мой герой колотит кулаками по воздуху бьется с тенью, надо полагать. Сколько вокруг теней, и каждой надо отвесить в челюсть…

Сперва наблюдаю. Потом мне становится скучно.

Тычусь носом в сосну. Запах смолы, запах детства.

По стволу ползет гусеница в очень яркой спортивной форме: полосы, пятна, не хватает только бренда на спине… Подставляю ладонь. Гусеница, не задумываясь, переползает ко мне на руку.

Доверяет.

Щекотно. Она ползет, каждый изгиб спинки приближает ее к счастью быть бабочкой… или, может быть, какая-то другая тварь вылетит из ее куколки, я поганый энтомолог, мне просто нравится смотреть, как она ползет. Символ проползающей мимо жизни — зелено-красная гусеница…

Смотрю.

Вдруг вздрагиваю — Дымок стоит рядом. Высится, как башня. Прячу гусеницу за спину — инстинктивно.

— Ты чего? — спрашивает.

— Ничего, — говорю беспечно и сощелкиваю гусеницу в траву.

* * *

— …Да. Похоронили мы его. Шебутной был парень, земля ему мхом, но славный, хороший… Вот, цветами все стены расписал. Но столько лет прошло, цветы пооблупились, забелить заново пришлось… Шесть лет уже прошло. Небесный Хозяин дал, он же и забрать может… А вам-то что?

Обитатели дома вернулись с площади слегка угрюмые, но настроенные по-боевому: половина взрослого мужского населения завтра же с утра отправлялась на призывной пункт, и все были уверены, что теперь-то уж волкам несдобровать. Дымин теперешний собеседник, Лом-Лановой, завтра призывался тоже и теперь нервничал — беседа была ему явно ни к чему.

— Когда вы его в последний раз видели живым? — спросил Дым.

Лом-Лановой нахмурился.

* * *

Колотит в диком темпе по маленькой цветной груше. Завораживающее зрелище. Как жонглер в цирке, нет, как фокусник…

Берет огроменную дубину и лупит — попеременно с правого и с левого плеча — по половинке резиновой камеры от самосвала. По форме упражнение для верхнего плечевого пояса, по сути — картина свирепой экзекуции. Зверь, думаю с восхищением. Терминатор.

Сижу в углу в спортивном костюме. Пью чай из огромной дымящейся кружки.

Весело.

* * *

— Не пойду же я в кабак в спортивных штанах. Мне надо заехать переодеться…

— Я тебя завезу, — предлагает.

Колеблюсь. Соглашаюсь.

Катим через весь город. Всюду пробки, пробки; всюду напряженные лица водителей и злые — регулировщиков.

— Ты одна живешь? — спрашивает, как бы невзначай.

Молчу, вроде как не расслышала.

Наконец-то приехали.

Смотрю на свой дворик его глазами. Чахленько, скромненько, рабочая окраина. С другой стороны, зелено, цветочки в палисаднике; мой красавец вылезает из машины и собирается подниматься ко мне!

— Вот что, — говорю тоном, не терпящим возражений. — У меня там бардак, зрелище не для слабонервных, обожди здесь.

— А я не слабонервный, — улыбается.

— Все равно нефиг, — поворачиваюсь и иду к подъезду. Он остается ждать меня возле машины.

Елена

Он сидит на оградке палисадника. Он не может меня видеть за цветной пленкой витражей, но мое чувство безопасности напряжено, как кожа на барабане.

Я боюсь его? С какой стати?

Он чужой мне. Он вообще никто. Любая картинка в моем витраже реальнее, чем он. Скоро он исчезнет, и я больше никогда его не увижу.

Нечего бояться.

Хочу отойти от окна. Не могу. Сижу и смотрю.

Он чувствует взгляд — поворачивает голову и смотрит прямо на мое окно! Как Снежная Королева у Андерсена. Странно, что от этого взгляда мои витражи не свернулись трубочкой и не опали, будто прошлогодняя афиша…

Отпрыгиваю, как будто меня сдуло с подоконника ветром.

Нахожу в шкатулке под зеркалом мелок, обвожу на полу круг, стою в центре с закрытыми глазами.

«Крик идет петушиный

В первой утренней мгле

Через горы-долины

По широкой земле».

Здесь меня не найдут.

Лена

— А я знаю, где твое окно, — говорит Виктор.

(Я только что выскочила из парадного. На мне мое лучшее платье, а на ногах шпили такие, что еще чуть-чуть — и сравняюсь в росте со своим спутником. Изо всех окон к тому времени торчат любопытные физиономии, отовсюду взгляды, взгляды, о, я местная знаменитость, славная теперь не только тем, что появляюсь «в телевизоре», но и в первую очередь тем, что ко мне приезжает на шикарной машине сам Дымко!).

— И где же? — интересуюсь равнодушно.

Он кивает, указывая. Поднимаю глаза; витражные стекла резко выделяются среди всех соседских окон.

— Что это ты придумала? — спрашивает.

— Когда? — искренне удивляюсь и сажусь в машину. Нечего, мол, трепаться под взглядами соседей, как на сцене. Концерт окончен.

Он садится рядом. Водитель заводит мотор.

— Я с самого начала подумал, что это твои окна, — говорит Виктор. — Это что, настоящие витражи?

Пожимаю плечами. Что бы такое ему ответить?

— Да, настоящие, — говорю небрежно. — Бешеные бабки, между прочим. Бригада специальных рабочих горбатилась две недели. А прямо перед тем они делали кое-какой заказ для Кентерберийского аббатства…

Он беззастенчиво меня разглядывает. Строю ему козью морду.

Елена

Два человека в атласных трусах — белый и черный — глядят друг на друга, не мигая, ни на мгновение не останавливаясь. Пульсируют, покачиваются, замкнутые в квадратном загончике из натянутых канатов, и маленький человечек в белом прыгает рядом. Любопытствует.

В третий раз поднимаю пульт, собираясь выключить запись. В третий раз опускаю руку, как нерешительный дуэлянт.

Тот, что на экране, никакого отношения не имеет к тому, что смотрел на мои окна. У меня нет — и никогда не будет — ничего общего с этим большим, мускулистым, свирепым человеком.

Машина для нанесения ударов. О чем с ним можно говорить? В его мире «любят глазами», а значит, любят внешнее…

В четвертый раз поднимаю пульт, и в этот момент сахарно-белый боец кидается вперед, как кобра на мангуста, и пробивает защиту соперника. И сразу целая серия ударов — раз, два, три; столкновение лица и перчатки рождает веер брызг, летящая влага блестит в свете прожекторов, черный человек оступается и садится, а потом и ложится на спину, за канатами кричат возбужденные люди, у лежащего стремительно опухает лицо, его соперник человек победно вскидывает руки, любопытный человечек в белом навис над лежащим и отсчитывает время, на его снежной тенниске — кровавые пятна…

Наконец выключаю телевизор.

Долго лежу с закрытыми глазами.

Лена

Сидим при свечах в очень милом кабаке.

— Знаешь, почему ты не любишь белого вина?

— Почему?

К нему в четвертый раз подходят за автографом.

— Ну, блин, — говорю раздраженно. По-моему, народ сомневается, умеешь ли ты писать, и хочет проверить.

— …Так вот, приличные белые вина начинаются на очень хорошей цене. А все, что ниже этой цены, пить невозможно…

— Правда?

Когда в пятый раз к нашему столику подходят с блокнотом, я демонстративно отворачиваюсь. И зря, выходит. Потому что на этот раз пришли по мою душу:

— Елена Викторовна, мы с сыном очень любим вашу передачу… Подпишите, пожалуйста…

Расписываюсь на меню, как последняя дура. Как раз напротив «телятины под соусом Лимонный Сингапур».

Она смотрит! Мою программу! С сыном!! Сумасшедшая корова. Она еще бы с внуком смотрела.

Начинаю злиться невесть на кого. Поклонники, блин. Ну, жрите, жрите, приходите ко мне за автографами, с сыновьями, с племянниками, с невестками — всем подпишу, не обижу…

Этот, сидящий напротив, за мной наблюдает.

— Что ты так смотришь? — спрашиваю Дымка.

Он качает головой. Ничего, мол. Просто смотрю, и все.

Мне хочется к кому-то прицепиться. Была бы училкой — влепила бы пару двоек.

— Вот скажи, — отхлебываю из своего бокала. — Зачем я тебе нужна?

Молчит. Делает вид, что удивлен.

— Не понимаю, — говорю искренне. — Мог бы закадрить кого-нибудь покруче. Все к твоим услугам, все флаги в гости к нам… Нет?

Хмыкает. Улыбается.

— Я хочу выпить и потанцевать, — говорю. — Ты мне на ноги наступать не будешь?

Мнется.

— Ну, что еще? — спрашиваю.

— У меня для тебя подарок…

Дает знак официанту. Тут же приносят откуда-то диких размеров плюшевого зайца.

Хохоча, чуть не сползаю со стула.

* * *

Танцуем.

Кабацкий ансамблик (довольно приличный, впрочем) играет что-то трогательное, и певичка лет семнадцати насилует репертуар Селин Дион.

Мой партнер двигается, как бабочка. Свечи сгибаются ветром, когда он проходит мимо чьего-то столика, но танцует, как бегает — почти не касаясь пола.

Мне легко и весело. И меня смешит эта вполне мещанская спокойная сценка — пошлый кабак, пошлые свечи, танцующая парочка, влажные ладони. Молча смеюсь.

— Почему ты такая грустная? — спрашивает Дымок, глядя мне в глаза.

— Я грустная? Я?!

— Очень грустная, — говорит он, подумав.

Молча танцуем дальше.

— Кого ты от меня прячешь? — спрашивает вдруг.

— Что?

— Кого ты от меня прячешь?

— Никого.

Мрачнеет.

