NB. Значительную часть этого сборника составляют публикации Егора Гайдара из журнала «Вестник Европы». И это не случайно. Он стоял у истоков идеи возобновления знаменитого русского журнала, основанного Н. М. Карамзиным в 1802 году.
Вместе с Е. Ю. Гениевой и мной (В. А. Ярошенко. – Прим. ред.) он стал учредителем нового журнала и одним из самых активных его авторов. При жизни он опубликовал здесь 16 статей.
Я был одним из первых читателей и редактором почти всех его книг, первым издателем работ «Государство и эволюция» и «Аномалии экономического роста» – первого двухтомника его произведений. Поэтому я хорошо вижу, как идеи, впервые высказанные в ранней маленькой книжке «Государство и эволюция», были развиты в фундаментальной монографии «Долгое время». Кстати, Егор Гайдар до последнего момента искал ей название, что видно по публикации в журнале, где блестящий очерк цивилизационного развития Европы публикуется еще под заглавием «Долгая история».
Мы включили в этот сборник первую главу из книги «Государство и эволюция» – «Две цивилизации». Эта глава важна для понимания идейного ядра мировоззрения Гайдара.
NB. «Две цивилизации» – первая глава книги «Государство и эволюция»18, написанной Е. Т. Гайдаром в отпуске, в августе–сентябре 1994 года.
То было время некоторого затишья. Гайдар работал депутатом Первой Государственной думы РФ, был руководителем фракции от движения «Выбор России».
Весной 1994 года стало ясно, что Первая Дума19 оказалась рыхлой и не готовой к серьезной законотворческой работе.
Ее сотрясали экзотические скандалы, тем более что заседания в прямом эфире продолжали показывать по телевидению, как было заведено еще при Горбачеве. С весны 1994 года Гайдар, лидер думской фракции «Выбор России», много времени уделял политическому процессу. Было принято коллективное решение – создать новую политическую партию. 12–13 июня 1994 года прошел Учредительный съезд партии «Демократический выбор России», на котором Гайдар ожидаемо был избран председателем. Многие его соратники продолжали работать в правительстве В. С. Черномырдина, что сильно ограничивало для Гайдара свободу политических действий. Летом Дума была распущена на каникулы, и у Егора Тимуровича появилась возможность вернуться к давно задуманной работе. В предисловии к книге «Государство и эволюция» он писал:
У меня давно назрела потребность осмыслить конкретные, в том числе и тактические, вопросы нашей сегодняшней политической жизни в более общем контексте как русской, так и мировой истории (курсив составителя. – Прим. ред.). Какие существенные проблемы, какие социальные инварианты стоят за быстро меняющейся поверхностью политических явлений?20
Название книги конечно же не случайное, здесь прямая полемика с Лениным.
Гайдар, в отличие от Ленина, считает революции не очистительной бурей, а глубоким дисфункциональным нарушением деятельности государства, разрушающим его основные институты.
Запад есть Запад, Восток есть Восток,
не встретиться им никогда.
Отшумели горячие споры 1987–1991 годов. Сегодня мы понимаем, что противопоставление капитализма социализму не является достаточно полным определением нашей исторической коллизии. Необходимо было громко и недвусмысленно заявить, что с социализмом в России покончено навсегда, что наше будущее – на путях рыночной экономики, но ограничиться этим нельзя.
<….> Сам по себе отказ от социализма еще не гарантирует ни экономического процветания, ни достойных условий жизни, на что надеялись многие в 1990 году, наивно полагая, что достаточно поменять фетиши и можно почти задаром, только за отказ от «коммунистического первородства», получить «капиталистическую похлебку», обменять «Капитал» на капитал. Но в странах «третьего мира» людей живет куда больше, чем в странах «первого мира», а из нашего бывшего «второго мира» ворота открыты как в один – с его процветанием, так и в другой – с удручающей нищетой. На этот простой и очевидный факт постоянно ссылаются «патриоты», коммунисты и другие критики капитализма. Вот только рецепт – что делать, чтобы страна не опустилась до уровня «третьего мира», чтобы по экономическому и социальному развитию Россия прочно заняла место в «первом мире», – они выписывают, как говорится, с точностью до наоборот.
Важнейшая для нас сегодня историческая дилемма может рассматриваться как традиционное противопоставление «Восток – Запад». Это одна из главных дихотомий мировой истории, по крайней мере до пробуждения Азии в конце XIX века. С тех пор многие страны Востока (в том числе и самого дальнего) стали умело использовать принципы западной социальной системы. И именно эти страны, как известно, добились наибольшего процветания.
Видный представитель западной философии истории А. Тойнби в своем фундаментальном анализе всемирно-исторического процесса22 выделял 21 цивилизацию в истории человечества, из которых под категорию «западная» подпадают лишь два. Однако, опираясь на данную им классификацию, остальные 19 цивилизаций нельзя признать «восточными». Разумеется, я ни в малейшей степени не претендую на попытку подобного описания. Те ключевые признаки, системообразующие факторы, которые я буду использовать ниже, говоря о западных и восточных цивилизациях, имеют более локальный характер. Пусть их недостаточно для объяснения всего многообразия исторических феноменов, но они необходимы для определения стратегических путей развития российского общества и государства.
Прежде всего я воспользуюсь актуальными до сих пор характеристиками Маркса, сделанными им при анализе «азиатского способа производства», потому что эти характеристики, к сожалению, имеют слишком близкое отношение к социально-экономическим реалиям нашей страны. Сам анализ Маркса опирался на мощные, идущие с XV века европейские традиции осуждения «восточного деспотизма» и осознания себя в противостоянии с Востоком. «Ключ к восточному небу» Маркс видел в отсутствии там частной собственности. «Если не частные земельные собственники, а государство непосредственно противостоит… производителям, как это наблюдается в Азии, в качестве земельного собственника и вместе с тем суверена, то рента и налог совпадают, или, вернее, тогда не существует никакого налога, который был бы отличен от этой формы земельной ренты… Государство здесь – верховный собственник земли. Суверенитет здесь – земельная собственность, сконцентрированная в национальном масштабе. Но зато в этом случае не существует никакой частной земельной собственности, хотя существует как частное, так и общинное владение и пользование землей»23.
Земельная собственность – основа основ всех отношений собственности. Отсутствие полноценной частной собственности, нераздельность собственности и административной власти при несомненном доминировании последней, властные отношения как всеобщий эквивалент, как мера любых социальных отношений, экономическое и политическое господство бюрократии (часто принимающее деспотические формы) – вот определяющие черты восточных обществ. Подобные черты присущи странам «третьего мира» даже сегодня. Именно они прежде всего являются причиной отсталости и застойной бедности. Они же являются и залогом того, что эта отсталость и бедность будут сохраняться, воспроизводиться, усугубляться и далее.
Такое положение дел имеет в своей основе глубокие объективные исторические причины.
Всему бесконечно разнообразному неевропейскому Древнему миру и Средневековью чужды четкие гарантии частной собственности и прав граждан, а также подчинение государства обществу. Частную собственность, рынок государство терпит, но не более. Они всегда под подозрением, под жестким контролем и опекой всевидящего бюрократического аппарата. Поборы, конфискации, ущемление в социальном статусе, ограничение престижного потребления – вот судьба даже богатого частного собственника в восточных деспотиях, если он не связан неразрывно с властью. Именно власть здесь главное: она и ключ к тому, чтобы, когда позволят обстоятельства, поднажиться, и она же – единственно надежная гарантия против конфискации. Потеряешь должность – отнимут состояние. Собственность – вечная добыча власти. А власть вечно занята добыванием для себя собственности, в основном за счет передела уже имеющейся.
Кодексы восточных империй – обычно длинные и подробные перечни обязанностей подданных перед государством, своды административных ограничений их жизненной и хозяйственной деятельности, в которые вкраплены немногочисленные права собственника.
«Сильное государство – слабый народ» – принцип легиста и реформатора Шан Яна24 – концентрированное воплощение идеала восточных государств. Но слабость народа губительно сказывается и на государстве. Прежде всего это происходит в силу ряда важнейших особенностей системы, при которой собственность и власть неразделимы, причем власть первична, а собственность вторична.
Во-первых, отсутствуют действенные стимулы для производственной, экономической деятельности. Лишенный гарантий, зависимый, всегда думающий о необходимости дать взятку предприниматель скорее займется торговлей, спекуляцией, финансовой аферой или ростовщичеством, то есть ликвидным, дающим быструю отдачу бизнесом, чем станет вкладывать средства в долговременное дело. Что касается главного собственника – чиновника, то его собственническая позиция является чисто паразитической, а организация сложной экономической деятельности находится вообще за пределами его компетенции и интересов.
Отсюда застойная, постоянно воспроизводящаяся бедность, отсюда же и необходимость мобилизационной экономики, которая, не имея стимулов к саморазвитию, двигается только волевыми толчками сверху. Движение, которое вечно буксует и, предоставленное само себе, мгновенно замирает. Чтобы возобновить процесс, необходимо опять всемерное усиление государства, разумеется, опять за счет ограбления частного сектора.
Во-вторых, крупные переделы собственности становятся практически неизбежными вместе с политическими кризисами, сменами власти – ведь собственность в определенном смысле есть лишь атрибут власти. Получив власть, спешат захватить эквивалентную чину собственность. Если значительной собственностью нельзя завладеть, не занимая сильных властных позиций, то именно запах собственности стимулирует политические катаклизмы. Все новые и новые властные группы и отдельные лидеры готовы штурмовать власть (в том числе и по горам трупов), преследуя не столько политические, государственные цели, сколько цели грубо меркантильные, прикрытые той или иной формой демагогии.
