ПОВЕСТИ



НЕНУЖНАЯ СЛАВА

1

Никогда не скажешь заранее, что принесет любовь. Малахову она принесла столько горького, что не доведись никому испытать! Но эта горечь явилась много позднее того дня, когда он впервые увидел Екатерину Романовну Луконину — Катюшу, как ее запросто называли свои.

В тот год шла война. До села Селяницы, растянувшегося по берегу Волги на три километра, не долетали вражеские самолеты, не доносился гул орудий, но все же война чувствовалась: почти не осталось мужчин в колхозе, все чаще раздавался бабий плач, все труднее было подымать землю — МТС не работала.

Но что удивительно, — земля, словно понимая всю тяжесть свалившегося на страну бедствия, приносила невиданно богатые урожаи: каждый куст картофеля давал по ведру клубней, травостой был такой, что не продиралась коса.

Малахов приехал в колхоз за сеном. Часть, в которой он служил, стояла много ниже Селяниц, в стороне от заливных лугов. В эту часть он попал недавно, после госпиталя. На первых порах был рад тому, что может свободно ходить, что-то делать, хотя после рева снарядов, грохочущих танков никак не мог свыкнуться с покоем далеких от битв деревень, с людьми, которые больше говорили о своих делах, нежели о войне. Поэтому он приехал в Селяницы хмурый. Его раздражали куры, беспечно купавшиеся в пыли, мальчишки, тащившие корзину с плотвой, две женщины, смеявшиеся у колодца.

Он остановил коня и спросил тем отрывистым голосом, каким всегда разговаривал с провинившимися солдатами, где председатель колхоза.

Женщины переглянулись и, улыбаясь, хотя, как казалось Малахову, улыбаться было нечему, перебивая одна другую, ответили, что председатель уехал за Волгу, а если нужна Катюша Луконина, то она, поди-ка, на ферме. И Малахов понял, что после председателя она первое лицо в колхозе.

Справа от села сверкала на солнце Волга, мирная река, ничем не похожая на ту, которая текла мимо фронтового города. Ту бомбили с воздуха, над ее водой носился запах гари, и вся она была продымленная, суровая. Здесь же неторопливо подымалась баржа, на песчаной косе, поджав ногу, стоял высокий кулик, недалеко от него на берегу паслись гуси.

Вдоль дороги тянулись дома, то покосившиеся, со сдвинутыми на лоб козырьками крыш, то двухэтажные каменные, то обшитые в елочку, с красивыми, резной работы, наличниками, такими затейливыми, каких еще не доводилось видеть Малахову.

Некогда это было торговое село. Славилось оно картофелетерочными заводами, ветряными мельницами, базарами и престольным праздником, который назывался «третий спас». В гражданскую воину село дважды полыхало от рук «зеленых» — сгорели заводы; словно отбиваясь от огня, отмахали в последний раз крыльями мельницы, мало уцелело домов. Жизнь в Селяницах стала потише. Но все же раз в году воскресало прежнее буйное празднество «третьего спаса».

В первый день согласие и тишина царили на улицах. Даже заядлые недруги, забыв свои распри, стояли в церкви плечо к плечу, размашисто крестились и давали подзатыльники ребятишкам, если те начинали ершиться промеж себя.

Второй день праздника начинался с драки самых маленьких. За них вступались братаны постарше. Потом, поплевав на ладони, вырывали из огородов колья отцы и деды. И начиналось смертоубийство — с ножами, кастетами, гирьками. Единственный милиционер, зная повадки своих односельчан, забирался еще с утра в подпол и там терпеливо высиживал до полуночи, пока не стихали рев и вопли.

На третий день все обиды забывались, и жители Селяниц дружно выходили в поле, где уже стеной стояли боровчане, парни и мужики из другого приволжского села. Тут уж баталия начиналась покрупнее. Самое главное было — не дрогнуть, не побежать. Бегущих избивали поодиночке, насмерть.

И опять целый год в Селяницах царили согласие и покой. Пострадавшие залечивали раны, вылеживались. Тех, кого «третий спас» отправил на погост, оплакивали матери, жены, невесты. Но село слишком большое, чтобы заметить потери, — и жизнь продолжала идти своим чередом.

Со временем нравы в Селяницах менялись. Из армии приходили толковые парни. Они в бога не верили, поэтому в «третий спас» работали. После коллективизации совсем уже отошел в область преданий престольный праздник с его поножовщиной. Какая же могла быть вражда, если «недруги» трудились в одной бригаде, а колхозы стали соревноваться друг с другом. Правда, поначалу соревнование проходило несколько странно, на издевках, если та или другая сторона допускала промашку. Постепенно и это прошло. Сдружились. Начали родниться. Например, Катюша Луконина из Селяниц вышла замуж за боровчанина Тихона Авдеева. Но ее жизнь — это особая линия, а что касается нравов в Селяницах, то они, бесспорно, изменились к лучшему.

Малахов застал Луконину возле фермы. Она стояла опустив голову, что-то считая на пальцах. На ее груди лежали две тугие косы, и он вначале подумал, что перед ним девушка.

— Предписано получить в вашем колхозе фураж. Прошу дать указание, — не слезая с коня, сказал Малахов и протянул документ.

Катюша, не разжимая на одной руке пальцев, взяла другой бумажку и, шевеля губами, стала читать, в то время как Малахов разглядывал ее. Нет, это, конечно, была не молоденькая девушка, а женщина. Но до чего же красива!

— Не знаю, что и сказать-то вам... У нас и самих в кормах недохватка, — ответила Катюша и неожиданно осветила Малахова яркими синими глазами. Они спокойно смотрели, выражая недоумение.

Нет, таких глаз он никогда не видал. Словно вся небесная синь Волги собралась в них.

— Ладно, — подумав, сказала Катюша, — завтра будет в вашей части фураж. — И, не разжимая пальцев, ушла на ферму.

Малахов поглядел ей вслед, улыбнулся и, ударив коня, помчался по дороге.

Так произошла первая встреча Малахова с Катюшей Лукониной, — встреча случайная и мимолетная. Но что удивительно — не забылась, и стоило Малахову попасть в Н-ский госпиталь после второго тяжелого ранения, как он вспомнил эту женщину. Может, вспомнил потому, что Селяницы от Н-ска находились в каких-нибудь двадцати километрах. Не так уж далеко. И почему бы еще раз не встретиться с ней?

Катюша получила письмо поздно вечером. Недоуменно пожала плечами: кто бы это мог писать? Читая, она не сразу вспомнила того молодого офицера, который в прошлом году приезжал за сеном. А когда вспомнила, то чуть не всплакнула, представив, как, должно быть, одиноко себя чувствует этот офицер, если ей, совсем незнакомому человеку, шлет письмо. На маленьком листке бумаги он спрашивал о жизни колхоза и говорил, что будет рад получить ответ. Это письмо Катюша не сделала тайной: поговорила с Дуней Свешниковой, подружкой, парторгом колхоза, посмеялась, пожала плечами, не понимая, чего этот офицер вдруг вспомнил ее. И поехала, навязав узел гостинцев от колхоза.

Войдя в палату, она растерялась, не найдя среди раненых того человека, которого видела всего одну минуту. Воздух в палате стоял тяжелый, какой обычно бывает в хирургических отделениях. Некоторые раненые стонали, иные молча сидели на койках. Один, в самом дальнем углу, лежал с забинтованным лицом. В белые щели глядели черные злые глаза. Катюша испугалась, что этот больной и есть тот офицер, и от жалости у нее тоскливо защемило сердце. Но тут же позади услышала кашель, оглянулась и увидела Малахова. Она даже засмеялась от радости, что лицо его осталось неизуродованным.

Малахов не поверил глазам, когда увидел Катюшу.

Серьезным и печальным был взгляд Катюши.

Малахов смущенно улыбнулся и сиплым голосом сказал:

— Вы уж извините меня... Побеспокоил я вас.

— Есть о чем говорить, — все больше жалея Малахова, ответила Катюша. Она достала из узла деревенские гостинцы. — Это все наши вам прислали, чтоб скорее поправлялись, — тихо сказала она. Тут были и масло в банке, и яички, и молоко, и мед, и пироги, и колобки. — Как съедите, так и поправитесь.

— Разве съешь столько, — засмеялся Малахов. — Всей палатой надо работать неделю.

— Не расстраивайся, поможем, — заверил его сосед с пустым рукавом.

Катюша строго взглянула на него.

— Мед и яички не трогать, — сказала она и смутилась, поняв, что в палате все одинаковы и ей не следует так сурово отвечать.

— Вы уж скажите своему мужу — может, дома он, — что потому написал вам письмо, что никого другого в колхозе не знаю, — сказал Малахов и опять закашлялся.

— Я безмужняя, — просто ответила Катюша.

Малахов не стал допытываться, почему она безмужняя, но на сердце у него сразу повеселело.

Посидев немного и сказав, что проведает его в следующее воскресенье, Катюша простилась.

Когда она приехала во второй раз, Малахов чувствовал себя лучше. Разговаривал сидя. Катюша приписала это живительному воздействию меда и еще поставила литровую банку.

— Вы ешьте. Вам надо много есть. Тогда здоровые будете, — говорила она, открывая тумбочку. Увидев, что прежние гостинцы исчезли, поняла это, как и следовало понять, — помогли товарищи, и ничего не сказала, только велела сейчас же есть мед.

Малахов уверял, что и от того меда еще не отдохнул, но она заставила его, и он стал есть.

— Ваш мед? — спросил он.

— А чей же? Наш. Колхозный.

— Ну да, я и говорю, колхозный...

В палату свободно вливалось солнце. Было видно, как за окном, вспыхивая, торопливо срываются капли. Шла весна тысяча девятьсот сорок четвертого года. Выздоравливали раненые.

Малахов с восхищением смотрел на женщину. Ему нравились тяжелые девичьи косы. Было в Катюше что-то домашнее и такое открытое, что не надо придумывать разговора. Он начинался сам по себе, как если бы Малахов говорил с близким человеком.

Уходя в этот раз, Катюша сказала, что вряд ли будет в следующее воскресенье — дела много.

— Не беспокойтесь. Поправлюсь — сам к вам приеду, — светло и радостно глядя на нее, ответил Малахов. Она спокойно выдержала его взгляд. Сказала, что рада будет видеть его здоровым. И ушла.

Он приехал ровно через месяц, с одним вещевым мешком, в котором лежали пара белья, сухой паек да еще отрез на шерстяное платье. Отрез он купил на толкучке, истратив все полученные за время болезни деньги.

Дом Лукониной был невелик, с узорчатыми наличниками, с крылечком. Перед ступеньками лежал каменный круг — старый жернов. Малахов продернул подошвами по шершавому камню и громко постучал в дверь.

— Входите! — послышался голос Катюши.

Он вошел, улыбающийся, довольный, что видит ее.

— Вот и я! На месяц прибыл.

Эта простота была так необычна для Катюши, что она ничего не могла сказать в ответ. А Малахов уже достал из мешка отрез и подал обеими руками.

— Зачем же это? — спросила она, не принимая подарка.

— В знак благодарности. — И накинул материю на ее плечи.

— Окна-то открытые! — воскликнула Катюша, отступая на шаг от Малахова. — Люди увидят, что подумают!

— Тут ничего плохого нет. Берите...

— Да что вы... Вам и самому деньги для здоровья нужны, — все еще не принимая подарка, ответила Катюша. Но на нее смотрели такие счастливые глаза, что их нельзя было обидеть, и тогда, слабо улыбнувшись, она сказала: — Ну, спасибо, прямо не знаю, чем и отблагодарить вас... Я ничего не готовила.

— А я сыт. У меня тут целый мешок сухого пайка, — Малахов подал его Катюше. Видя на ее лице недоумение, сказал: — Берите, берите! Не в отдельности же я буду кормиться.

И только тут она поняла, что офицер приехал именно к ней. И смешалась: жаль было обижать отказом и никак невозможно согласиться, чтобы он оставался в ее доме.

— Право, не знаю, что и сказать, — растерянно ответила Катюша. И вышла в сени, чтобы успокоиться и все обдумать.

В маленькое окошко виднелся кусок синего неба. В сенях был полумрак. Где-то в темном углу ныл комар, оттаявший в этот теплый вечер.

Катюша приложила к горячим щекам ладони.

Вбежала Олюнька и, не заметив матери, проскочила в избу.

«Нет, его надо в другое место определить, — думала Катюша, — и ему будет спокойней, и мне лучше». Но когда она вернулась в избу, то увидала на столе весь сухой паек старшего лейтенанта, Олюньку с большим куском сыра и самого Малахова, беспечно сидевшего за столом.

— Ты хоть сказала спасибо-то дяде? — сурово спросила Катюша.

— Сказала, — продолжая грызть зажатый в кулаке сыр, ответила Олюнька. — И за конфетки сказала. — Она показала матери в другой руке кучку слипшихся разноцветных подушечек.

Катюша молча оделась.

— Через час приду, — отрывисто сказала она.

— Ладно. Мы тут с Олюнькой посидим, — ответил Малахов.

Катюша рано потеряла мать и осталась с отцом. Первое время отец крепился, много работал, баловал дочурку. По потом стал пить. И однажды — тогда Катюше было уже восемнадцать лет — но пьяному сговору выдал ее замуж за сына Прокопа Авдеева — мрачноватого Тихона, жившего в соседнем селе.

Тихон с первых же дней поставил себя так, что он-де осчастливил девушку, женившись на ней. Куражился. Бил ее. Все это кончилось тем, что Катюша убежала в свою деревню. Тихон ворвался к пей ночью, пьяный. Хотел выволочь за волосы. Но отец встретил его кулаками. И Катюша осталась. Вскоре отец умер. Еще один раз пришел Тихон, когда она родила Олюньку, думая — теперь-то вернется. Но и тут просчитался. Катюша выгнала. Тогда ей было всего двадцать лет, но она хорошо узнала цену семейному «счастью» и ни за что на свете не променяла бы свою одинокую свободу на это «счастье».

В Селяницах поначалу посмеивались над ней: что это, дескать, от мужа убежала с дитем. Но со временем злые языки поутихли, а добрые начали похваливать — живет себе скромно, дурного про нее не скажешь, на ферме лучше ее доярки нет. Казалось бы, ничего больше и не надо. О замужестве не думала, хотя знала, что Тихон еще перед войной женился в третий раз. Никто бы не осудил, если бы она вышла замуж.

Прежде чем пойти на ферму, Катюша зашла к старухе Выстроханской. Выстроханская жила одна. Дочки, выйдя замуж, поразъехались. Старик давно умер. Рыхлая, как оплывшая опара, она скучно доживала свой век. Катюша спросила, не сможет ли она пустить на месяц офицера, которому собирали гостинцы в госпиталь. И наверно потому, что хоть какое-то разнообразие войдет в ее дом, старуха оживилась. Но тут же настороженно посмотрела на гостью.

— А сама-то чего не пустишь?

— Да ведь неловко: люди всякое могут подумать.

— И-и, полно-ка, кто тебя осудит? Бабеночка ладная, в одиночестве. Иль больно страшен с виду?

— Красивый, — улыбнулась Катюша и тут же посуровела: — Ну так что, пустишь?

— Да пущу, пущу. Эвон сколь места, жалко, что ли. Про тебя, глупую, хлопочу.

— Ай, говорить с тобой! — сердито сказала Катюша.

Старуха хитро посмотрела на нее.

— Тьфу, до чего ведь я глупая стала. И невдомек... Приходи, Катенька, за всяко просто. А я могу и к соседям уйти на часок.

— Не рада, что и связалась с тобой. Не думаю я ни о чем об этом! И ты свой язык привяжи. Старая, а что в голове держишь. — Катюша отвернулась. «И черт принес этого офицера! Теперь пойдут судачить да рядить», — подумала она. Бабка Выстроханская поджала блеклые губы.

— Да уж пускай идет. Мне-то что?

На ферме уже знали, что к Кате Лукониной приехал офицер. И как только она пришла, доярки сразу же обступили ее.

— Ну, приехал. К бабке Выстроханской его определила. Дальше что? — уперев руки в бока, спросила Катюша, и глаза ее потемнели. — В полюбовники, что ли, хотите записать?

— А может, и следовает, — фыркнула Анисья Чурбатова, маленькая толстая доярка. — Помягчаешь тогда, Екатерина Романовна.

— Неужто? Так тебе и помягчаю! — И весело рассмеялась. — Чего сгрудились-то? Надо корма задавать...

Как и обещала, вернулась домой через час. Малахов сидел за столом и помогал Олюньке решать задачу.

— Нет, ты смотри: вот, скажем, бочка. В ней сорок ведер, — говорил он. — Мама твоя взяла из нее пять ведер, я — десять, а ты еще два. Сколько всего останется в бочке? В уме, в уме решай!

Олюнька наморщила крутой лоб и посмотрела на мать.

— Ты не жди помощи со стороны. Ты давай сама, — засмеялся Малахов.

Катюша повесила фуфайку, сняла платок. До этой минуты все казалось просто и ясно: она скажет про бабку Выстроханскую, он соберет свои вещички и уйдет. Но теперь, когда она опять увидела его исхудалое лицо, ей стало жаль Малахова. Но она пересилила в себе эту жалость и, выждав, когда Малахов освободился и дочка стала переписывать в тетрадку задачу, сказала:

— Не посчитайте за неуважение, Василий Николаевич, но лучше вам жить у бабки Выстроханской. Я уже договорилась с ней. Старуха она обходительная. И чай вовремя согреет, и накормит. А я на ферму хожу и за кормами в область езжу. Олюньку и то другой раз к соседям вожу. Какой вам здесь отдых?

Малахов нахмурился. Видно было, что это его огорчило. Медленно надел шинель, фуражку.

— Она тут недалеко живет. Я провожу вас, — виновато сказала Катюша и стала складывать в вещевой мешок продукты.

— Олюнька, до свиданья! — невесело сказал Малахов девочке. — Будьте здоровы, Екатерина Романовна. Жив буду — после войны все равно приеду. — Он сунул в карман папиросы и вышел.

Катюша так и осталась стоять с вещевым мешком в руках. Когда выбежала на улицу, Малахов уже шагал далеко.

Серые, тяжелые облака проносились над землей. Они шли плотно, одно к одному. Шумел над головой в деревьях весенний ветер. С Волги донесся прощальный тоскливый гудок парохода.

2

С этого вечера Катюша стала думать о Малахове. Не раз она ругала себя за то, что сурово с ним обошлась. Особенно тяготила ее неизвестность. Что с ним? Где он?

И вдруг получила письмо с номером полевой почты. Так и не отдохнув после госпиталя, он ушел на фронт. И оттуда писал о том, что любит ее и, пожалуй, к лучшему, что не остался в Селяницах. По она должна непременно ему отвечать. Или уж так нелюб, что и ответа не достоин? Может, ее тревожит Олюнька, так пусть не думает — она ему будет как дочь. Не обидит.

Письмо было написано твердым почерком. В конце стояло «с приветом» и подпись, круто идущая вверх.

Катюша несколько раз перечитала письмо. Теперь, когда Малахова не было, поняла, какой это мужественный, открытый человек. Она боялась, думая: что, если за этот месяц, который бы должен Малахов прожить у нее, он погибнет там, на войне? Все это время жила неспокойно, с нетерпением ожидая от него писем, аккуратно на них отвечая, ни слова не говоря в ответ на его любовь. Ничего не обещала в будущем, желала лишь одного ему — жизни. А Малахову и этого было достаточно, чтобы с еще большим жаром писать ей о своей любви. Она терялась от таких признаний. В ее письмах сначала робко, потом все сильнее зазвучала любовь, пока наконец она не написала, что ждет его, встретит с радостью — лишь бы скорее кончилась война.

Но этому предшествовало одно обстоятельство. В письмах Малахов нередко упоминал свою мать, говорил, что пишет ей о Катюше. И она решила съездить к матери, поговорить с ней и разом покончить все свои терзания и сомнения. Если вправду он пишет матери, что это всерьез любовь, и тогда будь что будет, но она ответит ему согласием. И, выговорив у председателя отпуск, определив Олюньку соседям, поехала на Алтай.

Мелькали за окном леса, деревья водили на равнинах хороводы, грохотали под вагоном мосты. Пришли и остались позади Уральские горы, потянулись унылые степи. Катюша ко всему, что было за окном, относилась безучастно и чем дальше уезжала, тем больше задумывалась и уже глупостью считала всю эту поездку.

Приехала она на шестые сутки. Как на всех станциях, так и на этой было полно народу. Люди спали на лавках, на полу, и сидя и разметавшись, и с детьми и без детей, горожане и деревенские. И все куда-то ехали, измученные войной, одетые кое-как. «И чего я поехала? — в сотый раз осуждая себя, думала Катюша. — Лучшего часа не могла найти, как только теперь. И зачем мне с матерью его встречаться? Будто не знаю, как свекрови дорожат сыновьями. А тут — нате, возьмите невестку разведенную, да еще с дочерью».

И все-таки пошла. По обе стороны от нее лежали просторные долины — им не было края. А дальше, в синем дыму, виднелись горы. Навстречу Катюше попался человек на мохнатой лошаденке, в войлочном треухе и пестром стеганом халате. За ним ехала на такой же низкорослой лошаденке женщина и курила трубку. «Господи, какие люди-то диковинные», — подумала Катюша, шагая по сухой, крепкой дороге, и на сердце стало еще тоскливей.

Но деревня оказалась русской, бревенчатой, с прогонами меж домов, с широкой улицей, поросшей зеленой травой, с собаками, лаявшими из подворотен. Повеяло родным.

После недолгих поисков ей удалось найти дом Малаховых, крепкий пятистенок, обнесенный забором. Лохматый нес, громыхая цепью, молча рванулся к ней, но цепь не допустила, и тогда он начал, хрипя с придыхом, лаять и вставать на задние лапы.

Из хлева выглянула высокая старая женщина. Она пытливо посмотрела на Катюшу. Много в войну развелось беженцев. Их звали эвакуированными. Они меняли одежду на хлеб, на картофель, на масло. Обычно входили во двор, застенчиво улыбаясь, спрашивали, не надо ли туфель или костюма. Матери Малахова ничего не было нужно. Не до того, когда два сына на фронте, а третий лежит в земле. Но так, ни с чем, этих людей она не отпускала. Звала в избу. Кормила. Думала, что ее доброта может уберечь сынов от смерти.

Эта женщина, что шла ей навстречу, не производила впечатления беженки.

— Здравствуйте! — громко сказала женщина и открыто посмотрела синими глазами.

— Здравствуй, — выжидающе ответила мать Малахова и подумала: «Эки глазища красивые».

— Не будет ли водицы? — попросила Катюша.

— Как не быть, — ответила хозяйка и провела в дом.

Катюша пила и как бы пустым взглядом осматривала кухню. Тут ничего интересного не было. Такая же громадная русская печь, как и в ее доме. Лавка вдоль стены. В открытую дверь видна часть горницы. Над постелью висит коврик.

— Притомилась я, — просто сказала Катюша. — В поезде теснота, продуху нет.

— Откуда ты?

— С Волги.

— С Волги? — оживилась хозяйка, и ее суровое лицо помягчало. — Там сынок мой младший в госпитале лежал. — Несколько секунд слабая улыбка теплилась на ее морщинистых губах.

— Тихо-то как у вас, — сказала Катюша.

— Дождись вечера — шумно будет. Ребятишки из школы понабегут, невестки с поля явятся...

— А сыны-то, верно, на войне?

— Где же им еще быть. Да вот... убили, — хозяйка заплакала.

— Убили? Какого же? — дернулась к ней Катюша и, услышав: «Старшего», облегченно вздохнула.

Это не ускользнуло от матери.

— Иди-ка сюда. — Она прошла в горницу. — Вот он, — показала она Катюше большой портрет старшего сына.

Из черной рамы глядел веселый человек, очень похожий на хозяйку. «А еще говорят, кто в мать уродился, тому счастливому быть», — подумала Катюша.

— А это мои младшие...

Василий! Здесь он был моложе, чем она его знала, в простой косоворотке, открыто глядевший на нее.

— Хорошие сыны у вас. Дай им бог жизни и здоровья.

— Да уж только бы жизни. О здоровье и не говорю, — ответила мать. — Петр-то ничего: в час добрый сказать, даже и раненый не был. А Васенька два раза в госпитале лежал. Спасибо одной женщине, все медом кормила его. — Хозяйка пытливо взглянула на гостью.

Катюша не выдержала ее взгляда и опустила голову.

— Пишет он? — в замешательстве спросила она.

— Пишет, — усмехнулась мать Малахова. Теперь ей все было ясно. Перед ней стояла та самая синеглазая, о которой чуть не в каждом письме писал Василий. И, по-бабьи хитрая, она приехала что-то выведать у нее. — Пишет. И про тебя пишет.

Катюша совсем смешалась.

— И не стыдно тебе, милая, так в мой дом входить? — с мягким укором сказала хозяйка.

Сутки провела Катюша в доме Малаховых. Она все рассказала о себе, о своем неудачном замужестве, о письмах Василия.

— И вот все думаю и не знаю, что ему сказать.

— Кто загодя думает о вечере, коли день не прожит? Мы с тобой говорим о нем, а там, не дай бог, может в крови он лежит... Ничего не убудет с тебя, если б и не любила, а про свою любовь написала, с обидой в голосе, что ее сын нелюб этой женщине, — сказала мать Малахова.

...Прошло лето. Посыпали осенние дожди. Все короче становились дни. Все длиннее ночи. Ударили морозы. Заметелило. И снова явилась весна, с теплыми дождями, с перелетными птицами, с ландышами и верой во все хорошее. Это была последняя весна тяжелой войны. Она принесла победу. Долго, годами, сжатые тревогой людские сердца раскрылись в эту весну. И все, что было самого хорошего, любящего, чистого в людях, устремилось навстречу друг другу. Женщины плакали от счастья, обнимались. Мальчишки носились но деревне с криками: «Кончилась война!» Старики расправили согнутые спины. Старухи, слушая радио, благодарно смотрели на иконы и крестились. Начали возвращаться домой фронтовики.

— К Силантьевым приехал!

— Прохоров прибыл!

— Свешников явился!

В пропахших потом гимнастерках, позвякивая орденами и медалями, гордые и простые, ходили победители по Селяницам. А с ними рядом — их жены, самые счастливые в мире.

Но чем больше появлялось фронтовиков, тем тревожнее становилось на сердце у Катюши. Ей все казалось, что Малахов не приедет. Теперь она любила его. И потому, что любила, не верила в их встречу. Что-то непременно должно помешать им.

Еще раз отшумела на деревьях листва и усыпала землю. Ушел с полей послевоенный урожай в амбары и элеваторы.

Малахов приехал зимой, когда Волга была скована льдами. По дорогам тянулись обозы. Большое спокойное небо обнимало белую землю. И с этого неба по-зимнему ярко светило солнце, заставляя жмуриться от снежного блеска. Дома никого не было. На дверях висел тяжелый черный замок. Малахов, с удовольствием слушая поскрипывание снега под сапогами, зашагал на ферму.

В длинном полутемном помещении, словно медицинские сестры, в белых халатах ходили доярки. В стороне у столика сидела Катюша, в ватнике, повязанная косынкой.

— Здравствуй, Катя, — вставая во весь рост перед своей любовью, — сказал Малахов.

Катюша охнула И безмолвно поднялась.

— Как сказал, так и сделал. Прибыл!

Его широко расставленные глаза светились все так же счастливо.

— Вася!.. — только и могла сказать Катюша.

Он протянул ей руки.

Доярки смотрели на них. Анисья Чурбатова, поводя толстыми плечами, прошла мимо.

— Капитан! — восхищенно шептала она дояркам.

— Пойдем домой, — тихо сказала Катюша.

И всю дорогу до дома она то отворачивалась, стесняясь на него смотреть, то улыбалась, по-девичьи краснея.

Она не сразу открыла замок. Задержалась в сенях, пропустив Малахова. И как только вошла, так и остановилась у порога.

Малахов поднял ей голову. Поцеловал в бессильные, раскрытые губы. Он слышал, как часто и сильно бьется ее сердце, и все крепче обнимал, заглядывая в самую, синеву тревожных глаз.

В сенях хлопнула дверь. Катюша отшатнулась от Малахова. Поспешно поправила волосы...

Запыхавшаяся, красная от мороза, вбежала Олюнька. Она бросила сумку на скамейку и тут же нахмурила свои реденькие брови, увидав незнакомого высокого военного. И сразу вспомнила:

— Дяденька Вася!

Малахов схватил ее за худенькие плечи, поднял к самому потолку.

— Как же ты выросла, Олюнька! Как выросла! Я бы тебя и не узнал.

— А я вас узнала! — радостно закричала Олюнька. — Как вошла, так и узнала!

— Ну, за то, что сразу меня узнала, надо тебе сделать подарок. — Малахов достал из чемодана большую куклу с закрывающимися глазами, в роскошном платье и настоящих кожаных туфлях.

Олюнька так и замерла от восторга. Несколько раз порывалась взять куклу и не решалась. Наконец схватила, прижала к груди и заметалась по комнате. С завистью глядела она, как у других приезжали отцы с фронта, одаривали своих ребят, и только ей не от кого было ждать подарка. Она никогда не видела отца.

— Мам, теперь дяденька Вася от нас не уедет? Он с нами будет жить?

Катюша взглянула на Малахова, улыбнулась:

— С нами.

Олюнька захлопала в ладоши.

— Если бы ты знала, как я рад, что вижу тебя, — говорил на кухне Малахов Катюше. — Что такое ты со мной сделала, не пойму.

Она ласково коснулась его руки.

— Ты-то любишь меня?

— Люблю, Вася...

Малахов радостно засмеялся:

— Давай завтра запишемся и отгуляем свадьбу.

— Уж больно ты скоро, Вася. Где же за один день управиться?

Она нерешительно потрепала его волосы.

— Я уж сколько жду!

— И еще недельку подождешь...

Малахов прошел в горницу. Катюша постояла в раздумье, затем сняла с постели пуховик, одеяло, подушку. Перенесла в кухню. Здесь будет Василий спать. А для себя и дочки приготовила на кровати.

Олюнька лежала в постели. Обрадовалась, когда к ней легла мать. Засучила ногами. Они у нее были холодные, как ледяшки.

— Маменька, погрей.

Она уснула быстро, свернувшись калачиком.

Было темно и тихо. Но Катюша знала, что Малахов не спит и, наверно, вот так же, как она, беспокойно прислушивается к каждому шороху. И вдруг посветлело. Это вышла из-за облака луна и залила зеленоватым светом, словно водой, всю комнату. Катюша лежала не шевелясь. Боялась, что Василий подойдет к ней.

Но Малахов не подошел. И за это она ему была благодарна. Легко и весело металась утром по кухне. Накрывала на стол. Провожала Олюньку в школу.

Через неделю, как и было задумано, сыграли свадьбу.

3

Наступила пора душевного отдохновения. Все, что было сопряжено со смертью, с горем, с тяжелым ратным трудом, — все осталось позади. Руки искали работы. Они могли копать землю, рубить дома, выращивать хлеб. Работать, работать, работать! Строить свое счастье. Жить в семье. Видеть каждый день жену. Уже больше не писать ей писем, а разговаривать. Вот так, просто, сидеть и разговаривать. Заставить смеяться мать. Эвон я, живой, здоровый! Забирать по утрам ребятишек в постель, обнимать их, рассказывать страшное, но непременно с веселым концом. Это ли не жизнь?

Малахов был счастлив, как и каждый вернувшийся с войны здоровым. А тут еще любовь! Та самая, по которой с ума сходил в блиндажах. Теперь можно целыми часами смотреть в ярко-синие глаза. Здесь они, рядом! Они стали еще ярче. От любви? От счастья?

Наконец-то и к ней пришла самая настоящая любовь. Как неохота уходить из дома на работу! «Милый ты мой Васенька. Что бы еще тебе сделать хорошего? Чем бы побаловать?» А уж он и сам не знает, что бы еще сделать ей приятного! На морозе, на ветру покрыл заново дранкой крышу сарая. Сменил пол в хлеву. Переколол все дрова. Что бы еще сделать?

— Отдохни.

— От чего? Разве устанешь! Ну, как ты сегодня работала?

Так еще никто не спрашивал!

— Устала?

Об этом тоже никто не спрашивал.

— Ну зачем плакать-то?

— Так это... Просто хорошо мне...

С какой гордостью шла она по улице с мужем! С какой важностью раскланивалась. Никого нет лучше ее Васеньки.

Три дня он пробыл дома. Другой бы за месяц столько не сделал, сколько наворочал он в эти дни. Но пора подумать и о колхозе.

Председатель сидел за столом в маленькой комнате и стряхивал с пера на пол прилипшую грязь. Это был тяжелый, с отвислыми плечами человек, в засаленном пиджаке, седой, с красным лицом. От него только что ушли бригадиры. Всюду валялись окурки. Воздух посинел от самосада. За черным окном валил снег. Большие хлопья скользили по стеклу.

— Отдохнул? — окинув Малахова большими, навыкате глазами, спросил председатель. — На работу хочешь?

— Пора.

— Полушубочек-то у тебя беленький. Но, понимаешь, начальства своего хватает. А вот навоз на поля возить — наищешься. Как? А?

— Какое дело нужней, такое и поручайте, — улыбнулся Малахов.

Он говорил искренне. Ему было все равно, где работать. Он видел, что за время войны колхоз ослаб. Много земли пустовало. Урожаи низки. С кормами трудно. Поэтому был готов взяться за любое дело.