Музыка заканчивается. Певичка у микрофона переводит дыхание; усаживаемся снова за наш столик. Я тут же принимаюсь хлебать, как воду, дорогущее белое вино.

— У тебя муж? — спрашивает.

— Нет. Не выдумывай.

— Тогда что у тебя?

— А тебе какое дело? — смотрю ему в глаза. — Кто ты такой, чтобы меня спрашивать?

Смотрит на меня с непонятным выражением. Э-э, да это обида, обыкновенная пацанячья обида, вот так неожиданность…

— Нет у меня никого, — говорю примирительно. — Но если будешь приставать — я разозлюсь.

* * *

Темно.

Пытаюсь потихоньку выбраться из кровати. Спящий Дымко протестует, противостоять ему не так-то просто; наконец ухитряюсь подсунуть ему дареного зайца. Тогда он успокаивается — огромный мальчик, сжимающий в руках огромную игрушку…

Долго смотрю на него. Потом потихоньку выхожу из спальни.

…Я иду по его огромной квартире, халат волочится за мной, как шлейф. Или как мантия. Не включаю свет. Иду со свечкой, как по темной пещере. Детали чужой квартиры кидаются на меня из темноты, будто летучие мыши.

Какие-то кубки. Как бутылки в пункте приема стеклотары — кажется, они всюду. На полках, на полу, на гладильной доске…

Углы шкафов.

Сувенирная коробка шахмат на чистой, без единой пылинки, полке.

Африканские маски, китайские драконы, еще какая-то этнографическая бутафория.

Пробираюсь в следующую комнату. Прикрываю за собой дверь. Комната сравнительно маленькая; при свете своего огонька вижу письменный стол с компьютером и большой дубовый шкаф.

На столе порядок, какого у меня никогда не бывает. Монитор стоит на специальной полочке, чуть наклонившись вперед, как перед прыжком в воду. На столешнице — оргстекло по моде семидесятых, под стеклом — большая фотка, папа-мама-я, счастливая семья…

Всматриваюсь в лица. Мальчишка симпатичный. Крепкий такой, лобастый, в зимней шапке и курточке. Родители держат в руках каждый по паре лыж… Какой же это год?

Зорким глазом выхватываю среди нескольких корешков на полке («Книга о вкусной и здоровой…», «Нормирование нагрузок…», «Рабочий календарь…») стандартный фотоальбом на двести карточек.

Оглядываюсь, как воровка. Я пришла сюда без спросу. Меня не звали…

Вытягиваю альбом. Раскрываю; подсознательно жду компромата. Знойные красавицы, яхты-теплоходы, негритянки в баре, или, на худой конец, бесконечные боксерские будни, рефери с поднятыми руками, чемпионский пояс в двенадцати ракурсах…

Внутри нет ни одной цветной фотографии. Все старые, черно-белые, аккуратно приведенные в соответствие со стандартным форматом: некоторые ножницами, а некоторые при помощи бумаги и клея. Альбом имени милосердного Прокруста…

Разглядываю его детские фотографии.

С Дед Морозом. С родителями. В песке на берегу реки. В лодке. С игрушками в детском саду. С букетом на школьной линейке (он стоит впереди строя, почти на голову выше одноклассников, а лицо — испуганное, растерянное, и, кажется, ему больно. Наверное, он так сжал в кулаке свои розы, что шип воткнулся в палец… Или новые туфли жмут… Впрочем, это все мои фантазии).

Сажусь за стол. Переворачиваю страницу. Увлекаюсь; замечаю неладное, только когда язычок свечи колеблется. Поднимаю голову: рядом с моим лицом в темном экране монитора отражается его лицо. Того, что так растерялся когда-то, впервые отправляясь в школу.

— Не злись, — говорю быстро.

И, прежде чем он успевает меня упрекнуть, поднимаюсь на цыпочки и обнимаю его за шею.

Тепло.

* * *

— Ты здесь?

— А где же?

Лежим в полной темноте. Сквозь плотные шторы не пробивается ни лучика. Фонарь под окном не горит.

— Мне иногда кажется, что ты уплываешь, — говорит он. — Удираешь. Я протяну руку — а тебя нет.

— «Лап-лап — i нема. Пiдманула-пiдвела»?

— Ленка, — говорит, помолчав. — Ты точно не ведьма?

Елена

Я стою в меловом кругу и не смею дохнуть. А вокруг ходит и ищет меня, ищут…

Тянется руками. Натыкается на границу мелового круга.

…Как если бы приласкать ожогового больного. Невинная ласка — пытка для человека без кожи. Я — внутри, ты — снаружи. Уходи…

…Просыпаюсь.

Лена

Оказывается, спарринг-партнера подбирают, как невесту. Он должен быть в точности похож на предстоящего противника — по росту, весу, сложению и манере вести бой. И таких вот «клонов» нужно несколько — чтобы менять их, как памперсы, каждые три раунда.

— Объясни мне: если спарринг-партнер так же крут, как ты, почему он сам не выходит на большой ринг? А если он не так крут, как ты — как ты можешь тренироваться, ведь для боя нужен равный!

Объясняет. Оказывается, многие боксеры как раз из спарринг-партнеров и получались; киваю, просвещенная и счастливая.

Спрашиваю, чем двойная комбинация с джебом отличается от тройной комбинации с джебом.

Показывает. И заодно объясняет, что такое левый хук и почему он так полезен.

Искренне восхищаюсь.

Вот делать мне нечего, своей работы у меня нет, только вот сидеть в зале и смотреть, как он молотит своих «невест» одного за другим — и только пористые маски (пародия на рыцарские шлемы!) спасают их морды от участи отбивнушек. Парни все здоровые, высоченные, шесть человек всего — баскетбольная, блин, команда…

В корзине растет гора мокрых маек. Воздух сгущается — он пахнет свирепыми мужчинами. Запах свежий, не застоявшийся, и потому приятный даже, щекочущий ноздри, рождающий в груди сладкое, блин, томление.

* * *

— «…Здравствуйте — а где тут у вас принимает уролог и окулист?

— А что у вас?

— Да не пойму — то ли я дальтоник, то ли моча синяя…»

Все ржут. Криэйтер Дима громче всех. Но, кажется, он просто хочет мне угодить…

Снова смотрю на экран. «Загадочные Преступления Прошлого! В разделе „Пытки“ можно прочесть новую, расширенную версию очерка „Клеймение преступников в Российской Империи“. В разделе „Маньяки“ размещен новый большой очерк: Дин Коррл, убийца по кличке „Леденец“…»

Выхожу из Интернета.

— Леночка, — Дима подсаживается ближе, — у тебя будет сегодня пару минут переговорить… конфиденциально?

* * *

Курим в кабинете шефа. Сам шеф куда-то выдернут три минуты назад.

— Это, в общем-то, не мое дело, — начинает Дима.

Стандартное вступление.

— Ну? — поощряю.

— У тебя с Дымко… Как, серьезно?

Поднимаю брови:

— Боже упаси, Димочка. «Серьезно» — лексикон девочек-пэтэушниц. Что с тобой?

— В общем-то ничего особенного, — мямлит. Только среди, тэк-скэть, сотрудников компании имеет место тотализатор… когда Дымко надоест с тобой трахаться?

— И большие ставки? — интересуюсь.

Кажется, бравый криэйтер удивлен. А какой реакции он ждал, интересно?

— Я тебе скажу по-товарищески, — говорю. — Предупрежу, когда надумаю его бросить… Только выигрыш пополам, идет?

Елена

Звонок в дверь. Я никого не жду.

Иду в прихожую, готовая к обычной череде «ктотамов» и вариаций на тему «почта», «счет за квартиру» и прочее. В последний момент — в самый-самый последний, когда рот уже открылся для первого «ктотама», когда уже потянулась, чтобы заглянуть в глазок, — в этот самый последний момент интуиция вдруг говорит мне: стоп.

Замираю.

За тонкой небронированной дверью — шелест, вроде бы как целлофана. Втягиваю ноздрями воздух; нет, запах одеколона не чувствуется, это же не дымовая шашка, чтобы через двери благоухать…

Снова звонок. Я стою почему-то на цыпочках и сдерживаю дыхание.

Тот, кто за дверью, чует мое присутствие. Неуверенно спрашивает:

— Лена?

Хоть бы соседи не догадались вывалиться сейчас на лестничную площадку. И сообщить приветливо, что дома, мол, дома, и присоединиться к звонкам и стукам, и громко удивляться, почему хозяйка не открывает, и даже начать беспокоиться…

О, где ты, мой уединенный домик на необитаемом острове!

Прижавшись ухом к дерматину, слышу, как там, за дверью, набирают номер на мобилке.

В комнате звонит телефон. Снаружи отлично его слышно. Третий гудок, шестой…

Замолкает.

Ну все, думаю я, прижавшись к двери щекой. Теперь уходи.

— Лена, — говорит тот, что на лестнице. — Ты… чего, а?

Универсальный вопрос.

— Слушай… Я ведь прекрасно понимаю, что без приглашения и все такое. Выгляни на секунду — и все. Я даже в дом не войду…

Большое спасибо.

— Ленка, — говорит почти шепотом, и что-то такое в его голосе заставляет меня подобраться. — Что ты от меня прячешь? Скажи, не бойся…

Он не может меня слышать. Я даже не дышу. И пол не скрипит под моими ногами.

— Лена… Я хотел тебе сказать…

Закрываю глаза.

«И это снилось мне, и это снится мне,

И это мне еще когда-нибудь приснится,

И повторится все, и все довоплотится,

И вам приснится все, что видел я во сне.

Там, в стороне от нас, от мира в стороне

Волна идет вослед волне о берег биться,

А на волне звезда, и человек, и птица,

И явь, и сны, и смерть — волна вослед волне»…

— Лена?

После паузы он снова набирает номер на мобилке. Но мой домашний телефон на этот раз молчит.

