Потерянная душа

Глава 1

Сентябрь 1905 г.

Боевая организация партии социалистов-революционеров переживала нелегкие времена. Начиная с марта шли массовые аресты боевиков. Регулярное проведение терактов, державших всю страну в напряжении, настолько затруднилось, что всерьез дебатировался вопрос о временном приостановлении террористической деятельности.

Однако пока руководство организации оставалось на свободе, далеко не все еще было потеряно.

Борис Савин, скрывавшийся в Финляндии, смог благодаря помощи финской партии Активного Сопротивления (считавшей эсеров соратниками по борьбе) под видом яхтсмена морем перебраться в Швецию. Такой способ бегства от жандармов чрезвычайно понравился Савину — море, свежий ветер, солнце, прогулка под парусами в хорошей компании — и, глядь, ты уже за границей… В начале сентября он выехал из Стокгольма в Женеву.

Однако после бурлящей в революционных потрясениях России (взрывы, перестрелки, сложные политические интриги, бегство от ареста — вот это и называется жизнью, не правда ли?) Швейцария с ее добропорядочными, вежливыми гражданами, аккуратными домиками и маленькими клумбами, засаженными яркими осенними цветами, показалась ему слащаво-игрушечной, кукольной. И вообще, все вокруг стало как-то раздражать. Убежать от охранки, чтобы надолго затаиться в мирной Женеве — разве это дело для несгибаемого борца с самодержавием?

Теплая, солнечная осень, темное пиво в уютных закусочных, хорошенькие девушки, танцующие в варьете… Открыто наслаждаться всем этим было, откровенно говоря, просто преступно (к тому же в Швейцарию съехалось много видных революционеров, и каждый с интересом приглядывался — а чем же занимаются здесь соратники, не обуржуазились ли еще, часом?).

Нужно было изобрести какой-нибудь предлог, делающий пребывание в Женеве очень важным, жизненно необходимым для Савина делом, по крайней мере в глазах товарищей по партии, да и в своих собственных.

После массовых арестов членов боевой организации (масштаб арестов был таков, что в верноподданнических газетах данную акцию восторженно именовали «Мукденом русской революции») настроение у несгибаемого борца было мрачным. Всегда тяжело ощущать себя кем-то вроде загнанного волка, которого травит свора сильных охотничьих собак.

Савин, опытный конспиратор, всю весну и лето мотался по городам и весям, заметая следы, но все равно он только чудом сумел избежать арестов в Нижнем Новгороде, Клину, Петербурге…

Можно уговаривать себя и других, что жизнь — игра, что приключения добавляют в нее остроты, но постоянно ощущать за спиной чужое дыхание утомительно…

В Женеве Савин прежде всего разыскал Гольца. Вот и повод для пребывания в Швейцарии нашелся — нужно же было посоветоваться со скрывавшимися здесь товарищами о положении дел в боевой организации. Положа руку на сердце, Савин внутренне ощущал себя лидером боевиков (а не просто партийной единицей) и мог бы самостоятельно решить любой вопрос, но в политических делах всегда в цене демократические принципы, а не авторитаризм. Ну так почему бы и не посоветоваться с товарищами по борьбе? Трудно, что ли?


Абрам Гольц происходил из очень богатой купеческой семьи, с которой, впрочем, порвал всякие отношения. Правда, годы, прожитые в богатстве и праздности в качестве избалованного сыночка любящей матушки, сказывались на некоторых привычках и манерах Гольца. Любил он посибаритствовать, позволить себе мелкие прихоти, капризы… Особенно когда изнывал от безделья, как сейчас в Женеве.

Гольц был человек молодой, инициативный, что называется, брызжущий энергией. Боевые операции воспринимал как захватывающую игру, как шахматные партии. Он постоянно был занят разработкой всевозможных хитроумных террористических планов и ради террора готов был заниматься любой, даже самой неблагодарной работой, забывая в этот момент и о капризах, и о дорогостоящих удовольствиях…

Среди эсеров-боевиков весьма высоко котировался практический ум Гольца, из-за которого ему прощалось отсутствие опыта.

Сейчас, вместо того чтобы готовить очередное покушение, он тоже вынужден был скрываться в благополучной Швейцарии. Гольц переносил это тяжело. Нервы его были напряжены, ему даже казалось, что он болен.

Знакомых, приходивших к нему в дом, Гольц принимал в постели, жалобно кашляя и глядя на визитеров своими большими темными глазами, словно говоря: «Да, я болен, болен и очень-очень страдаю… Но вы не обращайте на это внимание. По сравнению с нашей общей борьбой моя болезнь — сущие пустяки».

Савин, присев на стул у постели больного, хотел было из вежливости справиться о его состоянии, потом решил, что это ни к чему — отдает сентиментальностью, да и вообще, жалость унижает. Он сразу заговорил о делах.

В результате арестов, проведенных полицией 16–17 марта, был схвачен основной костяк боевой террористической организации. Причем у некоторых боевиков при аресте нашли динамит, и в силу этого судьба их представлялась теперь весьма плачевной. Оправиться от такого удара эсерам было трудно.

Но что казалось самым загадочным — некто решил проинформировать руководство партии социалистов-революционеров о том, что в их рядах есть провокаторы и аресты отнюдь не случайны. Правда, все это выглядело настолько странно, что трудно было безоговорочно принять такую информацию на веру.

В конце августа к члену Петербургского комитета партии социалистов-революционеров Ростковскому явилась некая незнакомая дама и передала ему анонимное письмо, начинавшееся словами: «Товарищи! Партии грозит погром. Вас предают два серьезных шпиона».

В качестве секретных сотрудников департамента полиции назывались «бывший ссыльный Т.» и «прибывший из-за границы инженер Азиев», в которых легко узнавались Николай Татаринов и Евно Азес.

Гольц уже знал о письме, ему даже успели доставить из Петербурга копию.

— Поначалу у меня не было никаких сомнений в том, что это послание — очередная игра полиции в «кошки-мышки», — говорил Савин. — Я никак не могу заподозрить в провокаторской деятельности Татаринова, об Азесе уж и не говорю. Но все же происхождение и цель этого письма неясны для меня. Что это — полицейская интрига против руководства партии? Кто стоит за этим посланием? Как-то все странно… Ясно одно — письмо в любом случае доказывает необыкновенную осведомленность полиции. И стало быть, нам невозможно приступить к дальнейшей работе, пока мы не примем каких-то мер. Я поэтому и выехал за границу, чтобы посоветоваться с тобой и Азесом.

(Вот так — приехал в Женеву, чтобы посоветоваться с Гольцем и Азесом об угрозе, нависшей над партией. Пусть не думают, что Савин, сбежав из Петербурга, где подставил под арест вместо себя другого человека, занят спасением своей шкуры и поэтому в ужасе примчался в Швейцарию…)

— Да, письмецо это явно полицейского происхождения, — задумчиво сказал Гольц и закашлялся. Отдышавшись и картинно откинувшись на подушки, добавил: — Господа из департамента полиции затеяли с нами игру. Но мне все равно кажется, что в партии есть провокатор. Чем ты, например, объяснишь наблюдение за нами в Нижнем Новгороде? Объяснение напрашивается только одно — кто-то выдал наш съезд. А провал Иваницкой? А арест Виденяпина с динамитом — его жандармы как будто ждали…

— Да, странностей много. Я в Петербурге, когда скрывался в квартире адвоката Земеля (он мой приятель по гимназии), тоже заподозрил, что кто-то выдал мое убежище, когда дом ни с того ни с сего окружила полиция. Филеров-то за мной не было, «хвоста» к дому я не привел, в этом я уверен, ты знаешь мой опыт. Значит, адрес моего убежища кто-то выдал полиции… Меня тогда спасло только то, что идиоты-полицейские арестовали Земеля, приняв его за меня. Представь себе, до вечера охранка не могла разобраться, что схватила не того (вот медные лбы!), а я успел уехать в Финляндию.

— Вот видишь. Кто-то же полицию на твой адрес навел, это ясно! Кто-то, кто его знал, а таких людей наверняка немного. По-моему, это дело с провокатором нужно расследовать.

— Но на Азеса я, как хочешь, подумать не могу. Он просто никак не может быть провокатором. Он ведь фактически создал боевую организацию как мобильный карательный отряд нашей партии, он руководил самыми громкими терактами, его партийная жизнь прошла у нас на глазах, и она безупречна. За Евно я ручаюсь.

— Ладно, а что с Татариновым?

— Хотелось бы так же поручиться и за Татаринова, но…

— В том-то и дело, что но… Кстати, он сейчас в Париже.

— Ну и что? Большинство наших скрываются в Европе, конечно, если им удалось избежать арестов.

— Меня, признаюсь, очень насторожила одна вещь… Татаринов предпринял попытку выпустить легальным путем сборник статей, опубликованных в разное время в нашей газете «Революционная Россия». Собрал самое яркое, интересное…

— Это дело хорошее.

— Но Татаринов разместил в русских газетах рекламные объявления об этом издании (словно это какой-то научно-познавательный сборник, выпущенный издательством Сабашниковых), причем в рекламе открыто перечисляются имена видных социалистов-революционеров, находящихся на подпольном положении. Он назвал Чернова, Минора, Шишко, Баха и мое имя, кстати, тоже. Татаринов не мог не знать, что подобные объявления обратят на себя внимание цензуры и охранки…

— Знаешь, то, что он по недомыслию назвал твое имя, еще не повод обвинять его в предательстве.

— По недомыслию? Татаринов слишком умен, чтобы говорить о каком-то недомыслии. А вдруг это сознательная провокация? Повторяю: это дело нужно расследовать. Не один я мрачно смотрю на положение дел. Поверь, присутствие провокатора чувствуют многие товарищи. Мы не можем терпеть такое положение и подрывать авторитет боевой организации. Если предатель, не говорю пока, что это именно Татаринов, если есть предатель, мы должны разобраться с ним по-свойски…

— Ты имеешь в виду ликвидацию?

— Да, именно! И давай обойдемся без этих интеллигентских слюнтяйских штучек. Если Татаринов — полицейский агент и аресты на его совести, значит, его нужно убрать так же, как мы убираем других врагов. И ничего другого здесь не придумаешь. Все очень просто.

— А если Татаринов никакой не агент и все это — полицейская провокация с целью развязать склоку в партии и заставить нас убивать друг друга?

— Я, кажется, просил обойтись без слюнтяйства, Борис. Не роняй себя в моих глазах. Ладно, мы люди свои, но другие товарищи могут усомниться в твоей несгибаемой воле и преданности делу революционного террора. Во-первых, я не призываю убить Татаринова завтра же. Соберем партийную комиссию из толковых людей, проведем расследование, рассмотрим и взвесим все факты… А во-вторых, даже если мы ошибемся в выводах и Татаринов падет невинной жертвой, не лучше ли потерять одного бойца, чем подставить под аресты десятки? Арифметика тут простая….


Через день в квартире Гольца собрались находившиеся в Женеве члены центрального комитета эсеров и близкие к комитету люди.

Гольц, волшебным образом выздоровевший и поднявшийся для такого случая с одра болезни, открыл собрание.

— Вы все знаете, что повестка сегодняшнего дня не из приятных, товарищи. Я много думал об этом. Положение очень серьезное. И прошу отнестись к происходящему соответственно. Для нас не может быть ни имен, ни авторитетов. В опасности партия, так что будем исходить из крайнего положения, — допустим, среди партийного руководства есть провокатор. Кто может сказать что-нибудь по данному вопросу? Может быть, кто-то из товарищей определенно подозревает какое-нибудь лицо? Поделитесь своими подозрениями со всеми.

От скуки и уныния, терзавших Гольца, не осталось и следа. Наконец-то и в благополучной Женеве нашлось настоящее дело — выявить провокатора и наказать его.

Чернов, пребывавший в веселом расположении духа и явно не осознавший трагизма ситуации, хохоча, стал предлагать в качестве возможных провокаторов людей, очевидно стоявших вне всяких подозрений, включая и самого Гольца, и придумывать всякие абсурдные обвинения в их адрес. Все посмеялись, но Гольц снова вернул разговор в нужное русло:

— Я не хочу сказать ничего дурного, но и не буду скрывать своих подозрений. По моим подсчетам, Татаринов издержал на дела своего издательства за полтора месяца более пяти тысяч рублей. Откуда у него такие деньги? Ни партийных, ни личных средств у него не было, о пожертвованиях он должен был бы сообщить центральному комитету. Я спрашивал его о деньгах, он утверждает, что известный либерал Чарнолусский дал ему пятнадцать тысяч на издание. Не скрою, я начал в этом сомневаться…

— Ну это-то как раз легко проверить, — заметил Савин.

— Как?

— Очень просто — нужно всего лишь послать кого-нибудь в Петербург и спросить у Чарнолусского, давал ли он Татаринову деньги или нет. Не думаю, что Чарнолусский станет нам лгать.

— Но поездка в Петербург сопряжена с большой опасностью, — заметил кто-то из присутствующих.

— И что? Может быть, переждем лет десять, пока все не утрясется? Когда речь идет о чести партии, разговоры об опасности неуместны, — отрезал Савин.

Похоже, репутацию несгибаемого борца ему удастся-таки сохранить…


Через день член центрального комитета Аргунов уехал в Петербург с целью разыскать Чарнолусского и побеседовать с ним о Татаринове. А сам Татаринов неожиданно появился в Женеве.

Гольц, уже полностью находившийся во власти подозрений, настоял, чтобы за ним была установлена слежка, причем вести ее должны были самые опытные конспираторы, ни в коем случае не наводя Татаринова на мысль о существующих подозрениях.

Александр Гуревич, Василий Сухомлин и сам Савин в качестве руководителя операции таскались по пятам за Татариновым, но узнать о нем что-либо компрометирующее так и не удалось. Единственное, что смогли установить, — он не проживал в гостинице, которая была названа центральному комитету в качестве его женевского адреса.

Само по себе это ничего не значило, но Гольц, жадно искавший подтверждения своим подозрениям, не упустил и этого факта.

— Он солгал! Вы поняли? Он солгал центральному комитету, — горячился Гольц. — И не говорите мне, что это все чепуха и мелочь. Кто солгал в мелочи, тот солжет и в крупном. О, у нас еще появятся настоящие зацепки, я чувствую это!

Настоящая зацепка появилась, когда недели через две Аргунов вернулся из Петербурга и рассказал о своей встрече с Чарнолусским.

Чарнолусский утверждал, что не только не давал Татаринову денег на издательство, но даже и не обещал когда-нибудь дать, так как сомневался, что не имевший никакого опыта в издательском и литературном деле человек сможет добиться хоть какого-то успеха. Более того, он был весьма удивлен, что Татаринов прикрывается его именем.

Итак, Татаринов лгал товарищам по партии… По инициативе Гольца и по постановлению центрального комитета партии социалистов-революционеров была создана комиссия по расследованию дела Татаринова. В нее вошли четыре человека, имевших самую безупречную репутацию в эсеровских кругах. Среди них был и Борис Савин.

Глава 2

Ноябрь 1906 г.

Дмитрий Степанович Колычев, молодой судебный следователь, начавший свою карьеру в маленьком уездном городке Демьянове на Волге и прославившийся тем, что не оставлял нераскрытым ни одного уголовного преступления, получил по службе перевод в Москву.

С одной стороны, новое назначение могло помочь Колычеву еще раз начать жизнь заново. Незадолго перед тем он похоронил женщину, которую любил, и своего неродившегося ребенка… Маленький тихий Демьянов, где на городском кладбище скромный бугорок над свежей могилой размывают осенние дожди, где все горожане друг друга знают и поэтому не укроешься от сочувственных взглядов и вопросов, где все наполняет боль утраты, весь этот уютный городок стал вызывать у Дмитрия острую тоску.

От этой тяжелой, мутной, рвущей душу тоски Дмитрий пару раз напивался до беспамятства, но и водка не помогала — похмелье было тяжелым, и тоска наваливалась с двойной силой… Переезд в другой город, большой, нарядный и веселый, общение с новыми людьми, служба на новом месте — это был шанс взять себя наконец в руки.

Но, с другой стороны, Москва была чужим для Дмитрия городом, незнакомым. Вот если бы удалось перевестись в Петербург, где Колычев жил, учился в университете, где осталось так много друзей… Но выбирать не приходилось — нужно было переезжать в Москву.


Колычев решил выехать налегке, с парой чемоданов, остановиться в гостинице, осмотреться, не спеша подыскать жилье. Когда устроится на новом месте, вызовет из Демьянова своего преданного слугу Василия, который доставит в Москву хозяйский багаж.

Васька, услышав, что из Демьянова придется уехать и скорее всего навсегда, умолил хозяина взять с собой в Москву еще и Дусю, горничную из гостиницы «Гран-Паризьен», давнюю Васькину пассию.

Однако Дуся соглашалась переехать вместе с Василием в Москву и исполнять обязанности горничной в тамошнем доме господина Колычева только при условии, что до отъезда они с Васей сыграют свадьбу.

Дмитрий Степанович, махнув рукой, согласился и на свадьбу, выдав по такому случаю Василию денежную сумму на жениховские расходы.

Дуся, не успевшая накопить большого приданого, была просто счастлива — вожделенный брак с Васей устроился очень быстро, а о размерах припасенного приданого в силу обстоятельств вообще разговору не было.

После шумной свадьбы, на которой гуляла не только вся прислуга из «Гран-Паризьен», но и сам владелец гостиницы, городской голова Федул Терентьевич Бычков, приглашенный невестой в посаженые отцы, Колычев отправился в Первопрестольную, а Василий с Дусей остались в его демьяновском доме сворачивать хозяйство, паковать вещи и наслаждаться радостями медового месяца.


Прожив несколько дней в Лоскутной гостинице, просторной и слегка запущенной, с пыльными коврами, теплыми номерами и модной новинкой — лифтами, и посмотрев десяток предлагавшихся к аренде квартир в больших, на петербургский манер устроенных доходных домах с электричеством и роскошными ванными комнатами, Колычев вдруг затосковал по тихому провинциальному уюту. Потому-то он, наверное, и арендовал скромный особнячок на Остоженке, в кривом переулочке рядом со старым монастырем.

Старинное мутноватое зеркало в бронзовой раме, занимавшее целую стену в прихожей, сразу расположило Колычева к этому дому. Все остальное оказалось под стать — плоские голландские печи, выложенные узорными изразцами, пузатые кривоногие комоды карельской березы, прикрытые кружевными салфетками, потертое кресло-качалка с вышитой думкой, два мощных фикуса в гостиной…

Черные ветви по-осеннему обнаженных деревьев за окнами не скрывали потемневшей от времени кирпичной ограды Зачатьевского монастыря и паривших над ней высоких куполов собора и колокольни.

Дмитрий представил, как он весной, когда деревья покроются свежей зеленью, будет одиноко сидеть за столом у этого окна, пить чай из блестящего самовара и слушать тянущийся из монастыря колокольный звон. А потом мимо монастырской ограды и укрытых садами особнячков спускаться к реке и гулять там, поглядывая на корпуса шоколадной фабрики Эйнема на стрелке Водоотводного канала и раскинувшуюся на другом берегу Москвы-реки суетную Якиманку, к которой тоже при желании можно прогуляться по Бабьегородской плотине. А в воздухе весной будет витать запах молодой листвы, первых цветов, обильно высаженных в палисадниках и клумбах Остоженки, дымков из домашних печей, и к этому добавится запах речной воды от Москвы-реки, а может быть, и сладкий аромат варящегося шоколада с конфетной фабрики ветерком нанесет…

Колычев сразу же оформил аренду дома в Третьем Зачатьевском переулке и дал телеграмму Василию в Демьянов с просьбой поторопиться с выездом. Пора было устраиваться на новом месте.


Поздняя осень — не самое приятное время в Москве. Дождь с ледяным ветром, первый снег, тающий на земле и превращающий ее в грязную кашу… С мечтами о долгих прогулках по московским улицам пришлось до времени проститься. До Кремля, где находился московский окружной суд — новое место службы Дмитрия Степановича, было с Остоженки рукой подать, минут десять-пятнадцать неспешной ходьбы, но все равно каждый раз хотелось взять извозчика и доехать до Кремля в закрытой коляске вместо того, чтобы прогуляться туда пешком.

Прибывшие из Демьянова Василий и Дуся отмыли и оттерли остоженский особнячок до полного блеска и быстро наладили в нем хозяйство. Кладовка наполнилась припасами — горшочками с медом, соленьями, вареньями, подвешенными на крюках копчеными окороками. На столах появились крахмальные скатерти, кружевные шторы приобрели девственную белизну.

Утром хозяину подавался ароматный кофе в мельхиоровом кофейнике, вечером — блестящий самовар, увенчанный фарфоровым чайничком с крепкой заваркой… Василий не считал за труд встать пораньше и сбегать к Пречистенским воротам в одну из разбросанных по Москве филипповских булочных, славящихся своей выпечкой, чтобы подать к утреннему столу знаменитых саек или расстегаев. Дуся взяла на себя обязанности шеф-повара, позволяя Васе делать только то, что не требовало высокой кулинарной квалификации, как, например, очистка и нарезка луковиц для супа. Вкус подаваемых к обеду блюд сразу изменился, это была уже не та незатейливая Васькина стряпня, к которой Колычев привык в Демьянове… Когда новоиспеченные супруги вместе возились на кухне, оттуда доносился такой дружный смех, что Дмитрий невольно завидовал…

Впрочем, он почти не бывал дома с утра до позднего вечера. Служба в Москве была совсем иного рода, чем в тихом богобоязненном Демьянове, где серьезные преступления случались не то что не каждый день, но и не каждый год. В Москве же происшествий и преступлений было много, гораздо больше, чем хотелось судебному следователю…

Казалось бы, здесь за преступниками присматривает целая куча народу — служащие и департамента полиции, и сыскного отделения, и охранного, и подразделения отдельного корпуса жандармов, и жандармские полицейские управления… Но у судебных следователей работы было невпроворот. Приходилось вести одновременно несколько уголовных дел, и с непривычки Дмитрий Степанович сильно уставал.

Да и как насмотришься на трупы, начитаешься протоколов из уголовных дел да побеседуешь с одним-другим убийцей, жизнь кажется настолько безрадостной, что в пору уходить от мира и искать покоя где-нибудь в таежном скиту подальше от людей с их страстями… Не было сил наслаждаться прелестями большого города с его театрами, богатыми книжными лавками, французскими ресторанами и легкомысленными, жаждущими развлечений женщинами.

Дмитрий возвращался домой, ужинал, брал книгу и от усталости засыпал над ее страницами, чтобы утром, проснувшись, проглотить чашку кофе и снова мчаться на службу, осматривать новые трупы, писать протоколы новых допросов… А если на минуту задумаешься и очнешься от этого безумного бега по кругу, перед глазами плывет демьяновское кладбище и холмик над свежей могилой…

Только одно место было доступно для частых посещений по причине близкого соседства — Зачатьевский монастырь. Только здесь Дмитрий и мог успокоить ноющие душевные раны…


Колычев отправился в монастырь сразу же по переезде на Остоженку, и едва он успел, перекрестившись, пройти сквозь надвратную церковь, как к нему подвернулся какой-то добродушный старичок в черной скуфейке, не то дьячок, не то пономарь, и предложил все здесь показать.

Колычев щедро заплатил словоохотливому старичку, чтобы отблагодарить его за неожиданную экскурсию, и отстоял в монастыре обедню.

Глава 3

Октябрь 1905 г.

Николай Татаринов скорее всего не понимал, что над его головой сгущаются тучи. Он безмятежно гулял по Женеве, наслаждался погожими осенними деньками, заходил в гости к старым знакомым.

Центральный комитет партии эсеров, почти в полном составе перебазировавшийся сюда из неспокойной России, держал до поры свои подозрения в тайне. Члены партии охотно принимали Татаринова в своих домах. Особенно часто Николай бывал у Бориса Савина, не просто знакомого, не просто соратника, а близкого приятеля и земляка — оба они были из Варшавы.

Савин, уже полностью уверившийся в виновности Николая и только ожидавший хоть каких-то серьезных улик, чтобы свести с ним счеты, полагал, что ведет ловкую политическую игру. Это было непросто — любезно принимать человека в своем доме, чувствуя, как внутри клокочет ненависть, вести с ним беседы, контролируя каждое свое слово, да что слово — интонацию, возглас, вздох, и делать при этом все, чтобы собеседник не догадался, как много от него скрывают…

Савин теперь стал иначе оценивать поведение Татаринова, ему все время казалось, что Николай что-то выведывает и разнюхивает, что в каждом его слове, а тем более в вопросе скрывается двойной смысл. Спрашивает о родных — понятно, хочет узнать, не вовлечен ли кто из них в революционные дела; задает между делом вопросы о боевой организации — так-так, получил задание в департаменте полиции…

Все это было невыносимо тяжело, все-таки старые друзья, но зато жизнь Бориса вновь наполнилась смыслом и волшебным ароматом борьбы, опасности, риска. Подозрения эсеров грозили Николаю самыми страшными последствиями, предательства партия не прощала. Значит, Татаринов должен скоро погибнуть… Игра с чужими жизнями была необходима Борису как наркотик, иначе собственная жизнь казалась неизбывно скучной.

«Погоди, голубчик Коленька, я тебя переиграю, — думал Савин. — Полагаешь, что ты самый умный? Что твоя линия ведется безупречно? Не обольщайся!»


Перед отъездом в Россию Татаринов решил дать товарищам прощальный обед, арендовав зал в небольшом уютном ресторане. Народу собралось множество, в том числе, естественно, и Борис Савин.

Обстановка была самая непринужденная, вино лилось рекой, в здравицах гости всячески превозносили таланты Татаринова, его деловую хватку и преданность делу борьбы. Те, кто знал о подозрениях, тяготевших над Николаем, старались ни в чем не отставать от тех, кто искренне веселился.

После обеда, когда гости уже расходились, желая Татаринову удачи в России, Савин самым дружеским образом взял его под руку и отвел в сторонку.

— Когда ты хочешь ехать, Николай?

— Сегодня вечером, — радостно ответил Татаринов, ожидая очередных добрых напутствий.

— Сегодня вечером это невозможно, — сказал Савин, не меняя ласкового выражения лица.

— Почему? — удивленно спросил Николай.

— У центрального комитета к тебе важное дело. Я уполномочен просить тебя остаться.

Татаринов пожал плечами.

— Ну хорошо, я останусь. Но это, право же, странно! Почему вы меня не предупредили заранее?


На следующий день на квартире у одного из членов центрального комитета собралась комиссия, представленная Татаринову как ревизионная.

Заведя разговор об учрежденном Татариновым партийном издании, якобы чтобы выяснить все финансовые и цензурные вопросы этого дела, члены комиссии постепенно перешли к другим темам, стараясь поймать Николая на лжи или каких-то несообразностях в ответах.

Несколько раз им это удалось. Татаринов уже понял, что дело вовсе не в новом партийном издании, и все чаще замолкал, переставая отвечать на вопросы, которые сыпались на него со всех сторон. В конце концов он прямо спросил:

— В чем вы меня обвиняете?

— Вы знаете сами, — значительным голосом ответил Чернов.

— Нет, не знаю. Простите, но я так и не понял, какая связь между моими издательскими делами, моими дружескими связями, моими родными, которые, откровенно говоря, не сочувствуют революции…

— Бросьте, Николай. Мы подозреваем вас в предательстве. И лучше будет, если вы сознаетесь сами. Избавьте нас от необходимости уличать вас в связях с полицией.

Сказано это было веско и с достоинством. Савин с интересом ожидал, что же будет дальше. Татаринов не нашелся, что ответить, и надолго замолчал, закрыв лицо руками. Его поза выражала такое отчаяние, что всем стало немного не по себе.

— Твое молчание слишком затянулось, Николай, — строго сказал Савин. — Неужели тебе нечего нам сказать?

Татаринов поднял глаза. Он прекрасно знал, к чему приводят подобные подозрения…

— Что ж, вы можете меня убить. Я не боюсь смерти. Но даю честное слово, я не виновен.

— Честное слово? — саркастически спросил Чернов. — И это говорит человек, которого мы только что неоднократно уличили во лжи! Мы сейчас выяснили, что вы поддерживали личное знакомство с графом Кутайсовым и не использовали его в революционных целях, более того, даже не довели это до сведения центрального комитета, хотя знали, что мы готовим на Кутайсова покушение и ваша помощь была бы весьма ценна. И теперь вы хотите, чтобы мы верили вашему честному слову?


Комиссия заседала несколько дней. Во лжи Татаринова уличить удалось, в сокрытии от партии важных фактов тоже, а вот провокаторская деятельность пока не была доказана. Поэтому постановили: от всей революционной работы Татаринова отстранить, но жизни пока не лишать, чтобы продолжить расследование.

Многие эсеры остались недовольны подобной мягкостью центрального комитета. Что это за неуместный либерализм? Раз уличили во лжи, значит, доверия ему больше нет. А стало быть, для партии вредно оставлять его в живых. Шлепнули бы, и дело с концом — не нужно больше дергаться, представляя, как Татаринов в этот момент освещает в департаменте полиции партийные дела.


Савину тоже не нравилось решение, принятое по делу Татаринова.

С одной стороны, конечно, нужно было продолжить расследование и выяснить, насколько серьезной была провокаторская деятельность Николая, что именно он знал и о чем мог известить полицию… Ведь необходимо принять какие-то меры, чтобы свести к нулю нанесенный провокатором ущерб! Да и казнь Татаринова, если такое решение будет принято, должна произойти с соблюдением некоторых этических норм.

А с другой стороны, живой Татаринов подрывал авторитет центрального комитета и лично Савина, несгибаемого борца… Что это за террористы со стальными сердцами, если они не в силах покарать одного жалкого предателя?

Но мерзавец Татаринов продолжал запираться. И все пункты обвинений против него, педантично занесенные в протокол товарищами из комиссии, рушились как карточный домик.

Ну, знал он о съезде боевой организации в Нижнем Новгороде, но ведь не он один знал, значит, не обязательно полагать, что именно он привлек к съезду внимание полиции… Ну, встречался с Новомейским и Рутенбергом перед их арестом, но не он же привел жандармов…

Не было настоящих улик, не было… И все равно в том, что Татаринов предал, Савин уже не сомневался.

Куда как проще для всех было бы, если бы Николай признался, подробно рассказал обо всем перед смертью и отправился бы в лучший мир налегке… Товарищам по партии он облегчил бы этим жизнь, а себе смерть. Но не умеют, не умеют в России умирать достойно. Непременно нужно валять какую-то жалкую комедию и все опошлить!


Савин решил заняться собственным частным расследованием дела Татаринова, все равно в Женеве заняться было особо нечем. А если ему, Борису Савину, удастся неопровержимо уличить эту сволочь Татаринова в предательстве, авторитет Савина поднимется на недосягаемую высоту. Вот тогда он сможет по-настоящему свысока поглядывать на всех товарищей и самым демократическим образом дать им понять, где их место и кто способен быть лидером.

Борис отправился в гостиницу, где жил Татаринов, чтобы вызвать его на откровенный разговор.


Николай сидел в своем номере, в кресле у холодного закопченного камина. Борис вошел в комнату без стука, не поздоровавшись, и уселся на стул так, чтобы видеть глаза Татаринова. Тот немедленно закрыл лицо руками. Что за дурацкая детская привычка — закрывать глаза ладонями в момент опасности? Что ни говори, а в поведении Татаринова так много неприятного!

Савин, пока шел в гостиницу, дорогой проигрывал в уме разные варианты возможного начала разговора. Но сейчас, глядя на раздавленного, убитого Николая, он решил выбрать самый мягкий и проникновенный вариант.

— Коля, — вкрадчиво начал Борис, — я давно тебя знаю, я всегда считал тебя своим другом. Я не могу поверить в твое предательство, что бы мне ни говорили…

Татаринов молчал.

— Николай, пойми — я, как член комиссии по расследованию, с радостью защищал бы тебя. Но ты так странно ведешь себя на наших допросах, путаешься, лжешь… Это недостойно. Ты просто мешаешь мне выступить с оправдательной речью. Пожалуйста, не лишай меня такой возможности, помоги мне. Ты только объясни нам все, что кажется сомнительным. Ведь твоя полная откровенность может дать этому делу благоприятный исход. Поверь, я очень хочу тебе помочь! Ведь мы друзья…

Татаринов продолжал молчать, не отрывая рук от лица. Плечи его вздрагивали. Савин понял, что Николай плачет. На секунду он почувствовал брезгливую жалость к Татаринову, но чувство это было противным и, к счастью, быстро прошло. Николай наконец заговорил:

— Борис, я тоже хорошо тебя знаю. Наверно, кто-нибудь из боевиков уже получил задание по моей ликвидации? Зачем же ты приходишь и изливаешься тут в дружеских чувствах? Помнишь, что сказано в Евангелии про поцелуй Иуды?

— Помню. Ты, как сын церковного протоиерея, конечно, лучше знаком со Священным писанием. Но позволь напомнить тебе, что говорилось в той же главе Евангелия о предательстве: «Но горе тому человеку, которым Сын Человеческий предается: лучше было бы этому человеку не родиться». Ты уверен, что не повинен в грехе предательства?

— Когда ты говоришь со мной, то хочешь, чтобы я чувствовал себя подлецом. Но когда я остаюсь один, я понимаю, что совесть моя чиста.

Больше Савин ничего от него не добился.


Не дожидаясь окончания партийного расследования, Татаринов уехал в Россию. Проездом он задержался в Берлине и отправил оттуда несколько писем членам партийной комиссии.

«Вы не можете представить, — писал он, — какой ужас — выставленные вами обвинения для человека, который кроме трех лет тюремного заключения (в три приема) и первых полутора лет ссылки остальные восемь лет своей революционной деятельности жил одной мучительной работой и эта работа была для него всем…»

— Сентиментальная ложь, — оценил письмо интеллигентный Гольц.

— Да брешет, потрох собачий, — более определенно высказался бывший матрос минно-машинного отделения мятежного броненосца «Потемкин» Афанасий, бежавший после восстания в Женеву через румынский порт Констанцу и прибившийся тут к эсерам. — Такую суку, провокатора этого, давить надо было сразу. А вы упустили гада, суслики… Теперь искать придется, чтобы прикончить!

Глава 4

Ноябрь 1906 г.

Наконец лег снег, сделавший Москву очень нарядной. Проезжая в извозчичьих санях по уже привычному маршруту от Пречистенских ворот мимо Храма Христа Спасителя по Волхонке в Кремль, Дмитрий любовался преобразившимся городом.

Все-таки в Москве было свое очарование, особенно сейчас, когда пушистые шапки свежего блестящего снега укрыли дома, церковные купола, ветви старых деревьев… Недаром среди коренных москвичей было так много горячих патриотов своего города.

