Он рождён был в натуре, ко всякой добродетели
склонной, хотя в роскоши и жил, яко человек,
только никому зла не сделал и никого ничем
не обидел, разве что нечаянно.
оссия воевала. 1708 год был для неё самым тяжёлым. Разделавшись с датчанами, поляками и саксонцами, Карл XII тайно готовил вторжение в Московию, не сомневаясь в том, что этот поход будет кратким и победоносным. «Нигде не может быть заключён мир выгоднее и надёжнее, как только в самой Москве», — говорилось в тайной записке премьер-министра Швеции Пилере Карлу XII.
Овеянная славой многочисленных побед шведская армия, по их представлению, должна была совершить лёгкую прогулку и разделаться с русскими с таким же успехом, как с датчанами, поляками и саксонцами. «Шведская армия к 1708 году приобрела такую славу, что никто не сомневался, что победители датского, польского и шлезвигского противника вскоре победят Москву, тем более что король к своей главной армии решил присоединить и ту армию, которая стояла в Лифляндии. Все считали поход таким выгодным, что каждый, кто только имел искру честолюбия, хотел принять в нём участие, полагая, что теперь настал удачный момент получить почести и богатства. Король назначил генерала Акселя Спарра московским губернатором», — так писал шведский офицер Вейе.
Карл XII собрал армию такой силы, которую ещё ни один из его предков не выводил на поле брани. Победой в Московии король думал компенсировать все убытки, понесённые в этой войне с русскими.
Пётр и его приближённые были озабочены и лихорадочно искали пути к миру. Однако все попытки к перемирию с Карлом XII успеха не имели. Тогда Пётр отдал приказ о срочных мерах по защите Отечества. На западных границах и в столице России начали строить оборонительные сооружения. Грозным указом повелевалось срочно отремонтировать стены Кремля и Китай-города, расположить на них пушки. Ремонтные работы велись и на Земляном валу. Английский посол Чарльз Витворт, лично наблюдавший за этими работами, доносил в Лондон: «Укрепления вокруг Москвы возводятся с прежним усердием, но, так как они возводятся в морозы, сам старший их инженер опасается, как бы большая часть не обрушилась при оттепели, обыкновенно наступающей здесь в начале апреля. Когда работы будут окончены, верхи снабжены будут сильной артиллерией разного калибра; на валах и бастионах предположено поставить около двух тысяч орудий... Несколько сот чугунных орудий и мортир недавно привезено ещё из Сибири».
Карл XII родился в 1682 году. Французский граф Гюнскар дал ему такую характеристику:
«Король шведский высокого роста, выше меня почти па голову. Он очень красив, с прекрасными глазами, хорошим цветом овального лица, немного пришепётывает. Носит небольшой парик с волосами, сзади связанными в кошельке. Он носит подгалстучник, очень узкое полукафтанье из гладкого сукна с рукавами узкими, как у наших камзолов, поверх полукафтанья небольшую портупею со шпагой необычайной длины и ширины, башмаки почти плоские, что составляет одеяние довольно странное для государя его возраста».
А вот как писал о Карле XII английский посол Степней:
«Это высокого роста, хорошо сложенный государь, но довольно неряшливый. Манеры его грубее, чем можно было ожидать.
Для государя всегда имеется наготове осёдланный конь. Карл вскакивает на него и несётся впереди один, не дожидаясь, пока кто-нибудь успеет последовать за ним. Он иногда делает в день по десяти—двенадцати немецких миль, что равняется сорока восьми—пятидесяти английским, и это даже зимой, бывает весь покрыт грязью, словно почтальон. Одежда его голубого цвета с жёлтыми медными пуговицами, полы полукафтанья отвёрнуты спереди и сзади, открывая камзол и кожаные штаны, часто очень сальные. Он носит чёрный креп вместо галстука, но ворот его сюртука застегнут так высоко, что из-под него всё равно ничего не видно.
Рубашка и рукава обыкновенно очень грязны, манжеты и перчатки он надевает, только когда едет верхом.
Руки такого же цвета, как обшлага, так что их с трудом можно различить. Волосы у него светло-каштановые, очень жирные и короткие, и он их расчёсывает только пальцами. Он садится без всяких церемоний на первый попавшийся в столовой стул. Ест быстро, никогда не остаётся за столом дольше четверти часа и не говорит за обедом ни слова. Пиво — единственно употребляемый им напиток. Он не признает ни простынь, ни пологов над кроватью, перина, лежащая под ним, служит ему и одеялом. Рядом с постелью у него лежит прекрасная, покрытая позолотой Библия — единственная представительная вещь из всей его обстановки».
А тем временем в том же тревожном 1708 году в семье князя Алексея Григорьевича Долгорукого произошло событие, возможно, не отмеченное бы никем, кроме близких родственников, если бы его последствия не сказались роковым образом на всём семействе и даже на делах Великого Преобразователя.
В семье князя Алексея Григорьевича и его супруги княгини Прасковьи Юрьевны родился первенец, а поскольку он появился на свет в праздник Иванова дня, то и имя ему было дано Иван.
К удивлению Прасковьи Юрьевны, всё время пребывания в тяжести она совсем не чувствовала своего состояния вопреки страхам, которые нагоняли на неё разговоры окружавших её женщин. Только одна старушка-богомолка, случайно забредшая к ним в церковь по случаю праздника, сказала ей, быстро взглянув:
— Легко родишь — трудно жить будет.
— Кто трудно жить будет? — переспросила княгиня Прасковья. — Я, что ли, или тот, кто рождён? — с недоверчивой улыбкой обратилась она к старухе.
— А это уж как Бог даст, всё в его воле. Может, он, а может, и ты.
— Да ладно, будет тебе, старая, каркать, — прервала странницу родственница и подруга княгини, гостившая у Долгоруковых. — Ты не слушай её, Прасковьюшка, не слушай, а ты, богомолка, пошла, пошла вон. Нечего тебе здесь делать, ещё порчу какую нашлёшь на молодую.
— Ну зачем же ты так строго с ней? Она говорит сама не знает что, лишь бы разжалобить кого-нибудь.
Княгиня догнала старуху и, протянув ей монетку, проговорила:
— Не обижайся, бабушка, она не со зла говорит. Я и сама знаю: как Бог захочет, так всё и случится.
— Дай-то тебе Господь всего, что пожелаешь, да побереги себя, шибко-то не бегай. Чай, родишь скоро? — спросила старуха, оглядывая княгиню Прасковью быстрым взглядом своих не по-старушечьи ясных глаз.
— Должно, уже совсем скоро, — улыбнулась Прасковья Юрьевна и, повернувшись, пошла к дому.
Большой каменный дом князей Долгоруких стоял среди ухоженного огромного сада с вычищенными дорожками, ровными рядами лип, клёнов и дубов. В этом саду располагалась целая цепочка прудов, соединённых между собой протоками. Посреди самого большого пруда был небольшой живописный остров, весь в зарослях черёмухи и малины. К нему вели новые деревянные узенькие мостки с перильцами из стволов молоденьких берёзок. Возле мостков был сооружён причал, возле которого легко покачивались на воде красиво расписанные весельные лодки. За парком простирался фруктовый сад с рядами яблонь и вишен. За садом возвышались оранжереи, где круглый год вызревали свои и заморские фрукты и овощи. В стороне, за оранжереями, огороженные забором, помещались хозяйственные постройки: конюшня, псарня с огромным количеством собак, птичий и скотный дворы.
Во всём был виден достаток и порядок, направляемый умелой рукой. Всю дорогу до дома княгиня Прасковья молчала, была задумчива и только у самого дома, дотронувшись легко до руки подруги, сказала:
— Уж ты, Марьюшка, не уезжай сегодня, побудь со мной, а то что-то боязно мне. Да и Алексей Григорьевич в Москву уехал, обещал скоро воротиться, да всё нет его.
— Не печалься, Панечка, конечно, не уеду, побуду с тобой. Это, видно, та старуха в церкви на тебя печаль нагнала, а ты не мысли ничего дурного. Я вот родила уже двоих ребяток и, видишь, живая перед тобой стою, — улыбнулась подружка.
— Спасибо тебе, Марьюшка. Знаю, что ты не оставишь меня.
Родила княгиня Прасковья под вечер большого горластого мальчишку, и, правда, всё так и вышло, как говорила старуха. Княгиня словно и не заметила, как родила, как рядом с нею оказался её сынок, её первенец.
Нарочный, посланный в Москву за князем, скоро воротился вместе с ним. Князь Алексей ворвался в комнату роженицы как был — в дорожном платье и в пыли.
— Ну, Прасковьюшка, ну, княгинюшка! — закричал он с порога, расталкивая толпившуюся возле кровати роженицы челядь. — Ну, угодила, ну, порадовала! Сына родила, да какого! — говорил он, взяв на руки ребёнка и разглядывая сморщенное красное личико и широко открытый рот, откуда неслись громкие вопли. — Кричи, кричи, Иванушка, кричи громче, пускай все вокруг знают, что ещё один Долгорукий на свет явился и не кончится вовек род их!
— Полно, полно, князь, оставь младенца, — сказала Марьюшка, которая неотлучно находилась при роженице. — Видишь, зашёлся весь от плача, — говорила она, протягивая руки, чтобы забрать младенца.
— Пускай кричит, русский кричит — здоровее будет.
Князь отвернулся от Марьюшки, крепко прижимая к себе сына, но, словно вспомнив что-то, резко наклонился к постели княгини и положил младенца рядом с матерью. Обернувшись к дверям, громко крикнул:
— Прошка где? Зовите сюда! Пускай идёт немедля да несёт сюда всё, что в Москве Купили!
Все бывшие в комнате засуетились. Кто-то, открыв дверь, громко звал Прошку, кто-то, расталкивая всех, выбежал из горницы разыскивать этого самого Прошку.
Прошка появился сразу же, будто ожидал за дверью, когда его позовут. Это был молодой, высокий, под стать князю, молодец, постоянно сопровождавший его но всех поездках. Он вошёл робко, как входят в помещение, где лежит больной, и застыл у двери, опустив на пол огромную ковровую сумку.
— Чего стал? — окликнул его князь. — Иди сюда! Смотри, какого красавца мне княгинюшка принесла! Да не робей! Сумку-то, сумку тащи сюда!
Прошка подошёл ближе, остановился подле кровати, с удивлением разглядывая притихшего младенца.
— Вот он какой! Видал? — не унимался князь, снопа беря ребёнка на руки.
Тот сразу же начал вновь кричать.
— Ты бы, Алексей Григорьевич, положил младенца, пускай полежит на воле, а то всё в темноте да в темноте обретался, — слабо улыбаясь, проговорила княгиня.
Князь осторожно положил ребёнка и сразу же, обернувшись к Прошке, приказал:
— Сумку-то давай выгружай!
Прошка наклонился к сумке, раскрыл её, стал вытаскивать оттуда куски дорогих материй: бархат, парчу, кружева, узорные платки, вышитые рубашки. Всё это Алексей Григорьевич кучей свалил на кровать в ноги роженицы. Наконец, достав со дна сумки довольно большой замшевый кошелёк, Прошка подал его князю.
— Это тебе, Прасковья Юрьевна, — сказал князь, медленно вытаскивая из кошелька длинные бриллиантовые серьги из крупных камней, радугой блеснувших на солнце, которое щедро заливало горницу.
Выбирать имя младенцу долго не пришлось. Так и окрестили его, как князь Алексей Григорьевич назвал, — Иваном...
Крестили Ивана в своей церкви в Горенках. Церковь была небольшая, но изрядно расписанная местными мастерами, учившимися даже у итальянцев. Те, признавая особо талант одного из них, уговаривали его уехать в Италию, суля большие деньги за умение. Но Илья — так прозывался мастер — не соглашался оставить Россию. Не лежала у него душа к чужим краям. С радостью расписывал он церковь в Горенках. В цветах и винограде смотрели со стен искусно выписанные Ильёй Алексей Божий человек, убогий Лазарь, Михаил-архангел с мечом, Георгий со щитом и копьём, благоверный Александр Невский, Кирилл и Мефодий, которые Писание давали и Крест веры водружали. Читали Писание Иван Златоуст и Иоанн Богослов. Ласково глядели на людей со стен церкви Сергий и Савва, а грозный Илья в высоте гремел молниями в тучах. Шли под самым куполом к лучезарному престолу святые мученики: мужи и жёны. Над входом в церковь и по краям его Илья написал Страшный Господень суд. Шли голые и босые — блаженные, нищие духом, плакавшие и смиренные; и были тут многие знакомые Илье лица: и псари княжеские, и повара, и шорники — все смотрели со стен на молящихся.
Вот в этой-то церкви и окрестили младенца. Позже, когда кончилось празднество, вошла княгиня в горницу, где кормилица Агафья собиралась кормить дитя, распеленала его да так и застыла над ним в испуге. Здоровая краснощёкая кормилица уставилась на госпожу.
— Али что случилось с дитём? — спросила она.
— Ты посмотри, Агафьюшка, ты только посмотри! Кто ж такое сотворил? — всё также испуганно произнесла Прасковья Юрьевна.
— Ничего такого не вижу, — пожала плечами Агафья, склоняясь над ребёнком. — Всё вроде бы на месте, ручки-ножки целы, вон как сучит ими, — говорила она, разглядывая дитя.
— Да я не о том, — начиная сердиться, сказала княгиня. — Ты гляди, гляди — ведь крестильная рубашечка на нём наизнанку надета!
— А и верно, как есть наизнанку, — повторила Агафья и с испугом взглянула на хозяйку.
— Кто ж это так сподобился? — не могла успокоиться Прасковья Юрьевна.
— Неужто крестная Марьюшка недоглядела?
— Видно, что так. Она рубашечку-то держала, может, и недоглядела. А ведь это нехорошо, Агафьюшка, — задумчиво произнесла княгиня.
— Пустое это всё. Мало ли чего бывает: когда наизнанку нечаянно надену, а другой раз так и нарочно, чтобы нарядная-то сторона целей была, — уверенно сказала Агафья, ловко пеленая младенца и прикладывая его к груди.
— Нет-нет, Агафьюшка, ты погоди, погоди. Ты положи его да распеленай снова, я ему другую рубашечку надену, а эту долой, долой, — проговорила скороговоркой княгиня, роясь в груде детского приданого.
Наконец злосчастная рубашечка была снята, ребёнок вновь спелёнут и передан Агафье.
— Ты уж, Агафьюшка, не сказывай никому про это.
— Про рубашечку, что ли?
— Да, да, про неё. Ведь это нехорошо, нехорошо, — торопливо повторяла княгиня, пряча рубашечку в карман своего платья.
Шведская армия выжидала. На знаменитом совете русских в Бешенковичах был обсуждён и одобрен Петром I план ведения кампании, если шведы начнут наступление.
План по поручению государя был составлен Александром Даниловичем Меншиковым[1].
В своём плане, который назывался «Како поступать против неприятеля при сих обстоятельствах», Меншиков допускал передвижение неприятеля в любом направлении, но куда бы ни тронулись шведы — на Смоленск, Москву, Ингерманландию или на Украину, — русские войска должны были придерживаться единой схемы: главной армии надлежало двигаться впереди неприятеля, производя опустошение местности; кавалерийским частям — находиться в тылу шведов, наносить удары на переправах и уничтожать мелкие отряды. Конница должна была сопровождать шведов на флангах. Если же неприятель, паче чаяния, откажется от намерения вторгнуться в Россию и захочет вернуться в Силезию, то главная задача будет у драгун: эти маневренные части должны были держать шведов в постоянном напряжении и изматывать их. Пехоту намечалось направить против армии Левенгаупта, с тем чтобы, загнав его в Ригу, осадить и принудить к капитуляции.
Ставка в войне была высокой. Речь шла не о частичных уступках, а об утрате целостности Российского государства. Именно это обстоятельство, независимо от того, в каком направлении двинутся шведы, вынудило Петра I на суровые условия ведения войны. В указе от 9 августа 1708 года он повелевал: «Ежели же неприятель пойдёт на Украину, тогда иттить у оной перед и везде провиант и фураж, також хлеб, стоящий в поле и в гумнах или житницах по деревням (кроме только городов) польской и свой, жечь не жалея и строения перед оным и по бокам, такоже мосты портить, леса зарубать и на больших переправах держать по возможности. Також и то сказать, ежели кто повезёт к неприятелю что ни есть, хотя за деньги, тот будет повешен, також ровно и тот, который ведает, а не скажет».
Этот план возымел своё действие. Шведы терпели нужду и в хлебе, и в фураже.
На требования солдат о хлебе Карл XII их утешал, говоря, что терпеть им осталось немного, и тогда им в провианте никакого оскудения не будет, но в Москве всё изменится.
В дневниковых записях в сентябре 1708 года анонимный автор писал: «...голод в армии растёт с каждым днём: о хлебе уже больше не имеют понятия, войско кормится только кашей, вина нет ни в погребах, ни за столом короля... Трудно даже выразить словами то, что приходится испытывать в настоящее время, но всё это пустяк по сравнению с тем, что предстоит ещё испытать в будущем».
План русских — отступая, донимать врага — дал свои результаты.
Всё лето 1708 года то тут, то там сталкивались русские и шведы. Особое значение для российских войск имели сражения при селе Добром, о котором Пётр писал Апраксину: «Я, как почал слушать, такого огня и порядочного действия от наших солдат не слыхал и не видал. Дай, Боже, впредь так».
Особую роль для русских играла их победа у деревни Лесной, где в руки солдат попал огромный обоз шведов с необходимым продовольствием и припасами, который вёл на помощь армии Карла генерал Левенгаупт. Успех русских войск от Полтавской баталии отделяло ровно девять месяцев. Неслучайно Пётр назвал победу при Лесной матерью полтавской победы.
Обессиленные войска Карла XII, не получив подкрепления из обоза, повернули с дороги на Москву (где мечтали обосноваться на зимних квартирах) на Украину.
Измена гетмана Украины Ивана Степановича Мазепы и переход его на сторону врагов России — шведов — могли иметь трагические последствия для Петра. Этот поступок был так неожиданен для царя потому, что он всегда с особым уважением относился к гетману, ценя его ум и опытность. Тяжело переживая это предательство, Пётр с раздражением писал: «Всем есть известно, что от времени Богдана Хмельницкого, который пришёл в подданство, все гетманы являлись изменниками и какое великое бедство государство наше терпело, а наипаче Малая Россия от того».
На измену Мазепы Пётр ответил решительно и быстро. Резиденция Мазепы город Батурин был разорён, многие его сторонники казнены, а украинская армия оказалась прочно отрезанной драгунами Меншикова.
Разместившись на зимних квартирах на Украине, армия Карла несла большие потери. Её солдаты гибли от холода: зима 1708 года была очень суровой.
Весна 1709 года застала шведскую армию за осадой крепости Полтава. Взятие Полтавы открывало дорогу на Харьков и Белгород, а также в Крым и турецкий Очаков. Кроме того, Карл надеялся здесь выманить Петра и сразиться с ним в чистом поле.
Осада Полтавы затягивалась и становилась всё труднее. Оставить её Пётр не мог, и с этого момента желание Карла встретиться наконец с армией Петра стало и его желанием. Встреча двух армий была неминуемой.
Русские войска переправились через реку Ворсклу и встали в нескольких вёрстах от Полтавы. За спиной у них был крутой берег реки, слева — густой лес, справа — глубокая лощина. Солдаты построили укреплённый лагерь. Перед ними лежало довольно узкое полтавское поле. Поперёк поля Пётр приказал построить несколько укреплённых редутов.
В ночь с 26 на 27 июня шведская армия вышла на поле и построилась в боевом порядке. Раненного накануне Карла вынесли к войску на носилках. Армия громкими криками приветствовала своего короля. Он дал главнокомандующему армией фельдмаршалу графу Ронгшильду приказ о наступлении.
Четырьмя колоннами под оглушительный бой барабанов в сумерках раннего утра шведы двинулись навстречу русским. На полтавское поле вышла в то утро одна из лучших армий мира. Солдаты её были опытны, дисциплинированны и хладнокровны. Их вели в бой талантливые генералы, а во главе войска стоял великий полководец — король, не знавший поражений.
Пётр, не любивший генеральных сражений, понимал, что всё может решить случай, который в один миг изменит судьбу армии и трона. Он говорил: «...сия игра в Божьих руках, и кто ведает, кому счастье будет».
На полтавском поле в ожесточённой схватке сошлись две огромные армии: тридцатидвухтысячная армия русских и двадцатитысячная шведов. Армии двинулись навстречу друг другу. Впереди на любимой белой лошади Лизет ехал сам Пётр, за ним фельдмаршал Шереметев, а далее под знамёнами и барабанный бой вся русская армия. Пётр передал командование армией фельдмаршалу Борису Петровичу Шереметеву, а сам отошёл в сторону и встал в ряды своего Преображенского полка.
Исход кровопролитной битвы был решён стойкостью русских солдат, которые смогли сдержать натиск опытного и сильного противника. Шведы дрогнули и побежали. Началась погоня, которая кончилась на границе поля.
Трофеи, попавшие в руки русских, были огромны. II плену оказались видные генералы и придворные Карла. Самого короля, безуспешно старавшегося остановить бегущих солдат, охрана увезла с полтавского поля. Бегущая шведская армия была застигнута 30 июня у местечка Переволочна, на берегу Днепра. Брошенная своим королём, шестнадцатитысячная армия сдалась отряду русской конницы в девять тысяч человек.
В этом же 1709 году, 19 декабря, у победителя шведов в Полтавской битве Петра I родилась дочь Елизавета. Она появилась на свет под победный марш войск вернувшейся армии её отца, ведущей за собой длинный обоз пленных и военных трофеев.
Ивану казалось, что он помнил себя с самого раннего детства. Помнил, может быть, потому, что были в его детстве такие моменты, которые, возможно, вызвали внутри у него какой-то ясный огонь, осветивший то или иное событие.
Он помнит, как ранним весенним утром он идёт по росной мягкой траве босиком туда, откуда доносится чей-то громкий жалобный крик. Вот крик всё громче и громче, и он уже не идёт, а бежит. Но что это? Крик доносится откуда-то сверху. Он запрокидывает голову и в ясном, безоблачном, светло-голубом небе видит совсем низко летящего над двором большого ястреба, который тащит жёлтого пушистого гусёнка, только недавно выпущенного во двор птичника. Длинная шея гусёнка беспомощно болтается из стороны в сторону, а крик его надрывает душу.
Иванушка стремглав бежит к дому, где видит отца, собирающегося в отъезд. Иванушка с разбега тычется ему в колени и, не в силах что-либо сказать, только тянет ручонку вверх, откуда всё ещё несётся крик птенца.
— Ах, вот отчего слёзы, — поняв, в чём дело, говорит князь. — Полно, полно, перестань, — успокаивает он сына, — сам виноват, не поберёгся, значит, раз ястреб сумел его изловить.
Иван, всё ещё пряча голову в коленях отца, продолжает всхлипывать.
— Что за нежности такие? — строго одёргивает его отец, решительно отстраняя от себя.
— Жалко, жалко, — тянет Иванушка, — гусёнка жалко.
— Жалко, говоришь? Сейчас поглядим, — говорит князь и кричит людям, толпящимся рядом: — Позвать сюда Прошку!
Тут же появляется Прошка.
— Эй, Прохор, ступай на птичник, тащи сюда всех гусят!
— Гусят? — плотоядно улыбается Прошка, словно зная наперёд, что задумал князь.
Всё ещё плачущий Иван не видит, когда возле него вновь оказывается Прошка уже с большой плетёной корзиной, в которой копошатся несколько гусят.
— Ну-ка, Прошка, покажи, жаль ли тебе этих глупышей.
— Как прикажете, ваше сиятельство.
Иван, перестав плакать, со страхом ждёт, что же последует дальше.
— Чего копаешься, долго ещё ждать? — нетерпеливо окликает Прошку князь.
— Может, пожалеете мальчонку? — робко возражает тот.
— Я тебе пожалею! Я тебя самого так пожалею, что долго не забудешь!
Молча, не говоря больше ни слова, Прошка вытаскивает одного за другим маленьких беспомощных гусят и, свернув им одним движением руки шеи, бросает на траву.
Иван с ужасом смотрит то на отца, то на Прошку, то на плетёную корзину, где уже нет ни одного птенца, то на безжизненные тельца только что убитых гусят.
— Собакам на псарню снесёшь, — резко бросает князь Прошке и, не глядя больше на сына, едет со двора.
Всю ночь Ивану снится огромная чёрная птица. Она летит за ним совсем низко, а он всё бежит и бежит от неё и никак не может спрятаться. Он просыпается в страхе и с удивлением видит себя лежащим на полу и няньку, крепко спящую на лавке напротив его кровати.
Уже много позже, когда Иван, пристрастившись к охоте, сам убивал и зайцев, и уток, и прочее зверье, он с каким-то странным чувством неловкости вспоминал свою детскую жалость к гусятам, так просто задушенным Прошкой.
Однако были у него и светлые воспоминания, вызывавшие добрую улыбку даже спустя много лет.
Помнился ему ясный морозный день совсем ранней весны, когда бесконечное число мужицких саней свозили на двор к погребу громадные глыбы льда. По ним было весело взбираться, скользя до самой крыши сарая, срывать и грызть длинные прозрачные сосульки, свисавшие с неё. Помнил прохладный хрустящий вкус таявших во рту сосулек, от которых сводило челюсти и ломило зубы. Мужики с грохотом скатывали огромные глыбы, засыпали лёд чистым снегом из сада, опускали в погреб и накрепко закрывали его.
Помнились обиды на отца, когда тот обещал взять его с собой на Масленицу в Москву, а уехал без него.
Но всё сразу забывалось, когда отец был добр, привозил ему игрушки из Москвы. Особенно же радовался Иван, когда отец однажды подарил ему пегого жеребёнка, с которым он не расставался всё то время, что жил в доме отца.
Вспоминался Ивану и день его рождения, когда в Горенки съехалось множество гостей с детьми. Его дальняя родственница Даша — девочка много старше его, худая, длинная, некрасивая — так привязалась к нему, что он не знал, куда от неё спрятаться. Она же хотела играть и танцевать только с ним, а у него от её близости появлялось чувство неловкости и стыда. В конце концов он расплакался, и нянька Аннушка увела его в дом, утешая и успокаивая.
Дорога в Варшаву к деду ему почти не запомнилась. Они выехали из Москвы ранним морозным утром. Его, закутанного с головы до ног в огромный лисий тулуп, усадили в кибитку да ещё прикрыли медвежьей шкурой так, что при всём желании он не мог ничего видеть, да и размеренный бег сытых лошадей клонил его всё время ко сну.
На редких остановках его вытаскивали из саней, освобождали от мехов и одежды. Лишь тогда он с удивлением разглядывал незнакомые лида, обжигаясь, пил горячее питье, и вновь его усаживали в кибитку, и вновь перед ним расстилалась всё та же дорога, по сторонам которой мелькали то заснеженные поля со стогами покрытого снегом сена, то длинные скирды соломы, то тёмный, почти чёрный лес, где нельзя было рассмотреть ни проталинки, ни просвета.