— Алло? — говорит он. — Лена? Ты где?

Выслушивает ответ.

— Извини, — говорит наконец. — Я почему-то думал, что ты уже дома… Не догадался набрать мобильный.

Снова выслушивает ответ.

— Хорошо, — соглашается. — Ну, пока.

Выключает трубку, но не уходит, а какое-то время стоит. Я его не вижу и не понимаю, почему он все еще здесь.

— И повторится все, — бормочет он саркастически. — И все довоплотится…

Вздрагиваю. Слышу, как он спускается по лестнице, и как в его руках трещит тугой целлофан.

Лена

— А тебе подарок!

— Еще один заяц? Или на этот раз мишка?

Вытягивает из заначки альбом Ван-Гога.

Смотрю без восторга:

— Знаешь что, подари лучше Холифилду, получится непристойный намек на их отношения с Тайсоном…

— Чего?

— …Посредством откушенного уха. Птица — курица, поэт — Пушкин, Ван-Гог — ухо… Кстати, это правда, что перед поединком соперники должны как следует друг друга выматерить?

— Да?

— Мужская психология. «Я съем его печень», «Я оторву его яйца», а вот некто Джон Руис сказал поизобретательнее: «Я буду гонять его, как сутенер гоняет девку»…

— Ты даже знаешь, кто такой Джон Руис?

— Витя, — говорю проникновенно. — Я вся растворилась в твоей жизни. Я уже даже понимаю, чем джеб отличается от хука…

Взвешиваю на руке альбом. Сколько он может стоить? Хорошая вещица. Слона им убить совершенно реально.

— Ленка… А ты не рисуешь? На досуге?

— С чего ты взял?

Он вдруг улыбается:

— «Там, в стороне от нас, от мира в стороне

Волна идет вослед волне о берег биться,

А на волне звезда, и человек, и птица,

И явь, и сны, и смерть — волна вослед волне»…

Долго его разглядываю.

— Сам, что ли, придумал? — интересуюсь наконец.

Он пытается понять, шучу я или нет. Иногда мне кажется, был бы у него рентген-аппарат — уже просветил бы меня насквозь, выискивая темные (или белые?), никак не понятные ему пятнышки…

Смотрю на часы. Разыскиваю на диване пульт, без разрешения хозяина включаю телевизор; на экране кто-то кого-то режет, и я переключаю канал. Идет родная заставка; вот так-то лучше.

— Ты так и не смотрел мою программу? — спрашиваю невинно.

* * *

«…А на волне звезда, и человек, и птица,

И явь, и сны, и смерть волна вослед волне»…

Они смотрят в экран, как кроманьонцы — в костер. И, надо сказать, им куда веселее, чем кроманьонцам. Они смотрят мою программу, смеются и хрустят… Чем они хрустят? Не важно. Чипсы или семечки, или арахис. Они довольны. Им нравится.

Ухмыляюсь.

На экране — студия в огнях и блестках. Полукругом, как в греческом амфитеатре, сидят пять десятков зрителей (все их родственники прильнули к экранам с особо экзальтированным вниманием). В центре — площадка-подиум, стилизованная под боксерский ринг. В центре ее разворачивается драматургическая ситуация — двое мужиков соревнуются, кто быстрее введет тампон «Тампакс» снежной бабе, на заказ изготовленной из латексной резины. Один мужик — известный журналист. Другой — школьный учитель. Оба азартны. Оба хотят выиграть поездку на Багамы…

Их жены, сыновья и дочери, тоже участвующие в моей семейной программе, «болеют» по углам ринга. Визжат от азарта и хлопают в ладоши.

Я люблю вас, болваны. Я вас обожаю. Вы такие предсказуемые. Крепкая рука профессионала ведет вас по жизни, не давая заскучать. Наши руки — не для скуки… Вот в бой на ринге вступают жены: «На что похож член вашего супруга — на булочку, батончик или столичную колбасу?»

Я горда тем, что сумела доставить вам это счастье. Ласковое телячье счастье, написанное сейчас на ваших искренних мордашках. И на тысячах других мордашек, придвинувшихся ближе к экрану. Кто — беззаботно, кто — с гримаской, кто — одним глазком, втайне от себя: глянем, мол, хоть раз, от чего это народ балдеет…

Вы свободные и выбираете. Уже выбрали. Молодцы. Королева в восхищении…

Вздрагиваю — на меня смотрят. Поворачиваю голову; Виктор сидит рядом, и тяжелая его челюсть выдвинута вперед немного больше, чем следует.

— Что? — усмехаюсь. — Кайф, да?

Молчит. Снова смотрит на экран.

* * *

Не звонит.

Вот уже вторую неделю — ни слуху ни духу.

Сижу в своем кабинете перед монитором. Одновременно курю, пью кофе и просматриваю сценарий. Никак не могу сосредоточиться; наконец набираю телефонный номер.

— Алло! Ма? Привет… Как у вас дела? Нормально? У меня тоже нормально… Я тут на работе сижу, затра… то есть замоталась совсем.

Удивленное молчание в трубке. Что-то не так.

— Ма, ты чего?

— Ты же мне пять минут назад из дома звонила, — говорит мама. — Ну, вот буквально только что…

Глоток кофе встает у меня поперек горла. Кашляю.

— Ну, извини, — говорю. — Совсем затурканная… Как в том анекдоте… Ты прости, я тебе еще вечером перезвоню… Не могу сейчас говорить…

Вешаю трубку.

Елена

Выхожу из дома и иду, куда глаза глядят.

Подаю милостыню старушке, чем-то похожей на Клавдию Антоновну, царство ей небесное.

В переходе играет «надежды маленький оркестрик», вернее, маленький оркестрик безнадежности, и клочковатая жизнь, протекающая мимо, под звуки музыки обретает подобие смысла. Что за несчастье — всю жизнь говорить о еде и ценах, думать о накладных и прайсах… и отвлекаться от них только по субботам, глядя по телевизору, как кто-то поедает на ком-то трусы из сладкого желе…

Фотографируюсь с удавом в зоопарке.

«Подруга, — ей отвечала другая лягушка,

Слепая и сильно помятая с виду, —

Когда я была девчонкой, я верила:

„Бог услышит когда-нибудь нашу песню

И сжалится он над нами“.

С тех пор прожила я долго

И уж ни во что не верю,

И петь совсем перестала…»

Удав тяжелый, как вериги.

— Он любит ласку, — говорит фотограф. — Погладьте его, пожалуйста, по голове.

Целую удава в морду. Раз любит ласку — пусть терпит…

Стою посреди человеческого потока на круглом канализационном люке.

Они проходят мимо, как будто не видят.

Вы там. Я — здесь. Вам меня не достать.

«Кто это?» — «Неуловимый Джо». — «Никто его поймать не может?» — «А кому он нужен?»

В самом деле, кому?

Лена

Возвращаюсь домой поздно. Мигает огонек на автоответчике; три сообщения. Первое от мамы; второе от какого-то мелкого газетчика, обрываю его сразу после приветствия. Третье сообщение — от нее. Голос глухой и какой-то удивленный:

— Он больше не позвонит… И ты ему не звони.

Короткие гудки.

Плюхаюсь на диван. Первое движение — к телефону. Набрать номер Дымка.

Останавливаю себя. Во-первых, он в такое время обычно спит, у него режим. Во-вторых… если и не спит — у него определитель. Что может быть унизительнее, чем слушать длинные гудки в трубке и знать, что в это время механический голос повторяет и повторяет на всю большую Дымкову квартиру твой номер, красноречивые семь цифр, которым давно уже не на что надеяться…

Останавливаю себя снова. Что за бред — Дымок как надежда?

Стираю все сообщения на автоответчике.

На кухне падает на пол тарелка — и, судя по звуку, вдребезги.

Елена

Лежу на диване, забросив руки за голову.

В ванной шумит вода.

Звонит мобилка на тумбочке в прихожей, и я вздрагиваю.

Телефон выводит тему Монтекки и Капулетти. Трезвонит. Не смиряется. Пищит противным электронным голосом про великую вражду и рознь, и вода в ванной шумит все так же упруго и жизнерадостно.

Через силу поднимаюсь.

— Алло?

— Привет, Ленка…

Обмираю. Закусываю губу.

— Привет…

— Что с тобой?

— А что?

— Такой голос… Ты не заболела?

— Нет, — говорю. — У меня все хорошо. Тьфу-тьфу-тьфу.

И стучу костяшками пальцев в дверь ванной.

Шум воды становится тише.

— Прости, что я пропал. Уезжал. Окончательно определилось со следующим боем…

— Замечательно, — говорю.

— Ты обиделась?

— Я? Нет…

— Слушай… Я хотел тебя спросить…

— Да?

Мнется. Он — мнется!

— …Спросить: ты сегодня на работе?

В ванной тишина.

— Через час примерно, — говорю, обреченно глядя на закрытую дверь.

— Отлично… Я там тоже буду. Припахали на интервью.

— Хорошо… Ну, пока…

Кладу трубку обратно на тумбочку. Подхожу к зеркалу.

Долго себя разглядываю.

За моей спиной медленно, как в страшном сне, открывается дверь в ванную.

Лена

Кто-то вскакивает в лифт прямо за моей спиной. Волной бьет запах хорошего одеколона.

Двери лифта закрываются. Я оборачиваюсь.

Он стоит, почти касаясь головой зеркального потолка. Смотрит сверху вниз. Молчит.

И я молчу.

Лифт закрывает двери и едет на восьмой этаж. Мы плаваем в нашем молчании, как в кефире.

Лифт проезжает четыре с половиной этажа и останавливается, жалобно дернувшись.

Тишина. Двери и не думают открываться.

— Ну, — спрашивает Виктор без улыбки, — сколько на этот раз ты заплатила электрику?