И в войну он меньше всего думал о себе. Выполнял долг, и все. Но эта самоотверженность, честность сделали свое. Он быстро стал младшим лейтенантом. Это его ничуть не изменило. Он таким же остался, когда ему дали взвод, роту. Он командовал, преследуя две задачи: как можно больше уничтожить противника и меньше потерять своих. Простой хозяйский расчет. Никакой романтики в войне Малахов не видел. Это была грубая, тяжелая, опасная работа. Он старался выполнять ее добросовестно, потому что так нужно Родине...

— Ну, молодец, понимаешь, а то у нас с этим делом плохо. А землицу надо кормить. Скажешь Лазареву, бригадиру, что я тебя к нему направил.


Малахов натянул поглубже ушанку. Уже светало. Алая морозная зорька разгоралась за Волгой. Но крупные звезды еще мерцали.

На конюшне Малахов запряг лошадь и выехал. Он испытывал необычную легкость. Глядел по сторонам — на дома, в которых, наверно, пробудились ребятишки и теперь собираются в школу. На реку, по которой движутся подводы с сеном, — это их отцы успели съездить к дальним стогам. Глядел на поля, спящие под снегом. На зорьку, выпустившую солнце, отчего упали на розовые снега длинные тени деревьев.

Навоз складывали тут же, у фермы, по обе стороны от прохода. Получалась своего рода траншея.

Малахов скинул полушубок. Ухватил железными вилами сверху тяжелый пласт навоза. Бросил его на доски, прикрывавшие дровни. Сначала было холодновато в одной гимнастерке, но чем быстрее он орудовал вилами, тем становилось теплее, и к концу, когда уже сани были загружены, стало жарко.

Погоняя лошадь, он быстро зашагал по дороге. Визжал под железными полозьями снег. Как ключевая вода, был чист воздух. И все вокруг было до того хорошо, что Малахов даже засмеялся.

Если говорить о радости жизни, то она была именно теперь. Все просто и совершенно ясно. Он работает. Эта работа нужна людям. Чем больше он сделает, тем будет лучше. И еще хорошо потому, что уставшие за войну нервы отдыхают.

Он направил сани в сторону от дороги и, сам утопая по колено в снегу, побежал рядом с идущей рывками лошадью. И опять, сбросив полушубок, работал.

В одну из поездок он повстречался с Катюшей.

— Это кто тебя поставил навоз возить? — спросила она.

— Анисимов, председатель, — простецки улыбнулся Малахов.

— Что он, с ума, что ли, сошел! — грубо сказала Катюша. — Его бы, черта сутулого, заставить возить. Не езди больше, Вася.

— Ну что ты? Вывозка-то подзапущена!

— Зря согласился. Надо было с самого начала себя поставить. Куда это годится — капитан, и вдруг возишь навоз.

— Да ведь я же колхозник. До войны мало ли его перевозил!

Но Катюша никак не могла смириться с тем, что его поставили на такую работу. И, еще мало зная мужа, не понимала, на самом ли деле он ничего не видит зазорного в том, что возит навоз, или же прикидывается, что это ему не обидно.

Вернулся Малахов домой затемно, усталый, но довольной.

— Дяденька Вася, а я сама сегодня решила задачки, — прыгала возле него Олюнька.

— Молодчина! Я же знаю: если ты захочешь, всех лучше можешь учиться.

Катюша принесла ужин. Все приготовила и уселась против мужа. Каким длинным показался ей прошедший день! Несколько раз она забегала домой, думая, что и Василий догадается заглянуть. Но он и отобедал-то без нее. Только мельком удалось увидеться у фермы. А сердце хотело иного: ввек бы не расставаться. Вот так сидела бы и все смотрела на него. «Миленький ты мой, хорошенький ты мой», — приговаривала бы в душе.,

Малахов затуманенными от сырости и усталости глазами встретился с ее взглядом и, словно не было за плечами морозного тяжелого дня, протянул через стол к ней руки, ухватил за плечи. Катюша тихо засмеялась, легко подалась и, закрыв глаза, нашла его горячие, сухие губы. И совсем было бы хорошо, только где-то глубоко-глубоко сидела заноза, обида на председателя. Не уважал он Василия, ее Васю, Васеньку...

Наступил март.

Ох уж этот март! До чего же теперь синее небо. Солнце еще ходит по его краю. Но скоро оно подымется и начнет так пригревать, что снег сразу осядет и побегут ручьи. Со стеклянным звоном будут рушиться сосульки. Лед на Волге, этот крепкий лед, по которому ходили машины, станет слабым. Деревья, всю зиму зябко стучавшие ветвями, мягко зашумят, радуясь теплому ветру. Прилетят грачи, важно будут расхаживать по полям, словно проверяя — не случилось ли чего с землей за время их отсутствия. А земля будет лежать перед ними теплая, разомлевшая.

Каждый год приходит весна, всегда радуя и никогда не надоедая. Каждый год вскрывается Волга, и всякий раз это событие для жителей Селяниц.

Нынче она вскрылась в апреле. Вода подступила к домам.

На другой день по селу ездили на лодках. Ребятишки вели морское сражение на плотах. К стенам домов подбивало густое сусло нефти, пролитой пароходами и баржами.

Вода постояла три дня и, оставив в огородах среди борозд мелкую плотву и окунят, отступала в свое ложе.

К этому времени земля хорошо поспела. В колхозе началась пахота. Бригадир Лазарев, татуированный минным взрывом — с синими пятнами на лице, поставил Малахова на плуг.

Василий в первый же день дал две нормы на перелогах. Задерненная земля, чуть ли не всю войну пролежавшая в покое, поросшая местами мелким ольшаником, покорно пошла под его сильными руками в отвал.

В короткие минуты отдыха Малахов, словно впервые, видел нежную зелень трав, далекие холмы за Волгой. С высокого неба ему пели песню трепещущие жаворонки. Он жил, окруженный со всех сторон счастьем, потому что счастье было в нем.

Конечно, его работа не могла пройти незамеченной. На одном из партийных собраний Дуня Свешникова похвалила Малахова и предложила ввести его в состав партийного бюро как человека серьезного и работящего.

В этот день Катюша не знала, как усадить мужа, чем порадовать. Одно время она уже стала подумывать, что у него совсем нет гордости. Куда ни пошлют, всюду идет. Теперь поняла: не такой уж он простой, как кажется. Того и гляди, парторгом станет... На виду будет.

После ужина они пошли на Волгу. Это были для них любимые часы. Они садились под обрывом. Волга в этом месте была неширока. Но люди на том берегу казались совсем крошечными. Вдоль реки тянулись поселки с фабричными трубами, деревни с силосными башнями. Хорошо было смотреть на все это в вечерний час, когда Волга погружалась в спокойный полусвет отшумевшего дня.

Чем больше густели сумерки, тем река становилась красивей: всходила луна. Вода у берегов была темная, к середине синела и переходила в оранжевую. Луна плавно качалась в оранжевых волнах. Тихий ветер шуршал прибрежными травами. Вверх по реке подымался освещенный огнями пароход. Иногда на середине реки появлялись багровые костры. Было видно, как взлетают в ночное небо султаны искр. Неожиданно из темноты возникал человек, освещенный огнем. И тогда становилось ясно — плывут плоты.

Стоял поздний час, когда они вышли в этот день. По улице ходили девчата. Сильными голосами они пели грустную песенку о неудачливой любви. Пели и, наверно, не верили весне.

Далеко уже остались последние дома, затихли девичьи голоса. Малахов с Катюшей шли берегом Волги. Она прижалась к его руке и негромко запела. Ее мягкий голос словно вливался в тишину вечера.

Из-за моря, моря теплого

Птица прилетела,

На мое окошко девичье

Отдохнуть присела.

— Ты скажи мне, птичка дальняя, —

Я ее спросила, —

Где любовь моя все бродит,

Или позабыла?

От реки поднимался туман. И Малахову казалось, что песня доносится к нему из воды, немного печальная, чего-то ждущая. Он пошел тише.

Отвечала птица дальняя:

— Не скорби, не сетуй.

Коль весной любовь не явится —

Значит, будет к лету.

Улетела птица дальняя,

За лесочком скрылась.

Только в сердце, в сердце девичьем

Вера появилась.

— Вот и пришла моя летняя любовь... — ласковым, теплым голосом сказала Катюша и прижалась к руке Малахова. — До чего же мне хорошо! Думается, ничего больше и не надо... Нет, еще хочу одного. — Она помолчала и чуть не шепотом промолвила: — Героем хочу стать. Золотую Звезду получу, орден Ленина мне дадут...

Так миновало лето. Подошла незаметно осень. Все это время Катюша жила напряженно. Сказав только мужу, и то однажды, о своей заветной мечте, она словно и забыла про нее. Но не было дня, чтобы не думала об этом. Что ею руководило, она и сама не знала. Хотелось ли славы, чтобы стать вровень с Василием, у него было несколько орденов, к тому же капитан, и ей почему-то казалось, что она не достойна его, или уж наступил такой час в ее жизни (ведь не было ни одного собрания, чтобы не говорилось в те дни о развитии животноводства по всей стране), когда действительно хочется работать засучив рукава; или еще что-нибудь, но только Катюша порой стала забывать даже свой дом — так ее захватила работа. И раньше она бывала в соседнем животноводческом совхозе, теперь же зачастила. Перезнакомилась со всеми доярками, со старшим зоотехником. Приглядывалась, прислушивалась, спрашивала. И, словно пчела в улей, тащила все полезное на ферму. Пастухам от нее не стало житья. Она к ним приходила среди ночи, проверяла, как они пасут, ругалась, если заставала своих коров на избитой траве. Не ленилась подкашивать для них зеленый корм. Подсаливала траву. Стала составлять рационы, пробуя то одно, то другое, лишь бы угодить вкусу коров. И запаривала корма, и рубила тяпкой, и кормила целыми клубнями и морковинами — только бы поднимался надой.

Глядя на нее, и другие доярки стали стараться. Толстуха Анисья Чурбатова вначале ругала Катюшу, а потом стала присматриваться, как та доит, как массаж делает, чем кормит, и сама незаметно увлеклась.

Надой на ферме возрастал. Председатель Анисимов радовался.

— Вот, понимаешь, дела какие пошли, — говорил он Дуняше Свешниковой, — ты теперь, значит, налаживай соревнование. Твоя обязанность.

— Без тебя и постель-то холодная стала, — жалея Катюшу, ласково говорил Малахов.

— Ничего, Васенька, — устало улыбалась Катюша. — Немного уж до января осталось. Еще два месяца, а там и кончится год. Теперь бы только холода не снизили надой. Уж больно ферма-то у нас нетеплая...

И снова днями и ночами пропадала на работе. Приходила домой усталая, почти ничего не ела и засыпала, чуть голова касалась подушки.

И добилась своего. Исхудалая, с тяжелыми кулаками, как-то сразу обессиленно повисшими вдоль тела, она слушала чей-то далекий мужской голос, говоривший по радио о присвоении ей звания Героя.

Вместе с ней наградили орденами четырех доярок.

И не успела пройти эта радость, как вскоре вызвали всех награжденных в облисполком.

— Сторонись! — опьянев от счастья, кричал Малахов, пустив во весь ход лучшего жеребца Жереха, гнедого красавца с белыми бабками. — Героиню везу!

Катюша смеялась, принимая всем сердцем буйство Василия. Они летели вдвоем в легких саночках по снежным полям на далекие огни большого города. Позади них неслась тройка. Доярки громко вскрикивали на ухабах, пели песни. И все это было похоже на свадьбу.

А потом Малахов сидел и ждал ее у каменного подъезда. Можно было и его пригласить в зал, где вручали награды, но начальство почему-то не догадалось этого сделать, и Малахов остался у лошади. Он уже несколько раз соскакивал с саночек. По-извозчичьи хлопал руками, согревался. Пристукивая валенками, поглядывал на большие окна, задернутые тяжелыми занавесями. Переводил взгляд на массивные двери, все думая: вот-вот выйдет. Но торжество вручения затягивалось. Он вспомнил, как ему на фронте вручали ордена, — тогда это делалось быстро, а тут тянулось без конца.

По голому небу свободно катилась круглая луна, обещая ночью мороз.

Неожиданно послышались звуки духового оркестра. Играли гимн. И Малахов понял, что торжественное заседание закончилось. Но прошло еще около часа, прежде чем Катюша появилась, окруженная людьми. Оторвавшись от них на минутку, она подбежала к мужу и, торопясь сказала, чтобы он ехал один, потому что секретарь обкома Шершнев довезет ее с двумя лучшими доярками до колхоза на своей машине. Сказала и тут же вернулась к высокому, в фетровых бурках, человеку, который уже открывал дверку в машину и по-хозяйски приглашал Катюшу.

Эх, если бы знал Малахов, к чему все это приведет, вряд ли остался бы в стороне. Он подошел бы к Шершневу и не позволил бы увозить Катюшу, когда есть рядом он, ее муж. Но он ничего не знал. Дождался, пока машина ушла, и тихо поехал обратно.

Малахову было больно, что Катя так легко отстранила его. Но тут же он понял, что ее осуждать не следует. Она хочет взять все, что выпало на этот день. Такое не часто случается. Только подумать: человек, живший обычной жизнью, который, и о себе-то был самого простого мнения, возносится на гребень славы... Как же тут отказаться? Нет, здесь все правильно. И нечего ему обижаться. И конечно, ни в какое сравнение не может идти его маленькая обида с той ликующей радостью, какой охвачена Катюша.

Так думал Малахов, возвращаясь в колхоз. Уже на полпути ему повстречалась машина секретаря обкома. Ослепив, она заставила потесниться. И когда проехала, ночь показалась еще темнее. Но вскоре глаза привыкли. От белых кустов по-прежнему падали синие тени. Далеко темнели избы села.

Малахов погнал коня.

Она ждала его. На ее груди блестела Золотая Звезда и чуть пониже светлел орден Ленина.

Малахов, не раздеваясь, шагнул к жене, взял за руки, обнял, поцеловал в глаза.

— Ну прямо как в сказке, — прошептала Катюша, устало припадая ему на грудь. — До чего же все хорошо...

И этих слов и доверчивого движения было вполне достаточно Малахову, чтобы окончательно забыть свою маленькую боль.

4

Председатель колхоза Анисимов любил выпить. В этом он ничего не находил зазорного, лишь бы дело шло. Его часто можно было видеть в чайной. Грузный, с красным нездоровым лицом, он тяжело дышал в лицо своему собеседнику. А собеседников хватало. Это были люди его колхоза, которым надо было обделать какое-то свое дельце: поехать ли в город на неделю, заняться ли своим хозяйством. Они угощали Анисимова. И он разрешал. Пьяницы всегда добры.

— Вот, понимаешь, как надо руководить! — говорил он, отхлебывая пиво. — Сколько орденоносцев в колхозе! Герой есть! Не комар под зонтиком. Понимаешь? Вчера поставил Луконину заведовать фермой.

Он гордился, не зная того, что в райкоме партии уже стоял вопрос о замене его Катюшей Лукониной. Кроме пьянства Анисимова была еще одна причина для его снятия: секретарь обкома Шершнев любил выдвигать деятельных людей из гущи народа. Ему нравилось видеть их в залах заседаний, с орденами, медалями, депутатскими значками, знать, что теперь они, вовремя замеченные им, руководят делами. Поэтому достаточно было ему сказать секретарю райкома: «А чего это вы в черном теле держите Екатерину Романовну Луконину? Или считаете, что пьяница Анисимов более достоин руководить колхозом?», как сразу стало очевидно, что Луконину сделают председателем.

Рекомендация райкома — это доверие. Поднятые вверх руки колхозников — это решение. И Катюше пришлось взяться за большое, сложное дело — колхоз.

Малахов каждый вечер усаживал ее за стол, закрывал дверь, чтобы никто не мешал. В свое время он окончил среднюю школу, много дала армия. Ему легче было разбираться в книгах по агротехнике и уже своими словами рассказывать жене о преимуществах севооборотов, о планировании хозяйства, но Катюша, не привыкшая к учебе, задерганная всякими делами за день, плохо понимала его. На лице ее появлялось тупое, бессмысленное выражение.

— Ах, да зачем мне все это! — чуть не плача от досады на свою непонятливость, говорила она. — Наука, наука!.. Вон мои коровы и без науки но пяти тысяч литров дают. Малахов снисходительно смеялся.

— Как же без науки? — говорил он. — А разве тебе мало зоотехник помог? А рационы? Вот послушай-ка, что я в этой книжке вычитал. Толковое дело там придумали. Маслозавод поставили.

И только стоило коснуться практических дел, как сонливость у нее пропадала.

— Ну-ка, ну, расскажи.

Малахов рассказывал. На бумаге вычислял, какую экономию в транспорте дает такой маслозавод, — не надо каждый день отвозить молоко, достаточно один раз в неделю сдать масло. Появится снятое молоко, оно пойдет на корм телятам.

— Вот это да! — оживлялась Катюша. И вскоре горячо убеждала членов правления, что надо строить такой завод. Ехала к Шершневу (в тот раз, когда он ее провожал, прямо сказал. «Заходи ко мне. Звони, не стесняйся. Всегда помогу»). И возвращалась и Н-ска с сепараторами, с центрифугой.

— Васенька, ты мне не читай книжки. Читай сам. А что интересное — скажи.

— Неужто? — повторяя ее любимое словцо, смеялся Малахов. — Ты вроде Олюньки: кто бы за нее сделал задачку.

— Ну, Васенька... Ну, миленький... — ластилась к нему Катюша. — Ведь я же не виноватая, что мало училась.

— Ладно. Вот слушай. — И читал ей, как в одном колхозе поставили картофелетерку. — А у нас сколько гниет мокрой картошки. Вот бы ее пускать на крахмал, а барду — свиньям.

— Золотой ты мой Васенька, — обнимала его Катюша, — ну до чего же у тебя головушка светлая!

Построили картофелетерку.

Так как Шершнев внимательно относился к делам колхоза, то нововведения Катюши Лукониной были замечены. В один из сентябрьских дней приехали в колхоз двое из областной газеты. Катюша с гордостью показывала маслозавод и картофелетерку. Но фотокорреспондент не стал снимать эти «объекты». Уж слишком они показались ему примитивными — маленькие полутемные сараи. И сфотографировал Катюшу. Другой же, круглолицый, толстый, подробно все расспросил, записал. И они уехали.

Через неделю в газете появилась большая статья с фотографией Екатерины Романовны. По словам корреспондентов, заводы представляли значительный интерес. Теперь уже слава о Катюше пошла как о председателе колхоза.

Несколько раз в этот вечер она брала газету. Удивленно смотрела на снимок. Перечитывала статью.

— Пойдет дело, пойдет! — радостно говорил Малахов. — Только учиться надо.

— Это ж ты придумал, Васенька, а они мне приписали.

— А я бы для тебя и не такое еще сделал! — в порыве душевного подъема сказал Малахов.

— Ну так и я для тебя сделаю, Васенька. Спасибо скажешь.

— Что сделаешь?

— Подожди чуток. Узнаешь.

Теперь уже поступь у нее стала уверенней. Распоряжения тверже.

«Хорошо бы заложить теплицу», — как-то посоветовал ей Шершнев. Она согласилась: «Плохо ли иметь свою теплицу? Всегда ранние овощи». Но для этого нужны были деньги. Она нашла их. Узнала, что на севере картофель в пять раз дороже, чем на рынке в своей области. Никому ничего не говоря, Катюша съездила в управление железной дороги и там добилась двух вагонов для отправки картофеля на Кольский полуостров.

— Васенька, ты повезешь, — радостно сияя глазами, сказала она, ожидая, как обрадуется муж. Это она сама ведь, без него, придумала. Но, к удивлению, Василий не разделил ее радости.

— Нехорошее это дело, — сказал он. — На спекуляцию похоже.

— Какая же тут спекуляция? Свое продаем, не купленное. На что строиться-то? Поезжай, спокойная буду. Уж знаю — ни копеечки не пропадет.

— Не поеду! И тебе не велю.

— Неужто! — Катюша обидчиво поджала губы. — Ладно, если не хочешь — не надо. Только не мешай мне.

Вагоны с картофелем ушли.

Вернувшись с Кольского полуострова, заведующий конефермой Серегин сдал в колхозную кассу столько денег, что вопрос о теплице можно было считать решенным. Сдав деньги, он сразу же отправился на конюшню.

Там он застал тренера Карамышева, чистившего лошадь. Это был ладно пригнанный, ухватистый человек лет под сорок. Бывший кавалерист.

— Здорово, Петр, — сказал Серегин.

— А, Никифор Самойлович, наше вам, — приветливо ответил Карамышев, снимая с правой руки щетку. — Как съездилось?

— Подходяще. — Серегин придирчиво осмотрел ближние денники. Отметил чистоту. — ЧП никаких?

Карамышев недоуменно поглядел на него.

— А что тебя интересует?

— Как что? — удивился Серегин. — Все интересует.

К ним подошел Малахов.

— Тогда вот у него спрашивай, — ответил Карамышев.

— Почему у него? — спросил Серегин.

— Так ведь он же заведующий фермой-то! — чуть не закричал Карамышев, поняв, что Серегин ничего не знает о том, что его сняли с заведующих.

— А я кто? — спросил Серегин, и руки у него дрогнули.

— Разве с тобой не говорила Екатерина Романовна? — спросил Малахов. Он был твердо уверен, что Серегин сам захотел перейти на другую работу.

— Ловко, язвия б вас взяла, орудуете! — плюнул Серегин и хлопнул дверью так, что в одном из денников вылетело стекло.

— Плохо ты сделала, сняв Серегина, — в тот же вечер говорил Малахов жене.

— Была печаль, — беззаботно отмахнулась Катюша. — Ты про другое говори: Шершнев обещал дать самый крупный завод нам в шефы. Теперь-то уж построим такую теплицу!..

— Теплица теплицей, — в раздумье сказал Малахов, — но с Серегиным нехорошо получилось. Обидела ты человека, да и обо мне не подумала.

— Да о тебе только и думала, Васенька мой. И брось-ка ты голову ломать. Ведь я председатель. Герой. Неудобно, чтоб муженек навоз возил. Тем более капитан...

5

Однажды в конце января в колхоз приехал Шершнев. Катюша увидела знакомую «Победу» из окон конторы. Торопливо сунув бумаги в стол (она стеснялась своего почерка: он был тяжелый, неровный, с таким нажимом пера, словно Катюша стремилась проткнуть бумагу), надев шубку, она выбежала навстречу секретарю обкома.

Шершнев стоял возле машины, крупный, с короткой шеей. Внимательно осматривал серыми глазами из-под лохматых бровей село.

— Здравствуйте, Сергей Севастьянович! — и радостно, и взволнованно сказала Катюша. — Даже и не позвонили, что приедете. — У нее было то состояние непринужденности, когда человек твердо знает, что его ожидает только хорошее.

— А я люблю вот так нагрянуть. Внезапно, — рокочущим басом ответил Шершнев и улыбнулся, смотря в то же время серьезным взглядом. — Ну, показывайте хозяйство.

Неподалеку от него стояли двое. В одном из них Катюша узнала журналиста. Другого видела впервые: был он высок, сутул, в больших очках на маленьком лице.

— Ваш колхоз должен стать гордостью области, — говорил Шершнев, широко шагая по укатанной дороге. — Во всем необходимом обком поможет вам, но... — он. погрозил Катюше, — чтобы подобных поездок на Кольский полуостров больше не было. Вы должны высоко нести свой авторитет.

От холодного блеска его глаз Катюше стало не по себе, и она была рада, когда Шершнев вошел на ферму. Коровы тихо позвякивали цепочками, которыми их привязывали к стойлам. Доярки почтительно смотрели на гостей.

— Непременно автопоилку установить, — обернулся Шершнев к высокому сутулому спутнику. Тот записал.

Выйдя из коровника, Шершнев так же быстро осмотрел телятник, спросил: «Есть ли падеж?» и, услыхав, что нет, удовлетворенно кивнул головой.

— Вашему колхозу надо стать застрельщиком по сохранению молодняка, — сказал он и посмотрел на журналиста. Тот что-то записал. — Сколько у вас дворов? — спросил Шершнев у Катюши.

— Двести.

— Приготовьтесь принять еще восемьдесят. Ваш колхоз будет укрупнен. Войдет деревня Рыбинка.

— Это и есть маслозавод? — несколько удивленно спросил он, войдя в полутемное помещение, и покосился на журналиста. Журналист напыжился, покраснел. — Побольше света. Оштукатурить, — строго сказал Шершнев и, заметив заведующего с папиросой во рту, добавил: — Не курить!

Малахов помогал Карамышеву убирать денники, когда вошел Шершнев. И Малахов и Карамышев машинально встали, увидя грузную фигуру, двигающуюся на них.

Кони нервно переступали в денниках. Стучали копытами о деревянный пол. Гнедой-младший, горячий двухлеток, диковато косил темным глазом.

Шершнев внимательно всмотрелся в Малахова, увидал его, всего подтянутого, с ясными глазами, смотревшими открыто и честно, и приветливо кивнул головой. Чуть позади него шла гордая, счастливая вниманием секретаря обкома Катюша. Малахов ждал, что она остановит Шершнева, что-нибудь скажет, но она даже не взглянула на мужа.

Они прошли. Малахов, поймав себя на том, что стоит по команде «смирно», горько усмехнулся.

Когда он пришел домой, сразу понял, что Шершнев был здесь. Катюша убирала со стола. Перед ней стояли тарелки с объедками, недопитый в стаканах чай. Увидев мужа, Катюша счастливо улыбнулась, что Малахов не мог не спросить, что с ней.

— Даже и не верится, — ответила Катюша. — Сергей Севастьянович сказал, что меня будут рекомендовать депутатом в Верховный Совет.

Малахов сдвинул брови и ничего не сказал.

— Ты не рад?

— Не знаю...

— Чего ты не знаешь? — Катюша смотрела далеким взглядом в окно, на Волгу.

6

И вот Екатерина Романовна Луконина стала депутатом Верховного Совета. За нее агитировали, ходили по домам молодые и старые люди. Они рассказывали избирателям биографию женщины, которая от простой доярки поднялась до председателя колхоза, инициативного, знающего свое дело. И просили избирателей отдать за нее свои голоса. Она сама выступала на предвыборных собраниях. Ей аплодировали. Потом, ранним утром, люди потянулись к освещенным огнями домам. Репродукторы разносили в морозном воздухе бодрую, праздничную музыку. Многие, прежде чем опустить бюллетени, писали слова, полные любви и уверенности, что славная дочь народа выполнит их наказы.

Уже вечерело. Валил густой снег, мокрый, тяжелый. Музыка продолжала играть, но праздничная приподнятость угасла. Торопливо расходились по домам прохожие. Малахов в раздумье шагал к Дому приезжих. Не доходя двух кварталов, он увидел на стене плакат с портретом жены. Качающийся свет висячего фонаря косой полосой освещал его, оставляя в тени широко раскрытые, словно удивленные, глаза Катюши.

— Ох, Катя, Катя, далеко ты пошла, — прошептал Малахов. — Трудно тебе будет.

В Доме приезжих было шумно. В буфете мужчины и женщины немного подвыпили, громко разговаривали и хохотали. Бригадир Лазарев ликующе закричал:

— Капитан, ходи сюда! Мы ж тебя любим! — Он налил стакан и поднес Малахову. — За твою Катерину! За нашу Катерину!

Дуня Свешникова, раскрасневшаяся от вина, блестя черными зрачками, прижала к груди руки.

— До чего же я радостная! Я ли Катю не знаю! Пришла к нам с ребеночком. Бабы смеялись. А она вон куда метнула! — И неожиданно заплакала.

— Мы тебя любим, капитан, — обнимал Малахова Лазарев. — Ты вот и пришлый вроде, а наш. Потому как фронтовик. Война всех нас сроднила...

Он что-то еще говорил. Его перебивали другие. Тянулись к Малахову со стаканами, чокались. И все хвалили Катюшу. И его, Малахова. И ему становилось хорошо и спокойно.

Но из угла на него хмуро смотрел Серегин. Руки у него, как и всегда, безвольно свисали вдоль тела. Малахову сейчас очень не хотелось, чтобы кто-то сердился, угрюмо смотрел на мир.

— Никифор Самойлович, — сказал он и пошел к нему.

— Не трожь, — глухо сказал Серегин.

— Да брось ты, не сердись. Я уйду с фермы, — раскрываясь сердцем все больше, сказал Малахов. — Принимай ее!

— Ну, конечно, мужу депутатки можно ни хрена не делать! — насмешливо сказал Серегин.

Малахов побледнел. В комнате стало тихо. Откуда-то донеслась песня. Все смотрели на Малахова. И неизвестно, чем бы все кончилось, если бы не Дуняша Свешникова. Она заслонила Малахова и закричала на Серегина властно и гневно:

— Чего руки тянешь? Я ж тебя знаю. Драться хочешь. Так не выйдет тебе! — И повернулась к Малахову: — А вам тоже нечего растравливать человека. Ну, взяли от него ферму, так уж теперь на попятки не ходить. И нечего больше болтать. Поехали домой!

Возвращались с песнями, шумно, но Малахову казалось, что это нарочно кричат. Хмель прошел, и лишь осталась в голове тяжесть да в сердце беспокойное ощущение чего-то недоброго.

Катюши дома не было. Но не успел он раздеться, как она пришла, затормозила Олюньку, начала кружить мужа. Смеялась и сразу становилась серьезная.

— Ведь не может быть, чтоб не выбрали? — спрашивала она. — А если не выберут? Тогда стыда будет, стыда!.. — И закрылась ладонями. Но тут же опять засмеялась.

— Ну чего ты такой? Ну чего? — досадливо морщила брови Катюша, видя в муже какую-то скованность. — Ровно ты не рад?

Постучали в окно. Малахов отдернул занавеску. Стояла почтальон — тетя Галя. Олюнька выбежала на улицу и принесла телеграмму.

«Поздравляю депутата высокой честью. Шершнев».

Это значило, что голоса уже были подсчитаны, что она избрана. И только теперь Катюша поняла все то значительное, что произошло с ней. Она глубоко вздохнула, посмотрела на мужа. На ее лице появилась растерянная улыбка.

— Что-то страшно мне, Вася... Чего я там делать-то буду.

— Не знаю, Катя... Ты вот упрекаешь меня... А я боюсь...

Она не дала ему договорить. Не такие ей слова сейчас были нужны. Шершнев — тот бы раскатисто захохотал. «Что еще за страхи? — сказал бы он. — Лукониной страшно? Хо-хо!»

— А ты не бойся за меня, — встав перед мужем, сдержанно сказала Катюша. — И не тумань моего солнышка. Придет час, и ты подымешься.

— А я еще не падал, Катя, — сурово сказал Малахов.

Она круто повернулась к нему. Ее синие глаза холодно блеснули.

— Ай, да и неохота мне говорить, — с досадой сказала она. — Там, вверху, поди-ка, знают, что делать. Еще не хватало, чтобы мы с тобой поссорились, Васенька мой. А коли наругают меня и взашей надают, — уже невесело добавила Катюша, — не к кому — к тебе приду жалиться.

Это была опять она, его Катюша, и не стало сил у Малахова осуждать ее.

7

В самую ростепель она уехала в Москву на сессию. Малахов проводил ее и отправился на конюшню.

Зайдя в тренинг, он застал Карамышева возле Жереха. Тренер чистил жеребца и, посмеиваясь, говорил:

— Щекотно, а? Ишь ты, нежный какой. Щекотухи боишься. Важно, что ты это показал мне. На бегах я пощекочу тебя. А еще, может, чего боишься? — засмеялся Карамышев. Увидя Малахова, он вышел из денника.

— Ну что, отправил? — спросил Карамышев.

— Уехала.

— Далеко пошла наша Екатерина Романовна, — почтительно сказал Карамышев. — И скажи ты на милость, как она быстро вознеслась. А еще говорят, человек не родится в сорочке.

— А она что, в сорочке родилась? — улыбнулся Малахов.

— Должно, в сорочке. Иначе как же?

— А ты?

— А что я?

— А ты в сорочке?

— Какая там, к ляху, сорочка! Матка не донесла до постели. На полу обронила.

— Как Наполеона, — рассмеялся Малахов.

— Ну? — не поверив, спросил Карамышев. — Так-таки Наполеона матка на полу и родила?

— Говорю же.

— Скажи на милость, какое совпадение, — покрутил головой Карамышев. — Это я запомню. — И неожиданно захохотал громко, во весь рот, так, что в денниках запрядали ушами лошади. — Его, верно, потому и прозвали: «На полу он!»

— Давай-ка выпустим лошадей на прогулку, — сказал Малахов и сам открыл первый денник.

Жерех ветром вылетел на свободу. За ним — Гнедой-младший. Звездочка тонко заржала, просясь на волю. Ей раскатисто и могуче ответил Жерех и заносился по кругу, кося фиолетовым глазом за ограду, где лежал простор, где можно было нестись напропалую. Гнедой-младший высоко вскинул задними ногами и пошел, задирая голову, вслед за Жерехом.

— Да, — стоя рядом с Малаховым и любуясь лошадьми, произнес Карамышев. — Не знаю, правда, не знаю, нет, но вчера в чайной Серегин бахвалился, будто он первый надумал создать племенную ферму. Дескать, никому не сказывал, а сам, по собственному почину водил кобыл на случку в совхоз. Вот и пошли Жерех, Гнедой-младший и Звездочка. Теперь-то, говорит, легко Малахову племенную ферму заводить...

— Пожалуй, он прав, — спокойно ответил Малахов. — С неба такие красавцы не валятся.

— Да вот прав, а никто про это не знает, — недовольным голосом сказал Карамышев и подергал себя за ус.

— А это очень важно, чтоб знали? — спросил Малахов, с любопытством глядя на тренера.