Отношения собственности становятся такими же нестабильными, как и политические. Власть оказывается привлекательной вдвойне: и как собственно власть, и как единственный надежный источник богатства, комфорта. Политические кризисы превращаются в страшные разломы всей социально-имущественной структуры общества. Все это в совокупности опять же не дает обществу развиваться, гоняет его по кругу застойной бедности. А чем беднее общество, тем сильнее стремятся к богатству его лидеры.
В-третьих, само мощное государство на поверку изнутри оказывается слабым, трухлявым. Его разъедают носители государственности – чиновники, не прекращающие охоту за собственностью.
Обычная коррупция быстро приводит к формированию значительных состояний. Чиновники интуитивно стараются стабилизировать свое положение, конвертировать свою власть в собственность. Предоставленные за службу наделы наследуются, затем начинают продаваться. Чуть ослабнет власть – назначенный воевода начинает вести себя как независимый князь. Земля, формально государственная, доходы от которой должны обеспечивать государственные нужды, на деле продается и покупается, концентрируется у богатых чиновников.
«Государство – это я» – формула, по которой развивается чиновничья приватизация. Собирать налоги в свой карман, пользоваться государственным имуществом как своим – вот их формула приватизации.
Такая приватизация, естественно, разлагает, ослабляет государство, но отнюдь не меняет его тип. Чиновники и после приватизации остаются чиновниками. Они и не думают «отделяться от государства», прихватив свою собственность. Весь смысл восточной чиновничьей приватизации только в том, чтобы в рамках существующей системы, сохраняя нераздельность власти и собственности при доминировании первой, насытить непомерные аппетиты носителей власти.
В рамках такой «перестройки» существующей системы не происходит формирования института настоящей легитимной частной собственности. Происходит лишь дележ разграбленной государственной собственности государственными чиновниками. Замкнутый круг, в котором вращается восточная цивилизация, не разрывается, начинается новый виток.
Истощенное – государственниками – государство в конце концов рушится. Новый государь – один из соперничающих сановников, или вождь крестьянского восстания, или сосед-завоеватель, или кочевник – вновь восстанавливает эффективность централизованной власти, перераспределяет частные земли, ужесточает контроль за землепользованием. На места покоренных вассалов приходят назначенные начальники. Доходы государства растут. А через пару поколений чиновники вновь начинают приватизировать государственную собственность. Все повторяется.
Конечно, ярче всего такой династический цикл виден в истории Китая. Но его нетрудно найти и в Египте, и в государствах Средней и Западной Азии.
Для предпринимателя, частного собственника этот повторяющийся цикл не оставляет надежд. В период укрепления империи он под мощным контролем и подозрением, под вечным риском конфискации. Ослабление империи открывает дорогу хаосу, междоусобицам, разбоям, чужеземным завоеваниям, когда ничего не гарантировано. В период своей мощи восточная деспотия опасна, при ослаблении – невыносима.
Само понятие реформ в неевропейской древности неразрывно связано с новым возрождением одряхлевшего в предыдущий период государства, но на старых основаниях: ужесточение контроля за земельной собственностью, повышение эффективности бюрократической машины, нажим на группы, не поглощаемые государством, то есть на знать, частных собственников.
В истории восточные общества возникли за много тысяч лет до западных. Отношения власти реально являются важнейшими для упорядочивания ситуации в любом человеческом общежитии, начиная с племени. Отношения власти и подчинения возникают раньше, чем накапливается собственность, чем формируется система отношений собственности. Исторически власть первична по отношению к собственности. Само накопление собственности становится возможным во многом благодаря тому, что власть структурирует, организует человеческую общность и ее деятельность. Естественно, что затем отношения собственности начинают размещаться внутри уже сложившейся «матрицы власти».
Твердо подчиняя собственность власти, восточные общества (не отдельные законы, не династии, а базовая социально-экономическая структура этих обществ) остаются в высокой мере стабильными. Бурные метаморфозы в них начались, пожалуй, лишь в конце XIX и в XX веке, в процессе массированного взаимопроникновения разных типов цивилизаций.
Западная система отпочковалась от обществ восточного типа во второй трети 1‑го тысячелетия до н. э. в Греции. Возникновение этой системы характеризуется как «греческое чудо» и остается неразгаданной загадкой. Известный исследователь Востока Л. Васильев пишет: «Трудно сказать, что явилось причиной архаической революции, которую смело можно уподобить своего рода социальной мутации, ибо во всей истории человечества она была единственной и потому уникальной по характеру и результатам»25.
Лишь в XIX веке «Запад» и «Восток» по-настоящему встретились. Эта встреча показала преимущества западной системы: экспансия в самых разных формах шла с запада на восток и никогда в обратном направлении (пока Япония и другие восточные драконы не ассимилировали важнейшие элементы западной системы настолько успешно, что смогли вступить в конкуренцию с наиболее развитыми странами Запада).
В чем же главный смысл «западной мутации»? О нем мы можем судить хотя бы по позднейшей рефлексии западных исследователей, с изумлением констатировавших отсутствие на Востоке такого краеугольного элемента западной системы, как разработанное понятие свободной от государства частной собственности, прежде всего земельной. Значит, главное в «греческой мутации» то, что отделило ее от восточной прародительницы, – изменение отношений собственности, возникновение развитой системы частной собственности, легитимной юридически и социально-психологически, все более независимой от государства. Частная собственность впервые стала действительно частной, перестав быть одним из атрибутов власти26. Позднее отношения частной собственности превратились в нечто самоочевидное, и уже стало казаться удивительным то, насколько слабо они представлены в восточных обществах.
В результате постепенно сложилась система, где само государство – не повелитель, а инструмент в руках полиса. Права гражданина, не подлежащие сомнению, – аксиома. Разумеется, и Греция, и Рим видели немало тиранов, насилия, произвольных конфискаций, но все это уже как поверхностные волны над мощным пластом укоренившихся частноправовых отношений. То, что в восточном мире – естественное право, обязанность власти, здесь – нетерпимая тирания и произвол.
Даже когда Римская империя погибла и завоевавшие ее варвары смешали всю систему сложившихся отношений собственности, частного права, разрушили развитые социальные, административные институты, принеся на остриях своих мечей традиционно восточные социальные установления, античное социальное наследие не исчезло бесследно, а сохранилось (хотя бы в виде ментальной традиции) и затем медленно, упорно модифицировало феодальные установления, право, усиливало процессы приватизации, обеспечивая их идеологическую базу.
Феодальная система, сформировавшаяся в Европе на обломках античной империи, в отличие от нее не заключала в себе ничего уникального для мировой социальной практики. Тенденция к феодализации при ослаблении централизованной власти – хорошо известная черта древних государств. Если мощной централизованной бюрократии не существует, земли дробятся на уделы воинами. Последние стремятся превратить условные владения в полные. Традиция им в этом помогает. Назначенные управлять областями князья обретают независимость, право наследования. Община рядом с замком рыцаря имеет защиту от разбойников. Он скорее поможет, чем далекий король со своей армией.
Частной собственности на землю в римском или современном смысле этого слова в Средние века нет и быть не может. Землю считают своей, имеют на нее пересекающиеся права и король, и граф, и рыцарь, и крестьяне. Похожие структуры можно найти и в Китае периодов Чуньцю27 и Троецарствия28, и в Японии при Фудзиваре29, и во многих других регионах и эпохах.
Что здесь действительно выделяет Европу, так это многовековая стабильность феодальной системы, а также многовековая «слабость» (гибкость) государственной власти.
С X века, после того как в Западной Европе улеглась последняя крупная волна смуты и перемещений, связанная с завоеваниями венгров, арабов и викингов, на протяжении столетий здесь сохранялись раздробленность государственного устройства и устойчивые феодальные отношения. Проносились династические войны, сшибались отряды королей и феодальных баронов, но это были не глобальные потрясения, они не рвали из социальной почвы корни, срезались только верхушки. Побежденных не вырезали поголовно, не уводили в плен. Войны не требовали максимального напряжения всех сил общества, его полного подчинения государству ради выживания нации, не приводили к необходимости концентрации в руках короны прав земельной собственности.
Обобщая, можно сказать, что политические потрясения на Западе в значительно меньшей степени, чем на Востоке, вели к глобальным сменам целых слоев собственников, ко все новым перекраиваниям собственности.
Одна феодальная семья нередко распоряжается одними и теми же землями и в X, и в XV веках. Феодал XIII века по своей психологии и поведению уже не разбойник, не едва севший на землю рэкетир IX века. Его семья веками связана с крестьянами совместной жизнью, укоренившимися привычками, обычаями, регламентирующими нормы крестьянских обязанностей, их права. Как отмечал Джон Стюарт Милль, «обычай – самый могущественный защитник слабых от сильных»30. Так складывается основа общества – чувство легитимности (нелегитимности) тех или иных действий человека и государства. Легитимность наполняет воздухом писаные законы, делает их не бумажными, а живыми и, соответственно, превращает нарушение закона в дело морально трудное и небезопасное. Не будь легитимности, общество действительно стало бы ареной войны всех против всех31.
Отношения частной собственности в Европе оставались легитимными при всех потрясениях. Обычай не только хранитель старого, но и механизм трансформации земельных отношений. Если обязанности крестьян четко определены, то что может препятствовать замене натуральных обложений и отработки денежными выплатами, когда с постепенным восстановлением торговли европейская экономика теряет чисто натуральный характер? Государство не перераспределяет земли между феодалами. Претензии короны на роль верховного собственника земли вне королевского, частного домена со временем обесцениваются. Привычно разделены земли манора32 на те, которыми распоряжаются крестьяне, и собственно сеньоральные. И там и там постепенно формируются традиции денежной аренды, удлиняются ее сроки. Общинная земельная собственность шаг за шагом отступает перед частной. Отношения «лорд–слуга» уступают место отношениям «землевладелец–арендатор».