* * *

Снаружи — суета и мат-перемат. Оказывается, Дымко опаздывает на интервью в прямом эфире, а электрика нет и лифтера не могут найти.

Я сижу на корточках, привалившись спиной к стене.

— Ты ведьма? — спрашивает.

— Это не я, — говорю.

— А кто?

— Не знаю.

Он садится напротив, у другой стены. Так и сидим, как два кота на задворках — рядом, молча.

— Слушай… зачем ты это делаешь? — спрашивает он наконец.

— Что?

— Программу «Щели».

— За бабки, — говорю, честно глядя ему в глаза.

— А по-моему, нет, — говорит он, подумав.

Смеюсь:

— А для чего тогда?

— Ради кайфа, — говорит он серьезно. — По-моему, ты ловишь кайф… Когда показываешь, какие все идиоты.

— Это тоже, — пожимаю плечами. — Но бабки важнее. А кайф можно по-другому словить… Есть миллион способов словить кайф, подмигиваю.

Он не улыбается.

Снаружи начинаются ремонтные работы. Лифт слегка сотрясается; пахнет нагретой изоляцией. От этого запаха меня вдруг охватывает острый приступ клаустрофобии.

— Эй, чем это воняет?

— Дымом, — отвечает бесстрастно.

— Блин… каким дымом? Мы что, тут сгорим нафиг, как крысы в крысоловке?

Пытаюсь открыть дверь. Барабаню кулаками:

— Эй, соплежуи! Что у вас там горит?

— Не бойся, — говорит он за моей спиной.

— Что?

Он поднимается, заполняя собою половину просторной кабины:

— Не бойся…

И обнимает меня за плечи.

Остановись, мгновенье! Ты комфортно…

* * *

Жду, пока он закончит со своим интервью (он все-таки опоздал. Все перетряслись, все нервничают и на меня косятся).

Потом вместе идем в кафе. Я беру кофе, он апельсиновый сок. Платим каждый за себя.

— Ты мне снилась, — говорит Дымок.

— Мне гордиться?

— Но ты мне снилась очень странно, — говорит он. — Как будто я ищу тебя — наощупь в какой-то темной комнате. Я знаю, что ты прямо передо мной. Но я тебя не вижу.

— Не к добру, — отзываюсь, подумав.

За соседним столиком сидят криэйтор Дима и целый выводок наших сотрудников. Глядят на нас круглыми глазами.

Подмигиваю.

* * *

Добравшись наконец до рабочего места, вытягиваю из сумки блокнот. На стол вываливается сложенная вчетверо бумажка.

Разворачиваю. Читаю.

Вытаскиваю мобилку, набираю свой домашний телефон. Слушаю собственный голос: «Вы набрали номер… и слушаете автоответчик. Оставьте ваше сообщение после сигнала…»

— Хватит ныть, — говорю я, прикрывая трубку рукой. — Подобрать сопли. И сидеть тихо. Нишкни. Поняла?

Кладу трубку. Записку, скомкав, прячу на дно сумки.

Вот так.

Елена

Лежу на диване, укрывшись томиком Бродского, как избушка крышей.

«Октябрь. Море поутру

лежит щекой на волнорезе.

Стручки акаций на ветру,

как дождь на кровельном железе,

чечетку выбивают. Луч

светила, вставшего из моря,

скорей пронзителен, чем жгуч…»

Я умею только брать. Только требовать понимания, любви, еще чего-то. Только лежать на диване и читать книги. Да еще смотреть в окно.

В окне виден лоскуток синего неба.

Небесный краешек.

Смотрю на него, не отрываясь.

Лена

Культурно развлекаемся. Летаем на вертолете.

Дымок, весь опутанный ремнями, совершает беспарашютный прыжок вниз головой. Весь смысл и удовольствие этого дела в том, чтобы, пролетев пятьдесят метров, повиснуть на веревочке и подлететь снова, как игрушка йо-йо.

Я сижу в вертолете, опасливо поглядывая вниз, а мой друг вываливается из двери с ликующим воплем. Мое сердце подпрыгивает к горлу и сразу падает в желудок; мне кажется, что канат (или как он у них называется?) порвался, и Дымок продолжает полет уже безо всяких пут, свободно…

Потом я вижу, что он уже не падает, а просто болтается между небом и землей, как на паутинке, и от радости вопит так, что слышно сквозь шум ветра…

Небо синее. И зеленая земля.

…Выбираюсь из вертолета, пошатываясь. Специальные люди помогают Виктору освободиться от сбруи; он что-то говорит, но я не слышу. В ушах моих до сих пор ревут мотор и ветер.

Он берет меня за плечи:

— Ты чего такая бледная?

Трясу головой.

— Лен… Ты что, перетрухала?

— Иди ты, — отталкиваю его руки.

Он меня обнимает. А из таких-то объятий не очень-то вырвешься.

* * *

Рассказывает мне о предстоящем бое. Взахлеб.

Разумеется, я полечу с ним. Почему бы мне не выкроить свободную неделю и не подержать друга на ринге? Я соглашаюсь. В самом деле, почему?

На экране телевизора постоянно крутятся поединки его будущего противника. С повторами; здоровенный мулат с руками до земли, с блестящей голой головой, похожей на пасхальное яйцо нежно-кофейного цвета. У мулата три десятка побед нокаутом. Разговаривая со мной, Дымок нет-нет да и отвлечется, чтобы полюбоваться очередным ударом с разлетающимися брызгами, с рассечениями и кровью, с гематомами в полголовы, с валяющимися на полу телами…

Кто это мне рассказывал, как один предприимчивый боксер поместил рекламу на подошвах и на том немало заработал, провалявшись некоторое время в нокауте?

— Ты в него влюбился, — говорю, кивая на экран.

— Да, — кивает с энтузиазмом. Ты себе не представляешь, как это интересно… Его разгадать. Раскрыть. Это круче, чем шахматы. Предугадать ход… Цепочку ходов, комбинацию… Чтобы в конце этой цепочки был твой победный удар. Ждать, выжидать, водить его… Сперва дебют, потом миттеншпиль…

Хмыкаю с сомнением:

— А я думала, что бокс — это когда бьют.

— Бокс — это когда думают!

Мне нравится его горячность. Он прыгает по комнате, как по рингу, а я наскакиваю на него, изображая бритоголового мулата. Его чудовищные кулаки носятся в воздухе, будто мухи, и, не рассчитай он движение хоть на волосок, мой нос окажется сломаным навеки.

Но он точен.

Я лицом ощущаю ветер, поднятый его кулаками.

Потом на столе пищит телефон, пищит и трясется, как припадочный, съезжает со столешницы, Дымок ловит его уже в падении и, извинившись, идет разговаривать в соседнюю комнату.

Выждав минуту, иду слушать, с кем и о чем он говорит. Нет, это не женщина. Это по делу.

Возвращаюсь в комнату. Скучая, обхожу ее кругом.

Дверца шкафа приоткрыта; сюда я еще не заглядывала. Трогаю дверцу мизинцем; она приоткрывается сама, и я вижу, что шкаф, оказывается, книжный.

Мешанина. Каша. Все вперемешку.

Пятый том собраний сочинений Пушкина, старенький, горчичный такой, я его отлично помню, там «Маленькие трагедии»… Гессе из новых изданий. Толкин на английском. Франкорусский словарь. Фолкнер. Груда первоклассной беллетристики, среди которой попадается и нонфикшн — стоят, блин, воспоминания Черчилля в оригинале…

Увлекаюсь. Вздрагиваю, когда он кладет мне руку на плечо.

Смеюсь, чтобы спрятать некоторую неловкость:

— Пардон… Я тут слегка влезла в чужое приваси…

— Вообще-то у меня библиотека на старой квартире хранится, говорит, будто извиняясь. Здесь только так… Всякое такое…

— Ты что, читаешь?

— Ну, школу-то я закончил, — пожимает плечами. — Буквы складывать умею…

— Я не о том…

— Ласточка, когда же мне читать? У меня времени нет совершенно… Так, разве что на ночь… Когда тебя нет рядом…

Жарко дышит в ухо:

— Но теперь-то ты есть…

* * *

«Ты, что бабочкой черной и белой,

Не по-нашему дико и смело,

И в мое залетела жилье…»

Мне кажется, что он говорит, не разжимая губ.

На паркете стоит длинная зажженная свечка, но она не кажется мне пошлой.

«…Не колдуй надо мною, не делай

Горше горького сердце мое…»

— Витя! Молчи…

Пламя свечки колеблется.

* * *

Свечка почти догорела.

— Знаешь, я сперва думал, что у тебя в доме больной муж… или ребенок-инвалид… какая-то такая… тайна…

— Не смеши мои тапочки.

— А теперь я думаю, что… Слушай, может, ты мне скажешь?

— Иди ты… Тоже мне, придумал себе развлечение — тайну Мадридского двора.

— Ленка… Мне кажется, что у тебя есть счет… какой-то счет к этому миру. Что ты могла бы начать Троянскую войну… Поджечь что-нибудь…

— Да?

— Помолчи… Мне кажется, что я играю с тобой в шахматы… и ты все время меняешь правила.

Елена

Мою зеркало в ванной.

На половине работы бросаю, иду в прихожую и берусь за веник.

Оставив веник, переступаю через мусор и вытаскиваю швабру. В комнате весь паркет в меловых кругах, хватило бы на двадцать олимпийских символов, на тридцать машин «Ауди»…

Смываю мел. Тру и тру.

На комоде оплывшие свечки.

Лена

Бредем через лесок, взявшись за руки.

Дорогу нам пересекает стадо коз во главе со старушкой. Старушка не узнает Дымка. У нее дома нет телевизора, и я сразу испытываю к ней неподдельную симпатию.