— А как же? — встрепенулся гибким телом Карамышев. — На то и работаем, чтоб знали, кто что сделал в своей жизни. Взять хоть и Серегина. Придумал человек доброе для колхоза — его сняли, а тебе, выходит, честь и почет... Нет, ты вот так сделай, чтоб след остался! Прошло хоть и двадцать годов, а посмотрел в какую-нибудь запись, а там стоит фамилия и дело, которое человек совершил. Тогда будет справедливость.

Карамышеву почему-то казалось, что после его слов Малахов будет с ним спорить, возможно, даже обидится. Но, к его удивлению, Малахов согласился. Больше того, стал говорить о том, что это здорово интересно, что такую книгу надо непременно завести в колхозе. Да, да, и пройдет время — все станет иным. Вместо этой старой деревни, с ее деревянными домами, с узкими, словно плачущими, окнами, с полутемными фермами, появится замечательный поселок, с такими же квартирами, как и в городах, с водяным отоплением, газом (прощай, русские печки!), с водопроводом. Открыл кран — и бежит вода. Не надо ее таскать с колодца. И вот тогда соберутся люди, станут читать книгу нашего колхоза и увидят, как все мы вместе и каждый в отдельности думали, настойчиво искали, чтобы свой колхоз сделать лучше.

Это будет родословная инициаторов. Из поколения в поколение она станет расти. И какой-нибудь внук увидит дела своего дедушки. И, скажем, узнает, что Карамышев Петр Николаевич первым придумал книгу инициаторов нашего колхоза, с волнением закончил Малахов.

Карамышев удивленно смотрел на него. Больше всего тренера поразила та взволнованность, с какой говорил Малахов. Случайно он перевел взгляд на лошадей, и увидел, как Гнедой-младший отвечает ему таким же ласковым движением. В этом было что-то очень хорошее, дополняющее слова Малахова.

— Прямо скажу тебе, Василий Николаевич, ты разволновал меня, — глуховато сказал Карамышев. — Я как-то о том, что будет, мало думаю. А ты мне ровно окошко открыл. Да и то сказать, думать-то некогда. Работать приходится много. И как-то завязнешь в своих делах, и голову не оторвать от земли. А другой раз подымешь и такое, я тебе скажу, увидишь небо высокое, что дух захватывает... И захочется стать лучше, чище сердцем. — Карамышев помолчал, подергал ус. И вдруг громко захохотал. — Книга инициаторов! Я, говоришь, придумал? — И тронул руку Малахова. — Но только, слышь, давай в эту книгу впишем Серегина. По справедливости!

— Ну а как же! Непременно Серегина впишем, — испытывая большое, ласковое чувство к Карамышеву, ответил Малахов.

В тот же вечер он поговорил с Дуней Свешниковой.

— Что ж, я не возражаю, — деловито сказала она.

— При чем тут «не возражаю»! До тебя, видно, не дошло, — загорячился Малахов. — Ты подумай, как это хорошо будет, когда каждый на своем месте начнет искать. Находить новое. Творчество появится, понимаешь? Ведь об этом в газетах говорят. Чтоб не исполнители, а творцы у нас были!

Дуняша наморщила лоб. Она была проста. Могла по-бабьи всплакнуть, посочувствовать и непременно сделать так, чтоб человеку стало хорошо. Колхозники ее уважали. Райком партии ценил за аккуратное выполнение всех указаний.

К тому, о чем говорил Малахов, она сначала отнеслась чисто по-деловому. Есть Доска почета, Доска соревнования, Доска выполнения плана, пусть еще появится Книга инициаторов. Но Малахов сумел и ее зажечь так, что она не только дала согласие, но на другой же день сама съездила В райцентр, купила большой альбом для рисования и попросила старшую дочурку (у той был красивый почерк) крупно написать на альбоме, что это за книга, когда она начата, кому принадлежит. В ней появились первые записи: в самом верху — тренер Карамышев, предложивший идею самой книги. За ним шел Серегин — инициатор племеноводства на конеферме. Потом Екатерина Луконина, по предложению которой были построены маслозавод и картофелетерка. И комсомолка Верещагина, создавшая драматический кружок.

Об этой книге сразу заговорили. Но так как желающих посмотреть ее было много, то Дуняша Свешникова, боясь, как бы книгу за короткое время не растрепали, придумала выносить имена инициаторов на большую доску возле конторы.

Новое всегда влечет. Каждому захотелось тоже что-нибудь придумать. И к тому времени, как вернулась из Москвы Екатерина Романовна, список увеличился чуть не вдвое.

Она приехала возбужденная, ошеломленная тем, что довелось ей повидать. Все эти встречи со знатными людьми, с генералами, академиками, писателями заполнили ее так, что все теснилось, требовало какого-то выхода. Ее потрясли своим величием залы Кремля, сама Москва, в которой ей не приходилось бывать раньше. Но возбуждение ее несколько померкло, когда она увидала себя окруженной повседневной жизнью, какой жил колхоз, со всеми его трудностями, массой мелочей, со слезами старух пенсионерок, которым почему-то заместитель Пименов не выдал картошки, с рапортами бригадиров о невыходах некоторых колхозников, с падежом поросят. А тут еще попалась ей на глаза Доска инициаторов.

Прижмурив глаза, Екатерина Романовна долго стояла перед нею. Практическим складом своего ума она прекрасно поняла, к чему это ведет. Если бы только муж записал на себя маслозавод и картофелетерку, то на долю председателя ничего бы не осталось. И вышло бы так, что все думают, все умные, а ей нечего сказать и она вроде пустого места. Еще больше взвинтила ее заметка в районной газете, в которой хвалили Карамышева.

— Прямо смех, — сказала она мужу. — Хоть бы уж ты додумался, а то на́ вот тебе — Карамышев!

— Зато посмотри, что с человеком делается. Во всякое дело лезет.

— Пусть за своим-то как следует смотрит, — тяжело шагая по комнате, сердито сказала Екатерина Романовна. И вдруг остановилась перед мужем. — Чего ж теплицу на меня не записали? Это все проделки, поди, Дуняшки Свешниковой!

— Она хотела записать, но я был против, — серьезно глядя на жену, ответил Малахов. — Ведь это Шершнева инициатива...

— Вона! — только и сказала Екатерина Романовна.

Теперь она часто отлучалась из колхоза. У нее были еженедельные депутатские дежурства. Кроме того, ездила то в Н-ск, то в райцентр. Сидела в президиумах торжественных заседаний. К ней уже приезжали из областного издательства. Она рассказывала. За нее кто-то писал брошюрку о методах руководства колхозом. И ей давали на подпись уже сверстанную корректуру. Однажды приехали из кинохроники. И вскоре Екатерина Романовна, сидя среди своих односельчан в клубе, видела на экране себя, фермы, доярок. Сильный дикторский голос рассказывал о больших успехах, достигнутых колхозом «Селяницы». И хотя в колхозе были недостатки, они не упоминались ни на заседаниях, ни в печати. А отмечалось только лучшее, что было в колхозе. Колхоз «Селяницы» прочно встал в тот незыблемый ряд хозяйств, которые могут служить только примером.

Все это убеждало Екатерину Романовну в том, что она правильно руководит хозяйством.

Первое время, возвращаясь из поездок, она еще советовалась с мужем, рассказывала о том интересном, что видела, слышала. По потом как-то перестала. Возможно, сказывалась усталость. А позднее — привычка, когда значительное становится обыденном. Она уже не расспрашивала Василия, как он живет. Часто обрывала с ним разговор на полуслове, как бы говоря, что все это мелочи, а ее интересуют большие дела. И это равнодушие к нему начало тревожить Малахова. Он чувствовал: Катюша отдаляется от него.

Не прошло и месяца после того как вернулась Екатерина Романовна из Москвы, и снова ее вызвали в столицу. Уже оттуда она сообщила, что едет с делегацией в Закарпатье. Было в ее взлете что-то сказочное: «Впрямь в сорочке родилась», — удивленно думал Малахов, вспоминая слова Карамышева.

Все эти дни, пока Лукониной не было, дела в колхозе вершил угрюмый, малоподвижный заместитель Пименов. Он целыми днями сидел в конторе, предоставив бригадирам полную свободу. Если они обращались к нему, то он обычно говорил: «Вот уж приедет председательша, тогда и решим», так что его вскоре оставили в покое.

Разъезды Лукониной имели свои последствия. Колхоз без руководителя — уже не колхоз. Все работают, но нет единой руки, которая бы направляла. А тут еще пошли нелады с укрупнением. Скот из Рыбинки перегнали на молочную ферму в Селяницы. Коровы оказались малоудойными. Заведующая фермой Маклакова, вообще-то сдержанная женщина, начала горячиться, как только заметила, что общий надой по ферме стал снижаться. Заставила пастуха обратно гнать коров. Тот перегнал. Но корма остались в Селяницах. Бригадир по кормодобыванию Анастасьев, вместо того чтобы отвезти в Рыбинку сено, начал «пировать» — каждый день пропадал в чайной, где всегда была водка и бочечное пиво. А когда собрался наконец отвезти сено, оказалось, что сена уже нет. С досады он плюнул и пошел опять в чайную. В Рыбинке скот отощал. Надвигался падеж. Малахов кое-как расшевелил Пименова. И тот распорядился опять перегнать коров в Селяницы, пригрозив Маклаковой, что снимет ее с заведующих, если она не пустит скот на ферму. Та выругалась и пустила. Но теперь отказались работать доярки из Рыбинки. У себя они надаивали по три тысячи литров от коровы, получали дополнительную оплату, так как план надоя был всего две с половиной тысячи. Здесь же им план увеличили, и доплаты они лишились. В общем, началась такая неразбериха, что Пименов боялся и нос показать на ферму и с нетерпением ждал приезда Екатерины Романовны.

А ее не было. На улицах Селяниц иногда стали раздаваться песни среди бела дня. Начались поздние выходы на работу.

«Хоть бы Катюша скорее приехала», — тревожно думал Малахов.

Она вернулась в конце мая. Еще задолго до прихода поезда Малахов приехал с Олюнькой на станцию.

Май в этом году стоял солнечный, ясный. Вначале прошли дожди, потом установилась мягкая погода, и земля быстро оттаяла. По ночам после пахоты от нее подымалось тепло. Старики предвещали урожайный год. Но весенняя пахота прошла в Селяницах с запозданием. С большим трудом кое-как вышли на среднее место по району. И то еще спасибо Дуняше Свешниковой да Малахову. Каждый вечер они после работы обходили участки, подтягивали коммунистов, если те не справлялись с дневным заданием. А уж за коммунистами шли беспартийные.

Малахову было особенно трудно говорить с людьми. Ему мало верили. «За бабу свою хлопочет!» — говорили одни. «Депутат, как же!» — вторили другие. И только потому не отказывались прихватить и вечерние часы, что боялись — пожалуется председателю. А председатель в колхозе — власть! Так уж лучше отойти от греха. Все это Малахов замечал. И, как всегда, ему было больно, что многие люди не понимают, где их счастье лежит. И порой думал о том, что люди еще не знают по-настоящему, не постигли глубокого значения коллективного труда. Что еще довлеет над ними власть своего куска, пусть малого, но своего. И тогда он готов был сам все сделать за всех, лишь бы доказать их неправоту.

Сначала пионер, комсомолец, а потом коммунист, Малахов все слова партии, всю ее науку принимал в сердце как великую правду. И эта правда его никогда не обманывала. Он был счастлив верить ей. И не понимал и не любил тех людей, которые жили особняком, хитрили, думая только о себе.

Малахов нетерпеливо поглядывал на большие круглые часы, висевшие у подъезда вокзала. Как и всегда, он испытывал радостно-встревоженное состояние, ожидая Катюшу. Сладкая тоска охватывала его сердце от одной мысли, что вот она сейчас явится.

Из дверей вокзала повалил народ. Малахов приподнялся в коляске, высматривая в толпе жену, и увидел ее веселую, смеющуюся. Около Катюши жалась Олюнька. Толпа их вытолкнула на площадь, и они уже свободно подошли к коляске.

Малахов соскочил на землю. Встретился глазами с Катюшей и засмеялся от радости.

— Вспоминал ли хоть? — передавая чемодан, спросила Екатерина Романовна.

— Еще бы, — широко улыбнулся Малахов, — во сне стал видеть!

— Дядя Вася, мама и на самолете летала! — радостно говорила Олюнька. — Расскажи, мама!

— Ты-то расскажи, как жила?

— Хорошо! Ну расскажи, мама!

Они уже ехали окраиной, вдоль низеньких деревянных домов. В огородах копали землю. На припеке, у заборов, зеленела трава. Был май. Милый май, когда все раскрывается навстречу солнцу.

— Чудно́ летать! — весело рассказывала Екатерина Романовна. — Все-то облака под нами. Ну все равно как зимой по сугробам едешь. А то вдруг облака пропадут, и далеко-далеко внизу — земля. Большая, без края. Аж сердце замирает. И домики махонькие, и дороги как вот жилы на руке. И по ним машины бегают, ровно божьи коровки. А то вдруг облака мимо нас стоймя идут. Ну прямо чудо... Ты не летал? — спросила она мужа.

— Нет, — ответил Малахов, сворачивая на полевую дорогу. Она взглянула на него. Как обычно, он был опрятен: сапоги начищены, побрит. Но в этот раз он показался ей со своей опрятностью каким-то незначительным, словно только и умел, что держать себя в чистоте.

А у нее перед глазами стояли приемы, какие ей оказывали в Закарпатье, номер в гостинице с ванной, которую она принимала два раза в день. Уж так ей понравилось купаться в ванне!

— Еще, мама, расскажи что-нибудь!

— Вот так и летала. Сначала страшно было, а потом приобвыкла. Обратно-то уж запросто.

— Как Закарпатье? — спросил Малахов, погоняя тяжеловатого, но старательного жеребца Оврага. — Я ведь бывал там в войну.

— Гор много. В городах чистенько. Домики опрятные. Но вообще-то ничего особого. На машине возили нас. Условия, конечно, создали нам хорошие. — Она сидела довольная, важная, как говорят, «знающая себе цену». — А тебе, доченька, я привезла костюм вязаный, — сказала она, прижимая к себе Олюньку.

«Костюмчик привезла. Будто на базар съездила», — вдруг подумал Малахов.

— Ну, что у вас нового? — донесся- до него голос жены.

— У нас? У нас неладно, Катюша. Нельзя тебе так часто отлучаться из колхоза. Еле уложились в сроки по севу.

Они ехали полями. По обе стороны от них свободно лежала земля соседнего колхоза. Дымились зеленым огнем озими, в наклонку работали женщины, высаживая рассаду.

— Что ж так? — недовольным голосом спросила Екатерина Романовна. — Выходит, и положиться нельзя ни на кого?

— Да ведь еще многого не сделано, — заметил Малахов. — Столько огрехов в хозяйстве, куда там!

— Неужто! — отрывисто произнесла жена. — Ну да ладно, вот приеду, наведу порядок. А ездить я, Васенька, буду. Дела того требуют. Какой ж я депутат, если дальше своего колхоза носа не покажу...

— Да ты погляди, что с колхозом делается! Не успели рассаду высадить, как сорняк забил. Мужики пьянствуют. С тебя ведь все спросится.

— Велико дело — сорняки! Выполем. А что мужики пьют, так когда они не пили-то? И брось-ка об этом думать. Не порть встречу! — с досадой закончила она.

Приехав в село, Екатерина Романовна не пошла домой, а сразу же направилась в контору. Пименов облегченно вздохнул, увидя ее. С удовольствием уступил место за председательским столом.

— Ну, что здесь без меня наработали? — спросила она, сбросив с головы шелковый платок.

— Да вот, добиваюсь концентратов. Как ты уехала, все обещают, — виновато ответил Пименов.

Концентрированные корма для скота действительно было получить нелегко. По плановой разнарядке они всё выбрали. Но своих кормов уже не было. И Екатерина Романовна перед отъездом сумела через Шершнева добиться сверхплановых. Поэтому дело оставалось только за тем, чтобы их вывезти.

— Э, хуже бабы! — сквозь зубы сказала Екатерина Романовна и позвонила в обком.

Трубку взял Шершнев. Что-то спросил. Она ему ответила:

— До отдыха ли, Сергей Севастьянович, и домой не заходила.

Он еще ей что-то сказал. Она засмеялась. Пименов удивленно смотрел на Екатерину Романовну и не понимал, как это можно вот так свободно разговаривать с высоким начальством. Он же обычно бывал рад-радешенек, если начальство его не замечало.

Переговорив с Шершневым, Екатерина Романовна опять стала серьезной. Сказала, чтобы Пименов наутро собрал всех бригадиров и заведующих фермами.

Зазвонил телефон. Ее вызывал тот самый Иванов, который не отгружал концентраты. С ним она говорила полушутя-полусерьезно, но за ее шутками чувствовалась сила.

— Вот так, Николай Иванович, давай-ка работать, — говорила она, постукивая пальцем по столу. — Чего прошу, так уж исполняй, а не то встретимся — последние волосенки с бороды выдерну. Не больно-то она у тебя густая. — И, положив трубку, сказала Пименову: — Наряжай машину. Да попроворней.

Пименов опять не мог не удивиться тому, как быстро все решилось у Лукониной.

После этого Екатерина Романовна еще с час пробыла в конторе. Просматривала сводки, документы учетчика, акты и собралась было уже уйти, как в комнату быстро вошла Дуняша Свешникова.

— Бегом бежала, как узнала, что ты приехала, — тяжело дыша, сказала Дуняша. — Ну, как съездила, хорошо?

— Съездила-то хорошо, а вот пока меня не было, вы чуть сев не завалили, — строго посмотрела на нее Екатерина Романовна.

Опять зазвонил телефон.

— Луконина слушает. Совещание? Хорошо. Буду. — Она поднялась. — Вот так-то, Дуняша. Порассказала бы, да некогда.

— Я не за тем бежала, чтоб узнать, как ты съездила, — с обидой в голосе сказала Дуняша. — О колхозе хотела поговорить. Без тебя прямо как без рук.

Последние слова, видимо, польстили Екатерине Романовне. Она снисходительно положила руку на голову Дуняше. Посмотрела в ее маленькие черные глаза, окруженные сеточкой морщин, и ей стало жаль эту невзрачную женщину, которой вряд ли когда доведется выйти в знатные люди.

— Все-то ты ездишь на совещания, — продолжала Свешникова, — а колхоз — ровно ребенок заброшенный.

— Был бы плох колхоз, ругали б, а нас всюду хвалят, — резко сняв руку, сказала Екатерина Романовна.

— Да за что хвалят-то, Катюша? Все по старой памяти — за ферму да маслозавод. Передовой, передовой, кричат, а чего в нас передового? Вон сев-то еле вытянули!..

— Не пойму, чего вы тут паникуете. Мой тоже мне долдонит. И ты еще тут! Завидки вас, что ли, на меня берут? Поди-ка, Шершнев Сергей Севастьянович меньше тебя понимает! Ты вот лучше поглядывай за курями. По сводкам-то не ахти какие у тебя несушки. Да приготовь брудер: завтра цыплят в совхозе достану.

И, не прощаясь, ушла.

Вечер стоял теплый. Солнце спокойно уходило за Волгу. С пастбища гнали по улице скот. Коровы, мыча, расходились по прогонам. Овцы, жалобно блея, метались у закрытых калиток. Их тоскливо-тревожные голоса, знакомые с детства, как-то еще больше усиливали то сложное состояние, в котором находилась Екатерина Романовна. Ей все это было и близко, и дорого, и вместе с тем как-то не нужно. После Москвы и Закарпатья, этой совершенно иной жизни — большой, возвышенной, ей уже все, с чем бы она ни соприкасалась в своем колхозе, казалось мелким. Ее раздражали разговоры с мужем, со Свешниковой. Катюша была твердо убеждена в том, что эти люди (уж так получалось, и в этом она не виновата) оказались где-то далеко внизу, в то время как она поднялась, достигла верхов. И где им понять то, что ей совершенно ясно! Если Шершнев называет ее «самородком», то он, значит, ценит ее. Так почему же всякие Свешниковы стараются принизить ее авторитет? И Василий тоже хорош. Нет чтобы гордиться женой, так туда же: «Не езди больше!» Поди-ка не знаю, что делаю...

Она завернула к конюшне, хотя и не думала до этой минуты туда идти. Но на сердце кипело, и хотелось досадить Василию.

Тренер Карамышев сидел в беговой качалке. Жерех свободно бежал по кругу, направляемый чуткими руками тренера. Малахов стоял у ограды с секундомером в руке и наблюдал. «Конечно, с часиками куда проще стоять, — недружелюбно подумала Екатерина Романовна, подходя к мужу. — Невелико занятие. Дорвался до лошадей и рад-радешенек». Она забыла о том, что и сама когда-то начинала с доярки и что именно ферма помогла ей прославиться. Теперь все это казалось ей малозначительным.

— Смотри, не осрами на бегах, — прижмурив глаза и следя за красивым бегом Жереха, сказала Екатерина Романовна.

— За Жереха бояться нечего. Он хорош. Вот Звездочка не натужлива, быстро выпаривается, — ответил Малахов.

— Значит, не выпускать ее. А то еще скажут, что Екатерина Романовна каких-то лошаденок незадачливых поставила."

Эти слова неприятно кольнули Малахова.

— Как-то ты странно рассуждаешь, Катя — заметил он. — А нам-то разве всем безразлично, как покажут себя наши кони?

— С вас спрос невелик, а Лукониной позориться не пристало.

Карамышев остановил коня.

— Ну как? — выскакивая из качалки, спросил он.

Малахов только сейчас вспомнил, что не засек время. Досадливо сунул секундомер в карман.

— Прогуляй его — и в денник, — сказал он. А когда вернулся к жене, ее уже не было.

Быстро и решительно она уходила от него.

С этого дня у Малахова возникло сложное отношение к жене. Одна мучительная мысль всюду его преследовала. Он знал, что рано или поздно не только он, но и все увидят громадное несоответствие между громкой славой жены и колхозом, который ничего собой не представлял.

А Екатерина Романовна все ездила: то на заседания, то на совещания. Она сидела только в президиуме. Иногда выступала, читая по листку чужие, совершенно не свойственные ей слова. Потом эти слова печатались в газетных отчетах, передавались по радио. Шершнев запросто брал ее под руку, прогуливаясь во время перерыва. Подзывал других знатных людей и, разговаривая, шел, окруженный Героями, орденоносцами. К ним подбегали фотографы, нацеливали аппараты. Снимки появлялись в газетах. Словом, две жизни заполняли Екатерину Романовну, из которых одна была красивой, на виду, и другая, состоящая из нудных забот, постоянных дерганий, когда кому-то чего-то надо, когда каждый считает себя вправе требовать, а она должна выполнять эти требования.

Положение Екатерины Романовны помогало ей вести хозяйство. Депутат страны, Герой, женщина-председатель — все это имело значение в глазах местных руководителей. И если ей требовались для фермы дополнительные корма (а своих кормов обычно не хватало), то их давали. Шефы бесплатно строили теплицу, проводили водопровод, строили кормоцех. Директор МТС в первую очередь направлял лучшие машины в колхоз «Селяницы». Екатерине Романовне ничего не стоило снять трубку и позвонить Шершневу в любое время, и тот давал соответствующие указания тем или иным лицам, и «лица» делали то, что нужно было для колхоза «Селяницы».

— Но это же иждивенчество, — говорил Малахов Дуняше Свешниковой. — Надо самим создавать кормовую базу, а не просить подачек. И механизировать мы должны сами, а не за счет шефов. Ты гляди: мужики-то на работу ходят через пень колоду. А уборка начнется, опять проси помощи у горожан? Это все потому, что на чужое надеемся.

Но Дуняша не соглашалась с ним. Она была довольна той силой, которой обладала Екатерина Романовна, и считала, что все это так и должно быть.

— Мудришь ты, — вздыхая, говорила Дуняша. — С Катюшей-то хорошо живешь?

— Занята она. Ездит много, — уклончиво отвечал Малахов и уходил, испытывая чувство неудовлетворенности.

Но все же порой и у Екатерины Романовны бывали часы раздумий. Она хотела понять мужа. И как бы новым взглядом смотрела на хозяйство. Обходила фермы, поля. Кое-что ей не нравилось. Но в целом все казалось таким, каким и должно быть. И тогда глухое чувство неприязни к Василию охватывало ее. «Что ему нужно? — раздражаясь, спрашивала она себя. — Может, и его завидки берут? Так ведь, господи, Васенька, разве я не была бы рада, чтоб и ты встал в ряд со мной? Вот отличись на лошадках — может, и тебя заметят. Да нет, не дают Героя за лошадей-то... В полеводство ежели тебя перевести? Дал бы ты геройский урожай. Да вряд ли на наших землях этого добьешься...»

— Ну, присоветуй мне, как сделать, чтоб и ты был на виду? — спрашивала Екатерина Романовна.

— Зачем? Мне и так хорошо, — отвечал Малахов. — Я о тебе думаю.

— Опять обо мне! Не пойму я, чего ты хочешь от меня!

— Слава-то не по делам раздута. Разве не видишь? Вот и хочу, чтоб уважали тебя.

— Поди-ка меня не уважают, — насмешливо глядела на мужа Екатерина Романовна. — Совсем уж ты стал заговариваться...

— Ну как тебе объяснить! — с болью говорил Василий.

— Все я понимаю. Нечего мне объяснять.

— Не понимаешь ты!

— Неужто! Не понимала бы, так не была бы и депутатом! — словно победный козырь, бросала она эту фразу. И уходила.

Теперь уже не было тех простых, ясных отношений. Кончились прогулки по Волге. Чем больше Малахов тревожился за жену, тем холоднее становилась она. Нужен был только небольшой повод, чтобы произошел взрыв. И повод такой нашелся.

На ипподроме бега начинались в одиннадцать дня. Здесь был собран цвет лучших конеферм области. Три совхоза, воинская часть и пять колхозов прибыли бороться за свою честь. Под навесом собралась публика. В центре уселись руководители области. Даже издалека была заметна тучная фигура Шершнева в чесучовом пиджаке и черной шляпе. На траве, за беговой дорожкой, сидели ребятишки.

День выдался тихий. До Карамышева доносился глуховатый, невнятный, словно прибой, говор народа. Гнедой-младший нетерпеливо переступал с ноги на ногу. Бил копытом землю.

— Спокойней, спокойней, — говорил ему Карамышев.

Он и сам волновался. Но волнение было не от предчувствия провала, а от нетерпения. На Гнедого-младшего и Звездочку он мало надеялся. Но Жерех должен был прославить колхоз.

Началась проминка. По желтому кругу побежали лошади. Гнедой-младший, чуть заворачивая морду, шел легко и уверенно. Карамышев, проезжая мимо трибуны, отыскал напряженное лицо Малахова. Качнул ему головой, как бы говоря не то ему, не то себе: «Ничего. Пока все хорошо».

Но хорошего оказалось мало. На первом же кругу Гнедой-младший далеко отстал от серого в яблоках жеребца воинской части. Тот, распластав свое длинное тело, далеко забрасывая ноги, шутя ушел вперед. Это вызвало смех на трибуне. Смеялись над Гнедым-младшим.

Екатерина Романовна, нервно комкая платок, позабыв про эскимо, таявшее в руке, сурово глядела на позор своего колхоза.

Несколько минут дорожка была пуста. Ударил колокол. Новая пара помчалась по кругу. Екатерина Романовна следила за ней без интереса. Так же глядела и на следующую. Но как только вышла Звездочка, почувствовала, что стало трудно дышать. Не отрываясь, она смотрела то на нее, то на Карамышева, который, как и в первый раз, сидел чуть подавшись вперед. Звездочка сразу же вырвалась. Но Карамышев слегка придержал ее. Теперь Звездочка пошла ровно, чуть касаясь подковами песка дорожки.

Мимо трибуны прошуршала резиновыми шинами качалка соперника из колхоза «Первое мая». На ней сидел сухонький, белоголовый, похожий на одуванчик старик. С трибуны закричали. Но он даже не повернулся. На втором круге он сидел так же спокойно, но расстояние между его тяжеловатой кобылой и Звездочкой сократилось. Екатерина Романовна гневно посмотрела на мужа, Малахов ел мороженое. Звездочка отставала. Тогда Екатерина Романовна, уже не владея собою, зло дернула мужа за руку:

— На позор выставил?

С трибуны донеслись радостные крики первомайцев. Старичок раскланялся.

— Екатерина Романовна! — окликнул ее секретарь райкома. Он пробирался по рядам. — Шершнев зовет.

«Ругать будет», — тревожно подумала она.

Шершнев показал ей на свободное место рядом с собой.

— Зачем вы приняли участие в бегах? — сухо спросил он.

Екатерина Романовна молчала.

— Впредь прошу советоваться. Вы не должны себя компрометировать. Еще лошади есть в заезде?

— Есть.

— Снимите.

— Хорошо. — Она решительно прошла к мужу.

— Набегался! Хватит! — пылая от злобы и обиды, сказала она. — Сейчас же сними Жереха.

— Жереха? — удивленно поглядел на нее Малахов. — Ты что? Жерех — наша ставка!

— А я тебе говорю: сними! — Ее глаза стали темными.

— И не подумаю.

— Молчи уж! — Екатерина Романовна торопливо сбежала по лесенке, пересекла зеленое поле.

— Сейчас же всех лошадей домой, — сказала она Карамышеву.

— Да ты что, Екатерина Романовна? Как же так можно? — заволновался Карамышев. — Ты погляди, как мы сейчас их обшпокаем!

— Хватит! Нагляделась! Только позорите! Домой!

Карамышев отчаянно махнул рукой, выругался и пошел за Жерехом.

Дома разыгралась бурная сцена.

— Это ты нарочно все сделал! — кричала, плача, Екатерина Романовна. — Чтоб только принизить... Тебя завидки берут, что я так поднялась.

— Что ты говоришь, думай! — бледнея от гнева, отвечал Малахов. — Жереха сняла! Жереха!

— Все думаю! Все вижу! Спасибо тебе, Васенька, ввек не забуду! Такая-то твоя любовь?

— Катя!

— Что Катя? Что?

В злом, несправедливом запале она готова была поносить его любыми словами. Он это понимал. Понимал и то, что потом ей будет стыдно. И чтобы уберечь ее, ушел из дому.

Долго ходил по берегу. Думал. Да, слишком все сложно получилось. Надо было что-то придумать такое, чтобы она поняла свою неправоту. Так дальше жить становилось невозможно. И, борясь за жену, за свою любовь, он решил поехать к Шершневу.

8

Шершнев явился только к вечеру. Все это время Малахов, ничего не евший с утра, просидел в приемной. Ему смертельно надоело смотреть на стены с ковровыми обоями, слушать четкий удар маятника больших, стоявших в деревянном футляре часов. Его томила тишина, негромкий голос девушки-секретаря, кому-то отвечавший по телефону. И он облегченно вздохнул, когда наконец-то явился Шершнев.

Прошло минут десять, и девушка пригласила Малахова в кабинет.

Шершнев с кем-то говорил по телефону. Свободной рукой он указал на кресло. Малахов увидел на его лице улыбку. Сел.

— Что скажете? — спросил Шершнев.

— Я муж Лукониной.

— Помню.

— Пришел к вам поговорить, — начал Малахов, испытывая то обычное затруднение, какое часто охватывает человека при разговоре с официальным лицом. — Что-то неладное творится с. женой.

Шершнев приподнял брови.

— Ну вы сами посудите, ведь такая ей слава... Уже вся страна знает Луконину, — смотря на Шершнева, говорил Малахов, с трудом подыскивая слова, чтобы высказать то, что мучило ею. — А колхоз-то ведь ничем не замечателен. Его подымать надо. А ей не под силу. Всего три класса окончила. Как же ей руководить? Учиться бы. А она не может. Все совещания у нее, заседания. Прежде времени выбрали ее председателем.

— Что-то мне вас трудно понять, — сказал Шершнев. — Вы что же, против того, чтобы простые люди из народа шли к руководству?

— Нет. Я не против. Но ведь не всякая же хорошая доярка может быть хорошим председателем колхоза. Вот я к чему говорю. А Катюша малограмотна...

— Это, конечно, жаль, что Екатерина Романовна малограмотна. — Шершнев пристально посмотрел на Малахова. — Но у нее так сложилась жизнь. И это не может быть причиной, чтобы мы таких самородков, как она, не выдвигали на руководящие посты.

— Но ведь ее надо учить. Ей нужна культура, знания, — перебил его Малахов. — А у нее этого нет. Она даже не может понять того, что стала о себе очень высокого мнения.

— А-а... — качнул головой Шершнев.

— Мне думается, будет правильно, если она вернется на ферму. Тогда ей будет легче. За работу на ферме ее наградили. Оттуда ее слава пошла. А теперь она председатель. И для председателя получается: слава у нее дутая.

— Вы что, не любите жену? — Шершнев встал. Поглядел сверху на Малахова.

— Люблю. Только потому и пришел, что люблю. — Малахов тоже встал. Он был одного роста с Шершневым.

— Домостроевщина в вас говорит, вот что я должен вам сказать. Как это так вдруг: жена — и оказалась выше. А?

— Какая там домостроевщина! — воскликнул Малахов. — Боюсь я за нее.

— Вы коммунист? — резко спросил Шершнев.

— Да.

— С какого года?

— С тысяча девятьсот сорок второго.

— Тем более. Ваша задача — помогать Екатерине Романовне, а не подрывать ее авторитет, как это вы сделали на ипподроме. Она останется председателем. Обком Луконину в обиду не даст. И вы за нее не бойтесь. — Шершнев подал Малахову руку. Улыбнулся, глядя серьезными глазами, словно прощупывая. — Передайте Екатерине Романовне мой привет.