Уже в XIII веке в Англии фримены получают право продажи земли без согласия лорда. Обычай укореняется, на смену смешанному, феодальному праву на землю медленно идет частная земельная собственность.
Именно невсесильность европейского феодального государства – источник формирующейся вне его, рядом с ним сложной, дифференцированной структуры гражданского общества европейского Средневековья. Церковь не подчинена государству, ее мощные иерархические организации, уцелевшие с римских времен, существуют параллельно с ним, создавая альтернативные каналы социального продвижения, ограничивая произвол монарха.
Торговые города возникают под покровительством монарха или сеньора33, под защитой укрепленных пунктов, но быстро обретают собственную жизнь, иерархию, развитое самоуправление. Они во многом непохожи на находящиеся под жестким присмотром государства современные им города Востока.
До этого через слой варварских обычаев то там, то сям лишь проступали прикрытые, но не уничтоженные институты Античности: римское право, частная собственность, гражданские права и свободы. Феодальное общество открывает их заново, когда в своей многовековой эволюции создает для них социальную базу.
Власть и собственность дифференцируются, расходятся, теряют свою неразрывность. Освященная традицией собственность уже не конфискуется по произволу, хозяин уже не теряет ее просто из‑за того, что не занимает видного места в системе власти. Да и бурное развитие сферы частнопредпринимательской деятельности, в первую очередь торговли, создает иные, чем близость к власти, источники обогащения. Появление развитых рынков дает дополнительные гарантии против злоупотреблений властью, конфискаций. На отток капитала как на ограничитель произвола обращал внимание еще Ш. Монтескьё34.
Обычай отделять собственность от места в структуре власти прокладывает дорогу усложнению социальной структуры, множественности иерархий, не поглощаемых государством. Как самостоятельные, но взаимосвязанные силы действуют само государство, наследственная аристократия, иерархия землепользователей, города и буржуазия, церковь. Именно в этой ситуации возникают предпосылки накопления наследственного богатства, формирования частных капиталов для развития35.
Лучший стимул к инновациям, повышению эффективности производства – твердые гарантии частной собственности. Опираясь на них, Европа с XV века все увереннее становится на путь интенсивного экономического роста, обгоняющего увеличение населения.
Для нас особенно важно понять, какой была роль феодального государства в генезисе европейского капитализма.
Здесь можно выделить несколько моментов. Уже говорилось, что слабое государство – основа европейского социально-экономического прогресса. Но разве не государство должно гарантировать именно сохранение традиций, возможность мирного накопления из поколения в поколение? Разве не государство – гарант того, что не будет насильственного перераспределения собственности? Разве не государство – защитник как от внешних грабителей-завоевателей, так и от «своих» феодалов?
Как же возможно решение всех этих жизненно важных для общества задач без сверхмощного государства? (На примере Речи Посполитой хорошо видно, к какой национальной катастрофе может привести слабость государства.)
История недвусмысленно демонстрирует, чем оборачиваются для общества преимущества обладания сильным государством. На Востоке государство «защищало» общество, превратив его в свою часть, а точнее, просто не дав ему развиться, накрыв, зажав, придавив его своим панцирем.
Да, сильное, жесткое государство теоретически дает гарантию защиты прав собственности, защиты от других государств, от феодалов и т. д. Но платить за это приходится непомерно большую цену, ведь государство слишком сильный защитник. И оно не защищает собственника от самого страшного врага, наиболее могущественного, всепроникающего – от самого государства.
Общество должно было накопить сил для того, чтобы безбоязненно принять такого «защитника», как сильное государство. Общество с традициями (в том числе правовыми), с развитой социальной дифференциацией, с глубоко укоренившимся убеждением в независимости человека и его собственности от воли государства, с институтами, защищающими эту независимость, – такое общество было внутренне готово не сломаться под тяжелой рукой государства, а, наоборот, использовать в интересах своего развития силу государственной машины. Если государство, и только государство, делает собственность легитимной (дает ей законность, правовые основания), рынка не будет. Если легитимность собственности не зависит от государства, если она первична по отношению к государству, то тогда само государство будет работать на рынок, станет его инструментом.
В Европе, где вопрос о физическом выживании этносов все-таки не стоял, сложилась уникальная ситуация – развитие общества стало обгонять развитие государства. Возникла элита (в том числе наследственная), ощущавшая свою независимость от государства, бывшая фундаментальной частью социальной системы, а не шестеренкой государственной машины.
В появлении сильных государств в Европе, где общество было к этому подготовлено, нет чуда предустановленной гармонии. Развитие общества, формирование рынка давали толчок интеграции наций, разрушали рыхлую феодальную структуру. Национальные государства вызревали из общества, а не надстраивались над ним, как гигантский идол. Так было в Англии и Франции в XVI–XVII, в Пруссии – в XVII–XVIII веках.
Экономическая политика европейских государств всегда была достаточно активной и лишь в редких случаях сводилась к чисто фискальным функциям. В каком-то смысле «государственный капитализм» характерен на Западе не столько для XX, сколько для XVII–XVIII веков, когда господствовала политика государственного меркантилизма, способствовавшая первоначальному накоплению: ведь государство вело активную торговую и колониальную политику (вплоть до войн), принимало непосредственное участие в создании Ост-Индских и Вест-Индских компаний в Англии и Франции, в строительстве флота (а в XIX веке – железных дорог), в становлении военной промышленности и т. д.
Но все эти государственные усилия шли не «поперек», а «вдоль» естественной линии развития, задававшейся рынком. Все эти усилия государства развертывались на заранее четко очерченном поле легитимной частной собственности, свободного рынка (хотя и ограниченного в ряде случаев протекционистскими тарифами), разделения власти и собственности. Не входя «внутрь» частных владений, в пределах этих рамок государство работало на усиление капитализма, на его развитие, а не на подавление. Гибко приспосабливаясь к характеру рыночных отношений, европейские государства уменьшили степень своего влияния на экономику в XIX веке, когда частный капитал уже накопил достаточно сил для саморазвития.
Европейским западным обществам удалось найти самое эффективное в известной нам истории человечества решение главной задачи: оптимального соединения традиций и развития.
На Востоке реализуется ригидность и жесткость системы, которая время от времени кроваво ломается и восстанавливается в прежнем виде. На Западе – рост на базе традиций, рост, снимающий противоречия, позволяющий суммировать и материальные, и духовные итоги жизни предыдущих поколений.
Это не апологетика. Бесспорный успех западной системы вовсе не является для нас некой полной и абсолютной истиной и не заслоняет других граней происходящего. Потрясений и кризисов хватало и хватает и в западных обществах, развитие продолжается, и, возможно, за поворотом их ждут новые бури, о которых мы пока не догадываемся. Буржуазно-демократическая система включает множество очевидных недостатков, несправедливостей и во всяком случае не является «конечным выводом мудрости земной», каким-то «хеппи-эндом» человеческой истории. Капитализм, безусловно, не представляет собой воплощение некой «абсолютной идеи» всемирной истории. Вероятно, по мере интеграции человечества разовьются путем конфликтов и борьбы новые формы общества, новые межгосударственные, мировые формы общежития. О буржуазной демократии прекрасно сказано, что это самая худшая форма правления… не считая всех остальных. Что же, действительно среди цивилизаций, функционирующих в последние века на исторической сцене, западная оказалась наиболее эффективной.
Наиболее опасный вызов, с которым столкнулся европейский капитализм в своем развитии, исходил изнутри его самого. Он был связан с медленно накапливавшимися в XVIII–XIX веках изменениями, которые под влиянием технических открытий и социально-политических перемен внезапно резко ускорились. И непривычно бурный прогресс нес в себе немалые опасности. Казалось, что европейский корабль сорвался с ясного курса, попал в шторм, что европейская история завертелась в гибельной «диалектической» ловушке. Об этом с грозным, «мефистофельским» торжеством писал Маркс: «Современное буржуазное общество… создавшее, как бы по волшебству, столь могущественные средства производства и обмена, походит на волшебника, который не в состоянии более справиться с подземными силами, вызванными его заклинаниями»36. И далее еще более грозно, торжественно, диалектично: «Но буржуазия не только выковала оружие, несущее ей смерть, она породила и людей, которые направят против нее это оружие, – современных рабочих, пролетариев»37.
Как известно, Маркс в результате своего анализа капиталистического общества пришел к неверным выводам. Он считал, что буржуазные производственные отношения отстают от производительных сил. В действительности же бури, которые трясли Европу добрых 100 лет – с 1848 до 1945 года, – которые назывались «социализм», «коммунизм», «фашизм», «нацизм» и действительно угрожали несколько раз вырвать с корнем дерево европейской цивилизации, – эти бури имели совсем иную природу.
Урбанизация, слом традиций привычного образа жизни дают основания для революции «надежд», резкого роста притязаний все еще бедных низших классов. С падением сословных перегородок идея всеобщего равенства овладевает массами и становится материальной силой – силой тарана. Захватывает она не столько пролетариев, сколько «растиньяков» – молодых честолюбивых маргиналов, не видящих для себя возможности занять «причитающееся» им высокое положение, мирно карабкаясь вверх по общественной лестнице. Остается другое – швырнуть эту лестницу оземь и попинать ногами. «Весь мир насилья мы разрушим до основанья, а затем мы наш, мы новый мир построим, кто был ничем, тот станет всем». Право, не знаю, что тут пролетарского! Откровенный гимн юных честолюбцев. Не случайно все вожди наиболее крупных разрушительно-революционных движений были как раз типичными представителями бесприютной интеллигенции, не находящими себе достойного места под солнцем, будь то Маркс, Бакунин, Ленин, Троцкий, Муссолини, Сталин или Гитлер. Конечно, я далек от того, чтобы приравнивать крупнейшего мыслителя и блестящего публициста Маркса к уголовнику Джугашвили или параноику-маньяку Шикльгруберу. Но общее в одном – в принадлежности к маргинально-интеллигентской среде, хотя и к совершенно разным ее уровням.