Зато дом деда в Варшаве запомнился ему сразу и надолго. Он был высокий, с белыми колоннами, вытянутый длинной подковой. Чем-то напоминал Ивану их дом в Горенках, даже сад за домом был похож на их сад, но, пожалуй, этим и ограничивалось сходство.
Внутри дома прямо с порога видна была бесконечная вереница комнат. В каждой из них была особая, только для этой комнаты обстановка: красное дерево, орех, дуб; горки, столики с гнутыми золочёными ножками, пузатые старинные комоды, зеркала, ковры, гобелены, картины в золочёных же рамах, роскошные мягкие диваны, обитые то кожей, то ярким бархатом. И горках под стеклом расставлена была посуда из тонкого фарфора.
Дед Ивана, Григорий Фёдорович Долгорукий[2], — высокий, ещё очень статный мужчина — уже давно жил в Варшаве, служа дипломатом от российского государя. Много лет, проведённые им в Польше, сделали его совершенным европейцем, что сказывалось в его одежде, лице и манерах, неторопливых и важных. Ивану дед сразу понравился и тем, что поздоровался с ним, словно со взрослым, и тем, что не донимал его всякими глупыми вопросами, которые так любили задавать родственники в России. Даже строгость деда была не в тягость Ивану. Усаживая внука за учёбу, Григорий Фёдорович умел так объяснить ему, что всё становилось попятным само собой, а особенно понял Иван то, что знания ему потом могут весьма пригодиться.
Из вереницы бесконечно длинных дней, проведённых Иваном в Польше сначала в доме деда, а позже в доме дяди — родного брата отца, ему запомнились, пожалуй, только два.
Как-то летом, живя в имении дяди вблизи Варшавы, изнывая от жары и не зная, чем себя занять, он набрёл на небольшое озерцо, скрытое зарослями ивняка. Обрадованный своим открытием, он уже было решил броситься в воду, как вдруг совсем недалеко от того куста, за которым он стоял, Иван услышал девичьи голоса и весёлый звонкий смех. Он осторожно, стараясь не шуметь, отошёл подальше и, найдя удобное место, раздвинул кусты и посмотрел на берег и озеро. Что-то бело-розовое, большое и гладкое пронеслось мимо него и упало в воду. В первый момент Иван даже не мог понять, что это было, пока над зеркальной поверхностью озера не появилась голова девушки и две руки мерными взмахами не встревожили тихую гладь воды. Через некоторое время девушка, повернувшись на спину и едва двигая руками и ногами, спокойно лежала на воде. Он не мог отвести взгляда от девушки. Это было так неожиданно, так волнующе ново, что он, распластавшись на земле, жадно следил за всеми её движениями.
Иван не заметил, что разговор и смех за соседним кустом смолкли. Он не замечал ничего, кроме бело-розового тела девушки на глади озера. Вдруг он почувствовал, что кто-то крепко схватил его за ноги и за руки. От страха он крепко зажмурился. Громкий весёлый смех над самым ухом заставил его открыть глаза и взглянуть на тех, кто держал в плену его руки и ноги. Он задохнулся от неожиданности увиденного. Две совершенно нагие девушки, смеясь, вытащили его из кустов и, всё так же крепко держа, начали звать подружку, подплывавшую к берегу.
— Смотри, смотри, Марыся, такой маленький, а уже за девушками на озере подглядывает! — громко спорила одна из девушек, обращаясь к той, что выходила из воды.
— Да он прехорошенький! — сказала та, которую подруги называли Марысей.
— А что, подружки, искупаем его?
— Искупаем, искупаем! — подхватили две другие девушки.
В один миг они сорвали с Ивана одежду, отбросили её далеко в сторону и, взяв крепко за руки и за ноги, понесли его к воде. Иван оторопел. Он извивался всем телом, пытаясь вывернуться из цепких рук девушек, но те держали его своими прохладными руками очень крепко. Стараясь вырваться, он отчаянно барахтался, попадая голой рукой или ногой по упругим мокрым телам своих мучительниц.
Они несколько раз окунули его в воду с головой, болтая и весело смеясь. Скоро это занятие надоело им, и они, сильно раскачав худенькое небольшое тело Ивана, кинули его в воду у самого берега, а сами, всё так же хохоча, поплыли к другому берегу.
Задыхаясь от воды, попавшей ему в рот и нос, от обиды, злости и ещё какого-то неясного чувства, он выскочил на берег, с трудом натянул на мокрое тело одежду и бросился бежать.
Он бежал долго, пока уставшие ноги не зацепились за поваленное дерево и он не упал в траву, уткнувшись в неё лицом.
То неясное чувство, которое охватило его там, на озере, когда крепкие девичьи руки держали его мокрое голое тело, навалилось на него вновь. Это было и бешенство, и ещё что-то, ему самому непонятное. Ему хотелось поймать своих мучительниц и так же сильно сжать их нагие тела в своих руках. От бессильной ярости он заплакал, зарывшись лицом в густую душистую траву.
И потом, много позже, пускаясь в бесчисленные любовные приключения, он никогда не забывал то неожиданное чувство новизны, злобы и страсти, которое заполнило его летним вечером на берегу маленького озера там, в Польше.
Однажды поздним летним вечером, когда в доме деда все уже спали, возле парадного крыльца остановилась запылённая карета и усталый путник с трудом выбрался из неё. Это был отец Ивана — князь Алексей Григорьевич. Поднятый переполох разбудил весь дом, и, суетясь и толкаясь, все спешили встретить приехавших.
Проснувшись, Иван тоже заторопился к отцу, радуясь и удивляясь его неожиданному приезду. Князь Алексей, едва поздоровавшись с родными, почти не заметил сына, вертевшегося возле него, попросил налить ему вина, чтобы прогнать дорожную усталость, и пошёл в кабинет старика отца, увлекая его за собой.
Иван, не замеченный взволнованными домочадцами и отцом, проскользнул следом за ним и дедом и тихо устроился в глубоком низком кресле. Когда принесли свечи, дед, обнаружив Ивана, хотел было выставить его вон, понимая, что разговор с сыном будет непростой, но князь Алексей, махнув рукой, сказал:
— Ништо, пусть остаётся, большой уже. Пусть узнает, что на свете творится.
— Что случилось? — спросил Григорий Фёдорович, опускаясь на деревянный стул с высокой спинкой, стоявший возле стола. — Что за спешка погнала тебя в такую даль? Или ты за ним? — Он кивнул головой в сторону притихшего в кресле Ивана.
— Нет, нет, — несколько раз повторил князь Алексей. — Пусть пока здесь поживёт, у тебя. — Помолчав, он добавил:— Самому бы впору куда податься, да куда уж тут денешься, — как-то обречённо проговорил он, взмахнув рукой.
— Что ж стряслось там у вас такого? — вновь спросил князь Григорий.
— А то случилось, что после всех розысков да казней царевича Алексея убили!
— Как убили?! — воскликнул потрясённый новостью старый князь.
Он даже привстал со стула и смотрел на сына с выражением ужаса.
— Да, да, нет больше царевича. Вот и бумагу я от государя привёз польскому правительству — официальное оповещение о его смерти.
— Где же оно? — нетерпеливо спросил князь Григорий.
— Вот оно, вот. — Алексей Григорьевич протянул аккуратно сложенную бумагу, которую достал из потайного кармана камзола.
Старый князь Григорий Фёдорович Долгорукий — русский дипломат при польском дворе — углубился в доставленную ему бумагу.
Сын Петра I и Евдокии Фёдоровны Лопухиной, первой жены Петра, Алексей родился 19 февраля 1690 года. Ни в физическом, ни в духовном отношении он ничем не напоминал отца, но в то же время в нём не было той непривлекательности, какую ему часто приписывают. Здоровьем он обладал слабым и, кроме того, скоро подорванным всякого рода излишествами. Он был одарён от природы умом любознательным, любовью к чтению, способностями к изучению иностранных языков.
Любимым его занятием было чтение богословских книг. Он не был ни тупым, ни ограниченным. Внешне он был некрасив и недурен, с выпуклым лбом, круглыми беспокойными глазами. Если он был невоспитан, груб, жесток — это прежде всего потому, что с раннего возраста его принудили пить чрез меру, и он часто бывал пьян. И если ему случалось вцепиться в волосы своему воспитателю или схватить за бороду своего Духовника, то такие вспышки кажутся невинными в сравнении с выходками его отца, служившего ему примером.
Невоспитанное, грубое, жестокое было всё общество, среди которого жил царевич.
В нём не было враждебности к преобразовательному движению в России, начатому его отцом. Его пугало и беспокоило стремление Петра проводить преобразования слишком быстро. Он был не единственным, оказавшим сопротивление, такие взгляды разделяла с ним добрая половина России.
До девяти лет Алексей оставался при матери, но в 1699 году несчастную Евдокию заточили в Суздальский монастырь. Алексея это повергло в отчаяние и послужило, возможно, причиной его раннего озлобления. Мать ему заменили наставники. Отец, поглощённый заботами войны, постоянно отсутствовал. Он вмешался в воспитание своего наследника довольно поздно, и тут произошло первое столкновение отца с сыном. Воитель Пётр считал необходимым сделать наследника солдатом. Алексей же не обладал боевым духом. После бесплодных попыток Петра внушить сыну любовь к воинству царевич был предоставлен самому себе. Перебравшись в новую столицу — Петербург, Пётр оставил его в Москве.
Дом Алексея в Москве стал Центром для всех недовольных, которых было немало возле стен Кремля. Это были всё те, кого раздражали и смущали новые порядки, потрясения, связанные с лихорадочной деятельностью Петра.
Отца Алексей видел редко и всегда в роли наставника, сурового и раздражённого. Никогда ни одного ласкового слова, неизменные упрёки, угрозы, иногда побои. Желание видеть своего сына за военным делом не покидало Петра, и в 1708 году он посылает Алексея в Смоленск комиссаром по продовольственной части, затем в Москву с поручением укрепить город против ожидаемого нападения шведов. Алексей с порученным делом не справился, чем вызвал гнев отца.
Из-за болезни Алексей не принимает участия в Полтавской битве. Видя нежелание сына служить, Пётр отравляет его в Германию: во-первых, для усовершенствования в науках, а во-вторых, для поисков себе him невесты, влияние которой помогло бы изменить ни правление его мыслей.
Такое решение отца обрадовало Алексея. Он едет в Дрезден, где занимается изучением геометрии, фортификации. Он оживлённо переписывается с друзьями, оставшимися в Москве, которые сообщают ему о всех делах, творящихся в России, своих горестях и надеждах.
Окружение Алексея в Германии не забывало о желании Петра женить сына. После поисков невесты в нескольких княжествах Германии Алексей остановил свой выбор на принцессе Софии Шарлотте Вольфенбютельской.
14 октября 1711 года в немецком городе Торгау состоялась свадьба царевича Алексея с принцессой Шарлоттой.
Вначале брак обещал быть счастливым. Алексей, по-видимому, нашёл себе жену по вкусу, но тут вновь ж с испортило нетерпение Петра. Он всё же пытается наста вить сына служить, и два года — с 1711 по 1713 — Алексей почти всё время проводит в дороге, выполняя поручения отца, связанные с войной.
К влиянию почти постоянной разлуки в отношениях супругов прибавилась ещё помеха уже морального свойства. Шарлотта была лютеранкой и осталась ею, выйдя замуж за Алексея. Она общалась только по-немецки с теми слугами, которых вывезла с собой из Германии. Алексей же был фанатично предан православию, и это ещё больше разделило супругов.
Своими требованиями Пётр способствовал укреплению в Алексее неприятия новых порядков. Между отцом и сыном возникла открытая вражда, выявившая их полную несхожесть.
Вокруг Алексея росло число его сторонников, стоявших в оппозиции к Петру. Тут были представители духовенства, древних знатных фамилий, таких, как Голицыны, Долгорукие, — они всё чаще и чаще поглядывали в сторону наследника Петра, его сына, царевича Алексея. Всё это отдаляло его от отца.
В 1714 году, уезжая в Карлсбад на лечение, Алексей расстаётся с женой без сожаления. В этом же году у него рождается дочь Наталья. Через год Шарлотта родила второго ребёнка — сына Петра; скоро после родов, в октябре 1715 года, она умирает.
С рождением сына у царевича Алексея меняется очень многое. Теперь государство получило второго наследника, а это означает, что неспособного к правлению Алексея можно отстранить от престола. Пётр пишет сыну письмо, где прямо угрожает ему отречением от престола из-за нежелания подчиниться воле отца.
Ещё одно событие усугубило положение Алексея. Тогда же, в 1715 году, вторая жена Петра, Екатерина, родила сына, которого тоже назвали Петром. Положение с наследованием российского престола становится совсем непростым.
По совету близких друзей Кикина[3] и Вяземского[4] Алексей в письме к отцу признает себя неспособным к управлению, чувствуя себя больным телом и душой, добровольно отказывается от своих прав на корону и просит только разрешения удалиться куда-нибудь в деревню, чтобы иметь возможность жить там смирно по своему усмотрению. Петра такое предложение сына не устроило, поскольку наследник, живущий частной жизнью, всегда представляет собой определённую угрозу, и царь предлагает другой вариант: Алексей или будет царствовать, или пострижётся в монастырь. Растерявшийся Алексей вновь обращается к близким друзьям, которые советуют ему принять постриг. Кикин сказал царевичу: «Оттуда тоже можно вернуться, ведь клобук не прибит к голове гвоздями, можно его и снять». Письмо Алексея к отцу было кратким: «Милостивый государь-батюшка! Письмо Ваше я получил, на которое больше писать за болезнью своею не могу. Желаю монашеского чина и прошу о сём милостивого позволения. Раб ваш и непотребный сын Алексей». Друзьям же он сообщает в письмах: «Я иду в монастырь, к тому принуждённый».
В 1716 году Пётр I покидает Россию, едет за границу, и в этом же году Алексей получает от отца письмо, в котором тот требует или приехать к нему в войско, или сообщить, куда и в какой монастырь он намерен отправиться.
И тут Алексей по совету всё тех же друзей решает бежать, опасаясь за свою жизнь, но в то же время извещает Александра Даниловича Меншикова, что хочет отправиться к отцу, и просит у него тысячу червонцев на дорогу и разрешение захватить с собой свою любовницу Ефросинью.
Перед отъездом, уже в последнюю минуту, царевич доверился в своих тайных замыслах своему камердинеру Афанасьеву, который оставался в Петербурге. Алексей признался в том, что он вовсе не думает ехать к отцу, а отправится в Вену, чтобы там отдаться под покровительство императора Карла VI, который по жене приходился ему родственником. Он направился в Вену, потому что уже знал о намерениях Карла предоставить ему покровительство и по три тысячи флоринов ежемесячно на проживание.
При первом же известии об исчезновении сына Пётр посылает на его поиски искусных сыщиков: Веселовского[5] — русского резидента в Вене, капитана Румянцева[6], затем графа и дипломата Толстого[7]. За царевичем Алексеем устроена настоящая погоня, которая продолжалась целый год.
Наконец Алексей был найден Румянцевым и Толстым в Неаполе, в крепости Сен-Эльм. Началось давление на Алексея. Ему было показано письмо Петра, грозное и в то же время милостивое, обещавшее прощение за все провинности взамен покорности и возвращения в Россию. В конце концов под большим давлением Толстого и Румянцева Алексей соглашается вернуться, выговорив себе два условия: во-первых, позволение спокойно жить в своих поместьях, во-вторых, разрешение на брак с Ефросиньей. После поклонения мощам Святого Николая в Бари Алексей отдаётся в руки преследователей, дав согласие добровольно возвратиться с ними в Россию.
Письмо Петра, полученное Алексеем уже в дороге, совсем успокоило его. Отец разрешал ему жениться на Ефросинье с одним условием: чтобы венчание происходило в России. «...А чтоб в чужих краях жениться, то больше стыда принесёт», — писал в своём письме Пётр. 31 января 1718 года Алексей прибыл в Москву.
Возвращение опального царевича вызвало сильную тревогу как среди его сторонников, так и среди противников, которые понимали, что грозный царь не удовлетворится этим. Уже 3 февраля 1718 года в Кремле было созвано собрание высшего духовенства и гражданских сановников. Алексей появился перед ними в качестве обвиняемого без шпаги. При виде сына Петра охватил гнев, он осыпал его упрёками, бранью. Царевич упал на колени, плача, просил о прощении, поверив которому согласился вернуться. Пётр обещал простить, но прежде виновный и недостойный царевич должен был торжественно отказаться от престола и выдать соучастников своей вины, всех, кто советовал ему преступно бежать. Началось то, чего все со страхом ожидали: допросы, пытки, казни.
В Успенском соборе Алексей отрёкся от престола в пользу своего брата Петра, сына Екатерины.
В беседах с отцом с глазу на глаз Алексей выдал всех, кого мог вспомнить, кто помогал ему добрым слоном или делом.
Кикин, Вяземский, Долгорукий[8], камердинер Афанасьев были выданы первыми. Хотя в ходе следствия выяснилось, что между Алексеем и его друзьями не существовало никакого соглашения относительно преследования определённой цели, не было и тени заговори, все схваченные были строго наказаны. Более всех пострадал бывший сподвижник и друг Петра — Кикин: получив сто ударов кнута, он был колесован.
Вяземский и Долгорукий были лишены имений, должностей и сосланы. Пётр заставил Алексея присутствовать при казни своих друзей, затем его увезли в Петербург.
Царевич полагал, что теперь всё кончилось, и был даже доволен своей судьбой. Пережитые им несчастья сделали его бесчувственным.
Допрос Ефросиньи, привезённой в Петербург позже Алексея, дал материал для нового розыска. Передавая разговоры, которые вёл с нею Алексей, Ефросинья донесла о «непристойных» его речах: «Когда буду государем, буду жить зиму в Москве, лето в Ярославле. Петербург оставлю простым городом... Когда узнал о болезни маленького Петра Петровича, говорил: «Вот видишь, что Бог делает. Батюшка делает своё, а Бог своё».
В мае 1718 года Алексей был сопровождён Петром в Петергоф, и это не была увеселительная прогулка. Впоследствии один из крестьян был осуждён на каторгу за то, что рассказывал, как царевича в той загородной поездке отвели в отдалённый сарай и оттуда раздавались крики и стоны.
13 июня Пётр созвал собрание духовенства и гражданских чинов, вручил им записку, в которой, взывая к их правосудию, просил решить между ним и сыном неправый спор. В собрании духовенство затруднилось высказаться определённо, через пять дней оно дало уклончивый ответ. Сенат требовал дополнительного следствия. Это было самым большим желанием Петра, что означало гибель для Алексея.
Дополнительное дознание не принесло ничего нового, не было выявлено никакого заговора, только «слова многие».
19 июня царевич был подвергнут пытке. Двадцать пять ударов кнута и новое признание Алексея под пыткой. Да, он желал смерти своего отца, в этом он признался своему духовнику и получил от него ответ: «Бог тебе простит, мы все желаем ему смерти для того, что в народе тягости много». Однако для обвинения царевича этого было мало. Толстой, ведущий следствие, хотел найти факты. Алексей сделал очередное признание. 24 июня новый допрос в застенке. Всем было ясно, что ни кнут, ни дыба не дадут больше ничего, однако нельзя было допустить, чтобы царевича оправдали.
Несмотря на легковесность улик, собранных против него, Алексей всё же олицетворял в глазах Петра-преобразователя враждебную партию, против которой царь вёл борьбу уже двадцать лет, — это были противники, мятежники, с которыми он оказался лицом к лицу.
Верховный суд, состоявший из сенаторов, министров, высших военных чинов, гвардейских штаб-офицеров (участие духовенства как ненадёжного было отклонено), должен был вынести приговор. Сто двадцать семь судей, и каждый знает, чего ждёт от него Пётр, и никто не имеет смелости отказать ему в своём голосе. Единственный гвардейский офицер уклонился от подписи: он не умел писать.
24 июня царевичу был вынесен смертный приговор. Однако он не был приведён в исполнение. Алексей умер раньше, чем свершилась воля суда, направляемая Петром. Случилось это 26 июля 1718 года в застенках Петропавловской крепости.
— Ты говоришь «убили», — тихо произнёс старый князь, передавая сыну свёрнутую бумагу, — но здесь сказано, что умер он.
Князь Григорий снова взял и развернул бумагу. Поднеся её ближе к огню, он прочёл:
— «...пресёк вчерашнего дня его, сына нашего Алексея, живот по приключившейся ему по объявлению оной сентеции и обличения его в столь великих против нас и всего государства преступлений жестокой болезни...»
Князь остановился, значительно взглянул на сына и продолжил чтение, но медленнее и чуть громче:
— «...которая вначале была подобна апоплексии...»
Он повторил это слово несколько раз — «апоплексии».
— Не читай дальше, — прервал его князь Алексей. — Всё это ложь.
— Что ложь? — удивился старый князь.
— Всё ложь! И апоплексия, и то, что Алексей исповедался и причастился! Всё ложь! Не мог он исповедаться и причаститься не мог!
Несколько мгновений отец и сын молча смотрели друг на друга.
— Почему ж ты так мыслишь? — неуверенно спросил сына Григорий Фёдорович.
— Некогда было ему, — горько усмехнулся князь Алексей, — не успел он исповедаться, под пыткой умер.
— Под пыткой, под пыткой, — опустив голову на грудь, тихо проговорил старый князь.
Иваном овладел такой страх, словно здесь, рядом, стоял кто-то, готовый каждую минуту схватить и его, и отца, и деда.
Утром, ещё до отъезда отца, Иван незаметно выбрался из дому и помчался прочь, не разбирая дороги, лишь бы быть дальше, как можно дальше от всего услышанного вечером. Он боялся, что вопреки обещанию отца оставить его у деда тот вдруг передумает и увезёт его туда, в страшную и забытую им Россию. Его нашли на дальнем лугу пастухи и принесли в дом без чувств.
Перепуганный дед не отходил от него, пока Иван не пришёл в сознание. Потом ещё несколько дней он пролежал в постели в жестокой лихорадке, но, открывая глаза, всегда видел склонённое над ним встревоженное лицо деда.
Как-то князь Григорий застал внука горько плачущим и долго не мог дознаться, чем вызваны его слёзы и тот давний побег из дому, который едва не стоил ему жизни.
— Хорошо, — говорил князь, — что наткнулись на тебя знакомые люди, не то, кто знает где бы ты сейчас был!
Иван перестал плакать, приподнялся на постели, схватил руку деда, прижал её к своему мокрому от слёз лицу и забормотал быстро, голосом, прерывающимся от рыданий:
— Поклянись мне, поклянись сейчас, — он умоляюще посмотрел на деда, — что не отправишь меня туда...
— Куда туда? — удивился старый князь.
— Ну, туда, — всё ещё всхлипывая и утирая лицо и нос рукой, быстро сказал Иван. — Туда, в Москву, — пояснил он.
— В Москву-у? — изумлённо протянул Григорий Фёдорович. — Зачем же я тебя туда отправлю? Ты тут у меня живёшь. Мы ведь с тобой дружим? Дружим, — повторил князь, гладя внука по взлохмаченной и влажной от лихорадки голове. — Ну так как? Дружим мы с тобой или нет? — спросил он, ласково улыбаясь внуку.
Вместо ответа Иван крепко прижал к своим губам руку деда и поцеловал.
— Ну, будет, будет, — успокаивал Ивана растроганный князь. — Не бойся, не бойся, — повторял он, — я тебя от себя никуда не отпущу. Будешь здесь со мной, хочешь?
Иван часто-часто закивал головой и проговорил:
— А туда я никогда не поеду.
— Ну уж и никогда, — улыбнулся дед. — Мало ли что может случиться. Может быть, ты и сам захочешь уехать.
— А что может случиться? — спросил Иван, уже совсем успокоенный обещаниями деда не отправлять его в Москву.
— Да мало ли что.
— Ну что?
— Мы все не вечны на этом свете, — тихо, задумчиво выговорил старый князь.
Иван с испугом смотрел на него, ничего не понимая.
— Ничего, ничего, — успокаивал его дед. — Глядишь, и тем, кто сегодня там, — он неопределённо махнул рукой, — жизнью людей распоряжается, самим придётся ответ держать.
— Ответ держать? Кому? — удивлённо спрашивал Иван.
— Ванюша, — как-то значительно и медленно начал старик, — ты уже большой мальчик и должен знать, что все мы когда-нибудь будем держать ответ перед Господом.
— Перед Господом, — тихо повторил Иван.
— Да, перед ним, — серьёзно, глядя прямо в глаза внука, ответил князь. — Здесь, на земле, — продолжал он, — не все суду человеческому подвластны.
— Значит, он тоже неподвластен?
— Кто он?
— Государь наш?
— Он тоже.
Иван кивнул, внимательно и серьёзно глядя на деда. В его больших глазах, блестящих от недавних слёз, была недетская боль.
Ивану исполнилось пятнадцать лет, когда скончался его дед, старый князь Григорий Фёдорович, и как-то сразу Иван почувствовал себя взрослым и осиротевшим. Не стало больше любимого деда, с которым можно было поговорить обо всём: и о своих младенческих страхах, и о любовных приключениях, которых к его возрасту случилось у него множество.
Был он высок, строен, широкоплеч, ловок, подвижен, всегда весел и большой мастер на всякие выдумки.
Теперь он уже не подглядывал тайком за нагими купальщицами на озере — сами купальщицы, завидев его, идущего на озеро, спешили туда же.
К пятнадцати годам он уже знал такое, что дед, послушав его откровенные рассказы, только качал головой и, давая житейские советы, советовал остепениться. Но говорил он об этом с такой весёлой, озорной улыбкой, словно и сам был таким же неугомонным искателем приключений, как и его внук.
Вместо умершего деда должность русского дипломата при польском правительстве была передана сыну князя Григория Фёдоровича — князю Сергею Григорьевичу Долгорукому, родному дяде Ивана.
Иван ещё некоторое время пробыл в его доме в Варшаве, делая вид, что занимается разными науками, и повесничая.
Как-то раз, вернувшись домой ранее из-за непогоды, мешавшей охоте, Иван неожиданно увидел в столовой за накрытым столом отца. Отчего-то сердце у него замерло, потом сильно забилось, он испугался, что отец снова, как когда-то давно, приехал с плохими вестями. От растерянности он даже остановился и несколько секунд не подходил к отцу.
— Ну что, сынок, и с отцом поздороваться не спешишь? — весело улыбаясь, спросил князь Алексей и, не ожидая от Ивана ответа, продолжал: — Вырос-то как! С меня уже ростом будешь!
Он выпрямился на стуле, высоко поднял голову.
— Нет, Алексей, — возразил ему брат Сергей Григорьевич, — Иван-то сейчас повыше тебя будет.
— Так уж и выше, — не сдавался князь Алексей и уже было собрался встать рядом с сыном, чтобы помериться с ним ростом, как Иван, приветливо улыбаясь, сам подошёл к нему, ласково говоря:
— Не слушайте, батюшка, дядюшку, ему лишь бы своё доказать. Конечно, я ещё не дотянул до вашего роста, но, Бог даст, ещё сравняемся.