После ухода Малахова Шершнев несколько секунд задумчиво смотрел перед собой, потом снял телефонную трубку и вызвал Луконину. Услышав ее властный, твердый голос, невольно улыбнулся. Он знал: стоит ему только назвать себя, как этот голос смягчится, приобретет теплые тона. Так оно и случилось. Шершнев расспросил ее о делах, поинтересовался работой молочной фермы, удивился, узнав, что надои снизились, и пообещал ей помочь кормами. И потом уже, как бы между прочим, спросил:

— А чего же ты с мужем-то не ладишь?

Наступило молчание.

— А откуда вы знаете? Был он, что ли, у вас? — негромко спросила Екатерина Романовна и рассказала, что муж не понимает ее, завидует ей.

«Ну, правильно, — подумал Шершнев, — так и я решил».

9

Домой Малахов вернулся на другой день утром. И не успел раздеться, как из горницы до него донесся не то вздох, не то стон. Он быстро прошел туда и увидел на постели жену. Она лежала ничком, обхватив подушку.

— Катя... Катюша... — позвал он, каким-то особым чувством понимая, что случилось непоправимое несчастье.

Она резко подняла голову. В ее глазах стояли злые слезы.

— Чего тебе надо? — Она посмотрела на него, как на чужого.

— Да что случилось-то? — спросил он, подходя ближе.

— Через слезы я тебе говорю, Вася... Ошиблась в тебе. До чего же нехороший ты!

— Да чем? — уже догадываясь, что она знает о его поездке в обком, спросил Малахов.

— Мне Шершнев все рассказал. Вечером позвал к телефону. И не стыдно тебе губить меня? На ферму захотел отослать?

— Он тебе сказал? — чуть не шепотом спросил Малахов, хотя в душе и не думал ничего от нее скрывать. И сразу понял, каким же он должен казаться в ее глазах низким.

И верно: она смотрела на него чуть ли не враждебно. Вспомнила Георгиевский зал в Кремле, высоких по духу людей, ту торжественность и чистоту, которые ее окружали тогда, вспомнила и устало сказала:

— Не говори ничего, Василий... И не подходи!

Она повязала голову платком и ушла.

Малахов долго стоял посреди кухни.

— Что же мне теперь делать? — вслух проговорил он.

Вышел на улицу. Солнце сияло на небе. Весело потряхивали молодой листвой березы. Высоко в небе летали ласточки. С поля доносилась чья-то песня. Опустив голову, он пошел на этот далекий голос. «Из-за моря, моря теплого птица прилетела», — вспомнились слова Катюшиной песни. К сердцу подступила боль, хотелось плакать от громадного желания мира и любви.

Малахов шел медленно, напрямую, без дороги. Буйно зазеленевшая трава мягко касалась его ног. Покорно ложилась под его сапогами. Прижатая к земле, она несколько минут лежала, сохраняя след, потом начинала подниматься, и встав, весело качала верхушками, радуясь солнцу, ветру, жизни.

До самой Волги, если идти луговиной, попадаются небольшие бочажины, полные до краев воды. В летний зной, сухо потрескивая крыльями, летают над кувшинками стрекозы. В густой траве целыми днями неутомимо стрекочут кузнечики. Цветут травы...

Малахов, словно в последний раз глядел на все это. И подмечал то, чего никогда не приходилось ему видеть. Вдруг колокольчики начинали раскачиваться, и ему казалось — до него доносится их нежный звон. Ромашки становились похожи на загорелых девчат в белых платьях. Они смотрели на него и о чем то шептались. Чуть ли не из-под ног выпархивали жаворонки и, не боясь его, пели ему песни. Налетал ветер с Волги, играючи тормошил травы, дергал кусты, дул на воду в бочажинах. Все оживало, радовалось ему: колокольчики сильнее звенели, ромашки склонились еще ближе друг к другу, поверяя свои луговые тайны. Кусты припадали к воде, чтобы не тревожилась мирная гладь бочажин.

И оттого, что здесь было так хорошо, еще сильнее становилась боль в сердце у Малахова.

Он вышел на Волгу. Воспоминания обо всем добром, счастливом, что было связано с Катюшей, хлынули на него. Столько родного было в этой большой красивой реке! Легко и величаво несла она свои прохладные воды. В них отражались небо, солнце, берега, птицы, города, пароходы. И все это было чистое и прекрасное. И на какое-то мгновение Малахову показалось, что не было страшного утра, когда Катюша смотрела на него злыми глазами, не было тяжелого разговора — ничего не было. Но тут же все это встало перед глазами так явно, что он чуть не застонал. Не может быть, подумал он, этого не было. Ведь ничего плохого он ей не хочет. Он ее любит. Надо объяснить. Она поймет. И тогда все будет хорошо. Вернется спокойное счастье.

С жалобным писком упал камнем с поднебесья ястреб. И через минуту стал медленно подниматься, держа в когтях серую птицу.

Торопливо, словно боясь опоздать на поезд, Малахов пошел обратно. И чем ближе подходил он к дому, тем быстрее шагал. Запыхавшийся, встревоженный, вбежал в дом. И, не веря глазам, все смотрел, искал Катюшу и в кухне и в горнице. Но ее не было.

Напрасно он ждал ее в этот день. Она не пришла. Ее вызвали в облисполком. А когда через два дня вернулась, это была совсем другая женщина. Ей не было никакого дела до Малахова.

10

Продолжая любить ее, он все же решил уйти. Все эти дни Екатерина Романовна старалась его не замечать. Малахов понимал ее: то, о чем он говорил с Шершневым, она восприняла как самый бесчестный поступок, и никакие теперь слова и заверения не могли открыть ей ту единственную правду, рожденную любовью к ней, с какой он шел тогда к Шершневу.

«Прощай, Катя!

Я ухожу, так лучше. Жаль Олюньку. Наверно, ей будет грустно. Дети всегда страдают, когда родители живут не в ладу. У нас было много хорошего, поэтому особенно трудно уходить.

Василий»

Малахов положил записку на стол. Прижал ее, чтобы не сдуло ветром, Олюнькиной чернильницей. Долго стоял, не решаясь уйти из дому. Потом взял чемодан и, не оглядываясь, покинул дом.

Когда Екатерина Романовна вернулась домой (она была на совещании в МТС), застала Олюньку в слезах. Кусая губы, она подала матери письмо. Это была уже большая девочка, рослая, ясноглазая, в мать. Дяденьку Васю она любила, как отца. За все время, с тех пор как он пришел к ним в дом, ни разу ее не обидел. Он умел из пустяков делать ей счастье. Еще задолго до клубного вечера говорил о том, что непременно ее возьмет с собой, что ей надо принарядиться. И Олюнька всю неделю, до воскресенья, жила этой радостью. Теперь этого больше не будет.

Когда она была маленькой, не было праздника, чтобы он не сделал ей подарка. Она еще спит, а уже рядом, возле подушки, лежит подарок. И стоит ей только проснуться, как она увидит его. И тогда, вскочив с кроватки, она бежала в одной рубашонке к дяденьке Васе и, повиснув на его крепкой шее, болтала от восторга ногами. Малахов, словно его щекотали, заливисто смеялся. Глядя на них, смеялась Екатерина Романовна.

«Да не меня, не меня, маму целуй!» — кричал дяденька Вася.

«И маму, и маму!» — кричала Олюнька и бежала к матери.

Неужели не будет больше этих счастливых минут?

Это он научил ее делать уроки. Все говорил, что она и сама справится, без его помощи. Теперь ей четырнадцать лет. Семилетку окончила на «отлично». Дяденька Вася говорил ей: «Надо дальше учиться». Говорил, а сам уехал...

— Мама, зачем же он уехал? Мама!

В открытое окно донесся с Волги протяжный гудок парохода. Екатерина Романовна кинулась к окну.

В синем сумраке величественно и строго плыл белый пароход. Вот он зашел за церковь, скрылся. Потом медленно начал выходить, с освещенными иллюминаторами. Становился все больше, больше, оторвался от церкви и, быстро удаляясь, скрылся за маслозаводом. Потом еще раз показался. И долго Екатерина Романовна смотрела ему вслед, пока он не стал еле различим. Но даже и тогда, когда его уже совершенно не было видно, она все еще смотрела ищущим взглядом. Может, на этом пароходе уезжал Василий. И впервые за последнее время она вдруг подумала о муже беззлобно, как о самом дорогом, близком ей человеке, и со всей ужасающей ясностью поняла, что он от нее ушел. И что она никогда больше не увидит его. Где он? Куда ушел? Велика страна...

ДЕРЕВЯННЫЕ ПЯТАЧКИ

— Ой, хорошо живу, Мария. Добро! У меня все есть. Корова, пара кабанов, овцы, куры. Веришь ли, еще прошлогодняя свиная тушенка в банках лежит в погребе. Вот нынче сенокос, жара видишь какая, а моя Катя достает с погреба банку, крышку на сторону, и все, что есть, — на сковороду, в картошку. Только скворчит... Мы — земля, Мария! Ты вот спроси про Николая Васина, тебе каждый укажет на меня, и никто зряшное слово не бросит обо мне. Я что? Я — работник, сестра. Вся моя жизнь тут, в Заклинье. От своей родины я ни на шаг... Нет, я не к тому, чтобы тебя корить. Ушла — ладно. У каждого свой путь...

— Я не раскаиваюсь, хоть бы и корил. Хоть жизнь увидала. Теперь-то своя квартира отдельная. Разве я мучусь с дровами или водой, как твоя Катя? Забыла, что такое и печка. На газе все готовлю. Батареями обогреваемся. Уже давно живем хорошо. А ты сколько мытарил, пока стал жить в достатке.

— Было, Мария, не скажу, было. Но перетерпел все и теперь только об одном жалею — лет много. Веришь ли, никогда ране так не жалел, как теперь. Жить хочется... И вот даже обида берет, будто кто по какой несправедливости накидал мне пятьдесят с лишним годов, в то время как другому всего тридцать, а то и того меньше. Выйду поутру на крыльцо и гляжу на поля, на деревню, на Старицу с ее вязом, — вяз-то помнишь? — на деревню гляжу, ведь с мальцов ее знаю, и до того родным ото всего потянет, что другой раз слезу прошибет. Чибисы на полях кричат. Скворцы пролетят стаей. А под ногами ромашка качается. И небо... Стою и думаю, да неужели же все это от меня уйдет? Да за что же такая несправедливость? Ведь ты же знаешь, чего я только не претерпел за свою жизнь. И голодал, и холодал, и на финской был, и Великую Отечественную всю провоевал. Вона нога покалеченная, щеку осколком взбугрило. Петька Самсонов все смеется, кто-то, говорит, из-за моей физии другой выглядывает... А чуток бы поближе к носу царапнуло — и поминай как звали.

— И не говори. Еще счастливый ты.

— Ну! А после войны, Мария... Да что тебе рассказывать, ты в самую разруху ушла, метнулась, а я все на себе испытал... Нет, я не к тому, чтобы тебя корить, нет, но чтоб ты поняла, как мне было весело. Фильм такой показывали — «Председатель», — смотрела, наверно? Вот все так и у нас было, только еще посолонее. Ну да прошло, и нечего ковырять. Я теперь, Мария, полюбил заглядывать вперед. Много интересней получается, чем оглядываться назад. Да и черт с ним, с плохим, когда хорошее подпирает...

— А и живой ты, как и раньше, братец. В самодеятельности не играешь?

— Нет, это по молодости взбрыкнуть. А теперь уж другие дела. А ведь что, ничего получалось, а?

— Еще как!

— Помнишь, в Замесах Петька Самсонов поднял кинжал и махнул им, будто в меня ткнул, а я тут же как давану бычий пузырь, он у меня под-рубахой с красными чернилами был. Ну, кровь тут и хлынула, аж брюху стало холодно. А рубаха-то белая. Бабы заорали, кричат: «Убили!», старики суматошатся, чтоб Петьку ловили, а я лежу на сцене, весь залитый красным, и то подыму руку, то опущу. Вроде умираю...

— Тогда у тебя натурально получилось.

— Ну! От сердца играл, без денег.

— А что, и Петр Самсонов не играет теперь?

— Да ведь ему уж под шестьдесят. Ты все думаешь, молоденький, что ли? Крючок уже. Да к тому же и курит много, и с фильтрами, и без фильтров, и махорку, и «гвоздики», папиросы — все, что подвернется. Тут Сбытчик угостил его сигарой...

— Какой Сбытчик?

— Да Михаил Семенович, есть такой человек, с городу он. Так и Петька чуть не задох от кашля, аж до самой земли его согнуло. Петуха пустил с дробью. Ну уж и посмеялись мы в цеху. «Тебе бы, говорю, овечий дых курить на бадяге». Так он еще пальцем грозит. Не соглашается... А я бросил курить, Мария. Вот уже пятый год не смолю. И веришь ли, помолодел. Одышки не стало. Ой, добро не курить-то, добро! А зачем век-то свой укорачивать? И так недолог.

— Ишь ты, какой стал рассудительный. Раньше-то без оглядки шагал.

— То раньше. Раньше-то ночи на любовь не хватало, а ныне тянется, как дорога ночная.

— Дю, пошел месить!

— О, Катя явилась!.. Да я так, матка. Надо чем-то сестру занять. А мне на работу пора. Иду. А ты, Мария, отдыхай, ходи, вспоминай. А я на работу, Мария. Так что уж ты не серчай. Вечером договорим, что сейчас не успели.

— Да ладно, ладно, иди. Не на один день приехала. Еще надоем.

— Не надоешь. Рад тебе... Живи, живи, Мария. Ходи, вспоминай. Ах, хорошо! Ах, ладно, что ты явилась! — приговаривал Николай Васин, шагая по дороге к деревообделочному цеху и поглядывая на все с истинным удовольствием, и все виделось ему светлым и чистым, словно омытым теплым дождиком, — и высоченные, под самое небо, лохматые тополя, положившие на грейдер плотные, несдвигаемые тени, в которых нежилась овца с ягнятами, и новенькие, будто на картинке, разных веселых цветов дома под шифером, с резными наличниками, и цветы в палисадниках — длинноногие мальвы в сатиновых передничках, и даже гудение в телефонных столбах было отрадно, как праздничная музыка.

Такое приподнятое настроение появилось у Николая Васина с прошлого года, когда он определился на работу в цех, токарем по дереву. И не то чтобы незнакомое до этого рукомесло увлекло его, нет, хотя запах свежей стружки всегда ему нравился, с самого детства, когда дед или отец что-либо теслили. Заманивало иное — заработок. До двухсот стал выгонять в месяц. Да без надсада, в сухом, когда с крыши не каплет и в окна, если глянуть, видна вся излука Старицы с ее склоненными ветлами. И свет в длинных трубках над головой, как днем. Чего не работать, да еще при своем-то хозяйстве. Считай, чуть ли не чистенькими клал весь заработок на книжку. На сахар, хлеб, соль хватало жениной пенсии. А его денежки шли на чего другое, о чем раньше и не мечталось. Скажем, как-то захотелось к Первомаю купить телевизор — пожалуйста, только за день предупредили заведующую сберкассой, чтоб деньги припасла, и поехал в райцентр, и купил, да не какой-нибудь «Рекорд», а «Рубин» купил. Да еще пожалел, что цветного не было. Вот так стал жить Николай Петрович Васин, будьте здоровы! Стиральную машину по заявке на дом привезли. Сначала будто к огню подходила к ней супружница Катерина Афанасьевна, а потом, когда освоила, толкнула его локтем в бок, чего давно не случалось, и так это игриво поглядела на него, будто молоденькая. А что, и в самом деле от такой жизни, какая пришла наконец-то, помолодеть можно. А все цех. Да, от него пошла такая жизнь. Вот он выползает из-за древнего кладбища. Длинный, вытянутый по берегу Старицы, с кучами намокших от дождей опилок, стружки, деревянных обрезков на дворе, с наваленным костром кривых берез, ольхи, осины. Растет цех. Была клетушка, а теперь стало целое производство. Гудок бы — совсем завод. Соревнования на лучшего токаря начали устраивать. Что ни квартал — на «огонек» в клуб собираются. Премии вручают. Куда там — жизнь!

А все Михаил Семенович, как говорится, дай бог ему здоровья! Вот он идет по дороге, животом вперед, размеренно покачивая короткими руками, в старой, с обвислыми полями фетровой шляпе, в широких, без складки, штанах, в ботиночках.

По сторонам от него дома, на его городской взгляд, похожие один на другой, как спички в коробке, этакие дома-близнецы — два окна по фасаду, глухой фронтон и цементная ленточка — фундамент. По сторонам от Михаила Семеновича вся деревня Заклинье, старинная русская деревня. Ей, пожалуй, столько же лет, сколько и самой России, но некому следить за ее летосчислением, и поэтому генеалогического древа ее никто не знает.

Не знает ее родословной и Михаил Семенович, впрочем, он и не стремится узнать, хотя, надо отдать ему должное, знает жизнь каждого живущего в Заклинье. Но, как ни странно, здесь нет ни одного, кто бы знал его жизнь. Поэтому для жителей Заклинья он — тайна. Правда, тайна, не вызывающая любопытства.

Вначале, как только он появился, многие заклиновцы относились к нему иронически. Ну, во-первых, потому, что это в их характере — что не по ним, то и не так, а Михаил Семенович был явно не по ним со своим чрезмерно развитым животом — будто бочонок проглотил и ходит. Этим в первую очередь он и на отличку от деревенских. Даже у древних стариков нет живота — все поджарые, с широко развитой грудью, с длинными, ухватистыми руками. Оно и понятно: физический труд на кого хочешь положит свою суровую печаточку. К тому же земля-матушка. Работая на ней, жирок не накопишь. Она любит, чтоб кланялись ей. Миллионов с десяток поклонов, а может, и больше — ведь никто не считает — отвесит ей каждый за свою жизнь. А она еще неизвестно как на эти поклоны ответит... Нет, не разжиреет. Поэтому заклиновцы с годами только сутулятся, но втолщь не идут.

Иронически они относились к Михаилу Семеновичу еще и потому, что он был вначале у них вроде беженца. Каждому коренному заклиновцу — а они были коренными с незапамятных времен — совершенно непонятно, как это так в пожилых годах скитаться по чужим избам, не иметь своего, трудом нажитого угла. Кто-то из бабенок высказал предположение, что жена у Михаила Семеновича молодая, он старый, вот она и выгнала его, вот он и мыкается как неприкаянный. А не женись, не женись на молоденькой-то! Если сам в годах, куда уж тебе... Но в первое же лето Михаил Семенович привез свою жену. Она и на самом деле оказалась куда моложе его, красивая, с двумя нарядными девочками. Гуляла с ними по берегу Старицы, загорала на песке, пряча голову под шелковый зонтик, а девочки тут же играли в куличики. И все поняли, что допустили ошибку, так полагая, то есть что жена выгнала Михаила Семеновича. Убедившись в обратном, решили по-другому, без этого заклиновцы никак не могут. Это другое пошло уже от старух, жалельщиц-плакальщиц. Кто-то из них сказал, а другие тут же подхватили: «Знать, не нашлось ему, горемычному, места в городе, если к нам в Заклинье прибился. От хорошей бы жизни человек не ушел. Да еще с детушками, да с женой-раскрасавицей». Эта версия почему-то враз всех устроила, и заклиновцы успокоились и уже больше никогда не задумывались над причиной появления в их деревне Михаила Семеновича. Тем более что он не просто болтался в деревне, а работал в цеху. Чего-то суматошился, подвозил разную дрянину из леса, пригодную только на дрова, забегал к председателю в правление, куда-то уезжал. И если вначале еще был малоуважаемой фигурой, — потому что дома-то своего обихоженного с огородом и садом и всем хозяйством — корова, кабан, овцы, куры — и в помине не было, а коли так, то какого же уважения достоин такой никчемный человек, — то спустя три года, скажем вот уже к этому лету, не было человека в Заклинье, который бы еще издали не снял шапку и не поклонился:

— Здравствуйте, Михаил Семенович!

— Доброго здоровьица, Михаил Семенович!

— День добрый, Михаил Семенович!

Так уже его стали приветствовать.

— Здравствуйте, здравствуйте, — мягким голосом отвечал им Михаил Семенович и озабоченно нес дальше на коротких ножках свое тучное чрево.

Ну что ж, возраст у него почти пенсионный, отсюда и некоторая деформация в фигуре. И нечего тут подсмеиваться, ухмыляться. Тем более что эта деформация и не очень-то мешает ему. Больше того, когда он надевает костюм — это не здесь, в Заклинье, а в Ленинграде (там у него настоящий дом, там его постоянное местожительство, там он прописан), то его фигура обретает такую солидность, что никто бы и не подумал, что он работает в колхозе заведующим каким-то деревообрабатывающим цехом.

Впрочем, заведующим производством подсобного цеха Михаил Семенович не работает. Это только для видимости у него такая должность, на случай ревизии или какой другой проверки. На самом же деле в круг его обязанностей входит совсем иное. Он должен находить разные мелкие предприятия, которые нуждаются во всякого рода деревянных поделках — ну, скажем, таких, как бобины для трикотажных артелей, подрозетники для электрической проводки или какой другой подобный товар, — и заключать с ними договора. И по изготовлении отвозить, сдавать заказчику. И продлевать договора, или, как ныне говорят, «пролонгировать», а то и заключать новые с новым заказчиком.

За последние годы в колхозах появилось много разных ранее незнакомых должностей и специальностей у народа. Причина тому — технический прогресс, внедрение науки в сельское хозяйство, капитальное строительство не только животноводческих ферм, но и жилых массивов. Но как бы много ни появилось разных специальностей, пожалуй не сыщется такой, по какой работает Михаил Семенович. Ну верно, как это вот определить его должность? И мне, право, было бы очень трудно определить, если бы не народное умение одним метким словцом поставить все на свои места. Заклиновцы в этом деле не посрамили своей чести и назвали Михаила Семеновича Сбытчиком. То есть коли отвозит товар, значит, сбывает, а отсюда и Сбытчик. Коротко и ясно!

Но вместе с тем, хотя Михаил Семенович и не руководил цехом — этим занимался особый бригадир, — цех все же год от году рос, все больше ширился, развивался, и теперь по соседству с сельским кладбищем не один длиннющий сарай под серым шифером, а два, и в них шумят станки, и в них веером сыплет древесная стружка, и в каждом еле уловимый сладковатый запах березового сока, и у каждого станка на полу кучи разных поделок из дерева. А во дворе, под навесом, дисковая пила. Там разделывают корявые бревна на ровные кубышки, колют их и складывают тут же в штабеля, называя дрова «полуфабрикатом», потому что позднее токари из них наготовят бобин и разных подрозетников, и еще чего, что нужно заказчику.

Тут, пожалуй, наступило время отойти в прошлое. Затем, чтобы восстановить историю возникновения этого несколько необычного для колхозного строительства производства. История же такова.

После войны колхоз в Заклинье представлял собой довольно печальное зрелище. (Впрочем, об этом, о тяжелом житье, коротенько уже говорил Николай Васин своей сестре.) Да, это так. На то были свои тяжелые причины. Больше половины мужиков не вернулись с войны. Погибли. Пройдите по деревне, и вы увидите прибитую на фасаде каждого дома вырезанную из фанеры и окрашенную в красное звездочку. Это значит — в доме погиб человек на войне. Отец, или сын, или брат. Есть дома, на фасадах которых пламенеют две звездочки — значит, погибли двое. А бывает и по три, по четыре звездочки. Но нет ни одного дома, где не было бы на фасаде звезды. И в ненастье и в ведро, и зимой и летом пламенеют они, будто их и дождь не смывает, и солнце не бесцветит. Это, наверно, потому, что глубоко они врезаны в исстрадавшиеся людские сердца.

Из остальной половины было много покалеченных — безногих да безруких (теперь уже мало осталось инвалидов Великой Отечественной войны — поумирали), и уж совсем малая часть вернулась здоровыми, но их была такая прорежинка, что всерьез рассчитывать на мужскую силу не приходилось. Поэтому в первую послевоенную весну пахали на женщинах, то есть в плуг впрягались семеро женщин — которые рожали и которым еще предстояло рожать, — за плуг становился вернувшийся солдат-победитель, и начиналась пахота. До кровавого пота работали люди в надежде на лучшее будущее. И засевали землю, и снимали урожай, и кормили себя, и еще выполняли первую заповедь, — рассчитывались с государством. Но было трудно. Очень трудно!

Вот тут-то и подал мысль ныне уже покойный хитроумный старик Никодим Суслин. Он предложил в зимнее время, когда сугробы подваливали под крыши и в пору было только перебежать к соседу, чтобы скоротать вечерок за махрой, заняться резанием деревянных ложек, так как с ложками в те времена было туго. Сам Суслин резать ложки не умел, но зато знал другого старика, жившего в конце деревни, который в молодости умел их резать, за что и прозван был «ложкарем», откуда у него и фамилия пошла Ложкарев. Тот согласился на такой промысел: « А чего в самом деле — и людям подмога, и себе прибыток!» И вскоре вокруг него собралось с десяток стариков да ребят, и работа закипела. Правление колхоза без особой огласки поставило на берегу Старицы небольшой сарай, обеспечило мастеров всякими ножами, благо кузня была своя. Старик же Ложкарев научил своих подмастерьев, как обрубать из баклуши топориком, теслить теслою, острагивать липу ножом и резать кривым резаком, а черенок и коковку, другим словом сказать — набалдашник, точить пилою от руки.

Года два промысел шел ходко, и колхоз получал негласный доход, не ахти, конечно, какой, но все же, и стал постепенно обзаводиться кое-каким инвентарем, свиноферму завел, купил стекло для парниковых рам, но основное — помог вдовам-солдаткам, а их было немало, оставшимся с детьми, да и так покупал что и по мелочи для хозяйства, — деньжата каждую неделю набегали. И все бы шло хорошо, по время не стояло на месте, и страна наряду с большими делами успевала делать и свои малые. В магазинах появились в свободной продаже сначала алюминиевые, а потом и из нержавеющей стали ложки, и деревянным пришел конец. Это теперь они как сувениры в почете, а в то время такими известны не были. И постепенно ложкарный промысел в Заклинье угас. Но идея не померкла. Где-то все время теплилась. Поэтому с такой готовностью и откликнулись на предложение Сбытчика открыть деревообделочный цех как бы в подспорье колхозу. Тем более что ремесла и промыслы в то время поощрялись не только со стороны районного руководства, но и вышестоящего. И однажды к старому, заброшенному сараю, где когда-то ложкарили старики и в ненастье тискались парни с девчатами, подъехала колхозная машина, с нее сняли небольшой станок и внесли его в сарай. К этому времени местный электрик протянул уже туда провод. Станок установили. Михаил Семенович зажал в патрон подвернувшуюся под руку деревянную колобашку. Включил станок и тут же, на виду у всех, сделал деревянный шар, отрезал его и вручил председателю колхоза, в дальнейшем снятому за пьянку, Шитову Павлу Николаевичу. Тот повертел шар, ощущая его суховатую теплоту, и передал близстоящему.

— Добро, ой добро! — отозвался Николай Васин, рассматривая шар (это он был близстоящим), и с интересом посмотрел на малоподвижного, даже как бы скучающего человека, который так быстро из чурки сделал вещь.

С этого дня и началось процветание цеха, и с каждым днем дела шли все веселее. Уже через полгода шумели пять станков, а там с каждым месяцем появлялось их все больше, и теперь они шумят уже в двух длинных сараях. И когда наступает утро, то к ним со всех концов деревни тянется народ, или, как любовно называет его Михаил Семенович, «новый рабочий класс».

— День добрый, Михаил Семенович! — поздоровался со Сбытчиком Васин и приподнял кепку.

— Здравствуй, здравствуй, — ровным, без интонации, голосом сказал Сбытчик, — что это, никак у меня часы спешат? Уже полчаса как приступили к работе, по моим.

— Сестра приехала, — виновато пояснил Николай Васин. — Туда-сюда...

— А я и не знал, что у тебя сестра есть.

— Есть, есть... Как же. Считай, чуть не два десятка лет не виделись. Вот и задержался.

— Ничего, ничего, ты работник старательный. Наверстаешь, как говорится, упущенное,

— Это не беспокойтесь. Если что, я согласный и на вечер остаться.

— А я и не беспокоюсь, знаю. Между прочим, придется и на самом деле вечерка два-три прихватить. Заказчик поторапливает, к тому же обещает новый заказик подкинуть. Так что уж придется, Николай Петрович.

— Это с удовольствием.

— Да, а вот такого, к сожалению, удовольствия я не вижу у нашего председателя. Надо бы еще пяток человек во второй цех, а он, наоборот, ведет линию на сокращение.

— Ой, зря он это делает. Откуда и доход, как не из цеха. Не будь цеха, совсем другая была бы картина. А сейчас добро. Ой, добро, Михаил Семенович. И хорошо, что ты вернулся. Без тебя ну прямо все повалилось...

— Так ведь старался. И сейчас стараюсь.

— Добро, добро, Михаил Семенович.

— Да нет, мало доброго. Трудно мне. Заказов много, и все выгодные, а приходится отказываться.

— Чего ж так?

— Я уже говорил, Климов — это новый председатель — не желает, чтоб цех развивался. Делает ставку на землю. А что вам земля? Много она вам дала радости?

— Ну!

— Время идет вперед, и то, что было хорошо вчера, сегодня уже не годится. Диалектика. А он пытается против ветра струю пустить. Ну, что ж, сам обрызгается...

— Это уж точно, — засмеялся Николай Васин.

— Да, многого не понимает новый председатель, — глядя себе под ноги, в раздумье сказал Михаил Семенович.

— При Павле Николаевиче лучше было? — проникаясь сочувствием к Сбытчику, человеку, который не только за себя, по и за народ переживает, спросил Николай Васин, оглядывая понурую фигуру собеседника.

— Лучше не лучше, но если снят за пьянство, то о чем и речь. А вообще-то, конечно, легче было, теперь же новому надо нее доказывать, убеждать, чтобы он поверил в мою искренность, честность намерений...

И замолчал, вспомнив, как месяца два назад, когда только приступил к делам новый председатель, примерно такой же разговор вел с женой...

Они шли берегом Старицы. Был май, и все уже зеленело, цвело, и при каждом дуновении ветра молодая глянцевитая листва шумела, и в воде отражалось солнце, разбитое течением на множество бликов. У воды тянулась песчаная коса, и, казалось бы, здесь было все для отдыха, но жена, тяжело опираясь на его руку, капризно говорила о том, что ей хочется на юг, в Пицунду, что там уже можно купаться, там купаются, загорают, а тут еще холодно.

— Я хочу моря...

— Потерпи немного.

— Зачем? Поедем теперь.

— Сейчас нельзя.

— Из-за того, что пришел новый?

— Да. Придется ему все доказывать, убеждать, чтобы он поверил в мою искренность, честность намерений.

— Ужасно.

— Ничего. Пусть только подпишет договора. А как подпишет, сразу же вступит в силу закон производственной необходимости.

— Что это значит?

— Это значит, что он будет есть с моей руки.

Новый председатель подписал. Но пока еще есть с руки Сбытчика не собирался. Противился ценою немалых потерь для себя, да и для колхоза тоже...

— Ты ведь член правления, Николай Петрович, к тому же коммунист, как-нибудь завел бы разговор со своими соседями, дружками о том, что цех — это перспективное дело. В нем ваше будущее. Какая у вас земля? Это разве массивы? Теперь все измеряется глобальными масштабами. И хотите вы или не хотите, но придет такой день, когда на месте вашего цеха, нынешнего, появится громадный деревообрабатывающий комбинат. К этому все идет. Если хочешь, исторически, — не мигая, тяжеловесно поглядел Михаил Семенович на Васина.

— Так это, конечно...

— Ну вот... Иди, а то я тебя задержал. Если что скажет бригадир, ответь ему: я тебя задержал. Да, еще передай токарькам, в этом квартале премиальные будут... Иди, иди. А я к председателю. Попробую еще раз его убедить.

— Тогда благополучного вам свершения, — пожелал ему Васин, а сам про себя подумал: «Черт побери, до чего же сложно все. Вроде и Сбытчик прав, а до этого, вроде, председатель был прав. Вот и попробуй разберись! Сбытчику-то легко, он грамотный, и председатель тоже институт кончал, а вот тут который как я — черта лысого поймет. А Михаилу Семеновичу что, у него язык подвешен, он и председателя, если захочет, переговорит. Ему это запросто...»

Но нет, неверно, трудно было ходить Михаилу Семеновичу к председателю. С первой же встречи они поняли друг друга, поняли, что они антиподы, и это открытие определило их отношения на все последующее.

— Не дожидаясь особого приглашения, сам явился, — так начал тогда свой первый разговор Михаил Семенович с председателем. — Заведующий производством подсобного цеха, — представился он и протянул руку — нес раскрытой ладонью, а со сложенными в щепоть пальцами.

Председатель, прижмурившись, поглядел на него и не сразу, но все же протянул ему свою руку, и его рука оказалась крепкой, с сухими, жесткими пальцами.

— Садитесь, — сказал он твердо и четко. — Меня зовут Иван Дмитриевич Климов.

— Это я знаю, хотя и не был на выборном собрании.

— Почему?

— Так ведь я же не колхозник. По вольному найму. По договору работаю здесь.

— Это что-то новое для деревни, — сказал председатель и с любопытством оглядел и лицо, и фигуру Михаила Семеновича.

— Прогресс! — развел короткими руками Михаил Семенович.

— Вот как? Любопытно... Но слушаю вас.

Михаил Семенович достал из кожаной папки несколько договоров, положил их перед Климовым.