Г. Уэллс, например, прямо писал, что он не сочувствует марксистской теории, которую считал «скучнейшей», и собирается когда-нибудь вооружиться бритвой и ножницами и написать «Обритие бороды Карла Маркса», но симпатизирует марксистам, из которых мало кто прочитал весь «Капитал»38.
Быстрорастущие производственные возможности, кажущиеся неисчерпаемыми, и на их фоне сохранение бедности, рост социального неравенства, противопоставление четкой организации производства на фабрике видимому хаосу рыночных механизмов, оборачивающемуся безработицей, кризисами перепроизводства, – все это естественная питательная среда для распространения радикальной антикапиталистической идеологии, связывающей все беды современного общества с частной собственностью и рынком, а надежды на светлое будущее – с их устранением, «обобществлением» производства. Именно к этим кажущимся очевидными фактам апеллирует и наиболее развитая, законченная, интеллектуально привлекательная форма антикапиталистической идеологии – марксизм, дающий своим сторонникам целостную картину мира, нравственное мессианство светской религии и убедительность рационализма.
Итак, европейский кризис – это кризис технического прогресса, обогнавшего традиции, кризис надежд, кризис слишком больших ожиданий, на фоне которых «вдруг» невыносимыми становятся, казалось бы, привычные неравенство, бедность. Это кризис не рыночных производственных отношений, как думал Маркс, а их легитимности. Это острое покушение на легитимность.
Кризис капитализма был слабее всего выражен в его цитадели – в Англии. Казалось бы, там-то кризис производственных отношений – именно вследствие их наибольшего развития – должен был достичь максимума. Однако случилось противоположное. Кризис буржуазного сознания в викторианской и поствикторианской Англии Форсайтов оказался самым слабым именно потому, что идеи свободы личности и неприкосновенности частной собственности в сознании англичан были укоренены глубже, чем на континенте.
Но, как бы то ни было, становой хребет европейской цивилизации – пронесенное через века, воспитанное веками убеждение в легитимности частной собственности («священное право частной собственности») – внезапно подвергается яростной интеллектуальной и эмоциональной критике со стороны людей, которые с «пагубной самонадеянностью» (отсюда название книги Ф. Хайека39) собираются строить «новое общество» по лекалам собственного изготовления. Традиционное иерархизированное частнособственническое общество кажется обостренно несправедливым. Соответственно, легитимной оказывается зависть, которая вдруг превращается в «благородное негодование», в итоге выливающееся в апологию равенства и, далее, в допущение возможности использовать «хирургические» решения в целях перераспределения богатства. Для реакционеров этот процесс иногда сопровождается переводом с «главного», марксистского, в «боковое», расистско-шовинистическое русло (ограбить не всех богачей, а только «неарийцев»).
Как же ответил Запад на вызов марксизма? «Ирония истории» (о которой так любил говорить гегельянец Маркс) повернулась своим острием против самого Маркса, показав тем самым, что она универсальна и любимчиков не имеет. Его теория в итоге оказалась для Запада не цианистым калием, а прививкой, предупредившей действительно смертельную болезнь.
Не механическое подавление марксистской оппозиции, а ее ассимиляция (подчас под аккомпанемент антимарксистской риторики) – таков был реальный ответ капиталистического общества. Ассимиляция, конечно, была болезненной. В конце XIX – начале XX века Запад пережил мучительную мутацию, но вышел из нее живым и здоровым. «Закат Европы», о котором так много говорили фашисты и коммунисты (а также свободные европейские интеллектуалы), не состоялся.
Два мыслителя сыграли выдающуюся роль в отражении революционного вызова Маркса – Э. Бернштейн и лорд Дж. Кейнс.
Бернштейн в книге «Проблемы социализма и задачи социал-демократии»40 изложил теорию социал-реформизма, куда более опасную для ортодоксального марксизма, чем «исключительный закон против социалистов», действовавший в Германии в конце прошлого века. Бернштейн противопоставил революции и насилию социальный компромисс, с помощью которого можно смягчить самые острые и несправедливые противоречия в демократическом обществе. Это выражено в его знаменитом лозунге-афоризме, который помог выпустить без взрыва весь марксистский пар: «Конечная цель – ничто, движение – все».
С конца XIX века нарастала тенденция социализации капитализма. Сословные перегородки были сломаны (на фоне их резкого, истинно феодального усиления в странах «реального социализма»), обеспечено в максимальной степени формальное и фактическое равенство людей перед законом, и все это не ценой революции, а, наоборот, благодаря усилению демократических традиций. Были устранены уродливые формы неравенства. Универсальной нормой стало всеобщее избирательное право. Развитие трудового законодательства обеспечило защиту прав наемных работников. Формируется система пособий по безработице, пенсионного обеспечения, государственных гарантий образования и здравоохранения.
Не менее важными были перемены в экономической политике.
Суть их сформулировал, как известно, Кейнс, с успехом заменив марксистскую революцию кейнсианской эволюцией.
Книга Дж. Кейнса «Общая теория занятости, процента и денег» (1936)41 появилась, когда мир приходил в себя после Великой депрессии – самого мощного экономического кризиса в истории капитализма. Кризис этот шел на фоне казавшихся блестящими и неоспоримыми успехов «социалистического планового хозяйства» в СССР и начавшегося подъема «плановой экономики» (четырехлетний план) нацистской Германии. «Кейнсианская мутация» свободного капитализма заключалась в том, что были предложены и конкретные меры, и экономическая методология, направленная на сокращение безработицы, увеличение платежеспособного спроса, преодоление кризиса при сохранении частной собственности; все это позволяло достичь значительного увеличения эффективности государственного регулирования экономики. Кейнсианство, в отличие от марксизма, не было пронизано глобально отрицательным разрушительным пафосом. Это была конкретная реформистская теория с достаточно мощным инструментарием.
С экономической идеологией кейнсианства перекликается «Новый курс» президента Ф. Д. Рузвельта42. В условиях тяжелейшего кризиса, повальной безработицы американская администрация смогла поступиться принципами классического свободного капитализма – пошла на значительное вмешательство государства в экономическую жизнь. Это во многом помогло спасти ситуацию. «Новый курс» получил права гражданства и в послевоенной Европе.
Сегодня, по прошествии 50–60 лет со времен «Нового курса» и расцвета кейнсианства, мы можем точнее понять смысл мутации, которую претерпел классический капитализм в первой половине XX века, превратившись в социальный капитализм.
Предпосылками этой мутации были и духовный кризис Первой мировой войны (кризис легитимности основных капиталистических институтов), и тяжелый экономический кризис, потрясший мир в 1929 году.
«Социализация капитализма» в действительности включает две различные, иногда совпадающие, а иногда и противоположные линии.
Первая линия – социально-политическая: ликвидация любых юридических привилегий богатых слоев общества, всяческое расширение социально-политической роли низкостатусных групп, многочисленные социальные гарантии в области медицины, образования, занятости, пенсионирования и т. д., финансируемые за счет налогов, и сама система прогрессивного налогообложения частных лиц, в том числе налоги с наследства.
Вторая линия – экономическая: активная бюджетная и денежная политика государства и попытка ее использования для управления совокупным спросом, уровнем занятости, а также национализация (на условиях выкупа) целых секторов экономики.
Сейчас можно достаточно уверенно сказать: главный итог социализации капитализма в экономике заключается в том, что удалось спасти западное общество, сохранив его неизменным в важнейших, системообразующих аспектах: легитимная частная собственность, рынок, разделение собственности и власти; удалось сохранить традиции, не рассечь их скальпелем лево-правого экстремизма. В самые опасные 1930‑е годы, используя руль «Нового курса», удалось благополучно провести «западный автомобиль» между обрывами коммунизма и национал-социализма. «Полумарксизм» на западной почве оказался защитой от настоящего марксизма, реформизм защитил от революции и тоталитаризма.
Коль скоро рынок был сохранен, легитимность частной собственности устояла, в дело вступили защитные механизмы саморазвивающейся экономики.
Государственное регулирование и социальный реформизм позволяют избежать взрыва со стороны низов, но сами по себе они не ведут к экономическому прогрессу. Напротив, результаты долгого и последовательного проведения такой политики известны – блокировка экономического роста, бюджетный кризис, рост инфляции, сокращение частных и низкая эффективность государственных инвестиций, бегство капитала, в конечном счете застой и рост безработицы, то есть именно то, против чего была направлена кейнсианская политика.
Поэтому с 1970‑х годов маятник экономической политики на Западе пошел в противоположную сторону. Начался возврат к традиционным ценностям либерализма, свободного рынка. Одним из выражений этого стала экономическая теория монетаризма – законная наследница классического либерализма. Политическую поддержку она получила с приходом к власти политиков «консервативной волны» в конце 1970‑х – начале 1980‑х годов, прежде всего М. Тэтчер и Р. Рейгана. Была проведена массированная приватизация национализированных предприятий, началось решительное наступление на инфляцию – родную сестру избыточного вмешательства государства в экономику.
Я не буду вдаваться в детали развернувшейся у нас в средствах массовой информации и в парламенте дискуссии о путях экономической реформы. Отмечу лишь, что ни один здравомыслящий политик не будет игнорировать чужой опыт и не станет механически копировать его. Поэтому предъявленные нам в свое время обвинения в том, что мы хотим строить государство, заменив марксистскую догму догмой монетаристской, не могут восприниматься иначе как заведомая демагогия43.
И кейнсианцы, и монетаристы, и социально ориентированное государство, и «классическое рыночное», и либерально-консервативные и социал-демократические правительства на Западе – все это относится к одной глобальной традиции, которую они сумели сохранить, – к социально-экономическому пространству западного общества, основанного в любом случае на разделении власти и собственности, легитимности последней, на уважении прав человека и т. д. Войти в это пространство, прочно закрепиться в нем – вот наша задача. Решим ее, тогда и поспорим о разных моделях.