Просим разрешения сфотографироваться с козами. Вернее, с козлятами. В стаде их трое — один совсем маленький, чуть больше недели. Ничто не предвещает, что через несколько месяцев это ангельски милое существо превратиться в натурального козла со всеми атрибутами.

Дымок щелкает и посверкивает вспышкой. Я прижимаю к груди не очень легкое, не очень чистое, зато мягкое, трогательное, снежно-белое создание.

Потом мы оставляем коз в покое и идем, взявшись за руки, все дальше и дальше, и никто нам не встречается, кроме дятлов…

— Ленка… А о чем ты мечтала, когда была маленькой?

— Быть богатой и знаменитой, — смеюсь. — А ты?

— А я мечтал сделать открытие, — говорит вдруг.

— Что?

— У меня была такая книжка… в детстве… Об изобретателях и изобретениях… Да, у меня родители инженеры оба, ты не знаешь? Я сам политех закончил… Собирался диссер даже писать, но потом бросил…

— Не жалеешь?

— Иногда жалею…

— А у меня была книжка «Юный кибернетик», — говорю, подумав.

И мы идем дальше.

…Господи, какая красота! Какие мы счастливые, что живы, что идем, взявшись за руки, что все это видим…

Белка винтом вьется по стволу.

Впереди открывается озеро; от берега к берегу плывет ужик, мы наблюдаем за ним, пихаясь локтями:

— Тихо! Не спугни…

— Сам ты тихо…

— Я его тебе поймаю…

— Не трогай! Его инфаркт хватит, бедное животное… Не подходи к нему вообще!

У самого берега ужик замечает нас и разворачивается на сто восемьдесят градусов.

— Ну вот, — говорю. — Спугнули змея…

Отражения деревьев всплывают, кажется, со дна. При нашем приближении плюхаются в воду лягушки — как-то особенно красиво, по-балетному.

— Я мечтала быть лесничим, — говорю. — Мне было лет семь…

— Да?

— Жить в лесу… Знаешь, лес…

Сцарапываю со ствола комочек сосновой смолы. Подношу к носу, как флакончик духов:

— Да… Белок кормить с руки. Чтобы птицы были разные, сойки там, удоды, а не просто воробьи. Хотя воробьи тоже хорошо… Зимой чтобы был снег, днем гонять на лыжах и кормить птиц, лосей там всяких… А вечером греться у камина.

— В одиночестве?

Я молчу.

Дымок берет меня за плечи:

— Ленка… а что важнее: быть успешным или быть счастливым?

— Это треп или школьное сочинение?

— Скажи…

— Откуда я знаю? Лучше быть богатым и здоровым… По-моему, так…

(«Ты, несомненно, простишь мне этот

гаерский тон. Это лучший метод

сильные чувства спасти от массы

слабых. Греческий принцип маски

снова в ходу. Ибо в наше время

сильные гибнут. Тогда как племя

слабых плодится и врозь и оптом»…)

Трясу головой. Как будто слова можно вытряхнуть из ушей, как воду.

— Ты же доволен жизнью, Витя, — говорю поспешно. — И это правильно. Потому что человек должен быть богатым и здоровым.

Не выпускает меня. Держит взглядом. Как будто пытается что-то разглядеть сквозь запотевшее стекло.

— Давай посмотрим, — говорит наконец и освобождает мои плечи. — Просто посмотрим вокруг…

Опускается солнце.

Посреди полянки сидит удод, большая, несравненной красоты птица, и не смотрит на нас.

Когда удод улетает сам по себе, по своим делам, мы его не спугнули, садимся на какое-то бревно возле самой воды.

«На Трафальгарской площади ночной

Крылатый мусор реет за спиной.

Обнимемся на каменной скамейке,

Ты больше здесь не встретишься со мной.

Кровь от любви становится лазурной»…

Смотрю на узор своих вен на запястье. Синие вены.

— А давай съездим как-нибудь в Лондон, — говорит мой друг.

— Почему? — ежусь. — Почему ты о Лондоне именно сейчас?

— Подумалось просто, — усмехается. — Почему бы нам…

Резко оборачивается.

За нашими спинами шагах в двадцати собирается небольшая толпа бледных бритых парней лет по шестнадцать-семнадцать. Их шестеро. Нет, семеро. А может быть, за деревьями есть кто-то еще. Все они смотрят на нас, не сводя глаз, и глаза их как-то странно поблескивают.

Я тянусь к телефону. Хотя…

Виктор поднимается.

Он встает с бревна — два с лишним метра ростом, сотня боевых килограммов. Загораживает меня широкой спиной; лица не вижу. Вижу только затылок.

Мальчишки невольно отступают на шаг.

На Трафальгарской площади ночной…

Виктор не двигается с места. Неторопливо тянется правой рукой к внутреннему карману куртки.

Неужели у него пистолет?..

В кронах сосен перекликиваются синицы.

После длинной паузы центральный мальчишка — главарь их, что ли? — шагает вперед. Лицо его растягивается, как резиновое, в заискивающей улыбке:

— Пожалуйста… Подпишите плакатик…

Из-за спин бритоголовых возникают, как по волшебству, блокноты, постеры и просто огрызки бумаги.

Виктор вытаскивает руку из-за пазухи. В руке у него ручка «Паркер».

— Да ради Бога, — говорит он радушно и немного устало.

* * *

На автоответчике единственная запись.

— Ты знаешь, чем это кончится, — звучит ее голос, и слышно, что она почти плачет. — Тебе же будет хуже, если он найдет. Нельзя! Не подпускай!

Короткие гудки.

* * *

…По дороге на ринг он похож на арабского шейха: потрясающей красоты халат с шелковым поясом и надписью «Dymko» на спине ниспадает до самого пола, матово отсвечивает, ловя огни тысячи прожекторов. Вокруг роятся, освобождая дорогу, давая советы, вспыхивая камерами, помогая снять халат, смазывая, сбрызгивая чем-то блестящую белую кожу.

В противоположном углу ринга суетятятся, как муравьи вокруг матки, представители соперника кофейного мулата. И тоже сбрызгивают, смазывают, вытирают, обмахивают, суют в рот капу…

Я начинаю нервничать, и с каждой минутой волнуюсь все сильнее.

Я сижу на трибуне, справа и слева от меня несколько спортивных чиновников в дорогих костюмах, дальше многоголосый англоязычный звон, и надо всем этим запах духов и пота. Мельком оглядываю возбужденные разноцветные лица; почти машинально примеряю на них программу «Щели». «А теперь в нашей студии неожиданный поворот событий… Встречайте Бабушка из Дома Напротив с ее Большим Биноклем!»…

Что-то жуют. Потирают ладошки. Интересно, хоть кто-то из них, кроме чиновников, болеет за моего Дымка?..

Моего. Как лихо я его присвоила.

В ужасе смотрю на мулата — он выходит на середину ринга, оставляя за канатами споро ретировавшуюся команду. Он блестит под электрическим светом, как циклопическая елочная игрушка.

Виктор выходит ему навстречу. Маленький белый человечек (на самом деле не такой уж маленький, все дело в пропорциях) говорит, что полагается в таких случаях (не могу разобрать слов) и при звуке гонга отпрыгивает назад…

Закусываю губу.

У Виктора гипнотизирующие, цепкие, совершенно безжалостные глаза. Глаза его соперника тонут под массивными надбровными дугами, и они тоже безжалостные — так смотрит волк на агонизирующую добычу.

Шахматы. Дебют, миттеншпиль.

Елена

Не могу лежать на диване. Не могу есть яблоко. Сижу, нервно почесывая щеку. Начинаю грызть ногти. Опомнившись, отдергиваю руку.

Семь утра.

Прямая трансляция.

Дымко вдруг бросается в атаку. Раз, два, три; вот сейчас полетят из-под кулака брызги, и все закончится уже во втором раунде…

Публика там, в телевизоре, орет и вскакивает с мест.

Показывают повтор; мулат ухитрился уйти от удара, уклониться в последний момент, и кулак Дымко только слегка съездил его по скуле. Комментатор говорит, что Виктор как никогда близок к успеху, но не стоит расслабляться, соперник себя еще…

Лена

…Атакует. Дымко едва успевает поймать чудовищной силы удар.

Взволнованно бубнит где-то английский комментатор.

— Нельзя так его подпускать! — резко говорит спортивный чиновник, сидящий справа от меня. — Он допрыгается!

Обнимаю себя за плечи.

Не подпускай его близко! Не подпускай!

— Тут достаточно пропустить один удар, — рассудительно говорит чиновник. — Один удар пропустить и все, спускай воду…

Я не люблю чиновников.

Конец раунда. Виктор плюхается на стул в своем углу ринга, и его закрывают от меня чужие спины. Поднимаю глаза, смотрю на монитор; большой электронный Дымко кажется спокойным. Ему что-то говорят, он не отвечает, только кивает в ответ…

Сигнал к продолжению боя. Все начинается снова.

Пытаюсь слушать, что говорит мой спортивный чиновник. Если верить ему — Дымко все делает не так. Он расслабился. Он недооценивает противника. Он слишком низко держит руки. Он ждет непонятно чего. Он уже десять раз мог провести атаку…

И Виктор проводит атаку, но кофейный человек отражает удары, уклоняется, переходит в контрнаступление. Чиновники справа и слева от меня кричат и даже как-то поскуливают от напряжения; Виктор с кофейным стоят обнявшись, как лучшие друзья, и не могут выпустить друг друга, тогда белый человечек небрезгливо берет их за плечи и растаскивает, расцепляет, как вагоны расформированного состава…

Наконец-то гонг.

Елена

Комментатор говорит, что после второго раунда бойцы перестали оправдывать ожидания. Что нету яркого, зрелищного бокса. Что слишком много проволочек, связываний и попыток измотать друг друга. И что неизвестно, между прочим, как проявит себя Дымко в поздних раундах, а ведь все дело идет к тому, что будет борьба на измор…

Зачем я вообще включила телевизор?!