— С предприятиями все оговорено, условия для нас хорошие, требуется только ваше утверждение. Подпись.

— А что за предприятия?

— Разные артели, если говорить о бобинах. Трикотажные артели. Подрозетники же нужны некоторым предприятиям, производящим ремонт своих зданий, — ответил Михаил Семенович таким тоном, каким обычно говорят, чтобы не показать своей заинтересованности.

— А в чем заключаются хорошие для нас условия?

— Ну, взять хотя бы подрозетники. Впрочем, удобнее было бы об этом говорить в цеху. Вы там были? Пройдемте.

В цеху гудели станки, сухо шелестели из-под резцов стружки. В солнечном луче плавал толстый пыльный столб. Кисловато пахло свежей древесиной. Человек пятнадцать мужчин и женщин, склонившись над станками, вытачивали тонкие кружки из дерева.

— Вот это и есть подрозетники, — сказал Михаил Семенович, беря из большой кучи один кружок. — В магазинах он стоит две копейки, но не всегда предприятие может купить егоза наличный расчет. У нас определены отношения на безналичных расчетах. По пять копеек за штуку. Вот почему я и сказал: условия для нас хорошие. Это все пятачки, — Михаил Семенович показал на несколько куч, высившихся у станков. — Горы пятачков. А из пятачков рубли. Из рублей сотни. Кстати, ваш предшественник на эти пятачки хотел построить новый клуб.

— Так-так... — медленно переводя взгляд с кучи на кучу деревяшек, а потом с токаря на токаря, промолвил председатель. — Сколько же у вас всего работает людей?

— На сегодня — сорок три. Но дело расширяется, потребуется еще рабочая сила. Весьма перспективная отрасль в нашем колхозе. Наиболее доходная уже сейчас.

— Так-так... Наиболее доходная уже сейчас.

— Совершенно правильно. Я отвечаю за свои слова.

— Не сомневаюсь. Но подписать договора воздержусь.

— То есть почему же? Время не ждет. Заказчик установил определенные сроки.

— А зачем вы ставите себя перед заказчиком в такое зависимое положение?

— Да ведь потому, что он диктует свои условия.

— Он не может их диктовать, потому что зависим от характера финансовых расчетов. Вы — хозяин положения. Только вы можете дать ему продукцию по безналичному расчету. Поэтому ничего не случится, если я не буду спешить с подписанием договоров.

— Не понимаю, совершенно не понимаю, — взволновался Михаил Семенович. — Зачем? Для чего?

— Ну, хотя бы для того, чтобы вникнуть в суть вашего производства.

— Почему моего? Это колхозное!

— Ну, а если колхозное, то и я за колхозное.

— Простите меня, но вы начинаете рубить тот сук, на котором сидите.

— На котором я сижу — это земля.

— Земля? Спросите людей, и они вам скажут, как их на протяжении десятилетий кормила земля. Неужели вы не знаете, что сама по себе земля — убыточная область хозяйства в колхозной системе. И что только за счет вот таких подсобных цехов можно поднять рентабельность всего хозяйства. Этим, только этим можно объяснить во многих колхозах, в том числе и гигантах, наличие широкоразвитых подсобных производств. Есть в некоторых колхозах даже целые заводы, приносящие миллионы доходов. Одни делают краски...

— А делать краски входит в их обязанность?

— Это инициатива...

— С которой надо всеми силами бороться, — жестко сказал Климов, выходя из цеха.

— Все же я вам не советовал бы спешить. Спросите главного бухгалтера, какой доход приносит земля и какой — цех, и вам станет ясно, на какого коня надо ставить.

— Здесь не бега.

— Это я в порядке сравнения.

— А я в порядке предупреждения.

И с этой минуты стена холодной неприязни друг к другу встала между ними. И каждый понял, что им не ужиться. Потому что один из них по своей натуре был созидатель, думающий не столько о себе, сколько об обществе, в котором он жил и ради которого жил; другой же был разрушитель, то есть человек, берущий из жизни все лучшее только для себя и совершенно не думающий об интересах общества, в котором он жил. И если первый боролся с просчетами, неполадками в нашей жизни, то второй использовал их, чтобы нажиться. И хотя, казалось бы, фактов к такому обоюдному недоброжелательству, а точнее — антагонизму, еще не было, но то, что принято называть впечатлением от первой встречи, было, и это впечатление не сулило ничего доброго ни тому ни другому.

— Как относился Шитов к тому, что цех гиперболически растет и поглощает рабочую силу с полей и ферм? — спросил Климов, глядя на Михаила Семеновича уже с явной неприязнью. Положительно, — подчеркнуто твердо ответил Михаил Семенович, не уходя от взгляда председателя.

— Поэтому он и пьянствовал. Теперь несколько слов о том, что земля убыточна. Чушь. Лучшие колхозы процветают только за счет правильного использования земли. И если у них есть подсобные производства, хотя бы и заводы, то это заводы, производящие не краски и разные деревяшки, а изготовляющие варенья, соленья, окорока, рыбные консервы — словом, то, что дает земля. А теперь позовите, пожалуйста, главного бухгалтера с нужными для нашего разговора документами.

Главный бухгалтер, курносый, бритый старик в очках, не заглядывая в бумаги, доложил, что доход от цеха составляет шестьдесят два процента от общего дохода колхоза.

— Вы что думаете, я себе беру этот доход? — с обидой в голосе сказал Михаил Семенович. Он еще не терял надежды повернуть к себе председателя.

Но теперь, что бы он ни сказал, хотя бы и правду, Климов уже ничего не принимал.

— Не приписывайте мне вздорных мыслей! — резко сказал Климов и уставился на главбуха. — Вы находите правильным такое соотношение дохода к полям и фермам?

— Видите ли, если бы не успешная работа цеха, и главным образом деятельность Михаила Семеновича, то весьма бедственным было бы положение у нас. Я уже не говорю о том, какие заработки у рабочих, не в пример колхозникам. Вдвое, а то и втрое выше. Некоторые выгоняют до двухсот рублей.

— И это вы считаете нормальным, чтобы одни получали вдвое меньше, а другие вдвое больше? В одном и том же колхозе.

— А тут уж ничего не поделаешь. Кто в цеху, тот и больше, потому что работа более выгодная.

— Вы экономист?

— Специального образования у меня нет, но я бухгалтер, и постольку поскольку...

— Я тоже не экономист, по черное от белого сумею отличить. Разве вам не понятно, что перекачка рабочей силы с полей в цех губительно сказывается на развитии всего сельского хозяйства в целом?

— Моя область — финансы, — сухо ответил главбух.

— Ну, если только финансы, тогда подготовьте справку за прошлый год и за это полугодие о доходах по всем отраслям нашего хозяйства.

— Слушаю.

— И пожалуйста, поскорее.

Когда главный бухгалтер вышел, Осторожно прикрыв за собой дверь, Климов внимательно посмотрел на Михаила Семеновича, как бы стараясь еще глубже понять сидящего перед ним человека, занесенного непостижимым ветром судьбы в этот глубинный колхоз, и спросил:

— Ну, а что вы скажете о такой практике — или находите нормальным приоритет цеха над землей?

Михаил Семенович пожал плечами и, грустно улыбнувшись, ответил:

— Вы должны сами понять, я отвечаю за работу цеха, и тут никто не может меня упрекнуть. Я работал с полной отдачей всех своих сил. И, как вы слышали, преуспел. Вы теперь знаете, какой доход приносит цех. Шестьдесят два процента. Это не баран чихнул... Простите за сравнение. И если уж вы спросили меня, то позвольте и мне вас спросить: что будет с договорами? Судя по всему, вы не очень-то расположены их подписывать. Воздерживаетесь временно или надолго?

— Это будет зависеть, сколько у нас денег на текущем счету.

— Пригласить главного бухгалтера?

— Пригласите.

— Двадцать три тысячи пятьсот шестьдесят два рубля девятнадцать копеек, — еще в дверях начал докладывать главбух. — И еще, позвольте, — он протянул руку к телефонной трубке, набрал номер. — Людочка, пожалуйста, райбанк... Это Игнатий Сергеевич? Будьте уж так любезны, посмотрите, нет ли каких поступлений на наш счет... Есть, да? Какая сумма? Три тысячи двенадцать рублей? Откуда? Из Куйбышева, благодарю вас... Ну вот, к основной сумме следует прибавить еще и эту.

— Это что, перечисление по работе цеха? — спросил Михаил Семенович, хотя отлично знал, что из Куйбышева может быть только такое перечисление.

— Да, это за бобины, — ответил главбух.

— Кстати, очень выгодный заказчик, — заметил Михаил Семенович.

Климов отлично понимал, в чей огород летят камешки.

— Скажите, — спросил он главбуха, — на какое время нам хватит этих денег?

— Вы имеете в виду только зарплату?

— Все!

— Ну, учитывая, что сейчас такая пора, когда еще нечего сдавать государству или везти на рынок...

— На какое время нам хватит этих денег? До сдачи сена государству хватит?

— Сено не тот продукт...

— Молоко?

— Сдаем ежедневно, но этих денег и для одной первой бригады не хватит... Если хотите на откровенность, товарищ Климов, то я на вашем месте не спешил бы расправляться с цехом. Он, конечно, не главная отрасль в нашем колхозе, но главная статья дохода. И, смею вас заверить, от земли мы не станем богаты, нет. Верьте мне, я тут родился и живу всю жизнь, знаю.

— А я и не пытаюсь вас оспаривать. Верю вам. Но поймите, если все колхозы будут производить не хлеб и мясо, а всякие деревяшки и краски, — взгляд в сторону Сбытчика, — то позволительно спросить, что будет есть народ, скажем, через пять или десять лет?

— Но ведь можно и сохраняя меру, именно как подсобное, — робко заметил Сбытчик, в душе совершенно не робея.

— Об этом и речь. Давайте договора. — Климов взял их от Михаила Семеновича и стал просматривать. — Черт возьми, никогда бы не подумал, что в наше время могут быть такие шараги — трикотажная артель «Светлое будущее», а эта — имени Ленинского комсомола. Черт те что!

— Напрасно иронизируете, Иван Дмитриевич. Это такие же госпредприятия, как и все другие, — сказал Михаил Семенович.

— Не думаю. Давайте условимся: больше не заключать новых договоров, полагаю, нам и этих вполне хватит.

— Дело ваше, но, как правило, не все, конечно, но какая-то часть старых договоров закрывается, так что всегда возникает необходимость искать новых заказчиков.

— Воздержимся от новых.

— Ну, что ж, пожалуйста, тем более что я собираюсь идти в отпуск. Думаю, сейчас самое подходящее время.

— Не возражаю. — Климов подписал договора. — Какой вам полагается отпуск?

— Месячный.

— Это оговорено в соглашении? — спросил Климов главбуха.

— Да.

— Так-так, ну тогда давайте заявление.

Михаил Семенович тут же достал его из кармана.

— Ого, какая оперативность. На всякий случай взяли или специально заготовили?

— Я человек предусмотрительный, — улыбаясь одним ртом, ответил Михаил Семенович.

— Ну-ну, — качнул головой Климов и подписал заявление. — Произведите начисление.

— Слушаю, — сказал главбух.

— Благодарю вас, — подчеркнуто вежливо ответил Михаил Семенович, как бы говоря: «Вы меня обижаете, а напрасно, разве вы не видите, какой я хороший человек». Он еще и теперь не терял надежды склонить на свою сторону председателя. Сколько таких людей попадалось на его пути, и многих, очень многих постепенно приручал он, и они привыкали к нему, и он входил к ним в доверие. — Буду надеяться, что к моему возвращению из отпуска вы смените гнев на милость и по отношению к цеху, — мягко, как бы упрашивая, сказал Михаил Семенович.

— Неужели вы ничего не поняли? — искренне удивился Климов. — Или притворяетесь этаким ягненочком?

Михаил Семенович мог многое стерпеть, но не любил, когда на него повышали голос. Сдержанно, чтобы не выдать своей ненависти к этому ортодоксу, он сказал:

— Я все понял. Но вы не учитываете закона производственной необходимости.

— Это что еще за закон?

— Может, в науке его и не существует, но если только его нарушить, то это то же самое, как перерезать жилу в живом организме. Может вся кровь вытечь. До свидания!

Климов еле сдержался, чтобы не послать его к черту. Гад! Уже сюда, в колхоз, прополз, использовав какой-то наш просчет. Да, вся жизнь вот таких жучков на наших просчетах. Вся их философия строится на наших просчетах. Они только и ждут какой-нибудь нашей ошибки или недодумки... Ну, вот теперь, пожалуй, настала пора поговорить и с парторгом.

— Так что, Зоя Филипповна, не нравится мне вся эта история с быстрорастущим и развивающимся деревообрабатывающим цехом, — сказал ей Климов, как только она уселась против него и, как обычно, живо и с интересом оглядела его лицо. — И удивляюсь, как вы могли не заметить этого уродливого факта в жизни вашего колхоза.

Зоя Филипповна придвинула стул ближе к столу, погладила пальцем телефонную трубку и негромко, но быстро стала говорить, не повышая и не понижая голоса, держа его на какой-то одной линии.

— Если говорить по совести, я обращала внимание вашего предшественника, товарища Шитова, но, посудите сами, сколько мы ни старались, — это он мне ответил, — как ни стремились, чтобы получать большие урожаи, рекордные надои, все равно толку было мало. А тут пошли деньги, и какие! И сразу зазвенела копейка в колхозной кассе. И настроение поднялось у народа. И действительно, ведь вы учтите, не только на зарплату или на развитие цеха пошли деньги, но и на развитие всего хозяйства. Запланировали на будущий год механизировать ферму. Установим электродойку — старая вышла из строя. Клуб наметили новый построить. Теперь, судите сами, с повышением расценок на труд доярок фермы перестали приносить тот доход, какой приносили раньше. Их заработок теперь до полутораста рублей в месяц. А у других и выше. Это ведь надо тысячу литров сдать государству, чтобы только одной доярке выкроить на зарплату. А у нас двенадцать доярок. Вот и считайте. А кроме того, ветеринар, зоотехник, рабочие по кормодобыче, сторож, телятницы, управленческий аппарат, бригадир. Разве может все это обеспечить ферма? Поэтому наш цех, как никто, выручает нас. Это находка, буквально находка. Тем более что мы совершенно не подотчетны перед районным руководством за его деятельность. Никакого плана нам не спускают, и ничего от нас не требуют. Да, да, его продукция совершенно не планируется! И это нам позволяет развивать цеховое хозяйство, а денежные средства тратить по своему усмотрению. Вы человек новый, еще не во всем разобрались, но поживете, поработаете и сами убедитесь, что без цеха нам никак. Это я вам говорю — учетчик. А я многое учитываю. Только теперь, как говорится, мы и зажили. И если вы против цеха, то совершенно напрасно. Вряд ли вас кто поддержит, потому что ведь в каждой семье, в каждом доме есть человек, работающий в цехе, а это значит, есть работник, приносящий домой до двухсот рублей в месяц. Нет, не думаю, чтобы вы нашли поддержку среди наших рабочих. Не думаю. А если говорить...

— Вы всегда так много говорите? — остановил Зою Филипповну Климов, с любопытством вглядываясь в нежный овал ее лица, в разгоревшиеся от волнения щеки.

— Вы меня спросили, и я ответила, — несколько обиженно сказала Зоя Филипповна, — могу вообще не отвечать. Мне говорили про вас, что вы резки, теперь я на собственном примере убедилась. И, должна вам сказать со всей прямотой, это не лучшее ваше качество. Нет, оно не украшает руководителя, тем более когда мы говорим о демократии. Надо не только словами, но и личным примером подкреплять эти слова. И вы, если хотите завоевать расположение к вам членов нашей артели, если хотите, чтобы ваш авторитет был высок, как и подобает быть авторитету руководителя, то вы должны...

Климов поднял руку и покачал ею, как бы останавливая сидящую перед ним женщину. В его узких, широко расставленных глазах сквозила усмешка, снисходительная к человеческой глупости, но не настолько, чтобы примириться с нею.

Зоя Филипповна замолчала.

— Вы же прекрасно знаете, что сюда я забрел не на огонек, а послан райкомом партии. Не думайте, что я прыгал до потолка от восторга, получив сюда назначение. Между прочим, до вашего колхоза я работал прорабом на крупном строительстве. Жил с семьей в трехкомнатной квартире, жил неплохо. А вот теперь здесь один. Семью не могу перевезти только потому, что дочь учится в техникуме, а сын готовится в институт... Но партии надо было, и я здесь. Поэтому буду просить вас помогать мне, а не уговаривать и тем более мешать. Договорились? А теперь по существу. Все ваши беды идут оттого, что вы видите главный источник дохода и благосостояния колхоза в цехе, а надо видеть в самом сельском хозяйстве...

— Но я же объясняла вам! Только благодаря цеху мы и зажили!

— Когда я говорил о ваших бедах, то имел в виду райком. Ведь если там узнают, то сразу же прихлопнут вашу лавочку. Неужели вы этого не понимаете? Или, думаете, за такие дела вас наградят переходящим знаменем? Я лично убежден в обратном. Да, совершенно в обратном. Поэтому, пока еще райком не узнал, побеседуйте с коммунистами. Нет, не на общем собрании, а так, ну хотя бы во время уплаты членских взносов, о том, что партийной организации надо ориентировать народ не на цех, а на плановое развитие всех отраслей сельского хозяйства...

Вошел главный бухгалтер. Присогнувшись, положил перед Климовым листок бумаги.

— Вы не ошиблись? — спросил Климов.

— Никак нет. Все до копеечки.

— Семьсот восемьдесят рублей?

— Да. И шестьдесят девять копеек... Тут и зарплата, и отпускные...

— Он что, министр, что ли?

— Это от меня не зависящее. Такая уж была договоренность у Шитова с ним. И мы отступать не можем.

— Ну уж и не можем, — постукивая в раздумье карандашом по столу, сказал Климов. — Можем. Все в наших руках, и хорошее и плохое. Ну, а как вы думаете? — спросил он Зою Филипповну. — Вам не кажется слишком того... эта цифиря?

— Если была договоренность... И потом, он же получает из расчета заключенных договоров. Чем больше заключит, тем больше и получит. Значит, он заключил достаточно, если получилась такая сумма. Кроме основной зарплаты, у него еще набегает и от премиальных, и еще прогрессивка. И к тому же отпускные в этой сумме. Так что я лично не вижу здесь ничего такого, что смущает вас. И вообще, почему вы так подозрительно относитесь?

— Ну, вот уж и подозрительно, — усмехнулся Климов. — Просто слишком непривычная для меня сумма. Или у вас все столько получают? И вы столько же?

— Ну, что вы! У меня всего восемьдесят рублей оклад.

— Ну, вот видите... Нет, как угодно, но во мне каждая жилка протестует против такого дорогооплачиваемого специалиста. К тому же, с одной стороны, дело подналажено, а с другой — не будем его развивать. Так что есть смысл освободиться от услуг господина Сбытчика!

— Как это у вас, извините, все легко решается, Иван Дмитриевич, — заметил главбух. — Ведь так недолго под корень пустить всю финансовую обеспеченность. Порушить недолго. Бывали такие примеры. Налаживать трудно.

— Ну, я думаю, с помощью товарища парторга наладим.

— Тут надо подумать, с кондачка решать нельзя, — сказала Зоя Филипповна.

— Я бы на вашем месте не спешил расставаться с Михаилом Семеновичем. Пусть идет в отпуск, а за это время можно все спокойно обдумать, — сказал главбух.

— Ну нет, у меня слишком мало времени, чтобы о нем думать в течение месяца. Да и зачем думать-то? Найдем расторопного малого на его место, который будет работать рублей за сто плюс командировочные.

— Решительный вы человек, — сказал главбух, и было непонятно, осуждает он или восхищается.

— Вы что же, хотите уволить Михаила Семеновича? — словно только сейчас до нес дошло, воскликнула Зоя Филипповна.

— Точно.

— Причина? — спросил главбух.

— Любая.

— С выплатой выходного пособия?

— Ну нет, это слишком большая роскошь.

— Но он сам по собственному желанию может и не уйти.

— Уйдет. Он же человек достаточно опытный. Думаю, это ему не в новинку.

— Как все получается у нас нехорошо, — расстроенно сказала Зоя Филипповна.

— А именно?

— Приходит новый человек и рушит то, что создавалось до него. И считает себя правым, в то время как все были убеждены, что жили и работали правильно.

— Вы недовольны мною?

— Да. Тем, как вы, не советуясь ни с кем, я бы сказала диктаторски, решаете все и рушите налаженное!

— У вас не в ту сторону налаженное. И в этом виноваты вы. В первую очередь. Потому что экономика — это та же идеология. А вам и то и другое подведомственно.

— Ну, конечно, новый руководитель никогда не бывает виноват. Всегда виноват старый. Но потом приходит опять новый, и старый новый оказывается виноватым...

— Это уже женский спор, а я в нем не участник.

— Вот как! — Зоя Филипповна вспыхнула. — И все же на вашем месте эти вопросы я обсудила хотя бы на партийном бюро, если уж не на партсобрании, прежде чем принимать такие ответственные решения.

— Непременно. Только на партбюро будем обсуждать другие вопросы. А такими, как освобождение от Сбытчика, вряд ли стоит занимать коммунистов.

— Мне можно идти? — спросил главбух.

— Да, идите.

— До свидания! — сказал главбух и сразу же направился к Михаилу Семеновичу.

У него с ним были не то чтобы какие-то дружеские отношения, нет, но заходить к нему он любил, — Михаил Семенович был добр на угощение. У него всегда была столичная водка, а то и коньячок, а то и ром бывал. И главбух, не особенно-то избалованный местным сельмагом, в котором большей частью водилась «краснота», то есть красное вино эстонского производства в больших трехлитровых посудинах, укупоренных, как маринад, жестяной крышкой, всегда с удовольствием вытягивал рюмку-другую, не отказывался и от третьей, если Михаил Семенович предлагал. А он предлагал, хотя сам и не был большим охотником до выпивки. Так, рюмочку за компанию. Но не только поэтому у него всегда водилось вино. Рюмка-другая, выпитая гостем, развязывала язык, и Михаил Семенович узнавал все, что ему было нужно и не нужно знать.

Снимал он жилье у бабки Прасковьи, одинокой, скрюченной чуть ли не до земли старухи, потерявшей в войну трех сыновей и мужа. На фасаде ее дома пламенело четыре звезды. Михаил Семенович из уважения к ней сам, лично, покрасил звезды светящейся краской. Пустила Прасковья его не ради денег, а потому, что уж очень тоскливо ей было одной в пустом доме. И радовалась, когда приезжала Ирина Аркадьевна, и не знала, чем побаловать девочек, и была готова все переделать за постоялку, и белье перестирать, и полы вымыть, и прибрать-за девочками, и нее это бесплатно. «Не надо! Не надо! И слушать не хочу! И не обижайте меня!» Лишь бы жильцам было хорошо.

— Можно ли? — пригибая голову, чтобы не удариться о притолоку, сказал главбух и переступил через высокий порог.

— Да-да, пожалуйста, пожалуйста, Александр Петрович, — тут же отозвался Михаил Семенович и несколько медлительно встал из-за стола. — Счастливый человек, прямо к обеду.

— Нет-нет, благодарствуйте, — низко кланяясь Ирине Аркадьевне, ответил главбух. — Я по весьма конфиденциальному делу. Если позволите на минутку уединиться.

Они прошли в горницу, и там главбух шепотом, то округляя глаза, то отстраняясь от Михаила Семеновича, рассказал все, что услышал в кабинете председателя.

— Очень мне неприятно, Михаил Семенович, но дружеское к вам расположение продиктовало все это вам высказать. Так что уж простите за неприятные вести.

— Что ж делать... Такова судьба подчиненных. Вы не спешите?

Ему было очень неприятно. Не в том смысле, что оставался без работы, нет, работы у него хватало, но жаль было терять хорошо отработанное производство. Тут, как говорится, деньги уже сами к нему текли, только подставляй карман. И времени цех мало требовал, что тоже весьма немаловажно, потому что он осваивал новое дело в крупном совхозе. Поэтому все, что он сказал главбуху, было окрашено в минор, и этому можно было верить, это звучало искренне.

Нет, главбух никуда не спешил. Домой, а что его ждет дома? Старая, сварливая жена...

— Нет-нет, никуда я не спешу.

— Тогда я сейчас.

Он ушел на кухню и через минуту вернулся с тарелками и стопками.

— У меня есть бутылочка «Плиски», — сказал он, — вот мы ее и откроем по такому печальному случаю. И уж, пожалуйста, не отказывайтесь. Я вас очень прошу. Побудьте со мной в этот тяжелый для меня час.

Главбух и в уме не держал, чтобы отказаться, он даже несколько удивленно посмотрел на Михаила Семеновича — уж не разыгрывает ли он, — но нет, Михаил Семенович был печально; серьезен.

О чем разговор, — ответил главбух, радуясь тому, что Сбытчик поставил не рюмки, а стопки, не подозревая того, что такая посуда была поставлена с определенным расчетом, нет, не споить, до такого низкого уровня еще никогда не падал Михаил Семенович, а просто как следует угостить. Уж коли приходится уходить с работы, то надо оставить по себе доброе мнение, чтобы хоть вот этот пьяница, вспоминая его, отзывался уважительно. Поэтому стопки. И пусть хоть всю бутылку выжрет, черт с ним!

— Не отвальная, но где-то рядом, — грустно улыбнулся одними губами Михаил Семенович. — Привык я к здешним местам, к пейзажу, к людям. Полюбил. А теперь... Будьте здоровы, Александр Петрович! Я к вам всегда относился с уважением. Желаю вам здоровья и легкой работы с новым председателем!

Главбух выпил и, растроганный до слез, приложив руки к груди, сказал:

— Если бы вы знали, как все это мне неприятно. Это же уму непостижимо! И как мы бессильны и беспомощны. Ну то есть некуда даже пожаловаться. В райком? Но оттуда же его и прислали. К народу апеллировать? Но что народ? Он молчит. Вечно молчит! Каждый за свою шкуру трясется. Так поговорить с кем — вроде согласен, но дальше ни шагу. Происходит, Михаил Семенович, что-то непонятное. Сознание довольно высокое, каждый отдает отчет в происходящем, и вместе с тем чудовищное равнодушие.

— Да, да, но кушайте, кушайте. Эти сардины, в отличие от всех остальных, знамениты тем, что приготовлены не из мороженой рыбки, а прямо там, в океане, из свеженькой. Такие сардины не купите. Их мне подарил один мой очень хороший друг. Работает на судне. Удивительно тонки по вкусу. Попробуйте.

Александр Петрович попробовал, не нашел никакой разницы с теми сардинами, которые, хотя и редко, все же приходилось есть, но сделал вид, что нашел разницу, и даже чмокнул губами, а про себя подумал: «Живут же люди! Какой-то приятель подарил сардины. А тут всю жизнь прощелкал на счетах, и хоть бы какая собака брюкву бросила. Ни черта»! Он уже подзахмелел, а подзахмелсв, всегда видел свою жизнь неуютной, а себя обойденным удачей. О счастье он давно уже не думал, будучи твердо уверенным, что такового не существует. Удача — дело другое! Кому подвернется удача, тому и «Москвич» выпадает на лотерейный билет. А счастья нет...

— Счастья нет! — сказал главбух.

Михаил Семенович развел руками и наполнил стопку главбуху.

— Благодарю вас! — сказал главбух. Он любил выпить и не скрывал. А что еще ему оставалось? Жизнь пошла на закат. От будущего, кроме старости, болезни и смерти, ждать нечего. Да, да, все позади. Так почему бы и не выпить? А тут еще единственного человека отнимают, который всегда не откажет в стопке вина. — Будьте здоровы, Михаил Семенович, и пусть тот согнется в дугу, кто обидит вас. Но только скажу одно: сами не подавайте заявление, пусть он увольняет. Тогда за вами выходное пособие. А оно не маленькое, что ни что, а сотенки две наберется. А денежки нужны. Помню ваши слова: «Деньги — это удобство!» Лучше не скажешь.

— Конечно, я не буду спешить, но что он имел в виду, когда сказал, что я достаточно опытный? И за что он вообще на меня взъелся? Я честно работал! Я даже начинаю бояться его. Не в том смысле, что он может что-нибудь, как в старые времена, а так просто, устроит какую-нибудь каку. А кому нужна кака?

— Главное, не подавайте сами заявления, — как все подзахмелевшие люди, упрямо сказал главбух.

Михаил Семенович налил ему еще стопку, небрежно чокнулся, но сам пить не стал. Бухгалтер же выпил с удовольствием, подцепил на вилку несколько сардин и, размазывая по усам желтое масло, сказал:

— И чего ему нужно, сволочи? Свалился на нашу голову. Жили люди, так на́ вот тебе!

На что Михаил Семенович ничего не ответил, как видно, он не был расположен к разговору. Налил еще стопку главбуху. Тот выпил и скосил глаз на остаток в бутылке. Там было на донышке.

— Ну что ж, пора и восвояси, — подымаясь, сказал главбух и поглядел на полную стопку Сбытчика. — Если не возражаете, заодно уж... — и показал пальцем на стопку.

— Пейте, пейте, — любезно разрешил Михаил Семенович. — Я ведь не очень здоров и только ради такого печального случая пригубил.

Главбух выдохнул, влил в себя последнюю стопку, потряс головой и, не прощаясь, пошел домой. И сразу же в горницу вошла Ирина Аркадьевна.

— Зачем он приходил? — спросила она, стараясь по выражению лица мужа догадаться, насколько серьезное известие принес главбух. Но, как всегда, лицо Сбытчика было эпически спокойно, и она ничего на нем не прочла. — Скажи.

— Однажды я видел, как щука заглотала щуку чуть меньше себя и никак не могла уйти на дно, чтобы там не торопясь переварить ее, и плавала поверху. И доплавалась до того, что ее взяли голыми руками. Так и новый председатель. Он хочет заглотать меня, но от этого сам подохнет. Он совершенно не знает системы нашего дела. У нас, снабженцев, свой код... — Вот когда прорвалось то, что так долго сдерживал в себе Михаил Семенович. Он даже брызгал слюной. Да, теперь перед женой ему нечего было скрывать. — Я знаю эту породу — сами не живут и другим не дают жить. Но рано пташечка запела, как бы кошечка не съела...

— Что случилось?

— Он уволил меня.

— Вот как! Действительно из простаков. Ты очень огорчен?

— Вообще конечно. Терять такое место! Но я не привык пускать слюнявика. Пусть этим занимаются другие, а мое дело впереди. Итак, я в отпуску. Тут он допустил ошибку. Нельзя было отпускать меня. Надо было заставить поработать еще две недели, чтобы за это время я успел сдать дела новому человеку. Он не учел этого. А коли так, то я в отпуску. Значит, пока он не спохватился, надо, не теряя ни минуты, собираться и завтра чуть свет в путь... Но каков новый пред, а?

— А ты говорил, он будет есть с твоей руки.

— Ну и что? Или я сказал, что он не будет есть? Вы, женщины, хороший народ, только у вас нет терпения. Терпение же та гиря, которая всегда перетянет. Пошли старуху за Толиком.

После этого они занялись сбором вещей. Их не так уж было и много — самое необходимое. Укладывали в чемоданы, изредка переговариваясь, но уже не касаясь происшедшего события. Они не любили мусолить одну и ту же тему.

— Прибыл! — появляясь на пороге горницы, сказал парень лет двадцати пяти с веселой улыбкой на свежем, чистом лице. — Здравствуйте, Ирина Аркадьевна, не видал еще вас!

— Здравствуй, Толик! — мягко улыбнулась жена Сбытчика.

— В отпуск? — оглядывая чемоданы, спросил Толик.

— Да. Завтра пораньше, часов так в пять, выедем.

— Понятно. А если я прихвачу у бабуриков овощи?

— Бери.

— Продукции не будет?

— На этот раз нет.

— Понятно. — Он с улыбкой глядел на своего шефа, готовый выполнить любой его приказ. Да и как иначе, если только благодаря Михаилу Семеновичу он увидел жизнь. В каких только не побывал городах, по каким только не ездил дорогам. Узнал вкус ресторанной еды, интим гостиничных номеров, мимолетные знакомства с девчатами, оставляющие приятный следок воспоминаний. — Больше никаких приказаний не будет, шеф?

— Нет. Можешь идти.

Но не прошло и десяти минут, как он ушел, явился Климов.

— Извините за внезапное вторжение.

— Ну что вы, какой разговор. Я вас слушаю.

— Вам придется задержаться на несколько дней.

— Вот как! А почему?

— Да так, появились некоторые производственные соображения.

— Какие же?

— Завтра утром все объясню. Сейчас уже поздно.

— Ну что вы, всего девятый час...

— Завтра, завтра. — И ушел, вежливо поклонившись Ирине Аркадьевне.

— Я ни разу не видала его вблизи. Довольно интересный мужчина. Только уж больно официален.

— А ты хочешь, чтобы он еще шутил, увольняя твоего мужа?

— По-моему, совсем наоборот. Он тебя оставляет на работе. А этот старый пьяница наболтал чего нет.

— Ах, Ирина, Ирина, ты со мной живешь пятнадцать лет, но не стала мудрее. Он торопится, не до конца продумывает. Как шахматист он наверняка неважнецкий. Но в конце концов принимает правильное решение. Он уволит меня через две недели. Ровно через две недели с завтрашнего дня, чтобы не платить выходного пособия.

— И еще так вежливо поклонился мне.

— Ну и что. Я ему тоже улыбался. Но значит ли это, что я к нему готов прийти на день рождения с подарками?

— А как же Толик? Машина?