Реальная альтернатива у нашей страны сегодня совершенно другая.
Капитализм кануна XXI века отделяют от капитализма «классического» 100–150 насыщенных событиями лет интенсивного развития и социально-экономических преобразований. Именно в этот новый капитализм нам предстоит входить, а вот в какой роли – это уже зависит от нас, от той политики, которая будет проводиться в России.
Речь идет не о невмешательстве государства в экономику, а о правилах этого вмешательства, то есть о том – и это главное, – что будет представлять собой государство. До тех пор, пока не сломана традиция восточного государства, невозможно говорить о вмешательстве. Не «вмешательство», а полное подавление – вот на что запрограммировано государство такого типа. Результат известен – экономическая стагнация, неизбежный дрейф России в направлении ядерной державы «третьего мира». Именно против такого превращения экономики России – уже на новом уровне – в экономику с характерными чертами «восточного способа производства», в экономику «восточного государства»44 направлены наши главные возражения и наша борьба.
NB. Статья была впервые опубликована в журнале «Вестник Европы»45 и стала основой исторических глав будущей книги.
В 2003–2005 годах Гайдар принимается за большую книгу (она получила название «Долгое время») и начинает публиковать в «Вестнике Европы» (и других журналах) очерки-экскурсы по истории социальных институтов государства – от военного и фискального инструмента государя до сложно организованного общества взаимных услуг. Он анализирует реальное состояние дел с важнейшими социальными нагрузками в различных странах. Эти очерки представляют собой адаптированные им собственноручно для журнальных публикаций части будущей книги.
Время было уже совсем другое, новое время – нулевые. В стране молодой президент, пора надежд. Но сигналы уже зазвучали – восстановлен советский гимн, спеты популярные советские «Старые песни о главном», изменилась риторика телевидения, успешно выхолостили НТВ. Гайдар еще был полон энергии; во Вторую Думу его партия ДВР не попала, отдельные депутаты прошли по одномандатным округам, но, хотя их голос был слабо слышен, какое-то влияние на экономическую политику правительства пока что сохранялось. Третья Дума, где либеральную часть общества представляла уже не гайдаровская ДВР, а новое объединение – Союз правых сил, – еще принимала важные законы: Налоговый кодекс (19 июля 2000 года), новую редакцию Таможенного кодекса (апрель 2003 года), третью часть Гражданского кодекса46. Шла борьба за военную реформу.
В этой обстановке Гайдар и пишет свою, как оказалось, главную книгу – «Долгое время». Пишет не из академического интереса, а в прикладных и практических целях – как обоснование необходимости дальнейших глубоких реформ.
Специальная целевая аудитория книги – те, кто работает или рано или поздно будет работать в органах власти, вырабатывать и проводить в жизнь решения, от которых зависит развитие России в долгосрочной перспективе <…> Надеюсь, что соображения… будут полезны тем, кому доведется в первые десятилетия XXI века формировать стратегию национального развития нашей Родины47.
Начинает он очень издалека, буквально от неолита. Исторические экскурсы у него перемежаются актуальными размышлениями о сущности и границах ответственной государственной политики с взаимными обязательствами демократического правового государства с гражданами, «демократией налогоплательщиков». Планы у него обширные, как и тема, – чтобы разобраться в природе и устройстве современного государства, требуется время и место.
Во введении к «Долгому времени» Егор Гайдар так формулирует «предмет книги»:
Попытка проанализировать… использовать накопленный в мире опыт для выработки стратегии следующего этапа реформ в России. Масштабы задачи заставили разбить изложение на два тома. Все, что связано с проблемами глобализации, местом России в мире, долгосрочными изменениями мировой денежной системы, регулированием валютного курса, открытием глобального рынка капитала, изменениями роли торговой и промышленной политики, – тема следующего тома48.
Следующего тома Гайдар не издал. Но отдельные главы этой работы написал, они были опубликованы в виде статей, и некоторые из них вошли в настоящий сборник.
Егору Гайдару и его команде выпала уникальная для ученого возможность (и ответственность) реализовывать свои идеи в реальной политической действительности огромной страны. В «Долгом времени» он пишет:
В свое время Ленин прервал работу над «Государством и революцией», объяснив это тем, что интереснее делать революцию, чем писать о ней. Ничего интересного и романтического я в революциях не вижу. Мне ближе китайская мудрость: «Не дай вам Бог жить в эпоху перемен». Но могу засвидетельствовать, что быть активным участником революционных событий и пытаться продолжать научные исследования проблем долгосрочного социально-экономического и политического развития непросто49.
В другом месте уточняет:
Активное участие в политике, особенно на этапах кризисного развития, переломных моментов истории, когда меняются все социально-экономические и политические структуры, – занятие малоприятное, но оно дает одно преимущество: позволяет сформировать картину мира существенно иную (курсив составителя. – Прим. ред.), чем та, которая стоит перед глазами даже очень добросовестного и квалифицированного исследователя50.
Пятидесятилетие он отмечал в марте 2006 года, а в октябре случилась поездка с Е. Ю. Гениевой на семинар в Ирландию. С тех пор здоровье Егора резко, чтобы не сказать необратимо, ухудшилось. Жить ему оставалось три года. Екатерина Юрьевна Гениева с тех пор поздравляла его с этим вторым днем рождения – 26 октября, после отравления в Ирландии.
За два прошедших века (время жизни восьми-девяти поколений) в мире произошли поистине беспрецедентные перемены.
На их фоне трудно поверить, насколько устойчивыми, статичными были основные контуры общественной жизни на протяжении тысячелетий, последовавших за формированием первых аграрных цивилизаций в Междуречье и Нильской долине и их постепенным распространением на Земле.
Во всяком случае, уровень душевого валового внутреннего продукта в Риме начала новой эры, в Ханьском Китае, в Индии при Чандрагупте принципиально не отличался от среднемировых показателей конца XVIII века51.
Среднедушевой ВВП характеризует не только уровень производства и потребления, но и уклад жизни, занятость, соотношение численности городского и сельского населения, структуру семьи52. На протяжении тысячелетий подавляющее большинство жителей планеты (85–90% занятого населения53) работало в сельском хозяйстве. Остальные 10–15% составляли торговцы и ремесленники, а также привилегированная элита – государственные служащие, военные, служители культа.
Мир был стабилен. Стабильность эта имела вполне конкретное выражение.
Средняя продолжительность жизни составляла примерно 30 лет – и в начале нашей эры, и в конце XVIII века. С Х по XVIII век в Китае она достигала 27–30 лет, в Индии и на Ближнем Востоке – 20–25 лет. На одну женщину приходилось 5–7 рождений. В обычных условиях рождаемость на 0,5–1% превышает смертность, что обеспечивает рост численности населения. Но периоды роста перемежались с катастрофическими бедствиями – войнами и эпидемиями, которые опустошали целые страны и континенты.
В сельской местности распространение грамотности было ничтожным. Она оставалась прерогативой городского населения, прежде всего чиновничьей и религиозной элиты (в меньшей степени купечества, которому приходилось вести деловую документацию).
Тысячелетиями показатель грамотности оставался на одном уровне: 15–30% в Китае, 10–15% в Индии, 4–12% на Ближнем Востоке.
Государство присваивало до 10 % валового внутреннего продукта, и большая часть налоговых поступлений шла на военные нужды. Международная торговля крайне ограничена – ее объем веками не превышал 1% мирового валового внутреннего продукта. Мир почти неподвижен, кажется, что время застыло (кстати, измерения времени не было до Средних веков). Исторический процесс если и идет, то неощутимо медленно54. При этом мир отнюдь не единообразен. Яркие особенности определяют разную организацию жизни аграрных обществ. Очевидные примеры: относительно малодетная семья, характерная для Западной Европы с начала до середины 2‑го тысячелетия, или необычно широкое распространение грамотности в Японии эпохи сегуната Токугава55.
Истории известны случаи, когда экономическое развитие внезапно ускорялось, чуть ли не достигая темпов форсированного экономического роста, который характерен для Европы XIX века.
Наиболее часто упоминаемый пример – быстрое развитие Суньского Китая в XI–XII веках, результаты которого произвели столь ошеломляющее впечатление на Марко Поло, выходца из самой развитой части Европы XIII века.
Но этот «китайский рывок» носил кратковременный характер, и за подобными историческими эпизодами не следовали систематические глобальные перемены.
Еще раз подчеркнем: важнейшие черты экономической и социальной жизни на протяжении тысячелетий оставались стабильными, претерпевая лишь медленные, эволюционные изменения.
Разумеется, время аграрных цивилизаций не было эпохой полного технологического застоя. Человечество получило водяные и ветряные мельницы, хомут, тяжелый железный плуг, удобрения, трехпольную систему земледелия. Все эти новшества постепенно распространялись в мире.
Почему организация и уклад жизни не изменялись тысячелетиями? Почему лавина перемен не началась раньше?
В чем причины их начала именно в Западной Европе?
Если попытаться взглянуть на историю человечества как бы издалека, из предыстории, становится ясно, что, при всей значимости краха Западной Римской империи, это масштабное и долгое событие по своему влиянию на развитие человеческого мира несопоставимо с процессами, которые мы наблюдаем на протяжении двух последних веков.
Рим не был центром Вселенной. Бо́льшая часть населения мира жила там, куда сведения о Великой империи и ее крахе просто не доходили, или доходили опосредованно, с многовековым опозданием, либо были доступны лишь узкому кругу жрецов и магов… Случившееся в Западной Европе в V веке н. э. никак не повлияло на жизнь китайской, индийской или иранской деревни и даже цивилизации.