Новые сослуживцы Дмитрия, чиновники окружного суда, полагали, что ему необыкновенно повезло с переводом в Первопрестольную (лучшего для молодого следователя просто и желать было нельзя), и совершенно не понимали тоски господина Колычева по Петербургу.

— Дмитрий Степанович, голубчик, да что там хорошего? Сыро, туманно, климат нездоровый, полгорода чахоткой болеет. Ну студентом вы там покрутились… Дело известное, сладкие студенческие годы, молодость ни лишений, ни неудобств не замечает. А теперь? Вы, батенька, остепенились, чин имеете, должность; карьера для ваших лет, голубчик, редкостная сделана, что есть, то есть. Скоро, глядишь, и жениться надумаете, а там и детки пойдут… Для деток в Москве не в пример лучше. Вы посмотрите на питерских детей — заморыши бледные на рахитичных ножках, а наши московские бутузы — просто кровь с молоком!

Колычев вежливо слушал добродушных чиновников и с тоской думал, что ничего этого — ни женитьбы, ни здоровых бутузов — еще долго не будет в его жизни… Все мечты остались в прошлом, а прошлое похоронено вместе с юной рыжеволосой женщиной на маленьком провинциальном кладбище.


В Москве шел снег и укутывал, укутывал город, пряча все некрасивое, грязное, старое…

«Мы, русские, наверное, так любим наши зимы потому, что снега делают жизнь красивее и чище. Причем без всякого труда с нашей стороны города сами собой становятся вдруг похожими на картинки с рождественских открыток», — размышлял Дмитрий, подъезжая к зданию судебных установлений.

— Где остановить прикажете, барин? — обернулся с облучка извозчик. — К подъезду судейскому нешто подать? Вы, ваша милость, смотрю, тоже никак из судейских будете? Я ваших господ туточки всегда высаживаю…

Поднявшись в свой кабинет, Дмитрий Степанович достал из небольшого несгораемого шкафа папку с делом об убийстве на Арбате, в гостинице Ечкина, прибывшего из Твери купца, а потом, подумав, положил на стол еще одну — с делом об убийстве неизвестного, тело которого найдено было накануне на Пречистенском бульваре.

Начинался новый день…


Вечером, пообедав, Дмитрий хотел было, как обычно, посидеть с газетой у теплой печки и пораньше лечь спать — завтра ему предстоял тяжелый допрос. Но вдруг, сам не понимая для чего, он пошел в прихожую и стал натягивать шубу. Волшебно преобразившаяся заснеженная Москва звала его к себе, словно обещая какое-то захватывающее приключение.

«Пойду пройдусь, — решил Дмитрий. — Нужно хотя бы гулять иногда, а то я уже превращаюсь в старого деда. Конечно, лучше всего было бы прогуляться до дома каких-нибудь хороших людей, которые были бы мне рады и с которыми приятно скоротать вечер. Но, пока я не обзавелся обширными знакомствами, можно просто посмотреть на московскую жизнь издали…»

Из окон уютных остоженских особнячков падали на снег квадраты золотисто-розового света. Казалось, что за этими освещенными окнами идет какая-то очень праздничная, уютная и веселая жизнь, особенно если смотреть с темной холодной улицы.

Откуда-то доносились приглушенные двойными рамами звуки рояля, где-то на стеклах играли отсветы пламени из зажженного камина, в некоторых окнах горели выставленные на подоконник свечи, как маленькие маячки для тех, кого ждали хозяева…

Дмитрия никто нигде не ждал, разве что слуга Василий, ворчавший небось дома на кухне, что вот носит барина нелегкая невесть где, а уже давно пора накинуть на двери крюк да, помолившись, отойти на покой.


Колычев бродил по переулкам, чувствуя себя среди этих отзвуков и отсветов чужой налаженной жизни особенно одиноким и бесприютным. В конце концов он вышел к темному корпусу мебельной фабрики Августа Тонета, на которой делали знаменитую гнутую «венскую» мебель. Фирма «Братья Тонет» с успехом торговала мебелью по всей России, а делали все эти «венские» стулья и диваны здесь, на небольшой фабричке в переулке за Остоженкой…

По позднему времени окрестности фабрики были совершенно безлюдны. Дмитрий брел в одиночестве, и только скрип снега под его ногами нарушал тишину…

— Господи, как я несчастлив, — сказал он сам себе. Неожиданно ему захотелось упасть в пушистый мягкий сугроб и крепко уснуть, так крепко, чтобы не заметить, как вместе с теплом уходит жизнь, и чтобы сверху падал на него снег, укрывая нежной пеленой…

«Тьфу, совсем я рехнулся, — очнувшись от этих тихих грез, подумал Колычев. — Надо же такое вообразить! Потом дворники откопают в сугробе тело неизвестного в фуражке судебного ведомства, власти возбудят следственное дело, кто-нибудь меня опознает, повезут на вскрытие. Буду лежать, распластанный как лягушка, на цинковом секционном столе… Гадость какая! А дознание, наверное, Аристарху Герасимовичу поручат, хоть участок мой, но меня-то уже не будет. То-то Аристарх от души в моих личных делах покопается с его любопытством…. Нет уж, такого удовольствия я ему не доставлю!»

Дмитрий свернул за угол. Кривой переулок, спускавшийся к церкви Ильи Обыденного, шел вниз довольно круто. Впереди под одиноким фонарем мелькнула фигурка женщины. После недавнего похолодания было скользко да еще мальчишки раскатали спуски до чистого льда, и бедная дама шла с трудом в высоких шнурованных ботинках на каблучках.

«Предложить ей руку? — подумал Колычев. — Еще, чего доброго, испугается, бедняжка, примет за наглого уличного приставалу…»

Но пока он предавался этим щепетильным размышлениям, женщина поскользнулась и с размаху упала на припорошенную снегом землю, причем было похоже — ударилась она довольно сильно. Ругая себя последними словами, Дмитрий поспешил к ней на выручку.

— Позвольте предложить вам руку, мадам! Вы не ушиблись? Вы можете идти? Хотите, я найду для вас извозчика?

— Благодарю вас, не стоит беспокойства! Все в порядке.

— Это, кажется, ваше…

Колычев поднял небольшой сверток, который дама выронила при падении. Но она почему-то не спешила взять его из протянутой руки Дмитрия. Застыв, женщина как-то странно, напряженно вглядывалась в лицо Колычева.

— Митя? Вы — Митя? Вот это встреча! Вы не узнаете меня? Я — Мария Веневская.

Дмитрию показалось, что женщина преображается у него на глазах. Осунувшееся, грустное лицо молодой дамы, одетой в немодное черное пальто, вдруг стало превращаться в милую озорную мордашку девочки, которую родные и друзья называли Мурой и которая казалась Мите самой красивой в мире…

Глава 5

Декабрь 1894 г.

Матушка ожидала в гости на Рождество свою старинную подругу Софью Андреевну Веневскую, жившую в собственном имении Венево в десяти верстах от их родового Колычева. С тех пор, как обе женщины овдовели, они очень сблизились и частенько наезжали друг к другу в гости. В этот раз Софья Андреевна вместе с детьми должна была приехать на все Святки.

Митя не любил детей тети Сони. Правда, со старшим сыном Веневской Владимиром они теперь встречались редко. Володя Веневский учился в Москве в кадетском корпусе, а Митя — в гимназии в ближнем уездном городке, где он и проживал теперь у дальних родственников.

Приехав на рождественские каникулы домой, он рассчитывал насладиться жизнью в отцовском имении, в родном старом доме, в собственной комнате, где до сих пор хранилась его детская лошадка-качалка с мочальной гривой и красной кожаной уздечкой и были расставлены по полкам оловянные солдатики в мундирах различных полков — преображенцы, семеновцы, измайловцы.

Хотелось побольше побыть с мамой (к стыду своему, Митя чувствовал, что очень соскучился по ней, хотя подобная слабость и не могла украсить настоящего мужчину). Кухарка, жалевшая Митю, надолго оторванного от родного гнезда, пользовалась случаем, чтобы его побаловать, и все время готовила для него что-нибудь вкусненькое — то сладкие пирожки с яблоками, то ватрушки. Кучер Андрей соорудил к приезду Мити замечательные салазки, на которых было так здорово съезжать с горки у оврага…

И вот теперь его спокойная, комфортная, домашняя жизнь, прелесть которой он только-только почувствовал, будет непоправимо нарушена — в Колычево привезут задаваку Володьку (он был почти на два года старше Мити, соответственно сильнее и охотно использовал в драках это преимущество да к тому же бесстыдно важничал из-за своей кадетской формы) и рыжую плаксу Муру, вредину и ябеду, с противными цыпками на руках.

Да еще и матушка, вместо того чтобы побыть с Митей, будет развлекать бестолковую тетю Соню, пахнущую духами, от которых хочется чихать. Какая тоска! В этом году с рождественскими праздниками явно не повезло.


Когда Митя услышал крики прислуги: «Приехали! Приехали! Господа Веневские приехали!» и увидел в окно, что у крыльца на занесенной снегом площадке остановилась тройка лошадей, впряженная в чей-то чужой возок, он недолго думая помчался по лестнице к себе в комнату и уткнулся в привезенную из города книгу про индейцев.

Вот пусть, пусть знают, что Митя не желает ни перед кем расшаркиваться! Да, это невежливо — не выйти к гостям, но ему все безразлично…

Матушка все же послала за ним горничную, и волей-неволей пришлось спуститься вниз.

В передней у большого старого зеркала в бронзовой раме стояла тоненькая девушка такой красоты, что у Мити перехватило дыхание…

Красавица сняла меховой капор и каким-то необыкновенно грациозным движением тряхнула головой. По ее плечам душистой волной рассыпались локоны глубокого медного цвета, отливавшие в свете лампы не то золотым, не то красным огнем…

— Митя, поздоровайся с Мурочкой! Ты что, не узнаешь нашу гостью? Вы ведь хорошо знакомы, — говорила тем временем матушка. Эти слова пробивались к Митиному сознанию откуда-то издалека, хотя матушка стояла рядом, положив руку ему на плечо… Он не мог понять, как же так получилось, что противная, шмыгающая носом, похожая на лягушку рыжая девчонка вдруг превратилась в настоящую сказочную принцессу. Ведь не виделись они всего месяцев семь… Как же Мура ухитрилась стать за это время красавицей и притом настоящей маленькой дамой?

— Мурочка так болела, так болела, всю осень, почитай, в постели провела, я уж и не чаяла, что она оправится, — гудела где-то за спиной Мити Софья Андреевна. — И на кого теперь похожа? Вытянулась, побледнела, похудела, кожа да кости… Прямо как стебелек стала, того и гляди ветром переломит. Не знаю уж, чем и кормить ее, чтобы хоть кровь в лице заиграла…

— Здравствуй, Митя. — Мура протянула ему руку с тоненькими длинными пальчиками и нежными розовыми ноготками. Никаких цыпок на руке не было…


Обычно печи топили только в нескольких комнатах левого крыла усадьбы, где были малая столовая и хозяйские спальни, а парадные покои стояли наглухо запертые, выстуженные и совсем нежилые. Но ради праздника матушка приказала протопить печи в большой гостиной, снять мешковину с мебели и люстр, протереть там пыль и прибраться. В большой гостиной, как и прежде, при жизни отца, была устроена елка.

Старшие сами наряжали ее втайне от детей, развешивали на ней игрушки, орехи, крымские яблоки, мандарины с продетыми под кожицу золотыми ниточками и хлопушки с сюрпризом.

— Мама думает, что мы маленькие, — усмехнувшись, сказал Митя Муре, от которой почти не отходил уже два дня.

— Вы, мальчики, такие странные, — ответила Мура, обернувшись и взглянув Мите в глаза, отчего у него сразу сладко защемило сердце. — Конечно, для твоей мамы мы маленькие. Но даже если бы мы были уже совсем-совсем взрослые, разве нам не нужна была бы елка? Разве без елки и без подарков бывает настоящий праздник? Кстати, Митя, ты не знаешь, какая-нибудь музыка завтра будет?

— Мама обычно сама играет на пианино.

— Если будут танцы, обещай, что будешь танцевать только со мной. Слышишь — обещай!

Митя покраснел.

— Ты знаешь, Мура, я, наверное, не очень умею…

— Плохо. Образованный человек должен уметь танцевать.

Мите всегда казалось, что образованный человек должен уметь что-то другое, но он не посмел спорить. Мура положила ему на плечо свою прекрасную нежную руку и продолжила:

— Ладно, это не страшно. Я сейчас тебя научу. Будем танцевать вальс. Он танцуется на три такта, и, пока нет музыки, можно считать про себя: «Раз-два-три, раз-два-три, раз-два-три!» Ногами надо делать вот такие движения, смотри, я тебе показываю! Когда ты будешь делать шаг вперед, я одновременно шаг назад. А руки давай сюда — вот так, одну и другую… Эх, ты, кавалер!

Митя чувствовал, что жаром наливаются не только его щеки, но даже и уши, а может быть, и затылок под волосами… Но все равно поддерживать в танце Муру и кружить ее на счет «раз-два-три» — это было волшебное ощущение.

— Так, теперь поворот, — командовала Мура. — Не наступай мне на ноги, медведь! Какой ты неловкий, Митя! Ну же, раз, два, три, это так просто…

Мама и тетя Соня заглянули в дверь комнаты.

— Господи, совсем взрослые! — вздохнула матушка. — И когда успели вырасти?


Вечером за чаем матушка и тетя Соня обсуждали свои дела. А Митя молча сидел над своим стаканом и украдкой рассматривал лицо Муры и ее блестевшие в лучах лампы волосы, перевязанные голубой лентой.

«Интересно, а если попросить у Муры эту ленту на память, она очень рассердится?» — думал Митя.

— Да уж, положение мое хуже губернаторского, — жаловалась между тем тетя Соня. — Ты же знаешь, дорогая, муж покойник мне ничего, кроме своих долгов, не оставил; имение его родовое заложено и перезаложено и скоро пойдет за долги. Уже и торги после Крещенья назначены. Так что я с детьми скоро по миру пойду милостыньку Христа ради просить…

— Соня, милая, это же ужас! Может быть, возьмешь у меня денег? У меня есть немного, — предлагала матушка.

— Немного меня не спасет, хотя за помощь спасибо. Буду на господа уповать. Что уж поделаешь, значит, судьба такая. За Володьку-то я спокойна — он скоро окончит кадетский корпус, потом юнкерское училище, получит офицерский чин, казенную квартиру, жалованье какое-никакое. Это не золотые горы, но все же кусок хлеба… А вот Мурочка… Через пару-тройку лет встанет вопрос о ее замужестве. А приданого нет. И не будет. Значит, хорошую партию девочке не сделать… И что — выходить бесприданницей за богатого старика или идти к кому в содержанки? Ее даже гувернанткой ни в одну семью не возьмут, образование-то у Муры домашнее, в благородный пансион и то послать не на что… Вот за кого у меня сердце болит — за Муру… Не о таком будущем я для нее мечтала…

Господи, о каких же глупостях рассуждает тетя Соня! Приданое, хорошая партия… Да Митя с радостью бы женился на Муре хоть сейчас. Но сейчас этого, наверное, нельзя — нужно хотя бы окончить гимназию. А потом Митя приедет к тете Соне и попросит руки ее дочери. И ни о каком приданом даже не заикнется, вот еще глупости — приданое…


Сочельник тянулся мучительно долго. Митя, Володя и Мура поочередно подскакивали к окнам, пытаясь рассмотреть сквозь морозные узоры — не взошла ли уже первая звезда. В дом к Колычевым прибывали гости — агроном с супругой, молодой холостой учитель из церковноприходской школы, священник отец Константин со своей дородной супругой и двумя застенчивыми конопатыми поповнами… Наконец матушка распахнула двери, ведущие в парадные покои.

Елка, стоявшая в гостиной, испускала запах хвои и невероятное сияние. Сотни колышащихся от сквозняка огоньков разноцветных свечек делали ее словно живой.

— Как красиво! — восторженно выдохнула Мура.

— С Рождеством, — тихо сказал Митя ей на ухо.

— И тебя с Рождеством! — звонко ответила Мура и, приподнявшись на цыпочки, поцеловала Митю в щеку.

Он немножко застеснялся — все-таки это все видели, но сама мысль о том, что Мура его поцеловала, наполняла Митино сердце восторгом.

Мама села за пианино и заиграла вальс Штрауса.

— И раз, два, три! — скомандовала Мура, положив Мите на плечо свои тонкие пальчики…

Глава 6

Ноябрь 1906 г.

— Мура? — Митя не мог поверить собственным глазам и задавал, как все растерявшиеся люди, совершенно дурацкие вопросы. — Неужели это вы? Вы живете в Москве?

— Я не живу в Москве. Я приехала сюда совсем недавно и пока остановилась в меблированных номерах на Арбате.

— Вы позволите проводить вас?

— Конечно, позволю. Митя, а с чего это вдруг мы заговорили на «вы»? Помнится, мы ведь были на «ты». Неужели с тех пор что-нибудь изменилось?


Мура жила в номерах «Столица» в длинном, изуродованном бесконечными перестройками здании за рестораном «Прага». Митя из вежливости еще раз предложил взять извозчика, Мура отказалась, и он не стал настаивать. С Остоженки до Арбатских ворот хороший извозчик долетел бы за пять минут, и пришлось бы проститься, так толком ни о чем и не поговорив. Не набиваться же в гости к Муре в такое позднее время… А так сразу расстаться с неожиданно нашедшейся Мурой было обидно — Митя ни разу не видел ее с того самого Рождества. Встретить в чужой Москве приятельницу детских лет вообще было удачей, а то, что встретилась именно Мура, казалось сказкой.

Они не спеша пошли по заснеженному Пречистенскому бульвару, наперебой задавая друг другу вопросы. Мура расстроилась, узнав, что Митина мама давно умерла, а имение стоит заброшенное, ветшает и разрушается помаленьку.

— Знаешь, Митя, я всегда вспоминала то Рождество, как сказку. Это был лучший праздник в моей жизни… Да, собственно говоря, никаких праздников в моей жизни больше и не было, тот был последним. В ту зиму, в конце января, продали за долги наше имение (Венево, помнишь его?), мы с мамой остались без крыши над головой. Нас Христа ради приютили дальние родственники, но чужой хлеб очень горек, Митя. Пока мама была жива, я как-то терпела их капризы и попреки. Но когда она умерла, я заявила, что не желаю больше быть приживалкой, и ушла. Ушла в никуда, в белый свет на милость божию. Перебивалась случайными заработками, чуть ли не голодала… Впрочем, не нужно сейчас об этом. В моей жизни все так безрадостно, я давно уже не живу, а выживаю, и рассказывать мне не о чем. Я так рада тебя видеть, что просто не хочу осквернять этот вечер своим нытьем. Давай говорить о тебе. Ты стал таким красавцем. Женат? Нет? Даже странно, куда же смотрят невесты?.. Ты служишь? Я вижу, у тебя фуражка форменная. Судебное ведомство? Внушает уважение…


Пречистенский бульвар кончился быстро, и перешли Арбатскую площадь. Ресторан «Прага», а с ним и меблированные номера «Столица» неотвратимо надвигались, и вот-вот нужно будет сказать Муре: «До свидания. Очень рад был тебя видеть. Всего тебе доброго!»

Чтобы оттянуть момент расставания, Дмитрий остановился у ресторана и стал рассказывать Муре об этом модном заведении:

— Знаешь, это очень респектабельное место. В этом году ресторан полностью перестроили. Хозяин «Праги» господин Тарарыкин — человек оборотистый, пригласил великолепного архитектора. Может быть, ты слышала о таком — Лев Кекушев? Запомни это имя, он себя еще покажет. Сейчас его неуважительно называют модернистом, но со временем его творения наверняка будут признаны памятниками нашей эпохи. Может быть, зайдем в ресторан? Посмотришь интерьер, закажем ужин в кабинет и еще поговорим обо всем… Я так рад нашей встрече, ей-богу, мне совсем не хочется сейчас прощаться с тобой.

— Митя, милый, я не так одета, чтобы идти в модный ресторан. Да и не привыкла я к подобным местам. Может быть, я могу пригласить тебя зайти ко мне? Закажем в номер самовар, погреемся и поболтаем. Мне тоже не хочется прощаться…

— Я бы с радостью, но, право, не знаю, удобно ли? Время уже позднее.

— Любишь ты щепетильность разводить! Будь проще, Митя, все же мы старые друзья. Номера «Столица» из разряда таких мест, где удобно все, что угодно. Не стесняйся, пойдем…

«Столица» не относилась к числу роскошных московских гостиниц, публика здесь жила небогатая, а номер Муры был к тому же из самых дешевых и поражал крайним аскетизмом обстановки. Кровать с металлическими спинками, украшенными никелированными шишечками, грубый стол, два венских стула, облезлый умывальник в углу… Обычный набор предметов недорогой меблирашки. Однако Мура и в этой убогой обстановке выглядела на редкость изящно.

Помогая Муре снять пальто, Митя своим профессиональным взглядом судебного следователя, цепким к мелочам, заметил на ее платье аккуратные штопки, и его сердце прямо-таки защемило от жалости и нежности. Но и в старом платье Мура была той прежней принцессой, которой хотелось служить…

Проговорили они почти до утра. Мура рассказала, что приехала в Москву искать своего брата Володю, бывшего офицера, теперь карточного шулера, скрывавшегося, по слухам, где-то в Москве под чужим именем.

— Понимаешь, он ведь совсем не негодяй, он добрый, хоть и легкомысленный, и просто запутался… Ты помнишь его, Митя? Ну пусть мальчиком, но помнишь? Так согласись, такой человек, как Володя, не может стать преступником! Мне кажется, если бы я нашла его, мы с ним смогли бы помочь друг другу. У меня ведь никого больше на свете нет, ни одной родной души. А Володька какой-никакой, а все-таки брат. Вместе нам было бы легче…

Дмитрий тоже много рассказал о себе. Так много, как давно не рассказывал никому и не думал, что когда-нибудь сможет настолько открыться. Мура удивительно умела слушать, молча глядя на собеседника грустными, умными, прекрасными глазами, и хотелось говорить и говорить, только бы в ответ лучился Мурин взгляд…


Выходя наутро из номера Муры, Колычев столкнулся с коридорным. Тот, усмехнувшись, нагло взглянул на гостя, ожидая чаевых. Что, собственно, можно подумать о мужчине, вошедшем в номер одинокой женщины в десять вечера и покинувшем его в семь утра? Гостиничная обслуга могла прийти только к совершенно недвусмысленному заключению, а с таких гостей, покидающих номера дамочек под утро, положено получать двугривенные…


Дома Колычев застал плачущую Дусю и встревоженного Василия.

— Дмитрий Степанович! Да что же это делается? Ушли давеча не сказавшись и не вернулись ночевать! Мы уж с Дусей не знаем, что и делать. Я хотел в полицейский участок бежать, заявлять приставу о вашей пропаже. Ушел, дескать, барин гулять и домой не возвернулся… Мало ли лихих людей-то в Москве? Думаю, вдруг мне, не приведи господь, ваше тело в покойницкой предъявят?

— Типун тебе на язык, Василий. Я просто встретил старого друга…

Дмитрий сам удивился, почему он вдруг рассказывает слугам о Муре, называя ее в мужском роде. Вот еще странности!

— Ладно, приготовь мне умыться и разбери постель. Я часа полтора посплю, прежде чем ехать в суд. Всю ночь не спал…

— Конечно, вам гулянки, а нам одно беспокойство. Я тоже, может, всю ночь через ваше отсутствие не спал, ужасти всякие мерещились…

— Избаловал я тебя, Василий. Прямо хоть от места отказывай.

— Отказывайте, воля ваша! Только кто еще за вами так следить, как за дитем малым, будет? Пока вы холостяк, так никому, кроме меня, ваша жизнь не интересная… Когда разбудить-то прикажете?

Глава 7

Декабрь 1905 г.

Прошел уже месяц, как Борис Савин вернулся в Петербург, отважившись на это после объявленной в знаменитом октябрьском манифесте амнистии политическим преступникам.

Правда, амнистия могла коснуться Савина только отчасти, и он предпочел не рисковать и жить по чужому паспорту под именем Леона Роде. Поселился Савин-Роде в меблирашках на Лиговке и ежедневно ходил оттуда в редакцию «Сына Отечества» на Среднюю Подъяческую, где заседало некое подобие закрытого клуба революционных борцов.

Боевая организация эсеров была временно распущена, но Азес настоял на учреждении особого немногочисленного боевого комитета, в который вошел костяк боевиков. Разговоры о скором вооруженном восстании витали в воздухе, и боевой комитет возложил на себя его техническую подготовку.

Савин внутренне не разделял надежд на успех революционного восстания в Москве и Петербурге. Он считал, что единственно возможный путь для революции — продолжение индивидуального террора. Но отказаться от участия в работе комитета не смог.

— У тебя есть боевой опыт, такие люди нам нужны, — говорил ему Азес. — Ты не вправе отказываться, ты же партийный человек.

Возразить Савин не мог и подчинился партийной дисциплине.


Вскоре в Петербург стали доходить слухи о восстании в Москве. Оптимисты говорили, что на московских баррикадах дерутся сотни тысяч человек, что практически уже весь город в руках восставших, пессимисты — что в восстании участвуют всего несколько сотен человек и что они удерживают только район Пресни, да и там их позиции простреливаются правительственной артиллерией…

Представители различных революционных партий и течений собирались на тайные конференции, диспуты, съезды и горячо обсуждали один вопрос — что же в конце концов делать? Нужно ли строить баррикады в Петербурге и брать в руки оружие или продолжать жить по-прежнему?

У Савина положение было сложное. С одной стороны, тщательно взлелеянный им собственный образ беззаветного героя и несгибаемого борца требовал подвигов на баррикадах, с другой стороны — это было так опасно, тяжело и неприятно.

Зимой, под ледяным ветром, под колючим снегом проводить ночи у баррикады, построенной из содержимого ближайших свалок, не спать, кое-как питаться какими-нибудь сухарями без горячего, даже без чая, и перестреливаться с военными, которые лучше умеют стрелять и не обязаны экономить патроны…

В Петербург были стянуты верные правительству войска, не считая постоянно расквартированных в городе элитных частей… Нет никакого сомнения, гвардия зальет кровью всякую попытку вооруженного восстания в Петербурге. И что — вот так по-идиотски погибнуть на улице?

То ли дело привычные формы борьбы! Комфортная, сытая жизнь, полная при том захватывающих приключений и увлекательной, хотя и опасной игры в казаки-разбойники с политической полицией, ставкой в которой — жизни намеченных к теракту объектов. Переиграть полицию, азартно убрать у них под носом намеченную жертву, и — в Швейцарию, отдыхать на курорте, наслаждаясь заслуженной славой… А то и в Париж, встряхнуться, походить по кабаре и ночным кабачкам… Савин уже привык к такой жизни, и хотелось ему именно этого.


Борис Савин, назначенный партией эсеров руководить подготовкой вооруженного восстания в Петербурге, сделал все от него зависящее, чтобы это восстание так и не началось…


— Ну что, — говорил Азес, встретившись с Савиным на конспиративной квартире, — ты полагаешь, что восстание в столице невозможно?

— Невозможно! Посмотри наконец правде в глаза. Невозможно! Оружия у нас мало, рабочие отряды плохо вооружены. В армии, включая и морские части, всего шестьдесят человек сочувствующих офицеров. Повторяю: всего шестьдесят (да и то цифра наверняка преувеличена, и доверять этим офицерам нельзя). Солдаты недостаточно распропагандированы и не захотят перейти на сторону восставших (а я ведь постоянно указывал на слабость нашей пропаганды — и что?). Да еще ко всем бедам — провал динамитных мастерских…

— Провал мастерских? Что ты имеешь в виду?

— А тебе не сообщили? Были облавы в подпольных динамитных мастерских. Помнишь, одну я устроил в Саперном переулке, а вторую в Свечном? Все, кто там работал, арестованы… Полагаю, опять действия провокатора… Иногда мне кажется, что наша партия просто-таки нашпигована агентами охранки…

— Вот-вот! И мы, между прочим, так и не свели счеты даже с теми, кого смогли разоблачить. А ведь их смерть была бы уроком для слабых душ в партии.

— Ты о Татаринове?

— О Татаринове. И об этом попике, Гапоне. Сволочь, заварил кашу, а потом выдал всех, кого только мог. Ну, ликвидацию Гапона взял на себя Рутенберг, он справится. А уж Николай Татаринов — прости, Боря, — на твоей совести. Это вы тогда развели всю эту интеллигентщину — комиссии, расследования, задушевные разговоры… А не признаться ли тебе, голубчик Татаринов, в том, что ты сотрудничаешь с полицией? А не облегчить ли душу перед своими товарищами? И что в результате? До сих пор Татаринов жив, здоров и наслаждается свободой! Кстати, те из наших, кто вышел из тюрем после октябрьского манифеста, говорят, что в ходе следствия человек, похожий на Татаринова, участвовал по заданию полиции в их опознании.

— Так все же Татаринов или некто, похожий на Татаринова?

— Какая теперь разница — Татаринов там был или некто похожий? Мы не можем рисковать и ставить на карту наше дело! Для Татаринова теперь нет места на этом свете. И помни, эта ликвидация — на твоей совести!

К концу декабря, когда стало ясно, что восстание в Москве провалилось, видные социалисты-революционеры от греха подальше перебрались из Петербурга в Финляндию.

Там, на Иматре, в уютной гостинице «Turisten» был намечен общепартийный съезд. Гостиница принадлежала члену финской партии Активного Сопротивления Уно Сирениусу, и эсеры могли не только спокойно проводить заседания съезда, но и весело встретить Новый год, не опасаясь за свою безопасность. Все-таки финские товарищи поддерживали эсеров как никто. В любое время приютят, окажут любую помощь…


Дебатов и прений на съезде было много. Долго и скучно обсуждались вопросы отношения к Первой Государственной Думе (решили-таки бойкотировать!), вопросы продолжения террора (постановили продолжить террористическую работу, подчинив ее агитационным задачам…). Одна из резолюций съезда гласила:

«…Съезд рекомендует всем учреждениям партии быть к весне в боевой готовности и заранее составить план практических мероприятий вроде взрывов железных дорог и мостов, порчи телеграфа… наметить административных лиц, устранение которых может внести дезорганизацию…» и так далее, далее, далее…

Резолюция была принята без прений. Для начала были намечены следующие неотложные дела — подготовка покушений на московского генерал-губернатора вице-адмирала Дубасова и министра внутренних дел Дурново, а также убийство заподозренного в провокациях и предательстве Николая Татаринова.

Савин почувствовал в крови приятное волнение от предчувствия новых захватывающих приключений. Одна только охота на министра внутренних дел чего стоила!

— Ну, Боря, слишком уж много дел ты себе запланировал, — шутили над Савиным друзья. — Прямо хоть разорвись. Фигаро здесь, Фигаро там…

— Но вы ведь мне поможете? — застенчиво улыбался Савин (настоящий лидер должен быть скромным). — Три такие акции готовить одновременно — шутка ли?

Глава 8

Ноябрь 1906 г.

Дмитрий с утра пребывал в приподнятом настроении. Даже дела, ожидавшие его в окружном суде, казались теперь не такими унылыми. Какое счастье, что он встретил в Москве Муру! Встретил вот так, совсем случайно, в заснеженном кривом переулке человека, которого ему всегда не хватало. Нет, что ни говорите, это судьба!

По-мальчишески удрав со службы так рано, как только оказалось возможным, Дмитрий взял извозчика, промчался по Арбату к Смоленской-Сенной, остановился у магазина колониальных товаров Выгодчикова, вбежал в сверкающие двери, попросил у приказчика ананас, винограду, апельсинов, восточных сладостей, шоколадных конфет, фиников, бутылку мадеры, потом вернулся к номерам «Столица».

И только поднимаясь к номеру Муры, нагруженный свертками, Колычев вдруг задумался: а дома ли Мура? Ведь о встрече они не договорились. Да и удобно ли приходить незваным, второй вечер подряд сидеть в ее номере, отвлекая от дел? Ведь у Муры своя жизнь, мало ли чем она собиралась заняться?

Но Мура была дома и, увидев Колычева, засветилась такой радостью, что он забыл про свои сомнения… Нет, это настоящее счастье, что они столкнулись в том переулке и теперь Дмитрию есть к кому пойти в гости…

— Митенька, боже мой, ты с ума сошел! Зачем ты принес столько всего? Я и не привыкла к такой роскоши…

— Да разве это роскошь — кулек апельсинов? Просто прихватил кое-что к столу… Давай закажем самовар?

— Давай. Ты с улицы и, наверное, замерз? Дай шинель, я повешу. Сейчас скажу коридорному, чтобы принес самовар, и будем с тобой пить чай. Господи, здешняя прислуга подумает, что я пустилась в загул — каждый вечер гости…

— Я помешал тебе? — Колычев снова почувствовал неловкость.

— Да что ты, Митенька, милый! Если бы ты знал, как я рада тебя видеть! Мне было невыносимо одиноко в Москве, пока ты тут не нашелся.


От окна сильно дуло. Рамы, хоть и двойные, но плохо пригнанные, совершенно не спасали от сквозняка. Мура куталась в серый шерстяной платок и с наслаждением объедала ягодки с виноградной грозди. Она была похожа на воробышка.

— Какой вкусный виноград, Митя! Я давно не ела ничего подобного.

— А где ты вообще питаешься?

— Здесь на Арбате есть дешевая вегетарианская столовая. Мне подходит. По крайней мере там я могу потратить не больше тридцати копеек в день. А иногда просто беру в булочной кусок ситного и пью в номере чай. Много ли мне нужно? Для меня еда не проблема…

Дмитрий почувствовал, как у него внутри все сжимается от жалости. Мура, такая красивая, такая изящная, вполне могла бы превратиться в роковую светскую львицу, избалованную, капризную, увешанную бриллиантами, разбивающую мужские сердца, пускающую по ветру состояния…

И вот — старенькое штопаное платье, убогий дешевый номер в третьеразрядной меблирашке, питание в вегетарианской столовой на тридцать копеек в день (пустые щи и морковная бабка на постном масле…).

И при этом никаких обид на судьбу, ни озлобления, ни жалостливых разговоров! Как бы помочь Муре, чтобы ее не обидеть?

— Давай сходим куда-нибудь в ресторан поужинать, — осторожно предложил Митя.

— Да что тебе дались эти рестораны? Я в них не бываю. Мне и надеть-то туда нечего. Извини, я сама не обращаю внимания на такую ерунду, но если нарядные дамы начинают нагло лорнировать мои штопки, волей-неволей почувствуешь себя неловко…

— Знаешь что, поехали в дамские магазины! Купим тебе новое пальто и каких-нибудь платьев…

Мура неожиданно сжалась, как ежик, выставив колючки.