— Значит, не поедет. Пусть это будет ему первая заноза от председателя.

И Толик не поехал. И первая заноза царапнула его сердце.

— Это почему же? — спросил он Михаила Семеновича, когда тот вышел из избы на крыльцо.

Было раннее утро. Солнце еще только-только оторвалось от земли, распаренное, словно после бани, и, вздымаясь в небо, всплывало красным шаром. И на песке, и на траве, и на цветах, и на ступеньках крыльца лежала серая холодная роса. Машина, обихоженная еще накануне, чистенькая, будто новая, стояла против дома. В ее кузове, вплотную один к другому, стояло несколько мешков с огурцами. И Толик, спросив Михаила Семеновича, почему же не поедет, поглядел на мешки, будто на пассажиров.

— Да потому, Толик, что меня увольняют, — с мягкой улыбкой ответил Михаил Семенович.

— Как это? — даже испугался Толик.

— Да так... Теперь у тебя будет другой сбытчик. Хорошо, если такой же добрый, как я.

— На черта он мне сдался!

— Ну, тебя спрашивать новый председатель не будет. Это все решается без нашего ведома и согласия. Так что гони машину обратно.

— А чего же с овощами делать?

— Вернуть и объяснить.

— Чего объяснить?

— Ну, кто виноват. Не ты же?

— Нет.

— Ну вот и объясни, что не ты виноват, а кто-то другой виноват.

— Понятно.

— И не забудь с такой же готовностью приехать сюда через две недели, когда я уже буду уволен.

— А за что же вас уволили?

— Для вашего колхоза я оказался очень дорогим.

Точно такой же вопрос и почти такой же ответ прозвучали в кабинете председателя.

— За что же вы его уволили? — спросил Климова Захар Найденков, смуглый расторопный кладовщик колхоза, которого председатель метил на место Сбытчика.

— Слишком уж он дорог нам, — ответил Климов. — Я думаю, вы согласитесь то же самое делать рублей за сто, не считая командировочных?

— Смешно вы говорите, Иван Дмитриевич. Ведь тут надо понимать, а я что? Михаил-то Семеныч опытный. У него все на мази. А я как голый.

— И у вас будет все как на мази. Новых договоров мы не будем заключать, так что вам и заказчиков новых искать не надо. Будете только продлевать старые. Адреса этих шарашкиных артелей есть. Ничего мудреного.

— Не знаю, прямо не знаю...

— И знать нечего. А сейчас идите к Сбытчику и все адреса, договора, куда, чего разузнайте и действуйте.

— Как-то неудобно... — Захар Найденков поскреб небритую щеку. — Да и зачем это мне?

— Ну вот, опять двадцать пять! Надо! Понимаете, надо! Что же будет, вы откажетесь, другой откажется, куда это годится! И построже с ним, потому что с вас будет спрос.

— Да ни к чему мне, честное слово! Ну его к ляху! — неожиданно вскричал кладовщик. — Какой я, к черту, сбытчик.

Но председатель не стал его слушать, углубился в чтение какой-то бумаги. Потом зазвонил телефон, и он стал с кем-то разговаривать. Захар Найденков постоял, поскреб еще раз небритую щеку, подумал, что надо бы побриться, тем более теперь, когда назначен заведующим производством подсобного цеха, и, понимая, что дело с ним уже решенное, побрел из кабинета.

— У меня договоров нет, они в бухгалтерии, — сказал ему Михаил Семенович, как только он заикнулся о сдаче дел. — И адреса там. У меня ничего нет.

— Ну, может, что присоветуете мне... Вы уж простите меня. Я и сном-духом не ведал. Вызывает сегодня прямо из кладовой Иван Дмитрич, я думал, по какому такому делу, а оно вот какое дело...

— Какая мне разница. Не вы, Захар Афанасьевич, так был бы другой. Но я не знаю, чем могу быть вам полезен. Я все документы сдаю в бухгалтерию. Продукция в цеху. Но там ответственный за все бригадир.

— Тогда чего же мне от вас принимать? Чего-то принять должен я.

— Мне сдавать нечего. И советовать нечего. А вообще-то я еще некоторое время побуду здесь, так что приходите, спрашивайте.

— За это спасибо. Непременно, ежели что... — Захар Найденков неумело поклонился и заспешил в цех, толком еще не понимая, хорошо или плохо все, что приключилось с ним в это утро. Жил себе, жил человек, выдавал стекло, фанеру, гвозди, олифу, клей, краски и прочую москатель — и во сне не чуял, что станет на место Сбытчика. Найденков удивлялся, но удивляться, собственно, было нечему — такова уж была заведенная в районе практика. Так направили Климова на новую работу, так Климов направил на новую работу Захара Найденкова. И ничего тут удивительного не было. Для Климова. Но не для заклиновцев. Как только они узнали, что Сбытчик снят и на его место поставлен Найденков, так сразу же остановили свои станки и обступили нового зава.

— Тебе чего в этом деле? — спросил Найденкова Николай Васин. — Зачем вскочил на место Михаила Семеновича?

— А чего я мог, ежели председатель приказал, — поеживаясь под суровыми взглядами токарей, ответил Захар Найденков.

— Смотри какой исполнительный. Ты брось, давай начистоту! С какой такой стати тебя к нам кинули?

— Да ты что? Я и сном-духом не ведал, вызвал меня Иван Дмитрич и говорит, что Сбытчик уволен, и велел мне тут же от него дела принимать. Я ж отказывался, да разве он слушает. А по мне, провались ты и работа такая!

— За что уволен Михаила Семеныч?

— Денег много получал. Одних отпускных ему причитается около восьмисот рублей, — словно оправдываясь, сказал Захар Найденков.

— Ни хрена! — воскликнул Сеня Кудимов, в прошлом тракторист. — Это мне надо четыре месяца вкалывать за такие-то деньги.

— За какие такие, за малые, что ли? По двести рублей когда ты, где получал? Ежели б не Михаил Семенович, никто б из нас не видал таких заработков, а теперь добро! Чего ж нам пялиться на его деньги!

— А тебе сколь положено? — спросил Найденкова высокий костлявый старик Самсонов, тот самый, который в молодости играл на сцене. Он спросил и тут же закашлял и согнулся до земли.

— Сто!

— И то много! — махнул рукой Самсонов. — Кладовщиком-то сколь получал?

— Да провались ты и с делом таким! Больно мне надо! Председатель велел, а я что? — вскричал Найденков.

— Председатель. Он наприказывает! — наскочил на него Самсонов и тут же согнулся до земли от нового приступа кашля. Откашлявшись и отхаркавшись, добавил: — И черт приносит их на нашу шею. Не спросют, не посоветуются, а шлют. Примай, и никаких веревок. Жизня!

Николай Васин вытер руки ветошкой, снял передник и пошагал из цеха. Ему непременно надо было узнать все досконально. Почему и за что уволен Михаил Семенович. Что за чертова жизнь на самом деле! Увольняют, принимают какие-то решения и ни с кем не обсудят, словом не перекинутся. Прав Петька Самсонов, ей-ей прав! Вертят, как хотят, только успевай поворачиваться. Карусель, а не линия!

Михаила Семеновича он застал дома, тот читал какую-то толстую книгу.

— Почему вы спрашиваете меня? Спрашивайте вашего председателя, — сказал он Васину, присевшему на порожек. — Получаю много денег? Но я не позже как на прошлой неделе поднял с земли две тысячи и отдал колхозу. Только нагнулся — и все, нате! Пусть будет, как хочет товарищ Климов.

— Что Климов? Он наломает дров и умотает. Не первый такой, а нам жить. Ой, худо это! Только-только начали жить по-людски, и вот на́ тебе. Но я этого дела так не оставлю. Я пойду к парторгу. Чего она думает? Чего она попустительствует! Это мы тоже можем. Знаем не только свои обязанности, но и права, хотя с нами и не считаются. Знаем!

Михаил Семенович довольно спокойно выслушал всю эту речь, не очень-то веря в боевую настроенность оратора, а точнее, зная, что весь его боевой дух только до дверей кабинета председателя, если не до калитки. Но на всякий случай подбодрил Николая Петровича:

— Конечно, кто же, как не вы, может замолвить за меня словцо. А что касается денег, так ведь сколько я договоров заключал, столько и премиальных. Разве я знал, что надо меньше? Я о таком не думал. Исходил из интересов колхоза. Если б не было столько договоров, разве так бы вы жили...

— Какой разговор! И долдонить нечего. Добро, ой добро стали жить, и опять на́ вот тебе, все Летит. Но это мы еще посмотрим. Еще поглядим!

Он стукнул кепкой о колено, лихо накинул ее на затылок и зашагал к парторгу. Конечно, в контору он вошел не таким боевитым, каким был у Михаила Семеновича, но все же не уронил своего достоинства, когда распахнул дверь в канцелярию, где сидела Зоя Филипповна.

— Здравствуйте, Зоя Филипповна! — громко сказал он еще с порога и приложил руку к кепке. И, только уже после этого снизив громкость, спросил: — Это что же делается? Как-то вроде и нехорошо, товарищ парторг.

— А что такое? — спросила Зоя Филипповна и оглядела все лицо Васина, словно что отыскивая на нем. — Да вы садитесь.

Васин сел на краешек стула.

— Интересуюсь не только я, но и ребята из цеха: это за какие такие дела Сбытчика уволили? По чему по такому?

— Распоряжение председателя.

— Понятно, не мое. А вы что, согласные? — уловив в тоне Зои Филипповны намек на усмешливость, спросил Николай Петрович.

— Конечно, зарплата у Михаила Семеновича страшно завышенная.

— Ну так, а вы потолковали, может, он согласный на меньшую? Зачем увольнять-то сразу?

— Это вы правы... Действительно, может, он согласился бы и на меньшую зарплату. Идемте к председателю. — Она живо собрала бумаги, сунула их в ящик стола и, поправив волосы, пошла впереди Николая Васина. Он поспешил за ней, стараясь подладиться под ее мелкий шаг.

— Очень хорошо, Иван Дмитриевич, что мы вас застали, — сразу же начала Зоя Филипповна, как только вошла к Климову.

— Что такое? — недовольным голосом спросил Климов, глядя на оживленное лицо Зои Филипповны.

— Говорите, товарищ Васин.

— Так я же вам все обсказал, теперь вы это самое... — не ожидая, что ему придется докладывать председателю, в замешательстве сказал Николай Петрович.

— Говорите, говорите...

— Ну, тогда вот, хотелось бы узнать, товарищ председатель, почему же вот это такое, увольняете людей и ни с кем не советуетесь...

— Каких людей?

— Да вот Михаила Семеновича.

— А зачем он нам такой дорогой? Я полагаю, Найденков прекрасно справится с работой, и в колхозной кассе останется порядка трех тысяч экономии в год. Это что, вас не устраивает?

— Не об этом речь. Но только и Михаил Семенович мог бы за такие деньги, как и Найденков, работать бы.

— Он отказался. Я говорил с ним.

— А-а... Я этого не знал. Он не сказал мне.

— Так о чем мне советоваться?

— Да нет, тогда все ясно... Чего уж... Извините, — неловко отступил к дверям Николай Петрович.

— А вы что хотели сказать? — спросил Климов Зою Филипповну.

— Товарищ пожаловался мне. Вернее, обратился, вот я и хотела все сразу же выяснить. И пришла к вам. Тем более что и для меня было совершенно неизвестно, что Михаил Семенович не согласился на ваши условия. Если бы я знала, то, естественно, сама бы все объяснила товарищу, но я не знала, поэтому и пришла.

— Вот что, чтобы по мелочам мне вас не информировать, давайте ваш стол сюда, ко мне в кабинет. Будете здесь работать. Заодно и ко мне лучше присмотритесь, а я к вам. Товарищ, помогите перенести стол, — сказал Климов Николаю Петровичу.

— Есть! — с готовностью ответил тот и поспешил из кабинета за столом парторга, в душе ругая себя за то, что сунулся не в свое дело. Будто не знает, что начальство всегда объяснит так, что и крыть нечем. Если б был в курсе, тогда другой резон, а то, вишь, и парторг-то не знает, так куда ж тут такому, как он, который торчит целыми днями в цеху да дома. Откуда ему знать все тонкости-то! А и Сбытчик тоже хорош. Нет чтобы все досконально передать, что, мол, отказался от меньшей зарплаты, — так нет, молчит, будто огурец в рот сунул. Только человека ставит в неловкое положение, черт толстый! Ну, хрен с ним...

— Посторонись! — крикнул Николай Васин, неся стол ногами вперед. — Парень, открой дверь! Шире!

И стол въехал в кабинет председателя и встал на то место, какое было указано председателем. Жаль только, что Климова в эту минуту уже не было в кабинете. Васину почему-то подумалось, что было бы ой как добро, если бы председатель увидел, как он быстро и ловко выполнил его поручение.

Но председателя не было, он переходил улицу, направляясь в гараж. И надо ж, чтобы непременно в эту минуту попался ему на глаза персональный шофер Сбытчика Толик Веселов, слонявшийся по двору в поисках полудюймовой гайки.

— А этот паренек чем занимается? — спросил Климов у главного механика.

— Он в личном распоряжении Михаила Семеновича. Нам не докладывается. Куда, что — сам решает. Если только какой ремонт, тогда уж к нам идет, — ответил механик и подозвал Толика. — Вот, Толик, это наш новый председатель правления колхоза, чтобы ты знал. А то ходишь и не здороваешься. — Главный механик был рослый, сильный, и потому голос его всегда звучал благодушно, и, что бы он ни говорил, хоть даже с подковырочкой, обижаться или сердиться как-то даже и в голову не приходило. Не пришло и Толику.

— Здравствуйте, — сказал он председателю, но сказал сухо, потому что первая заноза саднила сердце, хотя об этой занозе Климов ничего не знал.

— Чего это вы тут делаете? — с интересом разглядывая парня, который находился в личном распоряжении Сбытчика, спросил Климов.

— Гайку ищу.

— Нашли?

— Нет еще...

— Какую вам надо гайку?

— Полдюймовую.

— У вас есть полдюймовая гайка? — спросил Климов у механика.

— Найдется.

— Дайте ему, а то ведь он целый день проходит. Что тебе, Толик, еще нужно?

— Больше ничего.

— Машина-то где?

— А во дворе у меня.

— Непорядок, надо, чтобы она стояла здесь, в гараже. А то ведь и дождем ее мочит, наверно. Навеса-то нет, или она рядом с коровой стоит?

— Я ее брезентом закрываю, — глухо ответил Толик.

— Ну вот, пригони сюда машину, здесь прихватишь народ, придут из цеха, и поедешь в первую бригаду. Будешь возить зеленую подкормку.

— Я этим не занимаюсь. У меня другой профиль, — побледнев, ответил Толик.

— Через пятнадцать минут должен быть здесь, через полчаса на ферме. Действуйте!

— А если я не согласен!

— Тогда сдадите машину механику и пойдете пешком в ту же первую бригаду, — спокойно ответил Климов. Да, в таких случаях он не горячился. Он обладал чертами настоящего организатора. А организаторы, как правило, люди с крепкими нервами и по пустякам их не расходуют.

«Зараза! — подумал Толик. — Вот гад! Теперь и до меня добрался». Так в его сердце вошла вторая заноза. Она долго будет саднить, до тех пор, пока не произойдут некоторые важные события. Но о них несколько позже.

«А кому же я теперь буду подчиняться? Кто будет моим шефом?» — подумал Толик и повернулся обратно к председателю.

— Я что же, напостоянно в первую бригаду, или как? — спросил он, хмуро глядя на председателя.

— В распоряжении Захара Афанасьевича Найденкова, но только в те дни, когда будете заняты у него, а в остальные — в распоряжении главного механика.

— Значит, теперь мой шеф — Захар Найденков. Сила!

— А чем же он хуже вашего Сбытчика?

— Сравнили! — хохотнул Толик.

— Честно говоря, мне бы не хотелось и сравнивать Захара Афанасьевича с вашим дельцом. Но неужели он вам нравится? За что?

— За все. — Толик исподлобья взглянул на председателя. — Только он не делец, а нормальный дядька, каких поискать. Он и в другом месте не пропадет, а вот вам без него, с Захаркой Найденковым, будет затычка.

— Послушай, — доверительно сказал Климов, — тебе очень не хочется работать в бригаде?

— А кому захочется возить навоз да в минералке мазаться?

— Но ведь кому-то надо.

— Ну, кому надо, тот пусть и вкалывает, а у меня особой охоты нет.

— Значит, ты лучше других. Чем же это, если не секрет?

К ним подошел механик. Толик взял гайку, подкинул ее на ладони и, усмехаясь, пошел к воротам.

— Ты мне не ответил! — крикнул вдогон Климов.

Толик обернулся.

— А нам некогда. Чао! — И потряс рукой.

Нет, он не пошел к своей машине, — была еще надежда на нового шефа.

Его он нашел на складе. Найденков знакомился с продукцией — вертел в руках бобины, подрозетники, вникал в чертежи, попутно расспрашивал бригадира, что к чему, как.

— Товарищ шеф, в ваше распоряжение прибыл! — лихо отрапортовал Толик своему новому начальнику.

— Чего еще за шеф, — снисходительно, как на маленького, поглядел Найденков.

— А как же, теперь вы мой самый непосредственный шеф! — светло глядя в глаза Найденкову, ответил Толик.

— Ну, коли шеф, так шеф. Чего делаешь?

— Да вот председатель направил в первую бригаду — зеленую подкормку на ферму возить, — стал объяснять Толик, как ему казалось, с таким расчетом, чтобы Найденков тут же возмутился — как это, мол, так, без его ведома распоряжаются его личным шофером. По крайней мере Михаил Семенович повел бы себя именно так. Но Найденкова это нисколько не задело.

— Ну давай, вози, — ответил он. — Когда будешь нужен, скажу. А пока там вкалывай.

— Раньше такого порядка не было, — сказал Толик, — Михаил Семенович ни за что бы не допустил.

— Мало ли что, то — Сбытчик... А потом и в сам деле, чем баклуши бить, хоть принесешь пользу! Давай сполняй, что сказал председатель. Он ведь тоже соображает.

Толик, ругая во все концы и председателя, и нового шефа, пошлепал к своей машине и через несколько минут гнал ее вовсю, разгоняя с дороги всполошенно оравших кур, вздымая такую завесу из пыли, что она поднялась выше деревни.

«Гады! Вы еще Толика не знаете. Я покажу вам, как вкалывать! Не на того нарвались. К ним вежливенько, как полагается: товарищ шеф, с полным уважением. А он так. Ну и мы так!»

Найденков же продолжал вникать в суть дела. Оно и действительно оказалось не таким уж сложным, — настолько, что ни разу не пришлось обратиться за разъяснениями к Михаилу Семеновичу, чему Найденков был особенно рад. По своей русской природе он во все любил вникать сам.

Когда набралось достаточное количество бобин и подрозетников — чтобы не гонять машину вполгруза, а за один рейс развезти продукцию заказчикам, — Найденков доложил председателю о том, что может отбыть.

— Ну, как говорится, ни пуха ни пера, — улыбаясь, сказал Климов. Оказывается, он умел и улыбаться. И улыбка у него была приятная, подымающая уголки губ, и, что совсем хорошо, когда он улыбался, то глаза у него лучились, и все лицо от этого становилось молодым и добродушным. — Двигай, двигай, Захар Афанасьевич. Предлагай заказчикам продлить договора, но чтобы деньги, аванс, обязательно тут же перечисляли на наш счет. До осени осталось недолго, а там обойдемся и без цеховых денежек.

— Значит, решили ликвидировать производство? — пытаясь проникнуть в замыслы председателя, спросил Найденков.

— Не полностью. Один цех оставим. Пусть пенсионеры, если пожелают, трудятся. Школьники в каникулы могут. Ну, а всерьез эту отрасль, конечно, никак нельзя допускать. Наша задача в другом — хлеб, лен, мясо, молоко давать стране. А деревяшек и без нас наделают. Ну, давай, двигай!

Захар Найденков откашлялся, поправил фуражку и сел в кабину рядом с Толиком.

Толик даже не посмотрел на него. Гады! Завсегда по пути он прихватывал от старух в это время щавель, редиску, зеленый лук. А тут на́ вот тебе, шеф называется, сам не мог решить, к председателю направил, а тот только того и ждал, чтобы запретить. А как без денег жить в чужом месте? И гостиница, и ресторан, и другое чего... Что же, в машине спать, горбушку жевать?.. Ну, ладно, вы еще узнаете Толика! Еще пожалеете!

Захара Найденкова не было ровно три недели. За это время он побывал в нескольких областях. На юге дошел до Воронежской, а на севере до Вологодской. Всю продукцию до последней штучки вручил заказчикам, но ни одного договора не сумел продлить. На все свои предложения и даже просьбы получал один и тот же ответ: «Нет, нет, в пролонгации не нуждаемся. Достаточно. Спасибо!»

— Ну, может, чего другое вам надо, мы наготовим с полным нашим удовольствием, — на свой страх и риск предлагал Найденков.

— Нет, нет. Считайте договор закрытым. До свидания!

Весь обратный путь Найденков был мрачен, зато Толик весело насвистывал, а когда надоедало свистать, включал транзистор и ставил его под самое ухо Найденкову, чтобы тот малость поразвлекся.

— Так что вот, — Захар Найденков развел руками, пытаясь показать Климову, какое у него вышло безнадежное дело. — Не хочут. Не надо, говорят, про-лон-гацию, — старательно выговорил он новое для себя слово.

— Та-ак... — озадаченно протянул Климов. — Вот, значит, как... Понятно. Ну что ж, иди отдыхай. Да не переживай очень-то. Водитель много работал?

— Досталось.

— Пусть и он отдыхает. Дня два хватит?

— За глаза.

— Ничего паренек-то?

— Да так-то ничего, поизбаловал его малость Сбытчик. К гостинице, вишь, привык. Ну, мы и в Доме приезжих храпака задавали будь здоров... Только вот съездил-то я неудачно.

— Ты здесь ни при чем. Отдыхай.

— Слыхали? — сказал Климов, как только Найденков вышел.

— Слыхала, — ответила Зоя Филипповна.

— Ну, вот вам и случай, чтобы как следует проработать меня. Но, честно говоря, никак не полагал, а все потому, что недооценил способностей Сбытчика.

— Об этом вам говорили, — холодно заметила Зоя Филипповна.

— Об этом мне не говорили, — в раздумье сказал Климов. — Но дело и не в этом. А вот как дальше быть? Откровенно говоря, так быстро я не хотел сворачивать нашу шарагу. Теперь понятно, о каком таком законе производственной необходимости он болтал. Самую главную жилку перерезал.

— О чем вы?

— О своем просчете.

— Что же вы думаете делать?

Климов промолчал.

— Да, поторопились вы уволить Михаила Семеновича.

— Хоть и через год бы уволили, все равно была бы такая эффектная концовка. Он жучок и, по всей вероятности, с такими же жучками дело имел. Поэтому они так единодушно и отказали нам в продлении договоров.

— Предполагать можно все что угодно.

— Тоже верно.

— Но все же что вы думаете делать? Не знаю, о какой вы говорили жилке, но денег, которые у нас есть, ненадолго хватит. Вы сами должны понимать, что финансирование, то есть способность к оплате всех видов расходов, в том числе и зарплаты, а это один из самых важнейших фондов, который должен быть всегда обеспечен...

— Знаю, знаю, знаю, — остановил Зою Филипповну Климов, — Чувствую, начинаете набирать силу. Еще немного, и на партбюро протянете. И правы будете.

— Вы еще способны шутить!

— Да нет, не очень способен. Ведь мне придется ехать к Сбытчику на поклон.

— Да что вы!

— Честно. Иначе никак. Вот уж он на мне отоспится... Но дело опять же не в этом, а в том, чтобы он согласился вернуться.

— Да вы что, Иван Дмитриевич! На посмешище хотите себя поставить?

— Пусть лучше смеются, чем камнями забрасывают. Иного выхода нет... А честно говоря, страшно не хочется к нему ехать.

И только тут Зоя Филипповна заметила какое-то несоответствие между словами, которые звучали довольно благодушно, и выражением лица Климова с приспущенной на глаз тяжелой бровью.

— Хотите, я съезжу? — предложила она.

— Ни за что! Авторитет парторга для меня выше, чем авторитет административного руководителя. Ну, а кроме того — я виноват, я и должен исправить свою ошибку.

Климов думал, что Сбытчик будет удивлен, увидя его. Нет. Было похоже, будто Михаил Семенович ждал его.

— Входите, входите, — любезно пригласил он. — Раздевайтесь. Вешайте сюда ваш плащик.

— Я наслежу, — не очень-то ловко себя чувствуя от такого радушного приема, сказал Климов, — на улице дождь.

— Да, наша ленинградская погодка... А вы снимайте ботинки, вот туфли. Раньше носили калоши, было очень удобно, снял — и вся грязь у вешалки. А теперь всю грязь милые гости тащат в дом, так мы завели для гостей домашние туфли. Пожалуйста!

Пришлось присесть на корточки, расшнуровать ботинки и, как в музее, надеть растоптанные, со смятым задником туфли. В этом было что-то унизительное, но Климов подавил в себе это чувство, боясь, что оно перерастет в неприязнь, и пошел за Сбытчиком в боковую комнату.

Михаил Семенович усадил его в кресло с поролоновым сиденьем, подвинул к нему торшер с баром и достал оттуда длинную бутылку с красивой этикеткой.

— Приятель вернулся из-за границы. Презентовал на днях. — показывая бутылку Климову, сказал Михаил Семенович. — Это виски «Белая лошадь». Не приходилось пробовать?

— Нет.

— Ну вот, сейчас и попробуем. — Он налил в маленькие рюмочки. — За границей пьют виски с содовой водой. Но у нас, в России, не принято разбавлять...

— И у нас разбавляют, — не желая соглашаться, сказал Климов. Он не хотел соглашаться потому, что чувствовал в этом некую уступку, а уступать он не хотел. Разговор с этим дельцом должен был идти хотя бы на равных.

Михаил Семенович засмеялся.

— Вы имеете в виду продавцов, которые этим занимаются?

— Нет. Имею в виду себя.

— Хотите с содовой? Но у меня, к сожалению, нет.

— Ну, не велика беда. Я ведь приехал к вам не виски пить. Вы понимаете?

— Я так и полагал, иначе зачем бы вы, действительно, ко мне приехали. Но долг хозяина...

— Буду с вами откровенен. Найденков, которого я назначил на ваше место, не смог пролонгировать ни одного договора.

— Этого следовало ожидать.

— Да. Насколько я понимаю, у вас много своих людей. Есть они и в тех артелях, с которыми у нас заключены договора.

— Не говорите глупости, — спокойно сказал Михаил Семенович и отпил крохотный глоточек виски. — Надо просто уметь работать. Вы думаете, что я прихожу к новому человеку, кладу ему на стол деревяшку, он за нее хватается и тут же заключает договор? Нет. Он даже не хочет глядеть на меня, но я начинаю его убеждать, доказываю все преимущества, если он завяжет отношения именно с нашим цехом, говорю ему массу всяких слов, и он в конце концов соглашается. А что ваш Найденков? Он в своей кладовой совсем разучился говорить, а вы хотите, чтобы он стал дипломатом. — Михаил Семенович повертел в пальцах ножку рюмки, посмотрел виски на свет и поставил рюмку на стол. — Надо уметь работать.

— Это верно, — не сразу сказал Климов. — Я пришел к вам просить вернуться на работу.

Михаил Семенович искоса взглянул на председателя и совершенно серьезно, по-деловому спросил:

— На какое время зовете обратно?

— На год. Не меньше.

— Значит, вы все же не отказываетесь от своей затеи закрыть цех?

— В том виде, в каком он существует сейчас, да.

— Не понимаю я вас, Иван Дмитриевич. Зачем это вам?

— Я уже объяснял.

— Я помню. Но это все высокие материи. Я даже не буду говорить, что ваш колхоз — это песчинка в общем хозяйстве страны. Не буду говорить, потому что вы мне ответите, что из песчинок гора. Все это мы знаем. Я хочу вам сказать о другом. Не будьте бо́льшим католиком, чем папа римский. Пока есть возможность, то есть пока не прихлопнули такого рода предприятия, как наш цех, пользуйтесь каждым часом. Потому что каждый час — это деньги. Или вы против них?

— При других обстоятельствах я бы не стал даже разговаривать с вами на эту тему. Ведь совершенно же очевидно, что то, что дорого мне, для вас никакой ценности не представляет. Но вы нужны нам, и поэтому я приведу вам только два примера, чтобы вы поняли, как далеко зашло дело с вашим цехом. На днях я узнал, что мой предшественник умолял старух выйти в поле драть лен. Умолял. Потому что вся полноценная рабочая сила была у вас в цеху.

— А, бросьте вы с вашим льном! Какой от него был доход? Вы как ребенок, ей-богу!

— Ну действительно, до чего же мы с вами разные! Всё! Хватит об этом! Отвечайте на мое предложение.

— Ответить недолго. Но я хочу знать, зачем мне возвращаться к умирающему?

— Чтобы помочь колхозу.

— Занятный вы человек, товарищ председатель. Ведь вы же меня выгнали, а теперь пришли просить, чтобы я помог колхозу.

— Ну да, не мне же, а колхозу! — повысил голос Климов. — Со мной вы можете не здороваться, можете ненавидеть меня, но есть государственное дело, и тут нельзя сводить свои личные счеты.

— Ого как! Значит, всякое самолюбие побоку. Тебя могут унижать, обижать, но если только коснулось общественного интереса, то ты должен все свои обиды засунуть в задний карман штанов. Очень мило!

— Что вам от меня надо? Чтобы я признал себя неправым по отношению к вам? Признаю. Да это и так ясно, если я у вас, здесь.

— А что это мне дает?

— А что вам нужно? Я пришел по делу. О деле и давайте говорить.

— Предположим, я не вернусь.

— Ну, что ж, на какое-то время нам будет трудно. Но это совершенно не значит, что колхоз погибнет.

— Предположим, я решил вернуться.

— Об этом и речь.

— На каких условиях?

— А какие бы вы хотели?

— Прежние... — Михаил Семенович лукаво взглянул на Климова. — И плюс путевка на юг за счет колхоза. Со всей передрягой расшатались нервы.

— Насчет путевки не решаю, надо посоветоваться с членами правления.

— Неприятно будет советоваться?

— А это вас не касается.

— Ну, зачем же так сердито? Конечно, будет неприятно выслушивать, всякие справедливые нарекания. Так не беспокойтесь. Я пошутил. Мне не нужна от вас путевка. Но отпуск нужен. Все же отдохнуть необходимо.

Ровно через месяц Михаил Семенович приехал в колхоз. Он и вида не показал, что обижен или рад своему возвращению, нет, как будто ничего и не случилось. Прошел в цех, повертел в руках бобины, велел Толику привести в порядок машину, сказав ему, что только с его ведома могут распоряжаться им, на что Толик выразил свой полный восторг диким криком «ура!» и не поленился тремя водами отмыть кузов от минералки, которую возил последнее время.

И вскоре услышал заветную команду:

— Ну, завтра в путь. Чтоб все было как на солнышке!

И еще с вечера собрал свой чемодан, с которым всегда ездил. Забежал к старухам, чтоб приготовили к утру овощи на продажу.

— Ой, хорошо-то! Ой, родной ты наш! — обрадовались бабки. — Да сколько же можно-то?

— А вали сколько есть! Только чтоб все чистенько, культурненько, в мешках и корзинах, как полагается, — командовал Толик.

— Да уж сделаем, все сделаем. Не впервой. Как скажешь, так и сделаем!

— Условия прежние. Возражений нет?

— Да уж ладно, ладно, не будем дорожиться. Как скажешь, как скажешь, не обидишь.

— Не обижу, всем жить надо! Сам живи и другим давай!

— Так, милый, так...

— И никак иначе. Деньги — это удобство! Кто против них, могу взять себе!

— Ну Толик! Ну Толик! Уморишь ведь...

И снова пошла для Толика жизнь, которая была и раньше. А была она такой.

Раным-рано он объезжал всех старух, которые готовили на продажу со своего огорода овощи, забирал в кузов их продукцию, выгадывая среди бобин и подрозетников и им местечко под солнцем, потом подворачивал к дому, где жил Михаил Семенович, и негромко, как было условлено, стучал пальцем в окно. И Михаил Семенович тут же выходил из дому.

И уже после этого Толик на хорошей скорости гнал машину по шоссе. И она весело, легко рвалась вперед, отбрасывая километры. Врывалась в районный центр, словно вкопанная останавливалась у рынка, где уже Толика ждали свои люди. Они снимали старушечьи мешки и корзины, платили Толику что полагалось. Он тут же, чтобы не спутать, в один карман клал выручку для бабок, в другой — для себя. И машина мчалась дальше.

На эти деньги Михаил Семенович не претендовал, хотя мог и запретить заниматься подобной коммерцией. Но у него было два девиза: «Живи сам и не мешай жить другому!» и «Деньги — это удобство!», и, следуя первому девизу, не мешал жить Толику, тем самым позволяя воспользоваться и вторым девизом, за что Толик был ему предан, как говорится, душой и телом.

Хорошо было гнать машину на доброй скорости по гладкому шоссе. В кабине звучала приятная музыка, пели знаменитые певцы, дикторы сообщали о погоде, комментаторы о футбольных матчах. А на ветровое стекло все время набегало новое: леса, реки, поля, деревни, и это новое оставалось позади, и другое новое набегало, словно из будущего, и этому новому не было конца, пока мчалась машина.