— Сравняемся, сравняемся, — примирительно повторил князь Алексей. — А ты и впрямь стал молодец хоть куда, — внимательно, как незнакомого, оглядывая сына, сказал он.
Иван смутился.
— Ну, садись, садись, молодец, посиди с нами. Посидим, побеседуем, — говорил князь Алексей, освобождая место подле себя. — Садись рядышком, сынок. — Протягивая Ивану большой бокал вина, он добавил: — Выпьем с тобой за встречу.
— А дядя что ж, не станет пить? — спросил Иван, глядя на пустой бокал возле прибора князя Сергея.
— Сегодня не буду, Иван. Что-то нездоровится, да и рановато для меня. Ты же знаешь, я редко принимаю вино так рано.
— Знаю, знаю, — кивнул Иван.
Он действительно знал способность князя Сергея месяцами не дотрагиваться до вина, зато уж потом тот давал себе волю и недели по три четыре пил без перерыва, не занимаясь ничем и сердясь на всех, кто пытался помешать ему.
— Ладно, сынок, — согласился князь Алексей, — мы с тобой вдвоём оскоромимся. Со свиданием! — проговорил он, осушая залпом изрядный бокал густого красного вина.
Иван последовал его примеру.
— Изрядное винцо здесь у вас, — вытирая губы, похвалил напиток князь Алексей.
— Плохого дядюшка не держит, — отозвался Иван, с улыбкой ставя на стол свой пустой бокал.
— Да ты, Иван, никак всё и выпил?
— Сами изволили сказать, что вино хорошее, а кто ж хорошее оставляет? — опять улыбнулся Иван.
— А не рано ли ему так-то пить? — обратился князь Алексей к брату, словно ища у него поддержки.
— Что ж рано? Или забыл, как в России пьют?
— Где ж забыть, — ответил князь Алексей, вновь наливая бокалы себе и сыну.
— Пускай привыкает, не век же ему здесь оставаться, надо будет и туда вернуться. — Сергей Григорьевич махнул рукой в сторону двери.
— Вот об этом я и приехал потолковать, — вновь осушив бокал и вытерев рот, сказал князь Алексей.
Иван насторожился. Давняя, заглохшая было тревога шевельнулась где-то внутри, он весь напрягся, готовый к отпору и защите.
— Что ж... — медленно проговорил князь Сергей после некоторого молчания, установившегося за столом. — Что ж, сейчас, я полагаю, самое время ко двору вернуться.
— Верно, ох верно ты, князь Сергей, говоришь: сейчас самое время возле власть имущих показаться.
— Кто ж у вас там теперь власть в руках держит?
— Известно, кто! Как самого-то не стало, так он и выскочил, словно чёрт из-под печки: тут как тут.
— Светлейший, что ли? — с понимающей улыбкой отозвался князь Сергей.
— Кто ж ещё! Известно, он. Низкорослый, без роду и племени, а всех оттеснил! Что там мы, князья Долгорукие! — Князь Алексей гулко ударил себя в грудь кулаком. — Или Шереметевы, Голицыны, — продолжал он перечислять, — ведь всех оттеснил. Сам у ног государыни стал да как крепко держится!
— За ноги, что ли? — лукаво улыбнулся князь Сергей.
— А ты не шути, не шути. Может, и за ноги когда держит — того никто не видал, а вот как поутру к государыне в опочивальню заходит — так это многим известно.
Иван, забыв о страхе, с любопытством прислушивался к словам отца.
— А знаешь, что она, государыня-то, говорит ему, проснувшись?
— Откуда ж мне знать, я при том не присутствовал, — снова улыбнулся князь Сергей.
— Вот то-то, что не присутствовал, а кто бывал, так такое говорят!
— Ну и что ж говорят? — спокойно подзадоривал брата князь Сергей.
— А то и говорят, что если бы не знали, так не говорили бы.
— А ты скажи, может, и поверю.
— Увидела она, государыня, как-то светлейшего, когда он входил к ней в опочивальню, сама его и спрашивает: «А чего б нам с тобой, Данилыч, сейчас выпить?»
Громкий смех князя Сергея был ответом. Откинувшись на спинку высокого стула, запрокинув голову, он смеялся так громко, что, казалось, зазвенела на столе хрустальная посуда.
— Что ж ты смеёшься так? — обиженно спросил князь Алексей. — Думаешь, я сам этакое-то придумал?
— Какое! — еле сдерживая смех, ответил Сергей Григорьевич. — Такое разве придумаешь? Такое слышать надо! — И, посерьёзнев, спросил, обращаясь к брату: — А ты думаешь, после ночной попойки они государственные дела решать станут? Как внутри страны что-то наладить или с соседними странами?
— Нет, — в замешательстве пожал плечами князь Алексей.
— Ты вот у него, у Ивана, спроси, о чём он утром, с похмелья проснувшись, думает?
Князь Алексей заинтересованно посмотрел на сына. Иван смущённо улыбнулся, вертя в руках пустой бокал.
— Не стесняйся, Иван, скажи отцу, о чём с похмелья думается поутру.
— Как бы чего выпить, — не глядя на отца, ответил Иван.
— Видишь, вот тебе и ответ молодого человека. И чего ж, Ванюша, более всего выпить охота? — не унимался князь Сергей.
— А это ведь когда чего, — потупясь, улыбнулся Иван.
— Ну и чего же? Да ты не стесняйся, скажи отцу, чтоб он знал, о чём с похмелья думается.
— Когда водочки хватил бы, а когда и рассолу огуречного, — всё так же улыбаясь, ответил Иван.
— Слышишь, что молодость-то говорит: водочки или рассольчику. Так ведь это молодость, а там женщина пожилая, грузная, многими недугами отягощённая...
— Ты, видно, хорошо осведомлен обо всех наших тамошних делах, — перебил его князь Алексей.
— А то как же? Как же я могу свою должность здесь исправлять, ежели не буду знать, что там у вас творится?
— Ну и дела, — пожал плечами удивлённый князь Алексей.
— Всё, всё, дорогой братец, нам известно, — значительно проговорил князь Сергей.
— Так уж и всё? — с сомнением возразил ему князь Алексей.
— Полагаю, что да, известно. Знали мы, что, презрев траур по покойному супругу, пустилась государыня во все тяжкие, да так, что и молодого своего любовника до болезни довела.
— Неужто и это известно? — с нескрываемым интересом спросил князь Алексей.
— Ну как же, знаем, что молодой красавец Левенвольде, её теперешний фаворит, не справился с таким весельем, слёг бедняга в лихорадке.
Князь Сергей снова зашёлся в долгом громком смехе.
В тот же вечер, посоветовавшись с братом, Алексей Григорьевич решил, не медля, отправить Ивана в Петербург, где, по его уверению, настало благоприятное время для молодого человека сделать карьеру, должную его роду. Правда, Сергей Григорьевич предостерёг брата от слишком большой близости к трону.
— Лучше подальше, но надёжнее, — задумчиво глядя на Ивана, на его красивое лицо, сказал князь Сергей.
— Что ж надёжнее может быть, чем благорасположение государыни?
— Сегодня государыня есть, а завтра...
— Да что ты такое говоришь? — перебил брата князь Алексей, — Бог с тобой, Сергей!
— Что говорю? Правду. Все мы смертны, а государыня, я слышал, совсем слаба здоровьем.
— Ты что ж, не советуешь ему ехать?
— Нет, почему же, только близко на глаза государыне сразу лезть не следует. — Помолчав, князь добавил с улыбкой: — Она сама его приметит.
— Так что ж ты всё-таки посоветуешь?
— Я уже говорил Ивану и сейчас повторю: учиться ему надо, чтоб сам мог во всех хитростях придворной да и любой другой политики разбираться. А это ох какое непростое дело.
— Так как же быть с ним? — не отступал от брата Алексей Григорьевич.
Князь Сергей задумался, но вдруг, словно вспомнив что-то и оживившись, сказал, обращаясь к Ивану:
— Я тебе, Ванюша, письмо рекомендательное напишу.
— Письмо? — переспросил всё время молчавший Иван. — К девице пригожей или к вдовушке?
— Оставь, Иван, сейчас эти шутки, ты ведь судьбу свою определяешь. Девицы да вдовушки от тебя никуда не денутся...
— А что, он и по вдовушкам у вас ходок? — перебил брата князь Алексей.
— У-у-у, — протянул Сергей Григорьевич, — он тебе сам всё потом расскажет, а теперь о деле надо речь вести. Я тебе, Иван, — продолжал он, — письмо Дам к очень стоящему человеку.
— Кто такой? — полюбопытствовал князь Алексей.
— Имя ему Генрих Фик.
— Как же, как же, наслышаны о нём. Государственный человек, Коммерц-коллегии вице-президент, с ним и государь, бывало, часто совет держал, — уважительно отозвался князь Алексей.
— Вот к нему и будет письмо. Ты, Иван, как приедешь в Петербург, сразу же к нему ступай, скажи, от князя Сергея Долгорукого письмо к нему имеешь, да сам-то князю племянник родной.
Дорога к Петербургу мало занимала Ивана. Погода стояла пасмурная, часто принимался моросить совсем не летний дождь, всё выглядело серым и унылым. Иван почти всё время дремал, привалившись к углу кареты. Ему снились сладкие сны, где охота на зверье перемежалась с видениями польских красоток, которых он покидал с немалым сожалением.
Как-то раз к вечеру, очнувшись от грёз, он выглянул в оконце кареты и приободрился. Дождь перестал; на вечернем небе, освещённом лучами заходящего солнца, словно огромная дуга, повисла разноцветная радуга. По мере захода солнца её краски блекли, скоро они совсем пропали, и на умытом дождём небе показалась луна. Она была какая-то странная, не круглая, как обычно, а урезанная, будто хлебный каравай, от которого отрезали большую горбушку. Он смотрел на неё до тех пор, пока длинные тёмные облака совсем не скрыли её из виду.
Было уже совсем поздно, когда карета, в которой ехал Иван, остановилась и возница, открыв дверцу, хриплым от долгого молчания голосом сказал:
— Все, ваше сиятельство, прибыли. Аккурат к самой гостинице вас доставил. Сейчас на постелю ляжете, уж там и доспите ночку-то.
— Приехали? — вылезая из кареты и потягиваясь, переспросил Иван.
— Так точно, ваше сиятельство, аккурат к самому крыльцу подвёз.
Иван с любопытством огляделся вокруг. В сером свете не то ночи, не то рассвета неясно проступали очертания стоявших рядом больших каменных домов. Тихий плеск воды говорил о том, что где-то совсем близко река.
— Так это мы к самой Неве подъехали?
— Никак нет, ваше сиятельство, то совсем другая река, Мойкой прозывается.
— Мойкой? — улыбнулся Иван. — Что ж у неё такое имя странное?
— А это уж никак не могу знать, ваше сиятельство. Мойка — она и есть Мойка.
— Далеко ли она?
— Нет, эвон, за углом, тут рядом.
— Проводишь?
— Никак нет, ваше сиятельство. Время уже позднее, а мне ещё далеко, до Купчина добираться. Это, почитай, совсем в другой конец ехать надобно. Хорошо, ежели доберусь к рассвету, а лошадям ведь тоже отдых требуется.
Щедро расплатившись с возницей, Иван вошёл в помещение, слабо освещённое фонарём. К нему сразу же подошёл опрятно одетый, в чистой рубахе и жилетке пожилой человек. Поклонившись, спросил об имени и звании. Услышав фамилию Долгоруких, ещё раз низко поклонился, окликнул кого-то, обернувшись вглубь помещения. Откуда выбежал мальчонка лет десяти.
— Вот, Михайла, — строго сказал пожилой человек, обращаясь к мальчишке, — отведи его сиятельство в комнату наверху да посмотри наперёд, прибрана ли она после немца.
— Всё как есть прибрано, всё в лучшем виде, — быстро ответил мальчишка.
Комната, куда привели Ивана, была довольно большая. Михайла, посветив фонарём, поставил его на стол, зажёг свечи в большом подсвечнике и, низко кланяясь, вышел, сказав:
— Если что вашему сиятельству потребуется, дерните вот за эту верёвочку, я услышу.
— Хорошо, хорошо. — Иван бросил мальчишке несколько мелких монеток, которые тот ловко подхватил на лету.
Утром, умывшись и приведя себя в порядок перед довольно большим зеркалом в тёмной раме, висевшем на стене как раз напротив его постели, Иван остался доволен собой. Он спустился вниз, где сразу же был встречен вчерашним служителем. Оказалось, что зовут служителя Иваном, чему он, по его словам, был несказанно рад, поскольку у его светлости такое же имя. Иван узнал, что гостиница эта — подворье Александро-Невской лавры. Прервав словоизлияния служителя, Иван спросил, где он сможет найти дом Генриха Фика, если, конечно, тёзке известно это имя.
— Как же, как же, — охотно отозвался служитель, — известный в городе человек. Знаем, знаем, как не знать, а живёт он здесь неподалёку, на Миллионной.
— На Миллионной? — переспросил Иван.
— Да, да, — подтвердил служитель. — Только ведь вы, ваше сиятельство, с непривычки заплутать можете. Я лучше вам в провожатые Михайлу пошлю.
— Вот за это спасибо.
— Да вы никак, ваше сиятельство, в нашей столице впервой?
— «В нашей столице», — с улыбкой повторил Иван.
— Это ж и моя столица. — И, кивнув, добавил: — Впервой я здесь.
— Я так и понял, — улыбнулся и служитель, — уж больно вид у вас совсем как у приезжих немцев.
— Зови скорее Михайлу, — прервал его Иван. — Некогда мне, дел много.
Улица, на которую Иван приехал вчера вечером и которую за темнотой не мог разглядеть, была довольно узка. Два ряда каменных домов выходили фасадами на проезжую часть, на дорогу, мощённую булыжником. По ней в обе стороны ехали экипажи. По краям дороги были проложены узкие деревянные мостки для пешеходов.
От вчерашней непогоды не осталось и следа. На высоком прозрачном голубом небе уже довольно высоко стояло солнце, щедро согревая землю, политую накануне дождями.
Иван с провожатым обогнули стоявший рядом дом и вышли к набережной реки, по которой сновали лодки и медленно передвигались баржи, груженные сеном и дровами.
— Это Нева? — неуверенно спросил Иван Михайлу.
— He-а, то не Нева. Она вон там. — Он махнул рукой куда-то вперёд.
— А, так это Мойка, — вспомнил Иван название, которое вечером называл ему служитель гостиницы.
— Она самая и есть. Вот ступайте сюда, — позвал его мальчишка, направляясь к реке. — Здесь и сходни есть.
— Разве нам туда надобно? — удивился Иван, показывая на другой берег.
— Не-а, — мотнул головой Михайла, — нам туда. — Он указал на угол большого дома, выходящего фасадом к реке.
— Так пойдём, куда следует, — начиная сердиться, одёрнул его Иван.
— Сей секунд, это я просто так, — говорил мальчишка, ловко спускаясь к мосткам по отлогому, поросшему травой склону реки.
Там, присев на корточки, он опустил руку в воду.
— Гляньте, ваше сиятельство, вода-то тёплая, словно молоко парное. Так бы и искупался!
— Я тебе искупаюсь! — прикрикнул на него Иван. — Ты меня куда надо доставь, а там хоть весь день из воды не вылезай.
— Да, не вылеза-ай, — обиженно протянул мальчишка. — Меня потом с подворья не выпустят, у нас строго, — говорил он, нехотя поднимаясь от реки.
Они молча пошли вперёд. Наконец Михайла остановился и, глянув на простиравшуюся перед ними широкую улицу, гордо произнёс:
— Першпектива Невская.
По улице неслись пролётки, двуколки, экипажи, и было непонятно, как они не сталкиваются друг с другом в таком частом потоке.
— А там что? — спросил Иван, указывая на противоположную сторону улицы, где толпилась масса народу и откуда нёсся нестройный гул людских голосов.
— Так это ж рынок!
— Рынок?
— Ну да, — с долей некоторого превосходства пояснил мальчишка. — Сегодня ж торговый день, вот и приехали сюда торговать. — И, заглядывая в глаза Ивана, он произнёс просительно: — А то, может, зайдём?
— Я тебе зайду! — снова прикрикнул на него Иван, посмеиваясь про себя и удивляясь тому, что этот смешной вихрастый мальчишка ведёт себя с ним как с равным.
Всю остальную дорогу Михайла не сказал больше ни слова, только иногда косо поглядывал на Ивана.
Они остановились возле большого дома, ничем не отличавшегося от десятка таких же домов на широкой, мощёной улице.
— Вот здесь, — проговорил провожатый Ивана.
— Теперь ступай, — отпустил мальчишку Иван, поднимаясь по довольно крутым ступеням крыльца, и с тайной завистью подумал: «Теперь небось купаться помчится, а тут...»
Но он не успел додумать, что «тут», как дверь растворилась и на пороге появилась молоденькая, очень миленькая девица, чисто и опрятно одетая, с небольшой плетёной корзинкой в руках.
Несколько мгновений Иван остолбенело смотрел на неё. Она с неменьшим любопытством оглядывала неожиданного посетителя.
— Господину сюда? — спросила она застенчиво с тем неправильным произношением, с которым говорят немцы, недавно живущие в России.
— Теперь сюда, — ответил Иван, окидывая девушку быстрым взглядом, отчего она смутилась и покраснела. Он добавил по-немецки: — Не обижайтесь, фрейлейн, мне сюда, если я не ошибся, и это дом господина Фика?
— О, молодой человек говорит по-немецки, — улыбаясь, заметила девушка.
— И не только, — чуть рисуясь, ответил Иван. — Но об этом, полагаю, мы с вами ещё побеседуем, а сейчас мне бы хотелось представиться господину Фику, если это возможно, — всё так же рисуясь и чуть насмешливо проговорил он.
— О да, да, конечно возможно! Скажите, кто вы, и я сейчас же скажу дядюшке.
— Ну, слава Богу, «дядюшке», а то я уже подумал было... — чуть замешкался с ответом Иван. — Скажите господину Фику, что его желал бы видеть князь Иван Алексеевич Долгорукий, племянник Сергея Григорьевича Долгорукого, от которого у меня к господину Фику конфиденциальное письмо.
— О, князь, конечно, конечно, я сейчас же передам дяде, а вы пока проходите сюда.
Она чуть посторонилась, и Иван, ступив через порог, оказался в довольно просторной прихожей с вешалкой, зеркалом, огромным тёмным платяным шкафом и тем удивительным запахом корицы, свежести и ещё чего-то особенного, чем обычно пахнет в немецких домах. Девушка повела его по коридору, мелькая и шурша шёлковым платьем.
— Пожалуйте сюда.
Она отворила дверь, выходящую в коридор, и Иван очутился в комнате, тесно заставленной книжными шкафами.
Шкафов было так много, что они заполняли собой всю комнату, оставляя лишь небольшое пространство у окна для маленького письменного стола и двух кресел, одно из которых стояло прямо перед столом, а другое сбоку от него.
— Сюда, сюда, пожалуйста, — пропуская Ивана вперёд, сказала девушка.
Он сделал несколько шагов.
— Садитесь, садитесь сюда, пожалуйста. Обождать чуть-чуть, хорошо? — улыбнулась она.
— Хорошо. — Иван тоже улыбнулся ей в ответ.
Оставшись один, он с любопытством принялся разглядывать комнату.
Огромные шкафы, стоявшие и вдоль стен, и поперёк комнаты, были заполнены книгами в тёмных кожаных переплётах с золотым тиснением на корешках. Стол, возле которого сидел Иван, был завален бумагами, разложенными на аккуратные стопки. Иван подвинул к себе одну из них и, любопытствуя, отвернул верхний лист. То, что он увидел, так увлекло его, что он, забыв обо всём, придвинул к себе всю стопку бумаги и принялся читать:
«Замечено, что жёны и девицы, на ассамблеях являющиеся, не зная политесу и правил одежды иностранной, яко кикиморы одеты бывают. Одев робы и фижмы из атласу белого на грязное исподнее, потеют гораздо, отчего гнусный запах распространяется, приводя в смятение гостей иностранных.
Указую: впредь перед ассамблеей мыться в бане с мылом со тщанием и не только за чистотой верхней робы, но и за исподним также следить усердно, дабы гнусным запахом своим не позорить жён российских».
Ивана так захватило чтение этого странного указа Петра, что он совсем не слышал, как господин Фик вошёл в комнату. Он молча стоял возле стола, ожидая, когда молодой человек кончит читать.
Наконец Иван отодвинул от себя бумаги и, улыбаясь тому, что только сейчас прочёл, поднял глаза. Он увидел перед собой высокого, ещё не старого мужчину приятной наружности, наблюдавшего за ним.
— Простите меня, — смущаясь, проговорил Иван.
— Я без вашего ведома стал читать эти бумаги. — Он указал рукой на отодвинутую стопку.
— Ничего, ничего, дорогой князь, — приятным низким голосом ответил господин Фик. — Я и сам всегда с неослабным интересом читаю и перечитываю указы усопшего без времени государя.
Он вздохнул, лицо его сделалось печальным, он умолк. Несколько минут в комнате длилось неловкое молчание, которое прервал господин Фик:
— Очень рад вашему приходу, дорогой князь. Чем могу быть вам полезен?
Иван достал пакет из кожаной сумки, висевшей у него на плече, передал его господину Фику.
— Вот, пожалуйста, примите от моего дядюшки, князя Сергея Григорьевича Долгорукого, письмо, к вам писанное.
— Так князь Сергей Григорьевич ваш дядюшка будет?
Иван молча кивнул.
— Приятно, очень приятно, я хорошо знаю вашего дядюшку, весьма достойный человек и умница. — Господин Фик помолчал, рассматривая письмо.— Вы позволите, я прочту, — обратился он к Ивану, вскрывая письмо.
Иван молча ждал, пока господин Фик читал довольно длинное письмо, написанное убористым аккуратным почерком на таком же длинном листе бумаги.
— Приятно, очень приятно, — закончив чтение, проговорил господин Фик, — что такой красивый молодой человек не ищет себе светских утех, а желает заниматься серьёзными делами, желает, как пишет уважаемый князь Сергей Григорьевич, приобретя необходимые знания, быть нужным своему Отечеству.
Иван скромно молчал, выслушивая похвалы своим желаниям, о которых он и понятия не имел, поскольку дядюшка Сергей Григорьевич не сказал ему, о чём он просит господина Фика. Единственное, что знал Иван и о чём перед отъездом сообщил дядюшка, было то, что господин Фик является вице-президентом Коммерц-коллегии, что он очень знающий человек, сама же коллегия ведает всеми торговыми делами по всей стране, но дальше этого познания Ивана в столь серьёзном вопросе не шли.
Побеседовав ещё немного на общие темы, господин Фик и князь Иван расстались, очень довольные друг другом. Они договорились, что князь Иван будет приходить сюда, в дом господина Фика на Миллионной, два раза в неделю, чтобы усвоить премудрости управления, которыми владел господин Фик.
Иван посетовал в душе, что только дважды в неделю он сможет бывать здесь, но не из-за ущерба познанию, а из-за того, что только дважды в неделю он сможет видеть прекрасную племянницу господина Фика, имя которой было ему пока неизвестно.
Очень скоро Иван узнал, что прекрасную родственницу господина Фика зовут Кларой, но дальше этого дело не шло. Сидя за столом в кабинете своего известного учителя, слушал он пространные речи о том, как государству увеличить доходы свои и частных лиц; как создать новые источники дохода; где и как сыскать новые источники производства; как быстрее и успешнее заменить привозные товары отечественными; как можно возбудить деятельность народа и разбудить дух предприимчивости; каким средством побудить праздный люд — монахов, монахинь, нищих — занять место в рядах трудящегося населения; как особо необходимо устранить равнодушие администрации к силам производительным; как изменить неудовлетворительное правосудие; как быстрее и надёжнее наладить развитие кредита, создать третье сословие, — всё это дало бы возможность ввести Россию в современное экономическое движение.
Иван молча и внимательно слушал умные рассуждения господина Фика, иногда даже что-то записывал в купленную для этой цели специальную толстую книгу, но мысли его были заняты совсем другим. Он думал о прекрасной Кларе, о её лукавой улыбке, блестящих глазках.
Однако скоро в жизни Ивана случились такие события (уж, верно, по воле Провидения), что он забыл и о прекрасной Кларе, и об учёных наставлениях господина Фика.
Может быть, стараниями дядюшки Сергея Григорьевича, весьма уважаемого вельможи при дворе Екатерины I, а может быть, сама государыня приметила красивого юношу, только князь Иван был назначен гоф-юнкером при дворе великого князя Петра Алексеевича, того самого Петра Алексеевича, отец которого — несчастный царевич Алексей — был убит в каземате Петропавловской крепости.
Тогда великому князю Петру Алексеевичу исполнилось неполных три года, а его родной сестре, великой княгине Наталье, — четыре. Дети, круглые сироты, жили в полном небрежении до тех пор, пока великий государь не поселил их рядом с собой и не занялся их воспитанием. Однако дело это было поручено малосведущим людям, и дети росли сами по себе. Судьба их резко изменилась после смерти императора, когда встал вопрос о том, кому передать престол, оставшийся сирым, поскольку Великий Преобразователь в силу различных причин не сумел распорядиться своим огромным наследством и не завещал его никому.
Но свято место пусто не бывает, и вокруг наследия Петра кипели нешуточные страсти, подогреваемые личными, своекорыстными интересами толпы вельмож, стоявших у подножия трона.
Родовитое дворянство, состоявшее из известных фамилий, интриговало в пользу десятилетнего великого князя Петра Алексеевича, считая его законным прямым наследником императора по мужской линии. Такой поворот событий был не по душе той части знати из «подлых людишек», которую возвысил Пётр за их заслуги, чего родовитое дворянство никак не могло простить этой «новой знати». Таким низкородным был Александр Данилович Меншиков — один из первейших вельмож царствования Екатерины I.
У Александра Даниловича были свои сокровенные причины бояться возведения на престол сына царевича Алексея, к убийству которого он, вернейший слуга своего господина Петра Великого, приложил немалые старания. По смерти государя все мысли и желания Александра Даниловича сводились к одному — не дать великому князю Петру Алексеевичу занять пустующее место своего деда на троне.
Не упуская времени, светлейший князь Александр Данилович (конечно, с согласия супруги покойного государя) перевёл всю государственную казну в Петропавловскую крепость, где и поместил её под крепким надёжным караулом. Тут же войскам, давно не получавшим жалованья, были выплачены все долги. Генералом Иваном Ивановичем Бутурлиным был приведён ко дворцу подчинённый ему Семёновский гвардейский полк.
Деньги и гвардейцы в конце концов решили трудный вопрос о наследовании трона, на который была возведена, в обход законному наследнику, супруга покойного императора — Екатерина Алексеевна, ставшая императрицей Екатериной I.
Удивительная судьба Екатерины Алексеевны известна многим: Марта Скавронская, бывшая услужница в семье пастора Глюка, бывшая пленница фельдмаршала Бориса Петровича Шереметева, бывшая служанка в доме Александра Даниловича Меншикова, бывшая наложница царя Петра Алексеевича, сделавшаяся после венчания с ним в 1712 году его законной женой. О судьбе же внука Петра I и пасынка Екатерины I Петра Алексеевича известно меньше, да и жизнь его была слишком коротка, чтобы в пятнадцать прожитых им лет вместить много событий.