— Что, решил милостыньку нищенке подать? — холодно спросила она. — Не трудись, не строй из себя благодетеля. Я за спасение твоей души молиться не буду.

— Ну что ты сердишься? В конце концов, друзья мы или нет? По-моему, в дружеских услугах нет ничего особенного. Ну представь, если бы я потерял службу, обеднел, ходил бы в старом пальто, а у тебя как раз были бы свободные деньги. Неужели ты мне не помогла бы?

— Допустим, помогла бы. Но только у меня никаких свободных денег нет и не предвидится.

— А у меня как раз есть немного… И почему это, позволь спросить, ты не желаешь за меня молиться? Не по-христиански это, барышня! «Офелия, о нимфа, помяни меня в своих молитвах…» Все, дискуссию считаю закрытой! Одевайся, Мурочка, поехали на Кузнецкий, говорят, там лучшие магазины дамской одежды. Может быть, еще успеем до закрытия сделать покупки.


На Кузнецком Колычев выбрал для Муры изящную беличью шубку (мех недорогой, но зимой греть будет, а к лицу Муре шубка очень шла), серую зимнюю шляпку, теплые ботики на каблучках, кожаные перчатки и два платья. Одно — строгое, темное, украшенное благородным кружевом, а второе — в мелкую клетку. Клетчатое платье необыкновенно молодило Муру, придавало ее облику что-то трогательно девическое. В этом платьице Мура была похожа не то на юную курсистку, не то на начинающую консерваторку.

Митя попросил приказчика упаковать вещи, в которых она пришла в магазин, вместе с новым темным платьем и отправить в номера «Столица» для госпожи Веневской, а Мура, наряженная в обновки с ног до головы, вынуждена была все же поехать с ним в ресторан.

Надо признать, она удивительно изящно умела носить вещи и даже в этих скромных нарядах казалась настоящей королевой.

Провожая Муру домой, Дмитрий осторожно спросил:

— Тебе нравятся номера, в которых ты остановилась?

— Да чему там особо нравиться? Откровенно говоря, дыра дырой.

— Может быть, есть смысл переехать куда-нибудь, где будет покомфортнее? Или снять комнату у хорошей хозяйки?

— Да нет, Митенька, я останусь здесь. Во-первых, в «Столице» дешево, а во-вторых, меня согревает мысль, что даже те жалкие гроши, которые я плачу за комнату на Арбате, все-таки пойдут на благое дело.

— Что ты имеешь в виду?

— А разве ты не знаешь историю этих номеров? Сразу видно, как ты далек от либеральной общественности. Меблированные номера «Столица» принадлежали одному поляку, отставному генералу Шанявскому. Он потомственный шляхтич, но пошел служить в армию (среди польской шляхты это не в моде) и сделал головокружительную карьеру. Однако в тридцать восемь лет, в чине генерал-майора Шанявский вышел в отставку, отправился в Сибирь и сказочно разбогател на золотых приисках. Тогда генерал-золотопромышленник переехал в Москву, приобрел тут много доходной недвижимости, а потом решил, не в пример другим миллионерам, потратить свое состояние на развитие образования в России. Он придумал устроить на собственные средства народный университет, куда смог бы поступить каждый желающий, без всяких ограничений — ты же знаешь, какие в нашей стране строгие цензы для получения университетского образования, как трудно бывает инородцам, иноверцам, не говорю уж о том, что женщине, желающей учиться, приходится уезжать за границу. Шанявский несколько лет бился с властями за право реализовать свою мечту и год назад умер, так и не успев построить народный университет. Но крупные средства и московские дома он завещал городской думе с условием, что его дело будет продолжено. Здание, в котором находятся номера «Столица», и все прилегающие к нему постройки в глубине квартала, чуть ли не двадцать с лишним строений, — наследство генерала Шанявского, и теперь его душеприказчики бьются с властями вместо покойного генерала за право дать кому-то независимое образование. Я надеюсь, что они победят и те несколько рублей, что я оставлю в кассе номеров «Столица», пойдут на благое дело.

— Какая ты идеалистка!

— А разве в этом есть что-то скверное?

Глава 9

Февраль 1906 г.

— Азес, у меня есть новости. Вчера Опанас вернулся в Гельсингфорс.

Придя на квартиру к Азесу, Савин не мог сдержать нетерпения и начал рассказывать о новостях сразу в прихожей, не успев даже снять пальто.

Итак, Татаринов, который скрылся после скандала (и то сказать, глупо было надеяться, что он станет теперь сообщать центральному комитету о месте своего проживания!), был наконец найден. По следу Татаринова пустили Андрея Манасеенко (партийная кличка Опанас), человека в подобных делах опытного. Опанас, как хорошая борзая, след взял.

В успехе Манасеенко Борис нисколько не сомневался. Они были хорошо знакомы — сначала по группе «Рабочее знамя», потом по вологодской ссылке.

Из Андрея, бывшего студента Горного института и весьма состоятельного человека, как ни странно, получился талантливый боевик. Недаром он соперничал с Каляевым за право привести в исполнение приговор московскому генерал-губернатору, великому князю Сергею Александровичу.

Опанас и Янек (кличка Каляева) под видом извозчиков отслеживали передвижения великого князя по Москве, выбирая подходящий момент для убийства и страхуя друг друга. Только в самую последнюю минуту перед покушением Каляев решился пойти на дело один, без дублера, а Манасеенко увез в извозчичьих санях Савина и Дору Бриллиант подальше от Кремля, где прогремел взрыв.

У Манасеенко была к Татаринову особая ненависть — в марте прошлого года, в дни пресловутого Мукдена русской революции, когда полиции удалось арестовать слишком многих, попал в этот невод и Опанас. Он пребывал в уверенности, что без провокатора такой массовый провал не был бы возможен.

Октябрьская амнистия позволила Манасеенко, как, впрочем, и другим арестованным эсерам, выйти на свободу. Андрей вернулся с желанием мстить и постоянно сыпал невнятные угрозы, обещая, что кое-кому придется за все заплатить.

Когда Савин рассказал ему о подозрениях против Татаринова и о расследовании, предпринятом партийной комиссией, Манасеенко задал только один вопрос: «Скажи, ты лично убежден, что Николай — провокатор?»

Савин стал говорить, что в этом не остается никаких сомнений, что не только следственная комиссия, но и многие товарищи самостоятельно пришли к выводу, что в партии действует провокатор и этот провокатор скорее всего Татаринов, фактов против Николая много…

Манасеенко перебил его и жестко отрезал: «Значит, его нужно убить!»


— Ну, так какие же у тебя новости? — лениво поинтересовался Азес.

— Татаринова нашли в Варшаве. Ты представляешь, Опанас искал его почти месяц и все безрезультатно. Обшарил Петербург, Киев, а Татаринов преспокойно живет себе в Варшаве, в доме своего отца.

— Остолопы. С Варшавы нужно было начинать! Любите вы идти трудным путем.

— Но никому не могло прийти в голову, что Николай вот так просто поселился у своего папаши. Манасеенко прочесывал те места, где Татаринов мог бы скрываться…

— Ладно, оставь. Нашли — и хорошо. Андрей вернулся в Гельсингфорс, говоришь? Поезжайте-ка с ним обратно в Варшаву и уберите наконец этого слизняка Татаринова. Сколько можно тянуть? Разоблаченный провокатор наслаждается жизнью под крылом папаши и мамаши. Мы бездействуем. Авторитет нашей организации падает…

— Да, все это верно. Но мы решили поставить дело так, чтобы ты не принимал в нем никакого участия. Ты знаешь, Татаринов пытался обвинить в предательстве тебя… Он осмелился утверждать, что провокации — дело твоих рук. Центральный комитет и все члены боевой организации считают это ни на чем не основанной клеветой. И мы решили по возможности избавить тебя от тяжелых забот по убийству оклеветавшего тебя провокатора…

Азес выдержал долгую паузу.

— Борис, ты, кажется, не все правильно понял. Я и не собирался брать на себя подобные заботы. Ты сам знаешь, что это не совсем этично. Все заботы о Татаринове поручаются тебе. И я повторяю: возьми Андрея и, если нужно, еще несколько человек, поезжайте в Варшаву и решите вопрос с Татариновым. Все. Разговор об этом закончен.

В Варшаву Савин решил ехать вместе с Манасеенко и молодой террористкой по кличке Долли, проживавшей в настоящее время по паспорту полтавской мещанки Дарьи Шестаковой. Савин давно знал Долли, он сам когда-то привлек ее к работе в боевой организации.

Долли была потомственной дворянкой из родовитой, но обедневшей семьи, дочерью офицера. У нее не осталось в живых никого из близких родственников, и это было хорошо — она могла смело рисковать собой без оглядки на рыдающих родителей или малолетних детей.

Впрочем, даже одно только присутствие красивой, изящной женщины в месте проведения операции здорово помогало — во-первых, отвлекало внимание посторонних, делало компанию боевиков не такой подозрительной, а во-вторых, просто поднимало всем дух.

У нее была слабость к дорогим тряпкам, шелкам, бархату, модным шляпам, но товарищи по партии легко прощали ей это невинное пристрастие — во всем остальном Долли была совершенно стальной женщиной.

Когда Савин спросил Долли, согласна ли она принять участие в убийстве провокатора, она чуть-чуть повернула к нему свою красиво причесанную головку, — в луче лампы сверкнули бриллианты в сережке, — помолчала, улыбнулась и многозначительно произнесла:

— Я всегда в распоряжении боевой организации.

Но двоих товарищей для выполнения задуманного Савину показалось мало. Он вызвал для участия в операции по ликвидации Татаринова еще трех боевиков из размещенного в Финляндии резерва. Чем больше убийц будет охотиться на Николая, тем больше вероятность успеха и тем меньше доля личной ответственности каждого.


План Савина был простым — в Варшаве Манасеенко и Долли под видом супружеской пары наймут квартиру в каком-нибудь уединенном месте. Савин в качестве старого друга придет в дом Татаринова и пригласит его в эту квартиру. Там будут ждать трое боевиков, вооруженных «браунингами» и финскими ножами.

Долли, по плану Савина, не должна была принимать участия непосредственно в убийстве. Как только все будет готово к встрече Татаринова, Долли и Опанас отправятся на вокзал и первым же поездом покинут Варшаву.

В этом деле их роль была вспомогательной — главная партия отводилась Долли в предстоящем убийстве Дурново. В случае какой-нибудь неудачи в Варшаве полиция могла схватить всех причастных к убийству Татаринова и глупо было бы рисковать всей компанией. Пусть Долли вовремя исчезнет из Варшавы…

В крайности, если за решеткой и окажется кто-нибудь из боевиков резерва, это не так страшно… Савин полагал, что сам-то он в любом случае сумеет как-нибудь вывернуться… А помощь Долли и Манасеенко ему еще пригодится.


Итак, ближе к концу февраля Манасеенко с Долли выехали в Варшаву, чтобы заняться подготовкой убийства Татаринова. Туда же должны были подтянуться и ребята из резерва. Савин договорился с каждым в отдельности о связи, местах встреч, явках и о том, кто куда скроется после убийства, — это тоже нужно было решить заранее, чтобы потом не упустить чего-нибудь в суматохе.

Сам Савин отправился в Москву — может быть, пока в Варшаве все подготовят, он успеет решить вопрос с московским генерал-губернатором. Было бы очень удобно — шлепнуть в Москве Дубасова и сразу же укрыться в Варшаве, где заодно и Татаринова ликвидировать. Слишком уж много дел накопилось, чтобы каждому уделять чрезмерное внимание…

Глава 10

Декабрь 1906 г.

Поздно вечером вернувшись из театра, куда он возил Муру, Дмитрий пил у себя дома чай. Заспанный Василий, втаскивая на стол самовар, позволил себе поворчать на тему, что хорошие господа по ночам спят, а не чаи гоняют. Такие высказывания показались Дмитрию непростительным нахальством, но он был слишком благодушно настроен, чтобы воспитывать слугу. Он просто махнул рукой и с миром отпустил Ваську спать. В конце концов, налить себе стакан чаю Дмитрий способен самостоятельно.

Приятно было пить темную ароматную жидкость и представлять себе, что делает в этот момент Мура, которую он проводил в ее номера.

Может быть, она тоже заказала у коридорного самовар и пьет чай из своей грубой чашки с розовым цветком… А может быть, поленилась возиться с чаем и собирается ложиться спать. Сидит сейчас перед мутным гостиничным зеркалом, расчесывает свои прекрасные волосы и… И думает о Дмитрии, почему бы и нет? Сегодня в театре она была такой красивой, такой восторженной, ее глаза так ярко блестели…

Дмитрий засиделся у стола, хотя стакан с чаем, наполовину недопитый, уже остыл, да и вообще пора было идти спать. Но это так скучно — уснуть, проснуться, увидеть утренний свет за окном и снова окунуться в будничную прозаическую суету. Окружной суд, следственные дела, допросы…

Утром нужно допрашивать прислугу из гостиницы Ечкина, проходящую по делу об убийстве купца Шершнева. Колычев был уверен, что там не обошлось без помощи коридорного, но прислуга наверняка успела сговориться, сейчас начнут крутить и притворяться дурачками, чтобы выгородить своего… Ну зачем приближать такое скучное, неприятное утро? Лучше продлить волшебный вечер, снова и снова воображая себя в театральной ложе и рядом — Муру, с восторгом глядящую на сцену…


Задумавшись, Колычев не сразу услышал, что у входной двери дребезжит колокольчик. Васька с Дусей наверняка видели уже третий сон, их долго не добудишься. Придется идти открывать самому.

На крыльце в тусклом свете газового фонаря стояла заплаканная Мура.

— Прости, Митя. Можно мне войти?

— Да, конечно же! Что случилось?

Но Мура, переступив порог дома, разрыдалась так горько, что просто не в силах была говорить. Колычев отвел ее в комнату, усадил, дал ей платок и стакан воды. И Мура, напившись и вытерев нос, наконец произнесла:

— Митя, меня выгнали из номеров!

— Как это — выгнали? Что ты говоришь?

Мура рассказала, что проживавший в соседнем номере отставной штабс-капитан давно положил на нее глаз и неоднократно позволял себе разные домогательства, а сегодня вечером, когда Мура вернулась из театра, он, вдребезги пьяный, ворвался к ней в комнату и попытался изнасиловать.

Муре пришлось отбиваться, но силы были неравные, и она вынуждена была ударить офицера по голове стеклянным графином, разлетевшимся на штабс-капитанской макушке вдребезги.

— Господи, ты, надеюсь, не убила его?

— Нет, всего лишь оглушила. Но на шум сбежались люди — соседи, прислуга, вызвали управляющего. Мне заявили, что в скандалах и пьяных драках они не нуждаются.

— Но ведь ясно же было, что не ты напала в пьяном виде на штабс-капитана, а он на тебя!

— Нет, не ясно! Мы с тобой выпили в театре по паре бокалов шампанского, и из-за этого мне заявили, что я тоже пьяна. И вообще, вожу в номер мужчин (то есть тебя — припомнили тот случай, когда мы с тобой заболтались до рассвета, помнишь?). Управляющий сказал, что не желает разбираться с этой дракой — кто прав, кто виноват — и требует, чтобы я немедленно покинула номера. В противном случае они вызовут околоточного и отправят меня за драку в участок… Боже! Это все так отвратительно, такая грязь! Прости, что я ворвалась в твой дом, Митенька, но куда мне пойти ночью? У меня в Москве ни родни, ни друзей, зима на дворе… Пожалуйста, приюти меня сегодня. Я не стесню тебя, я могу на стуле посидеть здесь до утра. А утром найду какую-нибудь комнату…

— Мура, ну о чем ты говоришь? Дом у меня большой, места сколько угодно. Сейчас я тебя устрою в спальне, а сам перейду в кабинет. Диван в кабинете очень удобный, я прекрасно там высплюсь. Успокойся, дорогая, успокойся, все хорошо. Ты просто перенервничала. Давай шубку, шляпу, садись удобнее. Вот, выпей чаю, самовар еще не остыл. Завтра пошлем Ваську на Арбат в «Столицу» за твоими вещами. Я, наверное, тоже съезжу туда. Объяснюсь с этим управляющим, а заодно и с подонком штабс-капитаном. Следовало бы возбудить против него уголовное дело… Или на дуэль его вызвать прикажешь?

— Митя, не сходи с ума! Во-первых, век дуэлей прошел, не воображай себя Лермонтовым, он, позволь тебе напомнить, плохо кончил. Во-вторых, штабс-капитана ты уже не найдешь в номерах, его тоже выставили вон… И к управляющему не езди, пожалуйста! Я не хочу, чтобы еще и ты вмешался в этот безобразный скандал. Пойми, для меня это все слишком унизительно. Прошу тебя, не вмешивайся, не влезай в эту грязь… Мне будет только тяжелее.


Успокоив Муру, Колычев уложил ее спать, а сам, прихватив подушку и плед, устроился на диване в кабинете. Лежа в темноте, он думал, как все-таки трудно жить одинокой, не имеющей ни денег, ни покровителей молодой женщине. Каждый хам считает себя вправе оскорбить ее, унизить, поиздеваться. Как тяжело живется Муре! И все же она ухитряется сохранить достоинство…

Раз уж господь свел Дмитрия с Мурой, значит, нужно исполнить свой долг по отношению к слабому и обездоленному существу. Тем более что это существо — прекрасная молодая женщина и забота о ней не доставит ничего, кроме радости…

Наутро слуги были чрезвычайно удивлены, обнаружив, что за ночь в доме появилась гостья и завтрак нужно сервировать на двоих. Но вышедшая к столу Мура так доброжелательно улыбалась, что прислуживавшая за столом Дуся невольно стала улыбаться ей в ответ.

— Ну, как ты выспалась на новом месте? — спросил Дмитрий Муру.

Нужно было поскорее занять ее разговором, чтобы она не стала вспоминать вчерашнее и не расплакалась снова. Но Мура с утра пребывала в прекрасном настроении и плакать вовсе не собиралась.

— Выспалась я чудесно! Знаешь, у тебя тут так спокойно, я впервые за долгое время почувствовала себя защищенной. И потом здесь такая удобная постель по сравнению с гостиничной… В номерах кровать вся в каких-то буграх, там полночи ворочаешься, ворочаешься, пока не найдешь себе место на продавленном матрасе…

— Ты просто принцесса на горошине!

— Да при чем тут горошины? В моем гостиничном матрасе, в самом центре, такая глубокая яма, я все время в нее скатываюсь во сне, хотя с вечера стараюсь примоститься на краю, где ровнее. Господи, о чем это я болтаю? Совсем с ума сошла! Митя, скажи честно, я тебя очень стеснила?

— Ну что ты! Мне было так хорошо на диване.

— Ты добрый… Послушай, это бессовестно с моей стороны, но я хотела бы тебя попросить… Если это тебе неудобно, сразу откажи, мы люди свои. Но если можно, позволь мне ненадолго задержаться в твоем доме? Видишь ли, честно признаюсь, у меня осталось совсем мало денег, боюсь, я даже не смогу заплатить вперед, если найду новую комнату. А без этого меня не захотят пустить в приличные номера — у гостиничных управляющих всегда наметан глаз в отношении кредитоспособности клиентов… Брата я так и не нашла, значит, попытаюсь найти какое-то дело — устроюсь где-нибудь кастеляншей, продавщицей или телефонисткой. Думаю, в Москве легко найти службу… Ну пусть нелегко, но возможно, правда? Только мне надо как-то перебиться недельку-другую… Ты не рассердишься, если я приючусь на это время в твоем доме?

— Ради бога, Мура, оставайся! Если только ты не боишься скомпрометировать себя, проживая в доме одинокого мужчины…

— Что за глупые предрассудки! Мне совершенно безразлично, что люди станут говорить за моей спиной. Обо мне, честно признаться, уже всякое говорили, а я, как видишь, жива… Мы с тобой взрослые люди и достаточно близкие друзья, чтобы быть выше досужих сплетен.

— Кстати, если тебе нужны деньги, я могу дать…

— Вот этого не надо, Митя. Я и так тебе многим обязана… А денежная помощь слишком унизительна. Вообще-то я всегда предпочитаю рассчитывать на собственные силы. Просто сейчас у меня в жизни какая-то черная полоса. Но ты так меня выручил с жильем! Если бы ты знал, как я тебе благодарна!

Глава 11

Февраль 1906 г.

Савин, которому теперь постоянно приходилось разъезжать по городам, начинал чувствовать усталость. То в Гельсингфорс, то в Петербург, то в Москву, практически нигде не задерживаясь… Может быть, из-за того, что внимание его было рассеяно между разными делами, пока толком не удалось ничего сделать…

Покушение на министра Дурново казалось более сложным, чем на адмирала Дубасова, поэтому лучшие силы боевой организации были стянуты в Петербург.

Дубасовым вплотную занимались только три человека, остальные — от случая к случаю. Все трое — два брата Гноровские и Миллеров — приобрели лошадей и записались извозчиками, чтобы удобно было следить за передвижениями генерал-губернатора.

Такая практика уже вполне оправдала себя в период охоты за великим князем Сергеем.

Однако в деле адмирала Дубасова все с самого начала пошло наперекосяк. Регулярное наблюдение за ним велось уже месяц, а узнать удалось пока очень мало.

Поселился адмирал, как и его предшественник на губернаторском посту, великий князь Сергей Александрович, в генерал-губернаторском доме на Тверской.

Но Дубасов выезжал из дома гораздо реже великого князя, причем выезды его носили непредсказуемый характер. Невозможно было предугадать заранее, куда, когда и в какой компании его понесет. Иногда он ездил с эскортом драгун, иногда в коляске без сопровождения, с одним только адъютантом.

Подкараулить его было очень сложно, хотя в тот момент, когда Дубасов катил в коляске с адъютантом по городу, он представлял собой весьма неплохую мишень для бомбиста.

Савин, обсудив все с боевой группой, решил, что на генерал-губернатора удобнее напасть, когда он будет возвращаться из поездки в Петербург. Если примерно узнать дату его возвращения в Москву и поставить людей на всех возможных маршрутах, по которым повезут Дубасова с вокзала домой на Тверскую, кто-нибудь да ухитрится взорвать губернаторский экипаж.

В конце февраля Дубасов как раз отбыл в Петербург для встречи с государем и вернуться должен был в первых числах марта.

Сложной подготовки такой теракт не требовал, и Савин решил тоже съездить на денек в Петербург, хотя разумнее было бы затаиться в Москве и немного отдохнуть…

Но, как ни мечталось Борису о нескольких днях вожделенного покоя, все же что-то гнало его в путь. Самому себе он вдруг показался загнанной лошадью, в изнеможении бегающей по кругу. И остановиться было невозможно…


Оказалось, Азес тоже в Петербурге. Борису удалось с ним повидаться.

— Знаешь, я совсем ненадолго в столицу. Мне лучше всего завтра же вечером сесть на поезд — и в Москву. Дубасов тоже вот-вот отправится обратно, нужно быть готовым к встрече и не упустить его.

— А зачем же ты прикатил в Петербург?

— Припасами разжиться! У нас не очень хорошее боевое обеспечение. Те бомбы, что наши делают в Москве, получаются невысокого качества. Представь, как будет обидно, если в результате всех усилий бомба, кинутая в Дубасова, не взорвется. Или взорвется прежде времени в руках метальщика. В Териоках Зильберберг снял дачу, устроил в ней лабораторию и делает очень неплохие снаряды. Я сегодня у них был, посмотрел — качество работы прекрасное. Полагаю, нужно прихватить несколько штук в Москву для Дубасова.

— Борис, это слишком сложно. Тащить на поезде все это хозяйство — запальные трубки, динамит, гремучую смесь… Возьми с собой кого-нибудь в Москву, пусть сделают дело на месте. Не Зильберберга, конечно, он здесь нужен. Валентина Попова пусть с тобой едет — она прекрасно делает снаряды, не хуже, чем Зильберберг.

— Но она же беременна!

— И что?

— Я слышал, она нездорова. Да и вообще, беременная женщина не может вполне отвечать за себя в таком трудном деле, и это отразится на работе.

— Какой вздор! — ответил Азес. — Нам нет дела, как Попова себя чувствует, здорова она или больна. Раз она приняла на себя ответственность — должна работать.

В глубине души Савин придерживался того же мнения, но ему показалось, что сейчас подходящий случай проявить благородство натуры. Народный заступник и беззаветный герой всегда благороден. И пусть товарищи знают об этом.

— Я не допущу, чтобы рядом со мной, с моего ведома и одобрения, беременная женщина подвергалась подобной опасности. Я не поеду в Москву и не смогу готовить покушение на Дубасова, если Валентина будет заниматься снарядами.

Лицо Азеса передернула гримаса раздражения.

— Прекрати, Борис. Только твоих выходок нам еще и не хватало. Что за пошлая, неуместная сентиментальность! Нужно поставить революционные интересы выше личных эмоций. Снаряды приготовит Валентина, и толковать тут не о чем. А ты, голубчик, изволь вернуться в Москву. Менять что-либо поздно. Дубасов не сегодня завтра возвращается. Со своими интеллигентскими метаниями вы его в конце концов упустите. И, кстати, как дела с ликвидацией Татаринова? Почему бесконечно надо напоминать о подобных вещах?

— План по Татаринову уже разработан. В Варшаву выехали Манасеенко и Долли. Они там все подготовят и вызовут меня шифрованной телеграммой. Думаю, телеграмма придет со дня на день. Если удастся в ближайшее время казнить Дубасова, я сразу же выеду в Варшаву и вплотную займусь Татариновым.

— Вы слишком запустили все дела. Татаринова давно пора было убрать. И у вас были бы развязаны руки для охоты на Дубасова. Прости, Борис, но ты никогда не умел выделить приоритеты. План у вас, видите ли, разработан! И что толку? Манасеенко с Долли выехали в Варшаву и неспешно там все готовят. А ты пребываешь в сладкой уверенности, что телеграмма от них вот-вот придет и все как-нибудь устроится. Но позволь тебе напомнить — Варшава не такой уж большой город, чтобы люди не могли там случайно столкнуться. Если Татаринов увидит на улице Опанаса с Долли, он может догадаться, что они прибыли по его душу. И что тогда? Он снова скроется, и придется начинать все сначала? Не хочу учить тебя, но в таких делах нужно действовать более энергично.

— Не волнуйся. Вопрос с Татариновым мы решим, я тебе обещаю. Я понимаю, тебе неприятно, что человек, нагло оклеветавший тебя, до сих пор жив…

— Дело не в моих личных обидах и не в клевете на меня, а в интересах партии. В интересах нашего дела! И ты, Борис, мог бы это понимать лучше.

Глава 12

Декабрь 1906 г.

Накинув на плечи шерстяной платок, Мура стояла у окна и смотрела, как большие хлопья снега укрывают сад, виснут на черных ветвях деревьев, образуя на них пышные шапки. За деревьями краснела кирпичная монастырская стена. Сочетание белого и черного на фоне темно-красного делало вид из окна весьма изысканным по цветовой гамме.

— Я сегодня ходила в Зачатьевский монастырь стоять обедню, — тихо сказала она. — Как там замечательно поют… У меня всегда сердце на части рвется, когда я слышу церковное пение. В нем столько необъяснимого словами, что душа переполняется верой. Митя, а ведь скоро Рождество… Помнишь, как мы вместе праздновали Рождество в вашем имении? Был такой чудесный праздник. Наши матери были еще живы, и казалось, так будет всегда… Знаешь, когда я думаю, что же такое счастье, я всегда вспоминаю то Рождество. Помнишь, как ты дал мне обещание весь вечер танцевать только со мной?

— Мы и наступающее Рождество можем встретить вместе, вдвоем. И я опять обещаю весь вечер танцевать только с тобой.

— Неужели ты с тех пор научился танцевать?

— Ты была хорошей учительницей.

— Не знаю, тогда, в имении, ты здорово оттоптал мне ноги. Митя, а елку мы будем ставить?

— А почему бы и нет?

— Большую?

— Какой ты, в сущности, еще ребенок! Большую. В гостиной. Огромную елку, от пола до потолка. Как в детстве.

— И со свечками?

— Конечно, со свечками. Зажжем много-много свечек, чтобы елка лучилась…

— Митя, ты ангел! На Рождество так хочется елку, свечек, подарков под елкой, мандаринов на ниточках… Знаешь что, поехали выбирать елочные игрушки. Я на Петровке видела немецкий магазинчик, там такие потрясающие елочные украшения — никогда не встречала ничего подобного… И еще я там заметила маленьких ангелочков, которых можно рассаживать на ветвях, — есть со сложенными ручками, а есть с лавровыми ветвями в руке или со свечечками. Такая прелесть, просто чудо…

— Это ты чудо, Мура! Прости, но мне пора в присутствие. Ко мне сегодня должны прийти родственники женщины, убитой в Сивцевом Вражке, им назначено на утро. Такое тяжелое, неприятное дело… Может быть, ты сама выберешь елочные украшения? Я вполне доверяю твоему вкусу. Возьми Василия, поезжайте на Арбатскую площадь, там мужички торгуют елками. Выберите елку повыше и попышнее. Василий установит ее в гостиной. Только скажи ему, чтобы в крестовину не ставил, а то елка быстро засохнет и начнет осыпаться. Лучше закрепить ее в ведре с песком и подливать водички, чтобы песок был влажным. А украшения будут на твоей совести, ладно? Я, хоть это и эгоизм, от участия в этом деле устраняюсь и даже смотреть на елку до праздника не стану. Пусть она будет для меня рождественским сюрпризом, как в детстве. Хорошо? Деньги в верхнем ящике комода, возьми, сколько будет нужно.


Вечером Дмитрий вышел из здания судебных установлений через Никольские ворота и направился к Верхним торговым рядам. Там он разыскал лавку, торгующую граммофонами.

Ему давно уже хотелось приобрести эту модную новинку, позволяющую слушать оперные арии и романсы в исполнении лучших певцов. А теперь был повод не тянуть с покупкой — ведь он обещал Муре танцевать в праздничный вечер, значит, нужна будет музыка. Это в детстве им было достаточно отсчитывать «раз-два-три, раз-два-три, раз-два-три», чтобы кружиться вместе.

В комплекте с граммофоном ему продали несколько пластинок, и еще десяток Дмитрий выбрал на свой вкус, постаравшись, чтобы среди записей непременно был вальс.

На крыльце своего дома он увидел громадную, укутанную рогожами елку, которую еще не внесли в дом, оставив до времени на холоде.

В комнатах царила радостная предпраздничная суета — Дуся делала в гостиной генеральную уборку, Василий, надев на ноги щетки на кожаных ремешках, натирал паркет, а Мура сидела у стола, заваленного цветной бумагой, кисточками, ножницами, какими-то пестренькими лоскутиками, и что-то мастерила.

— Не смотри, не смотри! — закричала она, увидев Дмитрия. — Ну вот, все-таки увидел… Больше так не делай, а то никакого сюрприза не получится…

— Что это такое хорошенькое?

— Это домик для зайцев. Он будет стоять под елкой, внутри я зажгу маленькую свечечку, чтобы оконца светились (видишь, вот тут сверху замаскировано отверстие, в которое будет выходить тепло от свечи, чтобы пожара не было), а на крылечке будут сидеть зайчики…

— Ты же собиралась покупать игрушки в немецком магазине на Петровке.

— Я кое-что там купила… Но только если все игрушки будут покупными — неинтересно. В такой елке нет души. Обязательно должно быть что-нибудь, сделанное своими руками. Но, Митя, пожалуйста, очень тебя прошу, не подсматривай больше. Раз уж поручил все мне, так изволь доверять! Это все — сюрприз! Кстати, Дуся спрашивала, жарить ли на Рождество гуся? Если жарить, то нужно уже купить и повесить за окно, а то к празднику всех толстеньких гусей разберут, останутся костлявые и старые. Она договорилась с торговцем на Смоленском рынке по поводу хорошего молодого гуся, но пока еще не взяла… А я не знаю, если гостей у тебя не будет, может быть, гуся и не нужно?

— Ну уж нет, Рождество так Рождество — с гусем в яблоках и со всем остальным, что положено… И потом, что значит — гостей не будет? Ты — моя самая дорогая гостья.

— Ну, я гостья незваная, мне пора бы уже и честь знать…

— Мура, перестань, ради бога, не порти праздник!

— Ладно, ради праздника пока помолчу… Кстати, Митя, по-христиански нужно бы корзину с гостинцами для приюта собрать. Рождество ведь… Я кое-что уже купила для сирот — леденцов, пряников, мелких игрушек. Дуся обещала испечь печенья… Может быть, яблок добавим? Это ведь не слишком дорого? И в какой приют послать? Здесь в округе несколько. На Смоленской-Сенной Рукавишниковский приют для малолетних преступников. Он большой и очень богатый — Рукавишниковы содержат его на свои средства, ничего не жалея, а у них, знаешь, миллионов не считано. Там у детей и без мелкой благотворительности все есть. Еще два приюта на Зубовском бульваре — один для беспризорных и освобожденных из мест заключения несовершеннолетних, но в этом ребята постарше, подростки, их леденцом не порадуешь. Да они и не нуждаются — им четыре храма покровительствуют, причем такие богатые, как арбатская Николоявленская церковь и храм Николая Чудотворца в Хамовниках, тут уж бывшие беспризорные ни в чем недостатка не знают. А второй приют по соседству на Зубовском — для больных детей и калек. Я просилась к ним на службу кастеляншей или еще кем-нибудь, но там за воспитанниками сестры-послушницы из монастырей ухаживают. Приют большой, на сто детей, и находится под патронажем императрицы Александры Федоровны. Воспитанники в довольстве живут, им даже дачи в Рублеве купили, чтобы летом из Москвы на воздух вывозить…

— Мура, ну что ты мудришь? У детей из таких заведений и без нас всего много. Давай отнесем наши гостинцы в Сергиевский сиротский приют, он недалеко, на Остоженке, угол Еропкинского переулка. У сергиевских попечителей возможности скромные, там любой помощи будут рады… И, пожалуй, нужно собрать побольше подарков, чтобы всем детям хватило. Пошли Ваську со второй корзиной в кондитерскую за сладостями. На сиротах экономить грех… А после того, как передадим подарки в приют, прогуляемся по Остоженке. Я тебе покажу очень интересное место — особнячок, в котором проживала матушка писателя Тургенева. Именно здесь и разворачивались события, описанные им в «Муму», и именно отсюда Герасим спустился к Москве-реке, чтобы утопить свою собачку…

— Господи, неужели? Митя, как же я плакала в детстве, когда читала «Муму»! Я до последнего надеялась, что Герасим не сможет утопить собачку… Даже когда он взял кирпичи, мне казалось, что все должно хорошо кончиться. А Герасим все-таки утопил несчастную Муму! Я захлебывалась слезами от жалости и не понимала — почему он не уплыл на лодке по реке от своей злой барыни вместе с собачкой?

Глава 13

Март 1906 г.