Уже в то время, когда Маркс писал свои классические работы, невозможно было игнорировать непреложный факт: способы и формы организации производства и общества в огромном мире всегда и повсюду существенно, а часто – принципиально отличались от специфически европейских. Разбиение исторического процесса на трехчлен «рабовладение–феодализм–капитализм», с большой натяжкой еще как-то применимое для структурирования западноевропейской истории, никак не соотносится с историческими реалиями Китая, Индии, Японии, Африки и Америки. Да и России тоже.
Историческая эволюция на протяжении длительных периодов допускает возможность существования принципиально разных по своей организации социальных и экономических систем в обществах, которые находятся на сходном уровне развития. Азиатский способ производства у Маркса и Энгельса то появляется, то исчезает. Его место в, казалось бы, стройной картине исторического развития видится плохо. И это не случайно.
Если азиатский способ производства – исторический предшественник рабовладения, то как, оставаясь в рамках представлений о производительных силах, которые определяют структуру производственных отношений, объяснить многовековое успешное сосуществование столь различных формаций – азиатской и других, присущих вроде бы более высоким стадиям развития?
Если эта альтернативная форма организации способна тысячелетиями существовать наряду с западноевропейскими, что остается от концепции целостности всей истории человеческого общества?56
Между тем постепенно стала выясняться значимость ПРЕДЫСТОРИИ – долгого процесса, который по масштабу влияния и вызванных им изменений в фундаментальных основах организации человеческой жизни сопоставим с современным экономическим ростом. Речь идет о неолитической революции57.
Важнейшее из открытий неолита – обретение огня.
Дж. Бернал в своей классической работе «Наука в истории человечества» писал:
Почти каждое из ранних механических достижений человека… уже были предвосхищены отдельными видами животных, птиц и даже насекомых. Но одно изобретение – употребление огня… совершенно недостижимо для любого животного. Еще предстоит открыть, каким образом человек пришел к использованию огня и почему он решил обуздать и поддерживать его… Его сохранение и распространение его в первую очередь должно было быть устрашающим, опасным и трудным делом, о чем свидетельствуют все мифы и легенды об огне58.
По масштабу взаимосвязей изменений в социальной структуре, экономике, демографии неолитическая революция является уникальным периодом в истории человечества59.
Дискуссия о том, что проложило ей дорогу, идет давно и вряд ли когда-нибудь завершится. Г. Чайлд, который ввел в научный оборот этот термин, связывал неолитическую революцию с окончанием ледникового периода и климатическими изменениями60. Эта гипотеза до сих пор не подтверждена, но и не опровергнута. В экономико-исторической литературе наибольшее распространение получила другая точка зрения: рост населения и его плотности уже не позволял вести присваивающее хозяйство; это объективно подталкивало к инновациям, которые позволяли прокормить на той же территории больше людей61.
Между 100‑м и 10‑м тысячелетиями до н. э. население планеты росло, но не достигало предела, за которым охотники и собиратели уже не могли обеспечить свое существование. Затем возможности такой организации общества были исчерпаны. Дальнейший рост населения потребовал новых способов хозяйствования, которые могли бы повысить продуктивность использования земли.
Дж. Бернал в своей упомянутой работе отмечал следующее:
В эпоху палеолита были созданы все основные способы ручной обработки и обтесывания материалов, включая способы употребления огня, практические знания о распространении и особенностях животных и растений дикой природы, так же как основные социальные изобретения: родовой строй, язык, обряды и живопись. Поселенческая культура эпохи неолита делала, кроме земледелия, ткачества и гончарных изделий, социальные изобретения – символические изображения и организованную религию. Бронзовый век дополнил культуру металлами, архитектурой, гончарными кругами и другими механическими приспособлениями и, что имело еще большее значение, породил выдающееся социальное изобретение – город civis цивилизации, polis политики. Именно город сделал возможным технический прогресс и вместе с ним весь комплекс духовных, экономических и политических изобретений от цифр, письменности, торговли. <…>
Железный век не вызвал заметных перемен в материальной технике, хотя он дополнил ее стеклом <…>. Основной вклад железного века заключался в распространении цивилизации вширь и вглубь путем введения в употребление нового дешевого металла – железа, но социальные изобретения – алфавит, деньги, политика и философия – подготовили почву для быстрого развития техники и науки62.
В ходе этих (медленных, незаметных век за веком) изменений и складываются специфические, устойчивые общие черты глобальной аграрной цивилизации как способа организации жизни на долгие тысячелетия: от перехода к оседлому земледелию и до начала индустриализации и современного экономического роста, которым начался переход к новой глобальной цивилизации.
Основа экономики традиционного общества – земледелие и скотоводство, доминирующее место расселения – деревня, базовая общественная ячейка – крестьянская семья со своим хозяйством. В сельском хозяйстве занято более 85% населения. На периферии оседлых цивилизаций разбросаны доцивилизационные общества, которые состоят из охотников и собирателей.
Формы общественной организации различаются, иногда существенно, но основные черты аграрных цивилизаций близки (занятость подавляющего большинства населения в сельском хозяйстве, малое число городов, демографические характеристики, распространение грамотности, уровень жизни, преобладание натурального хозяйства).
Надо понять отличия общества, сложившегося в ходе неолитической революции. Общество охотников-собирателей, как показывают антропологические исследования, было эгалитарным63. В то время люди жили группами численностью от 20 до 60 человек. В поисках пищи они меняли место обитания64. Для успешной охоты необходим лидер. Сообщество выбирает его (он выделяется) из числа самых опытных и авторитетных своих членов. Сила, ловкость, храбрость, реакция, охотничий опыт – залог престижа и авторитета. Статус лидера, как правило, не наследовался, не передавался из поколения в поколение. Успех на охоте давал дополнительные права на добычу, но они были ограничены нормами обмена дарами65, традициями, которые диктовали правила распределения добытого66.
При кочевом образе жизни возможности накапливать имущество ограниченны67. Определенные имущественные отношения, которые в современных терминах с большой натяжкой можно назвать отношениями собственности (например, закрепление охотничьих угодий за отдельными семьями), все же возникали. Собирательство было главным образом женским занятием, охота – мужским. Охотником становился каждый взрослый мужчина. Охотничьи навыки те же, что и военные, – по крайней мере в доаграрную эпоху. И сражались с неприятелем, как правило, тем же оружием, с которым охотились. Специальное военное снаряжение появилось позже, на более высоких стадиях развития.
Характерно, что столкновения и межплеменные войны редко вспыхивали по экономическим мотивам. В обществах охотников-собирателей военные походы за добычей распространены мало. Основные причины вооруженных столкновений – кровная месть, похищения женщин, но не присвоение чужой добычи68. Это понятно. Накопленного имущества мало. Племя легко может сменить место обитания, переселиться подальше от назойливых, воинственных соседей. Соотношение стимулов к вооруженным столкновениям и их негативных последствий лишает войны и грабеж привлекательности.
Переход к сельскому хозяйству ведет к оседлой жизни не сразу. Первый шаг – подсечно-огневое земледелие – оставляет возможность для миграции сообщества. Однако по мере роста плотности населения таких возможностей становится все меньше. Приходится возделывать одни и те же земельные участки. Это стимулирует оседлость, постоянную жизнь всего сообщества и каждой семьи в деревне, которая остается на одном и том же месте в течение многих поколений69.
Общество охотников-собирателей мобильно. Закрепление охотничьих угодий если и происходит, то не связано с жесткой технологической необходимостью. Обитающие в этих угодьях дикие животные и птицы – лишь потенциальная добыча, не собственность.
В оседлом сельском хозяйстве все иначе. Возделывающая землю семья должна до начала пахоты и сева знать границы своего надела, на урожай с которого она может рассчитывать. Отсюда необходимость в определенных отношениях земельной собственности: земля – ключевой производственный фактор аграрной цивилизации. Эта собственность может перераспределяться в пределах общины, закрепляться за большими семьями, наследоваться или не наследоваться, но в любом случае должны существовать закрепленные обычаем земельные отношения, порядки разрешения споров.
Это подталкивает аграрное общество к созданию более развитых, чем в предшествующую эпоху, форм общественной организации70. Проблемы, связанные с отношениями земельной собственности, усугубляются с приходом земледелия в засушливые долины больших рек. Здесь поселения земледельцев не отделены друг от друга крупными массивами необрабатываемых земель, расположены рядом. Их жители общаются с соседями. Возникают новые отношения, в том числе связанные с координацией совместной деятельности.
Технологии орошаемого земледелия трудоемки. Для мелиорации, орошения и полива полей, организации водопользования необходимо множество рабочих рук, которых в одной деревне может просто не найтись. Но соседям-земледельцам тоже нужна вода, и они объединяют и координируют свои усилия, всем миром внедряя передовые по тем временам сельскохозяйственные технологии. Неудивительно, что развитые цивилизации – не просто оседлые сельскохозяйственные общины, а именно цивилизации – зарождаются в районах орошаемого земледелия – Шумере, Египте.
Первые зафиксированные в дошедших до нас источниках случаи, когда ресурсы земледельческих сообществ объединялись для выполнения специфических задач, стоящих перед оседлыми храмовыми хозяйствами, встречаются у шумеров. Они выделяли земли для совместной обработки. Урожай шел на нужды священнослужителей. Примеры протогосударств71, где еще не существует регулярного налогообложения, а общественные функции выполняются за счет даров правителям, не носят фиксированного и регулярного характера – это Шумер периода Лагаша, Китай периода Шань, Индия ведического периода.
Еще Ш. Монтескьё отмечал, что усиление центральной власти связано с орошаемым земледелием. Этой же точки зрения придерживаются многие современные исследователи72. К. Витфогель, рассматривая специфические черты восточной деспотии, свел все к мелиорации и орошению73.