Но вернёмся к прерванному повествованию. Итак, после смерти Петра Великого на российском престоле оказалась его супруга, а теперь императрица Екатерина Алексеевна. Такой поворот событий не погасил невидимую околотронную борьбу её сторонников и противников. Тем не менее при великом князе Петре Алексеевиче образовался небольшой двор с необходимым штатом придворных. В этот штат и попал в должности гоф-юнкера, или просто наперсника, князь Иван Долгорукий.
Назначение ко двору великого князя не столько обрадовало князя Ивана, сколько удивило. В первое мгновение он даже хотел отказаться от такой должности, совершенно не зная, что он там будет делать, как занимать и чем развлекать великого князя, которому не исполнилось ещё и десяти лет.
Другое дело, если бы его определили в штат императрицы, в котором, правда, и без него было достаточно молодых людей приятной наружности. Но однажды, заметив заинтересованный взгляд государыни, скользнувший по его лицу, он решил, что всё ещё может случиться. Он уже успел узнать, что её молодому фавориту, красавцу Рейнгольду Левенвольде, оказалась не по силам чрезмерно весёлая жизнь его повелительницы, от которой он часто испытывал недомогания.
Правда, увидев совсем близко Екатерину Алексеевну, князь Иван понял её фаворита и даже в душе посочувствовал ему. Весьма располневшая и отяжелевшая от частых родов и неумеренного веселья государыня давно потеряла женскую привлекательность. Князь Иван представил как-то себя на месте её фаворита и понял частые недомогания красавца Рейнгольда Левенвольде.
Думая о том, чем и как он будет развлекать великого князя, Иван вдруг остановился на мысли, которая показалась ему весьма занятной. Во-первых, во что бы то ни стало он должен завоевать полное доверие. Как это сделать, он ещё подумает. Во-вторых, надо попытаться отвратить усердное опекунство светлейшего князя Александра Даниловича Меншикова, не оставлявшего великого князя. Князь Иван не сомневался, что это ему удастся вполне, поскольку он как гоф-юнкер будет находиться при великом князе не от случая к случаю, как светлейший, а всё время, постоянно. К тому же разница в возрасте в какие-то восемь лет не помешает ему сойтись близко с великим князем, тем более что Пётр Алексеевич уже заметно отличал его ото всех своих приближённых. Он то спрашивал у него совета, то давал ему особые поручения. Сблизиться же с Петром Алексеевичем князю Ивану помог случай.
Как-то раз утром, выйдя из дома, чтобы направиться на службу ко двору, князь Иван буквально споткнулся о какое-то лохматое грязное существо, которое с радостным визгом наскакивало на него. Присмотревшись внимательнее к этому созданию, князь Иван вдруг тоже взвизгнул и схватил его на руки. Это существо оказалось маленькой измождённой собачонкой. Она радостно визжала, норовя лизнуть князя в лицо. Иван не мог поверить, что это создание — оставленная им в Варшаве когда-то чистая и ухоженная болонка, подаренная ему знакомой молодой дамой. Он не верил, что эта самая собачонка проделала такой длинный путь из Польши до порога его дома. Она отыскала его и теперь, изъявляя свою радость, скулила и без конца лизала его руки и лицо.
Крепко прижав к себе собачонку, Иван вернулся в дом. Передавая это грязное взъерошенное существо лакею, он приказал немедленно вымыть его и накормить…
Глядя на то, как Шарлотта (так звали собаку), вымытая и расчёсанная, жадно хватала кусок за куском, князь Иван уже знал, чем и как он привлечёт к себе великого князя.
Когда князь Иван явился во дворец, Пётр Алексеевич был занят. У него в классной комнате — небольшом помещении, тесно заставленном шкафами, столом, стульями, где вся стена была завешана географическими картами и какими-то рисунками, — находились светлейший князь Александр Данилович Меншиков и вице-канцлер Андрей Иванович Остерман[9]. Увидев своего гоф-юнкера, великий князь тут же соскользнул со стула и бросился к Ивану, отмахнувшись от недоумённых восклицаний обоих наставников.
— После, после, — коротко сказал великий князь, махнув рукой, — сейчас другое.
Александр Данилович и назначенный воспитателем к великому князю Остерман обменялись многозначительными взглядами.
— Что так поздно? — спросил великий князь Ивана. — Я уж обеспокоился, не захворал ли ты или, может, как в прошлый раз, тебя лошадь зашибла.
— Нет-нет, — с улыбкой ответил князь Иван, — ничего такого со мной не случилось, а приключилась совсем другая преинтересная история.
— Преинтересная история? — с любопытством переспросил великий князь.
— Весьма, весьма прелюбопытная, — всё так же улыбаясь, ответил князь Иван.
Меншиков с Остерманом внимательно прислушивались к разговору.
Иван молчал, не решив для себя, стоит ли ему рассказывать историю с собакой в присутствии наставников великого князя.
Тот, видя нерешительность Ивана, и, очевидно, поняв, что он не может или не хочет говорить при вельможах, сказал, обращаясь к Меншикову:
— Вы, батюшка, не гневайтесь, мы только на минуточку выйдем с князем Иваном, и я тут же ворочусь к вам.
Он мило улыбнулся простодушной детской улыбкой, за которой скрывалось любопытство и нетерпение поскорее расспросить князя Ивана о том, что так надолго задержало его.
Они вышли из комнаты в широкий коридор, куда выходило несколько дверей. Одна из них была приоткрыта, и из-за неё доносились громкие голоса дежурных офицеров.
Великий князь, взяв Ивана за руку, отвёл его в дальний угол коридора, где они спрятались за плотной тёмной шторой.
— Ну говори, говори же скорее, Иванушка. Знаю, что не опоздал бы, если бы не важная причина.
— Да уж и не знаю, ваша светлость...
— Перестань, перестань, — прервал его великий князь. — Не называй меня так, когда мы с тобой одни. Сколько раз уж я тебя просил: зови меня просто — Петруша.
— Как изволите приказать, — улыбнулся Иван.
— Ну так говори, говори же, что приключилось с тобой?
— История-то, может, совсем пустяшная, но очень уж небывалая.
— Так что ж это за небывалая история? — всё с большим нетерпением повторил великий князь.
— Видите ли...
— Нет-нет, просто Петруша, а то и слушать не стану и дружить с тобой не буду, — капризно произнёс Пётр Алексеевич, рассерженно топнув ногой.
— Хорошо, хорошо, Петруша, — мягко произнёс князь Иван.
— Как славно ты сказал «Петруша», — обрадовался великий князь. — Так меня только сестрица Наталья зовёт, и больше никто.
Услышав историю о собаке, которая сама нашла оставившего её в Варшаве Ивана, великий князь был растроган до слёз.
— Сама, сама она пришла к тебе, — повторял он без конца. — Да как она, Иванушка, нашла-то тебя? Ведь столько вёрст от Петербурга до Варшавы? — И он с удивлением смотрел на Ивана, словно ожидая от него разрешения столь трудной задачи.
— Сам не пойму, как такое крохотное создание отыскало меня.
— Послушай, Иванушка, ты сейчас же, не медля, ступай домой и принеси её сюда. Хочу и я на неё посмотреть.
С уходом великого князя Остерман и Меншиков снова обменялись многозначительными взглядами.
— Не нравится мне, ох, как не нравится эта привязанность великого князя к Долгорукому, — нахмурился Александр Данилович, в задумчивости барабаня пальцами по крышке стола, покрытого пятнами от чернил и красок.
— Думаю, беды здесь большой нет, — тонко улыбнулся Андрей Иванович. — Великий князь ещё слишком молод, дитя, в сущности, а князь Иван хотя и старше его, но ведь тоже очень молод, да и затейный такой: всегда что-нибудь новое для Петра Алексеевича придумает.
— Да-да, молод, молод, — повторил в раздумье Меншиков, всё так же барабаня пальцами по столу.
Остерман молчал.
— Так что ж это за программу для великого князя ты, Андрей Иванович, приготовил? — спросил Меншиков, наконец внимательно посмотрев на Остермана.
— Вот, извольте взглянуть, — любезно сразу же ответил Остерман, протягивая Александру Даниловичу длинный лист белой бумаги, весь исписанный ровным, аккуратным почерком.
— Нет-нет, — отстранил Меншиков руку Остермана, в которой тот держал лист. — Нет, Андрей Иванович, ты мне сам прочти.
— Как прикажете, — вновь едва заметно улыбнулся Остерман.
Поднеся бумагу близко к глазам и наклонив голову слегка набок, он принялся читать. Но тут же, оторвавшись от чтения, сказал, глядя серьёзно в лицо собеседнику:
— Для своей программы я позаимствовал рассуждения известного учёного из Италии — Макьявелли[10].
— Хорошо, хорошо, — в нетерпении кивнул головой Меншиков. — Какая разница, кого, лишь бы была составлена с толком.
— Прошу меня простить за пояснение, — сказал Остерман, принимаясь за чтение. — Программа обучения и воспитания, заимствованная мною у итальянского учёного Макьявелли, — начал он чуть хриплым голосом.
Но по мере чтения голос его окреп, и он читал написанное с увлечением:
— «Обыкновенно, желая снискать милость правителя, люди посылают ему в дар то, что имеют самого дорогого или чем надеются доставить ему наибольшее удовольствие, а именно: коней, оружие, парчу, драгоценные камни и прочие украшения, достойные величия государей.
Я же, вознамериваясь засвидетельствовать мою преданность Вашей светлости, не нашёл среди того, чем владею, ничего более дорогого и более ценного, нежели познания мои о том, что касается деяний великих людей, приобретённое мною многолетним опытом в делах настоящих и непрестанным изучением дел минувших.
Положив много времени и усердия на обдумывание того, что я успел узнать, и заключив свои размышления в небольшой труд, который предлагаю в дар Вашей светлости... верю, что вы удостоите принять его, зная, что не в моих силах преподнести Вам дар больший, нежели средство в кратчайшее время постигнуть то, что сам я узнавал ценой многих опасностей и тревог...»
— «Опасностей и тревог», — повторил Меншиков, прерывая чтение Остермана.
Тот вопросительно посмотрел на него. Лицо Меншикова было очень серьёзно.
— Как ты говоришь, Андрей Иванович, звали того учёного?
— Макьявелли, — повторил Остерман медленно и раздельно.
— Макьявелли, Макьявелли, — несколько раз сказал Меншиков и вдруг, улыбнувшись, хлопнул Остермана по плечу:
— А не дурак был этот самый Макьявелли. Как ты, Андрей Иванович, полагаешь?
— Полагаю, не дурак, — вновь тонко улыбнулся Остерман.
Они ещё продолжали обсуждать план обучения великого князя наукам, куда входило множество занятий, таких, как танцы, верховая езда, стрельба и другие физические упражнения, когда дверь отворилась и в комнату вошёл великий князь с тощей собачонкой на руках.
К великому сожалению Остермана, его прекрасной программе, которую он позаимствовал у величайшего ума прошлого итальянца Макиавелли, не суждено было осуществиться.
Великий князь поначалу охотно выслушивал поучения Андрея Ивановича и потому, что сам учитель был ему по душе, и потому, что рассказывал он занятно, хотя и не всегда понятно. Пётр Алексеевич быстро утомлялся, ему надоедали арифметические правила, казалось нудным и ненужным учить чужой язык. Так, однажды на уроке французского языка, где присутствовал и Остерман, великий князь, отвернувшись от учителя, спросил у Андрея Ивановича:
— А что, французский принц тоже русский язык учит?
Вопрос великого князя настолько обескуражил Остермана, что он несколько мгновений молчал, с каким-то удивлением глядя на ученика, а потом, улыбнувшись, ответил полушутя-полусерьёзно:
— Полагаю, что не сыскался ещё для него толковый учитель, чтобы русский язык ему растолковать.
— Ага! — обрадованно вскричал великий князь. — Значит, он мой язык не учит и не знает? Ну и я его язык учить не стану!
Растерявшийся француз-учитель вопросительно смотрел то на Остермана, то на великого князя, не зная, продолжать ему урок или закончить.
— Хорошо, хорошо, — улыбнулся Остерман, — сейчас великий князь отдохнёт немного, порезвится, а позже мы с ним разберёмся в этом вопросе.
Обрадованный Пётр Алексеевич вскочил с места, подбежал к Андрею Ивановичу, обнял его за шею и крепко поцеловал.
Растроганный до слёз Остерман приласкал неусидчивого ученика и, гладя его по длинным, мягким, как у девочки, волосам, ласково сказал:
— Пусть французский принц не будет знать русский язык, но мой дорогой великий князь одолеет все трудности учёбы.
— Да-да, — торопливо прервал его Пётр Алексеевич, — но только потом, потом, а сейчас можно мне туда? — Он указал рукой на окно, за которым во дворе с толпой придворных стоял князь Иван, что-то рассказывая и смеясь.
Дружба великого князя с Иваном Долгоруким крепла день ото дня. Петра Алексеевича не занимали больше ни подаренные государыней игрушки, ни долгие прогулки с батюшкой, как он называл Меншикова, ни поездки с ним на верфь, где великий князь без всякого интереса наблюдал за работой плотников, канатчиков и прочего люда, стремясь как можно скорее закончить эту поучительную, но скучную прогулку.
Его не увлекали рассказы Александра Даниловича о том, как он вместе с дедом великого князя работал в Голландии на верфях.
— И вот этими руками, — говорил Меншиков, протягивая вперёд руки, — я построил не один корабль.
Пётр Алексеевич с недоверием смотрел на широкие ладони «батюшки», на его короткие пальцы, унизанные кольцами с дорогими камнями, блестевшими в лучах солнца, и ничего не говорил.
Ему хотелось скорее вырваться, оставить эти верфи, полные грохота, шума, непонятной суеты, чтобы как можно быстрее оказаться дома, где он всегда находил на месте своего гоф-юнкера, с которым ему было так весело и интересно.
К моменту нашего повествования князю Ивану Алексеевичу Долгорукому исполнилось уже восемнадцать лет. Это был необыкновенно красивый молодой человек, самоуверенный и вместе с тем учтивый. От постоянных физических занятий то с лошадьми, то с собаками на охоте был он подвижен и ловок. Всегда с улыбкой на полных ярких губах, князь Иван казался довольным и собой, и своим положением, и другими. Он был убеждён в том, что живёт и делает всё правильно. Он был не в состоянии обдумывать ни свои слова, ни свои поступки, ни то, что может получиться из того или другого его шага. Он был уверен, что Бог сотворил его именно для той жизни, которую он вёл. Он не был игроком: играя, никогда не желал страстно, как другие, выигрыша; проигрывая, никогда не жалел и не огорчался.
Он не был тщеславен. Ему было совершенно всё равно, что бы о нём ни думали; он не был и честолюбив, чем очень раздражал отца, старого князя Алексея Григорьевича, стремившегося и для себя, и для него к получению почестей и званий. Он не был скуп, не отказывал никому, кто просил у него. Единственное, что он любил, — это было веселье и женщины. А так как он считал, что в этих его пристрастиях не было ничего неблагородного, то и вёл себя соответственно. Обдумывать же то, что выходило дурно для других людей из-за удовлетворения его вкусов, он не мог и в душе считал себя прекрасным человеком, искренне презирая подлецов и глупцов.
Назначение гоф-юнкером к незначительному двору великого князя Петра Алексеевича недолго огорчало молодого человека. Так скоро приблизившись ко двору, князь Иван получил возможность часто посещать куртаги[11] государыни Екатерины, которая ввела их в постоянное заведение.
На этих куртагах, куда являлось избранное общество (в отличие от ассамблей, введённых Петром Великим, куда доступ был дозволен всем), князь Иван мог блеснуть своим умением танцевать, мило общаться с дамами, которые буквально были от него без ума. Он же, развлекаясь, не ставил перед собой таких особых целей, как женитьба на богатой невесте. Нет, он просто веселился. Ему доставляло огромное удовольствие танцевать с цесаревной Елизаветой, смотревшей на него более чем ласково.
Возможно, их обоюдное тяготение и завершилось бы романом, если бы... если бы не одно обстоятельство.
Казалось, что после смерти императора Петра Великого ничего в государстве не изменилось и всё шло своим чередом по заведённому им порядку, но так лишь казалось.
Несмотря на заверения Екатерины, занявшей опустевший трон супруга, в том, что она будет заботиться о благе монархии, что сделает всё возможное, чтобы продолжить путь почившего государя, дело обстояло иначе.
С воцарением Екатерины в стране произошли обычные перемещения среди армейских и штатских чинов.
Екатерина и её советники стремились показать всем, что страна уверенно идёт по пути, начертанному Великим Преобразователем.
Началом царствования Екатерины были её слова, сказанные при вступлении на царство: «Мы желаем все дела, начатые трудами императора, с помощью Божиего совершить».
Императрица первым своим шагом внушила, подданным, что намерена править «милостиво». Получили прощение многие вельможи, провинившиеся перед государем. Так, избежал наказания генерал-майор Чернышев, свободно вздохнул Александр Данилович Меншиков, над головой которого должен был разразиться жестокий гнев Петра.
Жизнь становилась спокойнее. Крутой и требовательный нрав Петра никому не давал возможности расслабиться. Даруя милости, Екатерина поддержала амнистии, объявленные Петром в последние часы своей жизни. Она освободила не только должников, жуликов и воров, но и многих политических заключённых и ссыльных. Так, на свободу была отпущена проходившая по делу Вилима Монса статс-дама Екатерины Балк, был возвращён из ссылки бывший вице-канцлер Шафиров.
Екатерина не отменила ни одного из преобразований, начатых Петром. В феврале 1725 года отправился из Петербурга в свою знаменитую первую Камчатскую экспедицию капитан-командор Витус Беринг, рассчитывавший найти пролив между Азией и Америкой. Приехали в Россию из разных стран первые учёные, приглашённые в Академию наук. Никаких перемен не произошло и во внешней политике России.
Иностранные послы были приняты вице-канцлером Андреем Ивановичем Остерманом, который заверил их в неизменности политического курса России. И действительно, на первых порах ничего в стране не изменилось. Русские послы в европейских столицах получили подтверждения своих полномочий.
Казалось, всё шло, как и раньше, с размахом, энергично, уверенно, но так лишь казалось. Спокойно было только на поверхности жизни. Многое было неладно... Не было единства среди вельмож, окружавших Екатерину. Особое возвышение Александра Даниловича Меншикова вызывало зависть и неприязнь среди сановников. Сам же Александр Данилович, не ожидая нападок со стороны своих недругов, спешил поскорее разделаться с ними. Он отправил в отдалённые края тех, кто был ему неугоден. Так, отослав в Ригу президента Военной коллегии Репнина, он занял его место и, получив власть над армией, стал недосягаем для своих врагов.
И в хозяйственных делах страны тоже не всё было хорошо. Несмотря на то, что государыня сама иногда присутствовала на учениях своих солдат, инспектировала флот и даже руководила морскими манёврами, дело не ладилось. У матросов не было одежды, суда старели и не сменялись. Во всё царствование Екатерины — чуть более двух лет — на воду спустили лишь два линейных корабля. Было назначено и перевооружение флота и армии, но денег для этого не было.
Императрица веселилась! Вот что писали о жизни двора Екатерины иностранные резиденты: «Нет возможности определить поведение этого двора. День превращается в ночь. Всё стоит, ничего не делается. Никто не хочет взять на себя никакого дела. Дворец становится недоступным; всюду интриги, искательство, распад»; «Боюсь прослыть за враля, если опишу придворную жизнь. Кто поверит, что ужасные попойки превращают здесь день в ночь... О делах позабыли, всё стоит и погибает»; «Казна пуста, денег не поступает, никому не платят. Одним словом, не нахожу красок, чтобы описать этот хаос».
Как же существовала страна? Кто управлял ею при таком хаосе? После смерти Петра административные органы, Сенат, коллегии — все оказались неспособными к какой-либо инициативе. Их всех заменил Александр Данилович Меншиков. Он и сделался хозяином положения. Он сделался им по той простой причине, что был готов к этому. Был подготовлен к этому службой у Петра, часто поручавшего ему самостоятельные решения многих вопросов и дел. Такое возвышение Меншикова вызывало ропот и недовольство родовитой и неродовитой знати...
Заслужив у Петра всевозможные почести, должности и милости, упрочив своё положение у трона, теперь Александр Данилович был озабочен лишь одним — устройством судьбы своих подрастающих детей. 13 марта 1726 года возле дворца Меншикова на Васильевском острове было необыкновенно оживлённо. Несмотря на весеннюю непогоду, когда с низкого хмурого неба принимался падать то частый дождь, то мокрый липкий снег, вереница нарядных экипажей всё подъезжала и подъезжала к парадному крыльцу дома.
Приезд государыни в окружении фрейлин, вельмож и гвардейцев был встречен громом артиллерийских залпов. В доме светлейшего князя праздновали помолвку старшей дочери Александра Даниловича Марии с сыном польского графа Петром Сапегой.
Пятнадцатилетняя Мария с раннего утра была взволнованна и неспокойна. Ей всё не верилось, что это она сегодня обменяется кольцами со своим женихом.
С того самого первого дня, когда Маша узнала о сватовстве графа Петра Сапеги, когда она впервые увидела у них дома этого высокого темноволосого красавца, она никак не могла привыкнуть к мысли, что именно он скоро, совсем скоро станет её мужем.
Она полюбила графа сразу же, как только увидела его, входящего к ним в дом с огромным букетом ярких цветов. До сих пор помнит она, с каким изумлённым восторгом смотрела на пришедшего, совсем не понимая, что делается и говорится вокруг неё. Сам граф, учтиво поклонившись всем, передал букет её матери. Смущённая Дарья Михайловна стояла с букетом в руках, совершенно скрывшим её лицо. Когда Дарья Михайловна, обратившись к прислуге, попросила принести для цветов вазу, Маша, сорвавшись с места, выбежала в соседнюю комнату, где на каминной полке стояла недавно кем-то подаренная редкая вазочка с пятью отдельными рожками для цветов. Вернувшись в комнату, Маша протянула её матери.
— Да что ты, Машутка! — засмеялась Дарья Михайловна. — Да сюда только пять цветочков уместишь, у неё лишь пять рожков, а здесь, глянь, сколько!
Она передала букет подошедшей девушке, которая поместила его в огромный расписной глиняный кувшин.
— Вот и славно, видишь, как красиво, — сказала Дарья Михайловна, обернувшись к растерянной Маше, всё ещё державшей в руках изящную вазочку.
— Это ничего, ничего, — улыбнувшись, сказал граф Пётр, — мы сейчас это устроим.
Он подошёл к расписному кувшину, в котором был букет, выбрал из него пять белых махровых нарциссов и аккуратно поместил каждый цветок в вазочку, которую всё ещё держала Маша, совсем уж растерявшаяся.
— Это, княжна, только вам.
— Мне? Совсем только мне? — переспросила взволнованная девушка.
— Да, только вам, — снова улыбнулся граф, ласково глядя на Машу.
— Ия могу их унести к себе?
— Конечно, конечно, они ваши.
Что было потом, что она делала и что говорила она и другие, Маша помнила смутно. Ей всё время хотелось убежать к себе в комнату, где на столе возле окна она поставила вазочку с пятью белоснежными цветами, и, не отрываясь, смотреть на них, думая о своём негаданном счастье. Но он был здесь, рядом. Сидя напротив неё, он часто поглядывал на неё, и, встретившись с ним взглядом, Маша краснела.
Её красивое, обычно бледное лицо заливал яркий румянец, ей становилось жарко, даже глазам было больно смотреть на него, и на них наворачивались невесть откуда и почему набегавшие слёзы.
Граф Пётр видел её смущение, улыбался ей приветливо и отводил взгляд, продолжая разговаривать с другими. Она слышала его негромкий приятный голос, но от волнения не могла понять ни слова.
Всю ночь перед обручением Маша не могла заснуть. Она металась на широкой, ставшей вдруг слишком тёплой постели. Голова у неё горела, в висках стучало, она никак не могла поверить, что этот высокий, красивый, ещё недавно совсем чужой ей человек скоро станет её супругом.
— Супругом, супругом, — шептала она.
«А ну как всё разладится? — вдруг подумалось ей. От этой мысли озноб пробежал по спине, а руки и ноги похолодели.— Нет, нет, — успокаивала она саму себя, — отчего же всё может вдруг разладиться? Он красивый, но и я недурна».
При этой мысли Маша соскочила с постели, зажгла свечу и, тихонько ступая босыми ногами, пробралась в большую залу, где в простенках между окнами загадочно поблескивали зеркала. Подойдя к одному из них, она подняла руку со свечой «повыше, чтобы разглядеть себя в его пугающей глубине. Маша увидела своё отражение, многократно повторенное зеркалами.
Приблизив лицо к холодной поверхности, она старалась получше рассмотреть себя. Из бездны зеркала на неё глянуло бледное, взволнованное, какое-то совсем незнакомое лицо с глазами, блестевшими то ли от возбуждения, то ли от готовых пролиться слёз.
Где-то рядом послышались голоса. Маша узнала негромкий голос отца и голос её тётки Варвары. Она загасила свечу, испуганно прижалась к стене.
Огромная зеркальная зала осветилась ясным месяцем, стоявшим высоко в чистом, начинающем уже светлеть небе. Голоса становились всё слышней, шаги приближались к зале, где затаилась Маша. Ни жива ни мертва она застыла на месте, боясь, что её сейчас увидят здесь одну, с погашенной свечой в руке. Она искала и не могла найти оправдания своему поступку.
Шаги смолкли совсем близко за дверью залы, и такой знакомый голос отца произнёс:
— Вот, Варварушка, оглянуться не успеешь, как дедом станешь. Старик, старик, совсем старым становлюсь.
— Полно, полно, Александр Данилович, что говоришь-то, какой же ты старик? Вон поди, взгляни на себя в зеркало. Такой же красавец, как и прежде. Не хуже Машиного жениха.
Маша сильнее прижалась к стене, со страхом ожидая появления в зале отца и тётки.
— Ну, Варварушка, спасибо тебе, утешила. Только ты одна видишь меня таким, каков я бывал раньше.
Затаив дыхание, забыв о страхе быть увиденной, Маша ждала продолжения разговора отца и тётки.
— Для меня ты всегда будешь таким, каким бывал прежде, — услышала Маша взволнованный голос тётки.
— Знаю, знаю, Варварушка, всё знаю и люблю тебя за верность твою.
Голоса смолкли, стало совсем тихо. Какое-то странное чувство неловкости от всего услышанного охватило Машу. Она уже было решила выйти из своего убежища, когда звуки удаляющихся шагов сказали ей, что отец и тётка ушли.
Остаток ночи Маша уже не металась на смятой постели, а потрясённая всем услышанным, подошла к окну и долго-долго смотрела на светлеющее ясное небо, на разгорающуюся где-то далеко-далеко за Невой розовую полоску зари.