Покушение на адмирала Дубасова было запланировано на 2 и 3 марта. Эсеры не знали, в какой именно из этих дней Дубасов вернется из Петербурга в Москву, но встречу ему готовили. Один террорист, одетый в бедное платье простолюдина, должен был поджидать кортеж генерал-губернатора на Домниковке, второй под видом извозчика расположился на Каланчевской. Савин предполагал, что Дубасов с Николаевского вокзала, на который приходили поезда из Петербурга, поедет домой по одной из этих улиц и метнуть в него снаряд будет не только возможно, но даже и легко.


Террористы впустую провели два дня в ожидании. Ни на Каланчевской, ни на Домниковской экипаж Дубасова так и не появился.

Однако 4 марта генерал-губернатор все же обнаружился в Москве. Значит, боевики ошиблись в расчетах, Дубасова упустили, и шанс привести в исполнение приговор партии эсеров был потерян.

Покушение решили перенести на конец марта, приурочив его к следующей поездке Дубасова в Петербург. Савин, не любивший долгих ожиданий, пребывал не в духе. Но тут из Варшавы пришла долгожданная телеграмма — к убийству Татаринова все было готово. Савин отправился в Царство Польское. Что ж, если удастся ликвидировать хотя бы Татаринова, можно считать, что первая половина марта прошла не зря.


Подъезжая к Варшаве, Савин неожиданно поймал себя на мысли, что рад снова оказаться в этом городе, что скучал по нему… Сентиментальщина, недостойная революционера! И все же Варшава, милая, уютная Варшава, не была для него чужой. Он жил здесь когда-то с родителями в отцовском доме на Пенкной улице.

Пенкная, дом 13, квартира 4 — респектабельное жилище уважаемого в городе судьи и его домочадцев. Отсюда Борис уехал поступать в Петербургский университет (как же гордилась сыночком матушка!). Сюда же, на Пенкную, он приехал навестить родителей на Рождество 1897 года… Елка, подарки, праздничный стол, на который выставлен матушкин парадный сервиз… Неужели это было восемь с половиной лет назад? Кажется, совсем недавно.

Боря, юный, безусый, щегольски одетый студент, и уже увлекается политикой и даже близок к социал-демократическим кругам… Мать радовалась: старшие сыновья — студенты, выходят в люди, младшие дети тоже хорошо учатся и, слава богу, все здоровы.

Здесь, в Варшаве, на Рождество Бориса и арестовали, отсюда и начался долгий путь — сначала в Петербург, в тюрьму на Шпалерной, потом в ссылку…

Отец не мог перенести такого позора — оба старших сына оказались врагами отечества, первенец, на которого возлагались особые надежды, погиб в якутской ссылке, второго, Борю, жандармы волокли на виду всего города, и теперь за спиной старого судьи, которого в Варшаве все знают, постоянно слышны перешептывания:

— Вы слышали, а сыночки-то господина Савина того-с… политические! Каторжане! Вот вам и слуга закона…

Старый судья от волнений повредился рассудком и заболел манией преследования. Со службы в министерстве юстиции он был отчислен, правда с достойной пенсией… На покое старик тенью скользил по комнатам квартиры на Пенкной, шептал дрожащими губами: «Жандармы идут, жандармы идут!» и все прятался от кого-то по углам…

Впрочем, Борис давно не бывал в родительском доме — революционеру лучше отказаться от семейных связей, чтобы ненужная ответственность не превращалась в цепи и кандалы и не отвлекала от борьбы. Да и отца, на всю оставшуюся жизнь запуганного жандармами, уже не было в живых.


В Варшаве Савин и Манасеенко встретились в заранее намеченном месте — на главном городском почтамте.

Уединенный дом, куда предполагалось заманить Татаринова для расправы, был найден. Андрей и Долли, воспользовавшись фальшивыми паспортами на имя супругов Крамер, сняли небольшую квартиру в тихом дворе на улице Шопена.

Борис назначил им свидание в ресторане Бокэ (давненько не бывал он в этом местечке!). Заведение было уютным, с хорошей кухней, и вечер в нем обещал быть приятным. Нужно же было повидаться и поговорить с товарищами в располагающей обстановке. Возможно, убийство Татаринова произойдет уже завтра, и все исчезнут из Варшавы, не успев попрощаться друг с другом, а Борису чертовски хотелось увидеть Долли перед разлукой…

Он иногда позволял себе помечтать, как было бы славно, если бы такая женщина, как Долли, постоянно находилась при нем, насколько проще и приятнее было бы жить… Но, увы, обременять себя постоянной любовной связью, не говоря уж о браке, революционер не должен.

Борис уже ухитрился по молодости сделать глупость и обвенчаться с одной женщиной, прежде чем успел прийти к этой мысли. Теперь вот приходилось скрывать свой брак от товарищей, да и жена его в полной мере ощущала собственную ненужность. Конечно, это личное дело каждого, есть и другие товарищи, которые позволили себе вступить в брак и даже венчались в церкви или имели, что называется, гражданских жен, но сколько сложностей, проблем, сколько провалов в работе было с этим связано!

Иногда гораздо проще самому сделать дело и затаиться как одинокому волку, а семья или даже просто близкая женщина может превратиться в угрозу твоей безопасности… Скитаясь по конспиративным квартирам и тайным явкам, невозможно таскать за собой женщину.

И все же на Долли, такую веселую, светлую, полную обаяния, было очень приятно смотреть. Эх, бросить бы все к черту и поселиться с ней где-нибудь в Швейцарии, в маленьком домике с черепичной крышей, с садиком, с цветником…

Глядя в лицо Долли, Савин говорил только о деле — обо всех возможностях предполагаемого убийства и последующего бегства.

Долли и Андрей были молчаливы, почти ничего не отвечали и только изредка обменивались взглядами, от которых у Бориса вдруг заныло сердце. С какой бы стати ему испытывать ревность? Кто ему Долли? Всего лишь проверенный партийный товарищ, соратница, и ничего больше.

Но уколы ревности становились все ощутимее… За каким чертом он послал Долли и Манасеенко в Варшаву вместе? Они подозрительно достоверно вжились в образ супружеской пары… Чем они тут вообще занимались в эти несколько дней, пока Борис в Москве руководил охотой на Дубасова, расставляя террористов на улицах у Николаевского вокзала?


В конце концов за столиком ресторана воцарилось молчание — деловая сторона вопроса была исчерпана, а других тем для беседы Борис, впавший в крайнюю досаду из-за собственных неприятных мыслей, не находил.

Долли, задумчиво вертевшая в своих изящных длинных пальцах ножку бокала, вдруг подняла на Бориса свои огромные шалые глаза и спросила:

— Значит, завтра?

— Завтра, — сухо ответил Борис, как, по его мнению, должны были говорить несгибаемые борцы, когда речь шла о чужой смерти.

— Ты вернешься в Москву?

— Да.

Долли снова замолчала. Она даже не нашла никаких дежурных слов о возможной встрече в ближайшее время. И это тоже показалось Савину обидным.

Пора было прощаться. Борису хотелось на прощание поцеловать Долли руку, прижав к губам ее красивые нежные пальчики, но партийному товарищу это было как-то не к лицу. Они обменялись рукопожатием.

Савин отправился на условленное свидание с боевиками, прибывшими в Варшаву из Гельсингфорса для помощи в деле казни Татаринова.


Парни ожидали его в Уяздовских аллеях. Савин заметил их издали. Вся троица не нашла ничего лучшего, как одеться по-русски, и теперь они резко выделялись своими картузами и смазными сапогами с голенищами-бутылками на варшавских улицах. В Москве такой наряд был бы уместен, но в Варшаве следовало напялить котелки и полосатые брюки, чтобы не бросаться никому в глаза.

Савин, и так пребывавший после ресторана в большом раздражении, со злостью подумал, что никто не способен позаботиться о совершенно элементарных вещах и вот с такими людьми приходится делать серьезные дела! Вырядились, олухи! Ладно еще Федя Назарьев, высокий, стройный, с простоватым лицом, — он напоминал в таком костюме московского фабричного, каким он, собственно, и был. Неказистая одежда сидела на нем ладно, естественно и даже как-то шла к его облику. Но Калашник — бледный тощий студент в пенсне, с интеллигентным лицом, на котором так и читалось знакомство с университетской программой, — выглядел в своем картузе ряженым.

Надо бы устроить ребятам разнос, чтобы в следующий раз думали головой, но перед делом не стоит ссориться. Неверный шаг, продиктованный обидой одного, может в минуту опасности погубить всех… Савин взял себя в руки.

Чтобы спокойно все обсудить, Савин повел троицу «картузов» прогуляться в Лазенки. В Польше зимы помягче московских, но все же было холодно, в начале марта зима свои права еще не уступает.

Гуляя под темными кронами деревьев, Савин снова и снова повторял все детали предстоящей операции, пытаясь вдолбить в головы напарников свой план. Ответственным лицом в тройке боевиков он решил сделать Калашника. Все-таки студент, самый грамотный из всех троих и способен понять то, что ему втолковывают.

— Запомни, пожалуйста: как только Татаринов появится в квартире на улице Шопена, ты должен нанести первый удар. Я прошу заранее распределить роли, иначе вы либо понадеетесь друг на друга и упустите Николая, либо кинетесь на него все вместе и будете друг другу мешать. Итак, ты первым наносишь удар. Ребята пусть потом добьют. И на твоей же ответственности бегство вашей тройки с места убийства. С этим ни в коем случае не тяните. Только проверьте, кончился ли Татаринов или нет, а то не добьете, он оправится, и придется начинать все сначала…

Калашник слушал молча, внимательно, а если и задавал вопросы, то только по делу. А вот Тройникова понесло в какие-то умствования, особенно неприятные у малограмотного человека, пригодного лишь на роль технического исполнителя чужих приказов.

— Да, какое дело-то нам предстоит… К такому делу в чистой рубашке приступать нужно, оно по-всякому ведь повернуться может. Как бог рассудит, а то и из наших кто голову сложит…

— Ты что, струсил? — жестко спросил Савин.

— Да нет… Только того… как подумаешь, что умирать придется… А я, может, еще недостоин за революцию умереть, как, например, Каляев… Что я в жизни-то видел? Пьянство, ругань, побои… Как я из черносотенцев к вам прибился, так вроде бы и замаранный… И отец у меня черносотенец. Чему он мог меня научить? А в терроре нужно быть чистым как стеклышко, иначе нельзя…

Все эти рассуждения были очень хорошо знакомы Савину — случалось, боевики перед выполнением опасного поручения задавали вопросы: а достоин ли я умереть за революцию, а достаточно ли я чист и беззаветно ей предан? Борис давно понял, что стоит за всей этой риторикой очень простая мысль, о которой тоже все проговариваются, пусть даже невольно: а что я в жизни видел? Умирать никому не хотелось, вот и весь секрет…

Чтобы отвлечь Тройникова от дурацких расхолаживающих рассуждений, Савин обратился к Назарьеву:

— А что ты скажешь, Федор?

Назарьев стоял, высоко подняв голову, и рассматривал полузамерзший пруд и белеющую вдали статую Яна Собеского с таким интересом, словно и в Варшаву-то приехал только для того, чтобы побывать у этого пруда. Молчал он долго, потом как-то нехотя разлепил губы и лениво ответил:

— Да что тут рассуждать! Если сказано Татаринова убить — значит, нужно убить. Сколько народу он загубил, погань… Жалеть его, что ли?


На следующее утро Савин подошел к дому Татаринова, поднялся по лестнице и позвонил в дверь. Он пришел, чтобы пригласить Николая на улицу Шопена, где боевики Калашника убьют провокатора. Приглашение должно было быть дружеским, чтобы Николай ни о чем не догадался. Но кроме этого важного дела — заманить Татаринова в ловушку, Бориса словно еще какая-то незримая сила тянула в дом Николая.

Татаринов скоро умрет, нужно ведь успеть поговорить с ним перед смертью, а то на улице Шопена уже не получится. А Борис с Николаем как-никак друзья…

Дверь открыла мать Николая, седая благообразная старушка.

— Простите, дома ли Николай Юрьевич? — спросил Савин, вежливо поздоровавшись. Как некстати старая карга самолично выползла к дверям! Начнут расследовать убийство, так она подробно опишет полицейским господина, приходившего к ее сыну накануне убийства…

— Дома, дома. Прошу вас, пройдите. Николаша, к тебе гости!

Савин прошел в гостиную, узкую длинную комнату, уставленную горшками с мощными ухоженными растениями. Эти фикусы и бегонии делали обстановку удивительно мирной. Пахло в доме Татариновых так, как обычно пахнет в домах небогатых священнослужителей, — не то кипарисом, не то конопляным маслом…

Через пару минут на пороге появилась высокая фигура Николая.

— Чем могу служить?

Увидев Савина, Татаринов смутился. Неужели он думал, что здесь, в доме родителей, его не найдут или что о нем забыли? Ну и дурак! Борис не смог удержаться от искушения немного поиграть в кошки-мышки. В конце концов, если из жизни убрать игру, она станет слишком унылой.

Состроив самое добродушное лицо, какое только смог, он стал многословно объяснять Николаю, что находится в Варшаве проездом и другие члены комиссии, занимавшейся делом Татаринова, тоже оказались сейчас в Варшаве, совершенно случайно, по стечению обстоятельств. И вот, раз уж так сложилось, они решили дать Николаю возможность полностью оправдаться, к тому же недавно получены некие новые сведения, способные сильно изменить мнение центрального комитета о Татаринове.

Вот в связи со всем этим Савину и поручили по-дружески зайти к Николаю и спросить, не желает ли он явиться на встречу с членами комиссии для дачи новых показаний, способных расставить все по местам…

Но, как ни странно, чем дольше Савин говорил, тем менее убедительными казались его слова. Татаринов, присевший у небольшого столика, заметно волновался — на щеках его выступили красные пятна, а дрожащие пальцы Николая нервно перебирали бахрому скатерти.

— Я ничего не могу добавить к тому, что уже говорил и писал вам, — неожиданно отрезал он.

— Но есть новые факты. Мы теперь подозреваем в провокации другого человека. Ты, я помню, тоже говорил, что имеешь сведения о некоем провокаторе…

Савин прекрасно знал, что Татаринов уже называл имя Азеса в качестве платного осведомителя полиции, но ему вдруг захотелось услышать обо всем еще раз — вдруг в сведениях Татаринова все же есть рациональное зерно и тогда есть смысл хорошо запомнить все факты…

— Да, в партии есть провокатор, — грустно сказал Татаринов. — Мне теперь это известно наверняка. Но это не я. Это Толстый.

Толстый была партийная кличка Азеса. Савин вкрадчиво спросил:

— А откуда у тебя эти сведения, Коля?

— Представь себе, непосредственно из полиции. Им можно верить.

— То есть как — из полиции? Что ты имеешь в виду?

— Моя родная сестра замужем за полицейским приставом. Я попросил его в виде личной услуги осведомиться о секретном сотруднике в нашей партии. Он справлялся у своих коллег, чуть ли не у самого Ратаева. Провокатор — Толстый.

Нет, этот Татаринов положительно считал всех вокруг идиотами. Неужели кто-нибудь ему поверит, что Ратаев, начальник особого отдела департамента полиции, руководитель заграничной агентуры, пусть даже и вышедший несколько месяцев назад в отставку, примется обсуждать подобные дела с каким-то приставом? Что за дикая чушь!

Но все же, чтобы не спугнуть Татаринова, Савин сделал вид, что верит всему.

— Николай, сегодня вечером на улице Шопена соберутся наши. Ты придешь, надеюсь?

— А кто там будет?

— Чернов, Тютчев и я.

— И больше никого?

— Никого. А кого ты хотел бы увидеть?

Татаринов не ответил на этот шутливый вопрос, но, помолчав, все же согласился:

— Хорошо, я приду.


В передней, провожая Савина, он заглянул ему в глаза и вдруг спросил:

— Боря, прости, но я тебя не понимаю. Вы все подозреваете меня в провокации, значит, думаете, что я в любой момент могу вас выдать. И ты не боишься при этом приходить ко мне на квартиру?

— Друг мой, для меня вопрос твоей виновности весьма сомнителен. Да и, кроме того, я счел своим долгом расспросить тебя о сведениях, касающихся Азеса.

— Но ты ведь не веришь, что Азес служит в полиции?

— Не знаю, что сказать тебе, Николай. Ничего не знаю… Ясно только, что в центральном аппарате партии есть провокатор.

— Ну что же, до встречи.

Николай протянул руку. Савин крепко пожал ее на прощание.


Выйдя из дома Татаринова, Борис поспешил на улицу Шопена.

Долли с Манасеенко уже скрылись из Варшавы. В полупустой неуютной квартире за столом, покрытым расстеленной газетой, сидела троица боевиков и баловалась пивком.

— Ну что же, орлы. Наш голубчик сегодня вечером должен залететь в наш силок. Пивом не увлекайтесь, сохраняйте твердую руку. Федор, ты поболтайся на улице, посмотри, как он войдет, не будет ли «хвоста», и все такое. Я уверен, что сегодня он никого не приведет — до сих пор мечтает отмыться от подозрений, но знаешь — береженого бог бережет.

Татаринов и вправду пришел к указанному дому один. Но, прежде чем подняться в квартиру Крамер, он остановил в воротах дворника и долго разговаривал с ним о чем-то. Болтавшийся на улице Назарьев наблюдал издали за этой беседой, но слов разобрать не смог.

Побеседовав с дворником, Татаринов повернулся и ушел, так и не поднявшись в квартиру, где ждали его убийцы.

— Догадался, сволочь, — вздохнул Калашник, глядя из окна вслед удалявшейся понурой фигуре Татаринова. — Рухнул наш план…

— Что значит — рухнул? Мы не можем допустить второго срыва, — вскинулся Савин. — И так уже Дубасова упустили. За каким чертом тогда нужна боевая организация, если она ни на что не способна?

— Но если Татаринов — агент полиции, он теперь попросит себе охрану и дело усложнится, — уныло проговорил Калашник.

— Пессимистам в наших рядах не место! Во-первых, что значит — если Татаринов агент? Не если, а агент! Агент! А во-вторых, какую охрану ему дадут — казачью сотню или артиллерийскую батарею? Даже если к нему приставят какого-нибудь шпика, наше дело эту охрану переиграть либо устранить! От убийства Татаринова мы отказаться не можем, стало быть, остается нам две комбинации на выбор — либо учредить за ним постоянное наблюдение и убить в удобный момент где-нибудь на улице, либо прийти к нему в дом и убить его там.

— И тот и другой план имеет свои недостатки, Борис. Учреждая за Татариновым наблюдение, мы должны держать в Варшаве, которая, позволь напомнить, находится на военном положении, как минимум трех человек, живущих по подложным паспортам, причем держать их здесь неопределенное время — реализация плана может затянуться. От этой квартиры скоро придется отказаться — соседи быстро сообразят, что никаких супругов Крамер, снявших жилье, тут нет… И потом Татаринов — человек опытный. Заметив за собой наблюдение, он может принять меры к аресту наблюдающих. Мы все будем подвергаться постоянному риску, а кроме того, убив человека на улице, не всегда удается скрыться. Кто-нибудь кинется вдогонку, в Варшаве на улицах полно народу — городовые, военные патрули, дворники, наконец, и у каждого дворника по свистку…

— Ладно, не нужно этих долгих трусливых разговоров о дворницких свистках. Значит, придется убить Татаринова, так сказать, на дому. Кстати, при таком варианте у нас больше шансов на бегство…

— Да, но убийство может произойти на глазах у родителей…

— Ну что делать, во всяком убийстве есть своя неприятная сторона. Зато не придется рисковать жизнью наших товарищей…

Глава 14

Декабрь 1906 г.

Это было волшебное Рождество. Сверкала елка, огоньки свечей отражались в хрустальных бокалах с шампанским и в Муриных глазах. На Муре было новое платье, купленное специально к празднику, и кольцо, которое Митя положил для нее под елку в маленькой нарядной шкатулке.

Кольцо Колычев выбирал сам в ювелирной лавке на Кузнецком мосту. Оно было сложной работы. Из двух золотых виноградных листочков, обнимавших палец, выглядывал продолговатый сапфир, а под ним несколько брильянтов соединялись в подобие грозди ягод. Мура, как только нашла подарок, сразу же надела кольцо на палец. Оно очень шло к ее изящной руке…

— Как красиво! Но ты, Митя, все-таки дурачок! Золотое кольцо женщинам дарят со значением в определенных обстоятельствах. В весьма определенных, — заявила Мура, любуясь кольцом.

— Глупости! Мы вполне можем себе позволить быть выше старомодных условностей. У тебя такие красивые руки, мне очень хотелось подарить тебе что-нибудь, что оттенило бы и подчеркнуло их красоту. Главное, что тебе эта безделушка понравилась. Ну что ж, первая звезда появилась, можно садиться за стол.

Стол получился прекрасный — Дуся с Василием расстарались от души, правда, до рождественского гуся руки так ни у кого и не дошли.

Митя поставил на граммофон пластинку с вальсом, они с Мурой танцевали, отсчитывая, как в детстве, «раз-два-три», потом перешли на модную новинку — аргентинское танго. Мура, оказывается, умела танцевать этот танец и со словами: «Всю жизнь приходится тебя чему-то учить!» заставила Митю его освоить.

Пластинку с танго ставили раз пять, пока Дмитрий, приобретший все-таки за прошедшие годы кое-какой танцевальный опыт, не сумел исполнить танго довольно сносно. Во время последнего танца они, сами не заметив как, принялись целоваться, потом присели на диван, где целоваться было удобнее.

От шампанского, от музыки, от Муриных поцелуев голова у Мити кружилась все сильнее, и наступившее рождественское утро они встретили в одной постели…

Дмитрий чувствовал некоторую неловкость — вдруг Мура с ее болезненной гордостью решит, что он воспользовался ситуацией и повел себя недостойно?

— Доброе утро! — Мура улыбалась так, словно подобное пробуждение было самым естественным, само собой разумеющимся делом. — С Рождеством!

Митя ответил:

— С Рождеством, дорогая! Как я сегодня счастлив! Я уж и не думал, что в моей жизни может быть что-то хорошее…

— Неужели ты собирался посвятить остаток жизни исключительно перекладыванию пыльных бумажек в окружном суде? Это было бы так уныло… В жизни должно быть место счастью! Нам обязательно нужно сходить в церковь. Я всегда хожу на рождественскую службу, а сегодня мне особенно хочется поблагодарить бога за то, что он так ко мне добр…

— Заутреню мы уже проспали, а к обедне можем пойти в Зачатьевский монастырь.

— Пойдем лучше в церковь Ильи Обыденного. Я заходила туда на днях, мне там так понравилось… Этот высокий, словно парящий в поднебесье свод… И вообще, эта церковь очень нарядная, и к Рождеству ее так празднично украсили. Кстати, Митя, я тут задумалась об одной вещи. Европейские страны живут по другому календарному стилю, и у них не только Рождество давно отметили, но и Новый год уже наступил неделю назад. Представляешь, у нас еще 1906 год, а там уже 1907-й… Наш календарь отстает.

— Ну и что? Куда нам торопиться? У всех свои традиции… В России живут неспешно.

— Но ведь наш православный Христос не мог родиться позже, чем католический? Христос ведь один…

— А с днем рождения его поздравляют дважды! С Рождеством!


За завтраком Мура смотрела на Митю такими глазами, что казалось — она гладит его своим взглядом.

— Митя, можно мне попросить тебя о помощи?

— Ну конечно, можно, зачем ты спрашиваешь?

— Я все еще ищу брата. Помнишь, я тебе рассказывала, что приехала в Москву, чтобы найти его, но так и не смогла этого сделать. Я уж совсем было отчаялась. Думала, никогда-никогда мне его не найти. А ведь кроме Володи у меня ни одного близкого человека на свете нет, совсем-совсем никого…

— Ну вот! А я?

— Ты, конечно же, самый близкий, счастье мое, но я говорю сейчас о кровном родстве. Володька — шалопай и картежник, но я все равно очень его люблю. В конце концов все люди не идеальны. Просто многие стараются произвести лучшее впечатление, притворяются, стремятся показать себя с хорошей стороны… А узнать, какие они на самом деле, возможно лишь при условии, если люди не знают, что за ними наблюдают или подслушивают. И поверь, у каждого найдется столько недостатков, что только ужасаться остается…

— Мура, что за мизантропия!

— Прости, мне довелось всякого повидать в жизни. Поэтому я могу простить своим близким очень многое. И знаю, что Володька далеко не худший представитель рода человеческого. Так вот, к чему я веду… Я на днях встретила одну знакомую, так она видела недавно Володю в Москве. Говорит, он живет под именем Константина Василькова, мещанина, он ей сам так сказал. Где он живет, она точно не знает, но пару раз столкнулась с ним на Смоленском рынке, и он утверждал, что до дома его рукой подать. Митя, ты все-таки следователь, скажи — у тебя нет каких-нибудь знакомых среди тамошних околоточных или приставов или, не знаю, каких-нибудь сыщиков, знакомых с окрестностями Смоленского рынка? Нельзя ли обратиться к ним с приватной просьбой — пусть разузнают что-нибудь о Константине Василькове?.. Мне очень важно его найти, очень-очень!

— Хорошо, после праздников я постараюсь что-нибудь сделать. Но, честно сказать, окрестности Смоленского рынка — место весьма специфическое. Я не говорю об Арбате, но вот Проточный переулок за рынком — это сплошные ночлежки и трущобы…

— Господи, какое это имеет значение! Да хоть бы там все бродяги России собрались, мне важно только найти брата! У меня же никого-никого больше не осталось на свете, пойми! Я всего лишь увидеть его хочу, в глаза ему глянуть… Ты мне поможешь, Митя? Поможешь, правда?

Глава 15

Март 1906 г.

После некоторых колебаний Савин решился послать убийцу к Татаринову домой. Приговор вынесен, и хочешь не хочешь, а надо приводить его в исполнение. Исполнителем вызвался быть Федя Назарьев.

— Федор, а почему ты решил предложить себя на эту роль? — поинтересовался Савин. Он, как руководитель операции, считал своим долгом знать сокровенные побуждения своих людей.

— Но ведь ты говоришь, что Татаринова нужно убить.

— Да, нужно.

— Значит, я пойду и убью!

— Но почему именно ты?

— А почему же не я?

В незатейливой душе Федора все было просто.

Вот так: Татаринов — предатель, и это плохо, значит, его нужно убить, и это будет хорошо.

Савин ждал каких-нибудь иных слов — о преданности партийному долгу, о важности террора, о необходимости уничтожить провокатора ради сохранения организации и продолжения террористической деятельности и о том, что Федор готов пожертвовать всем, чтобы защитить честь партии. У Савина даже мелькнула мысль, что в своих мемуарах, рассказывая о казни провокатора, он непременно напишет, о чем думал и что чувствовал в этот момент Федор, хотя бедняга и не смог сформулировать словами то, что было у него в душе.

— Федор, а родителей его тебе не жалко?

Савин решил зайти с другой стороны, чтобы вынудить Федора откровенно поговорить…

— А что их жалеть, если они такую сволочь вырастили? Да и не люблю я этих униатов… Они веру отцов предали.

— Ты ведь не веришь в бога. Какое же тебе дело до униатов?

— Верю я или не верю, это дело мое. А те русские, кто в бога верует, одну веру должны иметь — православную. А униаты ее предали. И церкви их, униатские, — поганые. Папаша Татаринова — священник в униатской церкви, значит, тоже предатель. А сынок дело наше предал, ведь в революции тоже без веры нельзя. Так что получается? Кого же здесь жалеть? Жалеть не приходится! Пойду и убью.

— Ну что, Федор, тогда бери Татаринова на себя. Мы все сегодня же из Варшавы разъедемся от греха подальше, а ты вопрос с провокатором будешь решать сам. Меньше риска для остальных. Мне еще в Москве нужно дело с казнью адмирала Дубасова закончить. Я на Татаринова отвлекся, а в Москве без меня так толком ничего и не сделают, сам знаешь. Как руководитель отлучится, так все наперекосяк. У нас в России так заведено — за всем хозяйский глаз нужен, за что ни возьмись. Так что я в Москву, ребят обратно в Гельсингфорс отпустим. А ты смотри, хочешь — в Варшаве побудь, а хочешь — в Вильно до убийства укройся, явку туда я тебе дам. Из Вильно до Варшавы рукой подать, в любой момент вернешься. Пусть несколько дней пройдет, все тут поутихнет, Татаринов подумает, что увернулся от нас, успокоится, осторожность потеряет. Тут ты как раз вернешься в Варшаву и возьмешь его тепленьким. Ну что, договорились?

Федор кивнул. Что же, для Савина все складывалось удачно.


В двадцатых числах марта Дубасов опять должен был прибыть на Николаевский вокзал, возвращаясь в Москву из очередной поездки в Петербург. Точную дату возвращения генерал-губернатора никто не знал, его ждали 24, 25 и 26 марта. Снова решено было дежурить на улицах, по которым мог проехать губернаторский экипаж.

Борис Гноровский, дежурство которому назначили на Домниковке, почему-то был абсолютно уверен, что в этот раз Дубасов проедет именно здесь и именно ему, Гноровскому, суждено свести с ним счеты.

Но, конечно же, смерть генерал-губернатора будет и его, Гноровского, смертью. Каждое утро он торжественно прощался с товарищами, особенно тепло с Борисом Савиным, потом брал тяжелую шестифунтовую бомбу, завернутую в бумагу из-под конфет, и шел к назначенному месту, откуда потом приходилось ни с чем возвращаться обратно.

Попервости все боевики впали в торжественное настроение и прощались с ним словно бы навсегда, причем каждый искренне полагал, что Борис Гноровский идет сейчас совершать подвиг. Но подвиг совершить все как-то не удавалось и не удавалось, и ежедневные сентиментальные прощания стали всех раздражать.

Прощаясь с Гноровским в третий раз «навсегда», Савин решил, что лучше поговорить на какие-нибудь бытовые темы, чем в очередной раз выслушивать его напыщенные заветы товарищам по партии.

— Скажите, а вы не устали? — спросил он Гноровского. — Бомба тяжелая, на улице опять похолодало, гололед, вы целый день на ногах, к тому же ночами не спите…

— Да нет, я сплю, — пролепетал Гноровский, не ожидавший такого разговора на прощание. — А вот гололед, это да. Скользко, а я без галош. Того и гляди, упаду.

Савин уже ругал себя, что затронул скользкую тему. Не дай бог, Гноровский прицепится сейчас к какой-нибудь ерунде и попросит себе замену. А менять человека в последний момент всегда трудно — не самому же идти!

— Ничего, не упадете, — сухо отрезал он.

— Я тоже так думаю, — жалко улыбнулся Гноровский. — А все-таки страшно. Вдруг шлепнешься на льду? А в руках бомба… Да и рука устает, все время несешь ее на весу. Шесть фунтов как-никак…

Нет, что ни думай, а эти разговоры неспроста. Что ж, можно спросить его прямо, чего он хочет (только вопрос нужно сформулировать так, чтобы Гноровскому самому неудобно было бы попросить замену).

— Если вам угодно, мы можем послать вместо вас другого человека. Только я сейчас так сразу и не соображу, кого же отправить на Домниковку… Как бы не сорвалось дело!

— Нет-нет, ничего. Я справлюсь, просто я устал немного…

Ну что за хлюпик! Как бы и вправду не хлопнулся на тротуар и не взлетел на собственной бомбе, не дождавшись Дубасова.

— Послушайте, Гноровский, а если Дубасов поедет в экипаже с женой? — спросил вдруг Савин.

Это был хороший вопрос на проверку. Ответ на него позволял отделить сильных людей от слабаков.

— Ну тогда я бомбу не брошу, — подумав, тихо ответил Гноровский.

— И, значит, провалите все дело, упустите Дубасова и будете еще много раз его караулить заново, без всякой надежды на успех?

— Все равно, в женщину я бомбу не брошу!

Так и есть — жалкий хлюпик! Какие-то сентиментальные глупости ему важнее революционных интересов. Какое значение имеет эта дубасовская мадам, эта никому не знакомая и наверняка неприятная тетка, если нужно сделать важное дело! Вот из-за таких слюнтяев все и идет так трудно! Но сейчас совершенно неподходящий момент, чтобы в глаза заявить слюнтяю, что он — слюнтяй…

— Что ж, не буду вам возражать. Пожалуй, я с вами согласен, — сказал Савин.

Гноровский напрасно ежедневно прощался с товарищами, отправляясь караулить на Домниковке экипаж генерал-губернатора. Попытка покушения снова не удалась. По воздуху, что ли, адмирал перелетает с вокзала к себе на Тверскую? А может быть, кто-нибудь предупреждает его о готовящихся покушениях и засадах? Да нет, в такой маленькой группе проверенных людей не может быть провокатора, наверняка все дело в несчастливом стечении обстоятельств.

Была еще надежда перехватить Дубасова по пути на вокзал, когда он вновь собрался в Петербург 29 марта. (И что он мотается туда-сюда? В Москве бы делом занялся! Впрочем, боевикам это было только на руку — появлялись новые шансы на удачу.)

29 марта, казалось бы, учли все, рассчитали покушение по минутам, но проклятый адмирал вновь как заговоренный остался жив. Ведьма какая ему ворожит, не иначе…

Савин, измотанный бесплодными попытками провести этот проклятый теракт, впал в состояние бессильной ярости и тревоги и в тот же вечер сорвался из Москвы в Гельсингфорс к Азесу.


В Финляндии было тихо и уютно и еще совсем по-зимнему лежал снег, укрывая белыми шапками ветви пушистых елочек. У Савина даже появилось какое-то рождественское настроение, как в детстве. Но Азес быстро вернул его на землю. Встретил он Бориса не слишком приветливо и сразу перешел к делу:

— Так что же там у вас, черт возьми, с Дубасовым? Долго вы будете дурака валять?

Савин, продумавший дорогой, как и о чем он будет говорить, сразу постарался отмести от себя всякую вину за неудачу. Нужно же понимать, какое это тяжелое задание! Он рассказал и о данных наблюдения (часами выслеживать генерал-губернатора и собирать о нем сведения — не шутка!), и о неоднократных попытках встретить его по пути с вокзала, которые закончились неудачей, и о том, что все члены московской организации, несмотря ни на что, верят в успех и готовы на все, чтобы ускорить покушение…

— Это все замечательно, — прервал его Азес. — Но позволь напомнить тебе, что срок, назначенный центральным комитетом, движется к концу. Вам было поручено убрать Дубасова до созыва Государственной Думы. Повторяю, до созыва! До, а не вообще когда-нибудь! Дума будет созвана в апреле. Сейчас конец марта. Дубасов жив и великолепно себя чувствует. А у вас множество причин для того, чтобы оставить его наслаждаться жизнью. И что прикажешь делать с людьми, неспособными выполнить волю партии или злостно нежелающими этого делать?