Но и здесь универсальные формулы опасны. Как быть с тем, что основы китайской централизованной бюрократии сформировались, когда подавляющая часть населения Китая жила на неорошаемых землях?
Лишь многие века спустя центр китайской цивилизации смещается на юг, в районы орошаемого земледелия. Бесспорно, технологии орошаемого земледелия способствовали становлению централизованной бюрократии в аграрных обществах, но не были главной и тем более единственной его причиной.
Первоначально административная иерархия в оседлых сельских сообществах не очень заметна, схожа с установлениями, характерными для эпохи охоты и собирательства. Со временем появляется возможность изымать и перераспределять часть урожая, который превышает минимум, необходимый для пропитания семьи земледельца. А раз появилась возможность отобрать, наверняка кто-то попытается специализироваться на изъятии и перераспределении, используя для этого насилие.
Так начинается переход от характерных для ранних цивилизаций храмовых хозяйств в речных долинах к царствам и деспотиям. Механизмы этого перехода – завоевание и противодействие завоевателям.
Переход к оседлому земледелию вносит в организацию общества очень важный для последующей истории аспект: изменяется баланс стимулов к применению насилия.
Если есть многочисленное невоинственное оседлое население, которое производит значительные в отрезок времени (сезон, например) объемы сельскохозяйственной продукции, рано или поздно появится организованная группа, желающая и способная перераспределить часть этих ресурсов в свою пользу – отнять, ограбить, обложить нерегулярной данью или упорядоченным налогом. Это явление неплохо исследовано, и не о нем сейчас речь. Для нас важно, к чему это приводит.
А приводит это к тому, что возникает (и все время растет) пропасть неравенства между большинством крестьянского населения и привилегированной верхушкой, готовой насильственно присваивать часть произведенной крестьянами продукции. Это важная черта аграрного общества. Именно во время его становления получают распространение грабительские набеги за добычей74.
В отличие от охоты, где навыки производственной деятельности мужчин близки к военным навыкам, земледелие по своей природе – занятие мирное. Первоначально оно вообще было женским75.
На ранних стадиях перехода к земледелию мужчины охотятся. Женщины, традиционно занимавшиеся собирательством, начинают осваивать мотыжное земледелие. С появлением орудий, требующих больших усилий (в первую очередь плуга), в земледелии повышается роль мужского труда.
Если для коллективной охоты необходимо организационное взаимодействие, то оседлое земледелие ничего подобного не требует. Оно позволяет значительно увеличить ресурсы питания, получаемые с той же территории. Сезонный характер земледелия вызывает необходимость накапливать запасы пищи. Чем дальше развивается сельское хозяйство, тем больше средств требуется на улучшение земли, ирригацию, хозяйственные постройки, инвентарь, жилища, домашний скот76. Но все это делает крестьянское хозяйство уязвимым.
У крестьянина есть что отнять. Переселение для него сопряжено с серьезными издержками, поэтому ему проще откупиться от воинственного соседа, чем бежать с насиженного места. Применение насилия для присвоения результатов крестьянского труда становится выгодным, а потому получает широкое распространение77.
Технологические инновации радикально меняют организацию жизни общества. Инновации теперь направлены на организацию насилия; оружие меняется быстрее всего.
Развивается аграрное производство, оседает на земле и концентрируется земледельческое население, возникает необходимость регулировать права собственности на землю, организовывать общественные работы, создаются предпосылки присвоения и перераспределения прибавочного продукта, а параллельно складываются группы, специализирующиеся на насилии, и привилегированные, не занятые в сельском хозяйстве элиты, – словом, образуются государства.
Специализация на насилии и связанное с ней право иметь оружие обычная прерогатива элит78. В различных аграрных цивилизациях нередко практиковалась конфискация оружия у крестьян79.
Особенная роль в мировой истории у племен скотоводов-кочевников, рано специализирующихся на организованном насилии80. В отличие от оседлых земледельцев у них производственные и военные навыки практически неразделимы, поэтому кочевое племя может выставить больше подготовленных, привыкших к совместным боевым действиям воинов, чем (при том же количестве) племя земледельцев.
«Когда два отряда равны численностью и силой, победа останется за тем, который больше привык к кочевой жизни», – замечает арабский историк Ибн-Хальдун. Кочевник, по существу, был прирожденным солдатом, готовым в любую минуту отправиться в поход со своим привычным обиходом: лошадью, оснащением, провиантом, помогало ему и врожденное чувство ориентации в пространстве, совершенно чуждое человеку оседлому81.
Показателен пример варваров, обитавших вблизи центров аграрных цивилизаций. Они могли заимствовать технические новшества, прежде всего в области военного дела, у более развитых соседей; у них были стимулы к завоеваниям (богатства тех же соседей) и преимущества старого устройства жизни, где каждый мужчина – воин.
Основатель Аккадской империи Саргон – один из первых известных нам, кто воспользовался удачным географическим расположением земель и этнокультурными особенностями их жителей и соседей82.
Завоеватели, установив контроль над оседлыми земледельцами, становились новой элитой, сплачивались вокруг власти, способствовали ее усилению. Будучи для местных чужаками, они без зазрения совести облагали население высокими налогами83. Без чужеземной элиты формирование институтов государства шло гораздо медленнее, потому что в органично развивающихся социальных структурах аппетиты знати ограничены элементами племенного родства, традициями.
«Мирные» аграрные государства, как правило, формировались благодаря завоеванию оседлых земледельцев воинственными пришельцами – кочевниками, представителями чужих этносов.
Недаром имя народа-завоевателя, будь то персы или лангобарды, нередко автоматически переносилось на всех привилегированных людей, освобожденных от уплаты налогов, например на воинов, к какому бы этносу они ни принадлежали. Впрочем, история знает исключения.
После того как оседлые аграрные цивилизации зародились в Междуречье и Египте, а затем возникли в Индии, Китае и других частях Евразии, в мире на протяжении тысячелетий господствовали характерные для них социальные и экономические формы организации жизни. Однако и в этот период человеческой истории такая форма социальной организации была отнюдь не единственной.
Рядом тысячелетия жили другие.
Они постоянно заимствовали у них технические новшества (в первую очередь в военной сфере), были неотъемлемой частью евразийского мира и, вместе с тем, по своей социальной организации существенно отличались от соседствующих с ними аграрных цивилизаций, пребывая своеобразными аномалиями в социально-экономической структуре аграрного мира.
Одна из таких форм общественной организации получила распространение в горных районах. Как правило, малопродуктивные почвы не дают здесь возможности удовлетворить потребности специализирующейся на насилии, присваивающей прибавочный продукт элиты. Но природные условия позволяют вести кочевое или полукочевое скотоводческое хозяйство84. У горцев, как правило, есть постоянное жилище, но значительную часть года они кочуют со скотом.
Типичный пример установлений горских народов – социально-экономические традиции, сохранившиеся в горных районах Кавказа до конца XIX века и поэтому хорошо исследованные и документированные. Здесь сочетаются отгонное скотоводство, составляющее основу экономической деятельности и доходов85, ограниченное, но дополняющее скотоводческую деятельность земледелие, полуоседлый способ проживания; кочуют со стадами лишь пастухи, основная масса населения остается в местах постоянного проживания86.
Здесь отсутствует четкая социальная иерархия, характерная для оседлых аграрных обществ87, здесь в порядке вещей грабежи живущих в предгорье и на равнинах народов. Они дают доходы, дополняющие хозяйственную деятельность.
Даже освоив земледелие и одомашнив скот, жители гор сохраняют многие характерные для охотничьих народов черты. Сама специфика их занятий заставляет каждого взрослого мужчину, как и в охотничьем сообществе, владеть боевыми навыками.
У горцев трудно что-нибудь отнять, да и отнимать почти нечего. Отсюда эгалитарный, малостратифицированный характер горских сообществ.
Общие характерные черты легко обнаруживаются у столь разных в этническом отношении народов, как шотландцы, черногорцы, чеченцы, афганские племена высокогорья88.
А вот многовековое существование особой социально-экономической структуры, связанной со степным кочевым скотоводством, стало важнейшим фактором, повлиявшим на развитие цивилизаций Евразии в течение последних трех тысячелетий.
На ранних этапах неолитической революции еще нет четкого разделения народов на оседлые, занятые земледелием, и кочевые, специализирующиеся на скотоводстве.
И те и другие постоянно перебираются с места на место. Со временем – по мере развития оседлого земледелия в крупных центрах цивилизации и становления скотоводства с его кочевым укладом – эти пути расходятся89.
Приручение лошади и верблюда90, овладение навыками верховой езды открывают дорогу к формированию своеобразного хозяйственного уклада, получившего широкое распространение в полосе евразийских степей, на Аравийском полуострове, в Северной Африке, – степного, кочевого скотоводства91.
Как и у кочевников-горцев, здесь производственные и военные навыки совпадают, каждый мужчина – воин. Отличие же, причем принципиальное, заключено в том, что степные просторы позволяют прокормить несравненно больше народу, чем горные территории. И в степях нет препятствий для масштабного объединения кочевых племен.
Столетиями торговые связи между удаленными друг от друга партнерами прокладывались через пустыни и степи. Для оседлого земледельческого населения дальняя торговля малосовместима с его основным занятием. Для кочевников это естественная часть их стиля жизни.
Парадоксально, но ведь это кочевники собрали воедино разрозненный цивилизованный мир.
Великий шелковый путь, связавший Китай с миром Средиземноморья, становится одним из важнейших средств торгового и культурного обмена в евразийском мире92. С начала 1‑го тысячелетия арабская караванная торговля – органичная составная часть международных связей: Индии – с Ближним Востоком и Европой. Не случайно столь позитивно относится к торговле ислам – мировая религия, с которой тесно связана история сообщества кочевников-скотоводов.
