Французская армия располагалась лагерем в Константинополе около трех недель, и греческий император употреблял все средства, чтобы избавиться от этой назойливой толпы, не оскорбляя слишком царственных гостей. Армия Конрада, по его словам, одержала большую победу в Малой Азии. Гонцы, покрытые пылью, приезжали в Хризополис и, переплыв Босфор, появлялись перед королём и королевой Франции. Они повествовали о великих и славных воинственных подвигах немцев против неверных. Пятьдесят тысяч сельджуков утонули в собственной крови; в три раза большее их число убежало с места сражения и развеялось, истощённое и раненое в восточных горах, покидая несметные добычи золота и серебра в руках христиан. Если бы французы пожелали часть крестовых побед, или надеялись иметь долю в этой великолепной добыче, то было давно пора пускаться в путь, чтобы присоединиться к немцам.
Между тем Людовик хотел оттянуть выступление, чтобы завершить месяц молитв и благодарственных молебнов за счастливо совершённый поход. Многие из его свиты охотно провели бы весело остаток времени их пребывания на очаровательных берегах Босфора и Золотого Рога, но королева устала от слишком долгого предисловия неизданной истории её армии. Она становилась нетерпеливой, перешла на сторону греческого императора и верила всей лжи, какой его снабжало воображение. Таким образом эта громадная толпа была переправлена в Азию на барках и подвигалась быстрым переходом к Никейской Долине. Крестоносцы раскинули свой лагерь близ Асканийского озера и ожидали немцев, когда курьеры принесли им известие, что немецкий император желает сделать Никею местом свидания.
Но эти курьеры были все греки, заинтересованные обмануть французов, которые много дней напрасно его ожидали, отбирая в стране все, что только могли взять, хотя она была под владычеством христиан, и никто из жителей не мог защищать своего имущества против крестоносцев.
Среди французов было много таких важных вельмож, простых рыцарей или бедных оруженосцев, которые считали смертным грехом не взять с чужеземца чего-нибудь, не заплатив ему. Он явились из любви к вере, будут сражаться за веру, ожидая единственного вознаграждения от веры. Однако, так как ничего нет определённого в логике, кроме её сравнения с реальными вещами, то в том путешествии со святой целью злые следовали за добрыми алчными массами, как шакалы и вороны проходят по пустыне по следам льва. Дороги, по которым они подвигались, земли, на которых раскидывали свой лагерь, оставались опустошёнными, как в Палестине хлебные поля в июне месяце, когда бич саранчи все пожирает с востока на запад.
После, многодневного перехода они прибыли на место стоянки, покрытые грязью, побелевшие от пыли, усталые и с больными ногами. Их лошади хромали, мулы были обременены тяжёлой ношей тех, которые умерли в дороге. С длинными бородами, нечёсаными волосами, они походили скорее на толпы варваров, снующих в равнинах Азии, чем на дворянство Франции и крестоносцев высокого рода. Когда они делали привал возле ручья, реки или озера, то поднимался спор, кому первому напиться; та же борьба происходила из-за купанья лошадей или животных, так что иногда люди и мулы были с вывихнутыми ногами и раненые, и многие были убиты; но это было неважно в такой громадной толпе. Лопаточки земли было достаточно для человека, и если можно было найти священника, чтобы благословить тело, все было хорошо, так как покойник умер по дороге в Иерусалим. Шакалы и дикие собаки следовали за армией и пожирали павший скот. Затем, когда первое смятение проходило, и жажда с голодом были удовлетворены, вынимались палатки с колами, и раздавался шум больших деревянных колотушек, ударявших по колам. Несмотря на то, что армия, проходя Европу, раскидывала палатки в различных местностях, их цвет был ещё блестящий, и вымпел развевался живыми полосами, выделяясь на небе. Вскоре, когда первая работа была окончена, и маленькие деревушки из зеленого, красного, алого и белого полотна были построены в длинные, неправильные линии, дым бивачного огня поднимался спиралью, и багаж, свёртки и мешки раскрывались, а их содержимое раскладывалось. Как будто в знак большой радости, мужчины и женщины выбирали лучшие одежды, самые богатые украшения, так что, когда они находились перед раскрытыми палатками, устроенными для часовен, по одной для каждой маленькой группы соотечественников или соседей, и затем вместе, согласно рангу, ели и пили около полудня, под обширными навесами или под ясным небом в прохладный вечер, – это было действительно прекрасное зрелище, и все сердца облегчались. Каждый из сражавшихся чувствовал, что его храбрость укрепилась при мысли, что он также играл роль в славном предприятии.
Таким образом, когда крестоносцы прибыли в Никею, надежда была велика, и у всех в глазах блестела предстоящая победа. Там впервые королева Элеонора предстала во главе своих трехсот дам в воинственном наряде; они были в блестящих кольчугах, надетых поверх шёлковых и парчовых юбок, в длинных белых мантиях с алыми крестами на плече и с лёгкими стальными шлемами, украшенными чеканным золотом и серебром, с металлическими гребнями или крылом птицы, сделанным из тонкой металлической пластинки.
Это был ясный осенний день. Пространная долина, ещё местами зелёная, где трава не была сожжена первой летней жарой, расстилалась до Асканийского озера. Там земля поднималась холмами, чтобы окончиться неожиданно обрывом в тридцать или сорок футов над водой. В некоторых местах не было совсем травы и лежал голый, сухой и пыльный песок. Все-таки, в общем, это было прекрасное место для кавалерии и пехоты. Долина поднималась к югу до отдалённых гор, около которых уже расположилась лагерем немецкая армия. Вельможи с их оруженосцами и конюхами, находившиеся среди рыцарей, их вассалы – все явились туда, чтобы насладиться зрелищем, какого никто ещё не видел. Они выстроились рядами вокруг пустого пространства, так чтобы все могли поместиться. Жильберт также пришёл со своим слугой Дунстаном в кортеже короля, так как он не обязан был никому служить. Все долго ожидали появления королевы.
Наконец она явилась, предводительствуя своим отрядом, верхом на прекрасном белом арабском жеребце, подарке греческого императора. Это было самое послушное животное, повиновавшееся голосу и руке, и такое быстрое, как самый быстрый чистокровный конь меджидской породы. Элеонора приближалась одна на десять шагов впереди других, высокая и прямо сидевшая в седле, как мужчина, с копьём в правой руке, тогда как левая слегка придерживала поводья.
С первого взгляда каждый мог узнать, что никто из её дам не походил на неё. Впрочем её дамы представляли превосходное зрелище и очень хорошо держались на лошадях, приближаясь мелкой рысью, блестящие и воодушевлённые, с чёрными, голубыми и карими глазами, с розовыми и смуглыми щеками, с улыбавшимися губами, которые, казалось, были созданы, чтобы говорить о грубых воинских делах только с целью сказать любезность мужьям или возлюбленным. Это был настоящий цветочный дождь.
Позади королевы и впереди остальных дам ехала женщина, в руках которой находился штандарт древнего дома Элеоноры, св. Георгия и дракона на белом фоне, впервые украшенный крестом. Эта женщина была Анна Аугская. Она была очень смуглая, и её чёрные волосы развевались позади неё, как тень, в то время как её чёрные глаза смотрели свысока и прямо. Она была восхитительно хороша, и, без сомнения, Элеонора выбрала её знаменосцем женского отряда вследствие её красоты. Она прекрасно знала, что ни одно из лиц не может сравняться с её собственным, и хотела помрачить соперницу, черты и талия которой были славой и честью юга.
Все продвигались в довольно хорошем порядке, эскадронами в пятьдесят человек, но не сжатыми рядами, так как они не имели той ловкости, чтобы оставаться в линии, хотя ездили верхом хорошо и смело. Перед каждым эскадроном находилась дама, произведённая, благодаря своей красоте или рангу, капитаном и носившая на своём шлеме золотой гребень. Каждый эскадрон имел свой особый цвет: алый, зелёный, фиолетовый или нежного оттенка весеннего анемона. Мантии, окрашенные в те же цвета в венецианских красильнях, были подбиты восточными шёлковыми материями нежных оттенков, привозимыми во французские порты итальянскими торговцами.
Придворные дамы королевы не могли бы носить кольчуг, мечей и копий, которые делали бы их совсем похожими на мужчин, если бы ловкие ювелиры, итальянские артисты и мавританские оружейники Испании не были с трудом и большими затратами привезены во Францию. Они сфабриковали доспехи и оружие, какого не делали до тех пор во Франции. Их кольчуги состояли из самых тонких колец, пришитых на верблюжью кожу и настолько обтянутых, что не было места ни для нагрудника, ни для куртки. Может быть, они не пропустили бы большой стрелы, но тонкая рапира легко пронзила бы их, и они представляли не более гарантию, чем суконная мантия. У многих из дам к стальной кольчуге были пришиты через правильные промежутки золотые колечки, а застёжки их плащей были из чеканного золота и серебра. Упряжь лошадей была одинакового цвета с мантиями дам, и капитаны эскадронов носили золотые шпоры.
Они опускали острия копий, проезжая верхом мимо короля, находившегося среди своих баронов, на расстоянии брошенного камня от возвышенного берега озера. Его бледное лицо не выражало ни интереса, ни удовольствия, а глаза оставались, как всегда, полны недоверия к королеве и её капризам. Когда она его приветствовала с улыбкой, выражавшей почти насмешку, то немного выступала вперёд. Затем после быстро брошенной команды поворачивала налево, проезжала до половины долины и опять направляла своих дам прямо против короля. Потом внезапно останавливалась в пяти шагах от него, осаживая свою лошадь почти до земли и сохраняя посадку, которая могла бы сделать честь мужчине, опытному в искусстве верховой езды. По правде сказать, очень мало из этих дам были способны исполнить подобный подвиг с такою лёгкостью и уверенностью. В их внезапной остановке было немало беспорядка, сопровождаемого всякого рода восклицаниями, препятствиями и криками.
Однако, несмотря на затруднения, отряду удалось остановиться. Впрочем, сто тысяч рыцарей и солдат, конных и пеших, с большим интересом рассматривали наездниц, чем оспаривали искусство верховой езды, и эффект был так красив и в то же время нов, что в воздухе раздался громкий крик энтузиазма и удовольствия. Летний румянец окрасил щеки королевы, а в её глазах заискрился триумф от продолжительных рукоплесканий, которые послужили отмщением за упорное молчание короля. Она склонила острие своего копья почти до земли и обратилась к мужу громким ясным голосом, который был услышан большинством рыцарей.
– Представляю вашему величеству этот отряд храбрых женщин-рыцарей, – сказала она, – по силе первенства за вами; по количеству вы превосходите нас; по годам вы старше нас; по опыту среди вас есть такие, которые провели всю свою жизнь среди битв. Однако мы также ловки, и те, которые состарились в сражениях, знают, что победа принадлежит храбрости и сердцу прежде, чем будет произведением руки, и в этом мои дамы-рыцари равны вам.
Мужчины, которые услышали эти слова и увидели очаровательный блеск её чудного лица, подняли правую руку и громко приветствовали её и её триста женщин-рыцарей, но король не произнёс ни слова в похвалу, и его лицо оставалось неподвижно и сумрачно. Щеки королевы снова покрылись румянцем.
– Ваше величество ведёт французскую армию, – сказала она, – армию храбрых мужчин. Наши женщины-рыцари многочисленны и также храбры. Отряды Гиени, Пуату и Гасконии и более половины всех герцогств которые говорят на нашем языке и обязаны мне повиновением, – отважны, но из всех я выбрала этих триста дам, чтобы идти в авангарде священной войны. Ваше величество и вы, дворяне, бароны, цвет французского рыцарства и человечества, примите, как от товарищей по оружию, эти цветы Франции! Да здравствует король!
Она подбросила в воздух своё копьё и ловко поймала его правой рукой, в то же время воскликнула, смеясь прямо в лицо королю, хорошо сознавая своё превосходство над ним. Когда молодые голоса позади неё повторили восклицание, громадная толпа, окаймлявшая долину, сделала то же; но одно слово было изменено, и сто тысяч воинов закричали: «Да здравствует королева!»
Когда наконец молчание водворилось, король робко взглянул направо и налево, как бы ища совета; рыцари же, окружившие его, смотрели только на прекрасных дам, а, может быть, не могли предложить ему никакого совета.
– Сударыня… – начал он наконец. Он как будто произнёс ещё другие слова, но никто не слышал, что он сказал, и, вероятно, желая показать, что ему нечего более сказать, он сделал довольно неловкий жест рукой и слегка наклонил голову.
– Да здравствует монах! – внезапно сказала Элеонора, поворачиваясь направо, чтобы вести свой отряд.
Жильберт Вард стоял верхом в передней линии зрителей, в пятидесяти шагах от короля, на берегу озера. Когда королева проезжала лёгкой рысью вдоль линии, собирая жатву восторга с лиц мужчин, её глаза встретились с глазами молодого англичанина и узнали его. На своей громадной нормандской лошади он возвышался на целую голову над мужчинами, находившимися возле него, и держался неподвижно, как статуя. Однако его взгляд выражал нечто, чего она не видала у него никогда до сих пор. Освобождённый от её прямого влияния и свободный смотреть на неё, необыкновенно красивую в её блестящих доспехах, как на очаровательный спектакль, он не думал скрывать удовольствия, испытываемого от её лицезрения.
Все восклицания великой армии и блеск тысячи глаз, следовавших за ней, не могли сделать ничего иного, как вызвать слабый румянец на её мраморном лице, и ни один мужчина из этой многочисленной толпы не мог бы найти слова, которое заставило бы забиться быстрее её сердце. Но когда она увидела Жильберта, её кровь оледенела, и её глаза внезапно потемнели. Её взор остановился на нем, когда она проезжала мимо него, и удаляясь она опустила глаза, слегка поникнув головой.
Жильберт, как и все окружавшие его, поднял руку и воскликнул приветствие.
Она не видала того, что он уже начал отыскивать другое лицо, прежде чем она проехала.
Триста дам медленно проезжали вокруг половины долины; их преследовали восторженные восклицания, как продолжительный крик птиц во время полёта.
Сначала они проехали вдоль линии слуг короля, но вскоре достигли линии рыцарей, солдат и вассалов Элеоноры.
Вдруг в воздух полетели цветы, дикие, полевые и осенние розы из садов Никеи, собранные рано утром молодыми оруженосцами и пажами. Они были связаны в букеты и заботливо укрыты от солнца, чтобы сохранить свежесть до момента, когда их придётся бросать. Лёгкие цветы разлетелись по воздуху, а листья попадали в лица женщин, в то время, когда они проезжали. Кроме того, некоторые из рыцарей, когда восторженно приветствовали восклицаниями дам, то махали над головами красными и белыми шёлковыми шарфами. Таким образом весь отряд проехал все три стороны большой долины.
Но вдруг произошла перемена, которая свалилась, как снег, на всю эту многочисленную толпу мужчин и женщин. Раздался долгий, грубый, неприятный для слуха крик, как рычание диких зверей, в то время, когда огонь пожирает позади них траву пустыни.
Мужчины тотчас же повернули головы и стали смотреть по направлению, откуда неслись эти звуки; многие инстинктивным движением скользнули левой рукой к рукоятке меча или кинжала, чтобы убедиться, в ножнах ли они. Белая кобыла королевы пошла галопом, забрасывая голову в сторону с такими ржанием и ляганием, что почти вырывала узду из рук королевы, в то время, как в воздухе разнёсся вопль и медленно угас. Инстинктивный страх и предчувствие большого несчастья витали невидимо и грозно над тремястами дамами, которые сдерживали своих лошадей, когда королева остановилась. Девять из десяти чувствовали, что изменились в лице не зная хорошо – из-за чего. По общему побуждению они повернули глаза к возвышенной местности на юге. На холме, спускавшемся из леса, появились странные фигуры, бешено несясь по направлению к долине, и глубокие ряды начали раскрываться и расступаться, чтобы дать место обезумевшей ватаге. Это были закутанные в изодранные плащи, развевавшиеся по ветру, с обнажёнными головами солдаты, которые пришпоривали хромавших лошадей, оглашая воздух странными криками ужаса.
– Сельджуки! Сельджуки! – восклицали они.
Как безумные, они спустились с отлогого склона, и когда приблизились, то можно было видеть на их доспехах кровь, на лоскутьях их плащей кровь, на их лицах и руках – кровь. Некоторые из них были ранены в голову, и запёкшаяся кровь образовала на их шее полосы; другие были в перевязках, сделанных из разорванной одежды. Один человек, приблизившийся на лошади и перескочивший ров у подножья холма, поднял руку, которой не хватало кисти.
Никто из крестоносцев, уже видевших войну, ни минуты не сомневался в истине после появления одного из этих беспорядочных всадников.
Самые старые и опытные инстинктивно переглядывались и сплачивались вместе. Но как бы ни были во время предупреждены, они ничего не могли бы сделать против страха, сжимавшего горло самым молодым мужчинам и женщинам, сдавливавшего их, как физический неприятель, заглушая надежду и силу молодости в ужасном предчувствии преждевременной смерти. Оруженосцы подталкивали рыцарей, пажей и молодых воинов; следовавшие за лагерем всей своей тяжестью подались назад, внутренний круг сдался и налёг на отряд дам, лошади которых принялись пятиться и лягаться. Однако с одной стороны толпа попробовала выстроиться перед беглецами, которые быстро приближались. Первый неистово нёсся; из ноздрей его лошади струилась кровь; у него самого глаза были дикие, а губы покрыты пеной, и он с ужасом вопил:
– Сельджуки! Сельджуки!
В двенадцати шагах перед испуганной массой человеческих существ, которые не могли выстроиться, чтобы дать ему дорогу, его лошадь без предупреждения, не испуская последнего вздоха, поникла головой, оканчивая последний галоп. Она упала, как масса, перевернулась несколько раз с ужасающей силой, затем вдруг окоченела и застыла, вытянув шею и протянув ноги на аршин от трепетавшей толпы. Её всадник, придавленный и мёртвый, лежал позади неё. Другие продолжали все быстрее и быстрее спускаться с холма, как будто никакая сила не могла остановить их стремления. Сначала были видны двадцать, затем сотня и наконец остальное множество побеждённых и гонимых, как упавшие листья, сорванные бурей смерти, которой они только что избежали. Многие из них, не зная и не беспокоясь, что они делали, помня лишь об ужасе, от которого они бежали, не пробовали даже удерживать своих лошадей. Сами животные, обезумев от ужаса и боли, лягали ряды пехотинцев, вставали скорее во весь рост на дыбы, чтобы не наступить на живого человека. Большое количество людей было раздавлено теснившейся толпой; многие, падая с своих лошадей, были слишком утомлены, чтобы подняться и так истощены, что не могли ничего делать, как просить воды.
Однако два или три беглеца, в которых осталось более жизни, чем в других, могли остановиться и были вскоре приведены в толпу, собравшуюся вокруг озера, где король с придворными спокойно ожидал, чтобы замешательство окончилось само собой. Он твердил молитвы, не делая самой лёгкой попытки, чтобы остановить панику или восстановить порядок. Но королеве и её дамам грозила опасность быть раздавленными среди этой массы трепещущих существ, помятых и задыхавшихся.
Жильберт находился возле короля и со своей высокой лошади видел более соседей всю эту сумятицу. Это было похоже на то, как будто бы какое-нибудь ужасное невидимое чудовище охватило сто тысяч человек железными тисками. Тысячи таких тисков сковали непреодолимой силой тела лошадей и людей, повалив их друг на друга до такой степени, что человеческие существа не могли более бороться, и животные не могли ни наносить Ударов ногами, ни лягаться, а только топтать все, что находилось вблизи их, все, что медленно приближалось к центру.
Там, в самом сердце стычки, была опасность, и даже издалека Жильберт довольно ясно видел сквозь облака света и колорита смертельную бледность испуганных лиц; крики раненых и охваченных ужасом женщин поднимались среди многочисленной толпы. Он неподвижно смотрел перед собой, как будто его зрение могло различить на таком расстоянии черты той или другой дамы, и он чувствовал себя оледеневшим от ужаса, когда представлял себе, что все эти прекрасные молодые девушки и женщины со своей красотой и молодостью, великолепные в своих блестящих и фантастических нарядах, могут быть раздавлены, растоптаны и смяты среди тысяч мужчин, готовых умереть, чтобы их спасти. Первым его движением было растолкать толпу, расчистить дорогу мечом и провести целой и невредимой королеву. Но минута размышления показала ему, насколько тщетна такая попытка. Все-таки толпа чувствовала то же, что и он, и желала также дать место, но она не имела возможности сделать это. Только был один шанс, одна надежда спасти женщин, – отвлечь толпу каким-нибудь обратным волнением от её настоящего ужаса. В тот момент, когда затруднение и опасность представились в его уме, Жильберт поспешил поискать вокруг себя средства для спасения тех, которые были в опасности, и в этих муках ему казалась каждая потерянная минута чудовищно длинна. Его слуга Дунстан стоял возле него, молча, с равнодушным видом смотря на происходившее. Только его спокойное смуглое лицо было несколько нахмурено и более обыкновенного пылало, и хотя трепетание раздувавшихся ноздрей выражало внутреннее волнение, его беспокойство едва было заметно. Жильберт знал, что его собственное лицо указывало на внутреннее беспокойство, и так как он тщетно искал средства, то необыкновенное хладнокровие лакея начало его раздражать.
– Вы остаётесь здесь, – сказал холодно Жильберт, – как будто вам все равно, что триста дам Франции будут раздавлены, и наш брат-англичанин ничего не может сделать, чтобы им помочь.
Дунстан поднял брови и посмотрел на своего господина, не поднимая головы.
– Я не так равнодушен, как король, сударь, – ответил он просто, указывая пальцем по направлению группы придворных, среди которых в пятидесяти футах ясно было видно бледное и суровое лицо короля. – Франция могла бы сгореть на его глазах, а он скорее будет молиться о своей душе, чем поднимет руку, чтобы спасти жизнь других.
– Вы так же бесчувственны, как он, – возразил Жильберт почти с гневом, волнуясь в своём седле от большого нетерпения и чувствуя себя бессильным.
Дунстан не сразу ответил и своими острыми зубами нервно закусил угол нижней губы. Вдруг он наклонился и поднял какой-то предмет, на который он наступил. Жильберт на это не обратил внимания.
– Вы желаете раздвинуть толпу, чтобы дать королеве место? – спросил Дунстан.
– Очевидно я этого хочу.
Жильберт посмотрел вопросительно на Дунстана, хотя его голос быль суров.
– Но мы не можем проложить ей дорогу сквозь толпу, – прибавил он, все ещё смотря перед собой. Дунстан принялся тихо смеяться.
– Ставлю на пари мою жизнь за новую куртку, что я могу заставить эту толпу вертеться, как волчок. Но вы, я знаю, не можете этого сделать.
– Почему? – спросил Жильберт, быстро наклоняясь, чтобы лучше расслышать. – Что вы хотите сделать, чего я не могу?
– То, чего благородная кровь никогда не может исполнить, – сказал слуга с оттенком горечи. – Получу ли я новую куртку, если спасу леди Беатрису и королеву Франции?
– Двадцать! – ответил Жильберт. – Все, что вы потребуете, но только делайте скорее.
Дунстан наклонился и что-то ещё поднял из-под ноги.
– Я только мужик, – сказал он, поднимаясь, – но я могу рисковать жизнью для дамы так же, как и вы, и если я выиграю, то хочу получить лучше меч, чем новую одежду.
– Вы получите более, чем это, – ответил Жильберт, изменившимся тоном. – Но если вы нашли средство для спасения, ради Бога, торопитесь, как раз время!
– Прощайте, сударь! – сказал Дунстан.
Жильберт услышал эти два слова, и пока они ещё звучали в его ушах, Дунстан проскользнул между оруженосцами и рыцарями, окружавшими их, и вскоре скрылся.
Не прошло и минуты, как воздух наполнился диким воплем с грозными и ясными словами, которые тысячи людей должны были слышать с самого начала, и все-таки они повторялись беспрестанно.
– Король обманул нас!.. Король изменил кресту!..
В этот самый момент из ловко напрактиковавшейся руки Дунстана полетел камень и ударил лошадь короля между глаз, в богатый налобник, весь вышитый золотом. Конь грозно встал на дыбы во весь рост, и прежде чем он наклонил голову, чтобы броситься, гневный крик Дунстана снова рассёк воздух, и второй камень ударил прямо в грудь короля, он скатился сначала на седло, затем на землю.
– Король нам всем изменил!.. Изменник!.. Изменник!..
Никогда ещё не видели такой массы лихорадочных и поражённых ужасом людей, внезапно растерявшихся от неоспоримой очевидности большого поражения, которое может погубить их самих.
Прежде чем закричать, Дунстан проскользнул между людьми, не знавшими его ни с виду, ни по имени, и второй камень ещё не достиг своей цели, как он исчез и очутился на другой стороне. Теперь он был молчалив, губы его были сжаты, и чёрные непроницаемые глаза смотрели вперёд. Он исполнил свою работу и знал, что с ним случится, если его узнают. Но никто не обращал на него внимания.
Беспорядочная толпа поспешила к королю с возрастающей яростью, как переменчивое море во время зимней бури, ревя и вопя. Большинство хотело побить его камнями и разорвать на куски, но многие, более зрелые и хладнокровные, сомкнулись вокруг него, плечо к плечу, с обнажёнными мечами, блестевшими под солнечными лучами, решившись защищать своего государя.
В один момент были забыты немецкие беглецы, император и его армия; сама идея святой войны и креста исчезла среди неистового беспорядка наступавших и твёрдой защиты партизанов короля. Неизмеримая масса людей, которые неслись вперёд, подталкиваемые находившимися позади, заставляли Людовика и окружающих его продвигаться на более возвышенное место. В своей жестокой беде, почти отчаиваясь освободить своих спутниц от погибели, королева издали слышала новое смятение и почувствовала, что теснившая их толпа наконец отхлынула. Слово «изменник» проносилось, как быстрое эхо, из уст в уста, беспрестанно повторяемое с гневом или с недоверчивостью, так что не было человека из ста тысяч, уста которого не произносили бы роковых слогов. Элеонора видела, как её муж и его приближённые вынули мечи и махали ими в воздухе, стоя на холме, она услышала позорное слово, и жестокое презрительное выражение оживило на минуту её лицо. Она знала, что обвинение было ложно и безусловно бессмысленно для честных сердец; все-таки она ненавидела мужа и в особенности потому, что безумец мог бросить ему в лицо такое слово. Обеспеченная авторитетом и территориальным богатством гораздо большим, чем король, а также популярностью, какой он никогда не добился бы, она смотрела на него, как на презренного царька, за которого вышла замуж, благодаря самой безумной ошибке. Разорвать этот союз, если это возможно, сделалось целью её жизни.
С минуту она смотрела на него издали чрез море голов, которое уже начало удаляться. Её кобыла сделалась теперь спокойнее, находясь в более широком пространстве, так как это было послушное животное; но многие из лошадей других дам все ещё продолжали лягаться и вставать на дыбы, хотя они были так сближены одна к другой, что не могли причинить себе большого вреда. Она видела, как рыцари пролагали себе дорогу к королю, и как большой отряд пехотинцев им сопротивлялся в то время, как постыдные слова ещё гремели в воздухе. Хотя она презирала короля, но старый инстинкт благородной женщины, гнушающейся народом, заставил её вздрогнуть; лицо её побледнело, и в то же время она чувствовала, как гнев сжал ей горло. Вокруг неё тогда образовалось место, так как громадная толпа отхлынула от неё, распространилась, как река, и разделилась на холмах, где она встретила мечи рыцарей, а затем разлилась. Королева обернулась, чтобы видеть, какие дамы находились ближе к ней, и увидела свою знаменосицу Анну Ош, боровшуюся со своим вставшим на дыбы конём. А за ней следовала спокойная и бледная Беатриса на горячем венгерском коне, слишком большом для неё, но которым, по-видимому, она управляла с необыкновенной ловкостью. Маленькая и тоненькая, она была в своей деликатной кольчуге, казавшейся с виду не толще серебряной рыболовной сети. Её талия была наполовину прикрыта длинным зелёным оливковым плащом с пунцовым крестом на плече, а на лёгком стальном шлеме красовалось серебряное крыло голубя.
Её глаза встретились с глазами Элеоноры и настолько загорелись симпатией мысли, что они понимали друг друга с одного взгляда. Правой рукой королева подняла своё копьё, затем она взяла немного налево и, склонившись вперёд, закричала тем, которые следовали за ней.
– Дамы Франции! Народ окружил короля. Вперёд!
И лёгкая арабская кобыла пошла галопом прямо на толпу. Элеонора более не смотрела позади себя, размахивала своим копьём сильно и энергично и была готова броситься на толпу. Вслед за ней следовала Анна Ош, древко штандарта было приделано к стремени, а её рука проходила через ремешок, так что кисти её обеих рук были свободны. Она держалась на седле прямо, хотя лошадь её пустилась бешеным галопом, вытянув шею, подняв глаза с красными открытыми ноздрями, счастливая, что освободилась от всякого стеснения. Затем следовала лёгкая, как перо, Беатриса на своём толстом венгерском коричневом коне, нёсшемся, как ураган; его чуткие уши были откинуты назад, а из-под трепетавших губ виднелись желтоватые зубы. Но из остальных трехсот дам ни одна не следовала за ней. Они не поняли приказ королевы, не слышали его, не могли управлять своими лошадьми или боялись. Три женщины приближались к народу, который был от них на расстоянии четырехсот шагов.
Они скакали за ней, не беспокоясь, что одни, и не спрашивая себя, что могут поделать три женщины против тысячи мужчин, возбуждённых яростью. Но народ услышал стук копыт двух грузных лошадей и лёгкие шаги арабской кобылы, звучащие быстро и твёрдо, как пальцы танцовщика на тамбурине. Сотни глаз стали смотреть, кто так быстро скакал, и тысячи мужчин обернули головы, желая узнать то, на что смотрели другие. Все, заметив королеву, поспешили направо и налево, чтобы дать место не столь из уважения к ней, сколько из опасения за себя. Вдали на холмистой местности мятеж стих так же внезапно, как начался; воины отступили, и многие пробовали спрятать лица из опасения быть узнанными. Целое море человеческих существ разъединилось перед стремительными наездницами, как слой облаков рассеивается, подгоняемый зимним северо-восточным ветром, и белый конь пронёсся, как луч света среди длинных линий суровых лиц и сверкавшего оружия.