В день обручения с Петром Сапегой Маша так волновалась, что никого не видела отчётливо вокруг себя и ничего не слышала в общем торжественном гуле голосов, музыки, громе орудий.
Она не могла слышать, как великий князь Пётр Алексеевич, стоявший совсем близко от неё, сказал довольно громко своему постоянному спутнику Ивану Долгорукому:
— Взгляни на невесту, она такая же бледная, как та мраморная статуя, что стоит у них при входе в дом.
— Да и холодная, наверно, такая же, — улыбаясь, ответил князь Иван.
Императрица, раскрасневшаяся от волнения и какого-то внутреннего оживления, нарядная, всё ещё привлекательная, блестя драгоценными камнями, украшавшими её причёску, собственноручно надела невесте и жениху приготовленные кольца.
Из-за волнения, не оставлявшего Машу, она не могла видеть, как надевая кольцо на палец её жениху, Екатерина сжала его ладонь своей маленькой и горячей рукой, посмотрев ему в глаза так откровенно и призывно, что тот на какое-то время совсем смешался и ответил на крепкое рукопожатие государыни, взяв её руку двумя руками и сильно сжав её.
После обручения дни для Маши летели стремительно. Она то носилась по дому, то бегала в людскую, где четыре швеи день и ночь кроили и шили одежду в приданое. Тут были и рубашки. Тётка Варвара, соблюдавшая старинные обычаи, настояла на том, чтобы дюжину таких рубашек изготовили из красного шелка, украсив их кружевом и вышивкой. Особой заботой тётки и матери было постельное бельё, которого готовилось так много, что оно заполнило собой всю горницу. Для шитья платья невесты была приглашена приезжая искусная портниха из Польши, которую кстати порекомендовал жених, сказав, что многие знатные дамы Варшавы почитали для себя за честь шить у неё наряды.
Презрев старинный обычай, когда жених до свадьбы не должен был видеть невесту, граф Сапега часто бывал в доме Меншиковых, где его всегда ждали. Для него в эти дни готовились его любимые кушанья, Маша сама в такой день часто забегала на кухню, где возле длинной раскалённой плиты суетились повара, стоял шум от посуды, гул голосов и вкусно пахло то жарким, то сдобным тестом. Она даже сама пробовала готовить любимые женихом пироги с мясом.
В столовой за столом, где, кроме своей семьи, постоянно собиралось много народу, жениху нравилось все: и молодая красавица невеста, и её добрая мать, всегда с ласковой улыбкой предлагавшая ему отведать то или другое блюдо, и тётка невесты Варвара Михайловна с её бесконечными интересными рассказами о старине, о тех смешных, как казалось жениху, привычках, которые строго соблюдались раньше. Слушали рассказ Варвары Михайловны о том, как увидевший до свадьбы невесту жених уже не имел права отказаться от неё. Такие истории у жениха и невесты вызывали веселье. Улыбаясь, они переглядывались друг с другом, и взгляды их красноречиво говорили о том, что с ними такого уж никогда не случится. А Варвара Михайловна, не обращая внимания на их переглядывания, очень серьёзно продолжала рассказывать о всех старинных правилах и обрядах, положенных исполняться на свадьбе. Особенно подробно говорила она о правилах передачи приданого невесты. О приданом она всегда высказывалась сосредоточенно, словно желая жениху и невесте поступать так же, как заведено было встарь.
Графа Сапегу больше всего развлёк рассказ Варвары Михайловны о том, что приданое невесты должно было быть доставлено в дом жениха ещё до свадьбы и строго по росписи. Увидев улыбки слушавших, Варвара Михайловна серьёзно добавила:
— Это чтобы обмана не было. Как ведь в старину говорили: «Денежки на стол — девушку за стол».
При этих словах рассказчицы все громко рассмеялись.
— Не бойтесь, граф, — обратился к жениху Александр Данилович, — тут всё чисто, всё без обману. И девица за столом — сами изволите видеть — не кривая, и не слепая, и не хромая.
Слова хозяина потонули в громком смехе гостей. Смущённая разговором Маша покраснела до слёз.
— И с приданым всё будет в полном порядке, — продолжал Меншиков.
Неожиданно встав из-за стола, он вышел, сопровождаемый озадаченными взглядами обедающих. Однако недоумённое молчание было прервано его скорым возвращением.
Александр Данилович, улыбаясь, подошёл к тому месту, где сидел за столом жених, и, чуть наклонясь, поставил рядом с ним довольно объёмистую шкатулку из красного дерева, обитую по углам узорным серебром. В замке шкатулки торчал маленький ключик. Гости, вновь умолкнувшие, с любопытством смотрели то на самого хозяина, то на смущённого жениха, то на шкатулку.
— Вот, граф, видите эту небольшую коробочку? — спросил Александр Данилович. — Откройте её.
Жених с недоумением смотрел на отца невесты.
— Да-да, откройте, не бойтесь. Поверните ключик, и она откроется.
Присутствующие за столом, перестав есть, ждали, глядя на жениха. Граф Пётр осторожно, словно боясь сломать ключик, повернул его. Раздался тихий мелодичный щелчок, и крышка шкатулки открылась сама.
Глазам любопытствующих гостей открылось, наконец, содержимое шкатулки. Она, как волшебный сказочный ларец, доверху была заполнена драгоценностями. Тут были массивные кольца, длинные с подвесками серьги, ожерелья, и всё это блестело и переливалось от игры драгоценных камней. Послышались восхищенные, завистливые восклицания. Жених смущённо перевёл взгляд со сверкающих драгоценностей на лицо невесты, не зная, как повести себя и что сказать.
— Ну что, граф, — самодовольно проговорил Александр Данилович, — хорошо невестино приданое?
Оправившись от неловкости инцидента, которого молодой человек никак не ожидал, он взглянул на свою невесту, сидевшую напротив, пунцовую от смущения и с глазами, полными слёз, слегка отодвинул от себя драгоценности и, глядя прямо в лицо Александра Даниловича, тихо ответил:
— Приданое красивое, только моя невеста прекраснее.
В предсвадебных хлопотах незаметно прошло лето. Оставаясь одна в своей комнате, Маша подолгу лежала без сна, глядя то на подаренное женихом обручальное кольцо, то на тот давнишний, уже засохший букет белых нарциссов, к которому она никому не разрешала прикасаться.
Осень стояла звонкая, тёплая, с багряной листвой увядающего сада, со сладковато-пряным ароматом последних цветов.
Часто по вечерам Маша приходила в комнату тётки и, подождав, пока та не окончит вечернюю молитву, забивалась к ней в постель и, крепко обняв её за худенькие плечи, прижималась к ней, шепча в ухо все свои заветные секреты.
— Счастливая ты, девка, — говорила тётка. Маше ласковым голосом. — Замуж по любви идёшь, великое это дело — по любви, — вздыхая, повторяла Варвара Михайловна.
Маша замирала от её слов и про себя шептала молитву, прося Бога оградить и её, и её жениха от всяких неожиданных напастей.
Между тем дома творилось что-то неясное. Александр Данилович уезжал из дому ещё затемно и возвращался так поздно, что порой уже все спали, исключая Дарью Михайловну, которая никогда не ложилась, пока супруга не было дома, иногда ожидая его до самого утра, что сильно сердило светлейшего.
— Ну что за дела? — говорил он возмущённо. — Вырос уже вроде, нянек мне не требуется.
Но тут же, видя расстроенное лицо жены, произносил ласково:
— Не тревожься ты так, княгинюшка, обо мне.
— Да как же, отец мой, не тревожиться, — отвечала она, — Лихих людей кругом полным-полно. Вот, говорят, недавно за Фонтанкой-рекой опять кого-то жизни лишили.
— Так ведь это за Фонтанкой, — смеясь, замечал князь, — я в такую даль не езжу, что мне там делать-то. Нет-нет, я далее дворца государыни нигде не бываю. — И, помолчав, добавлял: — Хотя и там лихих людей хватает.
— Скажи-ка ты мне, отец родной, — обращалась Дарья Михайловна ласково к мужу, — свадьбу-то Машенькину когда играть будем?
— Свадьбу, свадьбу, — как бы не понимая, о чём идёт речь, повторял Александр Данилович.
— Да, Машенькину свадьбу, — говорила более решительно Дарья Михайловна.
— Да, да, свадьбу, — словно очнувшись и как-то странно глядя на жену, повторял Меншиков. — Свадьбу, свадьбу...
И вдруг однажды, взяв жену за руку, усадил её на диван и сам присел рядом. Встревоженная Дарья Михайловна, ничего не понимая, испуганно смотрела на него.
— Послушай, княгинюшка, — сказал он ласково и в то же время очень серьёзно, — я полагаю, что этой свадьбы вообще не будет.
— Да ты что, отец мой, как это — не будет свадьбы? — испуганно вскрикнула Дарья Михайловна, прикрывая рот ладонью.
— Тише, тише, — остановил её сердито князь. — Что ты, мать моя, так всполошилась? Я ведь не сказал, что свадьбы вообще не будет.
— Как это? — уже ничего не понимая, переспросила Дарья Михайловна.
— Так разве на этом женихе свет клином сошёлся? Не будет этой свадьбы, — князь сделал ударение на слове «этой», — будет другая.
— Как это? Как это? — повторяла Дарья Михайловна.
— А так, — задумчиво произнёс Александр Данилович и замолчал.
— Да ты говори, говори, отец мой, не томи душу мою. Что случилось с женихом-то? Может, заболел?
— Нет, — усмехнулся Меншиков, — с женихом всё в порядке.
— Тогда что же? Не пойму тебя никак, растолкуй ты мне, дуре, всё как есть.
— А тут и толковать нечего, всё просто, всё очень даже просто.
— Что просто? — недоумевала княгиня.
— А то просто, что красив больно жених-то наш.
— Так кому от этого худо, что красив?
— Худо? — повторил Александр Данилович. — Я не сказал, что худо. Чего ж худого в том, что молодец из себя видный да пригожий.
— Не томи, Александр Данилович, не томи душу, скажи ясно, что стряслось-то?
— А то и стряслось, что приглянулся наш нареченный жених государыне.
— Государыне?! — выдохнула Дарья Михайловна, всё ещё ничего не понимая.
— Да-да, ей, государыне, — твёрдо и, как показалось княгине, зло ответил князь.
— Так она ведь ему в матери годится!
— Да хоть бы и в бабушки, что с того?
— Не пойму тебя, отец мой, что она, замуж за него собралась, что ли?
— Ну зачем ей замуж, — ядовито улыбнулся Александр Данилович. — Не она за него замуж собралась...
— А кто же? — в нетерпении прервала его Дарья Михайловна.
— Есть там желающие полакомиться остатками...
— Да говори ты яснее, отец мой, и так голова от твоих речей кругом пошла.
— Думаешь, напрасно его государыня камергером сделала да ко двору приблизила?
— Не знаю я всех дел государыни, — вновь нетерпеливо прервала она мужа.
— Да где тебе и знать-то, да и ни к чему.
— Так что ж из того, что он теперь камергер? Я так полагаю, что это государыня сделала из милости к тебе: ведь он жених твоей дочери.
— Да как же, как же, — вновь так же ядовито улыбаясь, сказал князь, — будет она о других заботиться, когда тут свой интерес имеется.
Дарья Михайловна молчала и непонимающе смотрела на мужа.
Глядя на взволнованное лицо жены, Александр Данилович, помолчав немного, тихо сказал:
— Нет, дорогая моя жёнушка, она его для себя во дворец приблизила, для того и камергером сделала. — Вздохнув, он продолжал: — А чтобы всё это безобразие не так всем в глаза бросалось, решено женить его на её племяннице, благо старая дева тут как тут...
— Да как же это можно? — всплеснула руками Дарья Михайловна.
— Всё, всё можно, дорогая ты моя княгинюшка. Была бы только воля царская, а там уж любое повеление исполнено будет.
— Да как же так? Машенька-то как теперь? — сокрушённо повторяла Дарья Михайловна. — Они ведь любят друг друга.
— А ты, княгинюшка, не очень-то сокрушайся, — неожиданно твёрдо сказал Александр Данилович, — у меня для Машеньки другой жених есть. — И, глядя на залитое слезами лицо жены, добавил: — Есть жених, может, и получше прежнего.
— Кто ж такой? — безучастным голосом спросила Дарья Михайловна.
— А вот этого-то я тебе пока и не скажу, — хитро улыбнулся князь.
Кругом было что-то не так, но что именно изменилось, Маша не могла бы сказать. По-прежнему суетились родные вокруг её приданого, по-прежнему по целым дням девки-швеи не выходили из комнаты, где под присмотром то самой Дарьи Михайловны, то её сестры Варвары шили бельё, рубашки, платья и шубки.
Маша часто слышала, какие-то странные тихие разговоры тётки с матерью, которые сразу же прерывались, как только девушка оказывалась рядом. Александр Данилович теперь редко бывал дома, часто уезжая то в Ригу, то в Митаву, и, судя по его недовольному виду, дела у него шли не очень-то хорошо. Но даже если бы он и был дома, Маша не рискнула бы поговорить с ним о предмете, который её интересовал более всего, — о дне её свадьбы с графом Петром Сапегой, который почему-то всё откладывался и откладывался...
Как-то раз вечером, зайдя к тётке, Маша хотела расспросить её, в чём причина такой долгой отсрочки свадьбы и почему граф Пётр стал ездить к ним намного реже, чем ранее. Но тётка, сославшись на то, что Маша мешает ей молиться перед сном, выпроводила её.
Всё открылось неожиданно. Однажды Маша отправилась в горницу, где девушки-швеи шили для неё затейливое платье по последней французской моде, точно такое же, какое она видела на цесаревне Елизавете. Было холодно, и, жалея тепло, все двери плотно закрывали. Подойдя к закрытой двери, Маша услышала конец фразы, поразивший её.
— Жених-то наш, бают, женится на другой, — говорила одна швея, которую Маша узнала по голосу.
Это была разбитная весёлая девушка Аннушка, всегда всё узнававшая раньше всех. Затаив дыхание, Маша прислонилась к двери, боясь пропустить хотя бы слово из разговора девушек.
Очень скоро она узнала, что её свадьба с графом Петром Сапегой расстраивается из-за повеления государыни.
— Прямо отняла она жениха у нашей барышни, — говорила Аннушка.
— Ну, прямо отняла! — возразила ей другая девушка. — Ей-то он зачем надобен?
— Как зачем? — засмеялась Аннушка. — Жених-то наш красавчик! Уж такой красавчик, такой красавчик, — смеясь, повторяла она, — так бы и съела!
— Да полно тебе зубоскалить, болтушка, — серьёзно возразил ей кто-то из подруг.
— Ну, ей-богу, правду говорю, — продолжала Аннушка, — от верных людей слыхала, что берёт его государыня себе в полюбовники. Старые-то, вишь, ей все надоели, а свеженького да хорошенького всем охота.
За дверью некоторое время было тихо. Маша ни жива ни мертва ждала, что ещё скажет Аннушка.
— А наша-то барышня как же? — спросил её кто-то.
— А как? — весело отозвалась Аннушка. — Да никак. Приданое-то мы не зря готовим: и для неё женишок сыскался...
— Да кто ж такой? — раздалось несколько голосов.
— Кто, кто, — повторила Аннушка, — это уж ни в жисть не догадаетесь.
В ответ прозвучало несколько имён молодых людей, часто бывавших в доме Меншиковых.
— Не, не, девки, не гадайте, всё одно не догадаетесь.
— Так сама скажи, не томи. Чай, не секрет, раз приданое готовим.
— Вот уж верно, женишок так женишок!
— Ну кто же? Кто? Не томи ты нас, Аннушка!
— Да Пётр Алексеевич...
— Какой такой Пётр Алексеевич? — прервала её одна из девушек.
— Какой, какой? Самый что ни на есть настоящий Пётр Алексеевич!
— Неужто великий князь?
— Он, он самый и есть, — уверенно прозвучал голос Аннушки.
— Пустое болтаешь, девка. Какой же он жених? Ему и лет-то от роду есть ли десять?
— Не десять, а поболее, — всё так же уверенно отвечала Аннушка.
— Не может того быть! Ну кто такое дитё женить станет? Наша-то барышня много старше его будет.
— Что ж с того, что старше? Зато он великий князь. Бают...
Но тут Аннушка заговорила так тихо, что оглушённая новостью Маша не слышала больше ничего.
Но даже из того, что она узнала, ей многое стало ясно. Так вот, значит, почему их свадьба всё время откладывается, и граф Пётр совсем перестал бывать у них в доме!
Не помня себя от навалившегося горя, Маша как во сне отошла от двери, поднялась к себе в комнату и бросилась на постель.
Маша металась на постели, не находя себе места. Она то снимала, то вновь надевала обручальное кольцо, подаренное ей женихом в тот памятный радостный день, теперь уже такой далёкий. Наконец она надела кольцо, сжала руку в кулак так крепко, словно кто-то хотел отнять его у неё.
— Нет-нет, — прошептала она, — это всё не так. Надо идти куда-то, бежать, узнать всю правду. Правду, правду, правду, — повторяла она, уткнувшись лицом в подушку и горько плача.
От переживаний она то ли уснула, то ли впала в забытье, и ей привиделась прогулка на шлюпке вдвоём с графом Петром.
Тёплый весенний вечер, когда все неподвижные предметы, окутанные прозрачным серым сумраком, кажутся прекрасными, околдованными, сказочными. Они сидят на корме совсем близко друг к другу. Лодка тихо скользит по глади воды, в которой, словно во сне, отражаются прибрежные деревья и кусты.
Они выезжают в залив. Маша впервые видит необъятную водную ширь, где-то далеко-далеко окрашенную в золотистый цвет закатным солнцем.
И всё это: и вода, и удаляющийся берег, поросший лесом, тишина и прозрачность воздуха, и этот человек, сидящий с ней так близко, рядом, показались ей тогда чем-то нереальным. Ещё тогда почему-то подумалось ей, что вся эта прозрачная красота зыбка, ненадёжна и может растаять, как лёгкое облачко, проплывающее и над ними, и над водой, и над всем миром.
Она очнулась, вскочила с постели, полная какой-то решимости, выбежала из комнаты и понеслась к тётке.
Та стояла на коленях возле небольшого окованного серебряной вязью сундучка, всегда стоявшего в её комнате возле изразцовой печи закрытым. Теперь он был выдвинут из своего угла к кровати, ц тётка перебирала его содержимое: тонкие пожелтевшие кружева, шали, старинные головные уборы, шитые жемчугом. Она внимательно рассматривала их и аккуратной стопкой складывала на разобранной ко сну постели.
— Так это правда?! — сдавленным от волнения голосом произнесла Маша.
— Что правда? — спросила тётка, даже не взглянув на неё и не выпуская из рук вышитой сорочки.
— То правда, что сватают меня за этого, этого... — Она не могла говорить от рыданий.
Тётка молча, тяжело опираясь руками о край сундучка, поднялась с колен, села на постель, прямо на груду одежды, вытащенной ею из сундучка.
— Знаешь уже? — спросила она спокойно, без тени удивления.
Ровный, будничный голос тётки словно отрезвил Машу, она перестала всхлипывать, но слёзы ещё текли по её лицу.
— Полно, полно, голубушка, — сказала тётка ласково, — не плачь, поди сюда, сядь рядышком.
Маша покорно подошла к кровати, тётка отодвинула от края наваленные вещи, освобождая место для племянницы. Маша села возле. Некоторое время обе молчали. Мокрой ладонью Маша вытирала залитое слезами лицо.
— На вот, голубушка, утрись, — протянула ей тётка тонкий белый шёлковый платок с длинными кистями.
Маша машинально взяла платок, уткнулась в него и вновь зарыдала, громко всхлипывая. Тётка сидела неподвижно, молча гладя вздрагивающие плечи Маши. Мало-помалу та успокоилась, перестала плакать и, отняв платок от лица, посмотрела на тётку воспалёнными, распухшими от слёз глазами.
— Ты всё знала? — спросила Маша с какой-то затаённой надеждой, глядя тётке в глаза.
— Да, — коротко ответила та, кивнув головой.
— Что ж ты мне ничего не сказала? — с упрёком произнесла Маша.
— Не велено было, — тихо отозвалась тётка.
— Кем же не велено?
— Отцом. Твоим отцом, вот кем. Всё ведь ещё только решалось.
— Что решалось? — не понимая, о чём говорит тётка, спросила Маша.
— Твоя свадьба с великим князем, — твёрдо ответила Варвара.
— С великим князем! — вскричала Маша, вскакивая с постели. — Да как ты можешь так говорить? Ты же знаешь, что я люблю графа Петра! Знаешь? — повторила Маша, подходя совсем близко к тётке.
— Знаю, — кивнула та.
— Так как же ты можешь, ты... — Маша несколько раз повторила это слово, не найдясь, что сказать ещё.
Варвара спокойно посмотрела на неё.
— Да, да, — горячо продолжала Маша, — как можешь ты говорить такое, ты, ты, которая сама всю жизнь любила моего отца!
При этих словах Маши лицо Варвары Михайловны побледнело, губы крепко сжались в тонкую линию. Застыв в ожидании, она, казалось, ждала, что ещё скажет ей Маша.
— Я знаю, знаю, — уже не так запальчиво и тише проговорила Маша, — слышала, как ты с батюшкой о том говорила.
Маша с опаской взглянула на застывшее, словно окаменевшее лицо тётки. Испугавшись сама своих слов, Маша подошла к ней ближе, склонилась над нею, но та никак не отозвалась. Маша опустилась пред тёткой на колени, уткнувшись лицом в подол её платья, вновь громко и горько зарыдала.
— Ну будет, будет, — наконец спокойно произнесла Варвара Михайловна, гладя Машу по растрепавшимся волосам. — Плакать-то зачем?
Маше показалось, что тётка говорит это, улыбаясь.
— Плакать не об чем, — повторила она ещё спокойнее, — а давай-ка мы с тобой сейчас чайку напьёмся.
Я велю заварить чайку с мятой да малиной, а потом и поговорим.
Сказав это, Варвара Михайловна вышла из комнаты, а сморённая горем и слезам Маша, повалившись на груду вытащенных из сундука вещей, мгновенно уснула.
Позже, напившись ароматного чаю, Маша и тётка долго-долго сидели рядом на постели обнявшись, и Варвара всё говорила и говорила ей тихим спокойным голосом, что всё, что Богом задумано и делается, — благо и нет в том большой беды, что забрали у неё любимого жениха.
— На всё воля Господа, — уверенно повторяла тётка, крестясь на икону в божнице.
Маша слушала её молча, казалась совсем успокоенной, убеждённой её доводами, но неожиданный вопрос, заданный Варваре Михайловне, говорил о том, что её спокойствие только внешнее.
— Так ты говоришь, — повернулась она к тётке, посмотрев на неё глазами, полными муки, — что его не велено из дворца выпускать?
— Сама государыня строго наказала за ним следить, чтоб никуда из дворца не отлучался.
— Так вон оно как, — вздохнула Маша, как показалось Варваре, с облегчением. — Я-то думала, что он по своей воле перестал у нас бывать, а тут вот оно что. — Она не договорила и вновь глубоко вздохнула.
— Да неужто он по своей воле отказался от такой молоденькой красавицы, как ты? — улыбаясь, проговорила Варвара, обнимая племянницу.
— Полагаешь, любит он меня?
— Не сомневайся, моя красавица, не сомневайся! Любит, конечно, любит!
— А уж я-то его как люблю, — вновь всхлипнула Маша, и слёзы снова потекли по её лицу.
— Ну полно, полно, дорогая, успокойся. Давай-ка лучше поговорим о твоём другом женихе.
Маша безучастно кивнула и так же безучастно слушала, как долго и ласково говорила ей тётка о том, что государыня сильно хворает, что долго ей не прожить, а там...
— Что ж там? — безразличным голосом спросила Маша.
— А там, — вдохновляясь, продолжала Варвара Михайловна, — а там он станет государем.
— Почём ты знаешь, что он? — как будто заинтересовалась Маша.
— Уж поверь мне, что всё так и случится, об этом уж батюшка твой постарается.
Словно не замечая последних слов о том, что «батюшка постарается», Маша, казалось, внимательно слушала тётку, которая продолжала рисовать перед нею заманчивые картины жизни, когда она станет женой великого князя, а он потом российским государем.
Обдумав слова тётки, Маша наконец сказала:
— Так ведь великий князь слишком молодой ещё для брака.
— И-и, полно, красавица! Что ты такое говоришь? Да в старину, знаешь ли, как молодца женили? — Варвара Михайловна вопросительно посмотрела на Машу.
— Как? — слабо улыбнулась та.
— Да как можно ранее, чтоб в холостой жизни не избаловался.
— Не избаловался ? Как это?
— Да так. Чего молодому да неженатому делать? Будет тогда, как князь Иван Долгорукий, за всеми девицами волочиться.
— А Иван Долгорукий хорош собой, — отозвалась неожиданно Маша.
— Ну и что с того, что хорош? С лица-то воду не пить, а так-то за душой у него, говорят, и нет ничего. Он прилепился теперь к великому князю, такая, говорят, дружба — водой не разольёшь.
Маша молчала, а Варвара Михайловна продолжала всё так же тихо, спокойно, уверенно:
— Да и великий князь из себя видный, не гляди, что ещё молод. Ты ведь его видала, сама знаешь.
— Видала, — эхом отозвалась Маша.
— Что, разве нехорош? И высок, и строен, а что молод сегодня — так скоро повзрослеет! Глядишь, и тебя догонит, — улыбнулась Варвара Михайловна.
Вернувшись к себе в комнату, Маша постояла без мысли, без чувства возле затворенной двери, потом подошла к столу возле окна, на котором стояло квадратное зеркало в деревянной раме, всевозможные баночки и вазочки, куда она обычно складывала свои украшения, снимая их перед сном. Она долго, как чужое, рассматривала своё неузнаваемо изменившееся лицо, затем медленно сняла с пальца кольцо, подаренное женихом, долго держала его в руках, боясь расстаться, выдвинув ящик стола, положила кольцо в самый дальний угол.
Не раздеваясь и не разбирая постели, Маша легла, закрыла глаза и в течение долгого времени лежала, то ли грезя во сне, то ли засыпая на самом деле.
Неожиданно поднялась рывком, что-то вспомнив, подбежала к столу, снова выдвинула ящик, лихорадочно стала рыться в нём, пока в дальнем его углу не нашла то, что искала. Она осторожно взяла кольцо, долго-долго смотрела, как переливаются на нём камни под лучом уходящего солнца, потом, крепко зажав его в руке, снова легла. В постели, разжав кулак, достала кольцо, любуясь им и вспоминая. Осторожно надела его на средний палец левой руки, крепко сжав ладонь, повернулась к стене и скоро забылась тяжёлым, тревожным сном.
В апреле 1727 года императрица Екатерина I тяжело заболела. И вновь, как два года тому назад, остро встал вопрос о престолонаследии.
После смерти Петра I Меншиков был самым решительным противником воцарения на престоле внука Петра — Петра Алексеевича, сына погибшего царевича Алексея. Тогда Александр Данилович имел много сторонников из числа вельмож, выдвинутых Петром в годы преобразований.