Эти невнятные угрозы были неприятны. Борис не верил, что Азес захочет предпринять что-либо против него. Но авторитет свой уронить, завалив все задания, Борис тоже не хотел.

— Знаешь, у меня есть один план, — торопливо сказал он. Собственно, никакого плана у него не было, пришлось импровизировать. Что же предложить? Ах да, скоро ведь Страстная суббота! Удачно!

— В Страстную субботу в Кремле будет торжественное богослужение. Дубасов обязательно должен на нем присутствовать. Стало быть, он выедет из дома, к началу богослужения проследует в Кремль, и мы сможем его убить.

Азес заинтересовался. Импровизация получалась удачной.

— А где вы хотите его шлепнуть? Возле дома или в Кремле, непосредственно на службе в соборе? Небось в Успенский собор с бомбой пролезть трудновато будет…

— Лучше всего на въезде в Кремль. Мы имеем возможность проконтролировать Никольские, Троицкие и Боровицкие ворота. Ну и Спасские на всякий случай, но через них он вряд ли поедет. Поставим у каждых ворот по метальщику с бомбой, хоть одному из них да повезет! Одобряешь такой план?

— Пожалуй! Готовьте покушение. Но ведь у тебя, если ты помнишь, было еще одно неотложное дело.

— Ты имеешь в виду Татаринова?

— Именно.

— Им занялся Федя Назарьев. Я со дня на день жду от него известий.

— Опять со дня на день… А между тем кое-какие известия уже есть.

Азес протянул Борису варшавскую газету с отчеркнутой красным карандашом заметкой:

«22 марта в квартиру протоиерея униатской церкви Юрия Татаринова явился неизвестный человек, имевший при себе огнестрельное оружие и нож. Неизвестный, напав на семью священнослужителя, убил его сына и жену, после чего скрылся».

Савин счел своим долгом возмутиться:

— Какой ужас! Я не верю словам этой заметки! Федор не мог зарезать ни в чем не повинную старуху! Такое трудно допустить…

— Перестань валять комедию, — раздраженно ответил Азес. — Мне плевать на невинную старушку, скажу честно. Я хотел поговорить о Николае Татаринове.

— Но ведь он убит… Здесь пишут…

— Ты, кажется, не хотел верить словам этой заметки? Вот и не верь, дружок, не верь! Беда в том, что Татаринов остался жив. Вот как раз его-то, в отличие от старушки, Федя и не убил! Ну, что скажешь? И это наш боевик! Раскольников какой-то, специалист по старушкам… А Татаринова снова упустили! Провалили дело! — Азес выругался и добавил: — Помни, так это оставить нельзя!


Встречу с Назарьевым Савин назначил через несколько дней в Москве на Тверском бульваре. Раскисший мартовский снег таял под деревьями серыми ноздреватыми кучами. На бульваре было сыро и очень неуютно. Ни одного гуляющего, кроме Савина и Назарьева, видно не было. Говорить можно было, не опасаясь чужих ушей.

— Федя! — окликнул Савин подходившего к нему с радостной улыбкой Назарьева. — Что же ты, Федя, наделал?

Вот так, без традиционных приветствий и всяческих экивоков сразу вопрос, заданный в лоб трагическим тоном. Савин вообще стремился производить на соратников впечатление трагической и сложной личности.

— А что? — удивился туповатый Федя.

— Как что? Что ты наделал? — повторил Савин еще более значительно.

До Феди наконец дошло, что вопросы задаются неспроста. Он побледнел и спросил шепотом:

— Неужто остался жив?

— Остался. Более того, ты убил его мать.

— Я? Убил мать? Черт, так и думал, что зацеплю старуху! Дело-то как было? Пришел я к ним в дом, а швейцар спрашивает: «Вы к кому?» Ну я возьми и ляпни: «В шестую квартиру». У Татариновых-то пятая. А швейцар, дотошный такой дед, продолжает: «В шестую? К протоиерею Гусеву»? И что он хотел в ответ на такой вопрос услышать? «Да, — говорю, — к Гусеву». Ну он меня и пропустил. Я поднялся, позвонил Татариновым в дверь. Вышла старуха. «Что, — говорит, — вам угодно?» Чопорная бабка, губы поджала и свысока мне так, противным голосом: «Что вам угодно?» А я виду не подал и отвечаю: «Мне Николая Юрьевича». Так она, старая карга, еще с расспросами полезла — зачем, да для чего, да по какому делу? Тут и отец его вышел, этот униат поганый, и тоже: «Вам кого?» Веришь, еле удержался, чтобы всю эту шайку там же у двери не перестрелять. Но удержался! Я же с понятием — кровь невинных и все такое… Обратно же вежливо этак отвечаю: «Мне Николая Юрьевича, по делу!» Так папаша мне заявляет: «Его видеть нельзя!» Нет, ты понял? Но тут, на мою удачу, и сам Татаринов в прихожую вышел и встал на пороге. Он ведь большой такой, стоит в дверном проеме, как есть мишень. Я револьвер вынул, поднял, прицелился, а старик, морда униатская, давай меня под руку толкать. Я стреляю и сам не понимаю, куда пули уходят. Тут они все трое на меня бросились, отец на правой руке повис, мать на левой, а Татаринов револьвер у меня вырывает. Я крепко держу, но и он что есть сил тянет. Ну, думаю, все, конец, и провокатора не убил, и сам попался. Но у бабки-то по сравнению с мужчинами силенки не те, я левой рукой размахнулся, она брык — на ступеньки отлетела и покатилась по ним. Смотрю, из головы у нее кровь течет и сама как-то затихла. Ну, а я-то хоть одну руку освободил. Левой рукой нож выхватил и Татаринова ударил. Он револьвер перестал отнимать, за бок схватился, два шага сделал и упал. А дед все еще меня держит. Я ему спокойно так говорю: «Пусти, сволочь униатская, убью!» Тут он меня бросил, кинулся к сыну, к жене. И бормочет все что-то, дурак, нет бы погромче на помощь звать, а он, на мое счастье, видать, разума лишился. Да, я еще вынул из кармана записку: «Боевая организация партии социалистов-революционеров» (я ее заранее написал, чтоб знали), кинул записку на Татаринова и пошел по лестнице вниз. Смотрю, мне навстречу швейцар поднимается. «Что там за шум?» — спрашивает. А я ему отвечаю: «Если шум, то тебя там надобно! Иди скорей!» Сам вышел на улицу, взял извозчика и поехал в номера, где остановился. Расплатился за номер, все как положено, и на вокзал, дай бог унести ноги. Вот как оно все было. А старуху я специально не убивал. Зато Татаринова убить старался как мог. Но, видишь, ножом бить пришлось, а не стрелять, левой рукой опять же, может, и не так сильно ударил, как хотелось бы, но моей вины тут нет. Мне показалось, что он загнулся, проверять некогда было. Если выжил — не взыщите. Могу найти его и снова грохнуть. Труда не составит.


Рассмотрев обстоятельства дела, руководство боевой организации эсеров пришло к выводу, что вины Назарьева в непредумышленном убийстве старухи Татариновой нет, это была случайность. Ставить ему в вину то, что провокатор остался жив, тоже нельзя — от подобных накладок никто не застрахован. Федор мог остаться в боевой организации и продолжить свою революционную деятельность.

Это был удачный выход для всех. Просто так отстранить Назарьева от дел, не зная, куда его может понести от обиды, было рискованно. Слишком уж много Феде известно…

Глава 16

Январь 1907 г.

Праздный народ отмечал Святки широко, от Рождества до Крещения, но чиновный люд, отпраздновав наступление Нового года, опять разбрелся по канцеляриям и присутственным местам.

Дмитрий тоже отправился на службу в окружной суд, за праздничные дни накопилось много нерешенных дел, и провести в служебном кабинете несколько дней допоздна было явно начертано ему судьбой. Но Колычев не думал теперь о следственных делах с обычной тоской и усталостью — пусть он засидится с бумагами, пусть уйдет со службы поздно, все равно в конце концов вернется домой, а там его ждет Мура…

Какое это счастье — подходить к своему дому по холодной, занесенной снегом улице и издалека видеть, что в окнах светится теплый огонек, потому что тебя там ждут… Золотистые квадраты света падают на темные сугробы под окном, а сквозь тронутые ледком стекла видно, что происходит в комнате: Мура сидит на диване у печки, поджав ноги и накинув на плечи шерстяной платок, читает французский роман и даже не идет без Мити ужинать, хотя стол давно накрыт.

Митино сердце переполняла такая нежность, что хотелось сделать для Муры что-нибудь очень приятное, побаловать ее, исполнить какой-нибудь глупый женский каприз. Но для начала надо было выполнить собственное обещание — помочь ей найти брата.

Прикинув, кто смог бы ему посодействовать в этом деле, Колычев решил обратиться за помощью к агенту сыскного отделения Антипову, с которым ему доводилось встречаться по службе.

Павел Мефодьевич Антипов, молодой элегантный брюнет с холеными усиками и нахальными манерами, не имел никакого особого образования и выслужился из простых полицейских надзирателей, причем о быстроте его карьеры в сыскном отделении слагали легенды. Начальство высоко ценило Антипова, разработавшего собственные и причем весьма результативные методы расследования, и считало его чуть ли не новым светилом уголовного сыска. И все же несколько раз сложные случаи передавались от Антипова чиновнику для особых поручений, имевшему университетский диплом. Начальство мотивировало это тем, что для современного розыска необходимы люди с образованием и научным складом ума, и это сильно задевало глубинные душевные струны сыщика.

Чтобы добрать солидности, респектабельности и внешнего лоска, Антипов тщательно ухаживал за собой, посещал дорогие парикмахерские, заказывал костюмы у лучших портных и вообще старался одеваться по последней моде. (Правда, в результате всех своих усилий он стал походить на одного из тех франтов, которых опытные барышники выделяют в уличной толпе, останавливают и негромко предлагают купить контрабандный товар, отличающийся исключительно замечательными свойствами.)

Зато благодаря живости характера, демократичности манер и проникновенному взгляду бархатных черных глаз Антипов умел лучше всех разговорить свидетеля, установить контакт с любым человеком, который, сам того не осознавая, сразу же давал агенту сыскного нужную информацию, а также поставить на место городовых, околоточных и прочих представителей наружной полиции — у них с агентами сыска были вечные контры.

Колычев, как человек новый, переведенный из провинции и не имевший в Москве обширных знакомств, пока ни с кем из сослуживцев и представителей иных правозащитных ведомств не сошелся. Но с сыщиком Антиповым, с которым доводилось ему сталкиваться по службе, отношения у него сразу же установились самые дружеские. Они даже обменивались мелкими услугами, облегчая друг другу служебные дела. Антипов казался именно таким человеком, к которому можно было обратиться с просьбой приватного характера.

Не дожидаясь, пока судьба вновь сведет его с Антиповым возле какого-нибудь трупа (поменьше бы этаких-то встреч!), Дмитрий сам отправился к сыщику в Гнездниковский переулок, где находилось московское отделение сыскной полиции.


Антипов встретил судебного следователя весьма приветливо.

— Здравствуйте, Дмитрий Степанович! С Рождеством! Ну что, у людей добрых Святки, а у нас служба? С чем пожаловали, дорогой?

— Павел Мефодьевич, рискнул побеспокоить вас не по служебной надобности. У меня к вам просьба личного, так сказать, характера. Но если она вас затруднит, откажите сразу, не чинясь, я не буду в обиде…

— Ну что за церемонии, Дмитрий Степанович! Личного так личного, все, что в моих силах, сделаю. И ни о каких затруднениях даже и не заикайтесь. Не все же нам государственными надобностями заниматься, нужно и о себе подумать. Давайте-ка пойдем с вами в трактир, время как раз обеденное, тем более праздники на дворе. Не грех себя побаловать и рюмочку пропустить. Веселие Руси есть питие… Вот под рюмочку с закусочкой и изложите мне свое дельце. Как вам трактир Тестова? Славно готовят, шельмы! Пойдемте туда обедать, Рождество все-таки, праздник великий…


Антипова в знаменитом трактире хорошо знали и относились к нему с большим почтением. Половой приветствовал сыщика, обращаясь к нему по имени-отчеству, проводил к лучшему столику, на котором в мгновение ока появилась свежая крахмальная скатерть, и низко склонился, ожидая заказа.

— С праздничком, ваше благородие, с Рождеством Христовым! Спасибо, что к нам зашли, не забываете! Что прикажете на закусочку? Консоме с пашотом сегодня славное вышло.

— Ну братец, это ты брось! Все эти консоме да фрикасе не для нашего человека. Ты нас по-русски накормить изволь, по-простому. Мы с господином судебным следователем люди небалованные, к простой пище привычные.

— Ну тогда извольте балычка, семги и икорки.

— Вот это другой разговор. Это дело. К икре лучку не забудь зелененького.

— И блинов прикажете?

— А что, давай и блинов. Пожалуй, съедим по десяточку. Как вам, Дмитрий Степанович, по аппетиту? Мы с холода пришли, так горяченький блинчик с икоркой под водочку не повредит.


Дмитрий немного волновался из-за необходимости обратиться к Антипову со своей просьбой, но сыщик так весело, благодушно и заразительно приступил к трапезе, что Колычева тут же отпустила всякая скованность. Он от души присоединился к Антипову, положив себе на тарелку нежный, в сквозных ажурных дырочках блин.

Полив блины горячим маслом и намазав их икрой, следователь и сыщик подняли по рюмочке, закусили, выпили еще по одной и потом уже смогли вернуться к беседе, обсуждая, какое же дело привело сегодня Колычева в Гнездниковский переулок.

Узнав, что одна знакомая Дмитрия Степановича, приехавшая из провинции, разыскивает брата, по слухам проживающего в Москве где-то в окрестностях Смоленского рынка под именем мещанина Константина Василькова, Антипов заявил, что это не дело, а сущая ерунда. Окрестности Смоленки — места такого рода, что сыщикам известны получше, чем дом родной. Чаще, чем дома, бывать там приходится. Что ни день, то происшествия — то убитого найдут, то избитого, то ограбленного.

Так что без своих людей Антипов в таких местах обойтись не может. Есть среди смоленских обитателей и агенты, что на жалованье в сыскном состоят, а есть просто люди, которые сыщику по гроб обязаны и в помощи не откажут, доведись к ним обратиться.

Завтра же Антипов шепнет кое-кому, что, дескать, интересно ему узнать, по какому адресу проживает господин Васильков, и будьте благонадежны, даже если господин этот без полицейской регистрации ухитрился устроиться, все равно найдут, не иголка. Так что дело это одного, двух, от силы трех дней, и адрес мещанина Василькова будет предоставлен Дмитрию Степановичу со всем уважением от сыскной полиции.

— Вы не представляете, Павел Мефодьевич, как я вам благодарен.

— Не стоит благодарности, Дмитрий Степанович. Мы люди в каком-то смысле свои, сочтемся еще. Кстати, как вы полагаете — не заказать ли паровой осетрины в соусе из томатов? Она тут бывает очень недурной.

Глава 17

Апрель 1906 г.

Итак, по согласованию с Азесом очередное покушение на Дубасова было назначено на Страстную субботу. Этот план был одобрен всеми членами боевой организации. Времени оставалось немного, и пора было вплотную заняться подготовкой. Но все боевики сильно устали от бесконечных неудачных попыток покушения на неуязвимого генерал-губернатора, всем хотелось хотя бы немного отдохнуть и расслабиться.

Борис Гноровский, на которого по-прежнему возлагалась миссия основного исполнителя теракта, поселился по фальшивому паспорту в гостинице «Националь» на Тверской и стал вовсю наслаждаться жизнью (насколько обстановка Страстной недели позволяла). Любимые Гноровским кафешантаны и увеселительные сады, где он имел обыкновение укрываться от шпиков, были закрыты до Пасхи.

Но все же Гноровский ухитрялся изыскивать какие-то злачные места. Даже конспиративные встречи с товарищами по боевой организации он назначал не иначе как в модных и дорогих ресторанах.

До очередного покушения оставались считанные дни. В среду Гноровский встретился с Савиным в ресторане «Международный» на Тверском бульваре. Особой необходимости в этом разговоре не было, просто Гноровскому хотелось поддержать свой боевой дух, в очередной раз обсуждая все детали покушения с таким несгибаемым борцом, как Савин.

Но поговорить так толком и не удалось — Савин обратил внимание, что двое молодых людей, сидевших за соседним столиком, с большим интересом прислушивались к их разговору. Эсеры расплатились, даже не дождавшись горячего, и вышли на улицу. Не в меру любопытные молодые люди пошли за ними. Избавиться от «хвоста» стоило труда.

На следующий день Миллеров сообщил, что тоже чувствует за собой наблюдение. Он даже не мог с уверенностью сказать, что именно показалось ему странным и видел ли он филеров, но утверждал, что интуиция его никогда не подводила, а в данном случае она подает сигналы тревоги.

Савину тут же стало казаться, что филеры дежурят возле гостиницы, в которой он остановился. А что, Миллеров может ссылаться на подсказки своей интуиции, а внутренний голос Савина должен молчать? Однако пока покушение не состоялось, инкриминировать Савину было особо нечего, и ареста он не слишком боялся.

— Мы не знаем, какого характера это наблюдение, — говорил он на очередной конспиративной встрече в ресторане «Континенталь» Гноровскому и Рашель Лурдис — террористке по кличке Катя, вызвавшейся помогать в покушении на Дубасова (как полагал Савин, она просто не могла оставить на произвол судьбы обожаемого Гноровского в такой нелегкий момент). — Может быть, все это вообще случайность. Страстная суббота завтра, если мы все проведем грамотно, у Дубасова не будет шансов увернуться. Раз никого из нас до сих пор не арестовали, может быть, полиция так до последнего момента и не поймет, что мы задумали. Я полагаю, нам не стоит менять наши планы.

Савин не стал говорить, что в случае удачного покушения исполнитель так и так почти наверняка обречен, а у остальных, при известной ловкости, много шансов скрыться.

— Я, конечно, дико извиняюсь, — вступила вдруг в разговор Рашель-Катя. — Но, Боря, оглянись незаметно вокруг — или ты скажешь, что это тоже случайность, или что?

Савин, оглядев ресторанный зал, заметил наконец, что вокруг происходит какое-то движение. В почти пустом по случаю Страстной пятницы ресторане (москвичи удивительно, как-то не по-современному богомольны) стали вдруг появляться посетители — все больше крепкие мужчины, прилично, но однотипно одетые. Они приходили парами и поодиночке и рассаживались так, чтобы видеть столик Савина. Уже с десяток здоровяков заполнил зал…

— Боря, а теперь давай серьезно, — тихо сказала Рашель. — Мне не так сильно нравятся эти мускулистые мальчики, как им, может быть, того хотелось бы. По-моему, нам пора отсюда смываться…

Спорить оказалось не о чем. Рашель была совершенно права.


Савин покинул ресторан первым и, задержавшись на улице, проследил, как Рашель и Гноровский вышли из дверей ресторана и сели на лихача. Тут же трое филеров взяли двух извозчиков и устремились за ними.

Савин долго смотрел вслед экипажам, потом лениво попетлял по городу, избавляясь от филерской наружки (дурачки-агенты собирались обхитрить самого Савина!).

Оставив филеров с носом, он вернулся в гостиницу и лег спать, подумав перед сном, что в своих мемуарах обязательно напишет, что ожидал в эту ночь ареста и уснул с уверенностью, что за ним вот-вот придут…

Но за ним никто не пришел. Наступила роковая Страстная суббота. День обещал быть интересным — богослужение в Успенском соборе, Дубасов в первых рядах молящихся, бомба, подброшенная в его экипаж на выезде из Кремля, — и наконец-то дело, попортившее всем боевикам столько крови, будет завершено. И как некстати сейчас активность тайной полиции, того и гляди опять шпики ухитрятся все испортить…

С утра у Савина была назначена последняя встреча с Миллеровым и террористом, известным всем только под кличкой Семен Семеныч. Ожидая их в условленном месте, за столиком модной кондитерской Сиу (заодно хоть хороших пирожных поесть!), Савин заметил сквозь огромное стекло витрины, что за боевиками к дверям кондитерской притащились агенты. Кое-кого из филеров уже можно было узнать в лицо, настолько примелькались они за последние дни…

Савин только поморщился. Ну Миллеров, ну и конспиратор хренов! Внутренний голос ему, видите ли, подсказывает, что за ним слежка… А глаза на что? Ведет за собой «хвоста» на встречу, придурок, нет чтобы провериться и оторваться… Похоже, сегодняшнее покушение опять сорвалось! А так долго тянуть с казнью Дубасова просто уже неприлично… Товарищи решат, что Савин бездарный организатор, не по праву претендующий на особое положение в партии… И что скажет Азес? Он и так уже открыто выражает недовольство.

Хотя почему, собственно, нужно всю жизнь оглядываться на то, что скажет Азес? Савин не Фамусов, а Азес не Марья Алексеевна! Пусть-ка сам попробует приехать в Москву и займется организацией покушения на неуязвимого Дубасова! Теоретизировать издали каждый может, а вот пусть попробует на практике — легко ли шлепнуть генерал-губернатора… На Савине, в конце концов, висит еще министр Дурново, в Петербурге с этим делом тоже все застопорилось, и Татаринова нужно искать и добивать… И ведь всем приходится заниматься самому, чуть ослабишь внимание — или вообще ничего не сделают, или сделают кое-как…

Пришедший в кондитерскую Миллеров, «хвост» которого топтался на улице у дверей, рассказал, что «Катя» и Гноровский исчезли, причем Рашель даже не пришла в «Боярский двор», роскошную новую гостиницу на Старой площади, где снимала номер, за своими вещами. А среди ее вещей хранился запас динамита, приготовленного для теракта.

— Черт! — выругался Савин. — Ну это судьба! При таких обстоятельствах провести казнь Дубасова уже невозможно. Передай всем нашим, что покушение отменяется, и пусть каждый поодиночке скроется из Москвы. Общий сбор назначаю в Финляндии. Уже ясно, что наша организация на грани разгрома. Так не дадим охранке пресечь нашу благородную деятельность. Пусть Дубасов еще недолго поживет, все равно он обречен!


От кондитерской за Савиным, как и за Миллеровым, пошли филеры. Судя по их откровенной слежке, приказ об аресте Савина уже был. Во всяком случае, самому Савину это показалось совершенно очевидным. Наверное, решили немного потянуть с арестом только для того, чтобы выявить связи…

Сколько преследователей тащилось за ним по Кузнецкому мосту, Савин даже не мог понять — ему вдруг стало казаться, что каждый мужчина, идущий в уличной толпе у него за спиной, переодетый агент.

«Господи, какая тоска! — подумал он. — Как хочется хоть немного покоя! Если бы мы сделали дело, я чувствовал бы себя иначе, ощущение победы всегда придает бодрость. А так… Одна усталость проигравшегося игрока…»

Уйти от преследования оказалось нетрудно. Брат Бориса Гноровского, Владимир, переодетый извозчиком, должен был ожидать Савина в час дня в Долгоруковском переулке. Правда, Савин все же немного волновался, не сорвется ли что-нибудь, вдруг Володьку арестовали? Но, дойдя до Долгоруковского, он с облегчением увидел издали знакомую пролетку и серую в яблоках лошадку.

Неспешно, гуляющей походкой Савин прошелся по переулку и, только поровнявшись с Володькой, вскочил в экипаж и закричал не своим голосом: «Трогай! Гони, черт, гони!» Владимир хлестнул лошадь.

Обернувшись, Савин радостно смотрел, как филеры заметались по переулку — ни одного свободного извозчика, даже самого завалящего «ваньки», поблизости не было.


Отъехав подальше от Долгоруковского, Владимир, похожий в своем тулупчике на коренастого добродушного возницу, обернулся и сказал:

— Боря просил передать, что ждет вас в «Альпийской розе».

Очередное модное место, встреча в котором может оказаться небезопасной! Нет, Борис Гноровский все-таки верен себе, ничего другого, кроме «Альпийской розы», подобрать было невозможно! Дешевый пижон.

— Ладно, Володя. А ты немедленно продавай лошадь и экипаж и уезжай в Гельсингфорс. Придется сворачивать наши дела в Москве, за всеми нами следят.

— Да я вроде за собой слежки не замечал.

— Вот и не нужно ее дожидаться. Это общее задание всем — чтобы через день-два никого из наших в Москве не было. Нужно спасать организацию.

— А разве все так серьезно?

— А разве нет?


Борис Гноровский ожидал Савина, как и было условлено, в «Альпийской розе». Борис изо всех сил старался казаться спокойным, но было заметно, что он перепуган. Он в красках описал, как они с Рашелью всю ночь спасались от погони и только к утру им удалось скрыться. В гостиницу, где оставался динамит, Гноровский «Кате» возвращаться запретил и теперь совершенно не представлял себе, что делать дальше.

— Руководство операцией по устранению Дубасова возложено на меня, а я принял решение, что для спасения организации работу на данном этапе следует прекратить, — сказал ему Савин. — Всем членам боевой группы следует немедленно отправиться в Финляндию. Нам нужно немного покоя, потом вернемся и продолжим наши дела.

Гноровский облегченно вздохнул. Чувствовалось, что охотой на московского генерал-губернатора он уже сыт по горло.

— Вот только не знаю, как быть с устранением Татаринова. Федя его тогда не добил. По слухам, он оправился от ран и где-то скрывается. Скорее всего в Москве. У нас есть купленные люди в варшавской полиции, от них поступили сведения, что Николая перевезли в Москву. Нужно бы пустить кого-то по его следу, а наши все уже примелькались здесь. Всю группу, работавшую по Дубасову, каждая собака из охранки теперь знает в лицо. А ведь живого Татаринова товарищи нам не простят. Азес при каждой встрече только и спрашивает, когда мы его наконец уберем. Не знаю, что делать…

— А что, если попросить о помощи Медведя? Я слышал, он сейчас в Гельсингфорсе. Ты тоже туда собираешься. Разыщи его через Азеса, Евно поддерживает с Медведем связь.

Медведем называли Михаила Орлова, отличившегося на московских баррикадах в декабре 1905 года. Он был настоящим фанатиком террора. Несмотря на то, что с партийной программой эсеров Медведь соглашался не полностью, считая ее излишне мягкой, боевую организацию он ставил очень высоко и готов был работать с савинцами, несмотря на программные разногласия. Пожалуй, это был неплохой вариант — Орлов мог внести в дело казни предателя необходимую инициативу и энергию. Он вообще был парень инициативный…

— Да, Борис, я чуть не забыл, а что же все-таки с динамитом Кати?

Савин, мысленно уже строивший свою беседу с Медведем, даже не понял, о чем идет речь.

— Какой еще динамит?

— Ну тот, что она оставила в своем номере в «Боярском дворе»?

— А что?

— Я пойду получу ее вещи, а?

— Ты совсем рехнулся? Ее вещи могли уже обыскать и динамит этот нашли. Там наверняка устроена засада, и тебя арестуют. Что за ребячество! Нам не составит труда разжиться другим динамитом.

— Да я не об этом. Все-таки взрывчатка может попасть в руки случайного человека. А вдруг кто-нибудь погибнет?

— Слушай, прекрати эти интеллигентские штучки! Что для тебя важнее — казнить царского сановника или спасти никчемную жизнь гостиничного швейцара? Если какой-нибудь полудурок подорвется, неосторожно обращаясь с динамитом, может жаловаться сам на себя. Мы должны думать о главном — наше дело спасать Россию!

Глава 18

Январь 1907 г.

На Крещенье Павел Мефодьевич Антипов нанес следователю Колычеву визит. Дмитрий и Мура, побывавшие с утра на водосвятии, замерзшие и счастливые, уговорили Антипова остаться у них пообедать. Помявшись для приличия, сыщик согласился.

Будучи убежденным холостяком, сам он никакого хозяйства не держал и жил в меблированных комнатах, а обедал в трактирах, чтобы не портить себе жизнь бытовыми сложностями. Но, когда ему доводилось бывать в чужих домах с налаженным хозяйством, он не мог отказать себе в удовольствии съесть домашний обед или попить чаю с пирогом хозяйской выпечки. А праздничный домашний обед был для одинокого сыщика настоящим событием.

Мура была в этот день очень оживленной и очень-очень хорошенькой, более чем всегда. Дмитрий любовался ее лицом, ее блестящими глазами, ее красивыми пальчиками, порхающими над столом. Даже в своем скромном клетчатом платье Мура казалась королевой. В какой-то момент Митя ревниво заметил, что и Антипов приглядывается к ней с большим интересом.


Павел Мефодьевич так и застрял в этот вечер у Колычевых. После долгого праздничного обеда, за которым все позволили себе пропустить рюмочку-другую, настроение у всей компании сделалось исключительно добродушным.

Дмитрий достал гитару и подыграл Муре, исполнившей несколько старинных романсов. Потом все оделись и пошли прогуляться по морозцу. На Пречистенском бульваре Муре пришла в голову идея взять лихача, который с гиканьем помчал их в санях по заснеженным улицам. По пути Антипов уговорил Колычева и Муру заехать в какой-то трактир, в котором пел замечательный цыганский хор. После трактира вернулись на Остоженку к Колычеву пить чай…


— Замечательные у вас пироги, Дмитрий Степанович. Неужели мадемуазель Мари вас так побаловала?

— Ой, что вы! — засмеялась Мура. — Я печь не умею, даже не представляю, как делают тесто… У Мити есть замечательная прислуга по имени Дуся — вот она мастерица печь. Вы к нам на масленицу приезжайте — Дусины блины просто сказка.

Антипов любезно поблагодарил, но на лице его промелькнуло странное выражение: Колычев представил ему Муру как знакомую, просто знакомую, а фраза «Вы к нам на масленицу приезжайте…» прозвучала слишком уж по-семейному. Впрочем, Павел Мефодьевич проявил такт и ничего не заметил.

— С грибной начинкой пирожки такие, что язык проглотить можно. — От неловкости он вернулся к кулинарной теме. — И грибочки будто только вчера из лесу…

— Дуся сушеные белые покупает и вымачивает их в молоке, — заметила Мура. — Получается очень вкусно. У этой женщины много чему можно научиться, несмотря на ее молодость.

— А грибочки, извините за любопытство, у какого торговца куплены? Уж больно хороши, — продолжал Антипов. (Колычев про себя усмехнулся — сыщик даже за столом остается сыщиком, и что прикажете делать, кроме как извинить его за любопытство…)

— Не знаю, я ведь со слугами за провизией не хожу, — пожала плечами Мура. — Они у нас самостоятельные. Вроде бы где-то на Смоленском рынке в лавке у Троицкой церкви берут…

— Ох! — хлопнул себя по лбу Антипов. — Кстати, о Смоленском рынке… Простите великодушно, сразу нужно было сказать, да я запамятовал… Я ведь вам адресочек-то достал, Дмитрий Степанович, ну, тот, что вы просили давеча. Мещанина Константина Василькова. Не серчайте, что ждать вас заставил, дело больно нелегкое оказалось. Но ничего, справились-таки мои орлы. Действительно, проживает такой мещанин в меблированных комнатах «Феодосия» в приходе церкви Николы на Щепах. Это от Рынка по Проточному переулку спуститься нужно в сторону реки и за угол свернуть. Там двухэтажный дом с вывеской. Место, конечно, сомнительное, не первого разбора эти номера, всякое там случается…

— Господи, Павел Мефодьевич, дорогой, какое дело вы для меня сделали! — закричала Мура, лицо которой, и без того оживленное, буквально засветилось от радости. — Если бы вы знали, голубчик, как я вам благодарна! Вы настоящий ангел!

— Ну, ангелы у нас в сыскном не служат… Они по другому ведомству.

— Не скромничайте, милый Павел Мефодьевич! Вы позволите, я вас поцелую от избытка чувств?

— С превеликим удовольствием!

Антипов подставил под поцелуй Муры сначала правую, потом левую щеку, и она, смеясь, его расцеловала.

«Врет Антипов, что позабыл про адрес, — ревниво подумал Колычев. — Наверняка просто хотел повыгоднее свою новость преподнести…»

Впрочем, Антипова и вправду было за что поблагодарить.


— Ну что, завтра отправимся в гости к твоему брату? — спросил Колычев Муру, когда Антипов удалился наконец восвояси.

— Нет, не завтра. Послезавтра.

— Почему? Ты ведь так ждала этой встречи. Зачем же откладывать?

— Затем, что мне нужно собраться с духом, с силами, с мыслями. Я очень ждала этой встречи и теперь еще больше жду… Но… Как бы тебе объяснить, Митя? У меня состояние полного сумбура, сейчас я в смятении, в нервах, и мне нужно успокоиться, чтобы пойти в эту «Феодосию» с холодной головой и повести себя с братом правильно. Он человек сложный…

Колычев подумал, что в семье Муры всегда все было как-то излишне сложно. Если бы он узнал адрес своего потерянного брата, то, наверное, побежал бы к нему сразу же. Но, с другой стороны, никакого брата у него никогда не было. А если бы был? Да еще такой, как у Муры, — картежник, шулер и скорее всего мелкий жулик…

Бог весть, как вел бы себя Колычев и сколько времени ему понадобилось бы, чтобы собраться с силами для родственной встречи… А Мура просто светилась от счастья.


Утром Мура сказала:

— Митя, сегодняшний день мы с тобой превратим в настоящую сказку. Я хочу, чтобы он нам запомнился на всю жизнь. Понимаешь, раз Володька нашелся, моя жизнь может резко поменяться — придется няньчиться со своим непутевым братцем, и я уже не смогу уделять тебе столько времени, сколько мне хотелось бы. Но сегодня мы еще принадлежим друг другу, а братец пусть немножко подождет…

Митя не очень внимательно прислушался к этим словам. Подумаешь, Володька нашелся! Он же не грудной младенец, чтобы так уж с ним нянчиться. Взрослый мужик, постарше самого Дмитрия будет… А в том, что у Муры появится какое-то занятие, пусть это будет даже забота о непутевом брате, нет ничего плохого, иначе она скоро начнет изнывать от безделья.

— А куда же мы отправимся превращать наш день в сказку? — весело спросил он. — Поехали в какой-нибудь хороший ресторан — в «Эрмитаж», в «Метрополь»… «Прагу» не предлагаю — она рядом с ненавистными нам номерами «Столица»…

— Ой, не напоминай мне о них, Митя! — засмеялась Мура. — Знаешь что. Если хочешь доставить мне удовольствие, поехали в Охотный ряд, в трактир Егорова. Это такое забавное, такое экзотическое место…

— Мура, но это же извозчичий трактир…

— Глупости, извозчики закусывают там на первом этаже. А второй, верхний этаж — для чистой публики. Там бывает в основном купечество, такие, знаешь, старозаветные бородачи, прямо из пьес Островского. А кормят у Егорова очень вкусно. Поехали, Митя!