— «Зачем я ушла из дому? —

плачет улитка. Я верю

в вечную жизнь, конечно,

вы правы…»

Лена

…Закладывает уши от крика и свиста. Шахматы?!

Уже девятый раунд, оба измотаны, у Виктора на скуле наливается краской кровоподтек.

Мой спортивный чиновник и другие спортивные чиновники, справа и сверху от меня, матерятся. Их ругательства тонут в общем шуме.

Виктор атакует. И атакует снова.

Я ненавижу его противника. Я ненавижу блестящего мулата с руками до земли. Я готова выскочить на ринг и перегрызть ему горло.

— Дай ему! Дай ему, Витька! Врежь ему!

На трибуне напротив тоже прыгают и орут.

— Убей его! Врежь ему! Давай!

Не знаю, слышит ли он мой голос в этом реве. Куда там…

Елена

Мельком вижу трибуны.

Успеваю заметить грузную чернокожую даму, потрясающую кулаками, мужчину в расстегнутом — нет, расползающемся под напором темперамента пиджаке, и еще одного толстяка, и еще одну пожилую бабищу в вечернем платье, азартно молотящую воздух… И вдруг — ее, с яростными глазами, с разинутым в свирепом крике ртом.

Секунда. Мгновение. Могло и показаться…

Лена

Десятый раунд.

У Виктора рассечена бровь. У мулата наливается на лбу гематома.

Я охрипла.

Мой спортивный чиновник сидит, закрыв руками лицо. Нервишки шалят.

Когда Виктор вдруг подается вперед, я не успеваю ничего понять. Над рингом взлетает фонтан чужого пота; голова кофейного мулата мотается назад и вбок. Он отступает на шаг; Виктор бьет еще раз. Рефери бросается, как белая чайка на помощь птенцам…

Мулат отступает еще и осторожно, будто боясь ушибиться, ложится на пол.

Виктор вскидывает руки над головой и оборачивается ко мне лицом.

Он смотрит мне в глаза или это только кажется?

От сполохов бело. Как будто над головой моего победителя бушует ненормальная беззвучная гроза.

Елена

Выключаю телевизор.

Вижу себя в темном пустом экране. Свое отражение, слегка искривленное неровным стеклом.

Вытаскиваю из бара початую бутылку коньяка.

«Душа к губам прикладывает палец

Молчи! Молчи! И все, чем смерть жива

И жизнь сложна, приобретает новый,

Прозрачный, очевидный, как стекло,

Внезапный смысл»…

Подхожу к окну.

Там, снаружи, утро. Солнечный столбик едва просачивается через цветную ночь моих витражей.

Осторожно берусь за лепесток большого цветка. Тяну; витраж пленочкой отходит от стекла, и в образовавшуюся щель тычется лучик света, ложится мне на щеку.

Прижимаюсь к стеклу лицом.

Лена

Я обладаю сокровищем.

А сокровище время от времени обладает мной.

Мы отдыхаем на чьей-то вилле. Не помню уже, чьей. Здесь павлины и водопад, и в кроне дерева над нами сидит, наверное, снайпер. Отстреливает папарацци.

Теперь готова поверить во все, что угодно.

Павлины выпрашивают что-то, как голуби на улице. Мы бросаем им арахисовые орешки, и еще изюминки, выловленные из мороженого. Мы бросаем камни в ручей. Мы купаемся в водопаде, как герои какой-нибудь мелодрамы.

Время от времени мы по очереди подползаем к стоящему на траве ноутбуку и просматриваем последние новости.

Новость одна. «Защитил чемпионский титул… победа нокаутом».

— Ты когда-нибудь был в нокауте?

Молчит. Улыбается.

— На что это похоже?

— Говорят, — он потирает скулу, — что это, как выключенный свет… Как будто становится темно, и ты уже лежишь на полу… Вот и все.

Глажу его по коротко стриженым волосам:

— А ты звереешь?

— Что?

— Ты звереешь на ринге? Ты хочешь его убить?

— Нет… Зачем? Я же рассказывал тебе это просто комбинация ходов… Это шахматная партия.

Недоверчиво мотаю головой:

— Непохоже…

Улыбается.

— Ты знал, что завалишь его в одиннадцатом раунде?

— Предполагал… Его надо было вымотать. Удержать десять раундов подряд…

— Ты лучший, — говорю без улыбки. — Ты.

Елена

Идет дождь.

Не весенний. Серый холодный дождь, я смотрю на него сквозь дыру в своих витражах.

Я спросила бы у него: а зачем все это?

Ярость, сила, бойцовские качества во всей их красе… Зачем? Если бы ты стоял на крепостной стене, а за спиной у тебя были твой город, люди, женщины и дети… Если бы ты вышел, на худой конец, биться на дуэли за чью-то там эфемерную честь… Тогда бы я поняла тебя. А так…

А так за спиной у тебя деньги, слава… одним словом, успех. Что лучше — быть успешным или быть счастливым? Не твой ли это вопрос?

Я, как кислота, прогрызла бы каверну в твоей победе. Ты деятельный, сильный, яркий. Я сижу здесь, за рваными витражами, и предчувствую… что предчувствую? Твое поражение?

Но ты всегда будешь победителем. Выйдешь на покой, откроешь боксерскую школу под сенью славного имени… Станешь заниматься благотворительностью, дарить боксерские перчатки сиротам из детдома…

Здесь, внутри моего мелового круга, неприлично не сомневаться. А там, на твоем ринге, с сомневающимися поступают просто — размещают рекламу на подошвах… Чем больше ступни, тем шире рекламная площадь…

Внутри моего мелового круга неприлично быть победителем. И страшно быть побежденным. Остается только уклониться от схватки, но тот, кто уклонился — жалок…

Из моего круга нет выхода. И день ото дня он становится все уже.

Лена

— Что с тобой? — спрашивает он.

Я пялюсь остановившимися глазами мимо него туда, где прыгает на ветке какая-то желтая птичка.

— Ленка… Ты чего?

Трясу головой:

— Ничего…

— Вообще я не люблю, когда так смотрят мне за спину, — говорит он после паузы. — Ты как будто привидение увидела.

— Я никогда не думала, что останусь с тобой надолго, — говорю, едва шевеля губами.

— Что?

— Витенька, а я ведь тебя старше…

— Здрассьте, — он осторожно ставит на траву поднос с орешками. — С чего бы это ты?..

«И в этой зыбкости, в болтанке штормовой,

ведя за ручку сонного ребенка,

ты задеваешь звезды головой,

чтоб знал, как хорошо с тобой,

как звонко,

как ничего не страшно, как светло,

как нежно, как таинственно, как свято!..»

Он улыбается и проводит рукой перед моим лицом:

— Ленка…

— Чего ты?

— Ты останешься со мной? Надолго?

— Навсег… — начинаю я, но самое мелодраматическое из всех слов не желает ложиться ко мне на язык.

Он кивает.

Елена

«Но, когда серебристая цапля

грусть мою, как последняя капля,

переполнит в осенний четверг,

пролетая над полем свекольным…»

А чем зрители во всех этих казино и развлекательных комплексах, в тех самых, где ставят ринги, чем они отличаются от зрителей программы «Щели»?

Они такие же.

Конечно, бокс честнее… Бить, рискуя попасть под удар, сражаться на равных — это, по крайней мере, естественно для человека… для мужчины. Да. Наверное, это естественнее, чем пожирать на игрушечном ринге карамельные лифчики и пересказывать похабные анекдоты, заменяя ключевые слова эвфемизмами «Африка» и «Гондурас»…

Ты играешь со зрителем, как истощенная больная кошка с миллионом крепких мышей. Но ты кошка. И они ведутся.

А он крысиный лев, выведенный на потеху публике… А публика ждет нокаута. Это тебе не теннис и не водное поло… Публика обязательно хочет крови. И рефери в белом, чтобы кровь на рубашке была виднее…

Гладиаторы, те хоть были рабами.

«…я каким-то чутьем треугольным

забиваю спасительный клин

в серебристое воспоминанье,

чтобы сердца последнее знанье

не опошлить концовкой счастливой.

День недолог, а путь мой так длин…»

Что, опять не нравится?

Прости.

Лена

— С кем ты разговариваешь?

Лежим в обнимку под шелковыми простынями.

— Ни с кем. С тобой.

— Мне кажется, что ты будто по телефону разговариваешь… Молча.

— Так не бывает.

— Вот и я говорю… Ленка, я тебе все про себя рассказал… Ты все знаешь.

Смеюсь.

— А ты… так и не скажешь мне?

— О чем?

— Об этом.

— Ты даешь… Как я догадаюсь, о чем, если ты не говоришь?

Мрачнеет.

«Я хуже, чем ты говоришь.

Но есть молчаливая тайна:

Ты пламенем синим горишь,

Когда меня видишь случайно.

Я хуже, чем ты говоришь…»

— Должна быть в женщине какая-то загадка, — сообщаю доверительно. — Должна быть тайна в ней какая-то. Помнишь такой фильм?

— Нет, — говорит он серьезно. — Но если ты не скажешь… Я догадаюсь.

Елена

Рисую меловой круг на паркете. Мел ломается. Рассыпается крошкой.

По темной комнате ходят тени.

Машина проехала — прошарили фары по потолку.

Кому мне молиться, чтобы меня не нашли?

Я не переживу, если меня вытащат. Чешуя моя высохнет, а глаза, не знавшие света, ослепнут. Кому мне молиться?

«Положи этот камень на место,

В золотистую воду,

В ил, дремучий и вязкий, как тесто

Отпусти на свободу!»

— Отпусти на свободу, — шепчу одними губами.