Королева мимоходом бросила на многочисленную толпу презрительный взгляд; высокомерное чувство её могущества польстило её раздражённой гордости. Линия продолжала раскрываться, и она её проезжала, приподнимаясь и опускаясь, согласно быстрому аллюру лошади. Но теперь открывшаяся перед ней дорога не шла прямо к королю. Там толпа была более плотная и разъединялась труднее, так что три дамы должны были следовать по единственному открывшемуся пути. Внезапно перед ними почва круто опускалась, оканчиваясь как бы обрывом в сорок футов к берегу озера. Головы последнего ряда толпы, стоявшей на берегу, ясно и отчётливо обрисовывались на бледном небе. Королева не могла видеть воды, но чувствовала, что смерть на конце прыжка. Её обе спутницы имели одно и то же впечатление.
Элеонора спокойно опустила своё копьё направо, чтобы следовавшие за ней не споткнулись; затем, понизив руки и откинув назад своё тело в глубину седла, она изо всей силы потянула назад узду. Её лошадь, привычная к её руке, повиновалась бы ей и остановила бы большого венгерского коня Беатрисы, так как её белые руки были так же сильны, как мужские, но арабская кобыла привыкла лишь к прикосновению арабского недоуздка и к звонкому ласковому голосу арабов. При первом усилии французского мундштука, она откинула голову, поднялась на дыбы, закусила сталь и пустилась с удвоенной быстротой. Элеонора хотела направить её на дрожавшую толпу, но тщетно.
Её лицо покрылось смертельной бледностью, губы сжались, а глаза приняли решительное выражение, так как она прямо смотрела смерти в лицо. Маленькие, одетые в перчатки ручки Беатрисы, сильно натянувшие поводья, походили на белых мошек; грозный аллюр её венгерского коня вырывал целые глыбы земли. На лице молодой девушки было безропотное, не от мира сего выражение, почти улыбка смерти. Только энергическая темноволосая южанка, казалось, властвовала над своей лошадью, которая уменьшила быстроту и отстала позади.
В присутствии ужасной опасности толпа стояла молчаливая и задыхаясь, а многие из мужчин побледнели. Но никто не двинулся.
Прошла секунда, две секунды, три секунды, и через каждую секунду следовали два лошадиных шага; конец жизни трех женщин зависел от этих страшных лошадиных прыжков. Эта скачка могла продолжаться едва десять секунд.
Жильберт Вард сначала попытался приблизиться к королю тотчас же, но увидел, что это бесполезно, так как он уже был окружён дворянами и рыцарями. Тогда он возвратился, чтобы стать вместе с теми, кто его сопровождал, лицом к лицу с толпою, и клинком плашмя выбил несколько мечей, которые осмелился вынуть народ в исступлении. Он никого не ранил, зная, что это безумие, которое пройдёт, и его надо простить.
Тогда он очутился со своей лошадью почти на опушке дороги, открытой народом. Он посмотрел и увидел королеву и Беатрису в трех или четырех футах позади него, на самом опасном месте. Жильберт знал вышину падения и понял опасность. Тогда он спрыгнул на траву на шаг от обрыва. Он хотел бы в этот момент обладать силою в руках Ланселота и лёгкостью дикого животного в ногах, но его сердце не дрогнуло.
В одно мгновение он пережил целый час. Его жизнь была ничто, но он мог её отдать только один раз, чтобы спасти единственную женщину, и эта женщина должна быть Беатриса.
Однако Элеонора была королева и добра для него. Во время этой томительной секунды его взгляд перенёсся на неё; он хотел спасти другую, но бессознательно сделал шаг вперёд и остановился на пол дороге. Одна секунда для последнего размышления и одна – для последнего шага. Он услышал шум ветра, поднятого бешеным галопом; королева смотрела на него.
В этот последний момент она изменилась в лице, и спокойствие отчаянности, которое наполняло её глаза обратилось в ужас за того, которого она любила даже более, чем думала сама.
– Назад! – воскликнула она.
Этот крик был полон ужаса, но не за себя. Изо всей своей силы, но тщетно, она дёрнула в сторону рот кобылы, затем закрыла глаза из страха видеть умирающего Жильберта. Он намеревался оставить королеву на произвол смерти, так как молодая девушка была ему дороже, и собрал все силы, чтобы спасти её. Но увидев глаза Элеоноры и услышав её крик, он инстинктивно понял, что она любит его и желает, чтобы он скорее сам спасался. Спасение за любимый предмет – камень преткновения настоящей любви.
Внезапно он понял, что выбора нет, так как он не любит королеву. Если бы ему удалось удержать, то падение кобылы остановило бы других лошадей. Когда Жильберт схватил её обеими руками, то ничего не видел, кроме костлявой головы арабской кобылы и золотой уздечки. Затем он более ничего не видел, однако держал её хорошо, и даже мёртвый он хотел бы её держать, как стальные зубцы звериной ловушки держат лапу волка, попавшего в западню. Он чувствовал, что лошадь его опрокинула на землю, тащила, топтала и трепала, как верёвку, так что его кости трещали. Но он все ещё держался и не испытывал никаких страданий, только земля и небо вертелись перед его глазами. Это длилось не минуту, но час, год, целое существование. Однако он не мог освободить своих рук, так как в нем были кровь и душа расы, которая никогда не выпускала того, что держала.
На это пошло времени не более, чем потребовалось бы на один вздох. Кобыла бешено бросилась и заколебалась. Её голова касалась почти земли и тащила руку Жильберта по траве. Затем он своей тяжестью натянул ей так узду, что она откинулась назад, и упал на неё, как флюгер, опрокинутый ветром. В этот самый момент венгерская лошадь Беатрисы наехала на неё и упала, придавив молодую девушку. Лошадь Анны, менее обезумевшая, чем другие, и находившаяся на расстоянии, ловко сдерживалась. После двух-трех коротких, но сильных прыжков, выбивших наездницу из седла, она поставила передние ноги на траву и остановилась, задыхаясь и дрожа всем телом. Бешеная скачка была окончена. С инстинктом и силой врождённого ездока, Элеонора вынула ноги из стремян и поднялась; держась руками за луку, она легко спрыгнула. Она упала, но встала на ноги, прежде чем кто-либо из удивлённой толпы пришёл ей на помощь. Жильберт лежал во весь рост без чувств, но с протянутыми над головой руками, в то время, как его пальцы, одетые в перчатки, сжимали уздечку, и лошадь, продолжавшая слабо бороться, дёргала их из стороны в сторону. Его глаза были полуоткрыты и смотрели в сторону королевы, но они были бледны и без выражения. Венгерский конь наполовину опрокинулся на спину, очень незначительно поранив себя, так как лука воспрепятствовала ему опрокинуться совершенно навзничь.
Беатриса казалась мёртвой. Она была переброшена через спину арабской кобылы; она ударилась головой о траву, и кобыла в конце борьбы упала на её ноги. Лёгкий стальной шлем врезался в её лоб и, несмотря на стёганную подкладку и его узорчатый край, прорезал кожу, так что маленькая линия черновато-красной крови медленно текла по белой коже, а её руки в белых перчатках лежали вверх ладонями, наполовину открытые и окоченелые. Королева едва на неё посмотрела.
Многие мужчины бросились, когда опасность прошла. Они унесли Беатрису и подняли её лошадь. Элеонора, стоя на коленях, пробовала освободить пальцы Жильберта из уздечки, но не имела возможности. Ей надо было отстегнуть пряжку от длинного мундштука. Она тихо тёрла ему виски, затем наклонилась и дыхнула ему в лицо, чтобы свежее дыхание разбудило его. На его лбу и подбородке были капли крови, а его суконная куртка во многих местах была разорвана, и выделялось белое бельё. Но Элеонора видела лишь выражение его лица, невозмутимое и энергичное даже в бессознательном положении, тогда как он в сновидении своего бессознательного положения ещё раз спас ей жизнь.
В это мгновение, зная, что он не может её видеть, она думала только о своём впечатлении и не заботилась скрывать то, что испытывала; испытываемое ею было в одно и то же время грешно и сладко. Но внезапно жизнь возвратилась во взгляде раненого; его ослабевшие пальцы разжались. Он глубоко вздохнул и произнёс имя, которое давно разучился называть:
– Мама!
Элеонора медленно наклонила свою прекрасную голову. Затем лицо Жильберта опечалилось; воспоминания о прежних страданиях вернулись к нему, жестоко щемя ему сердце, прежде чем физические страдания не пробудились в его помятых членах. Вдруг его мысли прояснились, и ему стало стыдно, что он забыл Беатрису и почти отдал жизнь, чтобы спасти королеву. Он вздрогнул, как бы от укола, и приподнялся на одной руке, хотя он испытывал чувство, как будто опёрся на острое, жгучее лезвие.
– Она умерла! – воскликнул он, сжав губы.
– Нет! – ответила королева. – Вы спасли нас обеих.
Она произнесла эти слова нежно и ясно, и в это время положила руку на плечо Жильберта, чтобы его успокоить. Она наблюдала, как изменялись его черты, и ужас исчезал из его взгляда, уступая место радости при счастливом известии.
– Благодарение Богу!
Он сказал только эти слова и упал на руки королевы, так как был совсем разбит. Но лицо последней также изменилось, и она страдала по другой причине; в ней было столько же добра, сколько и зла. Её любовь к нему выросла от того, что он её спас, и она хотела дать ему больше, забывая, может ли она это сделать.
Таким образом, в продолжение нескольких секунд она оставалась на коленях, чтобы наблюдать за ним, не заботясь о тех, кто её окружал, и только едва она заметила смуглого мужчину, которого не видела ранее. Он низко склонился так, что она не могла видеть его лица, и спокойно снял воротник своего господина, пробуя его руки и ноги, опасаясь, не сломана ли какая-нибудь кость.
– Кто вы? – спросила наконец тихим голосом королева человека, который заботился о любимом ею Жильберте.
– Слуга его, – лаконически ответил Дунстан, не поднимая головы.
– Позаботьтесь о нем и известите меня о его положении, – заметила королева.
И вынув кошель, она дала ему золото, которое он молча взял, ещё ниже склонив голову.
Он тоже спас ей сегодня жизнь; он это знал, но она не знала.
Она поднялась и закуталась в плащ. Не прошло десяти минут с тех пор, как подняв руку, она пригласила дам следовать за ней. Король запоздал и медленно пришёл узнать, не ранена ли она.
– Государыня, – сказал он, когда сошёл с лошади, – благодарю милосердного Бога, который соблаговолил выслушать молитвы о вашей безопасности, которые я ему беспрестанно возносил к небу в то время, как вашей жизни угрожало это опасное животное. Мы поблагодарим его священнослужением в продолжении десяти дней, прежде чем продолжать наше путешествие, или в продолжении двух недель, если вы это предпочитаете.
– Ваше величество, – холодно ответила Элеонора. – Свободно хвалить небо в продолжении целого месяца, если вы находите это нужным. Без этого бедного англичанина, который лежит здесь в обмороке и схватившего за узду мою лошадь с опасностью жизни, вы могли бы потребовать обеден за упокой моей души вместо спасения моего тела. Это было бы мне необходимее, если бы я была убита.
Король набожно перекрестился, полузакрыл глаза, несколько склонился и прошептал короткую молитву.
– Лучше было бы, – заметила королева, – сейчас же отправиться, чтобы поддержать императора.
– Богу угодно, чтобы его армия была совершенно уничтожена, – ответил спокойно король. – Император сам будет здесь через несколько часов, если только не погибнет с остатками рыцарей, разбитых сельджуками, которые преследуют беглецов.
– Одной причиной более, чтобы мы спасли оставшихся живыми. Моя армия пустится в путь завтра на заре… Ваше величество может остаться позади нас и молиться за нас.
И она удалилась с презрительным видом. Дунстан и несколько пехотинцев приготовили носилки из пик и копий, чтобы нести Жильберта и Беатрису на север, по направлению лагеря.
Узнав от своего слуги, что Беатриса тяжело ранена и очень страдает, Жильберт отвернулся и закусил зубами седельный вьюк, служивший ему подушкой. Уже вечерело, и Дунстан только что вернулся, собрав сведения в дамском лагере, отстоявшем на полмили.
Трудно было найти проще круглой палатки англичанина. Она имела пять футов в диаметре, и посреди неё был воткнут шест. Сухая земля была спрыснута водой и убита колотушками, чтобы, насколько возможно, сделать почву твёрдой. Жильберт и его оба слуги спали на дублёных кожах, покрытых толстыми, как ковры, шерстяными одеялами ручной ткани, с грубыми рисунками голубой и красной шерсти. Это была дорого ценимая деревенская работа овернских пастухов.
Вокруг шеста нагромождены были седла одно на другом. Седло Жильберта с выгнутым арчаком находилось наверху; седло Дунстана, покрытое ремнями, которыми привязывались позади и впереди седока свёрнутые одеяла, а также лёгкая поклажа и вьюки, наконец седло мула, на котором ездил маленький Альрик по хорошей дороге, взобравшись на крепко связанную поклажу. Большую часть пути сильный саксонец следовал пешком так же, как и Дунстан, но не было принято, чтобы человек благородной крови шёл пешком, исключая крайней необходимости.
Над сёдлами висела кольчуга, повешенная за ворот на толстой палке, пропущенной через рукава, из боязни, чтобы она не заржавела от сырости. Остальные его доспехи и меч, как древние трофеи, были приделаны наверху вместе с уздечками, кожаными фляжками и другими предметами. На земле возле сёдел, в медном котле лежали три блестящие медные чашки, хорошо вытертые деревянные блюда, длинная деревянная ложка, железный вертел и три латунные ложки и прочая необходимая утварь для приготовления кушанья и еды. Вилки в то время ещё не были изобретены.
Жильберт лежал на спине, отвернувшись от своего слуги. Тело было покрыто ушибами и ссадинами, а голова болела от ударов, полученных в то время, когда его тащила по земле лошадь. Но ни один член его тела не был повреждён. Дунстан массировал ему связки, мял и разглаживал ему ссадины с ловкостью и тщательностью, в которой чувствовалось восточное искусство. Он лежал завёрнутый в длинную одежду из грубого белого полотна, похожего на шерстяную материю, которое он купил у греков в Константинополе. Вечер был тёплый, и хотя завеса палатки была открыта, но чувствовалось очень мало воздуха; тесное пространство палатки было наполнено неприятным запахом кожи и нагревшимся полотном. Сквозь щели палатки он увидел как бы маленькие ослепительные искры солнца, которое прямо ударяло на внешнюю сторону палатки.
Он желал потерять жизнь во время безумной скачки арабской кобылы и никогда более не просыпаться, чтобы не дать себе отчёта в своём поступке. Хотя в своём трезвом сознании он не любил королевы, но ему казалось, что когда он бросился спасать её, то питал к ней любовь и никогда не забудет её взгляда, полного страха за него, и крика ужаса при виде его в такой опасности. Теперь ему пришло в голову все, что Беатриса говорила ему в константинопольском саду. До сих пор он не верил её словам, считая их глупой и дикой невозможностью, потому что он был слишком скромен и не питал в себе никакого самомнения в подобных делах.
Беатриса была бы непременно убита, если бы случайно кобыла не бросилась поперёк узкой дороги, и он не рискнул бы своей жизнью, чтобы спасти другую женщину. Конечно, при этом ничего не значило, что она королева, и не по этой причине схватился за её уздечку. Он сделал это за взгляд её глаз, за интонацию голоса; он подчинился какому-то соблазну в ту минуту, когда поскакал на спасение более драгоценного для него существа. Это похоже было на преступление, как будто доказывавшее, что он любил то, чего в сущности не любил. Если бы он пропустил королеву и остановил лошадь Беатрисы, она не была бы ранена, и, может быть, другой храбрец спас бы Элеонору на краю гибели. Теперь он думал о печальном лице с слегка патетической улыбкой, от боли по его вине лежавшем в постели.
Ещё с большим страхом он думал об опасности, какой более тяжёлый удар мог подвергнуть это нежное тело, искалечив его на всю жизнь.
Между тем распространилась весть, что молчаливый англичанин, не рыцарь и не оруженосец, спас королеву. Перед его палаткой останавливались люди, чтобы потолковать о случившемся, и задавали многочисленные вопросы Альрику, который довольно набрался норманно-французских слов, чтобы достаточно понятно отвечать. Прежде всего приходили солдаты, идя за водой к озеру, и на обратном пути снимали с плеч тяжёлые медные сосуды, уже наполненные водой, и, поставив их на землю, вступали в беседу. Вскоре явился знаменитый рыцарь, граф Монферат, брат графа Савойского, который в Везелее разговаривал с Жильбертом. Он шёл медленными шагами, и его блестящие глаза, казалось, указывали ему путь; его длинный плащ волочился по земле. Мягкие, красные кожаные сапоги опускались тесными складками до щиколоток; одетые в перчатки руки крепко сжимали рукоятку меча, так что ножны слегка приподымали волочившийся плащ. По обе его стороны шли любимые рыцари графа с их оруженосцами, направляясь вместе с ним в палатку короля, где был собран военный совет по случаю разбития в сражении немецкой армии и скорого приезда императора вслед за герцогом Фридрихом Швабским. Этот герцог уже находился в лагере; ему удалось отбиться от сельджукских аванпостов, преследовавших перепуганных от страха немцев.
Солдаты и конюхи расступились перед благородным рыцарем, и он спросил, где тут живёт англичанин Жильберт Вард. Ему указали на полуоткрытую палатку, перед которой, широко расставив ноги, стоял Альрик под тенью висевшего на воткнутой в землю пике длинного щита Жильберта. Этот щит был без всяких украшений, хотя в те времена дворяне выставляли на своих щитах девизы, а знатные рыцари уже до них украшали геральдическими эмблемами свои щиты. Но Жильберт не хотел выставлять ни эмблемы ни девиза, прежде чем какой-нибудь подвиг не сделает его имя известным.
Граф Монферат задумчиво взглянул на щит Жильберта и спросил Альрика, к какому семейству принадлежал его господин. Узнав, что его предки находились при смерти Роберта Дьявола, сопровождали Вильгельма Завоевателя в Гастингской битве и следовали за Готфридом в Иерусалим, а отец его был убит, сражаясь за королеву Матильду против узурпатора, – очень удивился, что молодой человек ещё не был рыцарем. Он также узнал, что Жильберт был ранен и нездоров, а потому не беспокоил его, а дал Альрику золотую монету и просил его поклониться молодому владетелю Стока, сказав ему, что граф Монферат желает с ним поближе познакомиться, когда он выздоровеет.
Вслед за этим он удалился, а вскоре после него подошли к палатке граф Савойский и владетель Куси, идя рядом по дороге на военный совет; за ними также следовали рыцари и оруженосцы. Увидя, что Монферат остановился у палатки, они сделали то же и, задав Альрику подобные же вопросы, также дали ему деньги по обычаю того времени за храбрый подвиг его господина. Вслед за ними приходили многие другие знатные вельможи и простые дворяне. Каждый из них давал Альрику большую или меньшую сумму, а бедные воины приглашали его на попойку после ужина. Таким образом плоский кожаный кошель Альрика, всегда пустой, стал туго набиваться и теперь тяжело висел на его кушаке. Что касается вина, то его было столько, что он мог в него спустить лодку.
Один из греческих проводников, стоявший вблизи палатки, перебирая чётки, пробрался сквозь толпу к самому Альрику и старался тайно разрезать бритвой его кошель. Но саксонец быстро повернулся и нанёс ему удар кулаком в переносицу с такой силой, что грек повалился на землю и целый час лежал без чувств. Потом он убрался на четвереньках, так как никто не хотел его поднять. Альрик же долго смеялся, слизывая кровь, которая текла у него из царапин на руке, и хотя он был небольшого роста и юный, но солдаты смотрели на него с уважением, и на него посыпалось ещё больше приглашений на выпивку.
Таким образом, после этого вечера репутация Жильберта неожиданно выросла, как распускается блестящая лилия под яркими лучами солнца, оставаясь долго бутоном под дождливым небом. Теперь прошли те дни, когда он со своими двумя слугами и со скромной поклажей терялся незамеченным в толпе благородных рыцарей.
Между тем военный совет собрался в королевской палатке; король поместился на троне, а королева села направо возле него. Вокруг них заняли места триста рыцарей. Тогда встал рыжебородый Фридрих Швабский, племянник Конрада, знаменитый впоследствии император Барбаросса, и рассказал свои приключения. Дикие германские рыцари принудили своих предводителей идти по горной дороге и вступить в бой с сельджуками при самых неблагоприятных обстоятельствах. Сельджуки ежечасно появлялись и исчезали, бросаясь на свои жертвы при каждом повороте дороги, обагряя её кровью и заставляя раненых, лежавших среди массы убитых, удивляться, откуда эти быстрые убийцы брались и куда пропадали. У него самого были не залеченные раны, и со дня на день безумно храбрые немцы и сумасшедшие воины из Шварцвальда дрались с отчаянием, но каждый вечер они снова терпели поражение. Наконец, сельджукские мечи убивали такое множество людей, что страх напал на всю немецкую армию, и она, побросав своё оружие, разбежалась, как крысы из горящей житницы. Их предводители не могли удержать солдат; Фридрих Швабский с несколькими храбрыми сторонниками едва прикрывал общее бегство, а доблестный император Конрад, гигант по силе и владевший мечом лучше всех на свете, даже теперь удерживал сельджуков от нападения на арьергард армии, в надежде хоть кого-нибудь спасти.
Тщетно Фридрих предостерегал немцев от похода по горным тропинкам. В Палестину вели два пути: один по длинному малоазиатскому берегу до Кипрского залива, а другой морем из Константинополя в порты Сирии. Первый путь был самый короткий, но на нем ожидала рыцарей верная смерть, которая собственно ничего не значила, но их погибель грозила гибелью и христианскому влиянию в Иерусалиме и Антиохии.
Пока говорил Фридрих Швабский, король, королева и все рыцари молча его слушали. Тут были между рыцарями графы Фландрский, Тулузский и Савойский, владетели Монферата, Дре, Блуа, Лузиньяна, Куси, Куртенэ и Бурбона, епископы Тулузский и Метцкий, знатные рыцари Гасконии, Пуату и много других лиц знатного имени и славного происхождения. Когда он замолк, то никто не промолвил ни слова, а король, сидя на своём троне, повторял вполголоса молитвы за умерших. Но глаза Элеоноры сверкали огнём, и рука её, одетая в перчатку, нетерпеливо сжимала резную ручку парадного кресла.
– Requiem eternam dona eis? – шептал король.
– Amen, – ответила Элеонора ясным, презрительным голосом. – После молитв надо подумать и о делах. Оседлаем лошадей и отправимся навстречу к императору и поможем ему в его горькой нужде. Выступим в строгом порядке, пошлём вперёд разведчиков и будем всегда готовы с оружием встретить неприятеля. Когда император с остальными немцами будет в безопасности, то вернёмся сюда, и они отдохнут на берегу этого прекрасного озера. Потом начнём снова поход, но благоразумно, избрав самую безопасную дорогу и не теряя на разведывании своих сил, которые нам необходимо сохранит для победы.
– Император, вероятно, будет здесь завтра и без нашей помощи, – сказал король с неудовольствием. – Не для чего нам идти к нему.
– Если он уже так близко, то выступим сегодня! – воскликнула Элеонора. – Даже сейчас. Стыдно нам сидеть праздными, когда в нас нуждаются крестоносцы.
Король ничего не отвечал, но слова Элеоноры, шёпот одобрения присутствующих рыцарей и нетерпеливое бряцание мечей и кинжалов послышались среди толпы при мысли о сражении.
Элеонора встала, она не была утомлена своей ужасной скачкой и тяжёлым падением с лошади, в глазах её сверкала гордость. При всяком вопросе, большом или малом, она, по необходимости, должна была брать верх над королём в глазах всех; это была её ежедневная пища. Она выпрямилась во весь рост, как бы желая показать всем свою красоту и силу. Низко опускавшееся солнце падало сквозь отверстие палатки прямо на её лицо, но не ослепляло её глаз.
– Знатные дворяне и бароны, рыцари Гиени и Франции, – произнесла она. – Наши странствования сегодня окончились, а завтра начнутся битвы. Ваши братья в опасности, наши враги перед нами. Крестоносцы к оружию!
– К оружию! – повторили хором все присутствующие, и в воздухе раздался как бы созвучный аккорд всех сердец.
Когда она встала, то встали и все рыцари. Только король продолжал сидеть, наклонив своё бледное лицо и скрестив руки на рукоятке своего меча, находившегося между его коленями. Королева не произнесла более ни слова и, не смотря на короля, как будто она одна была государем, сошла по ступеням на пол палатки. Три рыцаря: один из Гасконии, второй из Пуату, а третий из её собственной Гиени, составлявшие её почётный караул, последовали за ней, и она, улыбаясь, торжественно двигалась между двумя рядами рыцарей. Многие из них хотели с ней заговорить, но первый нарушил молчание граф Монферат.
– Ваше величество, – сказал он, низко кланяясь, – я славлю Бога и св. Троицу за то, что вы спаслись от опасности. Прошу вас принять выражение моего почтения и поздравление всего Монферата.
– И Бурбонского графства! – воскликнул другой голос рядом.
– И Савой!
– И Куси!
– И Куртенэ!
– И Метца!
Со всех сторон раздавались голоса рыцарей, которые теснились вокруг королевы. Они не видели её с тех пор, как она потерпела такое странное падение с лошади.
– Благодарю вас, – сказала она с равнодушной улыбкой, – но если вы меня действительно любите, то должны поблагодарить того, кто спас мне жизнь.
– Мы уже к нему ходили, – сказал Монферат. – И его благодарили. Если вы, ваше величество, мне его передадите, то я ради вас окажу ему всевозможные почести.
– Он вассал, – сказала Элеонора. – Он бедный английский дворянин, у которого отняли его поместья. Он друг молодого Генриха Плантагенета.
– Друг мальчика! – со смехом произнёс граф. Но Элеонора внезапно сделалась задумчива; кроме красоты, блестящей юности и нетерпеливой страсти, она ещё отличалась рассудком и знанием людей.
– Мальчик, – промолвила она наконец. – Да, ему не больше четырнадцати лет; но есть мальчики, которые не дети, даже в колыбели, а бывают люди, которые остаются детьми, хотя они выросли из своих пелёнок, и у них прорезались молочные зубы. Все-таки они вечно пищат и хнычут.
Рыцари молчали, зная, что смелая королева намекала о муже.
– Что касается этого англичанина, – сказала она после минутного молчания, – то он мне не принадлежит, и я не могу отдать его вам. К тому же, я должна сама оказать ему почести, а не вы. Это – мой друг.
Она милостиво улыбнулась, потому что всегда была довольна, когда хвалили при ней Жильберта. Вместе с тем она радовалась, что никто не догадывался о том, какую честь она оказала бы ему, если бы он согласился. Между благородными рыцарями старыми и молодыми многие днём и ночью мечтали о её красоте, но не смели поднять на неё глаза.
Вслед за этим она удалилась со своими рыцарями, и почти все присутствовавшие последовали за ней, покинув короля.
Когда она исчезла, то король встал, отдал свой меч камергеру, стоявшему рядом, и пошёл в соседнюю палатку, где была устроена часовня. Его глаза были опущены, а руки скрещены, как будто он шёл в церковной процессии. Неожиданно раздался звон колокольчика.
Солнце садилось, и уже наступило время вечерней службы. Король встал на колени перед богатым алтарём, и, помолившись о силе и храбрости для одержания победы за святой крест, он также вознёс к небу в глубине своего сердца мольбу, чтобы небо тем или другим способом освободило его от дьявольской женщины, которая тяготила его жизнь и губила душу.
Весь день и часть ночи немцы тысячами прибывали в лагерь, изнурённые, наполовину голодные, на истощённых лошадях, которые с трудом могли переставлять ноги, или пешком. Они шатались, как пьяные люди, были так истомлены, что почти ослепли от слабости. Но паника недолго продолжалась, так как около двадцати сельджуков, бросившихся в последний раз на авангард отступившей колонны, были окончательно рассеяны герцогом Швабским, так что остатки армии пришли, по-видимому, в порядке, захватив с собой большую часть поклажи. Сельджуки не пробовали отнять добычи, что могло стеснять их в смелых атаках и быстрых отступлениях.
Последним из всех на заре прибыл сам император, прикрывая арьергард своей армии избранными людьми. Он нисколько не устал, хотя его большая лошадь спотыкалась под ним, оставшимся сильным и мощным, как будто он не был на седле около четырех дней и четырех ночей.
Когда солнце взошло, то большой штандарт Священной Римской империи развевался перед императорской палаткой, хотя Конрад не отдыхал, но уже стоял на коленях за утренней обедней с Людовиком. Вдали, к югу, тянулись длинными линиями немецкие палатки близ берега озера, где накануне Элеонора расположила своё войско. Многочисленные маленькие группы людей и мулов сновали и уходили между лагерем и отдалённым городом Никеей. На французской линии, где начались приготовления к отъезду, люди развязывали поклажу; им сказали ночью, что император жив и здоров, что не нуждаясь в помощи, будет в лагере утром.
Тайная радость тогда оживила дам, и те, которые не получили ни ушибов, ни ранений после вчерашнего события, призывали своих горничных и проводили приятные часы перед своими серебряными зеркалами. Они забавлялись, примеряя шёлковые материи и вышивки, полученные в подарок от греческого императора. Почти чудом ни одна из них, кроме Беатрисы, не была серьёзно ранена, но многие из них были ушиблены и очень устали. Они вполне были расположены требовать выражения симпатии других, принимать визиты в своих палатках, спорить о шансах войны и красоте Константинополя до тех пор, пока не начинали ссориться между собою, после чего в тот день они более не говорили о войне.
Затем королева прошла вместе со свитой из своей палатки посреди линии дам, расположенной как можно далее от палатки короля. Оставив своих дам у дверей палатки Беатрисы, она вошла к ней и села у её изголовья.
Молодая девушка была очень бледна и поддерживалась подушками; её веки оставались полузакрыты, хотя было очень мало света под двойным толстым полотном палатки, а горевший в жаровне древесный уголь делал палату слишком жаркой.
Большого роста нормандка с жёлтыми волосами сидела возле неё и обмахивала её лицо большим греческим веером из перьев.
Королева оставалась на мгновение неподвижной, так как Беатриса не открывала глаз, потому что Элеонора вошла без шума. Но когда служанка увидела королеву, её лицо вытянулось, а рука перестала обмахивать веером. Элеонора взяла его из её рук, жестом приказала уступить ей место и, заняв её место, стала исполнять обязанность служанки.