Понадобилось всего два года, чтобы в глазах из явленных единомышленников Меншиков стал самым ярым поборником передачи трона двенадцатилетнему великому князю. Причина тому — желание Меншикова женить Петра Алексеевича на своей старшей дочери Марии. Стремление всесильного вельможи породниться с царствующим домом было юридически закреплено завещанием Екатерины; воля императрицы, несомненно навязанная ей светлейшим, состояла в том, чтобы её наследником стал Пётр II и чтобы он непременно женился на одной из дочерей Меншикова.
Слух о существовании завещания проник в среду сановников и вызвал вполне основательные опасения, что всесильный Меншиков на правах тестя малолетнего государя будет распоряжаться судьбой каждого из них. Однако открыто противодействовать намерениям Меншикова никто не посмел.
В вопросе наследования среди вельмож, окружавших трон, возникли серьёзные разногласия, разделив всех на несколько партий, тяготевших к тому или иному претенденту на престол.
Так, генерал-полицмейстер Петербурга и родственник Меншикова Антон Девьер[12] и Александр Бутурлин ратовали за выдвижение на трон старшей дочери Петра I — Анны Петровны.
Опасаясь укрепления Меншикова при воцарении Петра II, Бутурлин, беседуя с Девьером, пророчески сказал: «Светлейший князь усилится. Однако ж хотя на то и будет воля, пусть он не думает, что Голицын, Куракин и другие ему друзья и дадут над собой властвовать. Нет! Они скажут ему: «Полноте, милейший, ты и так над нами властвовал. Поди прочь».
Взгляды Девьера и Бутурлина разделял и давний единомышленник Меншикова Пётр Андреевич Толстой, однако он предпочитал видеть на троне не Анну Петровну, а её младшую сестру — Елизавету.
Эти вельможи не без оснований опасались мести Петра II за своего погибшего отца, царевича Алексея, к смерти которого они в той или иной степени были причастны.
Знать же в лице Долгоруких, Голицыных, Нарышкиных пугало всесилие Меншикова. Они стояли за возведение на царство законного наследника Романовых, уже обойдённого однажды, при воцарении Екатерины, — великого князя, молодого Петра Алексеевича.
Обращаться же к Екатерине было уже поздно. Она была прикована к постели и слепо выполняла волю Меншикова. Смертельно больную Екатерину он навещал по нескольку раз в день, зорко следя за всеми её действиями.
24 апреля Екатерине стало немного легче, и Меншиков, воспользовавшись этим, сумел подсунуть ей указ об учреждении следственной комиссии над своими противниками, выступавшими против его планов возведения на трон Петра II с условием жениться на одной из дочерей Александра Даниловича.
Генерал-полицмейстер граф Девьер был арестован прямо в покоях государыни. При его разоружении он сделал неудачную попытку заколоть светлейшего князя и своего родственника Меншикова, однако удар был отведён дежурным офицером.
5 мая 1727 года у императрицы началась агония. Меншиков безотлучно находился возле умирающей. В минуту, когда к ней вернулось сознание, она подписала поданный ей Меншиковым указ о наказании всех привлечённых к следствию.
Девьер и Толстой, лишившись чинов и имений, были сосланы: Девьер — в Сибирь, Толстой — в Соловецкий монастырь, где и умер спустя два года. Бутурлин был отправлен в дальнюю деревню. Замешанный в этом деле Иван Долгорукий был отлучён от двора, лишён чина и переведён из гвардии в армию. Расправившись со своими противниками — бывшими единомышленниками Меншиков лишился поддержки, ослабил свои позиции и остался один на один с хитрым, умным и осторожным политиком Андреем Ивановичем Остерманом — вице-канцлером и интриганом.
Эти события самым прямым образом сказались на дальнейшей судьбе светлейшего князя Александра Даниловича Меншикова.
Утро 6 мая 1727 года было по-весеннему светлым и радостным.
Окно комнаты, в которой помещался великий князь Пётр Алексеевич, выходило в небольшой садик, окружавший дворец со стороны, противоположной набережной. Томимый какими-то неясными предчувствиями, великий князь, проснувшись рано утром, подошёл к окну и толчком отворил его. Вместе с разноголосым птичьим щебетанием в комнату ворвался свежий, прохладный весенний воздух, несущий с собой запах уже отогретой солнцем земли и первой робкой зелени. Тихий шорох возле двери заставил его быстро обернуться. В комнату осторожно, очевидно боясь разбудить его, входила сестра — великая княгиня Наталья. Пётр поспешил к ней навстречу. Она порывисто обняла его, прижала к себе.
— Что так рано? — спросил брат, поднимая к ней удивлённое её ранним появлением, озабоченное лицо.
— Тише, тише, — шёпотом проговорила Наталья, увлекая его в комнату, подальше от двери.
— Что там? — кивнул головой великий князь в сторону двери.
Ничего не отвечая, Наталья повела его за собой, усадила на край смятой постели, села рядом, крепко обняла за плечи и тихо, почти в самое ухо, прошептала:
— Государыня совсем плоха. Слышала, граф Сапега говорил, что конец уже скоро.
— Она умрёт? — со страхом спросил Пётр.
— Да, — коротко ответила Наталья.
— А как же мы?
Он сильнее прижался к сестре, словно ища у неё защиты.
— Что будет, что будет, Натальюшка? — испуганно повторил он.
— Не знаю, — тихо произнесла сестра, ещё крепче прижимая к себе брата. Близко наклонясь к его лицу, она зашептала:— Слушай, Петруша. Никуда, слышишь, никуда без меня не ходи, — несколько раз повторила она.
— Почему?
— Так уж надо, — таинственно добавила она, — мало ли что может случиться.
— А что может случиться? — не понимая ни её шёпота, ни её таинственности, переспросил Пётр.
— Всё, — решительно и громче ответила сестра. — Ни с кем никуда не езди, слышишь?
Ничего больше не спрашивая, Пётр кивнул в знак согласия.
— Знаешь историю? — неожиданно осведомилась сестра. — Небось учил уже, или тебе не рассказывали?
— Что рассказывали? — ничего не понимал Пётр.
— А то, как маленького царевича Дмитрия, сына царя Ивана, убили, когда отец его умер.
— Убили? — со страхом выдохнул Пётр. — Почему убили?
— А потому убили, — раздельно и наставительно продолжала Наталья, — что он был царский сын и должен был стать царём.
— А кто ж убил его?
— Да мало ли кто! Вон сколько у государыни деток, и все небось хотят её место занять, — совсем как взрослая, рассудительно ответила Наталья.
— А я ведь тоже царский сын? — спросил он с опаской.
— Вот то-то и оно. Ты и есть настоящий наследник — покойного государя Петра законный внук, — сбивчиво докончила она.
— Так что ж, меня тоже могут убить, как Дмитрия? — с испугом спросил великий князь сестру.
— Не бойся, не бойся, братец мой дорогой, — горячо прошептала Наталья, крепко прижимая к себе брата. — Не бойся! Я тебя одного теперь не оставлю!
В этот же день, 6 мая 1727 года, императрица Екатерина скончалась.
Споров о том, кому передать трон, не было. Стараниями светлейшего князя Александра Даниловича единственным наследником российского престола, по завещанию покойной государыни, признавался Пётр Алексеевич — сын царевича Алексея и внук великого Петра.
С этой вестью в покои великого князя поспешил Меншиков в сопровождении целой свиты придворных. Отворив дверь в комнату, все с удивлением увидели брата и сестру, сидевших на кровати и крепко обнявшихся. При виде вошедших они ещё крепче обнялись, прижимаясь друг к другу.
— С двумя вестями пожаловали к вам, ваше высочество, — низко склонившись перед изумлёнными детьми, проговорил Меншиков. — Одна весть печальная. — Голос его дрогнул, он замолчал, но затем продолжил с почтительной улыбкой: — А вторая очень хорошая.
Пётр и Наталья переглянулись.
— Вторая, — торжественно произнёс Меншиков, — это завещание покойной государыни, по которому вы, великий князь Пётр Алексеевич, объявляетесь российским государем.
Он умолк. Несколько минут в комнате было совершенно тихо, только из растворенного окна доносился разноголосый птичий гомон.
— Я государем? — не то удивлённо, не то радостно повторил великий князь, глядя то на Меншикова, то на сестру, не менее его поражённую известием.
— Вы теперь наш государь, — с низким поклоном повторил Меншиков.
Великий князь вскочил с ногами на кровать и запрыгал на ней, радуясь и крича:
— Государь, государь, я теперь государь!
Вошедшие со слезами умиления смотрели на этого хотя и рослого, но в сущности ещё настоящего ребёнка.
Первый человек, которого увидел молодой государь на следующее утро, был Иван Долгорукий.
— Ванюша! — кинулся к нему Пётр Алексеевич. — Ты здесь? Давно ли?
— Только сейчас прибыл, — улыбнулся князь Иван, склоняясь в низком поклоне. — Позвольте поздравить, ваше величество, со счастливым исходом дела.
— Ванюша, что ты, что ты, — радостно заговорил молодой государь, — посмей только называть меня «ваше величество», — погрозил он пальцем, — я тебя тут же отлучу от двора.
— Не буду, не буду, ваше величество!
— Опять! — шутя прикрикнул на него Пётр, притопнув ногой.
— Хорошо, хорошо, — согласился князь Иван. — Как же прикажете теперь к вам обращаться?
— Ну как, — пожал плечами молодой государь, — да всё так же, как и прежде: Петруша — да и все! Для тебя, Ванюша, я навсегда останусь тем, кем был до сей поры.
Князь Иван склонился перед новым государем в низком поклоне.
Государыню ещё не похоронили, и гроб был выставлен во дворце для прощания. Для удобства проживания молодого государя решено было перевести на жительство во дворец светлейшего князя на Васильевском острове. Решение это, правда, было принято единовластно самим светлейшим князем, который после смерти государыни буквально заменил собой все действующее тогда правительство. Родовитая знать не роптала, понимая, что без светлейшего князя ей вряд ли удалось бы возвести на трон прямого наследника Романовых — молодого великого князя.
Многие из родовитой знати получили новые высокие назначения и должности. Отец Ивана Долгорукого стал гофмейстером двора великой княгини Натальи Алексеевны. Сам Иван был прощён светлейшим и вновь определён к особе государя в роли молодого наставника и друга.
На новом месте, во дворце светлейшего, молодому государю понравилось. Пришёлся по душе большой, красивый, нарядно убранный дом с широкой лестницей от самого входа, где стояли различные мраморные фигуры; полюбились большие покои, стены которых были обиты дорогими обоями, увешаны гобеленами и коврами; приглянулись небольшие уютные комнаты с печами, выложенными голубыми узорными изразцами. Картины, статуи, сад во внутреннем дворе дома, оранжереи, где круглый год зрели невиданные в России овощи и фрукты, лошади, экипажи, пристань с причалом, возле которого всегда стояли наготове шлюпки и яхты, — всё говорило о богатстве и значении светлейшего.
Через три недели после кончины государыни Екатерины исполнилась и вторая часть её завещания. Молодой государь обручился со старшей дочерью светлейшего князя — Марией Александровной. Это обручение проходило не так торжественно, как обручение Марии и графа Петра Сапеги. Не было грома орудий, не было толпы гостей. Приехали только избранные — дочери покойной государыни, родовитая знать, хотя и не одобрявшая этот брак, но смирявшаяся с ним, поскольку это было одним из условий воцарения Петра Алексеевича.
Было всё по-домашнему. Жених был очень любезен со всеми, кто прибывал его поздравить. На целование руки он отвечал непосредственным и милым целованием в губы. Невеста была необыкновенно нарядна: голову и шею её украшали крупные бриллианты и жемчуга, Платье было тяжёлое и торжественное. Правда, все отметили, что невеста была очень бледна и рассеянна, её блуждавший взор, которым она окидывала гостей, искал кого-то, но не находя того, кого ей хотелось видеть, становился тусклым и равнодушным.
Она изредка взглядывала на своего жениха, который несмотря на разницу в возрасте (Пётр Алексеевич был на четыре года моложе невесты), выглядел взрослым. Причиной тому послужил, видимо, новый светлый, шитый золотом наряд, да и ростом он не уступал невесте.
Молодой государь надел на палец невесты золотое кольцо с крупным алмазом. Блеск его порадовал невесту, и она впервые за весь вечер улыбнулась жениху.
Великому князю Петру Алексеевичу, ставшему волей умершей царицы Екатерины I российским государем, отвели во дворце Меншикова на Васильевском острове целое крыло дома, располагавшееся налево от главного входа. Покои молодого государя составили несколько комнат: спальня, классная комната и множество отдельных помещений для его двора, прибывшего вместе с ним. Комната Ивана Долгорукого — любимца государя — находилась сразу же за спальней Петра Алексеевича.
Прибыв на новое место жительства, государь осмотрел предназначенную ему спальню, нашёл её весьма удобной, но попросил своего «батюшку», как он привык называть Александра Даниловича, пробить в стене небольшую дверцу, чтобы его комната прямо сообщалась с той, в которой расположился его гоф-юнкер Иван Долгорукий. Меншиков тут же согласился, даже радуясь в душе, что молодой государь будет под постоянным присмотром князя Ивана, которому Александр Данилович не то чтобы не доверял, а просто считал его малоумным человеком, способным разве что ловко танцевать на придворных праздниках да лихо носиться верхом по окрестностям Петербурга, что так нравилось новому государю.
Желание юного монарха было тотчас исполнено, после чего его спальня непосредственно соединилась с покоями, где поселился князь Иван.
Жизнь на новом месте показалась Петру Алексеевичу вполне приятной, если бы... если бы не приходилось часто встречаться со своей нареченной невестой, которая строгим видом своего красивого, всегда без улыбки, лица нравилась ему всё меньше и меньше. Правда, после помолвки Петра Алексеевича и княжны Марии они редко оставались наедине. Мария Александровна — обручённая невеста его величества, как стала она называться после помолвки, — была занята хлопотами к предстоящей свадьбе. Ей был определён придворный штат с массой людей и расходов.
Слушая разговоры о свадьбе, беспрерывно звучащие в доме (казалось, все только этим и были заняты), государь нередко хмурился, чем вызывал недоумение на лице «батюшки» и тётки невесты — Варвары Михайловны, получившей при дворе племянницы должность статс-дамы и немалое денежное содержание. Лишь сама обручённая невеста, казалось, не замечала ничего: ни холодности будущего супруга, ни того, что он избегал любой возможности оставаться вдвоём с ней.
Такое отношение к княжне Марии поддерживал и князь Иван Долгорукий, частенько проводивший в спальне государя целые ночи, благо теперь попасть в неё можно было совершенно незаметно.
Как-то раз после искреннего ночного разговора князя Ивана с молодым государем о его предстоящей свадьбе, его нелюбимой невесте Пётр Алексеевич признался своему сердечному другу, что он совсем не хочет жениться на Марии, что он боится её строгого лица. Он повторил когда-то уже сказанную им фразу, что она такая же холодная, как статуя, что стоит у них в сенях, и, помолчав, с мечтательной улыбкой проговорил:
— То ли дело царевна Елизавета!
— Царевна Елизавета? — удивлённо переспросил князь Иван.
— Да, да, — всё с той же улыбкой произнёс молодой государь. — Она такая красивая, а ловка до чего! — продолжал он, воодушевляясь. — Вчера мы с ней целый день верхами ездили. Она такая красивая! — вновь мечтательно сказал он. — Вот ежели бы мне на ней жениться! Вот счастье-то было бы!
— Так что же, ваше величество влюбились в цесаревну? — улыбаясь, спросил князь Иван.
— Ах, Ванюша, кабы ты знал, как я её люблю!
— Ну а она как же? — после некоторого молчания поинтересовался князь.
— Не знаю, не знаю, а уж так хотелось бы, чтобы и она меня полюбила. — Пётр Алексеевич мечтательно смотрел куда-то мимо князя Ивана, потом, словно очнувшись, произнёс:— Слушай, Ванюша, я тут ей стихи написал, право слово, стихи. Ты только не смейся, — добавил он, увидев улыбку на лице князя Ивана. — Может, они и не очень хороши, но я ей всё-всё там высказал.
— Что высказал?
— Ну что я её очень, очень люблю.
— Уже отдали ей?
— Что? — не понял государь.
— Ну стихи те, что написали.
— Вот в том-то и дело, что нет. Знаешь, Ванюша, когда я думаю про неё, так складно всё говорю ей, а как увижу...
— Словно язык отнимается, — подсказал князь Иван.
— Да, да, Ванюша, будто я немой и говорить совсем не могу.
Князь, улыбаясь, смотрел на влюблённого молодого государя.
— А ты не смейся, не смейся, — обиженно произнёс тот.
— Нет-нет, ваше величество, я и не смеюсь вовсе, просто вспоминаю.
— Вспоминаешь? — оживился государь. — Что же ты вспоминаешь? Ты что, тоже влюблён в цесаревну Елизавету? — озабоченно спросил он.
— Бог миловал, хотя цесаревна страсть как хороша, да в неё, почитай, половина всех мужчин при дворе влюблена.
Князь Иван умолк, несколько минут с улыбкой смотрел на озабоченное лицо юного государя и наконец сказал:
— Нет, я вспоминаю, как я влюбился впервой.
— Ты тоже влюблялся? — обрадованно вскричал государь, садясь рядом с другом и обнимая его.
— Конечно, влюблялся. Да лет-то мне тогда было менее, чем теперь тебе.
— Менее? — удивился государь. — А это возможно?
— Ну отчего же нельзя?
Всю ночь молодой государь и князь Иван провели в разговорах, совсем забыв про сон. Иван рассказывал Петру Алексеевичу о своих бесчисленных любовных приключениях, бывших с ним в Польше, где он долго жил в доме деда. Рассказал даже о том, как подглядывал на озере за купальщицами и как потом влюбился.
— В купальщицу? — затаив дыхание от новизны темы и любопытства, спросил государь.
— В неё, — улыбнулся князь Иван…
— Так что ж ты на ней не женился?
— Женился?! — удивился князь.
— Ну да. Раз влюбился, значит, надо было и жениться.
— Ну нет, — рассудительно возразил Иван. — Разве можно жениться на всех?
— Как на всех? — не понял государь. — Их что, разве много было?
— Кого?
— Ну тех, кого ты любил?
— А то нет! — самодовольно улыбнулся князь Иван, совсем забыв, что говорит, по существу, ещё с ребёнком.
Хотя государю осенью должно было исполниться двенадцать лет, но по своему образу жизни, воспитанию, мыслям это был совершенный ребёнок.
— Значит, можно и много, — задумчиво произнёс он.
— Конечно, можно, — уверенно повторил князь Иван, — ещё как можно-то! А иначе как же и жить тогда? Выходит, как влюбился, так и женись?
— А разве не так? — робко спросил своего наставника государь.
— Боже упаси! В этом деле нельзя торопиться.
— А как быть, ежели влюбишься?
— Вот тебя теперь женят — ведь невесту свою ты совсем не любишь?
— Ох, ежели б ты знал, как не люблю! Ванюша... — тихо и не глядя на Ивана, проговорил Пётр Алексеевич.
— Да, ваше величество.
— Ну опять ты называешь меня так, — стукнув по колену кулаком, рассердился государь, — ведь мы с тобой тут одни. Сейчас же назови меня, как прежде.
— Хорошо, Петруша, хорошо, — медленно и глухо, тоже не глядя на государя, произнёс князь Иван.
— Так-то лучше. Что я хотел тебе сказать? — вспоминая и всё ещё смущаясь, продолжал государь.
— Что же? — спросил князь.
— А ты научишь меня всему?
— Чему? — не понял князь Иван.
— Ну... ну... — никак не решался сказать государь. — Ну как ты всё это делаешь?
— Как можно любить девушек и женщин и не жениться? — откровенно глядя в глаза государя, спросил князь.
— Да, да, — обрадованно проговорил государь, благодарно улыбаясь Ивану за то, что тот отгадал его мысли и избавил от прямого разговора.
— Какие дела! — улыбнулся князь Иван. — Не сомневайся, Петруша, всему тебя обучу, что сам знаю.
После ночной беседы с князем Иваном Пётр Алексеевич направился к сестре Наталье с твёрдым намерением просить, умолять её помочь ему избавиться от женитьбы на Марии Меншиковой, одна только мысль о которой приводила его в содрогание.
Увидев расстроенного брата, упавшего перед нею на колени и молившего о помощи, и узнав причину, великая княжна Наталья Алексеевна ужасно огорчилась.
Став на колени рядом с братом, она обняла его одной рукой за плечи, другой, подняв его заплаканное лицо, стала вытирать слёзы, уговаривая и успокаивая, как маленького:
— Ну что ты, братец, так убиваешься? Не плачь, перестань.
Она поднялась с колен, помогла встать упирающемуся Петру, который, не переставая плакать, обнимал её колени, прижимаясь к ним.
— Ну полно, полно, братец, — повторяла она. — Эдак-то вы, ваше величество, мне всю юбку слезами измочите, — шутливо добавила она, обнимая поднявшегося с колен Петра Алексеевича.
Подождав, пока государь совсем успокоился, Наталья Алексеевна рассудительно тихо сказала, опустив голову:
— Это невозможно, никак невозможно тебе, государь, против воли покойной государыни идти.
— Не государыни, не государыни, — перестав плакать, горячо заговорил Пётр Алексеевич, прерывая сестру. — Это всё его воля, его, его, его! — в запальчивости повторял он, срываясь с места и быстро шагая по комнате.
— Знаю, что его, — ответила она, — его воля во всём. Не сможем мы с тобой, братец, с ним совладать, — ласково сказала она, вновь обнимая его. — У него власти много, что захочет — то и сделает.
— Нет, нет, нет! — горячо запротестовал молодой государь. — Я так не велю, не велю, не велю!
— Хорошо, хорошо, — успокаивала княжна Наталья брата, — потом, может быть, когда укрепишься ты с друзьями своими.
— Ненавижу, ненавижу, а пуще всех её!
Он хотел сказать ещё что-то, но дверь отворилась и на пороге, удивлённо оглядывая расстроенных сестру и брата, появился Александр Данилович.
Желая приучить юного государя к делам, светлейший князь Александр Данилович Меншиков часто брал его с собой то на верфь, то на канатный завод, то в литейный цех, где изготовлялись новые пушки. Нельзя сказать, чтобы эти прогулки очень нравились молодому государю. Попадая куда-либо на завод, он бывал оглушён шумом работающих механизмов, людских голосов, какой-то непонятной для него суетой, в которой он совсем не мог разобраться.
Все эти вынужденные поездки были так непохожи на прогулки верхом с любимым князем Иваном, когда, оторвавшись от свиты, они мчались по полям и лугам навстречу упругому тёплому ветру, свежим запахам травы и леса.
Но после одного неожиданного случая Александр Данилович прекратил такие полезные, как он говорил, поездки с государем, оставляя его на попечение воспитателей — Андрея Ивановича Остермана и князя Ивана.
Как-то раз утром Александр Данилович в простой рубахе и таких же штанах зашёл к государю и в ответ на его удивлённый взгляд предложил и ему одеться попроще, так как сегодня он собирается показать что-то особенное.
На другом берегу Невы вместо обычной роскошной кареты, обитой внутри бархатом и запряжённой шестёркой вороных лошадей, их ожидала небольшая двухместная коляска. Александр Данилович, взяв у возницы вожжи, сел сам на его место, усадил рядом молодого государя и направил лёгкую коляску в сторону Адмиралтейства.
Привычный шум верфи встретил приехавших. Стучали топоры, визжали пилы, перекликались громкими голосами работники, где-то в стороне слышался грохот молота по наковальне.
Меншиков и государь, оставив коляску, пошли вдоль высокого деревянного не то навеса, не то сарая, откуда доносился нестройный гул. Навес оказался местом, где на высоких подставках стоял уже почти готовый корабль.
Пётр Алексеевич, оглушённый гулом, с удивлением смотрел на рабочих, которые, ловко лавируя, сновали по корпусу судна, что-то прилаживая. Пройдя насквозь это помещение, они вышли на улицу, где возле длинного верстака пожилой, крепкого вида мужик старательно обстругивал доску, внимательно осматривая её со всех сторон.
— Ну, тёзка, — обратился к нему светлейший князь, — ещё работаешь?
— А как же, ваше сиятельство, вот дощечек настругать надобно для этого. — Он кивнул головой в сторону навеса, из которого только что вышли Меншиков и Пётр Алексеевич.
— Так его же, как и меня зовут, — пояснил Александр Данилович государю своё обращение к мужику.
— Полный тёзка, — подтвердил плотник, — лишь фамилия малость другая. Их светлость Меншиков, — обернулся он к Петру Алексеевичу, — ну а я Меншовым прозываюсь.
— Это ничего. Ты Данилыч, и меня когда-то здесь так же звали, когда я вот так же, как ты сейчас, рубанком работал.
— Небось позабыли, ваша светлость, как сие орудие и в руках-то держать? — лукаво улыбнулся плотник.
— Обижаешь, Данилыч, — улыбнулся ему в ответ светлейший, — дай-ка сюда свой рубанок, посмотрим, позабыл ли я науку, что в давнее время хорошо знал.
— Что ж, ваше сиятельство, попробуй, коли не шутишь.
Он снял с верстака гладко оструганную доску и, взяв из груды досок одну, приладил её на верстаке.
— Вот, ваша светлость, готово! Работайте, подсобите, чем можете, — вновь лукаво улыбнулся плотник.
Государь с любопытством наблюдал за всей этой сценой, недоумевая: неужели «батюшка» сейчас возьмёт в руки рубанок и станет как простой плотник обделывать доску? «Да получится ли у него? », — не то со страхом, не то с тайным желанием посрамить Меншикова подумал государь.
А тем временем Александр Данилович, взяв у тёзки рубанок, некоторое время рассматривал то доску, лежавшую на верстаке, то рубанок, словно прилаживаясь к ним, и в одно мгновение, так что государь даже не заметил как, начал быстро, ловко, аккуратно обстругивать шероховатую поверхность доски.
— Знатно, ваша светлость, — проговорил плотник, рассматривая обструганную князем доску, — а хоть бы и в плотники к нам.
— Возьмёшь? — улыбнулся Меншиков.
— А чего не взять? Работа славная.
— Дайте и мне эту штуку, — сказал, оживившись, Пётр Алексеевич, указывая на рубанок.
Плотник недоумённо взглянул на него, потом на светлейшего.
— Или не признал? — улыбаясь, спросил Меншиков.
— Никак нет, ваше сиятельство, не могу знать, кто будет этот вьюноша.
— Да это государь твой, голова! — засмеялся Александр Данилович, звонко хлопнув плотника по плечу.
— Госуда-арь?!— протянул удивлённый плотник и тут же запоздало стал низко кланяться.
— Он самый и есть, — всё так же весело отвечал Меншиков. — Вот привёл его к вам на верфь, пускай потрудится, как его дед, покойный государь Пётр Алексеевич, которому он, — Меншиков указал рукой на своего спутника, — полным тёзкой приходится.
— Государь, Пётр Алексеевич, извини ты нас, не признали тебя сразу, ты уж не серчай, — продолжал кланяться плотник, в то время как молодой государь рассматривал тяжёлый рубанок.