Я проклята. Я была проклята в тот момент, когда добровольно отказалась быть собой; что поделать, я слабая. Не всем же выходить на ринг…

Он кажется своим, и в этом вся беда. Если бы он был чужим — никогда не заметил бы моего круга… Прошел бы мимо, не глядя, и все было бы хорошо…

«Отпусти этот камень на волю,

Пусть живет как захочет,

Пусть плывет он по синему морю,

Ночью в бурю грохочет»…

Лена

Он придвигается близко. Очень близко. Трогает губами мой нос:

— Если выбросит вал шестикратный

Этот камень на сушу,

Положи этот камень обратно

И спаси его душу…

— Витя, что ты говоришь?!

Улыбается:

— Положи за волнистым порогом

Среди рыб с плавниками.

Будешь богом, светящимся богом,

Хоть для этого камня.

Молчу. Не знаю, что сказать.

— Ленка, — говорит он мне в самое ухо. — Бросай свои «Щели». Оставайся со мной. Возвращайся ко мне.

— Откуда?

Он прикрывает глаза:

«Откуда ни возьмись как резкий взмах. Божественная высь в твоих словах как отповедь, верней, как зов: „за мной!“ над нежностью моей, моей, земной. Куда же мне? На звук! За речь. За взгляд. За жизнь. За пальцы рук. За рай. За ад…»

Не могу сопротивляться.

«Звучи же! Меж ветвей, в глуши, в лесу, здесь, в памяти твоей, в любви, внизу постичь на самом дне! не по плечу: нисходишь ли ко мне, иль я лечу»…

Боксеры не умеют так смотреть.

Елена

Я на крыше. Город подо мной.

Жестяной козырек мокрый. Льет дождь.

Он не достанет меня. Нет. Здесь граница моего мелового круга.

Вокруг огни, как будто наступает вражеская армия. Мой город, родной и привычный, ощетинился фарами и осаждает мою бетонную башню под жестяным козырьком.

Меня не достанут.

Еще один его шаг навстречу, и я шагну тоже.

Лена

— С какой это стати, — говорю холодно, — я должна бросать работу? Я ведь не предлагаю тебе бросить бокс, правда? У тебя есть профессия, ты добился кое-каких результатов… Ну и я добилась, между прочим. Я профессионал. И не говори мне больше, пожалуйста, таких глупостей.

— Ты человек, — он терпеливо улыбается. — Ты вовсе не собственность этого своего… рейтинга. И никто тебя не просит бросать работу…

Выскальзываю из-под простыни. Иду одеваться.

— Лена? — спрашивает он удивленно.

Лихорадочно разыскиваю телефонную трубку.

Елена

В пустой квартире надрывается телефон.

«Здравствуйте. Вы набрали номер… и слушаете автоответчик. Оставьте ваше сообщение после длинного гудка»…

С оконных стекол лохмотьями свисают пленочки витражей. Паркет в меловых кругах, в центре одного из них лежит раздавленный тюбик помады.

Лена

— …Витя, мне не нравится, что ты лезешь в мои дела.

— Послушай… А почему ты так со мной разговариваешь?

— Тебе не нравится тоже? Вот и славненько, мы обменялись взаимными претензиями.

— Лена…

— …Тебя не устраивает мой тон, меня не устраивает твое покровительство. Я в нем не нуждаюсь. Моя жизнь — это моя жизнь.

— А мне показалось… — говорит он глухо.

— Ты хочешь изменить меня. Хочешь, чтобы я, как тапочек, приняла форму твоей ноги. А этого не будет.

— То есть ты ничем, совершенно ничем не собираешься поступаться… ради…

— Ради чего? И с какой стати я должна поступаться?

— Что, совсем не для чего? — тихо спрашивает и потихоньку теряет румянец.

Усмехаюсь:

— Витя, ты взрослый мальчик… Когда отношения двух людей начинают их стеснять — жертвовать следует отношениями, а не друг другом.

— А что, наши отношения…

— По всей видимости, увяли помидоры, — развожу руками. — И это совершенно естественно. Дельфин и русалка, как ты понимаешь, ни в коем случае не пара.

— Это… ты? — спрашивает после паузы, потрясенно меня разглядывая.

Гордо выпячиваю грудь:

— Это я. Единственная и неповторимая.

* * *

Сидим в самолете. Смотрим в разные стороны. А вокруг взгляды, взгляды, удивленные, вопросительные и злорадные. Карамельно улыбается стюардесса…

Дымко заказывает коньяк. Впервые за все наше знакомство я вижу, как он пьет алкоголь.

Я беру апельсиновый сок.

Самолет заходит на посадку.

* * *

— Всему хорошему рано или поздно наступает… конец, — говорю я, лукаво улыбаясь в камеру. — Он подкрадывается, как правило, незаметно… Вы знаете, что обычно подкрадывается незаметно?

Публика в студии смеется. Она знает.

— Это может быть скука, рутина, ползучий быт, — продолжаю я. — Но нередко это некая черная тайна, вдруг выплывшая на свет…

За моей спиной со скрипом раскрывается дверца бутафорского шкафа, оттуда вываливается натуральный скелет. Зрители смеются.

— …Сегодня у нас в студии люди, лучше других знающие, что такое скелет в шкафу и чем опасны раскрытые тайны! — провозглашаю я. — Встречайте!

И под бравурную музыку мои хомячки занимают почетные места на квадратном, стилизованном под ринг подиуме.

* * *

Блондинка лет тридцати, полненькая, волоокая, рассказывает о любовнице своего мужа, и как она нашла в собственной ванной женский бритвенный станок, и демонстрирует улику публике.

Неожиданно из-за ширмы появляется любовница. Гневно опровергает версию жены: ее ноги не нуждаются в бритье! Раз в месяц она посещает косметический салон и делает полную депиляцию!

Муж смущенно улыбается.

После свары следует конкурс, приз победителю — два билета в Ниццу. Участницы — жена и любовница — должны на скорость побрить бутафорские ноги, специально для этой цели изготовленные из пластика и синтетической ворсистой ткани…

Выключаю монитор.

Он не выключается. В пульте села батарейка. Я жму и жму на кнопку; на экране мыло, пена, смех зала, поездку в Ниццу выигрывает любовница и зовет с собой мужа, муж колеблется, жена в истерике…

Поднимаюсь и просто выдергиваю из стены шнур.

Стук в дверь. Криэйтор Дима.

— Уйди.

— Леночка… Пару слов всего… Во-первых, шеф балдеет от последней программы. Во-вторых, тут намечается еще один партнер, немец, очень перспективный… В-третьих… Ты же меня подставила! Я тридцать баксов продул в тотализатор. Ты же обещала предупредить, когда вы с Дымко разосретесь!

Подумав, вытаскиваю из сумки три зеленых бумажки. Кладу перед ним на стол.

Елена

Лежу на диване. Смотрю в потолок.

«Никого со мною нет.

На стене висит портрет.

По слепым глазам старухи

Ходят мухи, мухи, мухи.

Хорошо ли, говорю,

Под стеклом в твоем раю?

По щеке сползает муха,

Отвечает мне старуха:

А тебе в твоем дому

Хорошо ли одному?»

Окна цветные. В комнате холод и полумрак, как в заколоченной церкви.

Лена

Просматриваю новости в Интернете.

Мелкий терракт на Ближнем Востоке.

Катастрофа пассажирского самолета.

Премьера нового мюзикла.

Дымко убыл в Австралию праздновать победу и купаться в коралловых рифах.

Скатертью дорога.

* * *

Пробка на много километров. Сигналы и бензиновая вонь. Ни вправо, ни влево. Серые лица за мутными стеклами. Ругань. По радио реклама гигиенических прокладок.

Бросаю машину. Спускаюсь в метро.

Здесь тоже толпы, но здесь они, по крайней мере, двигаются.

Останавливаюсь в самом начале перрона, перед тоннелем, возле огромного зеркала. Подходит поезд; вижу, что в вагон мне на этот раз не сесть.

Кабина машиниста оказывается прямо передо мной. Средних лет мужичок в форменном мундирчике улыбается и машет мне рукой.

Поначалу не понимаю, чего он хочет. Вижу приоткрытую дверь в кабину; решаюсь.

— Здравствуйте, — он, оказывается, меня узнал. — Я и не думал, что вы ездите в метро…

Усаживает меня на откидное сидение и прикрывает старым пальто — чтобы не заметно было с перрона.

Оглядываюсь. Теснота, рычаги и лампочки, за ветровым стеклом тоннель в желтом свете прожекторов.

Осторожно, двери закрываются.

Впервые в жизни еду в кабине поезда метро. И, наверное, в последний.

Тоннель влажный и какой-то темно-рыжий. Справа и слева возникают время от времени черные боковые ходы; следующая станция возникает сперва светлым пятном, потом цветной гирляндой, как новогодняя елка. Двери открываются; двери закрываются. Какая у вас интересная работа, льщу я машинисту. Это только в первый раз интересная, говорит он искренне. И я думаю: что за судьба по восемь часов в день смотреть на мелькание шпал в рыжем и волглом тоннеле…

Разве он не имеет права отдохнуть в субботу вечером у телевизора? Посочувствовать, посмеяться, расслабиться, наблюдая за чужой жизнью?

И какое я имею право презирать его за эту маленькую слабость?

Я жду, когда появится новая станция, но ее нет и нет. Поезд стучит все быстрее.

Вопросительно смотрю на машиниста:

— Какой длинный перегон…

Он оглядывается на меня и вдруг начинает хохотать.

Он смеется, довольный собой. А поезд летит и летит, и впереди тоннель, только тоннель, и желтый круг трех прожекторов тускнеет с каждой секундой, мы летим в абсолютную темноту…

Застонав, просыпаюсь.

* * *

— …Бросить раскрученный проект вот сейчас, на пике?! Ты что, сдурела?

Сижу на краешке шефового стола. Курю. Стряхиваю пепел на пол.