Услышав шум шёлковых юбок и чувствуя, что другая рука машет веером, больная сделала движение, но не открывая глаз, так как её голова болела, и она боялась света.
– Кто там? – спросила Беатриса слабым голосом.
– Элеонора, – ответила тихо королева.
Продолжая обмахивать веером, она взяла красивую, маленькую ручку, лежавшую возле неё на краю постели. Глаза Беатрисы выражали удивление, так как если королева и была добра, то она никогда не сближалась с придворными дамами. Молодая девушка сделала движение, как будто хотела приподняться.
– Нет, – сказала Элеонора, лаская её, как ребёнка, – нет… нет. Не надо двигаться, дорогая крошка… Я пришла посмотреть, в каком вы положении… Я не имела намерения вас пугать!..
Она ласкала шелковистые, тёмные волосы молодой девушки и с внезапным побуждением наклонилась и поцеловала её бледный лоб. После этого она обмахнула его веером, потом ещё раз поцеловала, как будто это была её собственная дочь, а не женщина почти одинаковых с ней лет.
– Благодарю вас, ваше величество, – сказала она слабым голосом.
– Со вчерашнего дня между нами не существует более благодарности. Вернее, если уже благодарить, то я должна это сделать, так как вы следовали за мною с единственной другой дамой, остальные же триста остались позади. Нас связывает более этого ещё то обстоятельство, что нас спас обеих один и тот же человек.
Она остановилась и посмотрела вокруг себя. Нормандка почтительно стояла возле выхода из палатки, скрестив руки под складками передника, приподнятого под кушак, как у служанок.
– Ступайте, – сказала королева спокойным голосом, – я позабочусь о вашей госпоже, и не оставайтесь у входа палатки, а удалитесь.
Женщина низко поклонилась и исчезла.
– Да, – сказала Беатриса, когда они остались одни. – Я видела, как Жильберт Вард остановил вашу лошадь, а ваша остановила мою. Он спас нас обеих.
Наступило молчание, и веер медленно двигался в руке королевы.
– Вы его любите уже давно? – сказала она вопросительным тоном.
Беатриса не сразу ответила, на её молодом гладком лбу две прямые линии образовали суровую тень, оканчивавшуюся между обоими полузакрытыми глазами. Наконец она сказала с усилием:
– Государыня, если у вас есть душа, то не берите его от меня!
Она вздохнула и высвободила инстинктивно свою руку из руки Элеоноры. Королева не вздрогнула, но в продолжении одной минуты её глаза сверкали, а рот сделался жёстким. Она бросила взгляд на слабую молодую девушку, разбитую и страдающую, которая рядом с ней была такая маленькая, что Элеонора рассердилась на Жильберта за его выбор такого существа, а не её царственной красоты. Но вскоре её гнев стих, не потому, что ей не было сопротивления, но её сердце не было слишком широко для какой-либо низости.
– Забудьте, что я королева, – сказала она наконец. – Помните только, что я женщина, и мы обе любим одного и того же мужчину.
Беатриса вздрогнула и с трудом повернулась на своей подушке, поднося руку к горлу, как будто её что-то душило.
– Вы жестоки, – сказала Беатриса. Она могла выговорить только эти слова и устремила глаза в потолок палатки.
– Любовь жестока, – ответила Элеонора тихим голосом. И внезапно рука, державшая веер, упала на её колени, и её глаза задумчиво остановились на нем.
Но в гибкой молодой девушке было более храбрости и энергии, чем можно было это думать. Она произнесла ясно:
– Ваша… а не моя! Из любви к нему вы называете себя такой же женщиной, как я, но только ради него. Разве ваше лицо ничего не значит? Ваше могущество не имеет значения? Разве ничего не значит, что вы можете меня спрятать от него, если это доставляет вам удовольствие, или позволить видеть меня, если этого пожелаете. Что это значит для вас, которая может бросить короля, как разбитую игрушку, когда он вас стесняет? Для вас, которая может одна вести войну с империей, если захочет? Разве Жильберт – Бог, что не должен вам сдаться? Разве он выше всех людей, что не должен меня забыть и пойти к вам, красивой, смелой и могущественной женщине в свете… к вам, Элеоноре Гиеньской, королеве Франции? У вас все есть; ещё вы желаете это сердце, которое все, чем я обладаю. Вы правы, любовь жестока.
Королева слушала молча, слишком великодушная, чтобы улыбаться молодой девушке, и слишком взволнованная, чтобы оскорбляться.
– Мужчина имеет право выбирать, – ответила она, когда наконец Беатриса замолчала.
– Да, но предлагаемый ему выбор, – возразила молодая девушка, – очень жесток.
– Как? – спросила королева.
– Посмотрите на меня и на себя, – сказала Беатриса, – разве мужчина будет раздумывать два раза, прежде чем выбрать вас и однако…
Слабая улыбка осветила её страдальческое выражение.
– В Константинополе… в саду…
Она остановилась на мгновение, счастливая от воспоминания, что он тогда защищал её. Королева молчала и слегка покраснела, думая о своих жестоких словах, произнесённых в тот день. Она могла бы сделать худшие дела и менее стыдиться.
Но Беатриса продолжала, повернув свои страдальческие глаза на Элеонору.
– К тому же ваша любовь преступна, а моя нет.
Внезапно у королевы появилось мрачное выражение. Теперь они перешли на совершенно другую почву.
– Оставьте священников говорить об этом со священниками, – сказала она отрывистым тоном.
– Это скоро будет разговором других лиц, а не священников, – возразила Беатриса.
– Будет ли вам от этого лучше? – сказала Элеонора. – Не вы ли мне говорили, что ваш отец женился на матери Жильберта? Разве не существует запрещения, благодаря степени вашего родства? Вы так же, как и я, не можете выйти замуж за Жильберта Варда. Где же разница?
– Вы это знаете лучше меня, – сказала девушка отворачиваясь. – Вы знаете так же, как и я, что церковь может миновать это простое, легальное правило, предназначенное воспрепятствовать браку, который заключается только из материального интереса. Я не такая невежда, какой вы меня считаете, и вы хорошо знаете, какова ваша любовь в Жильберту Варду пред Богом и людьми!
Кровь поднялась к её бледным щекам, пока она говорила, и на мгновение водворилось молчание, но вскоре королева снова стала махать веером и машинально положила руку на одеяло. Есть поступки, которые женщина, действительно женщина, почти бессознательно сделает для своих худших врагов, а Элеонора была далека от ненависти к Беатрисе. Энергичная, привыкшая с детства непринуждённо действовать, разочарованная в браке, она считала себя существом выше земных и небесных законов, не обязанным никому давать отчёт в своих действиях. Женщина сердцем, страстью, она была совершённый мужчина по складу своего ума. Если исключить вопрос о Жильберте, она любила Беатрису, однако в том положении, в каком находился этот вопрос, она смотрела на молодую девушку, как на препятствие. В то же время ей было жаль Беатрису, так как она не верила в любовь Жильберта. Беатриса же, которую она сожалела и почти любила, была настолько её соперницей, насколько могла быть самая красивая женщина в Европе.
Беатриса сделала жест, как будто она не хотела, чтобы её обмахивала рука её противницы, но королева не обратила на это никакого внимания. Молчание долго длилось, и она первая тихо заговорила с задумчивым видом:
– Вы имеете право говорить, что хотите, – начала она, – так как я здесь только женщина рядом с другой женщиной, и вы меня поймали на слове. Любовь – равноправие. Вы порицаете меня, а я вас не порицаю, хотя против вашей любви и выставила на вид правила церкви. Вы правы во всем, что говорите, а я виновна. Я охотно в этом соглашусь с вами; я также соглашаюсь, что, если бы вопрос шёл о правосудии, то я должна была бы на коленях молить об искуплении вместо того, чтобы защищаться против вас. Но неужели вы думаете, что наши дурные поступки будут взвешены сравнительно с недосягаемым совершенством жизни святых и мучеников, а не с торжествующим искушением, которое составляет лучшее украшение греха? Бог справедлив, а справедливость произносит законный приговор; у неё нет неизменного правила. Один греческий учёный в Константинополе рассказывал мне на днях историю некоего Прокруста, страшного разбойника больших дорог. У него была кровать, которую он предлагал своим пленным, и если человек был слишком длинный, то он отрубал ему ноги, но ели они были коротки, то он ожидал, пока они вырастут. Если Бог должен судить меня, как он судит вас, согласно рамке добродетели, установленной для всех, и без снисхождения для вашей нравственной величины, то Бог не будет Бог, но Прокруст, вор душ и убийца.
– Вы богохульствуете, – сказала тихим голосом Беатриса.
– Нет, я говорю справедливо, – ответила Элеонора. – Вы и я, мы любим одного человека. По-вашему любовь есть добродетель; по-моему – грех. Вы меня порицаете справедливо, но вы порицаете меня слишком. Вы говорите, что я прекрасна, могущественна, королева Франции – это правда, но вы не спрашиваете меня, счастлива ли я, зная хорошо, что я несчастлива.
– А чтобы дополнить ваше счастье, вы воруете у меня все, что я имею, когда у вас излишек того, чего у меня нет! Так это ваша справедливость?
– Нет, – ответила Элеонора почти печально. – Это не справедливость. Это моё извинение против Бога и людей, которые, вы говорите, меня осудили.
Молодая девушка воодушевилась, и хотя для неё это было острой болью, она пошевелилась, приподнялась на локте и посмотрела на Элеонору пристально.
– Вы спорите и извиняетесь, – сказала она смело. – Я не требую этого, но только не берите, не отнимайте у меня единственного счастья, которое я имею в жизни. Вы говорите, что мы беседуем, как женщина с женщиной. Какое право имеете вы на человека, которого я люблю? Нет, не отвечайте мне другой диссертацией о душе. Как женщина женщине, скажите мне, какое право имеете вы?
– Если он меня любит, разве это не право? – сказала королева.
– Если он вас любит? – возразила Беатриса. – О, нет, он вас ещё не любит!
– Он меня спас вчера, а не вас, – ответила жестоко королева, вспомнив о глазах Жильберта. – Рискует ли человек с отчаяния жизнью, как он это сделал вчера, ради женщины, которую любит, или ради другой, когда обе находятся в одинаковой опасности?
– Он не вас спасал, а королеву. Справедливо честному человеку сначала спасти своего государя. Я его не порицала бы за это, если бы оказались ещё более раненой.
– Я не его государыня, а он не мой вассал, – отвечала холодно королева. – Он англичанин.
– Это – игра слов, – отвечала Беатриса, как будто она говорила с женщиной одинакового происхождения.
– Берегитесь!
Они смотрели друг другу в лицо, и надменная гордость королевы заговорила в Элеоноре. Несмотря на свою болезнь и на то, что пред ней стояла королева Франции, Беатриса сказала:
– Вы ему не государыня, а тем более мне. И будь вы десять раз моей королевой, с этого часа не может быть борьбы между мною и вами за первенство, а если может быть, то вы ведёте двойную игру. Должны ли вы быть для меня женщиной один момент и государыней – другой? Чем решаетесь вы быть?
– Женщиной, и ничем другим. И как женщина, я говорю вам, что хочу иметь для себя Жильберта Варда, телом и душой.
Внезапно глаза молодой девушки загорелись. Говорили, что в венах её матери текло немного крови Вильгельма Завоевателя, и клятва последнего сошла с её губ, когда она ответила.
– Великолепием неба клянусь, что он не будет ваш!
– Так между нами поединок, – сказала королева, обернувшись, чтобы уйти.
– На смерть, – ответила молодая девушка, падая на подушку. Физически она была побеждена болью, но нравственно непобедима.
Элеонора медленно прошла чрез всю палатку по ковру, разложенному на земле. Она не сделала и четырех шагов, как остановилась, глядя вперёд. Она чувствовала, что её охватил стыд… стыд честный и великодушный сильного, который в своём гневе был заносчив со слабым. Она стояла неподвижно, испытывая то, что испытывал бы честный человек, который в припадке бешенства ударил раненого человека. Второй раз она так низко упала в своих глазах, и это презрение к самой себе было более, чем она могла перенести.
Быстро она подошла к Беатрисе. Молодая девушка была очень спокойна, её губы были полуоткрыты, а под закрытыми глазами лежала большая чёрная тень. Её маленькие белые руки время от времени нервно сжимались, но сама она, казалось, едва дышала. Элеонора встала возле неё на колени, немного её приподняла, пропустив под подушку руку, и в то же время принялась обмахивать её веером.
– Беатриса, – позвала она молодую девушку вполголоса.
Но она не добилась ответа, и Беатриса не сделала никакого движения. Лицо её было настолько бледно, что, казалось, жизнь исчезла без едва заметного дуновения, которое заставило бы колыхнуться перья веера, который королева держала совсем близко к её губам. Элеонора встревожилась и прежде всего позвала нормандскую служанку, послав её за доктором. Но сама себе она говорила, что Беатриса только в обмороке, и она быстро придёт в себя, что в таком случае все, что она говорила не достигло других ушей, кроме её собственных. Относительно своего доктора она вдруг стала раздумывать, что он действительно был в её свите уже пять лет, что она никогда ни при каких обстоятельствах не имела случая советоваться с ним, и что он, вероятно, таков, каким кажется – тщеславный глупец и невежда, между тем были люди моложе его и ученее, которые следовали за армией и наживали большие деньги, составляя напитки для тех, кто страдал желудком от греческих сластей, врачи, составлявшие мази от ушибов, которые знали хитрые уловки итальянцев и могли составлять гороскоп день и ночь.
Среди этих колебаний Элеонора взяла воды из блестящего медного кувшина и брызнула несколько капель в лицо молодой девушки, затем она влила в её бледные губы кубок греческого вина.
Беатриса открыла немного глаза и вдруг задрожала, увидев Элеонору, услышав её голос среди глубокого молчания.
– Как женщина у другой женщины, – сказала королева, – прошу у вас прощения!
В полдень Жильберт сидел у входа в свою палатку. Ярко светящее солнце яростно согревало его, тем более, что день был свежий, и он ещё не оправился от своих ушибов. Он смотрел, как солдаты ходили лениво, а в числе их – Дунстан и Альрик; они готовили полдник на походных очагах. Жильберт же в это время думал, что прошло уже два дня, как он спас жизнь королевы, и хотя многие царедворцы заходили к нему, спрашивали о его здоровье и беседовали о его великом подвиге, но он не получил никакой благодарственной весточки от Элеоноры и короля, как будто они забыли о нем. Но о Беатрисе Дунстан сообщил ему, что у неё была лихорадка и бред нормандка, ухаживавшая за ней, рассказывала, что во сне она все говорила о своём доме. Жильберт ненавидел себя за то, что он ничего не сделал для неё, и глубоко сожалел, что поддался чарам глаз и голоса королевы в критическую минуту, когда решался вопрос о жизни и смерти их обеих. Благородные рыцари проходили мимо его палатки, идя домой от королевского жилища, где ежедневно происходил военный совет о дальнейшем походе. По-прежнему висел на пике его щит без всяких украшений. Молодой человек не получил никакого королевского подарка, как все ожидали, даже платка или портупеи. Поэтому некоторые из знатных рыцарей только серьёзно кланялись ему без дружбы или фамильярности. Находились и такие, что от него отворачивались, как будто он совершил ранее какой-нибудь проступок, который не мог загладить его настоящий подвиг. Но ему было все равно, так как по природе он не был царедворцем, и вообще английские норманны были холоднее и серьёзнее французских, менее их заискивали при дворе.
Наконец Дунстан явился из-за палатки, где был расположен лагерный очаг, и принёс кушанье в двух блестящих медных сосудах. Жильберт встал, вошёл в палатку и принялся обедать. Его пища была очень грубая и состояла из супа с овощами, с мякишем хлеба, с кусками мяса и с натёртым сыром, плававшим на поверхности густого супа. В другом сосуде находились небольшие куски жареной на деревянном вертеле говядины, почерневшей по краям от огня. Все это пахло дымом, потому что дерево, на котором жарили мясо, взятое из лесу, ещё совсем не высохло. Жильберт, однако, ел, не нахваливая и не осуждая пищи, так как на походе он часто довольствовался чёрствым хлебом немецких поселян и пшеничными опресноками диких венгерцев. По пятницам, субботам, в кануны праздников и во время постов он питался только хлебом и варёными овощами, какие только можно было отыскать. Это постничество напоминало ему старинные дни, проведённые в Ширингском аббатстве.
Он верил, как большинство людей того времени, что было нечто, превосходившее простые человеческие желания и страсти, нечто, обитавшее в храме души, которого можно было достичь путём страданий; и люди достигали этого высшего душевного блаженства путём всяческого умерщвления плоти. Они предпочитали смерть, лишь бы душа была не запятнана, и каждый физический грех казался им столь же важным, как убийство.
Одна мысль, что он мог любить королеву или хоть одну минуту чувствовать эту любовь, казалась ему в десять тысяч раз хуже, чем детская любовь к Беатрисе, считаемой им родственницей. Но относительно королевы молодой человек обвинял себя, хотя он подвергся только соблазну, не бывшему ещё грехом. Очевидно, что чувственное возбуждение, ощущаемое им ночью в Везелее и опять теперь, было чем-то грешным, потому что его результат в критическую минуту был роковым.
Все это было мелочью и излишней тонкостью, так что сильному человеку не стоило об этом думать и мучить своё сердце. Но оно не было пустяком в виду убеждения что вечная пытка ожидает человека, который пожелал жены ближнего. Между рыцарями многие не считали этого закона столь строгим и погибели за его нарушение столь верной. Даже сама Элеонора называла свои грехи нежными именами. Но старомодные англичане и добрый ширингский аббат смотрели на это иначе, придерживаясь старинных верований, и дрожали от убеждения, что наступит день страшного суда для крупных и мелких проступков, для искупления которых шли пешком в Иерусалим и умерщвляли свою плоть.
Поэтому Жильберт смотрел на все физические страдания и лишения, встречавшиеся ему на пути, как на искупление, полезное для его души. Хотя в жилах его играла молодая кровь, и в глазах сверкало блестящее пламя, его холодный, аскетический ум боролся против пламенной жизни и придерживался мрачного взгляда на ожидаемый конец.
Однако с течением времени его сила росла, щеки загорели, широкий лоб сделался бледнее, а глаза задумчивее; он все более и более жаждал обнажить свой меч за святой крест. Он уже не хотел проливать кровь только ради неё самой и не желал обнажить меч, как некогда в Тосканской долине, только для того, чтобы вонзить его острие в какое-нибудь тело. Теперь он хотел видеть причину и цель, тогда как прежде он жаждал борьбы. Теперь он значительно развился и поднялся над собственным уровнем на несколько ступеней.
Жильберт знал это, и, однако, сидя за полдником, он грустно думал, что последние годы со времени его несчастий прошли очень печально. При этом каждый раз, когда он думал о своём развитии, какое-нибудь событие или непредвиденное обстоятельство заставляло его пятиться назад. Он гордился в Фарингдоне своим детским умением владеть оружием, и перед его глазами изменнически убит был его отец; он выступил против убийцы по праву мстителя, и сам едва не был убит; он верил в свою мать, как в небесную святыню, но она оскорбила память его отца и ограбила его самого. Он искал мира в Риме, а нашёл борьбу и безумие. Он хотел прославиться рыцарскими подвигами, а убивал людей без всякой причины. Он любил молодую девушку девственной любовью, а прикосновение другой женщины заставило его кровь кипеть, так что её взгляд и голос побудили его решиться на отчаянный поступок, забывая лучший, драгоценнейший предмет его любви.
Он был погружён в свои мысли, когда у входа в его палатку внезапно появилась тень. Он поднял глаза; пред ним стоял один из рыцарей свиты Элеоноры в своей парадной одежде, положа руку на рукоятку шпаги, а другой держа круглую шляпу, чтобы приветствовать Жильберта. Это был среднего роста гасконец, худой и гибкий, как стальной клинок, смуглый, как мавр, со сверкающими глазами и с тонкими чёрными усами, приподнятыми, как у кота. Его манеры были вычурны, и он сильно злоупотреблял руками при разговоре, но это был честный и откровенный человек. Жильберт встал, чтобы его принять, и заметил позади него солдата, который нёс что-то не большое, но тяжёлое.
– Владелец Стока? – спросил рыцарь у Жильберта.
– Если бы я имел, что мне должно принадлежать, то я был бы им, но я не имею этого. Моё имя Жильберт Вард.
– Рыцарь Жильберт… – начал гасконец, снова кланяясь и делая рукой, в которой держал шляпу, широкое движение, окончившееся у сердца, как бы благодарил за данные ему справки.
– Нет, сударь, – перебил Жильберт. – Я не приму рыцарства от тех, которые хотели бы дать мне его, а те, от которых я принял бы, не предлагают мне его.
– Сударь, – ответил учтиво рыцарь, – те, о которых вы говорите, не могут вас знать. Я пришёл от её высочества герцогини Гасконской.
– Герцогини Гасконской? – спросил Жильберт, который не привык к титулам.
Рыцарь выпрямился, как будто встал на цыпочки, а его рука поднялась с эфеса меча широким жестом к усам.
– От герцогини Гасконской, сударь, – повторил он. – Некоторые лица называют так её величество королеву Франции, конечно, не намереваясь её оскорбить.
Жильберт невольно улыбнулся, но глаза гасконца сразу загорелись.
– Вы надо мной насмехаетесь? – спросил он, кладя руку на меч и немного выдвигая правую ногу, как будто он намеревался стрелять.
– Нет, сударь, – сказал Жильберт, – простите, что я улыбнулся, любуясь вашей гасконской преданностью.
Гасконец сразу усмирился и тоже улыбнулся несколько раз, сделав движение своей длинной рукой.
– Я пришёл от герцогини Гасконской, – сказал он, настаивая на этом титуле, – чтобы выразить вам её королевскую благодарность за услугу, оказанную вами на днях. Её величество очень занята советом, иначе она прислала бы меня ранее.
– Я почтительно тронут её посольством, – ответил несколько холодно Жильберт, – и прошу вас, сударь принять мою благодарность за труд, взятый на себя.
– Сударь, я вполне в вашем распоряжении, – возразил рыцарь, все ещё держа руку у сердца. – Но вместе со словами герцогиня посылает вам чрез меня более вещественное доказательство её благодарности.
Он повернулся и взял из рук сопровождавшего его солдата тяжёлый кожаный мешок, который предложил Гильберту. Когда он приблизился к молодому человеку, тот отступил на шаг. Ему предложили денег за поступок, который мог стоить жизни Беатрисы!.. Он чувствовал, что с ним делается дурно, как будто это была цена крови, полученная Иудой. Его лицо страшно побледнело, несмотря на загар, и он нервно сложил руки.
– Нет, – сказал он, – прошу вас! Не надо денег, достаточно благодарности.
Рыцарь посмотрел на него сначала с удивлением, предполагая, что он только будет отказываться из церемонии.
– Поистине, – ответил он. – Я по приказанию герцогини подношу этот подарок, как выражение её благодарности.
– А я умоляю вас вашим рыцарством поблагодарить её величество с возможным почтением за то, чего я не могу принять, – произнёс Жильберт суровым голосом. – Она не моя государыня, сударь, чтобы я считал её моей поддержкой в этой войне. Богу угодно было, чтобы я спас жизнь даме, но я не возьму её золота. Я не намерен быть неучтивым ни относительно её величества, ни относительно вас.
При виде, что он говорит серьёзно, выражение гасконца изменилось, и весёлая улыбка осветила его бледное лицо, так как он встретил человека по сердцу. Он отбросил в сторону солдата тяжёлый мешок, который со звоном упал на пол, прежде чем солдат подхватил его. Затем, обернувшись к Жильберту, он протянул ему руку с меньшей церемонией и дружелюбнее, чем прежде.
– Имей вы немного акцента, и это можно было бы принять за гасконца.
Жильберт улыбнувшись пожал ему руку, так как очевидно было, что рыцарь намерен сказать ему самую лестную любезность.
– Сударь, – ответил англичанин, – я вижу, что мы с вами одного мнения относительно этого вопроса. Прошу вас устроить, чтобы королева не обиделась ответом, кото-рый вы передадите ей от моего имени. Я полагаюсь на вашу учтивость и ловкость относительно выбора слов, какие вы найдёте лучшими, так как я беден на комплименты.
– Герцогиня Гасконская будет лучшего о вас мнения, сударь, когда выслушает меня, – сказал гасконец.
После этого он сделал широкий жест и поклон, на которые Жильберт отвечал с серьёзным видом, и распростившись направился к двери. Но затем внезапно, забыв свои приёмы и повинуясь сердечному влечению, он обернулся и возвратился ещё раз пожать руку Жильберта.
– Если бы вы имели наш выговор… – сказал он.
Его нервная фигура исчезла через секунду, и Жильберт остался один. Он спрашивал себя, не намерена ли была королева его оскорбить, однако он не мог этому поверить. Вскоре он вспомнил все случившееся, и ему пришло в голову, не стало ли ей стыдно, что она выказала в минуту опасности своё сердечное чувство, и теперь с целью прикрыть его, она хотела ему доказать свой взгляд на него, как на честного человека, которого она должна была вознаградить материально.
Странная вещь, эта мысль ему настолько же понравилась, как рассердило предложение золота. Было бы лучше, раздумывал он, чтобы королева действовала так и помогла бы ему считать её существом из другой сферы. После этого, думал он, будет невозможно и вне вопроса, чтобы её взгляд или жест могли заставить его испытать дрожь, которая пробегала бы с головы до ног, как огненная река. Рука, протянувшаяся, чтобы заплатить за собственную жизнь деньгами, должна быть так же холодна и нечувствительна, как камень.
Он понурил голову и протянул свои длинные руки, как будто очнувшись от долгого сновидения. Движения причиняли ему страдания, и он чувствовал боль во всех членах. Но эта боль доставляла ему удовольствие, так как согласовалась со странным состоянием его сердца, и он повторил движение ещё раз, чтобы сильнее чувствовать физические страдания.
Рыцарь, называвшийся Гастоном де Кастиньяком, верно исполнил поручение Жильберта, прибегнув к витиеватым выражениям, каких англичанин наверно не нашёл бы, чтобы выразить безусловный отказ самым лестным образом. Королева приказала ему возвратить мешок с золотом казначею, не снимая свинцовой печати. Когда Элеонора осталась одна, так как дамы собрались во внешней части палатки, то долго сидела неподвижно не изменяя положения, склонив голову и спрятав лицо в свои белые руки.
Случилось так, как думал Жильберт. Поддаваясь тому же великодушному движению, которое побудило её просить прощения у Беатрисы, она исполнила самое трудное для неё в дикой надежде, что оскорбляя человека, который внушил ей такое сильное чувство, она оттолкнёт его навсегда. Прими он эти деньги, Элеонора наверно презирала бы его, а презрение должно убить любовь; но так как он отказал ей, то, должно быть, рассердился на неё, а поэтому или покинет армию, чтобы присоединиться к немцам во время окончания похода, или, по крайней мере, будет её избегать. Теперь, когда дело сделано, и он презрительно отнёсся к деньгам, а это Элеонора поняла вопреки витиеватой речи своего рыцаря, она почувствовала стыд, что обращалась с бедным рыцарем, как со слугой. Она стала тревожиться уверенностью, что он должен считать её неблагодарной, и захотела его видеть. Однако заботясь о Беатрисе и собственной чести, она не послала за ним, но позвала одну из своих горничных и послала её отыскать Анну Ош, которая была знаменосицей в дамском отряде и остановила свою лошадь, не падая с неё. Королева вполне доверяла благоразумию Анны, мужественные мысли которой соединялись с женскою нежностью.
– Я послала за вами, чтобы задать вам вопрос, – сказала королева, – или, по крайней мере, чтобы спросить вашего совета.
Анна Ош поклонилась, и когда Элеонора указала на складной стул возле себя, она села и стала ожидать, устремив неопределённо глаза на одну из перегородок палатки.
– Вы видели этого молодого англичанина, остановившего лошадь, – начала она. – Я хочу его вознаградить и послала ему пятьсот золотых, от которых он отказался.
Чёрные глаза быстро взглянули на лицо королевы, а затем снова отвернулись, ни одна черта лица Анны не шевельнулась. Последовало молчание, так как она не отвечала.
– Что же мне теперь делать? – спросила Элеонора после длинной паузы.
– Государыня, – ответила, задумчиво улыбаясь, смуглая дама, – я думаю, что, если вы прежде всего предложили ему золото, то теперь, хотя ему предложили бы королевство, он откажется, так как это благородный человек.
– Вы знаете его? – спросила почти жёлчно королева, и её глаза сделались жестоки.
– Я его видела много раз, – ответила Анна, – но не разговаривала с ним. Мы говорили о нем с дамами, потому что он не походит на других рыцарей, живёт один в лагере и часто во время похода едет верхом отдельно от других. Говорят, что этот англичанин беден, но наверно он честен.
– Что говорит о нем Беатриса Курбойль? – спросила Элеонора все ещё жёлчным тоном.
– Беатриса? – заметила Анна. – Бедная молодая девушка моя приятельница! Я никогда не слышала, чтобы она говорила об этом дворянине!
– Неправда ли, она очень молчаливая? – спросила Элеонора.
– О, нет! – возразила Анна. – Иногда она бывала печальна и рассказывала мне, как её отец женился на второй жене, которая не была к ней добра. Вспоминая о своём детстве, она говорит, как будто была девушкой знатного рода. Но вот и все.
– Она никогда не называла имени своей мачехи и не говорила об этом англичанине?
– Никогда, государыня, я в этом уверена. Но часто она бывает весела и остроумна, она заставляет нас смеяться даже когда мы, истомлённые и усталые после целого дня похода, ожидаем наших горничных. Иногда она поёт старые, очень странные нормандские песни времён герцога Вильгельма, и её голос приятен. Она декламирует также песенки саксонских невольников, которые мы не можем понять.
– Я никогда не слышала ни её смеха, ни песен, – задумчиво ответила королева.
– Она очень серьёзно держится с вашим величеством, я это заметила, – произнесла Анна, – может быть, это английский обычай.
– Я так думаю, – ответила Элеонора. В это время королева думала о Жильберте и спрашивала себя, бывает ли он когда-нибудь весел.
– Но вернёмся к вопросу: что я должна сделать? – продолжала она холодно, равнодушно, но её глаза наблюдали за Анной. – Что сделали бы вы сами? – прибавила она, видя, что благородная дама не отвечает.