В нижнем этаже трактира и вправду все было забито извозчиками с красными, обожженными морозом лицами. Они закусывали, не снимая своих толстых синих на ватном подбое армяков. От тарелок с горячей едой, от самоваров и чайников, от дыхания десятков людей под низкими сводами трактира стоял пар, как в бане.

Мура потащила Дмитрия куда-то вверх по лестнице, где в чистых залах для состоятельной публики, тоже жарко протопленных, с низкими сводчатыми потолками, купцы запивали шампанским блины…

В углу, где красным огоньком теплилась лампадка, висел старинный, почерневший от времени образ богородицы-троеручицы. Мура перекрестилась на икону и уселась на черный кожаный диванчик у длинного стола.

— Ты чувствуешь, Митя? Тут русский дух, тут Русью пахнет… А ты придумал — «Метрополь», «Эрмитаж»! Крещение все-таки, мы же с тобой православные люди…

Колычев внутренне усмехнулся. Какой Мура еще, в сущности, ребенок!

К ним уже спешил половой в белой русской рубахе с красной опояской.

— Вечер добрый! С праздничком, господа почтенные! Чего покушать желаете? Икорки, семужки, блинков? К закусочке можно графинчик домашнего травничку подать, а к ушице — хересу, херес на редкость хорош…

— Вы нам еще наваги подайте, у вас ее готовить умеют. А к наваге тоже хересу, раз уж он так хорош…

Мура перехватила инициативу и сама отдавала все распоряжения касательно обеда, а Дмитрий только удивлялся — она вела себя так уверенно, словно часто доводилось ей обедать в подобных местах и все тут было Муре хорошо знакомо.

«Играет в купчиху, — подумал он, улыбаясь. — Какая она все же забавная… И какая красивая!»

Глава 19

Апрель 1906 г.

Выслушав рассказ Савина о событиях в Москве, Азес отнесся к нему с большим недоверием.

— Не понимаю, как вы могли так легко отказаться от дела, в которое вложили столько сил, — произнес он, лениво роняя слова. — Ты говоришь — за вами следили… Сомнительно это, братец, сомнительно! Если бы следили, то наверняка и арестовали бы. Но у страха глаза велики… Ничего толком не проверили, не узнали — и пустились наутек. Поторопился ты уехать из Москвы, Борис, поторопился.

Савин был готов к таким подозрениям. Он принес с собой номер «Нового времени», в котором была напечатана заметка, расписывающая московские события в самых унылых тонах. Шайка злоумышленников-де приготовляла покушение на адмирала Дубасова, но благодаря самоотверженным действиям полиции заговор был своевременно раскрыт, членам шайки же удалось скрыться.

Савин молча с гордым видом протянул лист с заметкой Азесу. Вот пусть посмотрит и поймет наконец, какой опасности они избежали и как ловко ухитрились провести полицию…

Пыхтя папироской, Азес пробежал глазами отчеркнутые строки.

— Ну, может, там что-то и было, а может, брешут, как всегда… Пережди несколько дней и поезжай обратно в Москву. Дело нужно закончить.

Савин на секунду онемел. Да что же это такое, издевается Азес над ним, что ли?

— Знаешь что, — заговорил он наконец с обидой, — по-моему, посылать меня снова в Москву означает подвергать московскую организацию напрасному риску! (Вот так, не его, Савина, жизнь, а деятельность организации — это звучит достойнее!) К тому же, проводя слишком много времени в Москве, я реже, чем того требует покушение на Дурново, бываю в Петербурге. А ведь на мне еще и ликвидация Татаринова висит… В интересах дела я предлагаю заменить меня кем-то в московской группе, если есть такая возможность. (Савин даже придумал уже, кто именно должен заменить его в Москве — идея была на редкость удачной.) Вот ты, между прочим, ни разу за это время в Москве не был, тебя тамошние шпики не знают… Будет во всех смыслах гораздо целесообразнее послать в Москву тебя! (И пусть попробует отвертеться! Критиковать чужую работу каждый может, а пойди-ка на практике подготовь хорошее покушение!)

Азесу такой поворот разговора не понравился.

— Нет уж, поезжай ты. К тебе привыкли товарищи, и ты будешь более полезен, чем я.

— Ты товарищам тоже не чужой. Я уже сказал, мне ехать нельзя, я считаю такой риск неразумным. Да и вообще, из тех, кто работал со мной в Москве, нужно заменить всех, кого возможно.

— Что ты несешь? Кого заменить? Миллерова? Братьев Гноровских? Они хоть знают генерал-губернатора в лицо, а другим придется начинать с нуля на пустом месте.

— Ну ладно, эта троица пусть едет, каждый из них все равно был готов положить жизнь в этом теракте. Но возглавить операцию на этот раз придется тебе.

— Ладно, я поеду в Москву, — с неохотой процедил Азес.


Покушением на министра внутренних дел Дурново в Петербурге занимались две самостоятельные группы, хоть одной из них должно было повезти.

Боевики, переодетые в извозчиков, разносчиков, газетчиков и уличных торговцев, пытались отследить передвижения министра по Петербургу, чтобы в удобный момент кинуть бомбу в его экипаж. Но удача пока никому из них не улыбнулась.

— Ну не дается нам Дурново, — рассказывал Савину боевик, известный всем под кличкой Адмирал. — Не поймешь, где он ездит и как… А вот Лауница я много раз видел и шлепнуть мог легко. Может, Лауница уберем, чего его беречь? Какая, хрен, разница?

Исключительная ненависть, которую Адмирал питал к петербургскому градоначальнику генералу фон дер Лауницу, была хорошо известна всем. Почему-то именно Лауница Адмиралу больше всего хотелось убить, и он давно подбивал членов петербургской боевой группы устроить на него покушение.

Савин подумал-подумал и дал свое согласие. И вправду — какая разница? Убийство Лауница, хоть на съезде речь о нем и не шла, тоже будет громким делом.

А главное — в этом деле Адмирал проявит больше энтузиазма. Когда человек работает с огоньком, у него и успехи лучше. Ясно, что дни фон дер Лауница теперь сочтены… На носу уже открытие Государственной Думы, а по всем запланированным покушениям одни провалы да накладки, эффект нулевой, и ни одного шумного дела… Нужно срочно, прямо-таки немедленно разыскивать Медведя, а то ко всем проблемам еще и Татаринов до сих пор жив.


Покушение на Дубасова, проведенное наконец 23 апреля в Москве под руководством Азеса, тоже нельзя было назвать удачным.

Адмирал Дубасов, отстояв обедню в Успенском соборе в Кремле и навестив в Кремлевском дворце заведующего дворцовой частью графа Олсуфьева, сел в свою коляску и поехал к себе на Тверскую в генерал-губернаторский дом. Сопровождал Дубасова молодой драгунский корнет граф Коновницын, находящийся при адмирале в качестве адъютанта для исполнения поручений. Когда коляска Дубасова поворачивала из Чернышевского переулка на Тверскую, ей наперерез бросился молодой флотский офицер.

В морскую форму был наряжен Борис Гноровский. В руке он держал бомбу, спрятанную в коробку из-под конфет.

«Конфеты» были упакованы так, как обычно это делают в дорогих кондитерских, — красивая оберточная бумага, ленточки, бантики, под ленточку воткнут цветок… Ну, собрался молодой флотский с визитом к даме сердца или старенькой тетушке, ничего другого и не подумаешь!

Добежав по мостовой до экипажа Дубасова, Гноровский с силой швырнул бомбу под колеса. От взрыва поднялось густое облако дыма и пыли, а взрывная волна оказалась столь сильной, что не только в генерал-губернаторском доме, но и в соседних лопнули стекла, засыпав мостовую мелкими осколками.

Выброшенный взрывом из коляски Дубасов получил только несерьезные ушибы. Зато молодой граф Коновницын, мальчишка-корнет, у которого был буквально вырван левый бок, повреждено лицо, поранены руки и перебиты ноги, скончался на месте.

От ран пострадало также множество посторонних — кучер Птицын, управлявший коляской, дворник, случайные прохожие; часовой, стоявший у входа в генерал-губернаторский дом, получил сильную контузию и разрыв барабанных перепонок. Кроме того, испуганные лошади понесли и затоптали городового…

Тело Бориса Гноровского с размозженным черепом было также найдено на месте взрыва.


Азес, сидевший за чашечкой чая с пирожками в кондитерской Филиппова на противоположной стороне Тверской, мог из-за огромного стекла витрины наблюдать за происходящим. Увидев, что генерал-губернатор после взрыва встал на ноги и сам, правда, угодливо поддерживаемый городовыми, пошел к парадному входу в свой особняк, Азес только досадливо крякнул. Ну что ты скажешь, снова мимо!

Борис Савин, узнав о неудаче, постигшей московских боевиков под руководством Азеса, внутренне почувствовал даже определенное удовлетворение. Что, голубчик Евно, попробовал, почем фунт изюму? Это тебе не с кривой ухмылкой других критиковать… Сам, пардон, просрал такую операцию, что теперь не должен посметь и вякнуть…


В Москве неизвестные лица разбросали листовки, текст которых был написан анонимным автором:

«Партия социалистов-революционеров.

В борьбе обретешь ты право свое!

23 апреля, в 12 ч. 30 мин. дня, по приговору боевой организации социалистов-революционеров была брошена бомба в экипаж московского генерал-губернатора вице-адмирала Дубасова при проезде его на углу Тверской улицы и Чернышевского переулка, у самого генерал-губернаторского дома. Приговор боевой организации явился выражением общественного суда над организатором кровавых дней в Москве.

Покушение, направленное и выполненное смелой рукой, не привело к желаемым результатам вследствие роковой случайности, не раз спасавшей врагов народа.

Дубасов еще жив, но о неудаче покушения говорить не приходится. Оно удалось уже потому, что выполнено в центре Москвы и в таком месте, где охрана, казалось, не допускала об этом и мысли. Оно удалось потому, что при одной вести о нем вырвался вздох облегчения и радости у тысяч людей, и молва упорно считает генерал-губернатора убитым.

Пусть это ликование будет утешением погибшему товарищу, сделавшему все, что было в его силах.

Боевая организация партии социалистов-революционеров».


Савин не был уверен на сто процентов, но ему казалось, что за этими листовками просматривается рука Азеса. Нужно же теперь Азесу как-то оправдаться, вот и треплется о ликовании тысяч людей, вызванном синяками Дубасова. Ладно, Савин теперь сам займется делом и покажет, как нужно работать…

26 апреля государь подписал указ о назначении на пост министра внутренних дел Петра Столыпина. Господин Дурново, смещенный с поста, стал никому не интересен — велика охота гоняться за забытым богом отставным министром…

27 апреля новый министр уже выступал на торжественном открытии Государственной Думы, а боевики так и не успели подготовить к этому открытию серию громких терактов. Савин боялся, что мысли об этом приведут членов боевой организации к разочарованию и утрате боевого духа.


Ради встречи с Медведем Савину пришлось ехать в Москву. Конечно, это был риск, но, судя по слухам, Татаринов затерялся где-то в Первопрестольной и залечивает там свои раны.

Медведь, которого попросили принять участие в этом деле, тоже ехал в Москву из Гельсингфорса без всякой охоты:

— Меня знают в Москве, знает вся Пресня. Я легко могу встретить филеров, которым знакомо мое лицо, — говорил он.

Но его все же уговорили поехать в Москву и встретиться там с Савиным на конспиративной квартире.

Добравшись до московской явки, Савин, к своему удивлению, Медведя там не обнаружил. У Бориса мелькнула было мысль об очередном провале и возможном аресте Орлова где-то по пути в Москву, но, по слухам, с Медведем было все в порядке, и через связников его удалось разыскать в Сокольниках на старой запущенной даче. Савин отправился к нему.


Летний сезон еще не наступил, в Сокольниках было безлюдно, сыро, кое-где в низинках лежал последний рыхлый ноздреватый снег, хотя на деревьях зеленой дымкой раскрывались почки.

Медведь встретил Савина неприветливо.

— У вас, видно, дело совсем плохо поставлено, раз за помощью решили ко мне обратиться.

— Вопрос не в плохо поставленном деле, а в вашей личности, — решил подольститься Савин. — Мне вас рекомендовали как человека исключительной революционной дерзости и больших организаторских способностей. Азес, например, утверждает, что вы как никто способны внести в организацию энергичную инициативу и даже взять на себя руководство… (Конечно, никто не отдаст руководство в лапы Медведя, властью никто не делится, но пусть помечтает. Главное — пустить его по следу Татаринова.)

— Бросьте. Я решил уехать из Москвы. Мне небезопасно здесь находиться.

— Михаил, но вы же сами согласились выполнить поручение, возложенное на вас в Гельсингфорсе…

— Ну и что? А теперь передумал. Я вообще выхожу из вашей организации.

Савин никак не ожидал такого поворота и попробовал убедить Медведя в ошибочности его намерений. Ничего себе — выйти из организации! А Татаринов? Не самому же Савину выслеживать его в необъятной Москве? Да и вообще, из организации просто так не выходят. Но Медведь не желал ничего слушать.

— Ваш способ работы отжил свое! Вы что, не понимаете, что ваша деятельность абсолютно неэффективна? По полгода сидеть извозчиком на козлах, выслеживая какого-нибудь чина, чтобы в последний момент все сорвалось? Это глупо. И вся ваша деятельность, простите, дурацкая! Вы утонули в риторике, а дела нет никакого! Я создам собственную организацию, небольшую мобильную боевую группу максималистов, людей, которые не станут довольствоваться всякой мелочовкой. Мы будем действовать энергично, по-партизански, и будьте уверены — о нас скоро заговорят. Очень скоро! А вам, господа, желаю и дальше благополучно загнивать в бездействии…

Савин попытался уговорить Медведя взять на себя хотя бы ликвидацию Татаринова, пока его новая группа будет находиться в процессе становления.

— Что? Татаринова? Опять вы со своим Татариновым, которого непонятно почему не можете убрать уже полгода. Нет уж, я сказал, мелочовка мне не нужна и не интересна. Я со своей новой группой буду готовить покушение на Столыпина. Раз уж вы так по-дурацки упустили Дурново, новым министром займусь я сам. А вы от нечего делать гоняйтесь за своими провокаторами.


Что ж, придется искать другого убийцу, способного выследить и убрать Татаринова.

«Как это в конце концов скучно, — думал Савин, направляясь по раскисшей дорожке с сокольнической дачи на Поперечный просек, где можно было поймать извозчика. — Татаринов превратился в какую-то зловещую фигуру, уже несколько месяцев отравляющую мне жизнь. Только и разговоров — уличить Татаринова, ликвидировать Татаринова, застрелить Татаринова, выследить и убрать Татаринова — все об одном и том же, и все без толку. Кого же подрядить в очередной раз охотиться на эту сволочь?»

Хотелось отвлечься от этих унылых проблем и устроить себе небольшой праздник. Вроде бы Долли сейчас в Москве. Она приехала на помощь Азесу, когда готовили покушение на Дурново, и занималась динамитом вместо Рашели, до смерти перепуганной слежкой и не желавшей возвращаться в Москву. (Вещи Рашели, брошенные в «Боярском дворе», гостиничная прислуга перенесла в кладовку, как следует не посмотрев, и на беду чемоданы Рашели оказались возле калорифера. Нагревшийся динамит рванул так, что разнес стену в подвале гостиницы, и пугливая Рашель теперь была уверена, что каждый полицейский в Москве занят только ее персоной…) Что же, Долли легко ее заменила в деле, и Савина такая замена очень устроила.

«А неплохо было бы разыскать сейчас Долли, повезти ее в ресторан, подпоить шампанским и уложить в постель! Манасеенко, слава богу, рядом нет, а то в Варшаве он мне так сильно мешал…»

Борис представил себе Долли в постели, с распущенными волосами, в легкой откровенной сорочке, а лучше даже без нее, с бокалом шампанского в тонких красивых пальцах… И зовущая улыбка у нее на губах, и пьяный блеск шальных глаз… Черт возьми! Да пропади он пропадом, этот Татаринов, до него ли сегодня?

Весело насвистывая, Борис почти бежал к просеку, насколько вообще возможно было бежать по грязи, в которой увязали галоши. Не успеешь вытащить одну ногу — провалится другая.

Но когда находишься в предвкушении встречи с красивой женщиной — это не препятствие…

Глава 20

Январь 1907 г.

Пойти в номера «Феодосия» Мура хотела было одна. Но Дмитрий все же ей этого не позволил.

— Понимаешь, за рынком такие места, что женщине там небезопасно гулять одной. А потом возможна какая-то ошибка, вдруг этот мещанин Васильков окажется вовсе не Володькой, а совсем посторонним человеком. Ты попадешь в неудобную ситуацию. Вдвоем нам будет проще. Если мы найдем твоего брата, я не стану мешать вашей родственной встрече, раскланяюсь и уйду, тем более мне нужно сегодня на службу (я и так позволю себе немного задержаться). Понимаешь, я просто хочу убедиться, что с тобой все в порядке, а потом оставлю тебя с братом, возьму извозчика и поеду оттуда в окружной суд.

— Ну что ж, как хочешь, — рассеянно сказала Мура.

Она с утра была сдержанной, неразговорчивой и все время думала о чем-то своем. Видимо, встреча с братом ее немного пугала.

Дорогой она, несмотря на теплую шубку и меховую муфту, слегка дрожала. Казалось, ее бьет озноб.

«Как она волнуется, бедная, — думал Колычев. — Старается быть сдержанной, но в каждом жесте чувствуется такое нервическое возбуждение, что больно на нее смотреть. Побледнела, глаза горят… Ну как я отпущу ее одну в таком состоянии?»


Извозчик довез их до двери номеров «Феодосия».

— Митя, все-таки хорошо, что ты пошел со мной, спасибо тебе, — прошептала Мура, опираясь на руку Колычева.

— Послушай, любезный, — обратился Дмитрий к швейцару, исполнявшему в меблирашках заодно и обязанности портье. — Дома ли господин Васильков, ваш постоялец?

— Дома-с, — буркнул неприветливо любезный. — Номер восьмой-с. Вот опять снегу с улицы нанесли, а мне подтирай…

За вздорность нрава чаевых любезный не получил.

У двери восьмого номера Мура остановилась. Вероятно, последние секунды перед встречей с братом были для нее самыми тяжелыми. Митя сам постучал в дверь.

— Кто там? — раздался из-за двери мужской голос.

Колычев подмигнул замершей Муре и спросил:

— Господин Васильков? Позвольте войти, у меня к вам важное дело!

— Войдите, — ответили из-за двери.

Мура и Колычев вошли в комнату. Дмитрий мельком взглянул на стандартную обстановку небогатых меблирашек — продавленный диван, колченогий стол у окна, умывальник в углу. С дивана поднялся высокий человек:

— Чем могу быть вам полезным?

Неужели Володька? Люди с возрастом меняются, но в этом человеке не было ничего, ну совсем ничего от того кадета, что гостил когда-то в имении Колычевых на Рождество.

— Я слушаю вас, господа!

— Ну вот и свиделись, — сказала Мура каким-то чужим, отвратительным голосом. — Думал, спрячешься? Ошибся ты, Николай!

Почему Николай? Колычев обернулся к Муре, заметив, что постоялец меблирашек в испуге сделал пару шагов назад. Мура молчала. Ее лицо казалось окаменевшим. Дмитрий перевел взгляд на постояльца. Кажется, тут происходит совсем не то, чего Колычев ожидал…

— Ты пришла меня убить? Неужели ты сможешь? — растерянно спросил этот человек, глядя на Муру какими-то собачьими, жалкими глазами.

Мура вытащила из муфты руку, в которой был зажат револьвер. Дмитрий оторопел, и только одна дурацкая мысль мелькнула в его голове — какие красивые у Муры пальцы и как изящно она сжимает оружие… Господи, что это за безумие?

— Прощай, Иуда, — медленно произнесла Мура и нажала на курок.

— Мура, ты с ума сошла! Что ты делаешь? — очнулся Дмитрий.

Но она уже всадила три пули в человека из восьмого номера «Феодосии» и перевела ствол на Колычева, который шагнул к ней, чтобы отнять оружие.

— Не подходи, убью!

— Мура, ты сошла с ума? Что ты наделала? Опомнись, отдай мне револьвер…

— Не подходи, сказала! Эх, Митя! Нужно было бы и тебя шлепнуть. Да ладно уж, живи, дурак! Но если дернешься — не пожалею!

Лицо Муры и особенно ее глаза были чужими, холодными и очень страшными.

Колычев подошел к упавшему на диван, истекающему кровью человеку и попытался нащупать пульс. Человек был мертв.

— Ты убила его, — с ужасом глядя на Муру, прошептал Колычев.

— Вот и славно. Добивать не придется, — удовлетворенно ответила она и, продолжая держать Дмитрия на мушке, вынула из двери ключ, выскользнула в коридор и захлопнула дверь. Ключ повернулся в замке снаружи…

Колычев чувствовал, как внутри у него разливается холод, сжимая сердце ледяными лапами, а в висках стучит волнами кровь, причиняя мучительную боль. Он и вправду дурак, идиот последний — на его глазах совершилось убийство, а он не пошевелил и пальцем… Господи, почему он так растерялся, почему не бросился на Муру, как только увидел в ее руках револьвер? Смерть этого несчастного теперь на совести Дмитрия!

Вскочив на ноги, он со всей силы ударил в дверь. Дверь открывалась внутрь комнаты, и выбить ее было не так уж легко, но вспыхнувшая ярость придала Дмитрию сил. Дверная коробка затрещала, планка, в которую был врезан хлипкий гостиничный замок, отошла, и после трех богатырских ударов Колычеву удалось вырваться в коридор.

Он бегом кинулся к выходу, призывая на помощь полицию, людей, швейцара (как всегда, не оказавшегося в нужный момент на месте)… Выскочив на улицу, Дмитрий увидел, как по Николощеповскому переулку удаляется экипаж извозчика, ожидавшего их у входа. В экипаже восседала Мура с гордо поднятой головой. Бегом догнать извозчика было уже невозможно.

Колычев с силой ударил в стену кулаком, разбивая его в кровь… Но ярость, переполнявшая сердце, не находила выхода. Где-то рядом заливался полицейский свисток — привлеченный криками Дмитрия городовой бежал к номерам «Феодосия», оглашая окрестности заливистой трелью.


В жизни Дмитрия Степановича Колычева наступила черная полоса. Сначала его арестовали, но через день выпустили, взяв подписку о невыезде.

Теперь самое мягкое, что могло ожидать Колычева, была бы позорная отставка, а скорее всего — предание суду за пособничество террористке… От исполнения обязанностей судебного следователя он был отстранен «до окончания расследования по делу» (а вероятнее всего, навсегда). Зато приходилось чуть ли не ежедневно посещать кабинеты разнообразного начальства, стоять там навытяжку и выслушивать разносы и самые нелестные высказывания о собственной персоне…

Особенно неистовствовал жандармский полковник, начальник Московского охранного отделения. Бегая по кабинету из угла в угол и брызгая слюной, полковник позволял себе такие оскорбления в адрес Колычева, за любое из которых прежде Дмитрий не задумываясь вызвал бы его на дуэль.

Но теперь оставалось только молчать и терпеть — любые ругательства были заслуженными, и что мог бы сказать ему начальник охранки такого, что Дмитрий не говорил себе сам?

Этот червь тупого отчаяния, грызущий его изнутри, был страшнее всего того, что происходило извне…


Оставаясь вечерами в одиночестве и заново переживая все случившееся, Колычев был близок к тому, чтобы застрелиться. Может быть, по совести говоря, благородный человек, своими руками способствовавший смертоубийству, и должен был свести счеты с собственной жизнью… Но мог ли отважиться на это христианин? Глядя в грустные, мудрые глаза спасителя, глядящие на него с иконы, Дмитрий не находил в себе сил поднести револьвер к виску и нажать на курок…

Василий с Дусей ходили по дому на цыпочках и обменивались скорбными взглядами. Они не знали, чем уж и услужить барину, но ему ничего не было нужно. Колычев ничего не ел и почти не спал…


О роли господина Антипова в этом деле Дмитрий не сказал ни слова ни на одном из допросов. По его версии, Мария Веневская, с которой Колычев был знаком с детства, сообщила ему, что ее брат Владимир по паспорту мещанина Василькова, проживает в номерах «Феодосия» за Смоленским рынком, узнав об этом от некоей случайно встреченной знакомой.

Вмешивать в такую грязную историю Павла Мефодьевича было невозможно. Впрочем, версию Дмитрия никто, собственно, и не опровергал…


Мария Веневская, которая, судя по всему, оказалась связанной с боевой организацией эсеров, по описанию очень напоминала террористку, принимавшую личное участие в нескольких громких делах, в том числе в прошлогоднем покушении на московского генерал-губернатора адмирала Дубасова. Жандармам эта женщина была известна под кличкой Долли…

Глава 21

Май 1906 г.

Встретившись с Долли, Борис Савин повез ее в ресторан и согласно своему плану попытался подпоить шампанским, но Долли, хотя и пила много, совершенно не пьянела. Однако, когда он сделал робкую товарищескую попытку пригласить ее в номера, она не отказалась даже и на трезвую голову.

Они провели вместе несколько дней, почти не вылезая из постели.

На четвертый день, проснувшись утром рядом с Долли, Савин спросил:

— Послушай, а может быть, мы могли бы жить вместе?

— В каком смысле? — спросила Долли, пребывавшая в полудреме. Такой вопрос и вправду мог задать только не совсем проснувшийся человек.

— В прямом.

— Ты сам не раз говорил, что революционерам практичнее обходиться без брака. Брак — это кандалы на ногах боевика.

(Борис, собственно, вовсе не имел в виду предлагать ей руку и сердце. Более того, он уже был женат законным браком на дочери одного писателя, популярного в революционных кругах. Но о его жене большинству товарищей ничего не было известно. Главный закон подпольных организаций — каждый подпольщик должен знать как можно меньше о других. Да и жену свою он почти не видел — будучи прогрессивно настроенной женщиной, она понимала, что дело спасения отечества для него гораздо важнее, чем мещанское семейное благополучие. То, что Долли — противница брачного союза, большая удача!).

— Если говорить о допотопных формах так называемого законного брака, сопряженного с церковным венчанием, то, несомненно, да, это кандалы. Но мы с тобой прежде всего товарищи по борьбе, соратники… Нас связывает нечто большее, чем постель.

— Постель нас как раз совершенно не связывает. Это случайный эпизод, и ты сам это понимаешь.

Савин сглотнул обиду — значит, для нее это случайный эпизод. А он привык играть в судьбах женщин иную роль, роковую, демоническую… И, к счастью, он как мужчина кое-что представляет. У него были женщины, даже из идейных боевых товарищей, которые теряли голову от любви к Савину и готовы были валяться у него в ногах, лишь бы не бросал…

Вспомнилась Эрна, ее слезы, мольбы, ее дурацкие бесконечные вопросы: «Милый, ты совсем меня разлюбил? Совсем-совсем?»

А разве он хоть когда-нибудь говорил, что любит ее? Он всего лишь ее хотел и то недолго. И в чем он виноват, что это влечение быстро прошло? А Эрна, дурочка, застрелилась… Вот так — от любви к нему, Борису Савину, взяла револьвер и разнесла себе полчерепа. А ведь это тоже был всего лишь случайный эпизод.

— Я не хочу никакой совместной жизни, Борис, прости, — продолжала Долли. — Сегодня мы вместе, а завтра, может быть, расстанемся навсегда, жизнь разведет — и зачем нам ответственность, обязательства, чувство вины? Зачем сложности, зачем мучить друг друга?

— У тебя тогда в Варшаве было что-нибудь с Опанасом? — спросил вдруг Борис, испытав неизвестно почему укол ревности.

— Что за вопросы? Было — не было, это мое дело! Товарищам и соратникам таких вопросов не задают, если им самим вдруг не придет в голову с тобой поделиться.

Долли подняла руку и поправила упавшую на лицо прядь. Борис невольно залюбовался ее рукой и, взяв кисть ее руки в свои, поцеловал ладонь, а потом поочередно нежные теплые прекрасные пальчики…

— Долли, мы могли бы быть так счастливы вместе, — произнес он, наконец оторвавшись от этого увлекательного занятия.

— Нет. Я могу быть счастлива только тогда, когда я свободна. Не покушайся на мою свободу, Боря. Мы дивно провели эти дни, но из этого не следует, что мы теперь должны долго осложнять друг другу жизнь и работу. Кстати, о работе. Что нового в боевой организации?

— Ну что нового? Сама знаешь — одни сложности и проблемы. Дубасова так и не убили, последнее покушение снова было неудачным, хотя Азес собирался продемонстрировать нам, как нужно работать. Дурново и убрать не успели, как назначили нового министра внутренних дел. Какого-то осла из провинции по фамилии Столыпин. Саратовский губернатор бывший… Велика шишка, тоже мне! Министр из Саратова… Медведь с несколькими боевиками вышел из нашей организации, создал собственную группу и будет на Столыпина охотиться. Посмотрим, улыбнется ли ему удача. Со стороны чужую работу критиковать легко, пусть попробует сам — нахлебается еще.

— А что с Татариновым?

— Тоже уцелел, сволочь. Федор Назарьев сплоховал — мамашу Татаринова на месте двумя случайными выстрелами уложил, а Николая только ранил, и тот удрал из Варшавы… Ищи теперь, свищи! Ему охранка и документы на чужое имя сделает, и следы замести поможет.

— Борис, а можно Татариновым займусь я?

— Ты?!

— А что? Я, слава богу, не так плохо, как Федор, стреляю.

— Но как ты его разыщешь?

— Вернусь в Варшаву и пойду по его следу, методично опрашивая абсолютно всех. Буду всем объяснять, что разыскиваю пропавшего возлюбленного, люди обычно относятся с пониманием к женским мольбам и слезам… Татаринов не иголка, он бесследно не пропадет. Если был ранен — где-то лечился, найду где, узнаю, куда уехал оттуда, даже если в ногах у сиделок валяться придется. И так пойду себе и пойду по его следам…

— А что, можно рискнуть! Даже если полиция узнает, что ты его ищешь, кто сможет доказать, что ты и вправду его не любила? Убедительно!

— Тем более что я его и вправду любила!

Савина вновь кольнула ревность. Вот это был уже укол так укол… Сволочь Татаринов, и здесь раньше других поспел!

— Любила? И хочешь убить?

— Ну, у меня с ним, положим, свои счеты. И вообще, это мое дело, и не вздумай копаться в моих душевных порывах. Ведь в интересах нашей организации казнить Татаринова за его предательство, не так ли?

— Так. Но…

— Никаких «но». Я беру это на себя. И почему, собственно, ты так уж удивляешься? В Варшаве, позволь тебе напомнить, я тоже принимала участие в подготовке покушения на Татаринова.

— Ну, твое участие было незначительным, ты всего лишь подыскала и сняла квартиру на улице Шопена.

— Но я же прекрасно знала, для чего нужна эта квартира — для ликвидации Николая. И раз уж вы его тогда упустили, я теперь займусь этой ликвидацией сама.

— Но, может быть, тебе нужна будет помощь? Хочешь, возьми с собой кого-нибудь из наших. Или вызови к себе в нужный момент.

— Кого-нибудь — это кого? Федьку Назарьева, который способен убить только несчастную старушку? Нет уж, я обойдусь. Надо будет, я найду помощь. Я даже сама пока предположить не могу, кем мне придется воспользоваться. Тут все зависит от стечения обстоятельств, вдохновения минуты и удачи. Не волнуйся, найти человека, который с радостью захочет помочь, — не такая уж большая проблема, во всяком случае для меня.

— А когда ты думаешь ехать?

— Как можно скорее. Тянуть особо незачем.

— Но хотя бы еще пару дней мы сможем побыть вместе?

— Пару дней сможем, ладно уж. Но не больше. Мы с тобой тут наслаждаемся отдыхом, а дело борьбы не движется!

— Замолчи ради бога! Давай-ка без лозунгов. У нас найдутся дела поинтереснее. Закажем еще шампанского в номер?

— Пожалуй. И фруктов. И еще чего-нибудь поесть пусть принесут. Я, оказывается, умираю с голоду. Кажется, мы вчера ничего не ели? Или я забыла?

— Мы были слишком заняты, чтобы тратить время на такую пошлую прозу.

Глава 22

Февраль 1907 г.

По Зачатьевским переулкам мела метель, засыпая колючим снегом одноэтажные домики. Снегу иногда наметало вровень с окном. В прежние времена Митя непременно устроил бы на деревьях в саду кормушки для птиц, чтобы помочь пичугам продержаться до весны, нанизал бы на веточки маленькие кусочки сала для синичек…

Но сейчас ему было не до чего — он целыми днями сидел в своей комнате, смотрел на огонь в печи и думал, думал…

Он и сам не мог определить, какие чувства им владели с тех пор, как он увидел скорчившегося человека, убитого Мурой. Потрясение? Тоска? Отчаяние? Стыд? Унизительное сознание собственной глупости? Обида? Разочарование? Ни одно из этих слов не подходило…

Что-то мрачное, тяжелое, давящее на сердце, на рассудок, мешающее дышать, навалилось на него, и жить с этой тяжестью не хотелось. Больно было жить…

Дверь тихонько скрипнула. На пороге появился Василий. На его курносом лице застыло такое выражение, словно он вошел в комнату безнадежно больного человека, находящегося при смерти.

— Дмитрий Степанович, я самоварчик поставил. Может, хоть чайку откушаете? Нельзя же человеку совсем без питания… А Дуся плюшек напекла. С корицей… Вкусные, страсть! А, Дмитрий Степанович? Чайку горяченького с плюшечкой? А?

Колычев молчал и вроде бы даже и не слышал… Василий потоптался и повернулся к двери.

— Совсем вы себя заморите, — сказал он, выходя. — А было бы хоть из-за кого, право слово! Вот же лахудра рыжая, набрела на вашу жизнь да и нагадила…


Колычев в тысячный раз проигрывал в уме свое глупое, позорное поведение в номерах «Феодосия».

Надо же было так ошалеть и позволить убить человека! Сначала до того потерял голову, что сам привел убийцу к жертве, а потом даже не принял никаких мер для спасения несчастного, когда дело на глазах приняло плохой оборот, а потом еще и позволил преступнице сбежать. Наверное, все теперь думают, что он от страха, увидев дуло револьвера, не смог пошевелить и пальцем. А он всего лишь растерялся! А разве у нормального мужчины могут быть приступы такой парализующей растерянности? Это все необъяснимо и никому не понятно…

А Мура? Хладнокровно использовала его, цинично, расчетливо сделала из него пешку в своей жестокой игре.

Неужели люди так меняются? Вот так, чтобы из принцессы за несколько лет превратиться в чудовище? Причем сохранив внешнюю оболочку принцессы? Неужели в ее душе до такой степени все выжжено?