— Нет, Данилыч, — сказал Меншиков, забирая у государя рубанок, — с этим инструментом ему ещё не совладать, а ты вот лучше дай-ка нам ножовку небольшую. Пусть его величество попытается ею поработать.
Оглянувшись, он поднял с земли длинный тонкий брусок и, укладывая его на верстак, докончил:
— Пускай его величество сперва попробует отпилить кусок от этого бруска.
— Ну что ж, это можно, это мы мигом, — удивляясь затее светлейшего, скороговоркой произнёс плотник.
Наклонившись к верстаку, он достал из-под него длинный ящик с ручкой посередине, в котором лежал всевозможный инструмент. Данилыч вытащил оттуда маленькую острую одноручную пилу и, протягивая её с поклоном государю, сказал:
— Хороший струмент, им бы и сам ваш дедушка не побрезговал работать.
Взяв в руки лёгонькую пилу, Пётр Алексеевич с удовольствием сжал в руке её отполированную гладкую ручку, вопросительно поглядывая то на «батюшку», то на плотника.
— А ты не боись, ваша светлость, — осмелев, начал плотник, — подходи сюда ближе, руку с пилой клади сюда, вот так, — поправил он своей большой, широкой и тёплой ладонью руку государя.
— Ты его, ваше величество, слушай, он дело знает, — улыбнулся Меншиков.
Плотник, крепко взяв руку государя, несколько раз провёл пилой по бруску, делая на нём заметную ложбинку.
— Понял, понял! — громко крикнул Пётр Алексеевич. — Теперь я сам, сам!
— Пожалуй, можно и самому, — согласился плотник. — Только ты, ваше величество, этой-то ручкой брусок придерживай крепче, чтоб он у тебя под пилой не дёргался.
— Хорошо, хорошо, — быстро ответил государь, желая как можно скорее самостоятельно приняться за дело.
Несколько первых движений пилой ещё шли по намеченному следу, но неожиданно острая пила в неумелых руках молодого государя соскользнула с ложбинки и с силой проехала по другой руке, которой Пётр Алексеевич придерживал конец бруска.
Бросив пилу, он со страхом смотрел, как на руке по всей длине острых зубцов пилы выступает кровь. Меншиков и плотник, занятые разговором, не слыша звука пилы, вдруг разом обернулись к верстаку, где государь с испугом смотрел, как всё больше и больше кровь течёт по руке на верстак, брусок и брошенную пилу. Онемевший от страха плотник принялся лепетать что-то о свой вине и прощении, в то время как Александр Данилович, сбросив с себя чистую рубаху, оторвал от неё изрядный кусок и, прижав рукой рану на руке государя, крепко перевязал её оторванным лоскутом.
Уже много позже, когда Меншикова не было рядом, Пётр Алексеевич вспоминал строгое и решительное лицо «батюшки», когда тот обматывал куском рубахи его окровавленную руку. Ни одного слова упрёка не услышал от него государь, пока они возвращались домой.
В середине июля 1727 года светлейший князь Александр Данилович Меншиков внезапно тяжело заболел. Он был так плох, что даже написал духовную — завещание — и несколько писем влиятельным сановникам с просьбой не оставить в беде его семью.
За время болезни Александра Даниловича неожиданно многое изменилось. Во-первых, уехал из города в Петергоф молодой государь. Там он почти совсем забросил занятия и большую часть времени проводил в бесконечных прогулках верхом, охоте, балах и прочих увеселениях. Однако веселье, постоянным участником которого был князь Иван Долгорукий, подчас оставляло в душе юного монарха глубокое разочарование.
Как-то раз, когда весь двор находился ещё в Петербурге и Пётр Алексеевич жил во дворце своего «батюшки» на Васильевском острове, поздно вечером, когда он уже собирался лечь в постель, отворилась заветная дверь, ведущая в покои его любимца, и сам князь Иван появился на пороге. Он вошёл с кем-то, кого государь не мог рассмотреть из-за полумрака в комнате.
— Ваше величество, — официально произнёс князь Иван, — я пришёл к вам не один.
— С кем же? — удивлённо спросил государь, стараясь рассмотреть незнакомца, пришедшего вместе с Иваном.
— Лизхен, — обратился Иван к спутнику, — подойди поближе.
— Лизхен? — ещё раз удивился Пётр Алексеевич. — Разве это женщина? — недоумевал он, разглядывая мужское платье незнакомца.
— Ну да, женщина, и очень хорошенькая, — смеясь, ответил князь Иван.
Незнакомка, которую князь Иван назвал Лизхен, подошла ближе к постели государя, и только тут Пётр Алексеевич увидел, что в мужском платье, ловко сидящем на ней, действительно была прехорошенькая девушка со светлыми волосами, которые рассыпались по её плечам, как только она сняла с головы шляпу, пухлыми щёчками и голубыми глазками. Всей своей статью она очень напоминала цесаревну Елизавету.
— Её зовут Лизхен? — переспросил государь.
— Да, ваше величество, — тихо ответила незнакомка, склоняясь в низком поклоне.
Некоторое время все трое молчали. Удивлённый государь переводил взгляд с Лизхен на князя Ивана, не зная что сказать.
— Лизхен, — почтительно произнёс князь Иван, — упросила меня познакомить её с вашим величеством.
— Её со мной? — всё так же удивлённо переспросил государь. — Но почему?
— Лизхен, — обратился к ней князь Иван, — скажи сама его величеству Петру Алексеевичу, зачем ты умолила меня привести тебя сюда.
— Затем, — в замешательстве сказала девушка, не глядя на молодого государя, — что я люблю вас.
— Ты любишь меня! — воскликнул Пётр Алексеевич.
Он подошёл к ней совсем близко, с любопытством рассматривая её смущённое лицо.
— Я полагаю, ваше величество, что мне лучше удалиться, чтобы своим присутствием ещё больше не смущать Лизхен.
Государь не успел ничего ответить, как дверь за князем Иваном бесшумно затворилась и он остался наедине с девушкой.
На следующее утро князь Иван, не дожидаясь появления государя в урочное время, тихо постучал в его дверь. Ответа не последовало. Он постучал ещё раз уже чуть громче. За дверью послышались какие-то звуки, похожие то ли на всхлипывания, то ли на вздохи. Решившись наконец открыть дверь, князь Иван заглянул в спальню.
На смятой постели ничком, уткнувшись в подушку, лежал государь, плечи его вздрагивали.
Удивлённый князь Иван подошёл ближе, склонился над государем и услышал, что он плачет. Девушки в комнате не было.
— Ваше величество, — обеспокоенно произнёс князь, — что случилось? Почему вы плачете?
Он слегка коснулся плеча государя, словно желая повернуть его к себе лицом.
— Ах, оставь, оставь меня!— неожиданно громко ответил Пётр Алексеевич, поворачиваясь к Ивану, но не открывая глаз.
Он сел, оперся локтями на подогнутые колени, опустил голову на руки и, мотая ею из стороны в сторону, проговорил скороговоркой:
— Гадко, гадко, всё гадко! Она была такая толстая, потная... Ах, как гадко, — повторял он, не переставая мотать головой.
Поняв, в чём дело, князь Иван присел на край постели, обнял плачущего молодого человека и, укачивая, будто маленького, начал говорить ему что-то тихо и ласково. Пётр Алексеевич, казалось, внимательно слушал его. Наконец он перестал качаться, слёзы словно высохли на его лице, он открыл глаза, посмотрел на своего друга, увидел его добрый, внимательный взгляд, уткнулся головой ему в грудь и затих.
Много позже, уже будучи в Москве, предаваясь вместе со своим наставником и другом всяким утехам, молодой государь, оставшись наедине с ним, иногда с улыбкой вспоминал и ту первую свою ночь с Лизхен, и свои слёзы поутру.
Во время болезни «батюшки» Пётр Алексеевич так отвык от его постоянной опеки, от мысли о необходимости женитьбы на нелюбимой Марии Меншиковой, что не мог даже представить себе возврата к прежней жизни.
Преодолев тяжёлую давнюю болезнь лёгких, Александр Данилович поправился и вновь принялся за разнообразные государственные и светские дела. Его особо заботило строительство своего загородного дома в Ораниенбауме, куда он уехал в конце августа 1727 года.
Молодой государь со всем двором и сестрой Натальей Алексеевной переехал в Петергоф.
30 августа в семье светлейшего князя Александра Даниловича намечались грандиозные торжества по случаю его именин.
К этому дню готовились загодя. Из теплиц в Петербурге были привезены созревшие к тому времени дыни и арбузы, готовились музыканты и певчие, с участием которых должно было пройти освящение церкви, построенной рядом с домом.
Однако к глубокому огорчению и разочарованию светлейшего князя, Дарьи Михайловны и особенно её сестры Варвары Михайловны, улавливающей все изменения, происходящие при дворе молодого государя, ни сам Пётр Алексеевич, ни знатнейшие вельможи на день именин Александра Даниловича к нему не приехали. В этом Варвара Михайловна увидела дурной знак и неоднократно говорила зятю:
— Ох, неспроста всё это, неспроста. Ты бы, Александр Данилович, побывал сам в Петергофе, разузнал бы, что там и как.
— Брось, Варвара Михайловна, — отмахивался от её тревожных предсказаний уверенный в своём могуществе светлейший:— Ну что за дела? Там при нём Андрей Иванович Остерман. Он мне недавно писал, что у них всё хорошо. Государь даже к занятиям пристрастился.
— Ох, не верю я ему, не верю, — качая головой, повторяла Варвара Михайловна. — Какой-то он больно скользкий, словно налим под корягой: и хочешь его на свет вытащить, да не можешь ухватить: так и соскальзывает с рук, так и соскальзывает.
— Ну уж ты, Варвара Михайловна, и скажешь — налим! — смеялся Александр Данилович. — Налим рыба смирная, лежит себе под корягой и лежит. Ты его не тронь, и он тебя не обидит.
— Ладно, ладно, — не соглашалась свояченица, — пусть он-то смирен, а кроме него там щук да прочих хищников полно. Одни Долгорукие чего стоят! Уж им-то палец в рот не клади.
— А никто и не собирается им пальцы в рот совать, на них у нас и острога найдётся, — серьёзно добавил Меншиков, перестав смеяться.
Однако когда ни на день именин, ни на освящение построенной церкви не приехал не только молодой государь, но и никто из родовитых вельмож, Меншиков обеспокоился не на шутку.
Прибыв в Петергоф, он не застал там юного монарха, хотел было повидать его сестру, великую княгиню Наталью Алексеевну, но и её не оказалось дома. Светлейший не мог даже себе представить, что, увидев его подъезжающим к дворцу, сестра государя Наталья Алексеевна, как расшалившаяся девчонка, выпрыгнула из окна первого этажа, благо оно было совсем низко, а под ним на клумбе росли уже начинавшие расцветать гвоздики и флоксы.
Вечером, узнав о приезде светлейшего в Петергоф, князь Алексей Григорьевич Долгорукий, неотступно следивший за двором государя и его сестры, вошёл в покои своего сына, князя Ивана, которые и в Петергофе располагались рядом с покоями государя. Долгорукий застал сына, лежащим на постели поверх дорогого атласного покрывала в верхнем платье, только снятые сапоги валялись в разных углах комнаты.
Заложив руки за голову и подняв согнутые в коленях ноги, князь Иван мечтательно смотрел в окно на уже прозрачное, по-осеннему бледное вечернее небо.
— Всё отдыхаешь, — чуть насмешливо произнёс князь Алексей Григорьевич, без приглашения сына усаживаясь в глубокое низкое кресло.
— Да, устал немного, — не зная, чем объяснить поздний визит отца, не спеша ответил князь Иван, поднимаясь и садясь на постели.
— Ещё бы не устанешь, гоняясь целыми днями за зверьем! — всё так же с видимой насмешкой поддакнул князь Алексей Григорьевич.
— Неужто я по своей воле гоняюсь? — начиная сердиться, ответил сын.
— Знаю, что не по своей: кабы твоя была воля, ты бы не за зверьем, а лишь за девками гонялся.
— Или плохо? — улыбнулся князь Иван.
— Ну ладно, будет. Я к тебе не с тем пришёл, — серьёзно сказал ему отец, — дело есть, и важное.
— Дело? Важное? Ну тогда это не ко мне, а к Андрею Ивановичу Остерману, а того лучше — к самому светлейшему, — всё ещё стараясь обратить всё в шутку, ответил Иван.
— Полно, перестань да сапоги-то надень, а то разговариваешь с отцом как... — Князь Алексей Григорьевич подыскивал сравнение, но, не найдя ничего, продолжал: — Да платье-то оправь: смотреть противно на такое твоё поведение.
— Так в чём же дело? — став серьёзным, спросил князь Иван, усаживаясь напротив отца в такое же глубокое кресло.
— А дело в том, что только ты сейчас можешь подтолкнуть его величество к решительному шагу.
— Это к какому же? — ещё ничего не понимая, насторожился князь Иван.
— Эх, да кабы я был с государем так близок, как ты, уже давно бы это дело было решено.
— Какое дело?
— Важное дело. Сейчас самый момент светлейшего потеснить.
— Это как же? — заинтересованно спросил Иван.
— Эх, горе ты моё! Всё-то тебе надо разжевать да в рот положить. Неужто не ясно, что надоел государю светлейший? Вот как надоел. — Князь Алексей провёл ребром ладони по горлу.
Иван молча слушал, что ещё скажет отец.
— А пуще всего ненавистна государю эта женитьба на Машке Меншиковой.
— Я-то что могу сделать?
— Как что? — удивился князь Алексей. — Да очень даже много можешь. Говори ему каждый день, что, дескать, светлейший, ну «батюшка», как государь его зовёт, слишком много себе воли забрал. Распоряжается всем не он, Пётр Алексеевич, государь наш, а светлейший князь над нами господствует.
— Это так, — согласно кивнул Иван.
— Ну а ежели так, то и укажи ему на примеры.
— Какие примеры?
— Не то ты сам не знаешь, — с иронией посмотрел князь Алексей Григорьевич на сына. — Все при дворе лишь о том и говорят, а ты не знаешь!
— О чём же?
— Да о том, что при освящении церкви в Ораниенбауме, когда государь туда не поехал, светлейший стоял на том месте, которое было для государя назначено.
— Да-да, верно, я слыхал об этом, — оживился князь Иван.
— «Слыхал», — передразнил его отец, — слыхать мало — надо пользоваться этим!
Всё ещё ничего не понимая, князь Иван молча смотрел на отца. Напряжённое молчание длилось долго. Наконец старый князь продолжил:
— Разве это дело, когда царское место в храме его холоп занимает!
— Холоп, — усмехнулся князь Иван.
— А то кто же? Холоп! Мы все государевы холопы. Только он хитростью прополз да возле государя покойного, царство ему небесное, — перекрестился князь Алексей, — сбоку и пригрелся.
— Ну так дальше-то что? — перебил отца князь Иван.
— А то, что надобно подсказать государю, дескать, он молод и многого не знает, такие поступки со стороны его холопа непозволительны. Да разве только это! — помолчав, сказал старый князь.
— А что ещё? — уже с явным интересом спросил сын.
— А то, что он деньги, подаренные государем своей сестре, велел у неё отобрать да к себе унести, — торжествующе добавил Алексей Григорьевич.
— Да-да, — закивал головой князь Иван и, почему-то волнуясь, встал с кресла и принялся ходить по комнате. — Верно, верно, про это я тоже слыхал, государь мне сказывал и очень был тогда сердит, всё повторял, что он докажет светлейшему, кто у нас государь и чьи приказы положено исполнять.
— Вот видишь, сам говоришь, что сердился государь на светлейшего. Так ты эту его злость на дело и употреби.
— Как это?
— Да просто каждый день ему помаленьку и говори, что больно много воли светлейший себе забрал. Вот ещё и генералиссимуса себе выпросил, теперь он над всей армией один хозяин.
— Так, так, так, — возбуждённо повторял князь Иван, — а более всего ему следует говорить о его невесте ненавистной.
— Вот-вот, — обрадованно подхватил князь Алексей Григорьевич, — это, сынок, самое верное. Говори ему, дескать, кто ж в такие молодые годы женится? Тем паче на нелюбимой. Хватит ещё невест на его век, — многозначительно добавил князь Алексей и так посмотрел на сына, что тот подумал о какой-то интриге, которую пока тайно затевает его отец.
Они долго молча смотрели друг на друга, и в глазах отца князь Иван видел жестокую радость.
— Верно, сын, верно. Ты, оказывается, у меня тоже кое-что соображаешь, — хлопнув его по плечу, заключил Алексей Григорьевич.
— Нам бы только светлейшего убрать, а там...
Но старый князь не успел договорить: дверь отворилась, и на пороге комнаты появился молодой государь.
— Ты здоров ли, Ванюша? — обеспокоенно обратился он к князю Ивану. — Мне доложили, что тебя поутру лошадь сильно зашибла!
— Да было маленько, — улыбнулся князь Иван.
— Вот и я зашёл сынка проведать, как услыхал о том. — Да всё, слава Богу, хорошо, — проговорил князь Алексей Григорьевич, отступая к дверям. — Ты если что, Ванюша, кликни меня, я тут, с тобой рядом.
Оставшись один, Иван долго раздумывал над словами отца и понял одно: он вполне может настроить государя и против невесты, которую и сам не переносил, и против «батюшки», позволявшего себе в последнее время много вольностей.
Воспользовавшись правом больного — он действительно накануне упал с лошади, — князь Иван на следующий день остался дома. Государь не захотел никуда ехать без него, и запланированная поездка в гатчинские леса, где водилось много дичи, была отменена.
Целый день они провели в комнате князя Ивана. Государь распорядился, чтобы его не тревожили, и даже обед был принесён в покои князя Ивана.
Улучив удобную минуту, тот словно невзначай начал разговор о предстоящей свадьбе государя и о том, что, судя по слухам, в доме «батюшки» усиленно готовятся к этому дню.
— Ах, — вздохнул государь, — прошу тебя, Ванюша, ежели ты мне друг, не вспоминай об этом.
— Куда ж денешься? — обречённо вздохнул в ответ Иван. — Хочешь не хочешь, а свадьба-то вот она, рядом.
— Нет-нет, я не хочу, чтобы «рядом». — Немного помолчав, государь задумчиво продолжал: — Вот если б можно было отодвинуть её подальше, а не то так и совсем отменить...
— Отменить? — раздумчиво повторил князь Иван и тут же обрадованно всплеснул руками, словно лишь сейчас ему на ум пришло это решение: — Можно, можно, можно!
— Что можно-то? — с надеждой посмотрел на него государь.
— Да свадьбу можно отменить!
— Ты, видно, шутишь, Ванюша, — разочарованно протянул государь. — Как же её отменить возможно? У меня вот и обручальное кольцо. — Он повернул на пальце кольцо.
— Кольцо — это ничего! Кольцо ведь и снять можно, оно ведь не клеем приклеено к пальцу.
Ещё ничего не понимая, государь с удивлением и тайной надеждой смотрел на князя Ивана.
— Всё просто, надо только убрать светлейшего.
— Убрать «батюшку»? — выдохнул государь, не зная, верить ли тому, что говорит друг. — Да как же это сделать?
— Да очень просто....
Весь оставшийся вечер князь Иван и государь, близко сидя друг к другу, говорили о том времени, когда не станет «батюшки», вернее, когда он не сможет командовать всеми, и о том, что они будут делать, как станут свободными.
Размолвка между светлейшим князем Александром Даниловичем Меншиковым и молодым государем Петром Алексеевичем всё углублялась.
Вернувшись в Петербург осенью, государь не поехал во дворец на Васильевском острове, а вновь поселился в своём летнем дворце. Этот поступок насторожил Александра Даниловича, но не испугал его. Он приписал такое поведение государя его молодости, увлечению своей красивой тёткой цесаревной Елизаветой, желанию побыть на свободе без постоянного надзора.
Однако события августа, когда не только сам государь, но и виднейшие сановники не появились у него на званом обеде в Ораниенбауме, несколько встревожили светлейшего князя.
Он принялся писать письма в Верховный тайный совет[13], виделся и с государем, и с его сестрой, но всё оставалось по-прежнему. Государь жил у себя во дворце и, более того, прислал нарочного забрать из дома «батюшки» свои вещи, которые были привезены туда весной.
Что-то случилось с неукротимым Александром Даниловичем. Что? Он и сам, пожалуй, не смог бы объяснить. Какие-то незаметные в прежней властной жизни события, на которые он раньше совсем не обращал внимания, теперь занимали его.
Как-то зайдя к себе на хозяйственный двор, где размещались подсобные помещения и небольшая псарня любимых им собак, он долго наблюдал, как два кобеля жестоко грызлись из-за одной кости, брошенной им поваром. Собаки эти, мирно уживавшиеся ранее, сейчас Готовы были загрызть одна другую, в то время как почти обглоданная кость досталась совсем другой собаке. Не зная почему, Александр Данилович долго смотрел на эту собачью драку и даже потом длительное время никак не мог отделаться от какого-то смутного, тревожного воспоминания.
Ему припомнился Пётр Андреевич Толстой, с которым они много лет шли рука об руку, помогая друг другу во всех сложных перипетиях жизни при дворе. Что же случилось потом?
«Да просто, как те две собаки, разодрались из-за брошенной кости», — горько подумалось Александру Даниловичу.
Он отгонял от себя подобные мысли, но какая-то пустота в душе мешала ему проявить ещё имеющуюся у него власть. Он — генералиссимус, в руках которого находились все войска, словно со стороны наблюдал за тем, как стремительно нарастали события.
А они не заставили себя долго ждать. 8 сентября высочайшим повелением государя Меншикову был объявлен домашний арест, правда, никакого караула ни в доме, ни во дворе выставлено не было.
Александр Данилович даже после объявления ему воли государя о его домашнем аресте не взбунтовался, не вознегодовал, не поехал в казармы к войскам, прося у них поддержки — ничего этого он не сделал!
Он сел писать челобитную государю, умолял его о милости. Напрасно! Слёзная челобитная, где он молил о прощении и свободе из-под ареста «памятуя речения Христа-Спасителя», не помогла. Да и обратиться за помощью Александру Даниловичу было уже не к кому. Его давние сподвижники его же усилиями были удалены от двора, а «новые друзья» — родовитые вельможи — только и ждали этого момента. Кругом было пусто. Александр Данилович сделал ещё одну слабую попытку подняться, углубив вражду между вечно враждующими друг с другом Голицыными и Долгорукими. Однако сейчас враждующие кланы объединились в одном общем желании — низвергнуть светлейшего.
Совет, куда входили Голицын[14], канцлер Головкин[15], Апраксин[16] и воспитатель молодого государя Остерман, обсудив план низвержения Меншикова, подписал все необходимые к тому бумаги.
Тогда же, 8 сентября, был издан указ о «непослушании» указам и распоряжениям Меншикова.
Совет постановил сослать опального вельможу в его нижегородское имение и «велеть ему жить тамо безвыездно... А чинов его всех лишить и кавалерию взять».
Правда, по просьбе опального князя решено было отправить его не в Нижегородскую губернию, а в Воронежскую, в город Ранненбург.
Во дворце на Васильевском острове царило смятение. Дарья Михайловна, вздыхая и плача, металась по комнатам: то бралась укладывать столовое серебро, то, оставив его, бежала в горницу, где хранилось приданое Маши, заставляя девушек всё перетряхивать и складывать заново. Варвара Михайловна, всё ещё надеясь на монаршую милость, ездила по городу то к одному, то к другому сановнику, но её часто даже не принимали, а приняв, выслушивали внимательно и сочувственно (с кем, дескать, ни бывало!), но на её слёзные просьбы о милости к опальному только разводили руками, повторяя одно и то же: «Такова монаршая воля».
В этом положении оставался спокойным сам светлейший князь Александр Данилович. Он словно всё ещё не верил, что это случилось с ним на самом деле, а не привиделось ему в страшном сне. Окидывая взглядом дом, двор, убранство комнат, он прекрасно понимал, что никакой обоз не сможет вместить всё то, чем он владел в одном только дворце на Васильевском острове, а ведь были ещё и другие дома и усадьбы. Разве всё это можно было собрать, уложить, упаковать, увезти?
Но всё же общая домашняя суета захватила и его. Увидев как-то старания старшей дочери уложить в небольшой ящик груду вещей, лежавших на полу, он подошёл, осмотрел приготовленные к отправке вещи. Заметив в руках дочери небольшую и не очень ценную пятирожковую вазочку и развёрнутый французский гобелен, где охотник — красивый юноша — напоминал собой графа Петра Сапегу, светлейший улыбнувшись, сказал:
— Шахматы в этот же ящик вели уложить.
— Хорошо, хорошо, батюшка, — кивнула головой дочь, — не беспокойтесь, уложу.
— Столешницу-то шахматную со стола не снимешь, так ты сами фигуры собери да куда понадёжнее припрячь.
— Хорошо, хорошо, батюшка, — повторила Маша.
По всему дому носились слуги: что-то уносили, что-то заворачивали. Повсюду валялась серебряная посуда, скатерти, бельё, одежда. Из раскрытых, доверху заполненных сундуков то свисали галстуки Александра Даниловича, то вываливались парики. Дарья Михайловна никак не могла засунуть в заполненный уже сундук ещё одну шубку то ли старшей дочери, то ли младшей. Отчаявшись справиться с сундуком и вещами, она махнула рукой, заплакала (она вообще плакала теперь всё время) и, позвав пробегавшего мимо слугу, поручила сундук его заботам. Дом представлял собой страшную картину разорённого жилья, где все суетились, наталкивались друг на друга, хватались то за одно, то за другое. Мерные частые удары молотков, заколачивающих ящики, дополняли общую картину хаоса. Наконец отведённые на сборы сутки закончились, и все приготовленные к отправке вещи были уложены.
У подъезда дома стояли готовые к поездке тридцать три кареты, коляски, колымаги, заполненные баулами, баульчиками, сундуками, кое-как забитыми ящиками, узлами. В назначенное время обоз в сопровождении свиты из ста сорока лакеев, поваров, портних, собственных драгун, со всем семейством светлейшего: его самого, жены Дарьи Михайловны, их детей — нареченной невесты Петра Алексеевича, её младшей сестры Александры, сына Александра — и свояченицы Варвары Михайловны тронулись в путь.
Осенний день был хмурый, серый, дождливый, с редкими проблесками солнечных лучей, такой, какими часто бывают осенние дни в Северной столице.
Огромные толпы народа заполняли улицы, где проезжал необычно длинный кортеж, во главе которого в дорогой карете ехал сам Александр Данилович, поминутно выглядывавший из её окна. Увидев в толпе знакомое лицо, он приветливо улыбался, кивал красивой головой, всем своим видом как бы говоря: «Ждите, ждите, скоро свидимся».