– Прежде всего, я не послала бы ему денег, – ответила Анна Ош, – но что уж сделано, того не переделать. Ваше величество можете ему предложить только почести а не богатство.
– Он даже не рыцарь.
– Тогда дайте ему рыцарство, а также почести. Ваше величество сделали же своими рыцарями, например Гастона Кастиньяка… Ведь мода на получение рыцарства от одной церкви прошла.
– Я слышала, он говорил, будто желает добиться рыцарства от своей собственной государыни или вовсе не получать. Он даже не хочет поместить на своём щите девиз, как это делают многие, с целью показать во время сражения, что происходят из хорошего рода.
– Дайте ему тогда… девиз, который будет непрестанной честью для его дома и воспоминанием об отважном подвиге, совершённом из любви к королеве.
– А потом?.. И это все?..
– Потом! Если он человек, каким он кажется, назначьте его для какого-нибудь большого дела и прикажите ему ещё раз рискнуть жизнью, на этот раз ради святого креста и любви к вашему величеству.
– Хорошо! Ваши советы всегда прекрасны! Что я могла бы ему приказать для испытания?
– Государыня, немцам изменили проводники греческого императора, а у нас других нет, так что и мы в свою очередь подвергнемся погибели, следуя за ними. Если бы вашему величеству было угодно приказать, чтобы этот англичанин выбрал людей, которым доверяет, и чтобы он все время шёл впереди нас, пока мы не доберёмся до Сирии, извещал бы нас и таким образом подвергался бы самой сильной опасности.
– Действительно, это была бы почтённая роль, – сказала королева бледнея, не заботясь, что глаза дамы устремлены на неё. – Он ни в каком случае не доживёт до конца, – прибавила она тихим голосом.
– Лучше умереть за крест, чем жить или умереть ради любви к какой бы то ни было женщине, – сказала Анна Ош, и в нежном выражении, с каким она произнесла эти слова, слышалась пламенная вера.
Королева бросила на неё испытующий взгляд, спрашивая себя, в какой степени Анна Ош угадала её чувства к Жильберту.
– А какой девиз помещу я на щите? – спросила она, меняя разговор с целью избежать, что касалось её так близко.
– Крест, – ответила Анна. – Отчего не дать бы ему ваш собственный крест Аквитании?
Но королева её не слушала, а как бы во сне видела Жильберта, скакавшего на верную смерть с гурьбой храбрецов, попавших в ловушку страшных сельджуков, которые пронзили его белую грудь, так что он упал мёртвым на землю. Королева вздрогнула и как бы очнулась.
– Что вы говорили? – спросила она. – Я думала совершенно о другом.
– Я сказала, что ваше величество можете ему дать девизом крест аквитанский, – отвечала Анна Ош. Её спокойные чёрные глаза следили за королевой не с подозрением, но с глубоким женским сочувствием. Она также любила пламенно, и на восьмой день после свадьбы её муж отправился с другими рыцарями против мавров в южные горы, а его принесли домой через короткое время на щитах бездыханным трупом. Поэтому она взяла крест, не как другие дамы по легкомыслию, а искренно, желая найти смерть на поле битвы в надежде будущей жизни.
– Да, – сказала королева. – Он получит аквитанский крест. Найдите мне какого-нибудь рыцаря или оруженосца, который умел бы рисовать, и пошлите за англичанином.
– Государыня, – отвечала Анна Ош. – Я сама умею рисовать и с вашего позволения нарисую этот девиз на ваших глазах.
В те времена не было редкостью, чтобы французские дамы знали живопись лучше мужчин, и Элеонора с радостью приказала двум пажам принести ей щит Жильберта.
Но когда пришли пажи за щитом, то Альрик, лежавший в тени пред палаткой, жуя траву и мечтая об Англии, отказал им дать его. Он послал Дунстана спросить у Жильберта, как ему поступить.
Жильберт вышел сам на порог своей палатки и заговорил с молодыми людьми.
– Мы ничего не знаем, кроме того, что нам приказано принести щит королеве, – ответили они.
– Возьмите его и скажите от меня королеве, что я перед ней извиняюсь за старомодность моего щита с округлёнными наплечниками, так как он принадлежал ещё моему отцу. Вы прибавите, что она может его взять, но я не продам его и ничего не возьму взамен.
Оба пажа посмотрели на него со странным выражением, как бы сомневаясь, что он в здравом уме. Но когда они удалились, то паж, который нёс щит, сказал своему спутнику, что ради собственного интереса он предпочитает не исполнять поручения англичанина. Другой же стоял за то, что лучше сказать правду, потому что они могут призвать в качестве свидетелей слуг Жильберта.
– А если нас обвинят во лжи, мы будем избиты.
– Нас также побьют, если мы скажем что-нибудь неприятное для королевы, – возразил первый.
– Эта песенка отзывает палкой, – прибавил фыркнув другой.
И он расхохотался на свою шутку, но несколько нервно.
– Ты будешь говорить за нас, – заключил его спутник, – так как ты смелый.
Таким образом они пришли к королеве и положили к её ногам щит, не произнеся ни слова.
– Видели ли вы дворянина, которому принадлежит щит? – спросила Элеонора.
– Да, государыня, – ответили они быстро.
– Не сказал ли он вам что-нибудь? – спросила она. – Не даль ли вам поручения?
– Он сказал, государыня… – ответил один и внезапно остановился.
– Да, государыня, он сказал, чтобы мы попросили ваше величество…
Но смелость другого пажа исчезла, и он также замолчал.
– Что такое? – спросила Элеонора, нахмурив брови. – Говорите же!
– Если вам угодно, ваше величество, – сказал первый, – дворянин сказал, что это щит его отца.
– И он извиняется, что щит старомодный, – прибавил другой.
– И что он не хочет его продавать, – сказал в заключение первый, более смелый из двух.
Затем он попятился и его спутник тоже; они, казалось, пробовали спрятаться один позади другого, так как в глазах королевы блеснул гнев, а её губы грозно сжались над крепко стиснутыми блестящими зубами. Но через минуту она успокоилась, и, достав из своего кошеля деньги, она дала по золотой монете каждому пажу.
– Вы честные мальчики, что исполнили подобное поручение, – сказала она, – но если вы изменили его дорогой, то получите столько ударов, сколько в греческом пезете французских денье, а я сомневаюсь, чтобы кто-либо знал это.
– Мы говорим правду государыня, – сказали они в один голос, – и смиренно благодарим ваше величество.
Она отпустила их и долго задумчиво глядела на положенный к её ногам щит, в то время как Анна Ош ожидала в молчании. Глаза Элеоноры горели, а её руки были холодны и дрожали бы, но она их крепко сжимала.
– Эти слова не достойны рыцаря, – сказала она с горечью. Но Анна хранила молчание, и королева повернула глаза к ней. – Вы ничего не говорите? Разве вы находите это рыцарски? Не правда ли, с его стороны это дурно?
– Государыня, – ответила Анна Ош, – так как вы хотели заплатить ему за вашу жизнь, которую он спас, то естественно он думал, что вы хотите купить его доспехи.
Несколько времени она ничего не говорила, и доносившийся извне шёпот женских голосов, дружно болтавших и смеявшихся, раздавался среди молчания, как пение птиц на заре. Наконец королева заговорила, но сама с собою.
– Он имеет право, – сказала она с горечью, понурив голову и вздыхая. – Нарисуйте, Анна, на его щите золотой крест Аквитании на лазурном фоне за хранимую им верность.
Она встала и начала медленно ходить по палатке, кидая, время от времени взгляд на Анну. Придворная дама послала за красками и за маленькой жаровней с горящими углями, на которой помещался, покоясь на железном треугольнике, маленький медный горшочек, содержавший в себе растопленный воск, смешанный с камедью. Она нагрела кисточку в горячем воске и взяла дорогую синюю краску, которую наложила очень ловко во всю длину щита. Охлаждаясь, камедь сделала её твёрдой, а с помощью линейки и циркуля Анна разметила крест с его равными поперечниками, сплошь покрытыми цветами. Окончив, она покрыла крест небольшим количеством гуммиарабика, наложила толстый золотой лист, который нажала остроконечным стальным инструментом, сильно дыша на каждый только что положенный лист и сглаживая его заячьей лапкой. Когда все было раскрашено и высушено, она взяла кусок мягкой кожи, обвернула вокруг указательного пальца и тщательно положила на поверхность, чтобы снять излишний лист, оставшийся вне покрытой гуммиарабиком части. Она научилась этому искусству у итальянца, приехавшего в Ош, чтобы украсить часовню в доме её отца.
Долго сидела королева, прежде чем все было окончено, но её глаза следили за кистью и пальцами придворной дамы. Обе женщины не разговаривали.
– Прекрасный щит, – сказала Элеонора, когда была окончена работа. – Анна, должна ли я послать ему щит, или дворянин сам придёт за ним? Как поступили бы вы на моем месте?
– Государыня, я послала бы за англичанином, – ответила Анна. – Из рук вашего величества он не может отказаться от почести.
Элеонора не ответила, но через минуту она встала, обернулась и произнесла вполголоса точно про себя, проведя рукою по лбу.
– Пошлите за ним и оставьте меня одну, пока он не придёт, но останьтесь здесь, когда он придёт, – прибавила она.
Анна поклонилась и вышла. Старомодный громадный щит стоял на своём остроконечном крае, прислонённый к столу. Элеонора смотрела на него; теперь, когда она была одна, её черты лица выражали волнение, а глаза затуманились. Она приподняла щит обеими руками, удивляясь его тяжести, затем, отодвинув занавеску, поставила его на алтарь, отделённый от другой части палатки и образующий маленькую часовню, какие бывают во многих королевских апартаментах. Затем она встала на колени у налоя и сложила руки для молитвы.
Она была великодушна и обладала справедливым сердцем. Конечно, она заслуживала снисхождения и делала все возможное, чтобы победить свою любовь, как по причине своей королевской чести, так и ради юной больной, которая казалась ей такой ничтожной соперницей, но любившей Жильберта Варда так же, как она, но с меньшим эгоизмом. Таким образом, преклонив колено, она считала себя достигшей того важного момента своего существования, когда она должна была навсегда принести жертву, как ни велика для неё эта жертва.
Она намеревалась послать Жильберта впереди армии, и ставка за его смерть была сто против одного. Дать ему умереть было актом жертвоприношения. Смерть в славе, смерть из любви к Христу, смерть чистая, без пятна на его благочестивом рыцарстве – славная смерть. Она может любить его без опасения позже и произносить сладкие слова на его могиле.
Не было жестоким послать его на такую смерть, если его дни были сочтены, и сам он будет ей благодарен, что его предпочла пред всеми, выбрав предводительствовать авангардом в такой опасности, так как крестовый путь ведёт на небо. Но если он пройдёт живым чрез тысячи мечей, он приобретёт себе честь на всю жизнь.
Она молилась за него одного и освятила его громадный щит на собственном алтаре от всего своего страстного сердца, в котором текла кровь её деда и сына, которого она должна была родить много времени спустя, и который назывался Львиным Сердцем.
Бледная она молилась так:
«Всемогущий, всесправедливый Бог, истинный, который приказывал платить добром за зло, заставляющий страдать, чтобы люди могли быть спасены, помоги мне отказаться от самого дорогого в моей жизни. Услышь меня, о Боже, услышь женщину, грешницу, имей к ней сожаление. Услышь меня, Господи, и если я погибну, пусть душа этого человека будет спасена. Владыка добрый и милосердный, Иисус Христос, приношу к Тебе мой грех и твёрдо обещаюсь быть верной и противиться моим злым желаниям и мыслям и отказаться от них. Услышь, Христос, грешницу! Я жертвую этим верным сердцем для служения Тебе и ради чести Твоего святого креста. Благослови его щит, чтобы он был оплотом против врага, а также оружием, чтобы он шёл пред нами и, спасая наших солдат, привёл нас в Иерусалим к Твоей священной гробнице. Одари его Твоей милостью и дай ему силы и просвети ему сердце. Услышь меня и помоги мне! О Христос! Услышь грешницу и любящую женщину. Боже милостивый, создатель всего, да низойдет Твоя высокая милость на этого чистого сердцем человека. Даруй, чтобы он не лишился храбрости во всю жизнь и в минуту смерти. Услышь меня, грешную женщину, Ты, который вместе с Отцом и Сыном царишь в своей славе из века в век».
После молитвы она оставалась несколько минут на коленях опустив голову на сложенные руки и настолько сжатые, что дерево налоя причинило ей царапины.
Это был самый скорбный момент, так как она намеревалась дать торжественное обещание и видела, что между ней и её любовью восстают вера, Бог и уважение к клятве.
Наконец она поднялась и взяла щит, поцеловала середину поперечной перекладины, и её губы оставили маленький след на свежей позолоте.
– Он никогда не узнает, что это означает, – сказала она, глядя на след своего поцелуя, – я думаю, что никакая стрела, никакое копьё не ударятся в это место.
Внезапно её охватило желание ещё целовать щит, как будто её губы могли дать ему более силы, чтобы защищать Жильберта. Но она вспомнила о своей молитве и не поддалась этому желанию, унеся щит из часовни в палатку и поставив его против стола.
Через некоторое время Анна Ош приподняла занавес и пропустила мимо себя Жильберта, а сама остановилась на пороге.
Он учтиво поклонился, но без унижения и смирения, и остался стоять, слегка побледнев от своих страданий; его глаза устремились на неё с видимым усилием. Королева заговорила холодно и отчётливо.
– Жильберт Вард, вы спасли мою жизнь и отослали обратно мой подарок. Я призвала вас, чтобы дать вам две вещи. Вы можете пренебречь одной, но не можете отказаться от другой.
Он взглянул на неё и под наружной холодностью открыл нечто, чего ещё никогда не видел… нечто божественно женское, неизведанное им до тех пор в своей жизни, что его трогало более, чем её прикосновения. Он испугался этого и рассердился на себя.
– Государыня, – сказал он с какой-то дикой холодностью, – я не нуждаюсь ни в каких подарках, отравляющих вашу благодарность.
– Сударь, – возразила Элеонора, – в чести, которую я желаю вам предложить, нет яда. Я взяла у вас щит… почтённый щит вашего отца… и я возвращу вам его с девизом, который никогда не заставит стыдиться ни вас, ни ваших потомков. Носите мой аквитанский крест в память того, что вы сделали.
Она взяла щит и протянула ему с выражением почти строгим, и её глаза остановились на месте, которое она поцеловала. Жильберт изменился в лице, так как был взволнован. Он опустился на одно колено, чтобы принять щит, и его голос задрожал, когда он сказал:
– Государыня, я буду носить всегда эту эмблему в воспоминание о вашем величестве и прошу Бога, чтобы он позволил мне носить её с честью так же, как и сыновьям моих сыновей после меня.
Элеонора подождала секунду, прежде чем заговорила.
– Вы можете его недолго носить, – сказала она, и её голос сделался мягким и слегка дрожал, – так как я хочу от вас большой услуги, которая будет для вас почестью перед другими.
– Если это в моей власти, я сделаю, – ответил Жильберт.
– Тогда выберите себе шестьдесят человек из дворян и воинов, хорошо вооружённых, и будьте всегда на один день впереди армии, подстерегая неприятеля и постоянно посылая нам курьеров так же, как мы будем их посылать к вам, так как я не доверяю нашим греческим проводникам. Таким образом вы спасёте нас всех от истребления, которое постигло в горах немецкого императора. Сделаете вы это?
Снова лицо Жильберта прояснялось, так как он понял всю опасность и честь этого предложения.
– Я исполню это преданно, да поможет мне Бог, – ответил он.
Жильберт хотел встать, но королева продолжала говорить:
– Госпожа Анна, дайте мне меч Аквитании.
Анна Ош принесла в бархатных ножнах большое лезвие с крестообразной рукояткой, окружённой золотой сеткой, сделанной по руке старого герцога. Королева медленно вытащила меч и возвратила ножны.
– Сударь, – сказала она, – я хочу вам дать рыцарство, чтобы вы могли командовать солдатами.
Жильберт был поражён. Он молча поклонился, опустился на колени и соединил руки, как того требовал обычай.
Королева положила левую руку на рукоятку громадного меча, а правой перекрестилась. Жильберт тоже перекрестился так же, как и Анна, которая встала на колени слева от королевы, так как этого требовал торжественный обряд. Элеонора заговорила:
– Жильберт Вард, так как вы получите сейчас из моих рук меч и без приготовления, то прежде проверьте себя, нет ли у вас смертного греха, который был бы помехой этому достоинству.
– Клянусь честью моего меча, что я не могу упрекнуть себя ни в каком смертном грехе, – ответил Жильберт.
– Тогда произнесите рыцарскую клятву. Обещайте пред Всемогущим Богом, что будете вести честную, безупречную жизнь.
– Я буду так жить, да поможет мне Бог.
– Обещайте, что лучшими своими силами вы будете защищать христианскую религию против неверных, и что вы скорее перенесёте смерть, жестокую смерть, чем отступите от нашего Создателя Иисуса Христа.
– Я буду верен до смерти, да поможет мне Бог.
– Обещайте, что вы будете уважать женщин и покровительствовать им, что будете защищать слабых и во все время будете сострадательны к бедным, предпочитая себе самому тех, которые в затруднительном положении и нужде.
– Я это сделаю.
– Обещайте, что будете преданы и подчинены вашей законной королеве.
– Обещаю быть верным и подчиняться моей королеве и государыне Матильде Английской и её сыну принцу Генриху Плантагенету, и в этом свидетельница – ваше величество.
– И вложите ваши руки в мои, как вашей законной государыни по доверенности.
Жильберт протянул свои сложенные руки королеве, которая взяла их в свои, в то время как Анна Ош, все ещё стоявшая на коленях, держала большой меч.
– Влагаю свои руки в руки моей госпожи королевы Матильды Английской, и я буду её слуга навсегда, – сказал Жильберт.
Но руки королевы были, как лёд, и несколько дрожали.
Она взяла меч Аквитании и держала его поднятым в правой руке, несмотря на тяжесть, произнося слова посвящения.
– Жильберт Вард, будьте верным рыцарем на жизнь и на смерть. Если дела верные, если дела честные, если дела справедливы, если дела чистые, если дела достойные, если дела имеют хорошую славу, если они полны добродетели и заслуживают похвал, – обдумайте это, исполните их скорее и умрите за них.
Когда она перестала говорить, то положила на левое плечо Жильберта меч плашмя и оставила его на минуту, потом она его подняла и прикоснулась ещё два раза; затем снова положила длинное лезвие в ножны.
– Рыцарь Жильберт, встаньте.
Он встал перед ней, так как знал, что остаётся ещё делать согласно обряду; но не огонь пробежал по нему, а беспокойная дрожь. Лицо королевы было бледно, как мрамор, и прекрасно. Она сделала шаг к нему с протянутыми руками; правая над левой рукой Жильберта, а левая под его правой. Элеонора холодно поцеловала в щеку любимого человека один раз по королевскому обычаю. Он также её поцеловал.
Она отступила, и глаза их встретились. Вспомнив обо многом прошлом, он думал увидеть тень прежней неприятной встречи, но напротив встретил лицо, которого он не знал, выражающее страдание и твёрдую решимость.
– Идите, рыцарь Жильберт, – сказала она. – Идите побеждать и, если надо, умереть для того, чтобы другие могли жить и выиграть сражение ради креста Христова.
Он вышел, и Анна Ош приблизилась к королеве.
– Анна, – сказала королева, – благодарю вас. Я хочу остаться одна.
Она повернулась и вошла в свою маленькую часовню и преклонила колена пред алтарём, устремив глаза на то место, где лежал щит.
Таким образом Жильберт Вард сделался рыцарем, и до последнего дня на щите Вардов находился крест, который был дан их предку Элеонорой Аквитанской, прежде чем она сделалась королевой Англии. Многие завидовали Жильберту, обещавшему держаться с горстью избранных им людей на день расстояния впереди, но большее число предпочитало комфортабельно греться ночью у огня бивуака. Такие были счастливы, что их не выбрали на суровую жизнь впроголодь, длинное путешествие на полуживых от голода лошадях, имея вместо постели плащ и одеяло, дежуря поочерёдно ночью и просыпаясь каждое утро, не зная, доживут ли они до заката.
По правде сказать, опасности было меньше, чем затруднений. Жильберт отправился с лучшими греческими проводниками, и он имел полную власть над их жизнью и смертью настолько, что они боялись его хуже сатаны и не посмели бы скрыть от него истины, но когда он избирал направление для похода и посылал сказать слово армии через посланного, ему часто отвечали, что император и король были другого мнения, потому что слушали некоторых греческих лгунов. Так как император, король и королева соглашались, что каждый из них уступит всегда мнению двух других, то мнение Элеоноры не часто брало верх, и приходилось следовать ему или прибегнуть к открытому разрыву.
Тогда Жильберт молча скрежетал зубами и делал все зависящее от него, возвращаясь назад за несколько миль, отыскивая новую дорогу, пробегая много миль и храбро перенося унижения, так как дал слово.
Но мало-помалу это унижение сделалось честью даже среди его солдат, которые видели ежедневно, что Жильберт прав, и стали ему доверять, следуя за ним в огонь и в воду. Армия королевы сознавала все, и это доверие начало прививаться у других, французов, немцев, поляков и богемцев, и когда отряды следовали по назначенному Жильбертом пути, все шло хорошо. Для лошадей находилась вода и фураж, продовольствие и хорошее место стоянки. Напротив, часто, когда король и император выбирали дорогу, приходилось переносить голод, холод и недостаток воды.
Солдаты начали говорить между собою: «Это – дорога сэра Жильберта, и потому для нас праздничный день», или: «Это дорога короля, и сегодня – пятница». В дни Жильберта они пели во время пути, и его имя весело звучало вдоль бесконечной линии воинов. Вскоре Жильберта полюбили многие крестоносцы, которые никогда его не видели, и почти все солдаты.
Наконец, они прибыли в Эфес, очень усталые и таща за собою несколько больных. Сам император Конрад, несмотря на свою силу, был болен. Он встретил в Эфесе курьеров, прибывших морем от греческого короля, которые просили его, а также всех солдат, возвратиться в Константинополь, чтобы провести там зиму и выждать момент для возвращения морем в Сирию. Он принял предложение в виду того, что храбрые немцы были разбиты и утомлены своим походом и неудачей, перенесённой прежде, чем достигли Никеи. Армия короля и королевы продолжала путь одна до большой долины Меандры, где она расположилась лагерем, чтобы отпраздновать день Рождества с большой благодарственной службой за очевидное покровительство им неба до последнего дня.
Жильберт со своими спутниками прибыл в лагерь накануне Рождества и когда их узнали, то раздались во всей армии приветственные громкие крики; солдаты покинули костры, починку оружия и платья, бросившись навстречу исхудалому человеку, в заржавленных доспехах, верхом на изнурённой лошади, в сопровождении спутников ещё в худшем положении. Его плащ был весь в грязи и насквозь промочен дождём, его кольчуга заржавела и только местами блестела; его большая нормандская лошадь была одна кости и кожа. Альрик и Дунстан следовали за ним в рубищах. От усталости и недостатка пищи лицо Жильберта сделалось угрюмо, но по-прежнему строго и гордо, и первые увидевшие их перестали его приветствовать и смотрели на него со страхом. Тогда он так любезно улыбнулся и с такой добротой, что крики возобновились и раздались по всему лагерю.
Затем те, которые кричали, увлечённые течением, последовали за всадниками, по два, десять и двадцать человек до тысяч. Они так стеснились вокруг Жильберта, что заставили его двигаться с большой медленностью; в продолжении многих недель они слышали его имя, зная, что он хлопочет об их безопасности, и вокруг бивачного огня рассказывались чудесные истории об его терпении и храбрости. Таким образом его возвращение было триумфом, и этот день остался памятным в его жизни. Пока армия стояла лагерем, у него не было никакого дела, он приезжал туда на отдых, и у него ничего не было крайне важного для сообщения начальству. Он приказал слугам открыть свой багаж среди разложенной груды вещей, привезённых на мулах, раскинуть палатку возле палаток своих прежних товарищей.
Пока Дунстан и Альрик повиновались его приказаниям, он сел на положенное седло. Его измученная лошадь ела возле него, погрузив свой нос в мешок с овсом. Все, что он видел, ему было знакомо, и все ему казалось далёким и отделённым от него неделями опасности и усталости.
Несметная толпа, окружавшая его, рассеялась, видя, что он не отправится теперь к королю. Только триста или четыреста солдат, наиболее любопытных, остались и сгруппировались вокруг открытого пространства, где была раскинута его палатка. Многие знакомые пришли к нему поговорить; он поднялся и обменялся с ними пожатием руки, ответив каждому несколько слов, но ни один из вельмож, которые заискивали у него после подвига спасения жизни королевы, не потрудились к нему прийти, несмотря на оказанную им услугу.
Похвалы толпы и восторженные восклицания солдат казались приятными для его слуха, но он ожидал большего, и отчаяние оледенило его душу, когда, несколько часов спустя, сидя в своей палатке, он обсуждал вместе с Дунстаном вопрос о том, в каком несчастном положении и жалком виде находилось его оружие, и о невозможности достать другое. Жильберт был настолько одинок и забыт, как будто он не посвятил в последние два месяца всей энергии, которою обладал, для обеспечения безопасности похода великой армии.
– Не надо жаловаться, сударь, – сказал Дунстан в ответ на отчаянное восклицание Жильберта. – Вы живы и здоровы, и нашли ваш багаж нетронутым, а это более, чем я надеялся относительно греческих проводников. У вас есть для перемены одежда и бобовый суп на ужин. Мир не так дурён, как кажется.
– Взамен, – отвечал Жильберт с горькой улыбкой, – мои кости сломаны, оружие заржавело, а мой кошелёк пуст. Будьте довольны, если можете, при таких обстоятельствах.
Он встал, предоставив Дунстану приняться за работу по очистке от ржавчины кольчуги, и, взяв шапку, вышел один, вздыхая почти тёплый полуденный воздух. Был сочельник, и день выдался блестящий и светлый, но на Жильберте не было надето плаща благодаря уважительной причине, что у него был один и тот обратился в лохмотья. Но он так часто подвергался дурной погоде в эти несколько недель, что приучился ко всякого рода бедам, и немного более их, немного менее не считалось.
Впрочем Дунстан был совершенно прав, и Жильберту не было никакой причины жаловаться. Без сомнения, королева пришлёт за ним на другой же день, и если бы он захотел представиться ей немедленно, то она тотчас приняла бы его с честью. Но он был в дурном настроении и сердился на себя и на весь свет, а молодость заставляла его скорее поддаться гневу, чем рассудить и переменить настроение. Как только было возможно, он вышел из лагеря и пошёл гулять по зелёным берегам спокойного Меандра. Стояла зима, но трава была так же свежа, как весной, и дул солёный ветерок с моря. Страну он знал и сам выбрал её местом стоянки; он даже был дальше, когда курьеры привезли ему приказ возвратиться. На севере тянулись высокие горы по ту сторону Эфеса, тогда как на юге и западе горы Кадма и Тавра выделялись своей неровностью и остроконечностью. Там армия должна пробить себе дорогу к Атталии. Оставался ещё час до заката солнца, и светлый воздух принял первый отблеск вечера. В долине, тут и там, всегда зелёный остролист, выраставший маленькими группами, выделялся на отблеске заходящего солнца блестящими точками на своей тени в том месте, где лучи скользили золотой стрелой.
Жильберт надеялся быть один, но он встретил так далеко на берегу речки, как только мог видеть, толпы праздношатающихся, и среди них большинство было с ветками остролистника и молодых кипарисов, которые они несли в лагерь для рождественского праздника, так как в лагере было много северян-норманнов, франков из Лотарингии, северян из Польши и Богемии, и каждый северянин хотел иметь пред своей палаткой ёлку, как делали их предки по старинной языческой вере.
Придворные дамы Элеоноры в богатых платьях и развевающихся плащах также прогуливались верхом для своего удовольствия, в сопровождении рыцарей, они были без оружия, исключая меча или кинжала. Там было тоже много черноглазых мужчин и женщин, прибывших из Эфеса в праздничном наряде, чтобы посмотреть на большой христианский лагерь.
Все было спокойно, блестяще и красиво на взгляд, но мало гармонировало с мрачными мыслями Жильберта. На повороте течения реки местность делалась несколько возвышеннее, и резко поднимались бесплодные холмы над зеленой травой, как бы маленькая пустыня среди плодородной равнины. Почти инстинктивно Жильберт повернул в эту сторону, поднимаясь по камням, пока не достиг самой возвышенной равнины, где он сел с чувством глубокого удовлетворения, что отделался от себе подобных.
Местность, где он уселся, находилась около шестидесяти футов над уровнем реки, и хотя он не мог ясно слышать разговоры проходивших групп, но мог заметить выражение каждого лица. Он был удивлён, как часто выражение каждого согласовалось с не выраженными мыслями.
Солнце закатывалось медленно, и Жильберт, не имея никакой мысли о прошедшем времени, внимательно рассматривал приближавшуюся к нему кавалькаду. Она была от него ещё на расстоянии полмили, а он уже заметил в первом ряду бегущую лошадь и даже на таком расстоянии он был уверен, судя по непринуждённой походке животного, что это была арабская кобыла королевы.
Они приближались лёгким галопом, и через две или три минуты он мог различить лица тех, кого знал, – саму Элеонору, Анну Ош, Кастиньяка и двух рыцарей, которые всегда находились в эскорте королевы, и двадцать других, ехавших позади группами по двое или по трое. Жильберт неподвижно рассматривал их, и ему не пришла мысль, что он сам, сидя на самой возвышенной скале и одетый в темно-красную одежду, освещённую заходящим солнцем, привлечёт взгляды. Но, прежде чем приблизиться настолько, чтобы узнать его, королева заметила Жильберта, и в ней проснулось любопытство; несколько минут спустя, она узнала его, и глаза их встретились. Она натянула уздечку и пустила лошадь шагом, не наклоняя головы и спрашивая себя, почему он так пристально смотрит на неё, даже не снимая шапки; затем, к её великому удивлению, она увидела, как он встал и затем исчез среди скал.
Она была так этим удивлена, что совсем остановила лошадь и несколько секунд рассматривала узкое плоскогорье, на котором он сидел; в это время вся её свита смотрела по тому же направлению, ожидая появления Жильберта.
Но не видя его, она двинулась дальше, и хотя её лицо не изменилось, но она не разговаривала до приезда в лагерь, и никто не смел прервать её молчание.