Мекка была торговой республикой, управляемой синдикатом богатых предпринимателей. Ее институты не были заимствованы у античного мира. Курьяши, составлявшие основу торговой элиты Мекки, лишь недавно оставили кочевничество. Их идеалы были по-прежнему кочевыми – максимум индивидуальной свободы, минимум публичной власти. Та власть, которая существовала, была городским эквивалентом племенных собраний, состоящих из глав семей, избранных по их богатству и репутации. Власть была чисто моральной93.
Дальние торговые связи через степи и пустыни возможны не всегда. Иногда на эти пути накатывают волны межплеменных столкновений, но стимулы к торговле сильнее войн. Так или иначе, караванам нужна охрана, а за нее надо платить – иногда подарками, иногда деньгами. Доходы от торговли увеличивают не слишком богатые ресурсы степных кочевников. Дальняя торговля органически дополняет обмен между ними и оседлыми народами94.
Регулярные войны Византии с Ираном, попытки Ирана контролировать торговлю Византии с Китаем были важным фактором, стимулирующим развитие дальней караванной торговли через Аравийский полуостров, связывавший Индию и Византию95.
То, что торговля была глубоко включена в ткань арабских традиций, стало важным фактором сохранения арабами своей идентичности после завоеваний VII–IX веков, их мощного влияния на население более развитых регионов, таких как Сирия, Месопотамия, Египет, Северная Африка.
Победа арабского языка не была результатом действия правительств. Во многих случаях христианам запрещалось говорить по-арабски, учить своих детей в мусульманских школах. Тем не менее ислам сделался религией огромного большинства населения. Даже та часть населения, которая не приняла ислам, приняла арабский язык.
В. Бартольд связывает это с тем, что «за арабом-воином следовал араб-горожанин, которому и принадлежала главная заслуга в деле укрепления арабской национальности в коренных странах»96.
Хозяйство оседлого земледельца в основном носит натуральный характер. Что же касается кочевников, то удовлетворение многих их жизненных потребностей связано исключительно с обменом, с торговлей. В самом деле, одно лишь специализированное животноводческое производство – без продукции растениеводства, без изделий ремесленников, которые живут в оседлых поселениях, – не может обеспечить кочевое сообщество. Степным кочевникам необходимы оружие, сбруя, ткани и многое другое, что они могут получить только с помощью торговли, причем чаще всего – издалека.
Традиционная структура кочевого общества построена на кланах, среди которых есть господствующие и подчиненные. Иерархия кланов основана не столько на их происхождении, сколько на военной мощи, способности управлять миграцией сообщества среди враждебного окружения.
Как и горцы, степные кочевники мобильны97, в их сообществах роли пастуха и воина слиты воедино, поскольку навыки, необходимые для охоты, военных действий и миграции в степи, близки. И еще одно важное сходство степняков и горцев: у тех и других нельзя изъять существенный объем прибавочного продукта. Все это препятствует формированию стратифицированного общества98.
Ибн Колдун в своей классической работе XVI века «Введение в историю» подробно описал, почему кочевники-скотоводы более воинственны, чем оседлые земледельческие народы, объяснил причины, по которым в их среде значительно меньше распространены развитая иерархия, устойчивые формы государственности и налогообложения99.
В степи то и дело формируются крупные межплеменные союзы, что требует координации действий. Однако до создания устойчивой администрации, которая вводит упорядоченную систему налогообложения, использует письменность, дело доходит редко. Такое случается, когда кочевники покоряют большие земледельческие народы.
На развитие многих исторических событий в аграрном мире оказала влияние характерная для него асимметрия – несоответствие экономической продуктивности общества, его производственного развития, масштабов экономической деятельности и его способности к насилию.
Нигде эта черта не проявляется ярче, чем в многовековой истории отношений оседлых народов и степных кочевников между началом 1‑го тысячелетия до н. э. и серединой 2‑го тысячелетия н. э.100 Сама кочевая жизнь прививает навыки военного дела – выносливость, владение оружием, умение действовать организованно в коллективе101. Для степных кочевников оседлое население – своеобразный вид дичи, нападение на него – охота.
Высокий экономический уровень оседлых цивилизаций делает их соблазнительной добычей для кочевников, но не гарантирует надежной защиты от них. Лишь после овладения порохом экономическая мощь оседлых народов дает им очевидные преимущества перед степняками. А пока совершенное искусство верховой езды и стрельбы из лука в седле – бесспорные козыри легкой кавалерии кочевников в сражениях с войсками оседлых народов. С ассирийских времен в цивилизованных аграрных империях Ближнего Востока постоянно присутствуют серьезные проблемы, связанные с нападениями мобильных орд кочевников102.
Из крупных цивилизаций наиболее уязвим для кочевников был все-таки Китай – в силу своей близости к евразийским степям. А ведь мобильные степные орды просачивались даже в защищенную от них горами Индию. Наилучшая политика оседлого государства, которая позволяла ограничить давление степи, – это испытанный метод «разделяй и властвуй», разжигание среди кочевников внутренних конфликтов с помощью даров и подкупа. Пример удачного проведения такой политики – эволюция отношений Ханьского Китая с кочевым народом хунну в I–II веках до н. э.
Централизованные аграрные империи, наиболее близко расположенные к территориям массового расселения кочевников, – Иран, государства Средней Азии, Китай – на протяжении десятков веков пытались компенсировать военные преимущества своих агрессивных соседей. Они создавали новые, более совершенные виды оружия с применением высоких (по тому времени) технологий.
Но одна только угроза, что неожиданно вторгшиеся мобильные группы могут даже за время короткого рейда сжечь посевы и перебить мирных крестьян, заставляла оседлые империи отказываться от неэффективных ответных карательных экспедиций и договариваться со степняками.
Марк Блок в «Феодальном обществе» отмечал: «Преимущества завоевателей имели не технический, а социальный характер. Венгры, как впоследствии монголы, самим своим образом жизни были приспособлены к войне»103.
Чаще всего оседлое аграрное государство платило кочевникам дань за отказ от набегов. Чтобы сохранить лицо, правители оседлой империи нередко представляли эту дань как обмен подарками. Так было после поражения первого императора Ханьской династии от степного объединения хунну в III веке до н. э. Достаточно распространены были и прямые выплаты дани.
Даже в XVIII веке Россия регулярно платила крымским татарам, чтобы те не совершали набеги на ее южные границы.
Независимо от формы обложения – будь это узаконенные налоги или прямые грабежи, собираемая дань или дополнительные сборы для организации отпора кочевникам, подарки степнякам или средства на содержание новой кочевой элиты – суть была все та же: возрастающее экономическое давление на оседлое сообщество, и прежде всего на его земледельческое большинство.
Не останавливаясь на деталях, отметим, что сама угроза завоеваний заставляет аграрные цивилизации мобилизовать крупные ресурсы на нужды обороны, не позволяет элитам ограничивать налоговое бремя на крестьянство. Даже в тех государствах, где элита не отличалась особой хищностью, не стремилась выжимать из крестьян последнее, исходящая из степи угроза заставляла отбирать у земледельцев максимум возможного.
Мы уже отмечали, что после падения империи Сунь и возникновения Юаньской династии прекратилось характерное для Суньского периода ускорение экономического роста. Какую роль сыграли при этом финансовое перенапряжение империи, разрушение и ломка социальной структуры – вопрос дискуссионный. Однако то обстоятельство, что достаточно необычная и хрупкая в условиях аграрного общества тенденция к ускоренному росту душевого валового продукта, к массовому внедрению инноваций прервалась именно после монгольского завоевания, вряд ли является случайным104.
Ф. Бродель справедливо отмечает:
Общество принимало предшествующие капитализму явления тогда, когда, будучи тем или иным образом иерархизировано, оно благоприятствовало долговечности генеалогических линий и того постоянного накопления, без которого ничего не стало бы возможным. Нужно было, чтобы наследства передавались, чтобы наследуемые имущества увеличивались; чтобы свободно заключались выгодные союзы; чтобы общество разделилось на группы, из которых какие-то будут господствующими или потенциально господствующими; чтобы оно было ступенчатым, где социальное возвышение было бы если и не легким, то по крайней мере возможным. Все это предполагало долгое, очень долгое предварительное вызревание105.
В других аграрных цивилизациях Евразии регулярные вторжения кочевников перемешивали социальную структуру общества, не позволяли сформироваться тем длинным линиям, которые были характерны для Западной Европы.
Если победившие кочевники продолжают относиться к оседлому населению как к охотничьим трофеям, объектам вымогательства и грабежа, их господство, как правило, оказывается недолгим106.
Елюй Чуцай, один из китайских советников Чингисхана, задолго до окончательного покорения Китая говорил: «Хотя мы империю получили, сидя на лошади, но управлять ею, сидя на лошади, невозможно»107.
Да, победителям пришлось спешиться и заняться управлением покоренными государствами. В Китае довольно быстро восстанавливается традиционная китайская система налогового администрирования. В Иране упорядочение системы изъятий прибавочного продукта заняло несколько больше времени, это происходит лишь в начале XIV века, после налоговой реформы Хасана108.
Сама логика устройства аграрного государства заставляет бывших кочевников-степняков быстро восстанавливать или воссоздавать институты, характерные для аграрных цивилизаций до их завоевания.
Еще одно последствие завоеваний – радикальное изменение в положении самой кочевой элиты, пришедшей к управлению земледельческим государством. До его завоевания степное сообщество мало стратифицировано, воины-кочевники налогов, как уже отмечалось, не платят. Теперь они стали правящей верхушкой, стоящей над многократно превышающей ее по численности крестьянской массой. Это положение порождает две диаметрально противоположные тенденции.
Предводитель межплеменной конфедерации, удачливый военачальник, заинтересован в воссоздании жесткой иерархии