А что он, в сущности, знал о ней, прежней? Красивая девочка, которая научила его танцевать вальс… Что он знал о ее душе? Неужели там всегда были лишь пустота и холод? А домик для зайцев под рождественской елкой? Впрочем, при чем тут домик…


В коридоре шептались два мужских голоса. Один из них, похоже, принадлежал Ваське:

— И кушать ничего не хочет, и из дома носу не кажет. Сидит да страдает. Аж смотреть больно. И вид у барина уж такой переживательный… Может, сглазили его? Прямо хоть бабку какую ищи, чтоб отговор сделала, а то мы уж боимся, что, того гляди, Дмитрий Степанович в чахотку себя вгонит. Не знаем, что и делать. И так, и этак, и все попусту…

— Ладно, я сейчас с ним потолкую. Ты барину доложи.

— Да идите уж так, без доклада. Какие у нас теперь церемонии, он все одно словно и не слышит, что ему говорят… Вы посмотрите, может, уже доктора пора к нему звать?

Дверь распахнулась, и на пороге появился агент сыскного отделения Антипов собственной персоной. От него пахнуло свежим холодным воздухом, и Дмитрий вдруг ни с того ни с сего подумал о том, как давно он не выходил на улицу и как приятно было бы пройтись по морозцу…

— Ну, здравствуйте, отшельник! Простите, что без всякого доклада к вам врываюсь, но ваш слуга совсем разбаловался и никаких церемоний соблюдать теперь не желает. Вы уж его построжьте.

— Здравствуйте, Павел Мефодьевич, — с усилием произнес Дмитрий. Видеть ему никого не хотелось, но нельзя же было отказать Антипову, которого он и так втянул в неприятную историю.

— Я прежде всего, голубчик, хочу вам выразить большую благодарность, что в деле об убийстве в номерах «Феодосия» мое имя вашими усилиями никак не фигурирует. Очень это с вашей стороны благородно.

— Ну что вы! Как же могло быть иначе?

— Могло, поверьте мне, очень даже могло! Я хоть и не люблю прятаться за чужими спинами, но участие в этом деле чревато для меня серьезными неприятностями… Так что спасибо вам, голубчик, прикрыли, можно сказать… Но поскольку уж мы-то с вами знаем, что без меня и глупости моей тут не обошлось, так я теперь кое-какие меры принимаю приватным порядком, так сказать, во исправление… И у меня, заметьте, появились важные новости!

Антипов перешел на загадочный шепот:

— Об известной вам особе! Но — тсс! Это дело секретное, так что прошу вас — одевайтесь, и пойдемте-ка пройдемся, поговорим с глазу на глаз. Без посторонних ушей, так сказать…

— Да в доме никого нет, кроме двух слуг, которым я вполне доверяю.

— Доверие дело хорошее, однако береженого бог бережет! Одевайтесь, одевайтесь, голубчик! Метель улеглась, погодка ясная. Пойдемте, прогуляемся, все обсудим, а потом, глядишь, в трактирчик какой завернем — по рюмашке с морозца пропустить.


На улице и вправду было очень хорошо — тихий, безветренный вечер, легкий морозец, только-только выпавший снег похрустывает под ногами и играет под светом фонарей голубыми искорками…

Дмитрий, сам того не ожидая, гулял с удовольствием, чувствуя, как легкие наполняются свежим зимним воздухом…

— Я ведь, признаюсь уж теперь, задним числом, тогда еще заподозрил что-то неладное, да только праздничная расслабленность подвела… Не ожидал, чтоб этак-то все повернулось. Мой грех, впредь буду в таких делах внимательнее. Что бы мне тогда с полицейскими сводками свериться? Хотя полицейские описания — дело весьма несовершенное, — говорил Антипов. — Разыскивается по линии жандармского управления некая девица — и что? «Волосы рыжеватые, черты лица правильные, телосложение нормальное, особых примет нет», — хватай любую встречную, не ошибешься. А эта Мура — вроде бы как ваша давняя знакомая, чуть не с детских лет…

— Я понимаю, Павел Мефодьевич, что свалял страшного дурака!

— Ну не без того… Однако что толку в поздних сожалениях, надо думать, что предпринять, чтобы с честью из этого дела выйти. Тогда, после убийства в «Феодосии», дамочка ваша ноги из Москвы сделала, что естественно. Но сколько я господ-террористов знаю — ненадолго, они после убийств годами не скрываются, как нормальные люди. Неделя-другая пройдет, глядь, уже новое дельце замыслили, револьверчик пристреливают или бомбочку динамитом заряжают… И мимо Москвы еще никто из них не проезжал. Я был уверен, что она со дня на день опять в Первопрестольную заявится, и негласно велел своим людям проследить за вокзалами и кое-какими гостиницами, чем черт не шутит… Дело по ее поимке не совсем в нашей компетенции, ею политический сыск официально занимается, а не уголовный. Однако нам, по родственности служб, помощь жандармам оказывать не возбраняется, совсем напротив. Так вот, к чему я веду… Некая дама, весьма схожая наружностью с Марией Веневской, прибыла в Москву и под именем французской подданной Дианы Дюморье остановилась в «Славянском базаре» на Никольской. Правда, стопроцентной уверенности, что это Веневская, у меня нет. Хоть я и видел ее тогда в вашем доме, но теперь, издали, опознать не смог. Та была барышня скромненькая, в клетчатом платьице, с пучком на затылке, вроде курсистки. А эта — такая дама, фу ты ну ты… Парижские туалеты, страусовые боа, шляпа пол-лица скрывает, вуаль густая опять же… И повадка совсем другая, на дорогих кокоток смахивает… Даже ходит эта Дюморье так, словно мужские взгляды подманивает. Можно было бы ее задержать на предмет установления личности, да ведь иностранка… Ну как ошибка выйдет? Не расхлебаешь потом… У меня предложение такое — вы, Дмитрий Степанович, издали на эту дамочку гляньте, вы ведь ее в любой шляпе узнаете?

— Конечно, узнаю.

— Вот и чудно. Только осторожно, не спугните. Она обычно почти до полудня спит, а потом в город выходит. Так вот, между двенадцатью и часом ее подкараульте где-нибудь на Никольской и рассмотрите издали. Если это Веневская, мои орлы ее сцапают, а я в рапорте отпишу, что с вашей помощью задержана опасная террористка, находящаяся в розыске за убийство. Глядишь, ваше начальство и подобреет, дело против вас закроет, и вернетесь вы, голубчик, с честью на службу в окружной суд.

— Павел Мефодьевич, но я же не могу выслеживать женщину, с которой был близок, чтобы передать ее в руки жандармов… Это просто невозможно! Я не могу…

— Дмитрий Степанович, что за неуместная щепетильность! А когда вы гнались за ней по коридорам «Феодосии», вы что хотели — по головке ее за убийство погладить? Вы юрист, слуга закона, значит, о личных чувствах умейте забыть. Убийца должна быть наказана, будь она хоть близкая вам женщина, хоть мать родная — закон это закон, и исключений в нем быть не может… Ну так что, вон окна трактира светятся. Зайдем перекусить?

— Пожалуй.

— Вот тут вы молодцом! А то придумали — не есть, не пить… Да вы хоть совсем голодом себя заморите — толку с этого не будет. Дело нужно делать, дело! Такая у нас с вами служба. Вы что думаете, эти господа-революционеры жалеть вас будут? У них ни к кому жалости не найдется… Что только бомбисты эти проклятые по всей стране творят! Вспомните хоть, как прошлым летом в Петербурге дачу премьер-министра на воздух подняли, все газеты об этом писали, о прочих террористических делах уж и не говорю… Революционеры-то все кричат, что они — за народ радетели, а что народу за прок, если людей десятками убивать да увечить, не щадя и детей малых?

Глава 23

Август 1906 г.

Лето 1906 года семья министра внутренних дел Петра Аркадьевича Столыпина, назначенного в июле еще и на пост председателя Совета министров и совмещавшего теперь эти две должности, проводила на казенной даче на Аптекарском острове в Петербурге.

Родным Петра Аркадьевича в Петербурге не нравилось. Не нравился этот дом, его казенная обстановка, вышколенные курьеры, швейцары и лакеи, полагавшиеся главе правительства по должности, но казавшиеся его близким излишне официально и даже враждебно настроенными… Все в жизни семьи Столыпиных изменилось. Даже старые преданные слуги-литовцы, Франц и Казимир, вывезенные из ковенского имения, заменили теперь обычное домашнее обращение «Петр Аркадьевич и Ольга Борисовна» на строгое и сухое «ваше высокопревосходительство».

Но самым неприятным была относительная несвобода — гулять членам семьи разрешалось только по дачному саду, окруженному высоченным глухим забором и прозванному детьми «тюрьмой»… Глава правительства и министр внутренних дел как никто другой знал о разгуле терроризма в стране и боялся за свою семью, но дети Столыпина не могли понять, почему они все время должны проводить рядом с домом.

Редкие поездки в город были неприятными — за воротами дачи обычно прогуливались группки каких-то парней, которые злобно оглядывали экипаж премьер-министра и отпускали ему вслед вызывающе громкие замечания: «Хороша колясочка, скоро она нам на баррикады очень даже пригодится!»

К тому же дети видели теперь отца совсем недолго и только за завтраком или за вечерним чаем — он был слишком загружен делами, чтобы по-прежнему уделять им много внимания.

Кузина Петра Аркадьевича, графиня Орлова-Давыдова осуждала двоюродного брата за излишнюю увлеченность государственными делами.

— Я не знаю, как можно работать без отдыха? — говорила она. — В Англии все государственные деятели посвящают вечер после обеда исключительно семье и удовольствиям.

Отец графини служил когда-то послом России в Лондоне, и с тех пор она привыкла устраивать жизнь на английский лад.

В субботу, 12 августа, у председателя Совета министров был приемный день, когда каждый мог явиться на его дачу и лично передать свое прошение. В такие дни на Аптекарском собиралось огромное количество людей самых разнообразных сословий, имевших просьбы к главе правительства.

Близкие премьер-министра занимались между тем своими обычными делами. В три часа дня Маша Столыпина, учившая младшую сестренку Олечку азбуке, закончила урок и поднялась вместе с Олей на второй этаж. В верхней, матушкиной гостиной, лежала на кушетке Елена Столыпина, еще не вставшая на ноги после недавно перенесенного тифа. Гостившая в доме Столыпиных княжна Маруся Кропоткина, подруга старшей дочери премьер-министра, пыталась развлечь больную, читая вслух какую-то книгу.

Маша оставила Олечку с ними и пошла по коридору в свою комнату. Вдруг все вокруг затряслось, раздался ужасающий грохот, и на месте двери, в которую она хотела войти, Маша увидела огромное отверстие в стене, а дальше вместо комнаты — набережную, деревья и реку. От ужаса девушка остолбенела…

В этот момент в коридоре появилась мать, Ольга Борисовна, с искаженным лицом и совершенно белой от известковой пыли головой.

— Ты жива? Машенька, ты жива? А где Наташа и Адя? Они были на втором этаже, но я не могу их найти…

В верхней гостиной все остались в живых. Напуганные девочки плакали среди рухнувшей и разбитой мебели, но стены и потолок в комнате уцелели, только лежавшую на кушетке Елену совершенно засыпало кусками штукатурки и известкой.

Снизу раздался голос отца, звавшего жену:

— Оля, Оля, где ты?

Все сразу с облегчением вздохнули — жив! Петр Аркадьевич жив!

Мама вышла на балкон.

— Оля, все дети с тобой?

— Нет Наташи и Аркадия.

В этих скупых словах Ольги Борисовны прозвучало такое отчаяние, что у Маши сжалось сердце. Она вместе с княжной Марусей бросилась к лестнице, чтобы спуститься вниз на поиски брата и сестры.

Но лестницы не было. Только несколько верхних ступенек, а дальше пустота…

Девушки, не думая, что это может быть опасно, спрыгнули вниз, на кучу щебня, в который превратились каменные ступени лестницы. Маша Столыпина отделалась ушибами, а княжне Кропоткиной повезло меньше — она очень сильно ударилась и, как выяснилось позднее, отбила себе почки… Остальных домашних спустили вниз на простынях прибывшие вскоре пожарные.

Сад перед домом представлял такую картину, что очевидцы позже с трудом находили слова для описания увиденного, но все сходились во мнении, что это было «нечто ужасающее».

Со всех сторон доносились жуткие крики, вой и плач. Все было залито кровью, в лужах которой тонули куски разбитой штукатурки, кирпичные обломки, бумаги, щепки, везде валялись мертвые и раненые люди, скрючившиеся в неестественных позах, и, самое страшное, части разорванных тел — ноги, пальцы, уши…

Первым побуждением Маши, когда она сумела хоть как-то взять себя в руки, было увести младших сестер подальше от этого ада. Как только девочек спустили с разрушенного второго этажа, старшая сестра отвела их вместе с рыдающей гувернанткой-немкой в самый дальний угол сада, к оранжерее.

Елена, в первый раз после тифа вставшая на ноги, передвигалась с большим трудом, но оставаться возле дома, среди этого ада ей было нельзя.

Тем временем Петру Аркадьевичу удалось отыскать на набережной, под обломками дачи Наташу и трехлетнего Адю. Оба были живы, но тяжело ранены.

Оказалось, что они в момент взрыва стояли на балконе дачи вместе с нянькой, семнадцатилетней девушкой, воспитанницей Красностокского монастыря.

Маленький Аркадий, с интересом рассматривавший подъезжавшие к дому экипажи, единственный из всех выживших видел, как на набережной появилось ландо с двумя жандармами, бережно державшими в руках набитые портфели…

Жандармы возбудили подозрение швейцара, старого опытного служаки, нарушениями в форме одежды. Фасон головных уборов жандармских офицеров был недели за две до того изменен, а приехавшие были в парадных касках старого образца, украшенных двуглавым орлом (хотя по новым правилам должны были быть в фуражках). На помощь швейцару, остановившему «жандармов», кинулся из приемной состоявший при персоне премьер-министра генерал Замятин, наблюдавший эту сцену из окна.

«Жандармы», оттолкнув швейцара, все же ворвались в прихожую дачи и кинули свои портфели на пол, под ноги генералу, вышедшему им навстречу, чтобы разобраться, в чем дело. Большая часть дачи взлетела на воздух…

Террористы, швейцар и генерал Замятин были буквально разорваны в клочья. Всего от взрыва на месте погибли тридцать два человека, не считая раненых, умерших в больницах в последующие дни. (Сведения об этих смертях приходили ежедневно, причиняя Петру Аркадьевичу страшную боль…).

Дети, стоявшие с нянькой на балконе, были выброшены взрывной волной на набережную Невки. На них посыпались обломки дома. Наташа попала под копыта раненных осколками и обезумевших от боли лошадей, на которых приехали террористы.

От верной смерти четырнадцатилетнюю девочку спасло одно — ее закрыла сверху какая-то доска, по которой и били копытами лошади, вдавливая отколовшиеся щепки в открытые раны раздробленных ног Наташи.

Когда Наташу достали из-под кучи обломков, она была без сознания и ее бледное лицо казалось совершенно спокойным, будто бы даже улыбка тронула губы… Но, очнувшись, она закричала так страшно, так жалобно, что у близких мороз прошел по коже…

Кричала Наташа не переставая, до тех пор, пока ее не увезли в больницу…

Врачи были уверены, что ноги девочке придется ампутировать, чтобы спасти ей жизнь, но Петр Аркадьевич настоял, чтобы под его отцовскую ответственность с ампутацией подождали хотя бы сутки и сделали все возможное, чтобы спасти ноги его дочери.

Близкие вспоминали, как за месяц до взрыва, на именины матери, младшие девочки поставили пьесу собственного сочинения в стихах, где Наташа играла роль цветочка, жалующегося, что у него нет ножек и он не может бегать… Теперь это казалось всем трагическим пророчеством.

У трехлетнего Ади была изранена голова и сломана нога, но самым страшным оказалось нервное потрясение. Он долго еще не мог спать, его мучили кошмары, и, задремав на минуту, он подхватывался и, отчаянно плача, кричал: «Я падаю, падаю!»

Семнадцатилетняя няня, извлеченная из-под обломков дома вместе с детьми, тихо стонала и повторяла: «Ох, ноги мои, ноги!» Маша Столыпина расшнуровала ботинок на ее ноге и попыталась его бережно снять, но вдруг с ужасом почувствовала, что нога остается в ботинке, отделяясь от туловища…

А по садовой дорожке между мертвыми и умирающими людьми как ни в чем не бывало ползали две Наташиных черепахи…

На газоне лежал мертвый мальчик лет двух-трех, около которого выставили часового.

— Чей это ребенок? — спросила Маша.

— Сын его высокопревосходительства, — по-военному козырнув, ответил тот.

Погибший мальчик, которого в суматохе приняли за Адю, оказался сыном одного из просителей, дожидавшихся приема у премьер-министра.


Взрыв был такой силы, что даже на противоположной стороне реки не осталось ни одного целого стекла в расположенных там фабричных корпусах.

Единственная комната в доме, которая совершенно не пострадала от взрыва, оказалась кабинетом Столыпина.

Он сидел за письменным столом в момент покушения, и подскочившая от взрыва бронзовая чернильница окатила его брызгами. Никакого другого урона непосредственно персоне председателя Совета министров террористы не нанесли.

Государь, узнав о несчастье, случившемся в доме премьер-министра, предложил Столыпину в качестве компенсации большую денежную помощь.

— Простите, ваше величество, но я не продаю кровь своих детей, — ответил Петр Аркадьевич.


Какое-то время спустя Борис Савин снова встретился с Медведем, ставшим после взрыва на Аптекарском острове довольно популярной в революционных кругах персоной.

У Савина за это время тоже было много событий. Он занимался организацией покушения на генерал-лейтенанта Неплюева, коменданта севастопольской крепости.

В мае в Крыму было очень приятно, но вот покушение на Неплюева нельзя было назвать полностью успешным — бомба была взорвана, когда комендант принимал парад, шесть человек из толпы погибли, тридцать семь были ранены, а Неплюев остался жив… В качестве непосредственного исполнителя теракта был задействован шестнадцатилетний парнишка, и, конечно же, сопляк все сделал не так.

В довершение всего сам Савин, а также участвовавшие в покушении Федя Назарьев и Тройников были арестованы. Им грозила смертная казнь, и товарищи из боевой организации на партийные деньги решили подготовить для всей тройки побег.

Однако спасти из тюрьмы всех троих оказалось слишком сложно, и наименее ценными членами организации пришлось пожертвовать. Савина из тюрьмы вызволили, а Назарьев и Тройников позже пошли на каторгу…


Теракты были громкие, но и Столыпин, и Неплюев в результате остались живы. Неудачи как-то сблизили и примирили Савина и Медведя. Сидя в пивной в Гельсингфорсе, они говорили почти по-приятельски.

— Вы были правы, — устало соглашался Медведь. — Одним партизанством много не сделаешь. Нужна детальная проработка всех вариантов, нужен предварительный большой и тяжелый труд… На примере дачи Столыпина, когда издали все казалось так просто, а на деле вышел пшик, я в этом убедился. Эх, если бы у нас была ваша дисциплина…

— Что дисциплина, — вздыхал в ответ Савин, — что в ней толку? У нас нет вашей решимости, вашей инициативы, вашей отваги, наконец. Не каждый готов подорвать себя, чтобы одновременно погубить какого-нибудь палача, далеко не каждый… А вот ваш акт на Аптекарском наделал столько шуму по всей стране, так всех запугал, что его нельзя считать полностью неудачным. Я вам завидую, это большая и серьезная победа. Скажите, почему мы не можем работать вместе? Я не вижу к этому препятствий. Мне все равно — максималист вы, анархист или эсер. Мы оба террористы, а значит, люди большой и светлой идеи. Я считаю, что соединение нашей боевой организации с вашей — в интересах террора. Вы что-нибудь имеете против этого?

Медведь задумался.

— Да нет, лично я ничего не имею против. Без сомнения, для террора такое соединение выгодно и полезно. Но захотят ли этого товарищи, ваши и мои?

— За своих я ручаюсь. И определенные разногласия в наших партийных программах не должны нас смущать. Неужели мы, террористы, будем возводить в принцип всякие несущественные вопросы вроде пункта о социализации фабрик и заводов? Мои согласятся!

— А мои не согласятся ни за что. Многие из наших не любят эсеров. Говорят, гнилая вы интеллигенция. Конечно, террор был бы сильнее, работай мы вместе, но теперь это невозможно…

Обиженный Савин не стал больше уговаривать Медведя объединить усилия. Ничего, боевая организация эсеров как-нибудь обойдется и без максималистов. Не впервой!

Глава 24

Февраль 1907 г.

Вернувшись домой после встречи с Антиповым, Дмитрий коротко бросил Василию:

— Вася, мне завтра нужна будет штатская одежда. Приготовь мне черное пальто с котиком и котелок.

«Слава тебе, господи, опамятовался барин», — подумал Василий. Но Дмитрий Степанович, вместо того чтобы потребовать ужин или самоварчик, снова прошел к себе и крепко закрыл дверь.


Колычеву надо было все как следует обдумать. Не было никакой гарантии, что завтра, устроив на Никольской засаду на Муру, он сможет ее выследить (да и Мура ли там, в «Славянском базаре»?), но Дмитрием все больше овладевало какое-то лихорадочное возбуждение.

Хорошо, допустим, он увидит эту даму издали и убедится, что мадемуазель Дюморье и в самом деле является Марией Веневской, террористкой и хладнокровной убийцей. Что тогда? Хватать ее за шкирку и волочь в полицейский участок? Свистеть, призывая на помощь городовых? Донести Антипову или жандармским офицерам, что эта женщина — та самая террористка по кличке Долли и ее можно брать? И получить свои тридцать сребреников в виде восстановления на службе?

Дмитрий понимал, что ни один из этих вариантов для него не подходит. И кроме всего прочего, к стыду своему, он должен был признаться, что до сих пор любит Муру. Несмотря ни на что… И пусть она его предала, из этого вовсе не следует, что он должен отвечать ей тем же. Но… Но он же следователь, хоть и отстраненный от должности, а она — преступница!

Так в чем же его долг? Способствовать правосудию или спасти от каторги любимую женщину? Выполнить долг юриста или долг мужчины?


Дмитрий полночи метался по комнате, ложился в постель, снова вставал, курил, пил воду, подходил к форточке глотнуть свежего воздуха…

Лучше всего было бы найти какое-то среднее решение — поговорить с Мурой, убедить ее сдаться властям, а потом нанять хорошего адвоката и попытаться свести ее наказание к минимуму… Впрочем, оправдательного приговора все равно не будет. И вся эта интеллигентская суета с душеспасительными разговорами и адвокатами ни к чему — все равно Мура пойдет этапом по Владимирке с другими каторжанами…

А что потом? Ее товарищи захотят отомстить за арест Веневской и снова взорвут кого-нибудь из тех, кто, по их мнению, может считаться в этом виноватым — прокурора, нервного жандармского полковника, начальника пересыльной тюрьмы, может быть, и Колычева, чтобы покарать за предательство…

А потом новый жандармский полковник объявит охоту на этих террористов, постарается поймать их и предать суду, их сошлют или казнят…

И террористы опять разбросают прокламации с призывами мстить царским псам, душителям и вешателям, и снова варварски уничтожат десяток этих вешателей, а заодно подвернувшихся под руку женщин, детей, адъютантов, лакеев, кучеров, случайных прохожих…

Кто-то из боевиков и сам подорвется на собственных бомбах, а кто-то уцелеет и снова предстанет перед судом…

Неужели новые обороты этого порочного круга никому не остановить? А никто и не хочет ничего останавливать… Бациллы этого безумия все шире распространяются в обществе, и уже никому никого не жаль, и смертоубийство уже не грех, и боевики продолжают бездумно лить кровь, полагая, что совершают светлые революционные подвиги во имя отечества, а общество им рукоплещет, оправдывая любые жертвы… Если так пойдет и дальше, через несколько лет Россия просто захлебнется в потоках крови!

Но никто этого не боится… Гимназические учителя, инженеры, промышленники — добропорядочные граждане и отцы семейств — жертвуют без меры на революционную деятельность, полагая, что это весьма прогрессивно и модно… И эти пожертвования позволяют профессиональным революционерам безбедно жить, с комфортом путешествуя по миру, и не считать деньги при подготовке очередного убийства…

Господи, неужели ты проклял Россию, лишив ее граждан разума? Останови, останови это безумие, не дай стране скатиться в пропасть!


На Никольской у «Славянского базара» Колычев появился задолго до назначенного Антиповым срока. Дмитрий так и не определился, что будет делать в случае, если увидит Муру, и хватит ли у него решимости сдать ее в полицейский участок.

Но увидеть ее и, главное, поговорить с ней было необходимо. А там уж как бог даст…

Не имея никакого опыта филерской работы, Колычев метался по Никольской, стараясь быть незаметным и придумать себе хоть какое-то занятие, чтобы не стоять столбом у входа в «Славянский базар». Когда он уже замерз и сильно устал от этой бестолковой суеты, из дверей гостиницы выпорхнула нарядная дама с ярко накрашенными губами. На ней была элегантная длинная шуба из дорогого каракуля и большой бархатный берет с пером. Из-под берета на плечи рассыпались тщательно завитые медно-золотистые локоны.

Грациозной походкой сытой кошки дама двинулась по Никольской в сторону Торговых рядов. Да, без всякого сомнения, это была Мура, хотя Дмитрию никогда не доводилось видеть ее такой нарядной и обольстительной. Он пошел за ней, догнал ее через квартал и крепко взял за локоть.

— Здравствуй, дорогая моя! Давно не виделись.

Колычев хотел проговорить это нейтральным тоном, но вопреки его желанию приветствие прозвучало как-то многозначительно-зловеще.

— Что вам нужно? — закричала Мура по-французски. — Оставьте меня в покое, или я обращусь к полицейским!

Ее произношение оставляло желать лучшего. Видимо, покойная матушка когда-то научила ее немного болтать по-французски. Но для того чтобы выдавать себя за французскую подданную, этого было явно маловато.

— Перестань валять дурака, Мура, — устало сказал Колычев. — Или ты думаешь, что стала неузнаваемой в этом берете?

— Не знаю, за каким чертом ты опять появился, Митя! — Мура перестала притворяться и перешла на родной язык, снабдив свою речь довольно скандальными интонациями. — Убирайся, я не желаю тебя видеть.

— Мура, ты сошла с ума?

— А ты полагаешь, что нежелание лицезреть твою особу — признак сумасшествия? Не обольщайся, ты не такой уж подарок для женщины, чтобы все отдать ради встречи с тобой. И перестань называть меня этой мерзкой кошачьей кличкой. Я давно уже подобрала для себя новое имя.

— Теперь ты — Долли, член боевой организации эсеров?

— А ты неплохо подготовился к нашей встрече! Тебя в жандармском управлении натаскали?

— Мы что, не можем сказать друг другу несколько слов спокойно?

— Ладно, если ты так хочешь, изволь. Только уйдем с людной улицы, я не желаю обращать на себя всеобщее внимание.

— Свернем куда-нибудь в кондитерскую или в трактир?

— Опять желаешь накормить бедную сиротку обедом? Спасибо, дорогой, я сыта твоими благодеяниями по горло. Свернем в переулок, где меньше народу. Если уж хочешь мне что-то сказать, придется делать это на ходу.

Они свернули в Богоявленский переулок, а потом в какой-то бесконечно длинный и пустынный проходной двор, коридором тянувшийся мимо неопрятных стен складов и мастерских. Задворки Никольской улицы представляли резкий контраст с ее фасадом — богатыми витринами магазинов, модных лавок и дорогих ресторанов…

— Ну, так что же ты хотел мне сказать?

— Мура…

— Не называй меня так, я ведь просила!

— Хорошо, я никак не буду тебя называть. Но задумайся хоть на минуту, что ты делаешь и зачем?

— О чем задуматься? Что я делаю? Я, прости за высокопарность, исполняю свой гражданский долг, чтобы сделать наших сограждан счастливыми. Я занимаюсь террором, и мне это нравится.

— Опомнись! Умоляю тебя, опомнись! Что ты говоришь — задумайся! Как может нравиться убивать людей? Ты же губишь себя, ты губишь свою душу! Ты всегда верила в бога.

— Я и теперь верю. И все, что я делаю в этой жизни, я делаю ради высшей справедливости, а не ради собственного жалкого блага, как ты. И я готова пойти на все… Христос учил: «Кто хочет душу свою спасти, тот потеряет ее, а кто потеряет свою душу ради меня, тот обретет ее…»

— Господи, но это же совсем о другом!

— Это тебе так кажется. Ладно, не будем разводить долгих дискуссий по вопросам толкования Евангелия. У тебя ко мне все?

— Нет, я не отпущу тебя…

— А что же ты сделаешь? Сдашь меня жандармам?

— Хотя бы. Тебя нужно остановить!

— Дурак ты, Митя. И всегда был дураком. Зря я тебя тогда пожалела.

Мура вытянула из меховой муфты руку в лайковой перчатке. В лицо Колычева снова глянуло дуло револьвера.

«А я опять без оружия, — успел подумать он. — И вправду дурак! Впрочем, не стрелять же в нее…»

Боковым зрением Митя отметил, что по двору к нему бежит Антипов и с ним два полицейских в форме…

«Проследил-таки за мной Павел Мефодьевич», — мелькнуло в голове у Мити, и тут же его отбросило назад, к стене, и острая боль обожгла бок…

— Полиция! Стоять! Бросьте оружие! Буду стрелять! Веневская, остановитесь, вы арестованы!

Но эти слова Митя слышал уже как-то издалека, сквозь звон, и все происходящее слишком долго пробивалось к его сознанию. Он почувствовал, что ноги перестают его держать, и медленно сполз в снег, окрашивая его кровью…

Мура сделала еще несколько выстрелов из револьвера в сторону Антипова и городовых, а потом кинулась бежать, подобрав полы своей роскошной шубы.


Впереди, у выхода из длинного и мрачного двора, были ворота, вероятно, никогда не запиравшиеся — их ржавые кривые створки болтались, открывая для Долли путь к свободе. Но тренированные городовые бегали быстро и вот-вот могли ее настигнуть…

Она успела выскочить из ворот на людную проезжую улицу, слыша за спиной топот тяжелых казенных сапог И распоряжения Антипова. И вдруг рядом с ней притормозил какой-то экипаж.

— Мадам, садитесь скорее! — Незнакомый человек звал ее, распахнув дверцу. Долли, не раздумывая, вскочила на подмостку, кучер хлестнул лошадей, и экипаж умчался из-под носа у сыщика и городовых, заметавшихся по тротуару.

— Стоять! Остановитесь! Полиция! Черт бы все побрал! — Антипов с тоской смотрел, как экипаж исчезает в конце улицы. — Извозчика ищите, извозчика, щучьи дети! Эх, упустили…

Колычев, оставшийся в глубине проходного двора, уже не видел и не слышал всей этой суеты… Над ним стоял местный дворник и оглушительно свистел, призывая на помощь.

Глава 25

Январь 1907 г.

Борис Савин с начала января спокойно жил во Франции и наслаждался покоем. Он сильно устал от прошлогодней суеты, и теперь ему хотелось комфорта и безмятежности. И так, в покое, Савин собирался прожить несколько месяцев, а может быть, и год, а может, полтора года…

В конце 1906 года на заседании центрального комитета партии эсеров Савин сам попросил своего временного освобождения со всех постов в боевой организации, ссылаясь на усталость.

Конечно, в прошлом году было очень много тяжелой и часто совершенно бесплодной работы, и рутина, связанная с подготовками терактов, страшно нервировала и утомляла. Когда теракт проходит быстро и удачно, тогда он бодрит, радует, волнует кровь… А это невозможно без изматывающей предварительной подготовки.

В конце года эсерам все же удалось убрать петербургского градоначальника генерала фон Лауница и главного военного прокурора генерала Павлова, не считая нескольких персон помельче, но все это были акты, что называется, второстепенной важности.

Проклятый неуловимый Дурново так и остался в живых, да и попытка покушения на Столыпина (после неудачи максималистов на Аптекарском острове эсеры-боевики взялись за дело сами) пока ни к чему не привела.

Столыпина после летнего покушения переселили вместе со всей семьей в Зимний дворец, где полицейским властям намного проще было организовать его охрану, к тому же, в отличие от Дурново, он предпочитал ездить на доклад к императору в Петергоф не поездом, а морем, что тоже осложняло деятельность боевиков.

Результаты наблюдений за премьер-министром показали, что он выходил из подъезда дворца сразу к Зимней канавке, где садился на катер, шел на катере по Неве до Балтийского завода или до Лисьего Носа, где пересаживался на яхту и отправлялся в Петергоф. Обмануть бдительность охраны и подойти к премьер-министру достаточно близко, чтобы кинуть в него бомбу или выстрелить, боевикам никак не удавалось.

Эсеры даже завербовали двух матросов из экипажа яхты премьер-министра, но брать на себя исполнение теракта моряки не хотели и только сообщали о передвижениях Столыпина, да и то постфактум, когда таким сведениям не было никакой цены…

Подкараулить катер Столыпина на одном из мостов через Неву и бросить в него сверху бомбу оказалось сложно — мосты слишком хорошо охранялись, а организовать нападение на катер на воде, не имея для этого ни опыта, ни технического оснащения, тоже было весьма затруднительно.

Савин просил отставки от своего имени и от имени Азеса. Он доказывал, что они оба слишком устали и не могут с прежним успехом вести дела и принять на себя ответственность за успешное покушение на Столыпина…

Говоря откровенно, он не так уж и добивался этой отставки, больше всего ему хотелось, чтобы товарищи осознали, какой непосильный груз тянет Савин на своих плечах.

Но отставка была принята. Обязанности Савина и Азеса было решено передать члену центрального комитета Слетову и товарищу Гроздову из Поволжья.

Ну раз так, то и прекрасно! Савин будет теперь отдыхать с чистой совестью.

До него, правда, доходили слухи, что террористическая работа затихла, а многие боевики совершенно не хотят работать под руководством неизвестных им людей — Слетова и Гроздова. Что ж, пусть посмотрят, есть ли незаменимые люди в руководстве или нет.

Но уже в начале января к Савину в Болье заявился из Италии Азес. Он сказал:

— Я привез тебе хорошую новость. Наша организация возродится.

Aзес был так возбужден, что было ясно — новость его экстраординарного характера.

Суть ее была в следующем: некто Сергей Иванович Бухало, ученый, уже известный своими изобретениями в минном и артиллерийском деле, в течение последних десяти лет работает над проектом воздухоплавательного аппарата.

Этот аппарат ничего общего с известными образцами аэропланов не имеет и решает задачу воздухоплавания самым радикальным образом: взлетает на большую высоту, опускается без малейшего затруднения, поднимает значительный груз и движется со скоростью до 140 верст в час.