Если бы она обернулась, то заметила бы молодого человека, который, понурив голову, быстро шёл по долине дальше от реки, дальше от лагеря, к бесконечному уединению. Он действовал так почти бессознательно, руководимый странным чувством, которого не пробовал понять.
Прошло более двух месяцев с тех пор, как он её не видел, и в его жизни, полной движения и беспокойства, воспоминание о ней исчезло из его мечтаний. Пока он был далеко от неё, она существовала лишь, как единственный глава, у которого он ищет опору и одобрение, женщина терялась в личности королевы, и его не тревожила разница между ней и женщиной, которую он любил. Но теперь едва он увидел её, ему казалось, что королева снова исчезла, чтобы дать место женщине, и он бросился бежать, не рассуждая о странности своего поступка.
Таким образом, он продолжал идти более, чем две мили, пока не исчезло солнце, и бледный восток стал багроветь. Воздух сделался холоднее, и вместо морского ветерка подул ночной горный ветер, и беглец вздрагивал, так как у него не было плаща. Перемена погоды и усталость остудили его кровь, и никакая радость не грела его сердце.
В продолжение двух лет он всегда считал, что ему предстояло исполнять великие дела, найти свою судьбу, и он исполнял честно и хорошо все, что попадалось ему на пути. Случай представился, и он за него ухватился, исполнив все, как мог лучше, и возгласы солдат убедили его за несколько часов до этого, что он не был более тёмным английским авантюристом, встреченным на дороге в Париж Готфридом Плантагенетом. Тысячи людей повторяли его имя с энтузиазмом и рассчитывали на него, чтобы обеспечить безопасность их пути, проклиная тех, кто не обращал внимания на его предупреждения. На его месте большинство отправилось бы в этот день к королеве и сразу потребовало бы награды, а он блуждает одинокий до ночи в этой громадной долине, недовольный всем и особенно самим собою. Все, что он сделал, встало "пред ним и обвиняло его вместо того, чтобы льстить его тщеславию. Каждый добрый поступок в его глазах имел низкое побуждение; он был отравлен идеей, что он его исполнил не для самого добра, а для удовлетворения своих смутных чувств, которые овладели им, когда королева, разговаривая с ним, прикасалась к его руке.
Жильберта Варда охватило внезапно желание смерти; он хотел быть похороненным под травой, которую попирал, настолько он был недоволен собой. Это было бы так просто, по нему никто не стал бы много плакать, исключая его слуг, да и они ещё, может быть, разделили бы его имущество. Он был лишний на земле, потому что ничего не делал хорошего; он был низок, потому что боялся глаз женщины, от которых убегал; он был грешник, заслуживающий вечного огня, потому что прикосновение руки женщины могло сделать его на минуту неверным единственной женщине, которую он действительно любил. Только недеятельные люди становятся подозрительны и находят в себе ту или другую вину, и широкая брешь, которая находится между идеальным добром и реальными совершенствами, принимает вид глубокого рва между мыслью и действием, из которого слабохарактерные, хотя и хорошие люди не видят исхода.
Жильберт намеревался следовать по крёстной дороге с искренней верой, но его сердце сделалось игрушкой женщины, он произнёс обет рыцарства, и он уже порвал его мысленно; он был сыном бурной матери и не имел энергии победить это сходство. Это было безрассудно и экстравагантно, и гасконский рыцарь Кастиньяк стал бы над ним насмехаться и принял бы его за сумасшедшего. Он действительно страдал, так как испытывал странную меланхолию, знакомую только северянам, и которая представляет самые страшные страдания. Это – неопределённая тоска, которая носится, как облако, над сильными душами. Они опасаются её и иногда прибегают к самоубийству, чтобы ускользнуть от неё; иногда она доводит их до преступления и пролития невинной крови. Некоторые из числа лучших удаляются в монастыри, проводя время в сожалении, печали и страданиях. На юге никогда никто не испытывал такого состояния и не умеет его понять.
Иногда эта тоска является без причины, и чаще она терзает молодых людей, чем старых. Ни одна женщина или мужчина на юге не знают или не понимают её, но люди северной крови подвергаются ей из поколения в поколение, как искупление за какое-либо давно прошедшее зло, совершённое северной расой.
Наступила ночь, когда Жильберт отыскал дорогу к своей палатке, скорее инстинктивно и по привычке к лагерю, чем по точному воспоминанию местности. Он сел пред жаровней с горящими угольями, которые Альрик принёс на лопатке из ближайшего бивуака. Слуги дали ему супу с хлебом и вином, так как это был канун Рождества и постный день, и ничего другого не было, потому что вся рыба, принесённая с моря, была распродана вельможам задолго пред тем, как приехал Жильберт. Но он этого не знал и не беспокоился знать, а ел машинально, что ему подавали. Он долго сидел при свете глиняной лампы, которую Дунстан время от времени поправлял железной шпилькой, опасаясь, чтобы тлеющая светильня не упала в жир, наполовину растопившийся, и не погасла бы совсем. Когда слуга не смотрел за горелкой, его глаза устремлялись на серьёзное лицо своего господина.
– Сударь, – сказал он наконец, – вы очень печальны. Завтра Рождество, и вся армия будет бодрствовать до полуночи, когда будет отслужена первая церковная служба. Не желаете ли пойти погулять по лагерю и посмотреть, что там происходит? Палатки вельмож все освещены, и солдаты поют рождественские гимны.
Жильберт покачал головой с равнодушным видом, но ничего не ответил.
– Сударь, – настаивал слуга, – прошу вас, пройдёмте туда. Вас это развеселит, есть, что посмотреть. До полуночи король, королева и весь двор пойдут процессией в большую палатку-часовню, и было бы приличнее, чтобы вы тоже пошли с ними.
Дунстан принёс одежду и заставил своего господина подняться. Жильберт подчинился и посмотрел вокруг себя.
– Зачем мне идти? – спросил он. – Тем более я предпочитаю оставаться один, что нахожусь в дурном настроении; к тому же холодно.
– Вам будет тепло в плаще, сударь, – ответил слуга.
– Я не могу идти ко двору в этих лоскутьях, – ответил Жильберт. – У меня ничего нет, кроме этой худой одежды.
Но, пока они разговаривали, Дунстан протянул ему верхнее платье, чтобы пропустить чрез голову, держа открытым ворот и рукава.
– Что это такое? – спросил Жильберт с удивлением.
– Это рыцарская одежда, – ответил слуга. – Она из очень хорошей материи и на пуху. Прошу вас, наденьте её.
– Это подарок? – спросил Жильберт удивлённым тоном и отступая. – Кто послал мне такой подарок?
– Король Франции, сударь.
– Вы хотите сказать, королева.
Он нахмурил брови и оттолкнул одежду.
– Подарок был принесён слугами короля, которым предшествовал рыцарь короля, передавший несколько учтивых слов, и передал также кошелёк с очень тяжёлыми греческими пезантами.
Жильберт принялся ходить крупными шагами по палатке под влиянием сильного колебания. Он был очень беден, но если подарок шёл от королевы, то решил его не принимать.
– Сударь, – сказал слуга, – рыцарь очень выразительно пояснил, что король посылает вам этот бедный дар, как залог его желания видеть вас завтра, чтобы поблагодарить за все сделанное вами. И думал доставить вам удовольствие, принеся все сегодня.
Тогда Жильберт благосклонно улыбнулся, так как этот человек очень его любил, и пропустил голову и руки в рыцарскую одежду. Дунстан зашнуровал её на спине, чтобы одежда совершенно охватывала его талию. Эта одежда была из прекрасного тёмного шелка, вытканного на востоке и очень похожего на современный бархат. Затем Дунстан стянул своего господина портупеей, состоявшей из тяжёлых серебряных блях, тонко оправленных и прикреплённых к кожаному ремню. Он пропустил большой старый меч с ножнами чрез плоское кольцо, свешенное с портупеи на короткой серебряной цепочке. Наконец он накинул на плечи Жильберта плащ из темно-красного сукна, подбитый превосходным мехом и застёгивающийся на шее серебряным аграфом, так как считалось неприличным носить рыцарское одеяние без плаща.
– Великолепно, – сказал Дунстан, отодвигаясь на шаг или на два, чтобы видеть эффект.
Действительно, молодой англичанин в одежде своего ранга, которую он носил впервые, имел благородный вид, так как он был очень высокого роста и, несмотря на широкие плечи, имел тонкое и деликатное сложение. Его ясное лицо было бледно, а белокурые волосы падали густыми длинными прядями из-под шляпы.
– Но вас, Дунстан, нельзя там видеть, – начал Жильберт, но остановился, внезапно заметив, что оба его слуги были в новых одеждах из сукна и кожи.
– Слуги почтены так же, как их господин, – сказал Дунстан. – Король нам тоже прислал подарки.
– Видно, что это – мысль мужчины, а не женщины, – сказал себе Жильберт.
Он вышел, и Дунстан пошёл слева от него, но на полшага отступя, согласно приличию. Лагерь был освещён огнями и факелами так далеко, как мог видеть глаз, и все мужчины были вне палаток, прогуливаясь под руки взад и вперёд или сидя у входа на сёдлах или свёртках багажа.
Сотни и тысячи маленьких рождественских деревьев, воткнутых в землю среди факелов перед палатками, только что вымытыми, образовали большой сад из кустарника и зелёных деревьев, и жёлтый свет, фильтруясь сквозь переплётшиеся ветви, падал на живые богатые краски и блестящее оружие, затем терялся в светлом отражении звёзд. В воздухе чувствовался запах сосен и ароматный дым сожжённой смолы.
Ночь оглашалась также пением, и в некоторых местах группы по крайней мере из ста человек соединялись, чтобы петь длинные рождественские гимны, которым они выучились ещё детьми на своей отдалённой родине, гимны с бесконечными припевами, в которых рассказывалась история рождения Христа в Вифлееме, поклонение пастухов и прибытие волхвов.
В одной части лагеря грубые бургундцы пили полными стаканами азиатское вино, и пение их было скорее энергично, чем благочестиво. Но большинство северян были сумрачны и серьёзны, молились Богу, пели и смотрели наверх, как будто звезда востока вскоре распространит свой мягкий свет на небе. Они набожно поддерживали свет факелов вокруг ёлок, не зная, что их отцы делали то же задолго до того в датских ледниках и снежной Норвегии в знак обожания Одина и в честь Игдразила, дерева жизни.
Гасконцы и все южные люди со своей стороны устроили между двумя деревьями маленькие алтари, убранные белыми тканями, вышитыми блёстками, маленькими крестами, маленькими резными изображениями, бережно принесёнными издалека домашними богами, которые были для них одинаково дороги, как и оружие.
Смуглые и худощавые лица выражали рвение южной веры, и их чёрные глаза были глубоки и дико блестели.
Эльзасцы и лотарингцы с белокурыми волосами держались в стороне. У них были маленькие немецкие куклы из дерева и ярко раскрашенные изображения, представляющие вифлеемские сцены с яслями и младенцем Иисусом, с лежащим волом, блаженной Марией и святым Иосифом, пастухами и волхвами. Они сидели пред этими предметами со счастливыми лицами, распевая гимны.
Что касается вельмож и рыцарей, то Жильберт видел некоторых из них прогуливающимися, как и он. Другие сидели перед своими палатками. Проходя он видел здесь и там через отверстие некоторых палаток рыцарей, молящихся на коленях, и слышал, как они пели гимны.
На французской линии более, чем в одной большой палатке, были приподняты занавесы, и Жильберт видел там мужчин и женщин, живших вместе. В женщинах он узнал гречанок, и веки их были начерчены; он отвернулся от этого зрелища, с отвращением убеждаясь, что происходят подобные вещи накануне Рождества.
Далее несколько бедных солдат в куртках из овечьей кожи и натянутых лосинах стояли на коленях перед большими ширмами, на которых висели раскрашенные изображения, похожие на иконы. Эти люди были красивы, с тщательно расчёсанными бородами, а их длинные и мягкие волосы падали на их плечи прекрасно приглаженными, волнистыми прядями.
Один из них, священник их культа, стоял и повторял на распев молитвы, и время от времени воины склонялись и прикасались лбами пола.
– Славим Господа Иисуса Христа! – пел священник.
– Во веки веков, аминь! – ответили солдаты. Хотя они пели на чешском языке, но Жильберт понял, что они верили и молились серьёзно.
Таким образом он шёл более часа, и его настроение мало-помалу рассеялось. Он чувствовал, что для него был честью выбор его проводником среди опасностей этого бесчисленного множества в сто тысяч человек, которые в течение двух месяцев были под его надзором и оставались доверенные ему, пока их не проводил до Сирии.
Затем в полночь он следовал за большой процессией позади короля и королевы. Жильберт скромно стушевался в рядах, его слуга был возле него и нёс факел, так что на его лицо падал полный свет. Кто-то его узнал и сказал соседу:
– Это Жильберт Вард!
В одну минуту по всей линии пробежало известие, что он был там, и через несколько минут явился запыхавшийся посланный, спрашивая его, а герольд Франции, Монжуа Сен-Дени, пришёл от имени короля и королевы просить его занять видное месте. Он последовал за герольдом, а впереди них по приказу Элеоноры шёл скороход.
– Дайте дорогу проводнику Аквитании! – восклицал громким голосом скороход.
Рыцари и воины расступились, и высокий англичанин прошёл между ними, учтиво кивая головой тем, кто уступал ему дорогу, и благодарил их за оказанную ему большую честь. Он слышал своё имя, произносимое как теми, лица которых были освещены факелами, так и остававшимися в тени.
– Вы хорошо поступили! – кричали одни.
– Да благословит Бог проводника Аквитании! – кричали другие.
Все эти голоса так его хвалили, что у него сделалось отрадно на сердце.
Он следовал за герольдом, который провёл его на назначенное место в процессии, в первый ряд великих вассалов обоих государств и сейчас же после дворян сюзеренов.
Так как он был выше всех, то мог смотреть над их головами и видел короля и королеву в их мехах, когда они шли рядом, предшествуемые епископом и патерами.
Движение, произведённое приходом Жильберта, обратило внимание Элеоноры, и она обернулась; через дымный свет факелов её глаза встретились с глазами Жильберта. Она взглянула на него печально, как будто хотела дать ему понять что-то, чего не могла сказать.
Но он не хотел говорить, если бы даже имел возможность это сделать, так как его мысли следили за другим предметом.
Процессия направилась к королевскому алтарю, устроенному под открытой палаткой, на обширном пространстве, так что все это множество людей могло, преклонив колени на траве, видеть и слышать службу. Все встали на колени; бароны и главные вассалы на маленьких подушечках, тогда как перед королём, королевой и владетелями Савойи, Эльзаса, Лотарингии, Богемии и Польши стояли рядами богатые молитвенные стулья.
Факелы были воткнуты в землю, а большие восковые свечи спокойно горели на белом алтаре среди ясной, тихой ночи. Все большие вельможи и тысячи людей слушали рождественскую службу с мыслью, что многие из них никогда более не услышат её на земле. Все хором пели могущественную старинную мелодию: «Слава в вышних Богу», и когда епископ Метца приготовился поднять св. Дары, забили королевские барабаны, и вся армия преклонилась. Наступило глубокое молчание, как будто прошёл Бог, и никогда Жильберт Вард не знавал подобной минуты сосредоточения. Ему казалось, что он достиг на крестовом пути освежающего, мирного приюта.
Жильберт поднялся вместе с другими и увидел, что король и королева встали рядом, чтобы ожидать шествия вельмож, которые должны подходить согласно званию и целовать королевские руки. Он стоял неподвижно, не зная, что должен делать, и смотря издали на проходивших баронов. Внезапно его глаза необычайно раскрылись, когда он заметил лицо, которое хорошо знал, но считал едва ли живым. Его мускулы напрягались, а зубы заскрежетали.
В десяти шагах от него, ожидая своей очереди и смотря на проходивших, как и он, стоял человек среднего роста, с оливкового и блестящего цвета кожей, с прекрасной бородой, подрезанной остроконечно и поседевшей по бокам так же, как и его блестящие, чёрные волосы. Протекли целые годы с того дня, как он видел его в последний раз и почувствовал, что меч того человека пронзил его, и он упал полумёртвый. После этого события его жизнь очень изменилась. Арнольд Курбойль был перед ним, смотрел на него, но не узнавал его. Между тем Жильберт стоял, точно пригвождённый, не веря своим глазам, отказываясь от очевидности и не понимая, каким образом его отчим внезапно очутился среди крестоносцев. Божественный мир, спустившийся в эту ночь на него, разбился, как разбилось бы от удара камня зеркало, и его сердце сделалось холодным и жёстким. Арнольд сильно изменился; черты лица остались по-прежнему прекрасны, но лицо похудело, глаза сделались угрюмы и утомлены, как будто они устали видеть так долго зло. Жильберт смотрел на того, кто убил его отца, причинил стыд матери и отобрал у него родовое имение. Он увидел, что он более или менее отомщён. Мало-помалу в то время, как Арнольд рассматривал Жильберта, лицо первого также исказилось, и на нем появилось выражение чрезмерного отчаяния внезапного ужаса, ужаса, который не был страхом, так как он отличался храбростью, но скорее сомнением. Он сделал шаг вперёд, и Жильберт услышал шум, который произвёл Дунстан, поворачивая кинжал в кожаных ножнах.
В этот момент пришёл герольд короля с приказанием, чтобы Жильберт явился к королю и королеве.
– Место проводнику Аквитании!
Крик герольда раздался ясно и звонко, и Жильберт увидел, как вздрогнул Арнольд от удивления, услышав этот титул, так сильно звучащий. Затем Жильберт последовал за герольдом и в своём сердце торжествовал над человеком, который оставил его умирать в лесу Англии и нашёл его в таком почёте, какого не оказывают стольким другим достойным людям.
Лицо королевы побледнело, когда Жильберт, приблизившись к ней, преклонил колено, и сквозь парадную вышитую перчатку холодная рука англичанина почувствовала ещё более холодную руку Элеоноры. Но она не вздрогнула и её голос был твёрд и ясен, так что его все услыхали.
– Жильберт Вард, – сказала она. – Вы хорошо действовали. Гиень благодарит вас и Франция тоже…
Она остановилась и посмотрела на короля, который внимательно наблюдал за ней. Людовик торжественно склонил своё громадное бледное лицо в сторону англичанина.
– Благодарим вас, сэр Жильберт, – сказал король с холодной снисходительностью.
– Сто тысяч человек благодарят вас, – прибавила Элеонора звучным голосом, который должен был пополнить неблагодарное равнодушие мужа.
Последовало минутное молчание, и голос Гастона де Кастиньяка произнёс восклицание, раздавшееся далеко среди светлой ночи.
– Да благословит Бог проводника Аквитании!
Его возглас повторился криками всех этих сильных и пылких людей, так как все знали, что у Жильберта не было другой цели, как только честь, и тридцать человек, сопровождавших его, рассказывали повсюду, что часто он бодрствовал ночью, желая дать возможность им заснуть, отдавал лучшее другим и с необычайной мягкостью обращался с теми, кем предводительствовал. Во время этих восклицаний Элеонора взяла руку молодого человека в свои и склонилась, чтобы разговаривать с ним, не будучи услышанной рыцарями, её голос был тихий и немного дрожал.
– Да благословит вас Бог, – сказала она с жаром. – Да благословит вас Бог и сохранит, так как вы мне дороже всего света, и это так же верно, как то, что я жива.
Жильберт понял силу её любви, как никогда ещё не понимал, и однако её прикосновение не обладало более тем беззаконным могуществом, которое волновало его, и тень его матери не светилась более в её глазах. Он поднял свою склонённую голову. Здесь у подножия рождественского алтаря в святую ночь она попробовала довершить жертву собой и своей любовью. Жильберт ответил ей очень серьёзно.
– Государыня, я буду стремиться от всего сердца исполнить вашу волю, даже до смерти.
С этой минуты он сдержал своё слово. Он встал, снова преклонил перед ней колено, устремив свой взгляд в печальные глаза королевы, и удалился, чтобы дать место другим рыцарям, в то время как возгласы продолжали разноситься среди холодной ночи. Он направился к своей палатке. Дунстан зажёг новый факел и ожидал его. Но вокруг него собрались бароны и пожимали один за другим его руки, приглашая его на другой день на свой праздник. Никто его не ревновал, как это было, когда он спас жизнь королевы в Никее, теперь все чувствовали, что он не был куртизаном, и что его единственной заботой было спасение армии и её чести.
Тем временем пришёл сэр Арнольд Курбойль и приблизился, прочищая себе дорогу среди рыцарей, окружавших молодого человека. Когда он был перед ним, то также протянул ему руку.
– Жильберт Вард, – спросил он, – узнаете ли вы меня?
– Да, я узнал вас, сударь, – ответил молодой рыцарь ясным голосом, чтобы все могли слышать. – Но я не хочу брать вашей руки.
Наступило молчание, и рыцари переглядывались между собой, ничего не понимая, в то время как Дунстан поднял свой факел, так что свет упал вполне на лицо Арнольда.
– Тогда возьмите мою перчатку! – воскликнул он.
Он снял шёлковую перчатку и легко бросил её в лицо Жильберту. Но Дунстан живо поймал её в воздухе, и факел слегка задрожал в его правой руке. Жильберт был бледнее своего врага, но он сдержал свой гнев, не схватился за рукоятку меча, а сложил руки под плащом из боязни, что они выскользнут против его воли.
– Сударь, – сказал он. – Я не хочу с вами драться в данный момент, хотя вы изменнически убили моего отца, похитили у меня моё родовое право; я не хочу с вами драться теперь, так как взял крест и хочу сохранить обет креста, что будет, то будет.
– Трус! – воскликнул сэр Арнольд Курбойль презрительным тоном, желая уйти. Жильберт подошёл к нему, схватил за руки и спокойно удержал его, не причиняя ему боли, но так, что он был парализован в своих движениях и обязан выслушать, что ему скажут.
– Вы называете меня трусом, сэр Арнольд Курбойль. Как мне вас бояться, если я могу вас сдавить своими руками до смерти? Но я вас отпущу, и эти добрые люди рассудят, трус ли я, так как не хочу с вами драться до тех пор, пока не исполню обета.
– Хорошо сказано! – воскликнул старый граф Бурбонский.
– Хорошо сказано и хорошо сделано! – воскликнули многие другие.
А граф Савойский, из благородной линии которого никто не знал страха и не должен был никогда его знать, обратился к своему младшему брату Монферрату.
– Я никогда не видел человека более храброго, чем этот английский рыцарь, ни человека более прямого и мягкого; у него лицо предводителя людей.
Жильберт разжал свои руки, сэр Арнольд бросил бешеный взгляд направо и налево и вышел из толпы. Все дали ему дорогу, чтобы не прикасаться к нему. Некоторые подошли к Жильберту и расспросили его о чужестранном рыцаре.
– Господа, – ответил он, – это сэр Арнольд Курбойль, мой отчим. Когда он убил моего отца, то женился на матери и украл у меня земли. Я дрался с ним, когда был ещё ребёнком, и он оставил меня умирать в лесу. Я думаю, что он приехал из Англии с целью найти случай отделаться от меня; но если я буду жив, я верну своё наследство. Теперь, если, по вашему мнению, я правильно действовал относительно него, я распрощаюсь с вами. Благодарю за вашу любезность и за ваше доброе отношение ко мне.
Он пожелал доброй ночи и удалился, оставив их в убеждении, что он хорошо сделал, но что на его месте у них, может быть, не хватило бы столько сдержанности и терпения. Они не знали, чего ему стоило это терпение, тем не менее смутно чувствовали, что он храбрее их.
Жильберт был очень утомлён; он более двух месяцев не ложился на постель в палатке, но он не мог заснуть, беспокоясь о том, что отец Беатрисы может её потребовать у королевы и увести из Эфеса морем; это – дорога, по которой он должен был следовать из Англии.
На заре Дунстан, греясь перед огнём, рассказал Альрику, что произошло ночью. Глупое лицо саксонца не изменялось, но он сделался задумчив и хранил молчание некоторое время, вспоминая, как много лет тому назад леди Года приказала его побить за то, что он не держал, как следует лошадь сэра Арнольда.
Вскоре нормандская служанка Беатрисы, закутанная в коричневый плащ с капюшоном, который на половину покрывал её лицо, приблизилась к обоим мужчинам. Она сказала им, что её хозяйка знает о прибытии сэра Арнольда и просит сэра Жильберта в его интересе прийти к реке в полдень, когда все будут обедать в лагере, и что она постарается встретить его там.
Жильберт пришёл к реке рано и долго ожидал; он сел на большой камень, чтобы погреться на солнце, так как воздух был свежий, и дул северный ветер. Наконец он заметил двух закутанных женщин, которые шли по берегу реки. Одна из них, маленького роста, прихрамывала и опиралась на руку спутницы, и пока они шли, ветер раздувал их плащи. Когда он увидел, что Беатриса хромала, и знал, что она ещё не поправилась после своего падения, он подумал, что она могла быть убитой, и почувствовал, как его сердце замерло. Он взял её очень нежно за руку, так как она казалась ему такой хрупкой и болезненной, что он почти боялся её трогать, но все-таки он не хотел покинуть её пальцев так же, как и она не думала отнимать своих. Служанка спустилась к самой воде в некотором расстоянии, они же сели на большой камень, рука в руку, как двое детей с любовью смотрят друг на друга. Внезапно лицо молодой девушки просветлело, как от счастливой мысли; её глаза смеялись, а голос был так весел, как щебетание птички при восходе солнца.
Жильберт давно её не видал. Для такого человека все женщины, особенно избранница его сердца, становятся идеальными существами, настолько далёкими от материальных идей, чтобы иметь реальное осуществление, и настолько возвышенными, что делаются духовными существами. Даже в тот век рыцарь делал из своей дамы божество, а из своей преданности к ней – религию, так что обыкновенный смысл любви исчезал в аскетическом стремлении искать душевное спасение во всем, особенно в презрении к земным наслаждениям. Некоторые женщины, в роде Анны Ош, свободно предавались подобному культу. Между Беатрисой и Жильбертом существовали другие чувства.
– Я горжусь вами! – воскликнула она. – Я так рада видеть вас.
– Гордиться мной? – спросил он, грустно улыбаясь. – Я не могу этого сказать о себе. Благодаря моей ошибке вы могли умереть в Никее.
– Но я жива, – ответила она весело, – и благодаря вам, хотя не могу ещё хорошо ходить.
– Я должен был бы пропустить королеву и думать только о вас.
Он находил горькое удовлетворение сказать громко то, что так долго скрывал в своём сердце, и все это исповедать Беатрисе. Но она отказалась слушать его.
– Это было бы не по-рыцарски и даже не честно, – сказала она. – Я не хотела, чтобы вы действовали так, потому что вас порицали бы все рыцари. И тогда я не услышала бы никогда того, что я слышала вчера и сегодня ночью – лучшие слова, какие только достигали моих ушей. Возгласы великой армии, благословляющей человека за храброе действие и благородное поведение.
– Я ничего не сделал, или так мало, – ответил Жильберт, упорно унижая себя в глазах молодой девушки.
Но она улыбалась и живо положила свою затянутую в перчатку руку на его губы.
– Я не хотела бы, чтобы кто-нибудь другой насмехался над вами, как я это делаю! – воскликнула она.
Он взглянул на неё, и отпечаток серьёзной меланхолии, которая сделалась его природным выражением, немного смягчился.
– Я часто думал о вас и спрашивал себя, похвалите ли вы меня, – сказал он.
– Вот что! – сказала она со смехом. – А теперь, потому что я горжусь вами, вы отговариваетесь, что ничего не сделали. Это – плохая похвала моему хорошему мнению и моему суждению.
Он тоже рассмеялся. С начала мира женщины так возражали храбрым мужчинам, слишком скромным в отношении к себе; и с тех пор, как первая женщина нашла эту увёртку, она никогда не упускала случая польстить тщеславию мужчины. Эта игра стара, как свет. Но любви не надо новостей, так как она сама всегда молода, и ночные звезды не менее прекрасны в наших глазах, потому что мужчины знают «нежное» влияние «Плеяды» во времена Иова. Запах скошенного сена не менее нежен, потому что все мужчины любят его. Древность превосходна даже в любви, которая всегда молода.
– Говорите, что хотите, – ответил тотчас же Жильберт. – Мы – вместе, и мне этого довольно.
– В самом деле, остальное не важно, – сказала Беатриса. – Не будем более думать, что я два месяца вас не видела и что была больна, или, по крайней мере, наполовину калека. Пусть все будет забыто!
Он посмотрел на неё, ничего не понимая, потому что, пока она говорила, её брови были несколько приподняты с выражением наполовину грустным, наполовину смеющимся.
– Я хотел бы видеть вас чаще, – сказал Жильберт. Лёгкий смех, как щебетание птички, раздосадовал Жильберта.
– Поистине я говорю искренно, – заметил он.
– А когда вы серьёзны, вы делаете тяжёлые дела, – заметила Беатриса.
И внезапно грусть потушила её весёлость. Она прибавила печальным тоном:
– О Жильберт, я хотела бы возвратиться в Англию и снова увидеть нас, какими мы были.
– Я – тоже.
– О, нет! Вы говорите это, чтобы сделать мне удовольствие, но вы сами ошибаетесь, вы об этом не думаете. Вы теперь великий человек. Вы теперь – сэр Жильберт Вард, проводник Аквитании. Вы, вы один проводили армию, и вся честь будет вам. Разве вы захотите вернуться к старым временам, когда мы были маленькими мальчиком и девочкой? Разве вы этого захотели бы, если бы могли?
– Я хотел бы этого, если бы мог.
Он говорил это серьёзным тоном, и она поняла, что не все его мысли посвящены ей. В течение нескольких минут она сидела, молча и опустив глаза, дёргая пальцы своей перчатки и вздыхая; затем, не поднимая глаз, она сказала своим нежным голосом:
– Жильберт, что мы друг для друга? Брат и сестра?
Он вздрогнул снова, сбившись с пути, и вообразил, что она поставила между ними церковные законы, которые, как он теперь знал, не есть неизменные препятствия.
– Вы мне такая же сестра, как ваша служанка, – ответил с большим жаром Жильберт, как никогда ещё не говорил.
– Я не то хотела сказать вам, – ответила она печальным тоном.
– Тогда я не понимаю.
– Если вы не понимаете, как могу я объяснить вам, что я думаю?
Она бросила на него взгляд и отвернула тотчас голову, так как покраснела от своей смелости.