Приезжали они в город, где находился заказчик. Да заказчики всегда находились в городах. И это было особенно приятно. Машина подъезжала к гостинице. Михаил Семенович снимал два номера, об этом ему ничего не стоило договориться с администратором. Два номера для того, чтобы не мешать друг другу. Как правило, в день приезда Михаил Семенович принимал ванну и ложился отдыхать. Толик же, умывшись, доставал из чемодана расклешенные брюки, капроновую модную курточку на молнии и, чувствуя себя молодым и красивым, выходил на улицу. Неторопливо шел в парк и там на танцевальной площадке знакомился с хорошей девчонкой. После чего приглашал ее в ресторан. Угощал шампанским, фруктами и, случалось, приводил в свой номер, заранее сунув плитку шоколада коридорной, чтоб не возражала. И тогда на другой день Михаил Семенович не очень поторапливал его. И это также ценил Толик.

С возвращением Сбытчика снова наладилась такая жизнь. И Толик был рад и счастлив. Но Михаил Семенович знал: как только подоспеет урожай, председатель сразу же начнет ущемлять цеха, все настойчивее сужать их размах, перебрасывая рабочую силу на поля. И постепенно замрет деловой дух предприятия. Замрет... Но замрет ли? Да и когда это будет? Может, и не так скоро. Да и не так все просто... И тут он подумал о том, что не зря вернулся в колхоз, и не только потому, что ему нельзя уходить с работы с осложнениями, ибо такая у него специфическая деятельность, а еще и потому, что есть надежда — люди уже привыкли к достатку. А ведь достаток — это удобство!

МИЛЫЙ ТЫ МОЙ!..

В небольшой деревушке Кятицы, отскочившей в сторону от центральной усадьбы колхоза, появился новый человек в темных защитных очках, нейлоновой куртке и кожаном кепи. Жить он стал у Елизаветы, одинокой крепкой женщины, лет шестидесяти. На ее вопрос: «Кто ты?» — ответил: «Пенсионер».

— А чего сюда пожаловал?

— Да так, решил лето провести в деревне.

— Зачем же? — оглядывая гладкое лицо постояльца, спросила Елизавета.

— Отдыхать.

— А чего ж тогда в дом отдыха или в санаторию не поехал?

— А вот решил здесь, у вас, — подправляя пилочкой заломившийся ноготь на левой руке, ответил постоялец. Звали его Вениамин Александрович.

— А чего у нас? Родни у тебя тут никакой, всякому вчуже. Одинокий, что ли?

— Женат.

— А чего ж тогда один? — Елизавета пытливо всматривалась в постояльца, щуря когда-то большие, но теперь прижмуренные частой сеткой морщин поблекшие глаза.

— Жена осталась у сына, помогает воспитывать внука, — суховато ответил он, как видно, не очень-то расположенный ко всякого рода расспросам.

— А может, чего натворил да жена выгнала? — никак не беря в толк появление этого человека в ее доме, да и вообще в деревне, все больше терялась в догадках Елизавета.

— Ну, с какой же стати. Да и разве я похож на такого, кого выгоняют? — Вениамин Александрович убрал пилочку в красный футлярчик и сдержанно усмехнулся, видимо что-то подумав про себя. Был он аккуратно причесан, с розоватой просвечивающей кожей головы, пахнущий одеколоном.

Елизавета попыталась заглянуть ему в глаза, но темные стекла не позволили.

— Ума не приложу, чего тебе у нас, — сказала она и оправила на широкой мощной груди цветастое платье.

— Молочка бы стаканчик, — сказал Вениамин Александрович.

— А чего стаканчик, не покупное. Свое. Пей хоть литру. — Елизавета принесла из сеней трехлитровую стеклянную банку с молоком и отошла к плите, время от времени поглядывая испытующе на постояльца.

Постоялец наполнил до краев большую эмалированную кружку густым, желтоватым молоком и стал с удовольствием пить, постукивая пальцами о край стола.

Зиму он пережил тревожно. Нет-нет, ничего такого не произошло, чтобы уж очень переживать, но все же... Был своего рода творческий кризис, когда и в голове, и в сердце пусто, будто и не он автор двух романов и повести. И хотя он ежедневно высиживал за письменным столом свои установленные три часа, работалось худо. Поначалу он не понимал — почему это? Но позднее разобрался. Депрессия шла оттого, что багаж его жизненных впечатлений поиссяк, и тогда он решил, что ему не мешало бы обогатиться новым свежим материалом. Так сказать, познать сегодняшний день. О рабочем классе были им написаны два романа, о работниках торговли повесть. Почему бы теперь не прикоснуться к новой теме? И надумал поехать в деревню. Из газет и радио он знал, что за последние годы жизнь на селе наладилась. И вот он в Кятицах, неподалеку от центральной усадьбы колхоза, где есть магазин, клуб, библиотека, парикмахерская. Деревня стоит в стороне от шумного шоссе, по которому с ревом и грохотом проносятся груженые машины, трещат мопеды и мотоциклы. Здесь тихо. Прежде чем определиться на постой, Вениамин Александрович выбрал такой дом, чтобы ни детворы, ни многолюдья. И вот дом Елизаветы Николаевны, одинокой вдовы. Хозяйка опрятна, что тоже немаловажно. Правда, несколько ярковато одета. Но стоит ли на такую мелочь обращать внимание? И Вениамин Александрович не придал этому значения, что, впрочем, сыграло свою роль в дальнейшем.

Попив молока, Вениамин Александрович вышел на улицу. Был апрель с весело бегущими ручьями, наполненными быстрой, прозрачной, ледяной водой. Еще утром лежал снег. Он искрился на солнце, но вот его уже нет, а есть эта веселая, животворная вода. И уже зеленеют пригорки, и на высокой березе свистит скворец, ублажая свою подругу. И мягкий ветер налетает с полей и, как большая бабочка теплыми крыльями, похлопывает по щекам Вениамина Александровича.

«Так, так...» — мысленно отмечал Вениамин Александрович, стараясь запомнить все окружающее, идя по деревенской улице.

Ему нравились два ряда домов, обшитых вагонкой, покрашенных масляной краской в разные цвета, отчего вид у деревни был молодой и нарядный. «Это хорошо! Чем больше встречу положительного, тем легче писать книгу», — думал Вениамин Александрович и всеми клеточками своего существа чувствовал, как приподымается настроение и создается уверенность, что здесь он наберется добрых впечатлений и напишет хорошую книгу о колхозной деревне. Ту самую, на которую заключен договор с издательством и получен аванс и уже частично прожит.

Встретив пожилую женщину с авоськой, набитой буханками хлеба, он поздоровался. Женщина ответно сказала: «Здравствуйте», — поклонилась и прошла мимо.

«Пригодится, все пригодится. Любая деталь, — думал Вениамин Александрович, обходя лужи, — случается, что вроде бы ничего значительного и нет в этом, а потом такая деталь оказывается очень кстати. А вот и еще деталь!» — Это относилось к высокому парню, быстро шагавшему по дороге. Он шел, ничего не замечая, погруженный в какие-то свои заботы. Вениамин Александрович замедлил шаг и заметил в парне нечто странное, — в его чуть притянутой к правому плечу голове, в кривой неподвижной улыбке, похожей на застывший оскал. «Не дай бог повстречаться ночью наедине», — невольно подумал Вениамин Александрович,отходя в сторону.

Парень быстро миновал его, прошел еще несколько метров, затем вдруг резко остановился, круто, под прямым углом, пересек дорогу и прислонил ухо к телеграфному столбу.

«Странно...» — удивился Вениамин Александрович и тут же обернулся на слабый старческий голос.

— Подойди ко мне! Подойди! — звал его старик, сидевший у стены своего дома на лавке.

Вениамин Александрович подошел. Поздоровался.

— Здравствуй, здравствуй, милый ты мой!.. Худо мне, худо. Сядь.

Старик был сух и немощен, с узким, на клин стесанным лицом, плешивый. Глядел на Вениамина Александровича и плачущим голосом говорил:

— Скорей бы к Палаше, милый ты мой...

— А где она? — присаживаясь на некотором отдалении от старика, спросил Вениамин Александрович.

— Ой, и не спрашивай. Умерла она. А заболела в самый Новый год. Наготовила всего, стол накрыла, говорит: «Евстигнеюшка, может, встанешь?» А я больной, больной... «Только ради тебя, милая ты моя», — ответил ей. И кое-как по стеночке да по ейной руке добрался до стола. Сел. Отдышаться не могу. Плачу на свою немощь, и Палаша плачет. А в углу елочка стоит. «Зажги, говорю, свечи, а свет погаси, так посидим». Стала она зажигать, да, видно, что-то вспомнила. Детей вспомнила, милый ты мой! Ведь пятеро у нас детей-то, а с нами никого. Троих-то разметало по Сибири да по Уралу, а двое-то, милый ты мой, близко. В Белых Ключах живут. Не едут. Не едут. — Старик смахнул со щеки слезу. — Может, вспомнила Палаша деток-то, расстроилась да и упала, ноги у ней отнялись. Как подымал ее, не сказать. У самого силы никакой. Поставлю ей одну ногу. «Держись, держись, говорю, милая». Потом другую поставлю. Чтоб поднялась она, к постели прошла. Да где, падает, падает, милый ты мой! Так я ее волоком, волоком к постели. А уж как подымал, как она сама цеплялась, так это никаким словом не сказать. И позвать некого. У всех в домах веселье. Все Новый год ждут. А мы, двое несчастных, так-то... Как прошла ночь — не помню. Чтоб не загорелась елка да пожару не было, погасил я свечи-то. Так в темноте и пробыли. Обхватили друг дружку и плачем. А тьма, конца-края нет. Уснула она, а у меня и сна нет. Светать стало, как очнулась. Спрашиваю: «Как ты?» — «Ничего», — отвечает. А у самой язык уж плохо ворочается и рукой совсем не владеет. Ладно, Танюшка, хорошая девушка, заглянула с праздником поздравить. А у нас вот он какой праздник. Побежала она за Катериной Петровной, фельдшерицей нашей. Та как глянула на Палашу, так и говорит: телеграмму давать надо. Дочке да сыну чтоб ехали. Приехали они, а ей уж совсем худо. Руки отнялись, лицо сползло, но понимает еще, да и сказать хоть и кое-как, но еще может. Дочка-то и спрашивает: «Чего вам, мама, надо?» — «Ничего, отвечает, не надо». А дочка ей: «Скажите, мама, как нам жить?» А Палаша-то, милый ты мой, поглядела на нее и говорит: «Сами большие, знаете как». С тем и померла. А меня вот оставила. Сын с дочкой уехали, а я тут. Удушье мучит. Сначала одну таблетку принимал, а теперь уже и три не помогают. На воздух выйду, будто полегче. А как почувствую приступ, так домой. А ноги совсем не могут, не подчиняются. Так я на карачках, да лбом дверь-то отворяю, милый ты мой. Лбом! Умереть бы, умереть. Зачем жить-то? Зачем?.. — рыдающим голосом закончил старик.

Вениамин Александрович недоуменно глядел на него, не зная, что сказать. В другое время он, конечно, нашел бы нужные слова сочувствия и сострадания, но теперь, как бы запрограммировав себя только на восприятие положительного, даже подосадовал на старика — так не вовремя и не к месту он подвернулся.

— Чем же вам помочь? — спросил он. — Может, в дом перебраться?

— Успею, милый ты мой, успею... А ты посиди. Посиди со мной. Худо мне, худо! Никому не нужен. Забыт, позаброшен...

Вениамин Александрович глядел на него и с каждой минутой чувствовал себя все скованнее. Утешать? Но чем, как? И сидеть молча неудобно. Уйти? Тоже как-то нехорошо... И все же, еще немного посидев, извинился, сославшись на занятость, и ушел.

«Какая жестокость! — думал он, возвращаясь домой. — Конечно, для памяти этот трагический монолог стоит занести в записную книжку, но вряд ли он пригодится».

Дома Елизавета словно только и ждала, когда он вернется. Сразу же приступила к дальнейшим расспросам.

— А какая ж у тебя пенсия? — спросила она.

— Пенсия? — До пенсии Вениамину Александровичу было еще три года. Но уж коли назвался пенсионером, так покашливай. — Сто двадцать.

— Это за что ж тебе такую большую отвалили? — ахнула Елизавета.

— За работу.

— Всяк работает. Я вот тоже погнула спину, а всего двадцать шесть положили. Кем же ты был? Поди, начальником?

— Начальником.

— Оно и видно... А семья-то большая?

— Семья-то большая, да всех мужиков-то сын да вот я, — мрачно пошутил Вениамин Александрович.

— Какая ж большая? Вот нас у отца было восьмеро, да бабушка, да их двое. А тут чего... Да поди-ка и сын неплохо зарабатывает?

— Работает, — уклонился от более точного ответа Вениамин Александрович.

— А как без работы. Без работы нельзя... Слышь-ко, а може, твоя баба сюда приедет? — пытливо взглянула на постояльца Елизавета.

— Нет, не приедет.

— Тогда так, а то я не больно люблю, когда в доме чужая баба. Ну, а коли не будет, так и живи. Може, рыбу ловить станешь? На речке ельца помногу берут в эту пору. А то песюка у камней налавливают.

— Это что еще за песюка?

— А есть така рыба. По дну ходит.

— Впервые слышу. Впрочем, я предпочитаю покупать.

— Да где купить-то? Разве кто продаст! А сам-то что же, ленишься или не можешь?

— Почему же, могу. Только ведь на это время нужно.

— А куда тебе его девать? Сиди и сиди с удой. Глядишь, и пымаешь. И меня угостишь. Давно уж свеженькой не едала. А ране, когда в семье жила, отец жив был или хоть и муж, куда как ладно было. Переметы ставили, судак попадал... Порыбаль, порыбаль, а то чем же я тебя буду кормить? Молоком да картошкой. Ну, яйца. А больше ничего. Мяса не достанешь. Если уж кто резать станет, а так и думать нечего. Да кто теперь, по весне, резать будет. Правда, другой раз в лавке сыр бывает, а так чтобы мяса или колбасы — и в помине нет. Консервы рыбные есть, да я их не обожаю. А тебе, если хоцца, купи. У меня жил один командированный, так он покупал. Ничего, ел. Меня другой раз угощал, да я брезгую. В железе лежит, чего хорошего. А он ел.

— А как же ваши местные живут? Что же, и мяса не видят?

— Зачем не видят! У каждого боров, а то два. Овец держат. Да и курам замена бывает. Наши сытые. Это раньше, чтоб деньгами обзавестить на обувку или одежку, на базар возили то борова, то бычка али овцу. А теперь у каждого своего заработка хватает. Вон доярки по сто пятьдесят да по сто восемьдесят зарабатывают в месяц. Зачем они будут продавать?

— Мне мясо не обязательно. Молоко, овощи — и достаточно.

— Ну, конечно, если не работать, так хватит... А сын-то по какой части? — как бы между прочим спросила Елизавета.

— Он химик.

— По удобреньям, значит. А у меня дочка в Перми живет. Хоть бы, говорю, внука или внучку заслала мне, а то все одна да одна... Теперь, правда, уж свыклась. А ране дико было. Ну-ко смолоду без мужика. Тридцати еще не было, как овдовела. А была здоровая. Кровь во мне так и играла. Всего час посплю, и опять на весь день, как заведенная. Да я теперь еще крепкая, что руки, что ноги... А баба-то у тебя злая? — внезапно спросила Елизавета.

— Зачем же, мы живем дружно.

— А это одно другому не мешает.


С ночи подул ветер. Все сильнее, порывами, а наутро нагнал дождя с мокрым снегом. И под его шелест сиротливо закачались былки прошлогодних трав. Потом дождь перестал, зато повалил тяжелыми хлопьями снег. Он плотно и старательно, словно ватой, обкладывал сырую землю. В воздухе стало мозгло. Неприютно закружили над пустым полем вороны. И вся деревня, с ее полями, далеким лесом, показалась Вениамину Александровичу в этот час той классической русской деревней, которую он знал по школьным хрестоматиям. А тут еще этот старик, со своим: «Милый ты мой!..»

Все утро не выходил он из головы. И где-то уже задорила мысль: а что, взять да и написать об этом несчастном старике повесть. О том, как он просыпается с одной и той же скорбной мыслью, что никого нет рядом, что дети его забыли, а здоровье плохое. И еще написать о том, как женился, как родился первенец, потом другие; как ушел на войну. И после войны. И как разлетелись дети, забыли. «Волнительная может получиться повесть», — подумал Вениамин Александрович, но тут же вспомнил главного редактора издательства. Представил, как тот поморщится, узнав, что за повесть, и скажет:

«Зачем это? Мало чего не бывает в жизни».

«Да ведь это правда», — скажет ему Вениамин Александрович.

«Правда? Допустим. Но смотря как ее показать. Где та неуловимая грань между критиканством и тем, что необходимо для совершенствования нашей жизни?»

Вениамин Александрович в раздумье постучал пальцами о край стола.

«Нет-нет, не надо осложнять себе жизнь. Но... Но и так нельзя это дело оставить. Надо что-то предпринять... Напишу-ка я письмо».

И он написал письмо, в котором крепко отругал и сына, и дочь старика за то, что они забыли своего отца. И пригрозил им обратиться по месту их работы, если они не помогут больному старику.

Написав письмо, Вениамин Александрович направился к Сидельцу — так прозвали местные старика.

— Милый ты мой! — тут же вскинулся с постели Сиделец и протянул к нему руки.

В доме густо стоял тяжелый нечистоплотный дух. Вениамин Александрович стремительно прошел к окну, открыл форточку.

— Я на минуту, на одну минуту! Дайте мне адрес вашего сына или дочери. Я им написал письмо.

— Вон у «телека» конверт, там адрес сына. Там... Возьми, милый ты мой...

Вениамин Александрович взял у телевизора конверт, списал обратный адрес.

— Как зовут сына?

— Коля. Николаем... Евстигнеев он, Евстигнеев. А по отцу, значит, Иваныч.

Вениамин Александрович, не дыша, выскочил на улицу.

Там по-прежнему было неуютно. Шел дождь. И вдруг захотелось в город. В свой кабинет. К торшеру. К книгам. И с недоумением подумалось: зачем он здесь? Неужели ни о чем другом не нашлось бы написать там, в городе? Зачем было ехать сюда, в эту глушь? Глупость... Глупость. Хватило бы материала и в городе. Можно бы о бытовом обслуживании. Совершенно нетронутая тема. Или о дружинниках... И он уже досадовал, что приехал сюда. Еще больше настроение испортилось, когда побывал в библиотеке.

Там, кроме библиотекарши, никого не было.

— Как тихо у вас, — поздоровавшись, сказал Вениамин Александрович.

— Весна. В это время да и летом — всегда тихо. Люди на полях.

Вениамин Александрович прошел к полке советской литературы. Сколько здесь было знакомых писательских имен, и больших и малых, известных и неизвестных. Он отыскал свою книгу. «Орлиное племя» — так называлась его повесть. Он взял ее и с грустью убедился, что ни у кого еще в руках она не побывала, хотя прошло со дня выпуска более трех лет.

— Как видно, у вас не так уж много книголюбов? — спросил он.

— Да. Зимой, знаете, еще брали почаще.

«Вот так, — идя домой, думал Вениамин Александрович, — стараешься, расходуешь серое вещество, а на поверку оказывается, твои книги и не читают. Надо будет об этом поговорить на собрании. Впрочем, не стоит. Против самого себя же может и обернуться».

— А я тебе жареной картошки со свининой приготовила, — приветливо сообщила Елизавета, как только он переступил порог. — Садись-ка, поешь... Надо же, у Мосиных свинья ногу сломала, ну и прирезали. Вот и разжились мяском.

«Обязательно надо с деталями! — досадуя, поморщился Вениамин Александрович, присаживаясь к столу. — А, впрочем, вкусно». Он съел все и попросил добавки.

— Я знала, что тебе понравится. Ладно, что Машка ихняя только огулялась, а если б супоросая...

— Не надо, не надо! — затряс руками Вениамин Александрович и поспешно прошел в свою комнату.

Вечер он провел довольно скучно и лег спать по-деревенски, когда чуть стало смеркаться. Но долго не мог уснуть — храпела хозяйка. Ночью часто просыпался, видя во сне какое-то нагромождение из своих книг, которые рассыпались, а он их все укладывал в какую-то пирамиду, и ничего у него не получалось. А рядом возвышался сфинкс и смотрел на него. Окончательно проснулся от чего-то мешавшего ему. Открыл глаза и увидел у постели, в ногах, того самого парня с притянутой к правому плечу головой и неподвижным оскалом на лице.

— Чего тебе? — несколько встревоженно спросил Вениамин Александрович.

Парень не ответил, продолжал все так же неотрывно глядеть на него.

— Если хозяйку, то она в огороде, — натягивая на себя одеяло, сказал Вениамин Александрович.

Но и на это парень ничего не сказал, продолжал все с той же окаменелой улыбкой глядеть на Вениамина Александровича неподвижными глазами.

— Чего тебе надо? — уже страшась, вскрикнул Вениамин Александрович и вскочил на пол.

— С кем это ты? — донесся из кухни голос Елизаветы.

— Какой-то парень пришел. К вам, наверно! — срывающимся голосом крикнул Вениамин Александрович.

Елизавета заглянула в комнату. Увидела постояльца, торопливо сующего ноги в штаны, посмотрела на парня.

— А, Миша пришел, — певуче сказала она. — А я и не видала, как же это ты миновал меня?

Но и тут парень промолчал.

Елизавета прошла к буфету и вернулась с конфетой.

— На-ко.

Парень, не глядя, взял конфету, сунул в карман, но ничего и тут в лице у него не изменилось.

— Вот так и будет стоять хоть час, пока не спросишь, — Елизавета чуть повысила голос: — Куда идешь, Миша?

— Куда идешь, Миша? — глухим, неразвитым голосом повторил парень, тут же повернулся и вышел.

Вениамин Александрович недоуменно поглядел на Елизавету.

— Не в своем уме он, — пояснила она. — Давно, еще мальчонкой, ездил с отцом в лес. Отошел от него и пропал. Сколько батька ни звал, ни искал — не мог найти. Через три дня сыскали его, с солдатами да из других деревень с народом. Вот с тех пор и тронулся. Ну-ко, сам посуди, трое суток в лесу одному. Вон уж какой вырос, а все не в себе. Другой раз все дома обойдет. Встанет молчком и стоит. Ничего не просит, никого не трогает. Что спросишь, не отвечает. А как скажешь: «Куда идешь, Миша?» тут же повторит и уйдет. А то у столба встанет, ухо приложит, слушает. Все равно как ребенок...

«Куда идешь, Миша?» — записал Вениамин Александрович, так, на всякий случай, хотя и сознавал: вряд ли пригодится такой Миша для будущей повести.

Сидя у окна в ожидании завтрака, Вениамин Александрович понаблюдал за какими-то серебристыми птичками, стремительно летавшими высоко в небе. И записал это. Затем поглядел на улицу и записал: «Вдоль дороги шагают столбы».

— Ну и храпел же ты седни, Венимин Лександрыч, — сказала Елизавета, усаживаясь с постояльцем за стол, — как баба-то твоя терпит.

— А мы с ней в разных комнатах спим, — сухо ответил Вениамин Александрович. Ему претил этот грубый ее тон, но терпел, куда ж денешься!

— Так и я с тобой не в одной комнате сплю. А вся измучилась. Ну-ка, ночью в самый сон разбудил.

— Да ведь ты тоже храпишь, да еще как! — пошел в наступление Вениамин Александрович.

— Так я дома. Я — хозяйка, могу и храпеть, — засмеялась Елизавета. — А ты горазд, ой горазд храпеть. Уж думала, можа, задыхаешься.

После завтрака Вениамин Александрович вышел из дому, и тут к нему подошел сосед, молодой мужик Николай Медведев. Был он высок, белокур, синеглаз, руки засунуты в карманы блестящих от мазута штанов. Подошел и строго спросил:

— Ты чего сюда приехал?

На Вениамина Александровича пахнуло тяжелым перегаром водки и табака.

— Отдыхать, — отстраняясь, ответил он.

— А где буду я отдыхать? У тебя?

— Я же не к вам приехал, а в деревню. Приезжайте в наш город. Отдыхайте.

— Вижу, за словом в карман не полезешь. Но здесь живем мы — колхозники. Чего тебе у нас?

— А чего вы грубите? Вы же совсем меня не знаете.

— А чего мне тебя знать. Чего сюда приехал?

— Я уже ответил, — сказал Вениамин Александрович и хотел было уйти, но Медведев придержал его за руку.

— Ты что, капиталист, на всем готовом жить? Привык, чтоб тебя кормили другие?

— Я не понимаю, — в растерянности произнес Вениамин Александрович.

— Чего не понимаешь?

С той стороны улицы к ним подошел Степан Тихонов, с черным от загара лицом и белой шеей, видневшейся в вороте рубахи.

— Привет! — Он подал несгибаемую ладонь сначала Николаю Медведеву, потом Вениамину Александровичу. Но ни на того, ни на другого не посмотрел, глядел в конец улицы, будто высматривая там кого. — О чем речь?

— Боб не посадил, а приехал к нам жить, — сказал Николай Медведев.

— Он, Коля, пенсионер. На заслуженном отдыхе.

— Вижу, за словом в карман не полезешь. Но все равно боб должен посадить...

— У него нет своей земли, Коля.

— Ну и хрен с ним! — выругался Коля и пошел домой.

— Надолго? — спросил Тихонов, глядя теперь в другой конец деревни, словно чего там отыскал.

— На все лето.

— Кем до пенсии был?

— Геологом, — чтобы отвязаться, сказал Вениамин Александрович, хотя геологом никогда не был.

— Понятно. Нефть. В каких местах?

— Во многих, — многозначительно ответил Вениамин Александрович. И эту многозначительность понял Тихонов.

— Ясно. Государственная тайна. Молчу.

— Хорошо здесь у вас, — сказал Вениамин Александрович.

— Где? — быстро оглянулся Тихонов.

— Вообще.

Степан Тихонов на этот раз медленно осмотрелся и ничего не сказал.

— Кем вы работаете? — помолчав, спросил Вениамин Александрович.

— Куда пошлют.

— Что же, у вас нет определенной специальности?

— Наоборот. Любую работу делаю.

— Ах вот как. А Николай Медведев?

— Колька-то? Он механизатор. И на комбайне, и на тракторе, и на машине. На чем хошь. И на косилке. А чего вам?

— Да так, просто поинтересовался...

— А-а... Он парень толковый. Только шебуршить любит, особо если поддавши.

— У вас шрам на щеке. Воевали?

— А кто не воевал? У нас полдеревни выбито. Сходи на кладбище, обелиск увидишь. С четырех сторон именами заполнено. Все погибшие в войну. Кто на фронтах, кто в партизанах. Тут нас тоже не щадили. А ты где, на каком фронте был?

— На Западном.

— В каких частях? — живо взглянул Тихонов на Вениамина Александровича.

— В интендантстве.

— А-а, — тут же утратил интерес к разговору Тихонов и стал закуривать.

К ним подошла согнутая в дугу старуха с берестяным лукошком, прикрытым чистой тряпицей.

— Слышь-ко, беженец, — сказала она, с трудом заглядывая в лицо Вениамину Александровичу.

— Здорово, тетка Дуня! — сказал ей Тихонов.

— Здравствуй, Степушка. Слышь-ко, беженец, возьми-ка у меня десяток яиц. Свежие, прямо с-под куры.

— А зачем мне? Я у хозяйки столуюсь.

— Ну и что, — сказал Тихонов, — сгодятся и эти. А тебе куда деньги-то? — спросил он старуху.

— Ой, Степушка, да рази им места не найдется.

— Это ты верно. Хотя, говорят, при коммунизме их и не будет. Так, товарищ геолог?

— Хорошо, я возьму, только больше не приносите.

— А ягоду? Земляника у меня. Скоро пора подоспеет, как не принести. Принесу. — Тетка Авдотья завязала рубль в угол платка. — А ты переложи яйца-то, а лукошко мне отдай.

— Так ты и отдай хозяйке, — сказал Вениамин Александрович.

— Нет уж, знаю я твою Лизавету. Неси сам.

Вениамин Александрович понес сам.

— Вот яйца купил, — сказал он Елизавете. — Надо освободить лукошко.

— Ну и освобождай, коли купил, — неодобрительно кинув взгляд на лукошко, сказала Елизавета.

— А почему так сердито?

— А как же еще прикажете? Или мои яйца тебе не по вкусу пришлись?

— Да нет, просто как-то неудобно было отказаться.

— Неудобно, — с лязгом переставляя кастрюлю на плите, сердито сказала Елизавета. — А чего про меня скажут? Что, мол, постояльца голодом морю.

— Ну кто так скажет?

— Да та же Авдотья и скажет! А мне чего тогда говорить?

— Ну, извини, не предусмотрел такого поворота. Не сердись.

— Была нужда сердиться. По мне хоть и молоко бери у нее, только уж тогда и съезжай к ней.

— Да ты что? Я просто не мог отказать ей, уж больно она несчастная.

— Будешь несчастная, коли без отца-матери двоих внучат подымает.

— Ну вот, а ты меня коришь.

— Чего мне тебя корить? Кто ты мне? Ни сват, ни брат.

— Ну-ну, ладно, ведь я пожалел ее, и все. А где же отец, мать ребятишек?

— Зять нафулиганил, в тюрьме сидит. А дочка прошлой зимой померла. Вот Авдотья и мыкается. Да еще и хворая. А была куда тебе! После войны в одной упряжке со мной ходила. Загоняла меня.

— Как — в одной упряжке?

— А лошадей не было, так на себе пахали. Ревматизма у ней. Сначала лютиком лечилась. Приложит к больному месту, во какой пузырь вздует. Помогало. Ну, а теперь у ней кожа старая, так и лютик не помогает. Ну, чего стоишь, выкладай на подоконник, да неси лукошко-то. Поди ждет человек.

Вениамин Александрович усмешливо качнул головой на такое к себе обращение и пошел к тетке Авдотье. В сенях он встретился с высокой девушкой в легком плащике, в резиновых сапожках.

— Вот, пожалуйста, — отдал Вениамин Александрович лукошко старухе.

— Так я тебе принесу, принесу ягод-то, — пообещала тетка Дуня.

— Нет-нет, вы уж с моей хозяйкой договаривайтесь. Если она возьмет, не возражаю, но только с ней.

— Во как Лизка приструнила беженца, — всплеснула шутливо руками тетка Дуня, — вот так бы вас всех, мужиков, надо.

— Окромя меня, — затаптывая окурок, сказал Степан Тихонов, — я сознательный. А ты с чего взяла, что данный товарищ — беженец?

— А как же не беженец, если к нам бобылем прискакал. Знать, дома своего нету, — ответила тетка Дуня.

— Аргумент. Хоть в КВН тебя, тетка Дуня. Но, однако, сам стоишь и дело стоит. Покудова.

— Так я принесу, — еще раз пообещала тетка Дуня, — а Лизку не слушай. Кто она тебе, чтобы слушать? Своей головой живи.

Вениамин Александрович вернулся к себе.

Елизавета с девушкой сидели в кухне. На постояльца они и внимания не обратили, продолжали свой разговор, громко, не стесняясь.

— Так когда же он свадьбу-то намечает? — заинтересованно спросила Елизавета.

— А он и не думает, — ответила девушка.

Из окна падал на нее ровный свет, от которого не бывает теней. Лицо у девушки было, как говорят, точеное, с большими глазами, чуть вздернутым носом и ровной строчкой белых зубов.

«Недурна, недурна», — отметил про себя Вениамин Александрович, проходя в свою комнату.

— Эх, Танька, Танька, — пожалела Елизавета, — хорошая ты девка, всем удалась, а только характеру у тебя нету. Мужика, а особо парня, надо в руках держать. Чтоб как телок за тобой ходил.

— А зачем мне телок?

— Это к слову. Но к слову верному, чтоб самой телкой не быть.

— Ладно, может, и наладится. Так-то ведь хороший он...

— Куда как хороший! Тебе уж, поди, двадцать будет?

— В мае.

— Ну, вон каки года. Другие уж ребят за стол сажают, а у тебя еще и солнышко не вставало.

— А что делать-то?.. Тут уж ничего не сделаешь.

— Не любит он тебя.

— Не знаю. То бежит ко мне, то нос задирает. То опять ласковый.

— Ласковый. Оходить бы его, черта, хорошим колом, тогда бы и взаправду стал ласковым...

Вениамин Александрович еле успевал записывать разговор. Сам, сам материал к нему шел! Чего же и желать лучшего. Теперь только бы еще парня повидать, и вон он — сюжетный узел. Накручивай и разматывай.

— Так заходите, тетя Лиза.

— Спасибо, милая. Только вон огурцы уж по третьему листу пошли, так с ними сколько делов. Ну-ко, сними пленку, да полей, да натяни, а их у меня шесть гряд.

— Ну, вечерком. Отдохнуть тоже надо.

— Приду, приду, а как же. Кланяйся матке. Приду, приду.

Татьяна ушла. Елизавета походила по кухне.

— Лександрыч, не спишь ли?

— Нет-нет, — закрывая толстую тетрадь, ответил Вениамин Александрович.

— Можа, чай вскипятить? Аль молока попьешь? А то уйду на огород.

— Молочка выпью. А кто это был? — выходя на кухню, спросил Вениамин Александрович.

— Танюшка. Хорошая девушка, а вот судьбы нет. Треплется с ей парень один, а жениться велит погодить. Парней-то мало, вот и выкобенивается: — Елизавета обернулась к окну, заглянула, — Ой, чего это он, дурной, делает-то! — вскрикнула она.

Вениамин Александрович тоже взглянул.