Бухало готов отдать свое изобретение любой террористической организации, которая поставит себе целью цареубийство.

Азес виделся с Бухало в Мюнхене, рассмотрел чертежи, проверил расчеты и полагает, что теоретически Бухало задачу решил. Затруднение в практической, конструктивной части — у Бухало нет средств, чтобы оборудовать мастерскую, купить нужные материалы и построить летательный аппарат. Но если аппарат будет построен, цареубийство станет вопросом короткого времени — как легко подняться в воздух и, будучи неуязвимым, пролетая над царем, скинуть ему на голову мощную бомбу!

Савин не разделил восторгов Азеса.

— Послушай, Евно, ты рассказываешь какие-то глупые сказки. Я интересовался опытами Фармана, Блерио, знаю, что в Америке братья Райт достигли крупных успехов. Но извини, аппарат, развивающий скорость 140 верст в час и поднимающий большой груз на высоту, — это несбыточные фантазии… Среди изобретателей так много людей не от мира сего, любящих выдавать желаемое за действительное. Ты сам проверил его чертежи?

— Да. И я все-таки инженер, позволь тебе напомнить.

— Но ты никогда не занимался летательными аппаратами!

— Нет, в последнее время я специально изучал литературу по этому вопросу.

— И ты веришь в это открытие?

— Повторяю, в теории все верно. Нам нужно рискнуть. Причем рисковать нам придется только деньгами. А Бухало и требуется-то всего тысяч двадцать. Я думаю, такой скромной суммой мы можем рискнуть. Ты не представляешь, какие планы террористических мероприятий мы сможем разработать с помощью летательного аппарата Бухало. Это же просто новое слово в терроре! Скорость полета дает возможность устроить нашу базу за сотни километров от Петербурга — в Швеции, Норвегии, пожалуй, даже в Англии. А подъемная сила позволит сделать мощный взрыв и разрушить весь Царскосельский или Петергофский дворец… Ты подумай: государь отдыхает в загородном дворце в обществе августейшего семейства, придворных, слуг — и тут, вжжиккк, где-то в небе проносится над крышами дворца летательный аппарат — и все, ни царя, ни дворца, ни августейшего семейства, да и половины Петергофа уже нет… А, каково? А высота подъема гарантирует безопасность нападающих… Вот уж действительно террор поднимется на небывалую высоту в буквальном смысле. Боевая организация становится непобедимой!

— Ладно, я полагаюсь на твое слово. В конце концов, ты инженер, а у меня нет никаких технических знаний. Но только деньги пусть даст не партия, а частные лица, посвященные в курс дела. На словах все любят рассуждать о любви к отечеству, вот пусть рискнут капиталом.

Деньги были собраны по подписке с состоятельных доброхотов, мастерскую для Бухало оборудовали в Мюнхене, и работа над летательным аппаратом началась.


Савин продолжал наслаждаться покоем в Европе, но теперь он уже не чувствовал больше своей оторванности от дел, с нетерпением ожидая результатов работы Бухало.

Глава 26

Март 1907 г.

Очнулся Колычев в больничной палате. Сперва он даже не понял, где находится и что за казенная медицинская обстановка вокруг. Просто открыл глаза, увидел трещинку на потолке и долго, с радостным изумлением человека, внезапно вернувшегося к жизни, изучал ее. Потом повернул голову к окну, в стеклах которого играли солнечные лучи, и порадовался свету, сосулькам, клочкам облаков в голубом небе.

«Почему мне так радостно? Мура хотела меня убить… Но я жив! Как приятно видеть солнце и этот высокий белый потолок над головой!» — мелькали в голове Мити обрывки каких-то пустых и совершенно неуместных мыслей.

Собственное тело казалось ему легким, почти невесомым. Бок, правда, напоминал о себе тупой, ноющей болью, и что-то туго перехватывало грудь, мешая глубоко дышать.

В большую двустворчатую дверь, выкрашенную белой краской, кто-то заглянул. Колычев не сразу понял, чей это силуэт появился в дверном проеме…

— Очнулся? — спросил знакомый голос. В палату протиснулся Антипов в больничном халате с забинтованной рукой на перевязи. — Ну, слава тебе, господи! Молодцом, Дмитрий Степанович! Кстати, может быть, нам теперь на «ты» перейти? К чему эти церемонии, если уж вместе под пулями побывали? Давай, Дмитрий, по-простому.

— Изволь, Павел. Что у тебя с рукой?

— Да, ерунда, царапина. Эта стерва твоя зацепила.

— Прости…

— Ты-то, Митя, за что прощение просишь?

— Втянул…

— Замолчи, ради бога! Служба наша такая, за шаромыжниками всякими гоняться, значит, и подранить в любой момент могут. Все под богом ходим, как говорится, а твоей вины тут нет. Дмитрий, к тебе, раз ты очнулся, скоро господа из жандармерии пожалуют на беседу. Значит, слушай и запоминай — моя версия такая была: ты сам выследил опасную преступницу и, встретив меня случайно на Никольской, попросил оказать тебе помощь в ее задержании. Я счел нужным позвать городовых, но, поскольку я отходил на пару минут за помощью, тебе пришлось преградить террористке путь один на один, рискуя собственной жизнью. Дамочка была вооружена и пыталась тебя застрелить, что без малого ей и удалось. Пока подоспела помощь, она уже смогла, отстреливаясь, скрыться…

— Дурацкая версия, прости. Хотя и не сильно отличается от действительной.

— Ну, дурацкая не дурацкая, а я уже и в рапорте так отписал. Так что давай дуть в одну дуду. Кстати, начальство поражено твоей беспримерной храбростью. Можно сказать, грудью лег на защиту закона, не щадя живота своего. Полагаю, тебе теперь все будет прощено, так как ошибки твои смыты кровью, и даже не придется уходить в отставку…

— В отставку я все равно теперь уйду в любом случае. Но это неважно. Послушай, ты что-то сказал… Она смогла скрыться? Да?

— А ты и рад? Ну, Дмитрий, верно говорят — горбатого могила исправит. Знаешь, нельзя так уж голову терять из-за бабы… Хотя я тебя по-мужски понимаю, у меня тоже случай был, так одна мадам мне в душу запала, хоть клещами вырывай… Поверишь, чуть было на должностное преступление ради нее не пошел… Ладно, это дело прошлое. А твоя смылась, да. Ловкая девка, просто огонь! Тебя чуть не убила, меня ранила, унтеру Васюкову кусочек уха отстрелила. Ей-богу, всю мочку как ножом срезало. Чертова кукла! Выскочила тогда на улицу, прыг в какой-то экипаж и была такова. Пока извозчика остановили — ее уже и след простыл. Мы по первости думали, что ее сообщник поджидал, нашли владельца экипажа и за шкирку в жандармское отделение: «А какое-такое отношение ты, голубчик, имеешь к террористической организации?» Так представь себе, оказался случайный человек. «Я, — говорит, — как джентльмен не мог не помочь даме!» Джентльмен хренов выискался! Поубивать бы таких джентльменов! Говорит: «Вижу, молодая, очаровательная, роскошно одетая барышня спасается от городовых. На воровку не похожа — значит, политическая. Грех не помочь, чтобы вам, сатрапам, насолить. Можете наказывать, мне за такую ночь, что мы с ней тогда провели, ничего не жалко. Даже если в ссылку пошлете, будет что вспомнить!» Ты прости, друг, может, я что лишнее тебе говорю, забылся как-то… Тут твой лакей Василий дожидается, тебя наведать хочет. Давай ему указание дадим, чтобы в следующий раз водочки нам принес, а лучше коньячку. Надо же твое возвращение с того света отметить!


Как только Колычев пошел на поправку, к нему и вправду зачастили жандармские чины. Чтобы не подводить Антипова, перед которым он чувствовал вину, Дмитрий придерживался версии сыщика.

Тон разговоров жандармских офицеров с Колычевым после его ранения совершенно изменился. Больше никто не позволял себе раздраженно повышать на него голос, вопросы ему задавали весьма почтительно и вели себя с ним чуть ли не как с героем. Хотя сам Колычев не видел в этой ситуации ни героизма, ни особого ума…

Впрочем, ему больше не хотелось страдать, анализируя собственные глупости. Да, он вел себя как идиот, но даже идиотам, когда им доводится заглянуть в глаза близкой смерти, радостно возвращаться к жизни…

Антипов ежедневно приходил его навещать из своей палаты для легкораненых, развлекал разговорами, рассказывал всякие сыщицкие байки и так надоел, что Колычев вздохнул с облегчением, когда Антипова выписали. Дмитрию хотелось одиночества — начинался какой-то совсем новый этап его жизни. Прежнего Колычева уже не было, а что нужно было новому Колычеву, он еще и сам не знал…

Через две недели хирурги разрешили Василию перевезти хозяина домой с условием, что там будет чистота, хороший уход и специально нанятая сестра милосердия для перевязок и уколов. Вася бережно привез Дмитрия Степановича в особнячок, который они с Дусей оттерли по такому случаю до блеска.

Василий очень серьезно отнесся к своей миссии и даже от излишней заботливости съездил по шее извозчику, который ухитрился заехать в глубокий ухаб и тряхнуть сани.

— Смотри, куда едешь, раззява! Не видишь, у меня барин весь врагами отечества израненный! Тебе, ироду, объяснили — правь сторожко, раненого везем, так нет, прет не глядя куда ни попадя! Все раны барину разбередишь, бусурман окаянный!


— Дмитрий Степанович, батюшка, красавец наш! — Дуся встретила их на крыльце с причитаниями. — С возвращеньицем! Господи, а мы-то уж тут наплакались за вас! Но слава богу, обошлось. Смилостивился господь! Я уж сегодня схожу в монастырь к вечерне, свечечку за вас поставлю…

Оказавшись в собственной спальне, Дмитрий с наслаждением вытянулся на удобной кровати, на чистой, хорошо накрахмаленной простыне, повернул голову — и вдруг его обожгла боль. Не в раненом боку, а где-то в глубине сердца…

На ночном столике лежало кольцо, которое он положил на Рождество под елку для Муры. Вероятно, собираясь в номера «Феодосия», Мура, до того не снимавшая кольца с пальца, швырнула его за дальнейшей ненадобностью на столик.

Сразу вспомнилось все самое плохое, а главное, Мура с револьвером в руке и с перекошенным от злости, чужим, жестоким лицом…

Нет, хватит! Эти воспоминания надо спрятать где-нибудь в дальнем углу памяти, как ненужную старую вещь на чердаке с рухлядью, и никогда к ним не возвращаться, а то жить просто невозможно. А кольцо — выбросить… Кольцо, которое так красиво смотрелось на тонкой Муриной руке… Ладно уж, пусть останется вместе с другими «горькими сувенирами» Митиной жизни.

— Вася, — позвал Колычев слугу, — подай мне, голубчик, мою резную шкатулку. Ту, из Демьянова…

Украшенную затейливой резьбой самодельную шкатулку с вензелем «ДК» преподнес Колычеву человек, пробывший много лет на каторге без всякой вины и возвращенный оттуда лишь благодаря молодому судебному следователю, заинтересовавшемуся давним делом.

В шкатулке лежали довольно дорогие вещи: массивный золотой портсигар, изящный перстень с солитером, изумрудная брошь и женский браслет в виде змейки, но для Дмитрия ценность золотых безделушек была иной. Каждая из них связана с какой-то грустной историей. И больно помнить, и трудно забыть…

Дмитрий положил Мурино кольцо в шкатулку и невесело подумал: «Если так пойдет и дальше, то у меня вместо семьи будет неплохая коллекция драгоценностей!»

Глава 27

Апрель 1907 г.

Работы Бухало по изготовлению летательного аппарата затягивались. Савин съездил в Германию и разыскал в пригороде Мюнхена мастерскую, в которой строился аппарат. Бухало, энергичный человек лет сорока, в очках, с одухотворенным лицом, точил что-то на токарном станке. Савина он встретил очень радушно и доброжелательно и тут же с готовностью стал объяснять:

— Вот, изволите видеть, мотор фирмы «Антуанетт» привезли. — Бухало похлопал мотор по цилиндрам. — Я так ему обрадовался, думал — умная машина, а повозился с ним, смотрю — болван-болваном, придется его переточить…

Вслед за неоправдавшим надежд мотором были продемонстрированы листы стали, собранные части машины, чертежи и записи сложных математических вычислений.

Говорил Бухало много, увлеченно, с верой в свое открытие, но чем дальше они беседовали, тем яснее становилось Борису, что в конструкции аппарата оказалось много неожиданных затруднений, и если даже Бухало и сумеет решить задачу воздухоплавания, то отнюдь не в ближайшем будущем…


Азес, проживавший со своей семьей в Швейцарии, вызвал туда Савина и Гершуни, бежавшего незадолго перед тем с Акатуйской каторги.

Встретились они в Монтре, в небольшом уютном ресторанчике. Азес с самого начала заявил:

— Из дела Бухало не скоро что-либо путное выйдет. Нужно ехать в Россию и возрождать террор старыми методами.

Савин хотел было напомнить, что именно Азес втянул их в авантюру Бухало, но решил воздержаться — ни к чему сводить все к вульгарной склоке. Он лишь многозначительно заметил:

— Чтобы ехать в Россию, нужно знать, что и как мы намерены делать.

После долгих разговоров и споров, в которых принял участие и Гершуни, было решено следующее:

Партия эсеров должна напрячь все силы и, не жалея ни людей, ни средств (особенно средств!) восстановить боевую организацию ввиду крайней необходимости немедленных террористических выступлений.

Если технические новинки вроде летательных аппаратов для прицельного бомбометания использовать пока невозможно, а по старинке действовать трудно, значит, нужно шире изучать минное и саперное дело, устройство взрывов на расстоянии и прочее. Двадцатый век на дворе, и техника на месте не стоит. Есть полезные для дела террора технические новинки и помимо летательных аппаратов.


Устройство конспиративной квартиры для возобновления террористической деятельности в Москве взяли на себя Миллеров и Долли. Было решено, что они под видом супружеской пары арендуют квартиру в Замоскворечье (в той части города боевики вообще редко появлялись, и местные полицейские еще не знали их в лицо).

В этой квартире под видом «жильцов», снимающих комнату, будут появляться свои. Здесь же можно будет хранить запасы динамита, готовые бомбы и прочее…

Для мнимых супругов были изготовлены документы, и вскоре мещанин Евграф Лубковский с женой Евдокией поселился в арендованной им трехкомнатной квартире в доме церкви Николы на Пыжах в Пятницкой части.

Долли совершенно преобразилась. Никаких изысканных шляп, дорогих нарядов, французских духов больше не было и в помине. Косы, закрученные венчиком вокруг головы, полушалок с малиновыми розами на плечах, кофточка с баской превратили ее в хорошенькую улыбчивую мещанку, которой в отсутствие мужа любил строить куры околоточный надзиратель.

Дуня Лубковская быстро перезнакомилась и подружилась с соседками, с дворничихой, с владельцами окрестных лавочек, в ее доме постоянно толклись какие-то товарки, зашедшие на чашку чаю… (Знал бы кто из них, что в сундуке, на который они садились за недостатком стульев, полно динамита, а в бочке на кухне припрятаны бомбочки!)


Долли, прошедшая год назад стажировку в группе Рутенберга, считала, что прекрасно сумеет сама справиться с любым взрывным устройством. Ничего хитрого в этом нет, а пальцы у нее ловкие. Но при подготовке очередной бомбы ей не повезло — она сломала запальную трубку. Запал взорвался у нее в руках…


Боли она поначалу совсем не почувствовала и только с удивлением отметила, что кисти на левой руке нет, вместо нее торчат обломки раздробленных костей и лишь большой палец безжизненно висит на тонком лоскуте кожи.

Она метнулась на кухню к полотенцам, чтобы хоть как-то замотать рану и унять кровь, но снять полотенце с крючка никак не удавалось — оказалось, что на правой руке тоже не хватает пальцев… Долли, обессилев, опустилась на пол, прижав изуродованные руки к свисавшему краю полотенца, и тут на нее навалилась дикая, лишающая разума боль.


Миллеров во время взрыва был во дворе, куда он спустился за дровами. Услышав, как в его квартире что-то тяжело хлопнуло, он кинул вязанку дров и помчался вверх по лестнице, уже догадываясь, в чем дело.

Квартира была залита кровью, а Долли с совершенно белым лицом и безумными глазами сидела, сжавшись в комок, на кухне у посудной полки под вешалкой с полотенцами, прижимая к себе край окровавленной тряпки.

Миллеров понял, что нужно срочно бежать, но бросить изувеченную Долли без всякой помощи он не смог.

Кое-как замотав обрубки ее рук и схватив запасные документы, он вывел Долли из дома и повез в больницу. По дороге Миллеров пытался внушить ей, что докторам нужно сказать одно — дескать, неисправная керосинка взорвалась в руках, и в этом все дело. Но у него не было уверенности, что Долли понимает… Смотрела она такими глазами, каких он в жизни не видел. Казалось, из ее глаз так и выплескивается наружу мука.


Однако, несмотря ни на что, Долли еще раз подтвердила, что боевики недаром считали ее железной женщиной, — она не кричала, не плакала, сама дошла до экипажа и даже ухитрилась не потерять сознания до самой больницы, где бормотала что-то насчет керосинки. Врачи объяснили, что у нее пока сильный шок, а скоро она может обезуметь от боли…

Назвавшись случайным прохожим, который не мог не помочь раненой женщине, Миллеров предъявил больничному персоналу паспорт на имя полтавской мещанки Шестаковой, вынутый якобы из кармана пострадавшей, и благополучно покинул больницу.

В замоскворецкую квартиру он уже не вернулся, а сразу отправился на вокзал, сел в поезд и отбыл в Финляндию…


Дворничиха Капитолина никак не могла добудиться мужа, позволившего себе соснуть часок-другой после обеда.

— Слышь, Петрович, проснись уже, идол ты бесчувственный!

— М-мм… — Петровичу хотелось, чтобы его оставили в покое, и он только мычал, ожидая, когда супружница наконец отвяжется.

— Да вставай же, бревно ты этакое. Пойди, идол, к Лубковским на этаж поднимись!

— М-мм…

— Вставай, чучело бестолковое, и сходи к Дуне. Слышишь? У них там что-то бумкнуло, проверить надо…

— Чего проверить?

— Да я с кем говорю, с тобой, сатана, или с пеньком замшелым? Ты меня слушаешь или все еще не проснулся? Продери уже глаза-то, ирод! Говорю, у Дуни что-то грохнуло. Пойти проверить нужно. Може, стряслось у них что?

Взъерошенный со сна дворник тяжело сел и свесил ноги с лежанки.

— Ну не баба у меня, а банный лист! Так прилипнет — не отодрать. Что там стрястись могло? Кабы что стряслось, так небось Дуня твоя уже в окошке торчала бы да на весь двор голосила… Дай ты мне поспать, змея, что я — проклятый, ни сна, ни отдыха…

— Так что ж там бухнуло-то? Надо же узнать!

— Тебе нужно, ты и иди, раз любопытство забирает.

— Да я непричесанная, а у Дуни муж — такой интересный мужчина, мне неловко халдой к ним заявляться. А тебе что? Тулуп на плечи кинул, да и пошел! И вся недолга, разговоров больше…

— Ну да, ты, вертихвостка, перед чужим мужиком фасон наводишь, а я вместо всякого отдохновения по этажам бегай, за буханьем всяким наблюдай! Гляди, Капка, дождешься у меня!

После долгих препирательств Капитолина все же заставила мужа встать и пойти в квартиру Дуни. Дверь Лубковских была не заперта. На крики дворника никто не отозвался, а в передней, куда он осторожно заглянул, валялось окровавленное полотенце…

Дворник, кубарем слетев по лестнице, выскочил на улицу и стал свистеть, призывая постового городового.

Вскоре квартиру Дуни Лубковской уже осматривала полиция…

Глава 28

Май 1907 г.

Колычев сидел у окна и наслаждался внезапно пришедшим теплом. Вместо почек на деревьях как-то вдруг, за один день развернулись крошечные клейкие нежно-зеленые листочки, и казалось, если долго на них смотреть, можно увидеть, как они растут. Доктора уже позволили Колычеву совершать недолгие прогулки. Он предвкушал, как ближе к полудню выйдет на улицу и подставит лицо ласковому весеннему солнышку.

Господи, как хорошо жить и как много на свете простых, ничем не заменимых радостей — солнце, весна, синее небо, первые листики… Торговки, наверное, на всех углах продают желтые весенние цветы, можно будет принести в дом пару букетиков…

В дверь всунулась голова Василия.

— Дмитрий Степанович, что к обеду заказать желаете? Суп мясной или рыбный варить? Что вам по аппетиту?

— Делайте, что вам проще, Вася! Мне все равно.

Слуги так преданно ухаживали за ним в дни его болезни, что сейчас, выздоравливая, Колычев чувствовал к ним огромную благодарность. Впрочем, весь мир казался ему теперь очень добрым…

— А к вам тут господин Антипов пришли. Прикажете принять?

Нет, никогда не удастся сделать из Васи образцового слугу… Ну кто так докладывает о гостях? Впрочем, у парня много других достоинств.

— Проси. Здравствуй, Павел!

Антипов тоже совершенно перестал раздражать Колычева. Дмитрий со стыдом вспоминал, как мечтал в больнице, чтобы Павел поскорее ушел из палаты и оставил его в покое.

Теперь незатейливая болтовня Антипова, часто навещавшего раненого следователя и пытавшегося всячески его развлечь, была Дмитрию совершенно необходима. Визиты Антипова не давали ощущать одиночество.

Но сегодня Павел появился непривычно рано, обычно он заходил к вечеру, когда успевал управиться со служебными делами.

— Митя, слушай, у меня такие новости!

— Ну? Рассказывай!

— Да нет, я своими россказнями только все впечатление тебе испорчу. Вот, читай.

Антипов вытащил из внутреннего кармана тонкую пачечку исписанных листов бумаги.

— Тут такое происшествие имело место, не поверишь! Вот говорят же — господь правду видит! Я сам из материалов дела выписки производил для тебя. Кое-что выпустил, конечно, кое-что подсократил… Но суть оставил.

Колычев развернул протянутые ему листки. Сверху довольно корявым почерком было размашисто написано: «Из дела по обвинению потомственной дворянки Марии Веневской в принадлежности к антиправительственной организации, так называемой „Боевой группе социалистов-революционеров“, и занятии террористической деятельностью».

Колычев почувствовал, что его сердце заколотилось, а руки стали неприятно влажными. Антипов отошел к другому окну, приоткрыл форточку и закурил, не глядя на Дмитрия.

Дмитрий продолжил чтение:

«21 апреля сего года дворник Имохин по настоянию своей жены Капитолины, услышавшей подозрительный шум в квартире Лубковских, поднялся к ним на этаж, посмотреть, что там произошло. Квартиру он нашел незапертою и пустою, а на полу в прихожей заметил окровавленное полотенце, о чем было незамедлительно сообщено полиции».

— А кто такие Лубковские, Паша? — спросил Колычев.

— Евдокия Лубковская — это одно из имен твоей подлюки-пассии. Ты читай, читай, тебе все скоро понятно будет. Не мог же я все дело с самого начала переписать. Выбрал главное…

«При осмотре обнаружилось, что передняя, кухня и две комнаты из тех, что занимали жильцы, залиты кровью, в особенности комната в одно окно, обращенная к тупику и служившая, по-видимому, спальней женщины.

Эта же комната и находившаяся там мебель носили на себе следы разрушений. (Описание разрушений.) В расстоянии шага от стола линолеумное покрытие пола было пробито насквозь, в обнаженном полу виднелись вонзившиеся кусочки жести и осколок кости.

Около пробитого отверстия имелась лужа крови, от которой по направлению к двери в переднюю шли зигзагами сплошные пятна крови. По кафельным плиткам находившейся возле двери печки, с высоты одного аршина от пола, тянулось книзу несколько линейных стоков крови, образовавших на полу лужу. Задвижка и ручка двери со стороны спальни были сильно испачканы кровью, и от них по полотну двери книзу шла струя крови. Затем кровяные следы по полу передней вели на кухню к раковине и стене, на которой укреплена полка с посудой.

По всей спальне были усмотрены… (Следует подробное описание найденных фрагментов кожи, мышечных тканей и осколков костей, а также указательного пальца левой руки женщины, мест их обнаружения и характера разброса, предположительно по радиусам от стола в спальне.)

В жилых комнатах квартиры Лубковских были обнаружены следующие, служащие к разъяснению данного дела предметы: сверток с 2 пакетами гремучего студня весом около 5 фунтов; 4 стеклянные трубочки с шариками, наполненными серной кислотой, с привязанными к трубочкам свинцовыми грузиками; две цилиндрической формы жестяные коробки с укрепленными внутри капсюлями гремучей ртути; 1 закрытая крышкой и залитая парафином коробка, представлявшая собой вполне снаряженный детонаторный патрон, коробка со смесью бертолетовой соли и сахара… (Далее следует подробное перечисление найденных предметов, используемых террористами для изготовления самодельных взрывных устройств.)

Приглашенные эксперты, полковник Колонтаев и титулярный советник Тесленко, высказали мнение, что в квартире Лубковских произошел взрыв детонаторного патрона во время его снаряжения, вызванный неловким или неосторожным движением лица, занимавшегося означенной работой.

Взрыв этот причинил работавшему повреждения, на которые указывают следы крови и оторванные пальцы. Все найденные материалы и взрывчатые вещества предназначались для изготовления ударно-разрывных снарядов, подобных тому, который год назад был брошен в коляску московского генерал-губернатора.

При розыске лиц, проживавших в доме церкви св. Николая под фамилией Лубковских, выяснилось, что предъявленный ими паспорт был подложным. Несмотря на все принятые меры, личность мужчины, нанявшего квартиру, осталась в точности не установленной, и он разыскан не был; женщину же, которую он выдавал за свою жену, удалось задержать.

По данным дознания и предварительного следствия было установлено, что 21 апреля в частную лечебницу Шульмана на Пятницкой улице явилась окровавленная женщина, у которой на левой руке отсутствовали все пальцы, а на правой руке полностью отсутствовали указательный палец и мизинец; остальные пальцы правой руки имели серьезные повреждения, причем две фаланги большого и среднего пальцев были совершенно обнажены. (Далее детальное описание характера травм женщины.)

Женщина назвалась мещанкой Шестаковой и предъявила соответствующий паспорт, который, однако, впоследствии оказался фальшивым. Происхождение повреждений Шестакова объяснила взрывом керосинки.

По оказании первой помощи женщину перевезли в Первую городскую больницу. В больнице Шестаковой произвели операцию, вскоре после которой какие-то мужчина и женщина; оставшиеся неразысканными, перевезли Шестакову из Первой городской в Бахрушинскую больницу, где она назвалась мещанкой Яковлевой из Тетюшей. Паспорт на имя Яковлевой также оказался фальшивым.

28 апреля сего года Лубковская-Шестакова-Яковлева была арестована».


— Не знаю, прав я или не прав, но счел нужным тебя известить, — тихо сказал Антипов, когда Колычев дочитал бумаги до конца. — У меня в жандармерии есть приятели, так что в информации не отказали…

— Где она сейчас, Павел? — спросил Колычев, сглотнув вставший в горле комок.

— Известно где, в тюремной больнице на излечении до суда. А что? Неужто проведать собрался?

— Да. Мне совершенно необходимо ее увидеть.

— Что ж, воля твоя. Могу поспособствовать. Только, Митя… Дело, конечно, не мое, но я бы такую тварь нипочем не простил…

Глава 29

Май 1907 г.

Мура, бледная, с заострившимся лицом, лежала на неудобной тюремной койке и тупо разглядывала облезлую стену, покрытую сетью мелких трещинок.

Болели руки, причем казалось, что болит каждый палец до самого кончика, каждый из тех пальцев, которых больше не было. Прекрасные Мурины руки превратились в уродливые, обмотанные бинтами культяпки.

Случившееся было так страшно и непоправимо, что от безысходности душа Муры болела даже сильнее, чем исчезнувшие пальцы.

Теперь ее жизнь кончена. Она никому не будет нужна — ни революции, ни террору, ни мужчинам, которые совсем недавно готовы были жизнь отдать за один ее взгляд…

Опанас, узнав о взрыве, примчался в Москву, хотел увезти ее из города и где-то спрятать, но, взглянув на растерзанные руки, передумал. Он только забрал ее из Первой городской больницы, перевез в Бахрушинскую, где у него был знакомый доктор, и устроил ее там под другим именем.

Неужели думал, что это может спасти ее от ареста? Нет, просто не захотел возиться с инвалидом. Долли никогда не забудет, каким взглядом он смотрел на нее и ее руки… Так смотрят на нищих, демонстрирующих свои увечья на церковной паперти.

Да, теперь она — инвалид, и ждать от мужчин может только равнодушия или брезгливой жалости, что еще хуже.

Господи, почему она не умерла тогда от взрыва проклятой запальной трубки? Скоро придется предстать перед судом, и ее, конечно же, загонят на каторгу. Будь она здоровой и красивой, могли бы приговорить и к казни, несмотря на то, что она — женщина. А теперь жалкую изувеченную калеку эти «гуманисты», вероятно, пожалеют и приговорят к долгому сроку каторги.

А как ей выжить на каторге без рук? Она все равно умрет, только теперь ее смерть будет долгой, мучительной и отвратительно убогой. Хорошо бы все-таки умереть до суда… В мире ином можно обойтись и без рук.

— Здравствуй, Мура!

Она устало и равнодушно отвела взгляд от стены, которую разглядывала целыми днями, предаваясь этим невеселым размышлениям. Рядом с ее койкой стоял Колычев.


Дмитрий благодаря связям, которыми худо-бедно обзавелся за время службы в окружном суде, а также помощи вездесущего Антипова сумел добиться свидания с Мурой в тюремной больнице.

Он еще чувствовал сильную слабость после ранения и ходил, опираясь на трость. К тому же доктора настаивали, чтобы Дмитрий носил специальный медицинский корсет, поддерживающий раздробленное пулей ребро. Корсет сильно мешал, надоедал и делал выправку Колычева неестественно прямой. Уличные мальчишки порой позволяли вслед ему бестактные высказывания типа: «Господин, проглотил аршин!».

— Ты? — равнодушно спросила Мура, не здороваясь. — Жив?

— А ты хотела меня убить?

— Если бы хотела — убила бы. Я не так уж плохо стреляю… Вернее, стреляла. Больше уже не смогу. Бог меня за тебя наказал. Так зачем ты пришел? Я — государственная преступница, убийца… Тебе здесь не место!

— Я знаю. Я никогда не забуду, как ты убила у меня на глазах человека, там, в «Феодосии».

— Я убила там не человека, а провокатора. Это было не убийство, а казнь ради благородной цели. Так зачем ты пришел?

Дмитрий сглотнул вставший в горле комок и неожиданно произнес:

— Я скучаю по тебе.

— Я тоже. Но больше никогда не приходи. Я не хочу тебя видеть.

— Ты забыла у меня свое кольцо. Может быть, возьмешь его на память?

— Зачем? Я и так тебя не забуду. Митя, неужели ты не понимаешь, что мне больше не на чем носить твое кольцо? У меня не осталось ни одного здорового пальца. Да и вообще, их теперь у меня немного…

Она приподняла над простыней обрубки рук, замотанные бинтами. У Колычева сжалось сердце.

— Что ты сделала с собой? Зачем, зачем ты себя погубила?

— Прекрати эти бабские стенания. Противно слушать. Я ни о чем не жалею. Я прожила жизнь так, как сочла нужным. Уходи, Митя. Уходи навсегда. Все кончено.

— Тебе помочь с адвокатом к процессу?

— Не волнуйся, мне помогут. Уходи, прошу тебя.

— Ответь мне, пожалуйста, только на один вопрос. Тогда в переулке на Остоженке у церкви Ильи Обыденного мы с тобой встретились случайно?

— Какой же ты все-таки дурак! Конечно же, нет. Я узнала, что ты служишь в окружном суде в Москве, и решила использовать знакомство с тобой для своих целей. В нашей организации принято использовать личные связи на благо общего дела. Мы встретились не случайно, а как бы случайно, Митя. Я подумала, что это гораздо лучше, чем просто явиться к тебе просительницей… Сначала нужно тебя растрогать и оживить воспоминания о прошлом. Вот и все. Теперь уходи наконец.

Колычев встал, похудевший, осунувшийся, с прямой, словно бы деревянной спиной, и пошел к двери, тяжело опираясь на трость.

— Митя! — вдруг отчаянно закричала Мура, и он обернулся как-то странно, всем корпусом. По ее лицу бежали слезы…

— Митенька, — быстро заговорила она. — Все равно, то Рождество у вас в усадьбе, помнишь? Это были самые счастливые дни моей жизни… Потом я уже никогда не была счастлива. Митя, прости меня за все, слышишь? Простишь?

— Уже простил. Пусть бог простит тебя, Мура. Нет таких целей, ради которых можно убивать людей… Неужели это никому не понятно? Господи, да вразуми же ты Россию!

Эпилог

Процесс над Марией Веневской проходил в судебной палате с участием сословных представителей. Приговор гласил: лишение всех прав состояния и ссылка на каторжные работы в Сибирь сроком на десять лет.

Пока Веневская находилась под следствием, был арестован и Манасеенко. Арест его был случаен, об участии Манасеенко в подготовке самых громких террористических актов следствию известно не было, с делом Веневской его никак не связали и вообще никаких серьезных улик против него не нашли.

Следствие провели весьма небрежно, второпях, и ничего, кроме того, что Манасеенко поддерживает какие-то неопределенные связи с партией эсеров, установить не смогли. На всякий случай его выслали административным порядком из пределов европейской России.

Манасеенко подал прошение, чтобы ему разрешили вступить в законный брак с ссыльно-каторжной Марией Веневской, женился на ней и последовал за Долли на каторгу в Восточную Сибирь.

Узнав о браке Опанаса и Долли, Борис Савин был весьма удивлен. Надо же было свалять такую глупость! Ну и дурак же Манасеенко! Связался с инвалидкой, которую будет теперь всю жизнь кормить с ложки…

И стал потерянным человеком для партии, для революции, для террора, да и для собственной жизни. А мог ведь отбыть пару лет ссылки в каком-нибудь крупном городе за Уралом (там есть вполне цивилизованные места с многочисленными эсеровскими организациями) и вернуться к борьбе!

Нет у людей настоящей преданности делу, одни глупости на уме. Конечно, Долли была очень хороша, но ведь той Долли уже нет. Кто бы мог подумать, что Опанас такой дурак!

Впрочем, у Савина появилась новая забота. В партии зародилось подозрение, что Азес — провокатор и шпион. Нужно было разобраться с этим делом…

Загрузка...