– А, вы хотите сказать, что я люблю вас, как можно любить сестру? – спросил Жильберт с откровенностью вполне честного человека, который не умеет прибегать к околичностям. Молодая девушка ещё более покраснела и ответила «да» медленным кивком головы, не поднимая глаз.
– Беатриса?
– Что?
Она не хотела повернуться к нему.
– Что я сделал такого, что вы можете говорить такие вещи?
– Вот что, – ответила она тоном сожаления. – Вы исполнили великие дела, но не ради меня.
– Не говорил ли я, что думал о вас ежедневно, надеясь дождаться похвалы моим действиям?
– Да, но вы могли сделать что-нибудь большее, чем это. Это большая разница, – ответила она.
– Что?
Он наклонился к ней с беспокойным видом, дожидаясь ответа.
– Вы могли попробовать увидеть меня.
– Но я никогда не был в лагере. Я был всегда на один день расстояния во главе армии, – возразил Жильберт.
– Не всегда же вы сражались. Бывали дни и ночи, когда вы могли вернуться. Я встретила бы вас где-нибудь. Я целыми часами скакала на лошади, чтобы увидеть вас. Но вы никогда не пытались видеть меня Наконец, я сама прислала за вами, чтобы с вами поговорить, и вы не совсем довольны быть со мною здесь.
– Я не думал, что имел право покинуть мою службу и возвратиться даже ради вас.
– Вы не могли бы сдержать себя, если бы имели сильное желание быть со мной.
Жильберт долго на неё смотрел, и черты его лица сделались суровы, потому что он был оскорблён.
– Действительно ли вы думаете, что я вас не люблю? – спросил он холодно и слегка сдержанно.
– Вы никогда мне этого не говорили, – ответила она. – Вы сделали слишком мало, чтобы заставить меня поверять этому со времени нашего общего детства. Вы никогда не попробовали меня увидеть, когда вам это ничего не стоило. Вы не довольны и теперь, что находитесь здесь.
Она старалась говорить тоже холодным тоном, но невольно дрожала.
Жильберт был очень удивлён и захвачен врасплох; он медленно повторял:
– Я никогда вам не говорил этого? Никогда я не заставлял вас верить этому? О Беатриса!..
Он вспомнил проведённые им бессонные ночи, обвиняя себя, что допустил вмешаться мысли о королеве между ним и молодой девушкой, которая не знала о его любви… о часах без отдыха, когда он печально обвинял себя, о жестоких мучениях. Как она могла все это знать?
Теперь она была серьёзна, хотя начала разговор; почти смеясь. Но если сердце Жильберта не изменилось, он далеко был унесён от неё деятельностью своей жизни, принуждён скрывать все свои личные чувства и жить один или с чужими. Правда, что с виду он казался едва счастлив видеть её, и все выражение счастья исчезло из голоса Беатрисы, как только они обменялись первыми словами.
Он чувствовал себя в дурном настроении и ясно понял, что совершил какую-то большую ошибку, которую трудно будет исправить. Она же, со своей стороны, вспоминала, с какой смелостью тогда боролась с королевой за свою любовь, тогда как теперь почти не чувствовала любви.
Жильберт, стремившийся всегда встретиться лицом к лицу с опасностью, чувствовал себя в отчаянии и отказывался найти средство для выхода из затруднения. Та, которую он любил, ускользала от него, и хотя он любил её по-своему, но действительно был привязан к ней всем сердцем и не хотел её терять. Не раздумывая, он внезапно схватил её в свои объятия; её лицо было совеем близко от него, его глаза возле её глаз, их дыхание смешивалось. Она не боялась, но её веки опустились, и она сделалась совсем белая. Он покрыл поцелуями её бледный рот, её тёмные веки и вьющиеся волосы.
– Если я вас убью, вы будете знать, что я вас люблю, – сказал он.
И он обнял её ещё сильнее, и он стал её так крепко целовать, что ей стало больно, но отрадно.
Она продолжала лежать в его объятиях очень спокойно, затем медленно подняла голову; их глаза встретились, и вдруг как будто между ними упала завеса. Тогда он снова её обнял, поцелуи его были тихие и нежные.
– Я вас почти потерял, – шепнул он ей на ухо.
Нормандская служанка сидела неподвижно на берегу реки, ожидая, что её позовут. Через некоторое время они принялись разговаривать, их голоса раздавались в унисон, как их сердца. Жильберт рассказал, что произошло ночью, но Беатриса уже знала о приезде её отца.
– Он приехал за мной, Жильберт, и я уже разговаривала с ним. Случилась ужасная вещь… Говорил он вам?
– Он мне ничего не сказал, исключая, что я трус.
И он презрительно засмеялся.
– Я думаю, что он наполовину обезумел от горя.
Она остановилась и положила свою руку на руку Жильберта.
– Его жена умерла, ваша мать умерла вместе с ребёнком, которого она ему подарила.
Глаза Жильберта затуманились, и она в его объятиях почувствовала, как рука молодого человека дрогнула, а вены надулись.
– Расскажите, – просил он Беатрису, – расскажите мне все.
– Она сгорела, – продолжала молодая девушка голосом, полным ужаса. – Она заставляла моего отца притеснять своих слуг, пока они не взбунтовались; тогда она приказала повесить предводителя, который их защищал. Все владельцы и рабы поднялись против неё и сожгли замок, и ваша мать с ребёнком умерли там. Мой отец избежал этого. Теперь я снова – его единственная дочь, и он хочет меня опять взять к себе.
Жильберт опустил голову на грудь. Сначала он ничего не говорил, потому что видел лицо своей матери, но не таким, каким оно было в минуту разлуки, а тем, какое он любил, не зная, чем она была. Несмотря на то, что с тех пор произошло, он видел её, какой она была для него в детстве, и он питал к ней сострадание. Он чувствовал, что рука Беатрисы пожимает с симпатией его руку, и вернулся к ужасной истине.
– Я предпочитаю видеть её мёртвой, – сказал он с горечью, подымая голову. – Не будем более говорить о ней. Она была моя мать.
Долго он сидел, устремив глаза на реку; им овладела мысль об его одиночестве. Но нежный голос прервал его размышлении, и слова Беатрисы ответили на его мысль.
– Мы не одни, вы и я, – ответила она. И две маленькие ручки робко обхватили его шею, затем любящее симпатичное лицо поднялось к его лицу. – Не дайте меня увезти, – умоляла она.
Рука Жильберта прижала голову Беатрисы к своей груди, и он ещё раз поцеловал её волосы.
– Он не возьмёт вас, – сказал молодой человек, – никто не удалит вас от меня; никто не встанет между вами и мной.
Глаза Беатрисы, казалось, черпали из его глаз радость произносимых им слов.
– Обещайте мне, – сказала она, хорошо зная, что он пообещает ей вселенную.
– Обещаю вам от всего сердца.
– Клянётесь вашей рыцарской честью?
Она улыбнулась на свою настойчивость.
– Моею честью и словом.
– Равно и словом любви?
Она засмеялась почти совсем счастливая.
– Безусловной правдой истинной любви, – ответил он.
– Тогда я в безопасности, – сказала она, пряча своё лицо в его плаще. – Я довольна, что пришла, и очень рада за свою смелость послать за вами, так как это – лучший день в моей жизни. Так вы не будете ждать, Жильберт, чтобы я за вами прислала и в другой раз? Вы попробуете меня видеть… по своему желанию?
Она снова встревожилась. В его глазах показалось выражение опасения и печали.
– Я попробую, да, конечно, я это сделаю, – сказал он с жаром.
– Каждый раз, как попытаетесь, вы будете иметь успех, – ответила она, ещё теснее прижимаясь к нему. – Теперь, когда все известно, я хотела бы иметь возможность закрыть глаза и отдыхать так всегда.
– Отдыхайте, моя дорогая, отдыхайте!
Прошло мгновение, и в тихом воздухе раздался отдалённый звук трубы. Инстинкт солдата заставил вздрогнуть Жильберта, который прислушивался, удерживая дыхание, но все ещё прижимая к себе молодую девушку.
– Что это такое? – спросила она, немного пугаясь.
– Это ничего, – сказал он, – это рождественский банкет, и, может быть, король пьёт за здоровье королевы, а она за его.
– А, может быть, в душе она пьёт… – но Беатриса остановилась и принялась смеяться. «Я ему этого не скажу! Зачем мне интересоваться этим?» – решила она мысленно.
Она думала, что если королева втайне пила за чьё-нибудь здоровье, то это могло быть лишь за здоровье проводника Аквитании, и она ещё крепче прижалась к нему.
Целый месяц армия стояла в лагере, вблизи приятной реки Меандры, и ежедневно в полдень Жильберт и Беатриса имели свидание все на том же месте. Она более не видела своего отца и думала, что он уехал. Королева знала, что влюблённые видятся, но не препятствовала этому, хотя жестоко страдала от их счастья. Некоторые историки написали много скверных вещей об Элеоноре, так как это была властная и высокомерная женщина, не верившая ни в Бога, ни в черта, однако у неё было сильное и великодушное сердце, и пообещав она держала слово, насколько могла. Она не хотела посылать за Жильбертом, ни видеть его одного, опасаясь не сдержать клятвы. Беатриса это знала и набралась храбрости, так что поднявшееся между ней и Жильбертом облако рассеялось.
За день до Нового года он представился королю, который приказал ему с его людьми верхом предшествовать армии от Кадмуса до Атталии и следить за движением неприятеля. Так как опасность увеличивалась со дня на день, то король приказал ему взять с собой до полутораста рыцарей и оруженосцев. При этом он подарил ему богатое оружие и приказал искусному греку снова разрисовать его щит. Разговаривая с Жильбертом, он зорко наблюдал за королевой, которая сидела в палатке за чтением молитвенника. Его ревность была очевидна, но Элеонора не поднимала глаз на англичанина до самого его ухода. Тогда она подозвала его движением руки и протянула её для поцелуя. На минуту она посмотрела на него печально, не зная, увидится ли она с ним.
Из королевской палатки он пошёл проститься с Беатрисой; они встретились, по обыкновению, на берегу реки, но были так печальны, что не могли много разговаривать. Молча она сняла со своей руки золотое кольцо и хотела надеть на его палец, но оно оказалось слишком мало.
– Я надеялась, что вы будете его носить, – сказала она разочарованная. – Оно принадлежало моей матери.
Жильберт взял его. Оно было из чистого золота и очень тонкой работы. Он раскрыл его, перерубив остриём своего меча, и затем, надев на четвёртый палец, крепко стиснул.
– Это наше обручальное кольцо, – сказал он.
Беатрисе было очень тяжело расстаться с Жильбертом, потому что она знала так же, как и королева, какой опасности подвергается он.
– Я буду молиться о вас, – сказала она. – Бог добр и вернёт вас ко мне.
Они ещё очень долго просидели молча. Когда по солнцу наступило время присоединиться к своим людям, он взял её на руки и крепко поцеловал.
– Прощайте, – сказал он.
– Нет, ещё останьтесь со мной немного, – сказала она среди его поцелуев.
Но она знала, что ему надо уезжать, и он нежно поставил её на землю, так как наступило время разлуки. Когда он ушёл, то нормандская служанка обвила её шею руками, потому что она, казалось, падала в обморок. Её глаза продолжали следить за молодым рыцарем все время, как он шёл по берегу реки, до тех пор, пока он не достиг поворота реки.
Там он остановился и обернулся, затем поцеловал кольцо, которое она ему дала, и махнул ей рукой в знак прощания. Она со своей стороны прижала обе руки к губам и затем протянула к нему, как будто в этом любовном жесте она хотела послать ему своё сердце и душу.
У неё потемнело в глазах, и ей показалось, будто время остановилось, она узнала, что такое смерть, но не упала в обморок и не пролила ни одной слезы. Когда же через некоторое время Беатриса пришла в себя, то её походка сделалась настолько шаткая, что служанка должна была её поддерживать.
Таким образом Жильберт, как и прежде, взял с собой хорошо вооружённых воинов, и в первый день нового года армия пустилась в путь, впервые перейдя реку.
Королева пожелала предводительствовать авангардом дам; он шёл с той же быстротой, как и вся армия, двигавшаяся целой массой. Прибывший курьер объявил, что сэр Жильберт достиг гор и проводит королеву по той дороге, где он ехал, утверждая, что до сих пор не встретил ни одного неприятеля. Когда же на следующий день они приближались к горам, то издали увидели лежавший труп, около которого стоял человек и отгонял длинной палкой коршунов и ворон. Увидя это, королева почувствовала, что её сердце перестало биться, и, пришпорив свою арабскую кобылу, она пустилась галопом. Вскоре она убедилась, что мертвец не был Жильбертом. Оруженосец, стерегший труп, сказал ей, что очень рано утром около пятидесяти сельджуков спустились с гор, издали бросая стрелы в Жильберта и его людей, затем, быстро сделав вольтфас, они исчезли галопом, прежде чем христиане успели сесть на лошадей. Убит был только этот рыцарь, и его оруженосец остался с ним, ожидая прихода армии, тогда как другие продолжали путь, уведя лошадей на случай потери своих.
Когда капеллан королевы благословил труп, то его похоронили, зарыв очень глубоко на том же месте, и пустились в путь. После этой роковой встречи королева поместила дам в центре великой армии, чтобы их охраняли со всех сторон, сама же с Анной Аугской продолжала держаться в авангарде, потому что таким образом чувствовала себя ближе к Жильберту. Она посылала также направо и налево разведчиков, чтобы иметь сведения о сельджуках; король же был в арьергарде, где тоже грозила большая опасность. В это время Жильберт продвигался по горам, отыскивая лучшую дорогу для прохода армии и не доверяя греческим проводникам, которые, впрочем, боялись его и не лгали ему, несмотря на тайное желание императора, опасавшегося выраставшего могущества крестоносцев в Азии и желавшего, чтобы их армия была вся уничтожена. Но Жильберт сказал каждому из проводников отдельно и всем вместе, что он прикажет отрубить голову первому, который подумает обмануть крестоносцев; он тщательно следил за ними и всегда был наготове вынуть из ножен свой длинный меч.
Теперь он двигался вперёд с большой предосторожностью, расставляя на ночь караул; сам он редко спал, переходя от одного поста к другому, чтобы убедиться, все ли спокойно. Сельджуки никогда не нападали в темноте, так как до сих пор они были немногочисленны и полагались на свои стрелы только лишь, когда видели цель, опасаясь приближаться к копьям французской армии. С тех пор, как показались неверные, христиане, рыцари и воины, вооружились и шли в кольчугах и забралах.
Жильберт пожелал взять с собой пятьдесят стрелков из лука, хороших стрелков, как его конюх, маленький Альрик. Ежедневно приходилось поддерживать по несколько стычек. Когда им удавалось настичь проворных сельджуков на каком-нибудь узком пути, то сельджуки, если было возможно, убегали, но когда это было невозможно, то с бешенством оборачивались и дрались, как пантеры, издавая свои воинственные крики: «ура! ура!», что на татарском языке означало: «убей! убей!» Чаще всего христиане убивали их, будучи сильнее и лучше вооружены; Жильберт всегда первый наносил им удар. Однажды, когда один самый жестокий из шайки сельджуков напал на него, размахивая изогнутой саблей и издавая воинственные крики, Жильберт отрубил ему одним ударом руку, и кисть упала, даже не выпустив палаша. Жильберт стал смеяться, и в насмешку над криками неверных кричал «ура». Злорадствуя над врагами, солдаты вторили ему. В это утро они убили всех сельджуков, исключая одного, лошадь которого они забрали. С тех пор христиане присвоили себе восклицание «ура». Когда в настоящее время раздаётся «ура» в честь королей, то никто не понимает смысла этого возгласа.
Жильберт сознавал, что местность, где происходило сражение, опасна, хотя вход в неё был широкий и приятный через возвышенную долину, в которой находились хижины пастухов, и было обилие воды и травы. Как только битва окончилась, он схватил за горло начальника проводников и, держа его согнутым на седле, требовал, чтобы он показал более надёжную дорогу, если он хочет сохранить на плечах голову.
– Господин мой, другой нет! – воскликнул человек, поражённый ужасом.
– Прекрасно, – отвечал Жильберт, вынимая меч, ещё покрытый кровью, – если нет другой дороги, то я более не нуждаюсь в тебе, мой друг.
Когда плут услышал шум, произведённый трением ножен о мокрую сталь, он издал крик ужаса и признался, что знает другую дорогу. Они вернулись ко входу в долину, и грек проводил их по скалистой тропинке между деревьями, над которыми тянулась цепь пустынных каменистых гор; по ней можно было проехать на лошади, хотя дорога была очень трудная. Когда они через три часа достигли вершины, Жильберт понял, что это было настоящий широкий и прямой горный проход открывавшийся на покатость, покрытую травой и расположенную между крутыми скалами, на которых не могла бы удержаться коза. Пройдя немного вперёд, он увидел узкую тропинку, очень неровную, проходившую вокруг самой возвышенной вершины. Вскоре он открыл над ней маленькую долину, под которой узкая тропинка спускалась к месту, где он остановился сначала. Жильберт сообразил, что большая армия могла бы там спокойно быть разбитой маленьким отрядом, помещённым в засаде. Он ясно видел мёртвых сельджуков, покинутых на том месте, где они упали, и отовсюду спускались со скал большие ястребы и соколы, тогда как вороны, следившие за сражением, летали, прыгали и садились на груды трупов. Он вернулся к своим людям, погоняя впереди себя проводника, который, опасаясь за свою жизнь, шатался в седле, как пьяный. Жильберт знал, что человек, который находится под страхом, – послушен, а потому, угрожая отрубить ему руки, вырвать глаза и оставить среди скал, если он ещё попытается погубить армию, он все-таки сохранил ему жизнь.
На следующий день Жильберт послал десять человек проводить армию, сам же остался в горном проходе, с целью охранять его до тех пор, пока не покажется авангард. Он приказал своим гонцам сказать королю, что если ему дорога жизнь, то он не должен вступать в широкую долину, хотя она так прекрасна и привлекательна. Встретившиеся ему сельджуки были все убиты, исключая одного молодого человека. Кроме них, их было ещё много, и все они расположились лагерем среди скал и по другую сторону горного прохода. Беглец отыскал их, рассказал, что случилось, и предупредил их, что французская армия наверно пройдёт по этой дороге на другой день или через день. Узнав об этом, сельджуки сели на лошадей и поместились в засаде; затем двести человек из них спустились в долину и спрятались за деревьями там, где начиналась тропинка, которая была настоящей дорогой, так как они знали горы и опасались, чтобы в последний момент Белый Черт, как они называли Жильберта, не угадал своего промаха и не выбрал бы тропинки, ведущей в ущелье, что спасло бы всех крестоносцев. На скалистой же цепи гор, под прикрытием деревьев, двести избранных стрелков могли бы каждый с помощью одного колчана стрел принудить армию к отступлению. Так прошла ночь, и Жильберта никто не потревожил. Однако для армии готовилось громадное поражение, хотя, прежде чем наступила ночь, гонцы прибыли в лагерь и повторили королю слова Жильберта.
За два часа до полудня Гастон Кастиньяк с дюжиной других рыцарей и посланными Жильберта спустился с горы, откуда открывалась широкая, зелёная долина, а по их правую сторону находилась лесистая цепь гор, где спрятались двести сельджуков. Минуту спустя, сама королева прискакала с Анной Аугской и ста рыцарями, предполагая проехать по долине, но Кастиньяк её остановил и передал ей поручение Жильберта, предписывавшего, чтобы они поднялись в горы с этого пункта. Долина располагала к себе светлой водой и широкими лугами, а потому некоторые из рыцарей стали ворчать. Когда же королева узнала, что более крутую дорогу избрал Жильберт, она, ничуть не сомневаясь, приказала всем молчать и повиноваться. Но так как тут было обширное место, покрытое травой, а по словам посланных Жильберта, подъем в горы предстоял продолжительный, то им казалось, что прежде чем начать подниматься, лучше было бы отдохнуть, В промежуток времени прибыл весь авангард армии, несколько тысяч воинов, рыцарей и пехотинцев. За ними следовал блестящий авангард дам в беззаботном и весёлом настроении. Они чувствовали себя в безопасности среди стольких храбрых мужчин и не опасаясь желали увидеть неприятеля. Все двигались в некотором беспорядке, и до тех пор действительно было мало опасности, так как сельджуки намеревались уничтожить крестоносцев в горах и не пытались бы в долине начать борьбу с такой многочисленной армией. Между тем армия все прибывала и наполняла долину, со всех сторон продвигаясь к горному проходу, теснимая силой массы. Наконец прибыл и король, а с ним некоторые греческие проводники, которых король охотно слушался. Они принялись восклицать, называя Жильберта безумцем, так как, по их мнению, ни одна лошадь не может подняться по скалистой тропинке. На это люди Жильберта клялись, что накануне они поднимались по ней, и даже женщина сумеет это исполнить. Один из греков насмехался над ними и сказал, что они лгут, но Гастон Кастиньяк так сильно ударил его по рту рукою в железной перчатке, что разбил ему челюсть. В толпе произошло некоторое смятение, так как она разделилась на различные партии, потому что многие из людей короля и он сам стояли за дорогу, которая тянулась в длину долины и казалась им такой лёгкой и удобной. Элеонора разгневалась и, сев на лошадь, позвала людей Жильберта, а также и своих рыцарей, находившихся в авангарде; она прямо сказала королю, что проводник Аквитании всегда вёл их по безопасной дороге, но каждый раз, когда армия следовала за проводниками короля, с ней случалось несчастье. Король не желал, чтобы им повелевали перед вельможами и баронами, а потому поклялся всеми богами, что он отправится по долине.
После этого Элеонора повернула лошадь и приказала рыцарям подняться на гору к деревьям вместе с ней, затем распорядилась, чтобы её армия следовала за ней, оставив короля вести своё войско по избранной им самим дороге. Тогда произошло смятение, какого никогда не бывало, так как среди массы крестоносцев были тысячи людей, наполовину паломников, наполовину солдат, которые пошли по собственному желанию, как волонтёры, не подчиняясь ни королю, ни королеве; поляки и богемцы тоже были независимы. Все начали спорить и сердиться между собой. Тем временем королева и Анна Аугская медленно поднимались в гору, прямо к деревьям, с Кастиньяком и людьми Жильберта во главе, а за ними следовали рыцари. Никто из них не подозревал опасности, так как местность, освещённая солнцем, казалось спокойной. Элеонора и Анна Аугская, ничего не опасаясь, двинулись в путь в простых юбках и плащах; мужчины же были вооружены, одеты в кольчуги и забрала.
Первые были только в шести шагах от лесистой опушки гор, когда молчание было прервано резким щёлканьем натянутого лука, и стрела, предназначенная королеве, пролетела между нею и Анной Аугской. Красавица вспыхнула при виде опасности, и на её смуглом лбу между глазами надулась вена. Мгновенно мужчины пришпорили лошадей и бросились в лес, прежде чем королева могла их остановить; впереди всех был Кастиньяк с мечом в руке. За первой стрелой посыпался дождь стрел, без разбора попадая в людей и лошадей, и три или четыре из них упали вместе со своими седоками, но последних защитила кольчуга, и они поднявшись бросились тотчас же в кусты, откуда доносился шум от сильных ударов, пронзительное щёлканье множества луков и крики сельджуков. Время от времени на удачу пущенная стрела пролетала между деревьями, и в то время, как Элеонора у подножья горы смотрела с лошади, призывая своих рыцарей присоединиться к ней, она не знала, что Анна Аугская прикрывала её своим телом от опасности, угрожавшей ей гибелью от безумной стрелы. Красавица с лёгким сердцем становилась лицом к опасности, в надежде найти счастливую смерть, которую она призывала всей душой.
Никто из проникнувших в лес не вернулся, пока раздавался ужасный и грозный шум сражения, и Элеонора угадала, что немногочисленный неприятель был оттеснён на самую вершину горы и подавлен массой рыцарей. Опасаясь, что её солдаты будут теснить друг друга, она остановила их и не позволяла никому из них идти дальше. В это время смотревший снизу король творил молитвы, так как смертельно боялся пожелать смерти королевы, что, по его мнению, было бы таким же большим грехом, как будто бы он её убил собственноручно. Пока не было опасности, он беспрестанно молился, чтобы избавиться от Вельзевуловой жены, теперь он с таким же рвением молил о её здравии. Пока она запрещала двигаться вперёд, он убеждался, что она имеет намерении возвратиться в долину, и дал знак своим рыцарям и слугам двигаться по тому направлению с другой стороны, где дрались сельджуки. Действительно, большинство, в особенности среди плохо вооружённых людей, желало избежать опасности.
Мгновенно, в большом смятении, с криками и толкотнёй главный корпус двинулся в путь, идя врассыпную по долине и совершенно заполняя её. Но вскоре они снова скучились, по мере того, как поднимались в гору на том месте, где долина суживалась у горного прохода, и наконец они так были сжаты и спутались между собой, что лошади с трудом могли двигаться. Придворные дамы королевы со своей свитой и слугами собрались у входа в долину, защищённые двумя или тремя тысячами воинов, решившихся ожидать окончания сражения, но сама королева оставалась все ещё на гребне горы возле леса.
Некоторое время спустя, явился Гастон Кастиньяк пешком и покрытый кровью; его кольчуга была изрублена изогнутыми саблями сельджуков, а его трехрогий щит продырявлен и согнут. Он приблизился к королеве и, низко поклонившись, громко сказал, указывая рукой по направлению деревьев.
– Дорога для герцогини очищена, путь открыт и вычищен… Но метла… – он побледнел и зашатался. – Метла сломана… – окончил он, падая почтя под ноги арабской кобылы королевы.
Стрела проникла через его тело, и он жил лишь столько, что мог объявить о победе. Королева встала на колени, пробуя приподнять голову своего верного рыцаря, он улыбнулся ей в благодарность, затем умер. Когда она поднялась, её глаза были наполнены слезами. Элеонора отдала приказ похоронить его и в то же время сложила ему руки на груди, а на колени положила щит.
На этом же месте умерло ещё много других воинов и были наскоро похоронены вне линии движения армии. Было за полдень, так как сражение длилось около двух часов, дорога предстояла длинная, и оставшиеся в живых люди Жильберта умоляли королеву немедленно двинуться в путь, чтобы лагерь мог быть раскинут ранее ночи в том месте, где ожидал их Жильберт. Элеонора приказала воинам следовать за ней в возможно большем порядке и начала подниматься по скалистой дороге.
В долине же армия короля продолжала идти в беспорядке, поднимаясь к тому месту, где Жильберт сражался накануне, и где лежали уже побелевшие кости сельджуков, на которых сидели насытившиеся вороны и дремали под полуденным солнцем.
Прошло два часа, прежде чем королева и её авангард достигли вершины и увидели Жильберта с его одетыми во все доспехи восьмьюдесятью воинами, сидевшими в ожидании на скалах; их лошади, привязанные вблизи, были осёдланы и взнузданы. Молодой проводник во главе своих спутников ожидал королеву, приближавшуюся лёгким галопом. Поравнявшись, Элеонора остановилась возле него и начала говорить с некоторой поспешностью, беспрестанно смотря вперёд и избегая взгляда Жильберта, которому она рассказала о нападении в лесу и о том, что король с большей частью армии отправился через долину. Последнее известие сильно обеспокоило Жильберта.
– За мной следуют дамы, – сказала она нежным голосом, так как знала, отчего бледен Жильберт.
Она ещё говорила, когда внезапно в воздухе раздался дикий крик, пронзительный, как крик голодной хищной птицы: это был возглас тысячи «ура! ура! ура!».
– Сельджуки! – сказал Жильберт. – Этот крик раздаётся из горного прохода, по ту сторону долины… Боже, сжалься над христианскими душами!
Дунстан хорошо знал Жильберта и при первой опасности подвёл к нему лошадь.
– С разрешения вашего величества, – сказал Жильберт, садясь в седло, – я поведу моих людей и сделаю все возможное, чтобы помочь королю. Я осмотрел дорогу вокруг горы, и каждый солдат, последовавший за мной, может свободно убить с горы десять сельджуков, как сельджуки, находясь наверху, теперь убивают солдат короля.
– Ура! ура! ура! убей! убей!
Дикие возгласы беспрестанно доносились из долины, но ещё худший шум оглашал воздух: вопли людей, которые беспомощно спешили со всех сторон, избиваемые стрелами и камнями, и ржание насмерть раненых лошадей.
– Их тысячи, – сказал прислушиваясь Жильберт. – Мне надо взять больше людей.
– Возьмите мою армию, – сказала Элеонора, – командуйте ею и делайте, как вы найдёте лучше.
С минуту Жильберт смотрел на неё пристально, едва веря тому, что означали эти слова. Но она сама приподнялась на седле и громко закричала сотням рыцарей, уже вскочивших на коней:
– Сэр Жильберт Вард командует армией! Следуйте за проводником Аквитании!
Глаза молодого человека радостно блеснули, когда он молча склонил голову и стал садиться на лошадь.
– Господа, – сказал он, вскочив в седло, – дорога, по которой я вас поведу, чтобы придти на помощь королю, – узка, а потому все, у кого лошади твёрды на ноги, следуйте за мной в большом порядке по двое. По ту сторону горного прохода могут сражаться, не стесняя друг друга, только тысяча людей. Остальные останутся здесь для защиты королевы и её дам. Вперёд!
Он поклонился Элеоноре и ринулся вперёд. Она видимо колебалась и следовала за ним глазами с завистью, но Анна Аугская положила руку на уздечку её лошади.
– Государыня, – сказала она, – ваше место здесь, где, быть может, скоро предстоит опасность, и нужно будет командовать.
Ужасный беспрерывный шум сражения становился все неистовее. Сельджуки ждали, когда около пяти тысяч человек, с королём во главе, пройдут узкий горный проход нижней долины и стеснят следовавших впереди. Из своей засады между деревьями и кустарниками они бросились тысячами на несчастных крестоносцев, попавших, как мыши, в ловушку. Сначала густой дождь из стрел, как молния, спустился на этот океан людей; затем покатились камни, придавливая людей и лошадей, падая прямо на массу человеческих тел, оставлявших позади себя кровавый след. Смущение и паника дошли до апогея, когда дикие сельджуки спустились с высот, издавая крики о смерти и размахивая саблями, уверенные, что они и так перебьют врагов, не теряя напрасно стрел. В горном ущелье кровь доходила до щиколоток, и громадное количество христианских крестоносцев было втиснуто туда, в эту резню, следовавшими за ними людьми.