По дороге с трудом вышагивала лошадь, запряженная в телегу. К задку телеги была привязана за морду и рога крупная корова черно-белой масти. Она упиралась, мотала головой, вставала на дыбы. На телеге стоял здоровый мужик и со всего размаху хлестал лошадь концами вожжей. Та рвалась вперед, но ее сдерживала корова. Тогда мужик бил и корову и дико, безобразно орал, так что было слышно даже через двойные рамы.

— Прекратите! — выбегая на улицу, закричал Вениамин Александрович.

— Чего? — тупо взглянул на Вениамина Александровича мужик.

— Как вам не стыдно так обращаться с животным!

— Чего стыдно! Она, зараза, замучила меня. По пять раз со стада бегит на день. Какого терпежу хватит?

К ним подошел маленький, сухой, как подросток, старик. Поглядел на корову. По ее крупному телу волна за волной шла дрожь, а из широких темных ноздрей, пенясь, пузырилась кровь.

— Надо б прирезать, — неожиданно басовым голосом сказал старик.

— Ни хрена. Очухается, — ответил пастух.

— Сумлеваюсь. Снял бы веревку.

Веревка крест-накрест большим узлом туго затягивала корове голову.

— Сбегит.

— Теперь не сбегит. Теперь уж она вся тут, — сказал старик и примолк, обернувшись на торопливый стук мотоцикла.

К ним на красной «Яве» подкатил председатель колхоза, в кепке и галстуке, в резиновых сапогах.

— Так, — сразу поняв, в чем дело, произнес он, — сними веревку.

— Счас, счас, — с подленькой готовностью засуетился пастух, — только никакого терпежу не было, Василий Сергеич. То в лес убегает, то в кусты. Так я решил ее в стадо доставить, а она вон как... завалилась... — Пастух снял веревку, и тогда стало видно на переносье и скулах содранную кожу.

— Так. За зверство пойдешь под суд, — жестко сказал председатель. — Вы свидетели. — Он поглядел на старика и на Вениамина Александровича.

— Ты че, какой я свидетель, — тут же отказался старик. — Иду, лежит корова, а больше ничего не ведаю.

— А вы? — председатель посмотрел на Вениамина Александровича. На него смотрел и пастух тяжелым, подминающим взглядом.

— Я, собственно... Здесь посторонний, вообще-то... — стал разводить руками Вениамин Александрович..

— Понятно. И без свидетелей обойдемся. Освежевать. Кожу на склад. — И, сев на мотоцикл, председатель тут же дал газ и умчался.

— У, зараза! — выругался пастух. — Геннадий, принеси нож, — сказал он старику.

— Это можно, — ответил тот. Вениамин Александрович пошел домой.

— От дурной, ну и дурной! — негодовала Елизавета на кухне, — это ж надо так стянуть морду. Да ей и дыху не было. Самому бы носатому черту так скрутить. — И осеклась — в избу вошел пастух.

— Дай-ка напиться, — сказал он Елизавете и заговорщицки подмигнул Вениамину Александровичу.

— Бери сам да пей, — недружелюбно ответила Елизавета.

Пастух почерпнул ковш воды, напился и еще раз подмигнул Вениамину Александровичу.

— Верно, друже, сам не раз бывал в передрягах? — сказал он. — Молодца, что не встрял в это дело. Захаживай ко мне, если что. Мой дом в соседней деревне, третий справа, — и уже совсем приятельски подмигнул.

— За что это он тебя так нахваливал? — подозрительно поглядывая на постояльца, спросила Елизавета, как только вышел пастух.

— Не знаю, — резко ответил Вениамин Александрович и ушел в свою комнату.

«Черт знает что такое! — в раздражении думал он. — Чего еще не хватало, в сообщники зачислил... Да, вот она, жизнь, без всякой редактуры...»

Он долго сидел у окна в бездействии, думая о том, как все же жизнь полна всякими неожиданностями. И большей частью такими, которые совершенно не нужны ему как писателю. И на самом деле, зачем ему эта дикая сцена расправы с коровой? Напиши, и обвинят в натурализме, в искажении образа сельского труженика. А если он есть, этот пастух? Впрочем, типичен ли? Он есть, но он не характерен. Да-да, это все рецидивы прошлого... А корова?.. Черт, корова-то пропала. Ужасная, конечно, сцена. Натуралистична. Да-да, натуралистична. Так что уж лучше и не касаться ее. Да, лучше не касаться...»

Поуспокоившись, Вениамин Александрович раскрыл тетрадь и, глядя в окно, выходившее на огород, записал: «Сегодня тепло. Над цветками кружат бабочки. На небе ни облачка».

В последующие дни Вениамин Александрович занимался изучением труда на полях, на фермах. Побывал на птичнике. Ради досконального изучения заглянул в контору правления колхоза. Удивился, увидав среди лучших работников портрет Николая Медведева. Оказывается, он на пахоте перевыполнил норму на двадцать процентов. Вот тебе и на! А груб, непомерно груб!.. Подумал было потолковать с председателем колхоза о выполнении посевных работ, но отказался от этой мысли, понимая, что ему, как пенсионеру, вряд ли будет рассказывать председатель, а раскрывать свое инкогнито пока еще было рано. Впрочем, не так уж важно знать, как работают люди. Нужно другое — их характеры, взаимоотношения, психология. Поэтому надо больше расспрашивать Елизавету, через нее доходить до основного.

— Ох, и дотошный ты! — как-то рассмеялась Елизавета. — И все-то тебе знать надобно. Ну баба, чисто баба, да и то не каждая!

— Да ведь надо о чем-то говорить с тобой, — сказал Вениамин Александрович. — Ну, давай о грибах, о рыбе.

— А что о рыбе? Все ходишь, ходишь, а рыбы не ловишь. Где хоть пропадаешь-то?

— Да нигде, просто гуляю.

— Как барин все одно... А я вот гляжу на тебя, уж сколько живешь у меня, а чего-то из дому не пишут тебе.

— А чего мне писать?

— Как чего, письма. Или уж и думать забыли?

— Просто нет необходимости. Я написал, а им не обязательно, чтобы отвечать. Если что случится, сообщат.

— А может, и сообщать не о ком?

— Почему же не о ком? Я ведь сказал, у меня и жена, и сын, и даже внук.

— Мало ли чего наболтаешь, — усмехнулась Елизавета.

Нет, не верила она ему. Чего-то вертит беженец, и, пожалуй, — самый настоящий бедолага. Поди-ка выгнали из дому, вот и обретается, где придется. И, жалея его своим неизрасходованным бабьим сердцем и приглядываясь к его не такой уж и старой фигуре, находила, что он еще мужик хоть куда, хотя и не первый сорт. Да и где его возьмешь, первый-то, когда у самой полный мешок прожитых лет...

— Странный ты человек, Елизавета Николаевна, почему ты не веришь мне?

— Верю всякому зверю. Верю ежу, а тебе погожу, — игриво улыбнулась Елизавета.

— Ну что ж, дело твое. А я у тебя вот что хотел спросить. А что у вас зимой в клубе, кроме кино, бывает?

— Артисты другой раз приезжают. А то и наши бабы концерт устраивают. Я тоже в хоре пою.

— Ну?

— А как же. У меня хороший голос.

— Весело вам тут жить?

— Весело не весело, а скучать не приходится. «Телек» у многих. Живем.

— А твой отец чем занимался?

— Крестьянствовал, чем же еще. Вот дед, тот в отхожие промыслы ходил, а отец уж нет, все в колхозе. До самой смерти. Он хромой был, его и на войну не взяли. Правда, партизанам помогал. А муж, тот в первый год и погиб. С тех пор и одна. И никого у меня не было...

— Никого? — аккуратно выбирая из банки ставриду в томате, машинально спросил Вениамин Александрович.

— Никого. Истинный Христос! Другие бабы, не все, но были и такие — не блюли себя. То с одним мужиком, то с другим схлестнутся. А я нет.

— Чего ж так? Живой о живом думает.

— Это так, да ведь надо не трепать себя. Чтоб уважали. Вот хоть и ты, узнал бы, что я вертихвостка, что сказал бы? — Елизавета пытливо прищурилась.

— Ну, конечно, легкомыслие не украшает человека.

— Вот то-то... А ты не хошь ли в баньку сходить? Пора бы уже, — что-то думая про себя, спросила Елизавета.

— С удовольствием.

— Ну, так и стоплю.

— Хорошо, а я пока погуляю.

— Погуляй, погуляй...

Медленно, очень медленно шло познавание деревенской жизни. Казалось бы, все на виду. И на самом деле все на виду. Но только внешнее проявление жизни, а что за стенами домов? О чем думают люди? Какими живут интересами? Каков их внутренний мир? Как узнать? Как сблизиться так, чтобы люди стали с ним откровенны? Ох, как нужно было все это Вениамину Александровичу, но сблизиться, запросто завести с ними разговор никак ему было невозможно. И все же он пытался. Как-то пришел к конторе колхоза ранним утром. Возле конторы стояло несколько машин. Шоферы сидели на лавках в скверике. Курили, толковали меж собой. Были тут и трактористы, и полеводы. И среди них Степан Тихонов.

— Чего ждете? — спросил его Вениамин Александрович. Спросил больше из вежливости, чтобы показать свое благорасположение, но тут же сразу вмешался Николай Медведев.

— О, все ему надо знать. Только ходит и выспрашивает. Ты кто, шпион? А может, Фантомас? А? Фантомас? — Мужики засмеялись. Медведев, одобренный этим смешком, еще больше завелся: — Нет, ты скажи, чего приперся сюда? Боб не посадил, а живешь?

Вениамин Александрович осуждающе покачал головой и отошел. Уходил и чувствовал, как мужики усмешливо глядят ему вслед.

Пробовал говорить с Сидельцем, но тот только одно и знал: «Скорей бы к Палаше, милый ты мой!» Подсел на лавочке к тетке Дуне, возле ее дома. И поговорил-то всего немного, каких-нибудь десяток минут, и сразу же о том стало известно. «Чего это ты к Дуняхе-то лезешь? — сказала дома Елизавета. — Чего тебе от нее надо? Или съезжать надумал?» Еле убедил, что просто так присел.

Теперь он старался больше подмечать, то какую-нибудь уличную сценку, то картинку природы, надеясь, что сюжет сам со временем придет к нему. В конце концов, можно на сельском материале написать и о любви. Тематически с заявкой расхождения не будет.

Побродив по полям и кое-что записав для памяти, он вернулся домой.

Его уже ждала баня.

— Воды горячей много, лей не жалей. Каменка каленая. Смотри, не ошпарься, когда поддавать будешь, — наставляла Елизавета, собирая ему мочалку и мыло. — Веник в предбаннике.

— Да я ведь не любитель париться. Собственно, больше в ванной мылся.

— Да что же это за баня без веника? Нет, ты уж попарься, чтоб потом всю грязь с кожи выгнало. А так что это и за мытье, — как всегда напрямую, что думала, то и сказала Елизавета.

— Ладно-ладно, попарюсь...

Как у многих в Кятицах, у Елизаветы баня топилась «по-черному». Вениамин Александрович разделся в предбаннике и, осторожно, стараясь не коснуться закопченных стен, сел на чисто вымытую широкую лавку. Оглянулся, потрогал пальцем стенку. К его удивлению, палец не испачкался.

От маленькой каменки, расположенной чуть выше пола, несло зноем. Вениамин Александрович почерпнул из бочки горячей воды и плеснул на каменку. И тут же камни словно взорвались, раздался гул, рокот, шипение, треск, и вся баня наполнилась мутным, горячим паром. Вениамин Александрович инстинктивно отпрянул, прижался к стене и тут же втянул голову, — раскаленным воздухом стало хватать за уши. Зато, когда пар разошелся по всей баньке, наступила размягчающая парная благодать. Вениамин Александрович поднял на лавку ноги, затем лег, заложив руки за голову. И в таком положении пробыл несколько минут. Затем, вспомнив, что в предбаннике лежит веник, поднялся и, приоткрыв дверь, достал его. После чего еще немного кинул горячей воды на каменку, и снова последовал взрыв, и снова горячей волной охватило его. И тут он стал похлопывать себя веником. Но от такого похлопывания ему стало неприятно. Жесткие листья царапали кожу, и он, отбросив веник и продолжая лежать, испытывал благостное состояние разнеженности и какого-то физического откровения. «А веник совершенно ни к чему, — думал он, — совершенно...» Потом он мылся, не жалея воды, не глядя, куда она льется, — не то что у себя дома, когда мылся в ванне. Обливался из шайки и чуть ли не вымахал всю бочку горячей воды. «Хо-ро-шо! — восторгался он. — Хо-ро-шо!» И это чувство восторженной чистоты облегченного тела не покидало его и в предбаннике.

Вернулся он домой посвежевший, распаренный, испытывая благостно-томное состояние.

— С легким паром тебя, — приветствовала его Елизавета.

— Спасибо, спасибо... Благодарю.

— Хорошо ли попарился-то?

— Хорошо, хорошо. Только мне не очень понравился твой веник. Жесткий, да и листва почти сразу вся осыпалась.

— Это почему же? Я на другой день после Петрова дня веники наготовила. Не может он осыпаться.

— Осыпался, осыпался. Но дело не в этом. Хорошо помылся. Боялся, что баня пачкается, а она чистая.

— Чего ей пачкаться? И лавка намытая, и дух чистый. Чего ей быть не чистой? А веник, чего ж это веник? — она прошла в баню и вскоре вернулась. — Да ты что, или никогда не парился?

— По совести сказать, в первый раз, — ложась на кровать, ответил Вениамин Александрович.

— То-то, я вижу, и веник нераспаренный. Ты никак сухим и настегивал себя?

— Какой дала.

— Ой, умру, — ахнула Елизавета, — кому сказать, так обхохочутся. Да его надо было кипятком обдать да подержать в тазу, чтоб размяк, чтоб лист отошел. Тогда баня-то березовым духом наполнится. Ах ты, право, бедолага-беженец... Ну да ладно, отдыхай. И так добро распарился.

Вениамин Александрович, испытывая незнакомое доселе чувство размягчающего томления, лежал в постели, разметав руки и ноги. Лежал и умиленно думал: «И в деревне могут быть свои прелести. Кому рассказать, что я был в бане «по-черному», не поверят. А если и поверят, то никак не примут всерьез, что я мог наслаждаться. И действительно, сам бы не поверил, если бы не испытал. Удивительно, весьма удивительно. Надо будет написать домой. Пусть Евгения посмеется...»

Когда он поостыл и сменил намокшую от пота рубаху на свежую и вышел в кухню, его ожидал сюрприз. На столе возвышался графин, окруженный тарелками с грибами в сметане и картошкой, залитой яйцами.

— Садись-ка, садись, Венимин Лександрыч, — улыбчиво сказала Елизавета. — Ну-ка, давай после баньки-то. После баньки сам бог велел, — усаживаясь рядом с Вениамином Александровичем, говорила Елизавета, наливая в стаканчики.

— Да ведь я не пью.

— А ты и не пей, а только выпей. Пьют-то пьяницы, а мы выпьем, — и чокнулась с постояльцем. — С легким паром тебя.

— Спасибо, только я, право...

— Пей, пей, чего там! — Елизавета сложила губы в трубочку, будто собиралась свистеть, медленно вытянула весь стаканчик мутноватой жидкости и стала быстро закусывать.

Вениамин Александрович отпил небольшой глоток, и, морщась, спросил:

— Что это?

— Самогонка, — просто ответила Елизавета. — Да ты пей, пей, лучше ее ничего нету. Чистая, с сахару. Не то что там с дерева или кака химия. Пей!

Вениамин Александрович качнул головой и отпил половину стаканчика.

— Да ты что, ровно и не мужик. Нет уж, тяни до дна! Вытянул.

Елизавета раскраснелась, глаза у нее повлажнели, и вся она как-то пообмякла.

— Что же, так ты и станешь тут жить один, а жена там? — заглядывая в лицо постояльцу, — спросила Елизавета.

— Да, так придется.

— И не заскучаешь без бабы-то?

— Пока не скучаю.

— Значит, мало к ней тянешься. Или, хоть и долдонишь, что и жена у тебя и сын, а чего-то не верится. Чего-то у тебя не так. Можа, один ты, а? Ты не скрытничай. Всякое бывает в жизни. А у меня, если захочешь, живи сколько надо.

— Ты как-то странно говоришь.

— А чего странного? Дом, сам видишь, большой, обихожен. Хозяйство в порядке. Чего еще? Вот, погоди, огород поспеет, и огурец свой, и редиска, и ягода земляника, черна смородина, яблоки. Да живи не тужи. — Елизавета говорила и не сводила своих повлажневших глаз с Вениамина Александровича. Ей нравился бледный, продолговатый брус его лица, тонкий нос, точно деливший лицо надвое. Нравилось и то, что постоялец обходителен, не пьяница — так почему бы ему и не жить у нее, почему бы и не пригреть бедолагу. Так думала Елизавета.

Вениамин же Александрович хотя и видел, что Елизавета не верит в существование его семьи, — и на самом деле, чего он затесался сюда один? — как-то не придавал особого значения ее рассуждениям. Ему было хорошо и уютно. Поэтому, после бани да выпитой стопки, он только размягченно улыбался, почти не слушая болтовни хозяйки.

— Да ты выпей, выпей, — угощала его Елизавета. — Первая колом, вторая соколом. Так говорят. Да на-ко рыжичка, на-ко. — Она выбрала несколько самых крепких рыжиков на тарелку Вениамина Александровича, и он, удивляясь сам себе, выпил еще стопку, подзахмелел и уже каким-то новым взглядом поглядел на хозяйку. «Была бы помоложе, не миновать мимолетного романа», — подумал он, в то же время и мысли не допуская, что между ними что-либо может произойти.

А Елизавета все больше тянулась к постояльцу. Она понимала: «Венимин Лександрыч» — последний шанс на замужество.

— Я здоровая. У меня что руки, что ноги — крепкие. Вот ты сам посчитай, сколь годов я одна, если мой муж погиб в начале войны. Вот тебе крест истинный, никого не было! — Елизавета перекрестилась. — Или не веришь?

— Почему же, верю.

— Да и с Иваном-то много ли пожила. Все уж и забылось, будто и не было.

— Неужели никого и не было?

— Вот тебе истинный крест! Как девушка!

Вениамин Александрович рассмеялся: хороша девушка!

— Верно тебе говорю. Да и где здесь мужика достанешь? Кои вернулись тогда с войны, так к своим бабам, а молодым-то зачем я? Вот и сохранилась. — Она налила еще по стопке.

— Нет-нет, — запротестовал Вениамин Александрович и поднял вверх ладони. — Я буду совсем пьяный.

— Велико дело. Постель-то рядом... Пей, пей.

— Я никогда не пил самогона... Но по запаху он несколько напоминает виски.

— Ну и пей, коли напоминает.

Елизавета чокнулась, и они выпили.

— Ты вот возьми мою руку... У других дряблая, а у меня, как кость. Крутая, — она озорно повела взглядом на Вениамина Александровича. — Потрогай, потрогай...

«Черт возьми, а ведь она меня соблазняет! — весело подумал Вениамин Александрович. — Ну и пусть, все это может пригодиться».

— Ты послушай, что скажу тебе, — сжимая тонкие пальцы постояльца, придвинулась поближе Елизавета. — Жила у нас беженка, после войны примкнула. И вот недавно в соседнюю деревню замуж вышла. А ей шестьдесят восемь нонче стукнуло. Так я спросила, живешь ли с мужиком-то? А как же, говорит, со всей любовью живем. А ему семьдесят. А тоже крепкий еще, крепкий. Но тебя послабже будет. Намного послабже. — Елизавета еще ближе придвинулась к Вениамину Александровичу. Это ему уже не понравилось.

— У меня что-то голова кружится, — сказал он. — Я пойду. Спасибо за угощение.

Он прошел в свою комнату и лег на постель.

И на самом деле голова у него кружилась. Он закрыл глаза и хотел уснуть. Но не тут-то было. Елизавета по-своему поняла его «головокружение». Она присела на край кровати и ласково сказала:

— Умаялся... — И потрогала его волосы. — Реденькие, а мягкие, и седых еще мало.

Вениамин Александрович отвел ее руку.

— Это совершенно не обязательно... И на самом деле, у меня кружится голова. Я хочу спать.

Елизавета с укором поглядела на него.

— Да-да, мне нужно отдохнуть.

— Дрыхни, коли так! — сказала Елизавета и ушла, зло хлопнув дверью.

Но наутро она и виду не показала, что сердится на постояльца. Будто ничего и не было накануне.

— Эх, дрожжей-то нет, а то спекла бы я тебе ватрушку. Ты бы написал в город кому, пусть пришлют.

— Да и в городе не всегда бывают.

— Ну-у? — недоверчиво протянула Елизавета. — Это что же, и пирога не спечь? Врешь ты!

— Да нет, не вру. Бывают, но с перебоями.

— А чего ж так?

— Говорят, брагу варить станут да самогон гнать.

— Ну, верю, если так говоришь... Да как-нибудь расстараюсь, уж угощу тебя ватрушкой.

— Скажи, пожалуйста, а как вы жили до коллективизации? — безо всякого перехода спросил Вениамин Александрович.

— Как жили, обыкновенно.

— Ну, лучше или хуже, чем теперь?

— Скажешь еще. Да как же можно такое сравнивать?

— Значит, теперь лучше?

— Знамо, лучше.

— А вот раньше, говорят, хороводы водили. С песнями по улице гуляли. А теперь вот этого не видно.

— Так ведь тогда и парней и девок-то было, а теперь где они?.. Весело жили, — помолчав, сказала Елизавета. — И хороводы водили, и на посиделках собирались, и песни пели. Теперь этого нет.

— Жалеешь?

— А как не жалеть? Молодая была. А и крепкая, крепкая, как репа, была! — с внезапно вспыхнувшим задором сказала Елизавета. — Что руки, что ноги...

— Да-да, — поспешно согласился Вениамин Александрович. — Однако пойду. Погуляю.

— Гуляй, гуляй, — отставая, отозвалась Елизавета и вздохнула. «И чего он бежит от меня? Чем я худа ему?» — с обидой подумала она.

«Так, будем наблюдать жизнь», — энергично выходя на улицу и оглядываясь на все стороны, подумал Вениамин Александрович. Но, к своему сожалению, сколько он ни вглядывался, наблюдать, собственно, было нечего. Как и всегда, утром и днем деревня затихала. Все были на работе. Кто на полях, кто на фермах или на своих огородах. И только вечером начиналось оживление. Шли в клуб. Прогуливались по шоссе. Сидели на лавочках, возле своих домов, отдыхая после работы. Так и в этот день в деревне было пусто. Только куда-то озабоченно прошагал Миша. Да возле своего крыльца грелся на солнышке Сиделец.

«Ну что ж, пройдем в библиотеку, почитаем газеты, посмотрим журналы», — решил Вениамин Александрович.

Там, как и в прошлый раз, кроме библиотекарши, никого не было. Но это и кстати, никто не мешал. Просматривая «Литературку», наткнулся на сообщение о смерти знакомого поэта. «Ведь и не стар был, — с грустью подумал Вениамин Александрович, — а вот уже и нет... Будет день, когда и обо мне появится вот такое же сообщение. А, черт возьми-то, на юг бы уехать! — внезапно возникло желание, и он представил громадное море, горячий галечный берег, десятки знакомых писателей, загорающих, плавающих у берега. И так захотелось туда из этой дыры, как он окрестил про себя Кятицы. — Но ничего, ничего, еще месяц, ну от силы полтора, наберу материал и махну на юг. Да-да, на юг». Это его и успокоило и примирило с неизбежностью еще пожить в Кятицах.

А вечером повезло. Он стал невольным свидетелем сцены, разыгранной Таней и, по всей вероятности, тем самым парнем.

Среднего росточка парень с волосами, отращенными до плеч, пьяноватой походкой подошел к Таниному дому и бесцеремонно стал барабанить в стекло.

— Чего тебе? — вскоре раздался сипловатый голос Таниной матери.

— Позови Танюху!

— Чего? — мгновенно вскипела мать и тут же выскочила на крыльцо. — Чего шляешься в такую пору? Чего тебе от нее надо?

Парень подошел к ней.

— Ты, тетка Степанида, не шуми. Ясно? У нас с ней свои счеты-расчеты. Ясно?

— Да я вот сейчас... — завертелась на месте Степанида, отыскивая, чем бы огреть парня, но тут на крыльцо вышла Таня.

— Мама, иди домой, — сказала она.

— Да ты что!

— Ну, прошу, иди... — сказала Таня. И когда мать ушла, сказала парню: — Ну, что тебе, Колечка?

— А то не знаешь, — сказал Колечка и пьяно полез за пазуху Тани.

Вениамин Александрович наблюдал эту сцену, стоя в вечерней тени старой ивы. Его не видели, зато он все видел прекрасно. Нет, у него и тени неловкости не было, что он подсматривает.

— Убери руку! — гневно вскричала Таня.

— Но, но..

— Ну!

— Да брось ты. — Колечка потянул к себе Таню, обхватил ее, прижал к себе и понес к сараю.

— Да ну тебя! — вырвалась Таня. — Только одно и знаешь! И не приходи больше! И не подходи ко мне!

— Ну и дура, — глухо сказал Колечка. — Я не подойду, кто еще-то подойдет...

«Чудесный, чудесный эпизод, — радостно думал Вениамин Александрович, возвращаясь домой. — Тут уж не так трудно и домыслить. И проблемка сеть. Правда, не первой свежести, но, однако, парней в деревне мало, вот они и набивают себе цену. А Таню жаль, искренне жаль. Хороша девица!»

Он долго думал, лежа в постели, как бы так половчее уложить сюжет, и уснул незаметно и так крепко, что и храп Елизаветы не помешал.


— Ну-ка, попробуй, — доставая из духовки противень с румяными ватрушками, сказала Елизавета. — Таких в городе не поешь. Разве такой творог достанешь... На-ко! — Она положила на тарелку несколько ватрушек и подвинула их к Вениамину Александровичу.

— А где же ты достала дрожжи? — полюбопытствовал он.

— Достала, мир-то не без добрых людей. Ешь. Я вот как-нибудь угощу тебя рыбником. Дай бог, разживусь лещом, вот где вкуснота!

— Никогда не пробовал.

— Ну! Был бы с бабой, могла бы спечь, а коли бобыль, так где уж.

Вениамин Александрович рассмеялся.

— Вот вбила себе, что я бобыль. Да есть, есть у меня баба! Больше тридцати лет, как женат!

— Ну, можа, и не врешь, — вздохнула Елизавета. — Если не в труд, сходи в магазин за хлебом. А я на огород...

В магазине продавалось все. Продукты, вина, парфюмерия, ткани, обувь, велосипеды, напильники, гвозди, пилы, стекло, электроприборы, часы, табак, стаканы, спички, расчески и многое-многое другое.

Как и всегда, к прилавку тянулась небольшая очередь. Несколько старух и два подвыпивших мужика, Николай Медведев и длинноносый пастух.

— Фантомас явился! — скосив на Вениамина Александровича тяжелый глаз, сказал Медведев и отвернулся, не желая его видеть.

— Не согласен, — сказал пастух. — Это мужик настоящий. Здоров! — он протянул руку Вениамину Александровичу, и тому ничего не оставалось, как ответно протянуть свою. — Ты знаешь, как он меня выручил? Не видал ничего, говорит, и точка! А сам все видел. А ты говоришь — Фантомас.

— Фантомас, Фантомас, — не согласился Медведев, — давай бери бутылку, и пойдем.

— Слушай, друг, — потянулся пастух к Вениамину Александровичу, — давай с нами, а? Портвейн. Годится?

— Нет-нет, благодарю, — поспешно отказался Вениамин Александрович.

— Пойдем, — попросил пастух.

— Да отвяжись ты от него, — махнул рукой Медведев и вышел из магазина.

— Ну, тогда так... А то пошли, а? — все еще надеясь уговорить Вениамина Александровича, сказал пастух.

— Нет-нет.

— Ну, тогда держи, — и пастух опять сунул Вениамину Александровичу руку и вышел.

В отличие от городских покупателей, сельские хорошо знают друг друга, поэтому магазин для них является еще и местом встреч, где они могут сообщить последние новости, посоветоваться, пройтись на чей-либо счет. Часто случается, что в разговор вступает продавец, и тогда все, кто есть в магазине, начинают слушать с преувеличенным вниманием, и ахать, и охать, и смеяться, чтобы как можно лучше выразить свое уважительное отношение к продавцу, хотя он может нести бог знает какую чушь. Потому что от продавца многое зависит. Он может нелюбимому человеку вместо хорошего хлеба сунуть обгорелый. Может до государственного часа продать бутылку водки, а может и не продать, смотря какой на него найдет стих. Продавец в деревне фигура серьезная.

— Эт все так, так, — говорил продавец старухе, навалясь грудью на прилавок. — Но, однако, Лукерья, и то поимей в виду, если и впредь так будет, то навряд ли Клавдея допустит его обратно. Не из таковых она, не из таковых, чтоб обратно в хомут лезть.

— Верно, верно, Василий Петрович, — угодливо соглашалась старуха, — тут уж так. Так, вот уж верно-то!

— Но бросим взгляд с другой стороны, — любовался сам на себя продавец. Был он в очках, с большими залысинами, круглый и крепкий. — А куда деваться Клавдее без него?

— Верно, верно... Вот уж истинно, — тут же согласилась старуха.

И все остальные старухи закачали головами, удивляясь уму и прозорливости продавца.

— Хотя, если опять же посмотреть с другой стороны-то... — продавец откинулся к полкам и поднял палец.

Но тут вмешался Вениамин Александрович.

— Вы бы одновременно с разговорами и работали, — сказал он.

Все обернулись к нему.

— А ты кто такой, что лезешь не в свое дело? — сказала одна из самых старых старух, с обвислыми плечами.

— Эт так, эт так, — согласился продавец. И этим словно дал команду — старухи накинулись на Вениамина Александровича.

— Ездют тут всякие!

— Гляди-ка, слова не скажи! Беженец, а туда же!

— Все вот такие и есть они! Тьфу!

— Эт так, эт так, — подкинул жарку продавец, но все же стал отпускать покупателей.

Одни уходили, другие приходили.

— Буханку хлеба, — сказал Вениамин Александрович, когда очередь дошла до него.

Продавец заглянул под прилавок и достал буханку с черной отвалившейся коркой.

— У вас что, все такие? — спросил Вениамин Александрович.

— Какие привезли, такие и есть.

— Тогда еще одну, — процедил Вениамин Александрович. Как он ненавидел сейчас и этого продавца, и старух, которые набросились на него, и пастуха, пожавшего ему руку. Он даже обтер пальцы. «Скобари!» — выругался в душе он.»

Продавец нагнулся и, пошуровав там, достал еще такую же горелую буханку.

— Безобразие! — вскричал Вениамин Александрович.

— Эт так, эт так, — неприязненно глядя на него, сказал продавец.

Дома Елизавета как увидала сожженный хлеб, так тут же и спросила:

— Ты чего, уж не повздорил ли с продавцом?

— Сделал замечание, чтоб не болтал, а работал.

— Да зачем же ты полез? Тьфу ты! Ведь теперь придется мне завсегда ходить самой, иначе доброго хлеба не едать. Да и то навряд смилостивится. Знает, поди-ка, что ты у меня живешь... Знаешь что, — Елизавета отчужденно взглянула на постояльца и часто-часто заморгала, — съезжай-ка ты отсюда!

— То есть как это? — растерялся Вениамин Александрович.

— А так, что съезжай от меня куда хошь... И чтоб сегодня!

— Да ты постой, постой...

— Нечего мне стоять. Давай отсюдова! К тебе, как к беженцу, пожалели, а ты тут... Ну тебя. Давай, давай!

— Но ведь я еще до конца месяца не дожил...

— А вот забирай свои и деньги, не больно-то и нужны. Давай, давай! Больно-то нужен ты здесь!

Вениамин Александрович криво усмехнулся.

— Ну что ж...

Через полчаса он шагал к автобусной остановке.

— Милый ты мой! — неожиданно донеслось до него. Это звал к себе Сиделец, но Вениамин Александрович только махнул рукой в его сторону. И потрусил к остановке. К ней подходил автобус.

Перед выездом из деревни дорогу пересек своим четким шагом Миша, свернул под прямым углом к телеграфному столбу и приложил ухо.

Это было последнее, что неприятно резануло Вениамина Александровича. «Слава богу, все позади», — облегченно вздохнул он. И подумал о том, что еще не конец лета, еще можно успеть в другую деревню, в хорошую. «Другие находят, и я найду. А эта плохая. Да, плохая», — утешал он себя.

За окном мелькали кусты, потянулось торфяное болото, его сменил лес, и вдруг открылись поля — просторные, покрытые свежей зеленью. Им не было конца и края. Они раскинулись по обеим сторонам дороги, и казалось, машина плывет в этом зеленом море. И все эти поля были того самого колхоза, из которого уезжал Вениамин Александрович. Да, это были его земли. Это он понял из оживленного разговора пассажиров. И тут его осенило, что кто-то же все это сделал: вспахал землю, засеял ее зерном, семенами. Ведь не само же взошло! А он не узнал этих людей, даже не полюбопытствовал, хотя и видел их фотографии на Доске почета. Конечно, надо бы познакомиться с ними, увидеть их в процессе труда, но откуда он мог знать, что они столько земли обработали... И тут Вениамина Александровича охватило чувство беспокойства, даже тревоги, — стало не по себе от мысли, а что, если сидящие с ним рядом в автобусе догадаются, кто он! Но нет, никому до него не было дела. И он успокоился.

А автобус шел и шел и все дальше увозил его от деревни с непонятным названием Кятицы.

Загрузка...