— У меня новая идея, говорю небрежно. — Реалшоу в женской тюрьме. С натурными съемками в лагерях и колониях.

Он смотрит на меня, как детка на фокусника. Медленно закрывает рот.

Елена

На углу ветер носит обертки, обрывки, ненужные теперь лоскутки из чьей-то жизни.

Кладу монету в протянутую ладонь маленькой озябшей старухи.

Старуха поднимает на меня глаза за толстенными стеклами древних очков — они кажутся круглыми, как две планеты.

Лена

Расхаживаю по квартире, громко разговаривая сама с собой. Нет ничего лучшего для юной концепции, кроме как быть проговоренной вслух.

— …Половина действующих лиц будут уголовницы, ничего не знающие о программе… Другая половина внедренные участницы, сражающиеся за приз… Ты слышишь?

Ногой раскрываю дверь в кухню.

Пусто. Льется вода в пустую раковину.

Закручиваю кран.

— …В сценарий так и просится дружба, предательство, любовь… Между подсадной участницей и натуральной осужденной… Ты слышишь?

Рывком отдергиваю занавеску.

Там никого нет. Лохмотьями висят наполовину ободранные витражи.

— Пусть радуются, — говорю я. — Потребуются большие деньги… Мне их дадут. Мне дадут. Ты слышишь?

Возвращаюсь в комнату, где нарисован на паркете неровный белый круг. Бесцельно брожу, проводя пальцем по корешкам книг.

Пятый том собраний сочинений Пушкина, старенький, горчичный такой, и римская цифра «пять» на корешке, как пальцы подростка на рокконцерте. Гессе… Шекспир в переводе Маршака. Джойс…

— Я это сделаю. Они предсказуемы… Дебют, миттеншпиль… Нет, это не шахматы, это лапта… Перетягивание каната…

На телефоне мигает лампочка автоответчика. Прохожу мимо, не взглянув.

Останавливаюсь перед дверью в ванную.

Слушаю глухой шум воды.

Елена

Струя из крана звучит глуше, попадая в гору взбитой пены. Гора растет.

Я сижу на краешке ванны.

И никто ни в чем не виноват, кроме меня. Это преступное, по сути желание: чтобы тебя оставили в покое.

Мне надо было родиться камнем. Камни могут сколько угодно думать о себе, ничего не делая. Никого не упрекая. И никто им ничего не должен.

А я родилась человеком, и мне все должны, должны, должны. Должны понимать меня, щадить меня… Да кто я такая, чтобы меня щадили?..

Я кислота. Я ходячее поражение. Я бессилие, безволие, безнадежность. Убийца, может быть, любви. А может быть, чего-то посерьезнее.

Потому что все, что за меловым кругом, дозволено, но бессмысленно. А внутри круга… Нет, это дружба фитиля с пороховой бочкой, дружба легких с туберкулезом, дружба костра и пластмассового стаканчика…

Ванна уже почти полная. Пена стоит над ней белым искрящимся горбом.

Лена

Стою, упершись лбом в дверь ванной.

— Не надо истерик, — говорю тише.

Шум воды замолкает. Только капли падают — кап, кап.

Возвращаюсь к телефону. Нажимаю на кнопку автоответчика; одно сообщение.

— Я тебе мешаю, — говорит она. — Я тебя предала.

— Нет, — говорю сквозь зубы.

— …Я ни для кого, только для себя… Я бы хотела иначе, но не могу… Встретились добрый массажист… и человек без кожи… Понимаешь? Я не могу… Я здесь, вы все там…

Слушаю сообщение еще раз.

Усаживаюсь в глубокое кресло.

«Вполголоса конечно, не во весь

Прощаюсь навсегда с твоим порогом.

Не шелохнется град, не встрепенется весь

От голоса приглушенного. С Богом!»

Я наберу команду и поеду снимать реалшоу в женской колонии… А потом еще какое-нибудь реалшоу, или токшоу, а через несколько лет, наверное, дело дойдет до трупов в прямом эфире, до публичных казней и назидательных изнасилований, и я перестану понимать, где мои зрители, а где я сама…

«По лестнице, на улицу, во тьму…

Перед тобой окраины в дыму,

простор болот, вечерняя прохлада.

Я не преграда взору твоему,

словам твоим печальным не преграда».

Ни она, ни я совсем не думаем о Викторе.

Она — потому что способна думать только о себе.

Я — потому что знаю цену сентиментальным всхлипам. У него много других игрушек, он быстро утешится.

«И что оно отсюда не видать.

Пучки травы… и лиственниц убранство…

Тебе не в радость, мне не в благодать

безлюдное, доступное пространство».

Моя мобилка играет «Монтекки и Капулетти». Не глядя, нажимаю кнопку «Отказ».

Войти сейчас в ванную — она не заперта…

Очень просто. Без боли. Рвануть неожиданно за ноги и мгновенный сердечный приступ…

Мобилка играет снова.

Мы обе знаем, что я не сделаю этого и она не сделает… тоже. Все будет оставаться по-прежнему; я буду снимать реалшоу… Она будет потихоньку гнить в благодатном одиночестве, в меловом круге. Она сделается прозрачной, как ее витражи. Я располнею и куплю другую квартиру. А здесь будет музей, мемориал, гробница.

Выключаю мобилку.

Звонит телефон.

Выключаю телефон.

В ванной тихо. Еле слышное движение, шорох, да вода падает: кап, кап…

Смотрю на свое отражение в зеркале.

Стою, прижавшись к двери спиной.

Елена

Стою, прижавшись к двери спиной.

Смотрю на свое отражение в зеркале.

В ванне оседает пена.

Заканчивается что-то. По секунде. Истекает.

Это все.

Лена

Звонок в дверь. Я содрогаюсь.

Беру себя в руки. Возвращаюсь в комнату и усаживаюсь в кресло.

Позвонят и уйдут. Соседка? Почта? Кого принесло мне на радость, и, главное, кстати?

Звонит и звонит, скотина. Выйти, обматерить как следует…

Поднимаюсь с трудом, как после болезни.

…Или все-таки сами уйдут?

Нет, трезвонят!

Сейчас милицию вызову, блин.

Или просто выверну пробку. Вот так: легкое движение руки и дверной звонок смолкает, и тот, кто там, снаружи, давит на кнопку, оказывается в войлочной тишине…

Во всей квартире темень. И в ванной темень тоже. Подхожу к двери.

И дверь открывается. Медленно. Беззвучно.

Отшатываюсь. Как?! Как я могла не запереть…

Тот, кто стоит на пороге, не двигается с места. Тусклая лампочка горит за его спиной, а в квартире темнота, и поэтому я вижу только силуэт.

Отступаю. Спасаюсь бегством, а получается так, будто я приглашаю его войти…

Он на моей территории.

И кого мне звать?

Отступаю еще. В комнату.

Он останавливается возле счетчика. Протягивает руку к пробкам; во всей квартире загорается свет.

Теперь во всем моем убежище нету темного уголка, чтобы спрятаться. Пол содрогается от шагов оккупанта, хотя тот шагает легко и почти неслышно.

Я отступаю.

Теперь я стою в меловом кругу и не сделаю больше ни шага.

* * *

— Почему ты не берешь трубку? — спрашивает он.

У него внимательные, как на ринге, немигающие жесткие глаза. В руках розовый букет, свободный от целлофана и потому беззвучный. Он держит его небрежно, головками вниз, как банный веник.

Я молчу.

Он едва заметно морщится. Смотрит на руку, только что державшую букет; пальцы в крови.

— Это розы, — говорит он, как будто я не знаю, как называются цветы с шипами.

Он оглядывает мою комнату. Она выставлена нагишом на его обозрение. Вместе со старыми фотографиями в серванте, оплывшими столбиками свечей, пыльными книжными корешками, пожелтевшими обоями и растрескавшимся потолком…

— Почему ты не берешь трубку? — спрашивает он, как будто в самом деле надеется на ответ.

— Я очень занята, говорю я. У меня… будет новая программа.

У него внутри как будто зажигается теплая елочная лампочка:

— Правда?

Смотрю ему в глаза. Не знаю, что сказать.

— Какая программа, Ленка? Ты бросаешь «Щели»? Ты…

— Зачем ты пришел? — обрываю.

Он смотрит на свою окровавленную ладонь. Потом берет с полки пустую стеклянную вазу. Идет в ванную, а я только разеваю рот, как рыба, пытаясь его остановить.

Я слышу, как он моет руки. Как набирает воду в вазу. Как возвращается наконец и ставит розы на пол по ту сторону меловой черты.

В ванной — там, откуда он ушел — тихо.

— Зачем же ты это сделал, — спрашиваю шепотом.

— Они без воды завянут, — отвечает он шепотом тоже. — Сделал затем, потому что жалко…

— Кого жалко?

— Розы…

— А больше никого?

— Я хотел сказать тебе, — говорит он.

Молчу. И он молчит. Смотрит под ноги, на черту между нами.

— Там ванна остыла, — говорит он.

— И что?

Смотрит на меня очень серьезно:

— Ничего. Там никого нет… И ванна остыла… И… знаешь… пусть живет как захочет.

Зажмуриваюсь.

Темно.

Елена

Темно.

Потом вдруг вспыхивает свет.

Размытые очертания становятся четкими. Как будто близоруким глазам сама собой возвращается способность видеть пылинки в солнечном луче.

Скорлупа лопается изнутри, и мир рывком прорастает за пределы моей комнаты.

«Я человек, я посредине мира,

За мною мириады инфузорий,

Передо мною мириады звезд»…

— Лена, — говорит мой собеседник, и его зрачки вдруг расширяются, как черные озера. — Лена?!

Вижу свое отражение в его глазах.

Выпрямляю спину.

И, не зажмуривая глаз, не склоняя головы, делаю первый шаг за пределы мелового круга.

Киев, 2003

Загрузка...