Среди своей армии король должен был силой прочистить себе путь к тому месту, где находилось более всего неприятеля. Наконец-то его ленивая кровь проснулась, и он вынул меч. Вскоре Людовик был принуждён сражаться лицом к лицу с неприятелем; многие из окружавших его погибли, потому что руки их были парализованы теснившейся толпой. Сельджуки очистили себе место, убивая неприятеля, и, чтобы достичь живых, они взбирались на трупы; невозможно было слышать команды, и воздух омрачился от сражения. В продолжение целого часа сельджуки не переставали убивать почти безнаказанно.
Король с сотней спутников находился в западне возле корней громадного дуба и сражался изо всех сил, убивая время от времени по одному человеку, хотя он был ранен в плечо и лицо, притом страшно изнурён. Но он видел, что все были в отчаянии и растерялись, а из его армии никто не приходил к нему на помощь, так как узкий горный проход был переполнен мёртвыми телами. Он начал петь покаянные псалмы, отбивая такт мечом. День был короткий, и вскоре наступил вечер, заходящее солнце внезапно бросило свои потухающие лучи на ведущую в гору дорогу. Среди резни некоторые из христиан подняли голову; король тоже взглянул по тому направлению. В лучах света они увидели появившийся лазоревый щит с золотым крестом. Христиане узнали его. Слабое восклицание раздалось среди оставшихся в живых.
– Проводник Аквитании!
Но эти восклицания едва были слышны, так как внезапно со стороны сельджуков раздались более звонкие крики, не воинственные, а нечто в роде вопля ужаса.
– Гнев Божий! Белый Черт!
Сельджуки попались в собственную ловушку, и смерть поднималась перед их глазами. На горных вершинах, над ущельем тысячи христиан быстро составляли ряды; их копья были опущены, а мечи вынуты из ножен. Минуту спустя стальные шлемы закружились в воздухе, сверкая и блестя на солнце, затем бросились на неприятеля. Раздалась короткая команда: «вперёд!» и сельджуки услышали быстрое, страшное для них бряцание оружия; в это время отряд двинулся вперёд, и проводник Аквитании спустился, как стальной ураган, с обнажённой головой, горящими от лучей заходящего солнца глазами, высоко подняв свой меч и с улыбкой смерти на крепко стиснутых губах.
– Белый Черт! Гнев Бога! – кричали сельджуки.
Они попробовали бежать, но из горного ущелья не было никакой дороги, оно было переполнено мёртвыми телами. Приходилось или умереть или победить. Видя свою гибель, они собрали все силы и держались, как могли, на груде трупов. Там, где они убивали, Жильберт убивал их, и тысяча окровавленных клинков блеснули под багряными лучами солнца. Пока могли, сельджуки сражались, как дикие звери, но в глазах Жильберта был такой ужасный блеск, его рука не уставала, и неприятель падал ряд за рядом, а оставшиеся живыми христиане наносили им удары в тыл. Вскоре ущелье ещё более, чем прежде, переполнилось трупами, и образовалась маленькая кровавая речка, протекавшая с камня на камень до самой долины, где около пятидесяти тысяч бессильных и дошедших до отчаяния людей смотрели, как подходили её волны. Раздались восклицания торжествующих христиан, обративших страх в радость, так как хотя было множество мёртвых, и многие из молодых и старых, крупных и мелких рыцарей и воинов лежали под мёртвыми сельджуками, убившими их, однако главный корпус армии был спасён, сила врага разбита, и Жильберт спас короля. Он нашёл Людовика поистине в ужасном положении: король стоял, прислонясь к дубу, и был окружён мёртвыми рыцарями, а последние, оставшиеся в живых сельджуки мучили его своими кривыми саблями. Все это время он пел De profundis о спасении своей души, употребляя все свои познания, чтобы сохранить себя, сражаясь, как сильный и храбрый человек, каким он и был, несмотря на свои недостатки. Король был страшно утомлён.
– Сэр, – сказал он, взяв Жильберта за руку, – требуйте все, что хотите, и если это не будет грехом, вы получите, так как вы спасли армию Креста.
Но Жильберт только улыбнулся, потому что в этот день он уже собрал довольно большую жатву чести.
Он не знал, что на холме, поднимавшемся падь долиной, сидели две женщины, которые нежно любили его и беспрерывно любовались им: это были королева и Беатриса.
Они сидели, держа друг друга за руку. Широко раскрытые от страха глаза были полны гордости и восторга за его подвиги, так как его развевавшиеся белокурые волосы виднелись впереди всех среди рядов сельджуков, а его следы настолько покрыты кровью, что казалось невозможным для человека убить столько других людей, не получив раны. Ими овладело что-то вроде изумления; как будто он был сверхъестественным существом. Они не разговаривали, но их руки оставались соединёнными. Когда же все окончилось, и они увидели его во всем блеске заходящего солнца, в то время как он сошёл с лошади и немного отодвинулся от других, опираясь на свой меч, Беатриса обернулась к королеве, и слезы радости брызнули из её глаз, в то же время она спрятала своё лицо на груди Элеоноры. Она чувствовала себя счастливой от доброжелательства, с каким обняли её обе руки королевы, которая, казалось, понимала её счастье. Но глаза Элеоноры были сухи, лицо бледно, а прекрасные губы горели в лихорадке.
Таким образом Жильберт, о котором историки говорят, что более ничего неизвестно, был назначен командовать армией крестоносцев и вести её через неприятельскую страну до Сирии. Эту задачу он исполнил хорошо и храбро. После большого сражения в долине приходилось поддерживать ещё ежедневные стычки, так как сельджуки нападали на христиан, как грозовая туча, исчезая с той же быстротой и оставляя позади себя кровавый след. Жильберт вёл авангард и руководил всем походом, выбирая место стоянки и предписывая время для выступления в дальнейший поход. Его мудрости и силе переносить различные утомления удивлялись все, так как остальные рыцари и воины были истощены, а запасов не хватало, потому что греческие горные жители продавали все в десять раз дороже настоящей цены. И так крестоносцы подвигались вперёд, сражаясь и страдая, и по мере того, как время протекало, солдаты становились один к другому снисходительнее в ожидании обещанного прощения их прегрешений, когда они исполнят обет, достигнув святых мест.
Наконец они спустились с гор к морю, в местность, называемую Атталией. Оттуда Жильберт хотел провести их сухим путём в Сирию, но король устал, а королева поняла, какую большую ошибку она сделала, взяв с собой дам, так как малое число из них обладало неустрашимостью Анны Аугской и мужеством Беатрисы. Дамский отряд сделался обществом плакс, которые роптали на все, сожалели о Франции, горько оплакивая, что их завели в эти пустыни, чтобы там лишить их молодости, свежести и, быть может, жизни. Поэтому Элеонора уступила желанию короля сесть на атталийские корабли в порте св. Симеона, близ Антиохии. У неё была ещё другая причина: в Антиохии царствовал её дядя, граф Раймунд, человек одной с ней крови и разделявший её идеи. Она желала видеть его и воспользоваться советами, как очень опытного человека. Впрочем это было сопряжено с некоторой опасностью, так как король думал, что Рай-мунд влюбился в Элеонору во время своего пребывания при дворе, а Людовик был ревнив и раздражителен. Он хотел вести армию с собой в Антиохию, но поднялись протесты. В то время, как важные бароны и рыцари держались за более надёжный путь, самые бедные паломники опасались моря более, чем сельджуков, и не сходились во мнении относительно отплытия. В конце концов король позволил им идти и они, не зная пути, хвастались пройти в Антиохию первыми. Им дали денег и многих проводников, которым они доверяли.
Видя, что перед ним два выбора пути, Жильберт спрашивал себя, что он должен делать. Он желал бы следовать за Беатрисой морем, так как не видел Арнольда Курбойля с Рождества и думал, что он в Эфесе, где собирается отплыть морем в Сирию, а потому ему в данный момент возможно захватить дочь и увезти её, чтобы принудить к браку, который дал бы наследника его обширным владениям.
Жильберт видел также, что командование над всей армией пришло к концу, неприятельскую страну теперь прошли, и долг всех – собраться в графстве Раймунда, чтобы взять Эдессу только весной. Но с другой стороны, когда он раздумывал, сколько бедных людей, взявших с верой крест, в надежде, что Бог поможет во всех их нуждах, были готовы снова подняться в горные проходы, – его милосердие приказывало ему скорее остаться и предводительствовать или жить и умереть с ними, чем спокойно совершать путь морем. Таким образом ему трудно было решить, что ему делать, и если он опасался видеть Беатрису и подчиниться её убеждениям, то одинаково он боялся смешаться и с народом, так как все его знали и унесли бы на своих плечах, с целью сделать главой.
Рано утром, когда Жильберт прогуливался по берегу моря, он увидел Анну Аугскую в сопровождении двух женщин; она возвращалась из церкви и остановилась поговорить с ним. Он увидел на её лице выражение дружбы к нему, а потому, идя рядом с ней, внезапно принялся рассказывать ей своё затруднение.
– Сэр Жильберт, – сказала она спокойно, – я любила единственного человека, который сделался моим мужем, и была любима им, но его убили, и я вам говорю, сэр Жильберт, что истинная любовь мужчины и женщины – самая лучшая и великая вещь, какая только существует на свете. Если два существа любят друг друга, и если их любовь господствует над всем, исключая чести, то она искренна и достойна всякого внимания. Размыслите хорошенько, действительно ли вы любите эту девушку, и если ваша любовь – то, что я сказала, не колеблясь бросьте все и следуйте за ней.
– Сударыня, – сказал Жильберт, подумав несколько минут, – вы женщина, достойная доверия, и вы мне дали добрый совет.
Они расстались. Жильберт вернулся в своё жилище, решив отправиться в Антиохию морем с королевой и королём. Но он все-таки сожалел бедных паломников, которые должны были остаться и сражаясь, прочищать себе путь.
Большие корабли, нанятые для переправы, были тяжёлой и грузной конструкции, однако довольно быстрого хода. Это были отчасти галеры Греции и отчасти Амальфи, жители которой скупали все восточные товары. В день, назначенный для отплытия, подул северо-западный ветер, и грузные галеры пустились в путь на близком расстоянии одна от другой.
Через несколько дней приплыли в порт Антиохии, святого Симеона, и увидели возвышавшиеся на берегу громадные башни и стены. Пока Жильберт рассматривал их со своего корабля, он чувствовал себя счастливым при мысли, что армии не приходится делать осады этой крепости, так как она принадлежит графу Раймунду, дяде королевы. Но если бы он знал, что должно случиться с ним в этом городе, то скорее пошёл бы босиком в Иерусалим исполнить, как мог, свой обет, чем войти в этот прекрасный, окружённый стенами город. Граф Раймунд, широкоплечий, с бронзовым цветом лица, чёрными, уже седеющими на висках волосами, принял армию на берегу. Сначала он обнял короля, согласно обычаю, затем свою племянницу королеву, в четыре или пять приёмов. Он был рад видеть её, но не правда, что у них существовала мысль о любви, как говорили хроникёры.
Все-таки Людовик почувствовал сильную ревность, видя, как Раймунд целует королеву, так как он всегда подозревал худшее, чем было на деле. Но он не смел говорить, боясь королевы. В Антиохии была большая радость, когда все дамы, бароны и другие вельможи расположились праздновать Пасху вместе, и хотя ещё было несколько дней поста на страстной неделе, но все были счастливы, что находятся в большом городе. Они были так довольны, что хлеб и вода вполне удовлетворили бы их, вместо великолепных, многочисленных блюд, приготовленных для поста пятьюдесятью поварами графа Раймунд а, так как граф жил пышно, что не мешало ему быть храбрым воином.
В особенности он был тонким, не строго нравственным человеком и много смеялся, когда королева попросила его помочь ей добиться уничтожения её брака, потому что не могла долее выносить положения жены ханжи-монаха. Затем он немного призадумался и нахмурил свои широкие брови, но вскоре его лицо просияло, так как он нашёл средство. Король, сказал он себе, был двоюродным братом Элеоноры, а церковь запрещала брак при подобном родстве, так что брак не действителен, и папа должен будет против своей воли согласиться с правилами церкви и произвести развод. Они были двоюродные брат и сестра в седьмой степени, и король происходил от предка королевы, Вильгельма, герцога Гиени, дочь которого, Аделаида Пуатье, вышла замуж за Гуго Капета, короля Франции, а седьмая степень единокровия всегда подвергалась запрещению, и никакого разрешения не давалось, и даже никто его не требовал.
Сначала королева принялась смеяться, затем послала за метцким епископом и стала его расспрашивать о таких случаях. Прелат ответил, что граф Раймунд говорит правду, но что он, епископ, не вмешается в это дело, так как никогда церковь не имела намерений допускать, чтобы из её правил делали дурное употребление. Однако утверждают, что он все-таки участвовал в совете, объявившем недействительным этот брак.
Таким образом сильная своим правом королева отправилась к мужу и сказала ему прямо в лицо, что имела намерение выйти замуж за короля, а не за монаха, каким он был все время, и при этом она узнала, что их брак недействителен. Поэтому он живёт в смертном грехе, и если хочет спасти свою душу, то должен развестись с ней, Элеонорой, по возвращении во Францию. Услышав эти слова, король был чрезмерно огорчён и горько заплакал, но не от потери жены, а потому, что безрассудно жил в таком грехе и столько лет. Элеонора засмеялась и удалилась, предоставив ему плакать.
О тех пор она проводила свои дни и вечера, советуясь с графом Раймундом, и они беспрестанно запирались в её комнатах, помещавшихся в одной из западных башен дворца, выходивших к городской стене, расположенной на берегу моря. Было начало весны, и сладко дышалось воздухом, насыщенным благоуханием сирийских цветов.
Хотя король теперь убедился, что Элеонора не была его женой, он все-таки продолжал ревновать её и, когда не молился, то подсматривал и шпионил за ней, чтобы убедиться, не наедине ли она с графом Раймундом. Некоторые писатели рассказывали, будто Элеонора, ради освобождения своего родственника де Санзея, встречалась тайно с великим Саладином и любила его за великодушие, а король ревновал её к нему. Это – чистая ложь, так как в эту эпоху Саладину не было и семи лет.
С каждым днём король верил все более и более в любовь Раймунда к Элеоноре и поклялся надеждой на спасение своей души, что он так не оставит этого дела. Пасхальные праздники прошли среди веселья. Жильберт мог видеть свободно Беатрису, и их любовь росла все более и более, но он очень редко и мало говорил с королевой. Элеонора жила теперь в западной башне; из её комнат вела одна лишь лестница в прихожую. По этому пути приходил к ней граф Раймунд и вельможи, когда она призывала их, а также телохранители. Но по другую сторону её внутренних комнат была ещё дверь, которая вела в длинное крыло дворца, где поместились придворные дамы Элеоноры, и через неё она ходила к ним. Часто Анна Аугская входила здесь, а также Беатриса и некоторые другие приближённые дамы; они находили королеву и графа Раймунда сидящими в креслах и непринуждённо беседующими; иногда они играли в шахматы около открытого окна, выходившего на балкон. Они не думали о них дурно, так как знали, что Раймунд сделался её советником по делу о разводе. Беатриса хорошо знала, что королева любила Жильберта, но не тревожилась, потому что никогда не видела его возле Элеоноры.
Однажды вечером, неделю спустя после Пасхи, король решил, что увидит королеву сам и выскажет ей свою мысль. Взяв в качестве эскорта двоих вельмож и несколько телохранителей, он спустился на главный двор и направился на западную сторону к башне Элеоноры.
Поднявшись туда и достигнув прихожей, он потребовал, чтобы его пропустили в комнаты королевы. Молодой владетельный вельможа Санзей, который был на дежурстве, попросил его обождать, пока он пойдёт осведомиться, может ли королева его принять. Тогда король разгневался и сказал, что не будет ждать позволения королевы, и пошёл к двери с целью войти. Но Санзей встал перед дверью и дал приказ гасконской гвардии воспретить королю доступ до своего возвращения. Перед такой решительной выходкой король сдался и отказался войти силой. Он принялся неподвижно прочитывать молитвы, чтобы не поддаться искушению и от гнева не выхватить своего меча. Через несколько минут Санзей возвратился.
– Ваше величество, – сказал он громким голосом, – её величество приказала вам сказать, что теперь она не может вас принять, а когда ей понадобится монах, она пришлёт за ним.
При этих оскорбительных словах мечи скользнули из ножен, и отблеск стали сверкнул при свете факелов, так как король обнажил меч, чтобы ударить Санзея, а его гвардия и вельможи подражали ему. Гасконцы были столь же быстры, как и они. Но Санзей не хотел отбивать ударов, потому что некогда во время одного сражения он спас жизнь королю, и отнять её теперь от него было бы противно рыцарству. Все-таки они обменялись ударами, и кровь потекла, но вскоре, не чувствуя себя в силах, король остановился и опустил свой меч.
– Сударь, – сказал он, – непристойно, чтобы мы, солдаты св. Креста, убивали друг друга. Пойдёмте!
Когда Санзей услышал эти слова, то отозвал телохранителей королевы; король удалился, понурив голову.
На дворе он сел в стороне на большой каменной скамье.
– Ступайте за сэром Жильбертом Вардом, – сказал он, – и скажите, чтобы он скорее пришёл ко мне.
Он молча ожидал, пока перед ним не появился рыцарь в простом верхнем платье и в плаще с кинжалом за поясом. Король приказал всей свите удалиться, оставив для освещения лишь факел, который вставили в кольцо стены. Король просил Жильберта взять отряд верных людей, которые ему слепо повиновались бы, и провести их в западную башню, откуда он приведёт королеву узницей, так как ни одной ночи белее они не останутся в Антиохии. Он намеревался отплыть в Птолемаиду, где на другой день к нему присоединилась бы армия. С минуту Жильберт ничего не отвечал на требования короля. Прежде всего ему казалось невозможным повиноваться в таких обстоятельствах, и без своей обычной учтивости он повернулся бы спиной к королю, ничего не ответив. Но когда он обдумал, ему показалось лучшим прикинуться, что он повинуется, и таким образом пойти и предупредить королеву об опасности.
– Государь, – сказал он наконец, – я пойду.
Хотя он не сказал, что будет делать, но король был удовлетворён; он отправился на свою половину и приказал приготовляться к отъезду.
Тогда Жильберт собрал десять рыцарей, которых знал, и каждый из них призвал десять оруженосцев, затем все они взяли мечи и факелы. У Жильберта был лишь его кинжал, так как выбранные им люди были все слуги королевы и умерли бы за неё.
Все вместе они поднялись по лестнице башни, и гасконцы, услышав шум их шагов, со страхом задрожали, предполагая, что это был король, возвратившийся с усиленным эскортом. Санзей вынул свой меч и занял место у входа на лестницу.
При свете факелов он заметил Жильберта и его людей, и увидал, что они не были вооружены, но все-таки имели при себе мечи и остановились у входа.
– Сэр Жильберт, – сказал Санзей, – я здесь, чтобы охранять дверь королевы, и хотя мы друзья, однако я не допущу вас пройти, пока я жив, если вы хотите увезти её силой.
– Сударь, – ответил Жильберт, – я пришёл без оружия, как вы видите, и совеем не за тем, чтобы с вами сражаться. Прошу вас, пойдите и скажите королеве, что я здесь с моими людьми и хотел бы говорить с ней об её интересе и пользе.
Тогда Санзей велел своим людям и рыцарям отступить, и пока он ходил к королеве, прихожая наполнилась. Вскоре он возвратился с сияющим лицом и сказал:
– Королева одна и приказала войти проводнику Аквитании.
Все расступились, и Жильберт, выше ростом, чем остальные, с серьёзным лицом вошёл к королеве, и тяжёлая дверь заперлась за ним. Так как вечер был тёплый, то Элеонора сидела около окна под ярким освещением лампы. Её голова была обнажена, и золотисто-рыжие волосы падали на её плечи, скатывая свои волны до земли, позади кресла. На ней было надето только белое шёлковое платье, плотно охватывавшее её тело, с богатым серебряным и жемчужным шитьём. Она была прекрасна, но бледна, а глаза её подёрнулись туманом. Жильберт стоял перед ней, но она не протянула ему руки, как он этого ожидал.
– Зачем вы пришли ко мне? – спросила она Жильберта через некоторое время, смотря в сторону балкона, а не на него.
– Король приказал мне, государыня, сделать вас узницей, чтобы он мог увезти вас морем в Птолемаиду и Иерусалим.
Пока он говорил, она медленно повернула к нему своё лицо и холодно на него посмотрела.
– И вы пришли исполнить приказ его, пройдя ко мне обманом с моими людьми, изменившими мне?
Сначала Жильберт побледнел, но тотчас же улыбнулся, ответив:
– Нет, я пришёл предупредить ваше величество и защитить, рискуя своей жизнью.
Элеонора изменила выражение лица и смягчилась; затем она ещё посмотрела по направлению к балкону.
– Зачем вы будете меня защищать? – спросила она печально после некоторого молчания. – Что я для вас, и для чего вы должны сражаться за меня? Я вас послала на смерть, – зачем же вы желаете моего спасения?
– Вы были моим лучшим другом, – сказал Жильберт, – и выказали ко мне столько благосклонности, как никогда женщина не выказывала мужчине.
– Другом?.. Нет, я никогда не была вашим другом. Я послала вас на смерть, потому что любила вас и рассчитывала вас никогда более не видать, так как вы могли умереть славной смертью за крест и свой обет. Но несмотря на все, вы добились славы и спасли всех, всех. Вы не должны меня благодарить за подобную дружбу.
При этих словах она бросила на Жильберта долгий взгляд.
– О, какой вы человек! – внезапно воскликнула она. – Какой вы человек!
Он покраснел от этой похвалы, как молодая девушка.
– Какой вы человек! – повторила она ещё раз нежным голосом. – Элеонора Аквитанская, королева и, как говорят, самая красивая женщина в свете, отдаёт вам свою душу, тело и надежды на будущую жизнь, а вы остаётесь верен бедной девушке, любившей вас, когда вы были маленьким мальчиком! Я вас пожертвовала… О, с каким эгоизмом! – чтобы вы могли, по крайней мере, храбро умереть, ради вашего обета и сражаться с неприятелем; вы спасаете короля, меня и всех и возвращаетесь ко мне со славой… мой проводник Аквитании…
Она поднялась и встала против него смертельно бледная, со страстным выражением лица, глазами, воспламенёнными безумной любовью; против своего желания она протянула к нему руки.
– Как может женщина воспрепятствовать себе любить вас!.. – воскликнула она с жаром.
Она снова упала в кресло и закрыла руками лицо. Он стоял с минуту неподвижно, а затем преклонил перед ней колено, положив руку на ручку кресла.
– Я не могу вас любить, но, насколько я это могу сделать, не изменив другой, я отдам вам всю мою жизнь, – сказал он очень нежным голосом.
Когда он произнёс последние слова, занавес во внутренние комнаты тихо приподнялся, и появилась Беатриса, рассчитывая, что королева одна. Она не слышала начала фразы и вся похолодела, не имея возможности ни говорить ни удалиться.
Руки Элеоноры упали.
– Я не могу отдать вам моей, – ответила она тихо. – Она – уже ваша, и я хотела бы, чтобы вы не были англичанином, прежде чем я могу быть вашей государыней и сделать вас великим человеком. Пусть я буду королева Англии, и вы увидите, что я сделаю из любви к вам. Я выйду за этого ребёнка Плантагенета, если это вам может служить на пользу.
– Государыня, – сказал Жильберт, – подумайте о вашей теперешней безопасности, король очень разгневан…
– Разве я думала о вашей безопасности, когда посылала вас впереди армии? Теперь, когда вы здесь, Жильберт, разве я не в безопасности?..
Её голос ласкал его имя, а губы её тяготели к нему; она положила свои руки ему на плечи; так как он стоял возле неё на коленях, то она склонила к нему голову.
– Лучший, честнейший и храбрейший из людей, – шептала она тихо… – Любовь моей жизни… сердце моего сердца… это последний раз… единственный раз… и затем прощайте…
Она поцеловала его в лоб и бросилась с ужасом из кресла, так как в комнате раздался другой голос, горестно воскликнувший:
– О, Жильберт! Жильберт!
Беатриса зашаталась и схватилась за занавес, чтобы не упасть; она смотрела на королеву и Жильберта с выражением ужаса.
Жильберт кинулся к ней и схватил молодую девушку, затем подвёл её к свету; она дрожала, как лист. Тогда она задрожала, отбиваясь от него, из опасения, чтобы он не обнял её.
– Беатриса! Вы не понимаете, вы не слышали!
Он старался заставить её выслушать себя, но напрасно.
– Я слышала! – воскликнула она, продолжая бороться. – Я видела! Дайте мне уйти. О, ради Бога дайте мне уйти!
Руки Жильберта разжались, и она удалилась на несколько шагов, горько взглянув на королеву.
– Вы выиграли! – воскликнула она прерывающимся голосом. – Вы добились его души и тела, как клялись. Но не говорите, что я не поняла!
– Я вам отдала его тело и душу, – ответила печально Элеонора. – Разве я не могу сказать ему «прощай!», как другие?
– Вы лживы, один лживее другого, – возразила Беатриса, бледная от гнева. – Вы мне изменяете и обманываете, вы сделали из меня игрушку…
– Разве вы не слышали, как, прежде чем я сказала ему «прощай!», он ответил мне, что не любит меня? – спросила Элеонора серьёзно, почти сурово.
– Он сказал это мне, а не вам; никогда он не сказал бы вам этого, вам, женщине, которую он любит.
– Я никогда не любил королевы, – воскликнул Жильберт, – клянусь своей душой… и святым крестом.
– Вы никогда её не любили?.. А жизнь спасли не мою, а её?
– Вы сами сказали, что я хорошо поступил…
– Это была ложь… жестокая ложь…
Голос молодой девушки ослаб, но жгучие слезы усилились, и она снова возразила:
– Было бы честнее давно мне это сказать; я не умерла бы от этого тогда, так как любила вас менее.
Элеонора приблизилась к ней и очень спокойно, с добротой произнесла:
– Вы не правы, – сказала она. – Сэр Жильберт послан королём с целью сделать меня узницей, чтобы увезти в Иерусалим сегодня же ночью. Подойдите, вы услышите разговор воинов.
Она проводила Беатрису до двери и приподняла занавес так, чтобы молодая девушка могла сквозь деревянные филёнки слышать шум многочисленных голосов и бряцанье мечей. Затем Элеонора привела её обратно.
– Но он не хотел захватить меня, – сказала она, – и предупредил об опасности.
– Не удивительно, он вас любит, – возразила Беатриса.
– Он не любит меня, хотя я люблю его; и он мне это сказал сегодня вечером, но я хорошо знаю, что он любит вас и верен вам…
Беатриса презрительно засмеялась.
– Верен? Он? В самых его серьёзных клятвах столько же правды, сколько в его ничтожных словах.
– Вы безумная, ребёнок, он во всю свою жизнь не лгал ни мне, ни вам… Он не мог бы солгать…
– Тогда он и вас обманул. Вы – королева и герцогиня, но прежде всего вы – женщина, и он играл вами, как и мной!
Она принялась смеяться почти дико.
– Если он обманул меня, то очевидно он обманул и вас, – ответила Элеонора, – так как он мне сказал очень ясно, что любит вас. Теперь я не хочу воспользоваться сделанной вами ошибкой. Да, я люблю его. Я люблю его настолько, чтобы отказаться от него, потому что он любит вас. Я так его люблю, что не хочу воспользоваться его предупреждением и избежать гнева короля, хотя я не знаю, что он и его монахи хотят сделать из меня. Прощайте, сэр Жильберт Вард; прощайте, Беатриса.
– Все это комедия, – сказала озлобленная молодая девушка.
– Нет, клянусь истинным крестом, это не комедия, – ответила королева.
Она ещё раз взглянула на Жильберта, затем удалилась величественная и печальная. Одним движением она отодвинула большой занавес и широко распахнула дверь; громкие крики рыцарей и оруженосцев, как волна, ворвались в комнату. Затем они сразу смолкли, когда Элеонора произнесла громким голосом:
– Я узница короля? Ведите меня к нему!
С минуту все молчали, затем гасконцы, сражавшиеся против короля, воскликнули с жаром:
– Мы не допустим вас уехать! Мы не допустим нашу герцогиню уехать!
Но Элеонора одним жестом заставила их отступить.
– Дайте мне дорогу, если вы не хотите отвести меня к нему.
Тогда подошёл её родственник Санзей и сказал:
– Государыня, герцогиня гасконская не может быть узницей короля Франции, пока живы гасконцы. Если ваше величество желаете идти к королю, мы тоже пойдём и увидим, кто должен быть узником.
При этих словах поднялись крики, отозвавшиеся под высокими каменными сводами сеней, на каменных ступенях и внизу на дворе. Элеонора слушала их с безмятежным спокойствием, так как знала своих людей.
– Тогда идёмте со мной, – сказала она, – и позаботьтесь, чтобы со мной не случилось никакой беды. Сегодня я исполню волю короля…
Эти слова ясно донеслись до комнаты, и Беатриса, обернувшись к Жильберту, сказала:
– Вы видите, что это не больше, как условная между вами игра.
– Разве вы не можете поверить? – спросил он с упрёком.
– Я поверила бы вам, если бы знала, что вы меня любите, – ответила она Жильберту и направилась к дверям, которые вели во внутренние комнаты.
Жильберт последовал за ней.
– Беатриса, – кричал он ей вслед, – Беатриса, выслушайте меня!
Она ещё раз обернулась, её лицо как бы окаменело.
– Я слышала вас, слышала, но я не верю вам.
И не прибавив ни слова, она вышла. Он с минуту смотрел ей вслед, и его лицо мало-помалу омрачилось; гнев медленно овладевал им, но надолго. Он наклонился, поднял шапку, упавшую на пол, затем последовал за королевой в прихожую, потом по лестнице и по двору в комнаты короля.
В ту же ночь они поспешно отправились при свете факелов; когда они достигли большого корабля, то наступил рассвет; вскоре кабельтов собрали, и экипаж поднял якорь. Разгневанный Жильберт собрал своих людей и также сел на корабль. Много часов протекло, прежде чем он отдал себе отчёт в своём поступке. Тогда он стал сожалеть о своём решении. Однако его сильная натура одобрила его поступок, и он думал, что не следует переносить капризов молодой девушки, когда он очевидно прав. Она должна ему поверить. Любовь же упрекала, что он оставил Беатрису без покровительства и, может быть, на произвол её отца, потому что каждую минуту он мог явиться морем и потребовать от графа Раймунда, чтобы он беспрепятственно выдал её. Он спрашивал тоже себя, почему сэр Арнольд не являлся, и не погиб ли он, отправившись под парусами из Эфеса. Его мысли скоро перешли на Беатрису, и он сел на снасти полюбоваться голубой водой, в то время, как корабль тихо плыл. Прежде всего, раздумывал он, что было в Беатрисе такого, чем она удерживала его? Ничего другого, кроме воспоминаний детства, усиленных верностью данному слову.
Внезапно он почувствовал в себе горестную пустоту и мучительную жажду сердца, которые ему оставила после себя любимая женщина, и вскоре признал, что его гнев сыграл с ним комедию, в какой накануне обвиняла Беатриса его совместно с королевой. Ему казалось жестоким, что она не верит ему, и однако, когда видел и слышал, то трудно было верить тому, что противно свидетельству своих собственных чувств. Если бы она любила его, думал он, то не сомневалась бы в нем; он никогда не сомневался в ней, что бы она ни сделала.
Тогда он стал отдавать себе отчёт в сущности дела, так как, прежде чем убедить себя самого, он представил себе Беатрису в том положении, в каком она сама увидела королеву, склонившегося к ней человека, который обнимал её, называя любовью своей жизни, – и почувствовал другого рода гнев, который яростно поднялся в нем, потому что воображаемый им спектакль ему не нравился. Затем признав, что она не имела всех прав, он принялся проклинать свою несчастную судьбу и сожалеть, что последовал за королевой и покинул Антиохию. Но теперь было слишком поздно; она исчезла в пурпуровой дали. Прошли дни, и мало-помалу он впал в мрачное отчаяние северных людей, так что спутники стали его спрашивать, не случилось ли с ним чего-нибудь неприятного.
В течение этого времени королева не показывалась и оставалась безвыходно в своей каюте с придворной дамой Анной, не пожелавшей её покинуть. Элеонора была тоже печальна; она не хотела видеть короля и боялась находиться в присутствии Жильберта.
Тем более ей было горестно сделаться жертвой ради женщины, которую любил Жильберт, так как её жертва была тщетной, и ей не поверили.
Что касается короля, то он целыми днями просиживал на палубе под шатром, перебирая чётки и со рвением читая молитвы, чтобы присутствие Вельзевуловой жены не могло развлекать его мыслей, когда они достигнут Святой Земли.
Наконец они высадились в Птолемаиде, которую некоторые называют Аккрой, и отправились в утомительный путь к Иерусалиму. Молодой король Болдуин Иерусалимский встретил их с пышной процессией. Жильберт оставался позади, так как его сердце не было расположено к веселью и празднествам.
Элеонора сошла с корабля ещё красивее, чем прежде. Она выказывала царственное презрение к королю, который даже не осмелился воспользоваться правом, которое она сама ему дала, чтобы откровенно говорить с ней и упрекнуть её за поведение. Что касается Жильберта, то перед стенами и башнями Иерусалима он почувствовал, несмотря на своё меланхолическое настроение, надежду на мир и ожидание счастья, совершенно иного, какое он знал до тех пор. Ему казалось, что, если бы он был один в святом месте, он нашёл бы там покой души. Хотя он держался позади шествия, но многие из молодых рыцарей и оруженосцев хотели быть с ним, и он не мог вполне наслаждаться уединением.
Всей душой он отдался созерцанию самого святого места во всем свете. День уже клонился к вечеру, и город выделялся, как видение на бледном небе. Все существо Жильберта перенеслось в давно заученную молитву.
Он слышал сердцем, как это бывало во время детства в английском замке, пение ангелов-хранителей, молящихся вместе с ним. Он молился за торжество добра над злом, света над мраком, чистоты над нечестием, добрых над злыми, и его молитва неслась к небу. Он весь предался своей мечте и не слышал шума королевской процессии, громких разговоров и весёлого смеха.
Ему было безразлично, что молодой Болдуин, уже наполовину влюблённый, шёл рядом с королевой, нашёптывая ей нежные слова, или с детской плутовской шаловливостью прерывал литургию, монотонно произносимую королём поочерёдно с патером, стоявшим возле него. Также безразлична была для него болтовня рыцарей относительно помещений, которые им предстоит занимать, юных оруженосцев о молодых еврейках с чёрными волосами и конюхов относительно сирийского вина. Для него же только святой крест, единственный истинный и святой, поднимался в чистом сиянии.
Впрочем на сорок или пятьдесят человек, прибывших первыми в город, едва лишь трое были истинно верующими. Анна Аугская, Жильберт Вард и сам король. У последнего вера принимала свойственную ему одному материальную форму, и купля его спасения сделала из его души спиритуальную ростовщическую контору.
Анна Аугская была спокойна и молчалива, и когда с ней говорил молодой Болдуин, то она едва его слышала и отвечала несколькими неопределённо смутными словами. Она думала, что никогда не увидит Иерусалима, надеясь умереть во время пути от ран или болезни и таким образом найти в небе того, кого она потеряла, и окончить с ним начатое на земле паломничество. Она была равнодушна, и достигнув Иерусалима живой, она ни радовалась, ни жаловалась, зная хорошо, что ей придётся ещё много страдать.
В тот же вечер было устроено празднество во дворце Болдуина, но Анна не была там. Когда король Франции велел позвать проводника Аквитании, то его не оказалось ни в зале, ни в городе. Сама королева вскоре встала из-за стола, оставив обоих королей одних.
Жильберт пошёл к Гробу Господню в сопровождении Дунстана, который нёс его щит, и проводника. Он вошёл в большую церковь, выстроенную крестоносцами с целью огородить святую землю. Тут и там мелькали огоньки, пронизывая темноту, но не рассеивая её.
Прежде всего рыцарь направился к камню, на котором Никодим и Иосиф Аримафейский обмывали тело Христа для погребения. Преклонив колено, он положил перед собой щит и меч и молился, чтобы они служили ему для славы Бога. Затем проводник повёл его на Голгофу; и здесь он положил перед собой свои доспехи, дрожа как будто в страхе. Когда он молился в том месте, где умер за людей Господь, капли пота струились по его лбу, и голос его дрожал, как у маленького ребёнка. Затем он встал на колени и прижался лбом к камням; потом бессознательным жестом он сложил крестом своё оружие и протянул его. Через некоторое время он встал и взял свой щит и меч; тогда проводник повёл его в темноте далее, на могилу Христа. Там Жильберт отпустил проводника и хотел приказать Дунстану тоже удалиться, но последний отказался.
– Я также сражался за святой крест, хотя я только мужик, – сказал он.
– Вы – не мужик, – ответил Жильберт серьёзным тоном. – Станьте на колени возле меня и бодрствуйте.
– Да, я хочу бодрствовать возле вас, – ответил Дунстан и, вынув свой меч, положил возле Жильберта.
Он встал на колени немного позади Жильберта, слева. Посредине над могильным камнем Христа висело более сорока зажжённых лампад. Вокруг камня находилась решётка из кованного железа, с дверками, замок которых был из чистого золота.
Жильберт поднял глаза и увидел по другую сторону решётки какую-то стоявшую на коленях фигуру. Он узнал в ней Анну Аугскую, она была одета во все чёрное и в таком же капюшоне, на половину надвинутом на лицо.
Она была бледна и крепко сжимала своими белыми руками железные полосы решётки; её печальные глаза смотрели пристально вверх, как бы вызывая божественное видение.
Жильберт обрадовался, увидев её там. Целых два часа они простояли на коленях, не утомляясь, никто не прерывал их молчания. Их сердца возвысились: свет для них не существовал. На минуту в церкви раздались лёгкие шаги и смолкли на некотором расстоянии от могилы. Никто из них не поднял головы, чтобы посмотреть, кто пришёл, и молчание восстановилось.
Элеонора пришла одна к Гробу Господню и смотрела издали, не желая приблизиться к молящимся. Пока она смотрела на них, перед ней восстали все её многочисленные и важные ошибки; её добрые дела исчезли во тьме её души. Она предалась отчаянью, боясь не получить прощения и зная, что никогда её гордость не может быть уничтожена в её сердце. Она взглянула на эту верующую женщину и этого чистого душой рыцаря и почувствовала, что её место не в святом месте, возле чистых сердец.
И Элеонора ушла совсем одна. Когда она отошла довольно далеко, то опустилась на колени около столба, подняла свой густой вуаль, сложила руки и стала молиться в надежде добиться прощения и мира.
Она принялась читать молитвы, какие только знала, смотря на место, где был похоронен Господь. Но в ней ничего не пробудилось, и сердце так и осталось закаменелым; она верила тому, что видела, но не находила в себе никакого луча веры в божественный другой мир.
Она встала так же без шума, как и опустилась на колени; прислонясь к столбу, долго смотрела на любимого человека, на щит с крестом Аквитании и на то место, которое она когда-то горячо целовала. Безмерно страдая, Элеонора приложила руку к сердцу. Она почувствовала горячее желание, чтобы Жильберт был счастлив и добился славы, хотя бы с ней случилось несчастье.
– Боже, – прошептала она. – Пусть погибну я, но сохрани Жильберта, каким он есть.
Возможно ли утверждать, что такие искренние молитвы не будут услышаны Богом, потому что их шептали губы грешницы? Если это так, тогда Бог не был бы милостивым, а Христос не умер бы ради человеческих прегрешений.
Дочь принцев, прежде чем сделаться женой двух королей и дать целую линию королей, умилилась в душе. Она спустила густой вуаль, чтобы не узнали её лица при свете, и печальная, одинокая возвратилась к себе по иерусалимским улицам.
В полночь к гробу Господнему приблизился священник, чтобы поправить лампады. Помолившись несколько минут, он ушёл, а трое молящихся даже не пошевелились. Но когда ночные сторожа прокричали зарю, и глухой звук их голосов был услышан в сумраке церкви, Жильберт встал, а также и Дунстан, и, взяв свои доспехи, они удалились. Анна Аугская осталась одна, по-прежнему сжимая своими белыми руками железную решётку; её чёрные, печальные глаза все ещё были обращены к небу.
Хотя на восточной части неба показался свет, но когда они вышли на дорогу, по которой пришли, то было почти темно. За три шага до двери Дунстан запнулся за нечто знакомое, так как сражение дало ему известный опыт.
– Труп, – сказал он Жильберту, который тоже остановился.
Они остановились, чтобы посмотреть, и Дунстан, проведя рукой по мёртвому телу, ощупал плащ и кончил тем, что наткнулся на что-то острое. Это был клинок кинжала, вынутого из ножен.
– Это рыцарь, – сказал он. – У него надета под плащом портупея.
Жильберт посмотрел на лицо, чтобы узнать его при свете зари; перед ним выделялись на земле бледные, как воск, черты лица.
Вдруг он задрожал, увидев выставившуюся из лба мертвеца головку стрелы; сломанная же стрела с своими торчащими перьями лежала под мёртвым телом. Дунстан тоже взглянул, и глухой крик радости вырвался с его губ.
– Это Арнольд Курбойль! – воскликнул с невыразимым удивлением Жильберт.
– А это – стрела Альрика! – ответил Дунстан, рассматривая острие и складывая куски сломанной стрелы. – Это – та стрела, которая попала в вашу шапку в тот самый день, когда мы сражались для забавы в Тоскане, Альрик поднял её и сохранил; часто во время сражения у него оставалась только она одна, но он не хотел её пускать, говоря, что он к ней прибегнет лишь с целью спасти жизнь своего господина. Наконец-то он исполнил своё желание, и хотя рыцарь получил удар с тыла, но у него в руке все-таки был кинжал; должно быть, он преследовал вас до двери церкви, с целью убить в темноте. Хорошо сделано, мой маленький Альрик!..
И Дунстан плюнул в лицо убитого, проклиная его. Жильберт схватил его за ворот и резко толкнул.
– Подло оскорблять мертвеца, – сказал он с отвращением.
Но Дунстан принялся смеяться.
– Отчего? – спросил он. – Это мой отец.
Рука Жильберта разжалась и упала; затем он нежно положил её на плечо слуги.
– Верный Дунстан! – сказал он.
Но Дунстан, горько улыбнувшись, ничего не сказал, так как он чувствовал, что в действительности был беден, и если бы смерть Курбойля дала ему хоть десятую часть того, чем он владел, то Дунстану было бы достаточно земли, чтобы сделаться рыцарем.
– Мы не можем оставить его здесь, – сказал наконец Жильберт.
– Почему же? Здесь есть собаки.
Дунстан взял щит своего господина, и, не сказав более ни слова, отошёл от трупа своего отца. Жильберт же остался ещё с минуту и долго рассматривал лицо человека, причинившего ему столько зла: он вспомнил о Фарингдоне и о стортвудском лесе, где он сам был брошен на смерть. Ему представилось, как Курбойль, который был левшой, вытащил из ножен кинжал, и ему захотелось посмотреть, тот ли это самый образец восточного искусства. Он наклонился, откинул плащ и взял оружие: это был тот же прекрасный, тонкой работы кинжал с чеканной рукояткой. Он положил его себе за пояс, как воспоминание того, что когда-то это оружие было вонзено в него. Надвинув плащ на лицо убитого, он продолжал свой путь; в это время заснувший город начал просыпаться. Жильберт последовал за Дунстаном в своё жилище, размышляя о странностях судьбы. Несмотря на то, что его неприятель умер не от его руки, он все-таки был счастлив, что его оружие, посвящённое кресту, не замаралось такой скверной кровью, и отец любимой им женщины умер не от его руки.
Эти размышления привели его к мысли, что Беатриса должна быть в Иерусалиме, и Курбойль, похитив её из Антиохии, привёз в Иерусалим, надеясь убить своего врага прежде, чем отплывёт в Англию.
Он нашёл Альрика у низкой двери их дома, где он сидел на ступенях. От свежей утренней зари его лицо казалось розовым и белым. Толстые руки Альрика небрежно лежали свесившись на его коленях, в то время как он смотрел на улицу своими глуповатыми голубыми глазами.
548
– Прекрасно сделано, Альрик, – сказал Жильберт, – уже второй раз ты мне спасаешь жизнь.
– Хорошая была стрела, – ответил Альрик задумчиво. – Я носил её два года и хорошо наточил. Досадно, что он сломал её и свою голову, в то время, как падал, а то я купил бы стальное острие, чтобы оно послужило мне ещё; но я услышал шаги и скрылся, опасаясь, что меня примут за вора.
– Хороший удар! – сказал Жильберт и вошёл в дом.
Была ранняя заря, когда они нашли труп сэра Арнольда Курбойля, и только вечером. Жильберт и Дунстан последовали за молодым евреем в старый квартал города, возле Сионских ворот, к сирийскому дому, расположенному в саду. Весь день они обыскивали Иерусалим сверху донизу, в узких переулках с белыми домами, повсюду расспрашивая о только что приехавших рыцаре и молодой девушке. Никто не мог им ничего сообщить, потому что сэр Арнольд дорого заплатил, чтобы найти уединённый дом, в котором Беатриса могла безопасно находиться под надзором, пока сэр Арнольд отправится разыскивать Жильберта, чтобы убить его и укрыться здесь от преследований. Не добившись цели, они увидели маленького мальчика, который сидел на опушке дороги, плача и причитая по восточному обычаю. На вопрос переводчика, тоже еврея, о причине слез, он ответил, будто отец отправился путешествовать, оставив его в доме с матерью. Между тем к ним явился христианин со своей дочерью, её служанкой и слугами и попросил сдать ему дом на некоторое время, потому что он находится в приятной местности; ему сдали дом за большую цену, но ещё ничего не было заплачено.
Утром мальчик видел, как христиане уносили тело рыцаря для погребения, и пошёл в дом, но слуги не хотели впустить его; не понимая, что он говорит, они угрожали избить его. Он боялся, что его отец нечаянно вернётся, потребует отчёта с него и его матери, почему они допустили иностранцев воспользоваться домом, даже не получив вперёд платы.
Когда Жильберт понял, что нашёл, чего искал, то прежде всего дал мальчику в утешение денег, а потом через переводчика попросил провести их в дом, утверждая, что он войдёт туда, несмотря на сопротивление слуг.
Мальчик взял деньги и, осмотрев Жильберта, почувствовал к нему доверие, перестал плакать и повёл их к дому.
Низкий, белый дом был расположен в глубине сада, в котором росли пальмы и весенние цветы. Они были посажены по прямой линии между маленькими обтёсанными камнями, таким образом размещёнными, что между ними оставались небольшие края земли. Только что вычищенная аллея вела к квадратной двери дома, а на дверной притолоке были написаны еврейские изречения.
Жильберт тихо постучал в дверь рукояткой своего кинжала, но никто не отвечал; тогда он постучал сильнее. В доме не раздалось никакого шума. Тогда он толкнул дверь, надеясь, что она сама откроется от сильного толчка, но она была хорошо заперта, а два окна по обе её стороны были также заставлены.
– Они думают, что нас много, и боятся, – сказал маленький еврей. – Поговорите с ними, сударь, они не понимают моего языка.
Толмач перевёл, что он сказал. Тогда Жильберт заговорил по-английски, предполагая, что слуги Курбойля должны быть англичане. Но юный еврей утверждал, что нет, и сказал:
– По-гречески, сударь, поговорите с ними, по-гречески: они все греки, вот почему они трусят. Все греки трусят.
Толмач начал говорить по-гречески очень ясно и громко, но в ответ они все-таки ничего не услыхали. Между тем, когда Жильберт приложил ухо к двери, то услыхал что-то вроде стонов ребёнка. При мысли, что какое-нибудь слабое создание страдает и, может быть, умирает, кровь ему бросилась в голову. Он взял кожаный пояс маленького Альрика и, повязав вокруг своей руки с целью предохранить её от синяков, сталь стучать в дверь в то место, где соединялись доски. Он ударил один раз, два, три раза, и дверь стала отворяться изнутри, так что было возможно видеть железную полосу, на половину согнутую. Тогда он так толкнул плечом дверь, что доски подались.
Внутри находился маленький двор с бассейном по римскому или восточному обычаю, вокруг него был выстроен дом. Войдя, Жильберт отдал приказ хранить молчание, чтобы узнать, откуда раздаются стоны, слышавшиеся теперь яснее. Казалось, они доносились из колодца и сопровождались плесканием воды. Он наклонился, чтобы посмотреть, и страшно вскрикнул: там билась полумёртвая голова со связанными руками, к которым были привязаны тяжести. Жильберт узнал Беатрису.
Не теряя ни минуты, он немедленно стал спускаться, благодаря отверстиям в стенках колодца, и нагнулся, чтобы схватить бледные руки, рискуя упасть сам. Когда же ему удалось достигнуть, лицо исчезло под водой. Твёрдо укрепив ноги в отверстиях и держась одной рукой за рукоятку вращательного колёса колодца, он поднял молодую девушку. Это было настоящим фокусом, несмотря на лёгкость её тела. Его слуги могли помочь ему лишь только, когда он положил тело на своё правое колено; они спустились, ловко положили свои пояса подмышки молодой девушки и вытащив, уложили её на мостовую двора. После этого маленький еврей отправился в дом своей сестры за матерью, чтобы она могла позаботиться о несчастной девушке.
Жильберт опустился на колени перед Беатрисой, положил её голову на свёрнутый плащ Дунстана, закрыл её своим плащом и устремил глаза на маленькое, бледное и безжизненное личико. Он с горестью вспоминал, что в последний раз оставил её в Антиохии разгневанной, покинув все, что любил, в тот момент, когда гибель была близка. При этой мысли его сердце перестало биться, как молот кузнеца неподвижно висит между ударами. Беатриса все ещё лежала, как мёртвая; казалось, её дыханье погасло, и Жильберт считал её мёртвой. Он попробовал заговорить с Дунстаном, но не мог извлечь звука из своей груди: его язык и горло внезапно высохли и парализовались; от ужасного отчаяния он сделался нем. Взяв маленькие белые ручки, кисти которых посинели от верёвок, он сложил их на груди. Потом он положил рукоятку кинжала, сделанную крестом, в её руки и попробовал тихо закрыть её полуоткрытые глаза.
Дунстан понял намерение своего господина и, коснувшись его плеча, сказал.
– Она не умерла.
Жильберт вздрогнул, поднял голову и понял, что Дунстан был серьёзен.
– Сударь, – сказал Дунстан, – позвольте мне прикоснуться к ней.
Лицо рыцаря омрачилось; ему казалось чудовищным, чтобы мужицкая рука прикоснулась к лицу дамы высокого рода.
– Она совсем мертва, – попробовал он сказать. Тогда Дунстан опустился возле неё на колени и печально сказал:
– Эта дама наполовину моя сестра, и я немного знаю, как надо лечить людей, полузахлебнувшихся. Позвольте мне её спасти, сударь, если вы не предпочитаете дать ей умереть у вас на глазах. Меня научила этому одна цыганка.
Лицо Жильберта прояснилось, хотя он ещё не совсем верил.
– Ради неба, сделайте, что можете, и попробуйте поскорее, что вы умеете делать в таких случаях.
– Помогите мне, – сказал Дунстан.
Тогда он сделал то, что теперь каждый умеет делать, хотя в ту эпоху это было известно одним только цыганам.
Повернув тихонько тело так, чтобы вода стекала на полуоткрытые губы, они снова положили молодую девушку. Они взяли её руки и подняли над головою, в несколько приёмов вытянули их и положили по бокам так, чтобы она могла дышать; вскоре на её губах обнаружилось дыхание с тонкой пеной. Жильберт, хотя помогал Дунстану, но не хотел ещё верить. Он был в отчаянии, и ему все казалось профанацией дорогой покойницы, и не раз он хотел скорее оставить бедную маленькую ручку неподвижно покоиться, чем заставлять следовать за движениями, которые проделывал Дунстан с другой.
– Она совсем, совсем мертва, – повторил он ещё раз.
– Она жива, – ответил Дунстан. – Не останавливайтесь ни на минуту, или мы потеряем её.
Его смуглое лицо пылало, а его огненные глаза искали на её лице признаки жизни. Прошло десять минут, четверть часа; казалось, время не боялось смерти. Сильный и энергичный в битве Жильберт покорно и с беспокойством следил за взглядом своего слуги, чтобы прочесть на нем надежду, как будто Дунстан был самый искусный врач из всего человечества. Действительно в ту эпоху было мало докторов, которые умели бы делать, что проделывал этот человек. Наконец краска исчезла с лица Жильберта, и его сердце замерло; его охватил ужас при мысли, что они так оскверняют покойницу, и он выпустил хрупкую ручку и взглянул. Но Дунстан закричал ему изо всех сил:
– Ради вашей жизни продолжайте!.. Она жива! Смотрите, смотрите!
В этот самый момент длинные ресницы немного вздрогнули так же, как и веки, и опять сделались неподвижны, а затем снова задрожали несколько раз подряд. Наконец глаза широко раскрылись и, казалось, на этот раз совершенно пробудились, нежнее тело затряслось от лёгкой конвульсии, а тонкие руки с нервной силой начали отбиваться от сильных рук мужчин, и удушливый кашель вызвал румянец на её бледные щеки. Тогда Жильберт приподнял её с земли и прислонил к колодцу, чтобы она могла лучше дышать, и мало-помалу она перестала задыхаться. Беатриса спокойно осталась на руках Жильберта; её голова покоилась на его груди; она ещё не говорила. Сердце Жильберта сильно билось от радости, однако он все ещё опасался возвращения опасности. Дунстан и Альрик поспешно удалились в дом, чтобы достать вина. В тот момент, когда молодая девушка, по-видимому, снова была готова впасть в беспамятство, они принесли ей каплю сирийского вина. Выпив вина, она пришла в себя и взглянула на Жильберта.
Тем временем маленький еврей привёл свою мать, и они отнесли молодую девушку в комнату, где принялись заботливо за ней ухаживать. Еврейка это делала не потому только, что христианка умрёт в доме её мужа, а из женского сострадания. Прежде чем уложить, она надела на неё сухую одежду. Все слуги Арнольда Курбойля были греки, и когда они узнали, что их господин убит ночью, они заперли дом, связали ноги и руки Беатрисе и нормандской служанке, заткнули бельём рты, с целью унести богатую добычу. Они не имели намерения убить женщин и только, когда они хотели один за одним выскользнуть из дома, чтобы не привлечь внимания, то составили совет, и большинство из них высказало мнение, что лучше бросить женщин в колодец из боязни, что одна поможет другой распутаться, затем убежать и заставить преследовать их грабителей.
Нормандку они бросили первой, а когда увидели, что она погрузилась в третий раз и наконец утонула, то столкнули туда и Беатрису. Но колодец не был так глубок, как они думали, и к тому же довольно узок, так что голова Беатрисы долго находилась над водой.. Её ноги покоились на теле служанки. Таким образом, даже мёртвая, верная нормандка спасла свою госпожу. Пока Беатриса спала, её служанку вытащили и похоронили за городом.
В эту ночь Жильберт и Дунстан спали перед наполовину разбитой дверью, которую уже нельзя было запереть на засов. Они были утомлены, бодрствуя всю предшествующую ночь у Гроба Господня. Маленький Альрик караулил на дворе, прогуливаясь в длину и ширину двора из боязни заснуть, так как сирийское вино могло его усыпить. Хотя целая бутылка вина была для него одного, но он пил медленно, раздумывая, а когда почувствовал, что его голова уже не ясна, то перестал пить.
Он прогуливался, громко беседуя сам с собою и советуя себе оставаться трезвым. Затем он проглотил второй стакан, благоразумно смакуя его маленькими глоточками, и начал опять прохаживаться. На заре он был, как никогда, свежий, розовый и твёрдый на ногах, хотя толстая кожаная бутылка лежала на земле совершенно плоская.
Утром Жильберт проснулся и сел на мостовой двора, когда же к нему приблизился Альрик, он сделал ему знак не будить Дунстана и оставить его отдыхать.
Он взглянул на спящего и подумал, сколько страдал его слуга, рождённый почти таким же благородным, как он сам. Он вспомнил, с какой отвагой этот человек сражался и проливал кровь, не принимая денег, и Жильберт сожалел, что такой человек, который был, по правде сказать, первенцем хорошего рода семьи, сделался слугой. Когда Дунстан открыл глаза и вскочил разом, увидев, что его господин проснулся, то Жильберт обратился к нему со словами:
– Вы сражались со мной, – сказал он, – вы страдали вместе со мной, мы постничали вместе во время похода, пили из одного источника во время сражений, когда вокруг нас сыпался дождь стрел, и теперь, благодаря Бога, мы будем братья, когда я женюсь на Беатрисе. Без вас я плакал бы теперь у неё на могиле. Неприлично, чтобы мы были долее господином и слугой, так как в ваших жилах течёт кровь знатного дома.
– Сударь, – прошептал Дунстан, очень покраснев, – вы слишком ко мне добры, но я не хочу заимствовать благородство от отца, который был убийцей и вором.
– Вы доказываете этими словами ваше благородство, – ответил Жильберт. – Мог ли он дать вам другую кровь, чем его? Значит Беатриса тоже дочь вора и преступника.
– И знатной дамы, это разница, – заметил Дунстан, – я не ровня моей сестре. Но если же так, и я могу носить его имя и сделаться благородным, тогда, сударь, попросите, прошу вас, у нашего короля Англии, чтобы я мог взять новое имя, которое было бы моим собственным, чтобы ошибка моего происхождения была забыта.
– Это-то я и хочу сделать, так как лучше, чтобы это было так.
Позже он сдержал слово, и когда Беатриса получила, что принадлежало ей, то она дала Дунстану третью часть своих громадных владений за то, что он спас ей жизнь, хотя у него не было никаких официальных прав. Его назвали Дунстаном Спасителем, потому что он спас большое количество людей.
Он добился расположения короля Генриха, отважно сражался, был сделан рыцарем и наконец дал основание благородному поколению.
В это утро Беатриса вышла на маленький иерусалимский двор очень слабая и усталая; она села возле Жиль-берта в тени у стены; её рука лежала в его руках, а лицо её было освещено дневным светом.
– Жильберт, – спросила она, когда он рассказал ей все, что с ним случилось до того времени, – когда я была так разгневана и недоверчива в Антиохии у королевы в комнате, почему вы уехали, покинув меня за то, что я была не права?
– Я также был разгневан, – ответил он просто. На это она возразила тотчас же по-женски.
– Это нелепо. Вы должны были взять меня насильно к себе на руки и обнять, как вы сделали на берегу реки давно. Тогда я поверила бы вам, как верю теперь.
– Но вы не хотели слышать ни моих слов, ни королевы, – сказал он. – Даже когда она отдалась в руки короля, в доказательство, что она искренна; вы не хотели верить ей.
– Если бы мужчины только знали! – Беатриса тихо засмеялась своим смехом птички, в котором слышалась весенняя мелодия.
– Если бы мужчины знали… что? – спросил Жильберт.
– Если бы мужчины знали… – она остановилась, покраснела, затем опять засмеялась. – Если бы мужчины знали, как женщины любят нежные слова, когда они счастливы, и порывистые действия, когда они в гневе. Я отдала бы мою кровь и королевство королевы за поцелуй, когда вы меня покинули.
– Если бы я это знал!.. – воскликнул Жильберт.
– Вы должны были это знать, – ответила молодая девушка.
Её брови несколько приподнялись с выражением полумечтательным, которое ему очень нравилось, в то время как её губы улыбались.
– Я никогда не пойму, – сказал он. Она тоже засмеялась и ответила.
– Я объясню вам. Прежде всего я никогда не буду на вас сердиться… никогда! Верите ли вы мне, Жильберт?
– Естественно, я верю вам, – сказал он, не имея другого ответа.
– Прекрасно. Но если когда-нибудь это случится?..
– Вы сказали мне, что никогда не будете сердиться.
– Без сомнения, но если я должна… только один раз… тогда, ничего не говоря, возьмите меня на руки и обнимите, как сделали в тот день на берегу реки.
– Понимаю, – сказал он. – Сердиты ли вы теперь?
– Почти, – ответила она, бросая на него искоса взгляд и улыбаясь.
– Не совсем?
– Нет, совсем, – ответила она, и её глаза потемнели под опущенными ресницами.
Тогда он прижал её настолько крепко, что она задыхалась, и обнял так, что сделал ей больно; она побледнела и закрыла глаза.
– Вы видите, – сказала она слабым голосом, – теперь я верю вам…
Таким образом окончились подвиги и приключения Жильберта Варда в Палестине во время второго крестового похода. Вернувшись в Англию с Беатрисой, он женился на ней, возвратил себе все отцовское наследие, нажил много детей и жил долго, долго.