Только выехав за пределы города, на дорогу, ведущую к Москве, где толпы народа были уже редки, а к вечеру обоз вообще не встретил ни одного человека, Александр Данилович устало откинулся на подушки и закрыл глаза. Все смолкли, боясь хотя бы словом потревожить его. А он, может быть, только сейчас, перебирая в памяти события последних дней, начиная с его именин в Ораниенбауме, куда не приехал ни сам государь, ни Остерман, которому слепо доверялся Александр Данилович, впервые осознал всю свалившуюся на него беду. Это не была временная «шутка» молодого государя, это была расплата за всю его блестящую удивительную жизнь, не дававшую покоя всем этим... Подумав об «этих», Александр Данилович крепко сжал зубы, открыл глаза, невидящим взором уставился в сумрак кареты, где, тесно прижавшись друг к другу, сидели его близкие, со страхом следившие за ним. Он вновь закрыл глаза, предаваясь терзающим душу воспоминаниям. Но даже сейчас, отправляясь в ссылку, мысль о сопротивлении воле государя, о мятеже в войсках (ведь все войска были у него в подчинении) не приходила ему в голову.
Нет, никогда бы он не стал смущать покой Отечества, призывая себе на помощь подчинённую ему армию.
Под мерное покачивание кареты он впадал в короткий тревожный сон, в котором его уставший мозг будоражили всё те же видения. Среди этих беспокойных видений он вдруг отчётливо увидел лицо Андрея Ивановича Остермана. Увидел так ясно, словно оно в действительности появилось перед ним. Припомнились Александру Даниловичу его всегда полузакрытые глаза, в которых трудно было прочесть что-нибудь, его всегдашнюю полуулыбку на тонких губах, его вкрадчивый голос, говоривший о том, что государь ещё слишком молод, чтобы довлеть над его волей, заставляя много учиться, как того требовал Меншиков.
— Он, он, он, — почти вслух произнёс Александр Данилович, открывая глаза и всматриваясь в пугающую темноту надвигавшейся ночи.
— Что ты, дорогой Александр Данилович? — услышал он рядом с собой тихий голос жены.
— Ничего, ничего, это я так, — успокаивая супругу, сказал он, дотрагиваясь до её вздрагивающей руки.
— Привиделось что во сне?
— Привиделось, привиделось, — тихо ответил Александр Данилович, вновь закрывая глаза.
Теперь в тесноте и темноте кареты он вдруг ясно осознал, что всё случившееся с ним есть результат долгой кропотливой подготовки одного человека — Андрея Ивановича Остермана. Лишь он своим пронырливым умом, своим вкрадчивым поведением смог настроить против него не только государя, но и всё его окружение. Это он подсказал понравившуюся многим бредовую идею женить государя на его красавице тётке — цесаревне Елизавете, которая по своему легкомыслию вскружила голову мальчишке. Меншиков вспомнил, что слышал о каком-то разговоре, о каких-то союзах, но приняв это за сущий вздор, не придал этому слуху никакого значения.
Но теперь ему казалось, что за каждым словом указа о его ссылке он слышит голос Андрея Ивановича. И вновь Александр Данилович припоминал во всех подробностях слова монаршего указа, который повелевал: «Указали мы князя Меншикова послать в нижегородские деревни и велеть ему жить тамо безвыездно, и послать с ним офицера и капральство, солдат от гвардии, которым быть при нём».
Повторяя про себя этот выученный наизусть указ, Александр Данилович за каждым его оборотом уже отчётливо слышал вкрадчивый голос Остермана, видел хитрую усмешку и торжество победы над поверженным соперником в полуприкрытых бесцветных глазах.
И всё же слабая надежда вдруг оживила Александра Даниловича. Эта надежда — старшая дочь Мария, нареченная невеста, на которой государь во исполнение своего обета перед святой церковью должен будет жениться в своё время. Подумав об этом, Александр Данилович вздохнул и, устроившись поудобнее, задремал.
Войдя утром в покои государя, князь Иван застал его грустным. Он стоял возле окна и что-то рисовал пальцем на запотевшем от ночной прохлады стекле.
Он не сразу обернулся к подошедшему князю Ивану, всё так же продолжая выводить на стекле замысловатые узоры.
— Батюшку всё же жаль, — не глядя на вошедшего, медленно проговорил государь.
— Жаль, — отозвался князь Иван, — неужто не жаль! А меня вашему величеству разве было не жаль, когда меня по воле батюшки разжаловали да от вас удалили? Хорошо ещё, в Сибирь не успели...
Молодой государь не дал ему договорить, бросился обнимать друга.
— Да, да, Ванюша, хорошо, что всё закончилось уже, и мы с тобой снова вместе, но, — погрустнев, добавил он, — как вспомню, что он свою рубаху разорвал, чтобы мне руку замотать, когда я её пилой поранил, так сердце и защемит.
— Его в том вина большая была: что ж это он необученному вьюноше пилу в руки сунул?
— Верно, верно, — оживился молодой государь, — забудем про него. Давай-ка, Иванушка, мы с тобой сейчас на охоту в Гатчину поскачем. Там, слышно, по полям да лесам зверья видимо-невидимо!
В то же самое время обеспокоенный князь Алексей Григорьевич, сидя напротив Остермана, говорил, сокрушённо качая головой:
— Видали, Андрей Иванович, как светлейший-то из столицы выезжал?
— Да, — коротко отвечал Остерман, по своей привычке не глядя на собеседника и едва заметно улыбаясь.
— Словно вельможа какой на прогулку собрался, а вовсе не опальный государев слуга в изгнание.
— А он и есть вельможа, — всё так же улыбаясь, произнёс Остерман.
— Как это? — удивился князь Алексей Григорьевич. — Он же в опале!
— В опале, — спокойно повторил Андрей Иванович, — но всё ещё вельможа, и очень значительный. Ведь его многие любят.
— Любят? — вновь удивился князь Алексей. — Да за что ж любить-то его?
— Есть за что, дорогой князь.
— За то, что неправедным путём богатства себе нахватал? За это, что ли?
— Нет, дорогой князь, богатство рождает не любовь, а зависть, а светлейшего любят за его прошлые большие заслуги в военных победах.
— Любят? — с иронией повторил князь Алексей Григорьевич. — «Любили» — хотел ты, наверно, сказать, Андрей Иванович.
— Нет, любят, — повторил Остерман. — Любят за его близость к государю Петру Великому, с которым и победы для России вместе добывал.
— Да-а, — протяжно согласился князь Алексей, — это верно, в военном деле храбрее его, почитай, и не было никого.
— Вот-вот, — медленно проговорил Остерман, — и я о том же толкую. Он хоть и в опале сейчас по указу государя, — тут он вновь тонко улыбнулся и помолчал, словно давая понять собеседнику, кому принадлежит заслуга свержения светлейшего, — но ещё очень, очень силён, — повторил он несколько раз задумчиво.
Ничего не понимающий князь Алексей Григорьевич вопросительно смотрел на Андрея Ивановича.
— Нам сейчас что важно? — прервав молчание, обратился Остерман к Долгорукому.
— И что же?
— Нам сейчас важно, — медленно и очень веско проговорил Остерман, — сейчас важно одно: удалить светлейшего князя из столицы вон. А там посмотрим, посмотрим, — протянул Андрей Иванович и умолк.
Он очнулся от сна в полной темноте покачивающейся повозки и несколько секунд никак не мог сообразить, где он находится и что с ним происходит. Услышав за стенкой кареты звяканье оружия караульных солдат, вспомнил всё случившееся, с тихим стоном отходя ото сна. Привалившись к углу кареты, он вновь закрыл глаза и углубился в свои мысли и переживания. Но цепкая его память никак не хотела вернуться к недавним событиям, ко всему тому, что случилось совсем недавно.
Откуда-то из затуманенного сознания выплыл недавний разговор со свояченицей Варварой Михайловной, которая в пылу ссоры назвала его трусом из-за того, что не обратился он за помощью к своим войскам, которые были ему подвластны и в которых он сам был уверен. Тогда в споре с Варварой Михайловной он не стал ей ничего объяснять, просто промолчал, но сказанное ею в запальчивости слово «трус» острой иглой застряло в его мозгу. И сейчас, перебирая события своей непростой жизни, покачивая головой, он произнёс почти вслух: «Нет, дорогая моя Варвара Михайловна, трусом-то я никогда не бывал».
Ему припомнились давние славные его молодые годы, годы бесконечных войн, где он рядом с другом-царём не струсил ни разу. Ни тогда, когда выводил войска из почти окружённого шведами Гродно, ни в самом жарком бою под Полтавой. «Полтава, Полтава», — повторил он несколько раз и видел себя молодым, здоровым, сильным, искренне привязанным к великому государю, любящим его.
Да что они знают о нём? Под словом «они» Александр Данилович подразумевал всех этих важных господ: Долгоруких, Голицыных, готовых на любую подлость ради своей выгоды. А он? Нет, он был не таков! Совсем не таким увидел себя Александр Данилович. Он увидел себя не опальным ссыльным, обременённым даже сейчас огромными богатствами, дворцами, имениями, а молодым, ловким, деятельным. Нет, не за прислужничество отличал его великий государь Пётр Алексеевич. Отличал он его за храбрость, смётку, ум. Разве поручил бы он ему написание «Артикула краткого для обучения солдат военному ремеслу», в котором предписывалось всем чинам от генерала до рядового изучать его правила, чтобы «совершенно ведать и оные исполнять и от объявленных вин остерегаться»? Это он, Меншиков, имел прямое касательство к повышению боевой выучки войска, что и тогда вызывало зависть у его врагов. Врагов? Их всегда было много. Это, в частности, и главнокомандующий русскими войсками в далёкой теперь уже Северной войне Огильви, который неоднократно безуспешно пытался поссорить его с государем. Только всё это было напрасно.
Вспоминая давно минувшие времена, своих давних врагов и друзей, свои победы и поражения, он, пожалуй, лишь сейчас, в темноте тряской кареты, понял одну простую вещь: в его нынешнем скорбном положении большую роль сыграла обычная всегдашняя человеческая зависть. Зависть к нему самому, к его умению быть близким с сильными мира сего без унижения, зависть к его богатству. «Богатству, богатству, — несколько раз повторил он про себя это слово. — Верно, богатству». Огромному богатству — он, наверно, даже и сам не имел понятия обо всём, чем владел.
Ещё не зная обвинения, которое ему будет предъявлено, он знал твёрдо одно: всем его бедам причина — его богатство и зависть к нему.
Думая о прошлом, размышляя о теперешнем своём положении, он то впадал в забытье, то вновь просыпался, с недоумением вглядываясь в темноту кареты, прислушивался к глубоким вздохам сидящей рядом жены и вновь забывался.
Но и в забытьи его мучили всё те же вопросы: отчего и почему всё так случилось. В одно из тревожных пробуждений он вдруг ясно осознал закономерность зависти к его богатству: он сам давал к этому повод своим всегдашним стремлением к нему.
С того самого времени, как он был приближен ко двору государя, когда увидел богатство и роскошь всех этих высокомерных вельмож, презиравших его, — уже тогда он твёрдо знал, что станет богатым — не просто богатым, а очень богатым. Он понял простую истину: есть только два разряда людей — это бедные и богатые, и тот, кто беден, всегда будет и безнравственным и виноватым во всём. Но как же так вышло? — задавал он сам себе вопрос. Как случилось, что ему не помогло всё его богатство. В чём причина? И как он ни копался во всех перипетиях последних дней, ответ был лишь один — зависть! Зависть не только к его богатству, но и к его влиянию на молодого, несмышлёного ещё государя, которым можно было управлять, как кому захочется.
Они ехали уже два дня, делая небольшие остановки в придорожных, деревенских домах, для того чтобы дать отдых лошадям, сопровождающей команде и самим опальным ссыльным.
Дождливая осенняя погода в день выезда из Петербурга неожиданно сменилась запоздалым теплом. Под яркими лучами уже нежаркого солнца всё преобразилось. За окном кареты мелькали убранные поля ржи, кое-где ещё дожинали овёс, поля которого блестели на солнце. По жнивью бродили стада коров, путались у них под ногами овцы; загорелые дочерна пастухи, завидев длинную вереницу карет и повозок в сопровождении солдат, застывали на месте и долго неподвижно смотрели вслед невиданному обозу.
11 сентября в Ижоре, когда они только-только успели войти в избу, чтобы отдохнуть, в неё вошёл догнавший их курьер от государя, гвардии адъютант Дашков с устным предписанием Верховного тайного совета отобрать у людей Меншикова оружие. Несмотря на отсутствие письменного распоряжения, начальник охраны ссыльных капитан Степан Мартынович Пырский принял к сведению и выполнению пересказанный гонцом указ.
Войдя в горницу, где за столом расположилось всё семейство Меншикова, капитан Пырский официально обратился к Александру Даниловичу и передал ему устный указ.
— Что ж так торопились там, в Совете, что даже бумагу с указом не изволили написать, — усмехнулся Александр Данилович.
— Не могу знать, — коротко ответил Пырский, — велено исполнить устный приказ.
К исполнению указа по изъятию у людей Меншикова оружия команда Пырского приступила в Тосно. Некоторые из вооружённых людей Александра Даниловича не желали отдавать своё оружие, требуя распоряжения самого хозяина. Рассерженный Пырский вошёл в избу, где остановились ссыльные. Александр Данилович, похудевший, бледный, лежал на широкой лавке, покрытой ковром. Возле него, меняя ему холодные примочки, суетились Дарья Михайловна и её сестра.
Выслушав жалобу на своих людей, Меншиков открыл глаза, повернул голову в сторону двери, возле которой стоял капитан, и приподнялся на локте. При этом движении мокрая повязка свалилась с его лба, а возле рта появилась кровавая полоска.
— Куда ж ты, Александр Данилович, — попыталась удержать больного обеспокоенная Дарья Михайловна. — Опять кровь хлынет горлом, что тогда делать станем?
— Не печальтесь, — через силу улыбнулся Меншиков, — чай, вся-то не выйдет, что-нибудь да останется.
— Всё шутки шутишь, — упрекнула его жена, но поняв, что мужа не удержать, отошла от него.
Встав с лавки, Александр Данилович поднял свалившуюся у него со лба мокрую повязку, обтёр ею лицо, отчего она сразу же стала розовой, окрасившись кровью, струящейся изо рта. Накинув на плечи тёплый кафтан, в котором ехал всё время из-за озноба, он вышел на крыльцо.
Несколько его человек, стоя в воинственных позах среди окруживших их солдат, замолчали, увидев хозяина.
— Что, ребята, — сказал Меншиков, обращаясь к ним, — жаль с оружием расставаться?
В ответ послышался неясный ропот.
— Ничего, ничего, отдавайте, или вы воевать надумали? — улыбнулся он.
— Да мало ли что приключится дорогой-то, — сказал один из людей Меншикова, вооружённый фузеёй[17]. — Зачем на войну? — продолжал он. — Лихих людей и по дорогам много — тогда как быть?
— Тогда как? — повторил его вопрос Меншиков. — А вот от лихих людей нас доблестные солдаты капитана оборонять станут. Так ведь, капитан? — повернулся Александр Данилович лицом к Пырскому.
Тот смущённо опустил голову и ничего не ответил.
— Так что, ребята, не бойтесь, защитят нас, защитят! Им велено нас живыми до места доставить, посему в обиду лихим людям не дадут.
Вооружённые люди Меншикова нехотя стали класть оружие на телегу, стоявшую возле крыльца избы.
В Тосно обозу пришлось задержаться, так как после инцидента с разоружением своих людей Александру Даниловичу стало хуже, вновь сильно пошла горлом кровь, он пошатнулся и, наверно, упал бы, если бы его не поддержал капитан. Увидев совсем бледного Александра Даниловича, переполошились женщины, и, опасаясь за его жизнь, Варвара Михайловна твёрдо сказала капитану, что они никуда не тронутся с места, пока к больному не будет привезён доктор Шульц, пользовавший его ещё в Петербурге и знавший всё про его болезнь.
На следующий день больному стало лучше настолько, что, сойдя с лавки, где проспал ночь, он подошёл к столу, за которым всю ночь, не смыкая глаз, просидела возле больного мужа Дарья Михайловна. Он хотел успокоить женщин. Александр Данилович сказал, что ему теперь много лучше и он желал бы, посоветовавшись с Варварой Михайловной, отправить прошение государю о милости к опальным.
— Правда, — улыбнулся он, — ещё толком всех вин своих не знаю.
Варвара Михайловна горячо поддержала его и, достав из походного мешка, с которым не расставалась, письменные принадлежности, принялась писать.
Они обдумали и написали три прошения: одно Верховному тайному совету, второе вице-канцлеру Андрею Ивановичу Остерману и третье по настоянию Варвары Михайловны — придворному лекарю Блюментросту, где она просила его не оставлять Александра Даниловича без лекарской помощи из-за очень плохого здоровья князя.
В этом письме, прося о присылке знатного лекаря Шульца, Меншиков сообщил: «По-прежнему имею мокроту с кровью». Никакого ответа на слёзные прошения о милости к опальным не последовало, да и не могло последовать, поскольку прошения не были доставлены адресатам, а затерялись среди многих бумаг Верховного тайного совета, куда по велению государя направлялась вся переписка ссыльных.
Правда, доктор Шульц был прислан, но никаких ответов на свои прошения лично Александр Данилович не получил.
Молчание бывших «друзей» и облагодетельствованных им придворных не то чтобы ожесточило Меншикова, но пробудило в нём, казалось, давно забытые чувства. Его взбунтовавшаяся гордость не позволила больше никому писать о милости и снисхождении. Даже когда об этом заговаривала Дарья Михайловна или её сестра, он сердито обрывал их, приказывая раз и навсегда ничего ни у кого не просить.
Потрясённый всем случившимся, ещё не до конца им осознанным, Александр Данилович сильно расхворался. Кроме кровохарканья его одолевала слабость, лихорадка, которая доводила его порой до беспамятства. За Тосно в одной из деревень на постоялом дворе с ним случился такой сильный приступ, что родные боялись за его жизнь. Расстроенная Дарья Михайловна умоляла капитана Пырского сделать в той деревне остановку, подождать, пока Александру Даниловичу не станет полегче. Молча выслушав слёзные моления княгини, Пырский отрицательно помотал головой и строго сказал, что он человек подневольный и ему не велено было нигде делать остановки.
Растерявшаяся Дарья Михайловна хотела было сунуть в руку Пырского снятое с пальца кольцо, чтобы задобрить его, но вокруг было много посторонних глаз, зорко следивших за всеми её движениями, и кольцо упало возле её ног в пожухлую траву, мокрую от недавно прошедшего дождя.
С трудом нагнувшись, она подняла его и, не глядя на Пырского, вернулась в избу к больному.
Отказав Дарье Михайловне в её просьбе задержаться в деревне, Пырский, всё же боясь за жизнь князя, велел солдатам из парусины, покрывавшей возы, сделать качалку, которую и привесили к двум лошадям, уложив в неё Александра Даниловича.
Пятого октября, почти через месяц со дня выезда из Петербурга, обоз со ссыльными прибыл в Вышний Волочок. Несколько дней спокойного отдыха и хлопоты лекаря Шульца поставили Александра Даниловича на ноги. Он стал меньше раздражаться, шутил даже с Пырским, благодарил за качалку, которую тот для него придумал, часто и подолгу бродил возле дома, где они остановились, с удовольствием вдыхая уже стылый, по-настоящему осенний воздух.
Холода наступили рано и неожиданно. Замерзшая за ночь земля звенела. Густой иней, словно снег, покрывал сухую траву, ветки кустов, опавшие листья. Александру Даниловичу всё время было холодно даже в шубе, которую для него достали из поклажи. Видя посиневшее лицо и замерзшие руки мужа, Дарья Михайловна сказала, протягивая ему большую тёплую шаль:
— На вот, Александр Данилович, покройся, потеплее станет.
— Нет, княгиня, — улыбнулся Александр Данилович, — что ж ты меня за бабу почитаешь?
— Я ведь так, — оправдывалась Дарья Михайловна, — студёно ведь на воле.
— Ничего, ничего, Бог даст, не замёрзну, — ответил Меншиков, глубже натягивая на уши тёплую соболью шапку.
Через десять дней довольно однообразного и спокойного пути ссыльные прибыли в Клин, где их уже поджидал новый гонец из Петербурга.
Сердце у Александра Даниловича замерло, потом часто и радостно забилось. «Одумались, одумались, — было первой ликующей мыслью князя, — велят обратно ехать, обратно», — весело думал он. И Дарья Михайловна, и её сестра, и нареченная невеста государя застыли в ожидании радостных известий.
Степан Мартынович Пырский, начальник охраны опальных ссыльных, за долгие дни пути вместе с семьёй князя привык к ним и даже по-своему жалел их.
Не зная, за что прогневался на Александра Даниловича государь, Пырский тоже питал надежду, что совсем не опасный, а даже очень приятный в обхождении князь получит монаршую милость, о чём он иногда и говорил с опальным. Появление гонца как будто бы поддержало в нём эту надежду.
Строгий официальный вид курьера, потребовавшего Пырского для разговора в особую, отведённую ему комнатку, не внушил уверенности. А когда Степан Мартынович прочёл протянутую курьером бумагу, ожидания лучшей участи для ссыльных вовсе рухнули.
Пырскому пришлось дважды перечесть бумагу, прежде чем он окончательно понял её трагический смысл.
В указе, подписанном государем, приказывалось ему, капитану Пырскому, изъять у Меншикова, его сына и дочерей все жалованные им ордена, а также говорилось об отправке Варвары Михайловны Арсеньевой в Александровский монастырь.
У нареченной государевой невесты княжны Марии Александровны Меншиковой требовалось изъять обручальное кольцо, поднесённое ей государем Петром Алексеевичем, а взамен вернуть ей то, что она дарила ему при обручении.
Возвращая прочитанную бумагу, Пырский молчал, глядя прямо в лицо курьера. Тот, не торопясь, достал из-за пояса небольшой кованый кошелёк, вынул оттуда золотое кольцо и, отдавая его Пырскому, сказал:
— Это надо передать.
— Хорошо, — согласно кивнул Пырский, принимая кольцо. — Как изволите: сами указ зачтёте или мне поручите?
Помолчав немного, всё так же строго курьер произнёс:
— Кольцо сами, Степан Мартынович, передайте, а указ я зачту, но в вашем присутствии. — И, вновь помолчав, добавил: — Кольцо вернёте, как я указ зачту.
— Как прикажете, — согласился Пырский.
Уже по лицам вошедших в горницу Пырского и курьера из Петербурга Александр Данилович понял, что хорошего ждать не следует. Он выпрямился, сжал кулаки, лицо его словно окаменело. Он ждал, что скажут вошедшие.
Обведя взглядом собравшихся, с нетерпением ожидавших его слов, офицер откашлялся, неторопливо достал свёрнутую бумагу, которую успел убрать после того, как прочёл её Пырскому, медленно развернул и так же медленно начал читать.
Ни единым словом, ни единым взглядом опальное семейство не прервало чтение указа, лишь в том месте, где говорилось о кольце, Маша вздохнула и тут же попробовала снять с пальца кольцо, которое никак не снималось. Из-за холода руки её распухли, и оно сделалось мало.
Варвара Михайловна с укором посмотрела на племянницу, и Маша, сжав руку в кулак, затихла.
Даже Варвара Михайловна, услышав приговор своей судьбе — об отправке её в монастырь, — не проронила ни слова всё время, пока Пырский и курьер, читавший указ, были в горнице, но как только они вышли, она прислонилась к перегородке, отделявшей огромную печь от избы, и разрыдалась.
Она плакала громко, отчаянно, безудержно, так что даже никто из близких не рискнул подойти к ней.
Прибывшим курьером велено было к утру следующего дня сложить всё требуемое на столе в горнице, а Варваре Михайловне быть готовой к отправке в определённый для неё монастырь.
— Ну, поди, рада, что свадьбы не будет? — недобро глядя на княжну Марию, сказала Варвара Михайловна. — Видала я, как ты кольцо-то с пальца сдёргивала! Обрадовалась небось, что свадьбе не бывать, — вновь повторила она.
Княжна Мария молчала, слушая тётку, и лишь едва заметная улыбка промелькнула на её лице.
— Рада, вижу, что рада, — продолжала зло шептать Варвара Михайловна.
— Оставь её в покое, — заступился за дочь Александр Данилович, — так, видно, Богу надо.
— Как же, как же, Богу! Да из-за неё, из-за упрямицы, всё и случилось.
— Что случилось? — не поняв свояченицу, переспросил Меншиков.
— Да всё это, — всё более распаляясь, продолжала Варвара Михайловна. — Думаешь, государю неведомо было, что он ей не по душе? Как же, дожидайся! Да ему, голубчику, этот Ванька Долгорукий небось все уши прожужжал, что она от любви к графу Петру Сапеге помирает, да, наверно, не без корысти — у самого-то сестрица на выданье, так думает: «Уговорю государя, благо мал ещё да глуп, одну бросить, а на другой жениться».
— Что ты такое говоришь! — возмутился Александр Данилович.
— Вот то и говорю, что так оно и случилось. Знаю я этих Долгоруких, всех этих змей подколодных! В глаза-то тебе смотрят да все улыбаются, а как отвернёшься, так и ужалят.
— Полно, полно, Варвара, перестань! Не говори не дело, — строго одёрнул свояченицу Меншиков, видя, что дочь от обиды готова расплакаться. — Какие Долгорукие? О чём ты говоришь? Старый-то князь дурак дураком, а сыночек хорош только девок за подолы хватать.
— Александр Данилович, что ты говоришь такое? Ведь здесь дочери твои, — взмолилась Дарья Михайловна.
К ночи, когда страсти немного улеглись и все направились спать, Александр Данилович окликнул у порога Варвару Михайловну и попросил её остаться. Та быстро подошла к нему, вопросительно глядя в глаза.
— Погоди, Варвара Михайловна, погоди, — повторил он задумчиво. — Есть мысль одна, хочу её с тобой обсудить.
Узнав содержание указа, доставленного курьером, Александр Данилович утратил мужество. Видя слёзы жены и дочерей, неистовство свояченицы, он испугался. Испугался не за себя, а за всех тех беззащитных родных, судьба которых представлялась теперь в самом чёрном цвете. Отбросив гордость, он решил ещё раз попытаться просить защиты у тех, кто был теперь в силе, у тех, кого он знал, кому помогал, когда сам был при власти.
Варвара Михайловна молчала: ждала, что скажет князь.
— Скажи, Варвара, — обратился он к ней кротко и ласково, — есть ли у тебя человек надёжный?
— Надёжный? — переспросила Варвара Михайловна.
— Да, такой надёжный, которому довериться можно?
— Довериться? — всё ещё ничего не понимая, переспросила свояченица. — В чём довериться? Неужто ты решил бежать? — со страхом спросила она.
— Да какое там бежать! — Меншиков безнадёжно махнул рукой. — Бежать раньше можно было, когда моих людей с оружием было вдвое больше, чем у Пырского.
Некоторое время они молча смотрели друг на друга. Наконец Александр Данилович сказал, отводя взгляд в сторону:
— Нет, не бежать. Нужен надёжный человек, чтобы сейчас тайно отправить его в Москву да ещё кой-куда.
— В Москву? Это зачем же?
— Хочу послать гонца тайком с просьбой к генералу Михаилу Михайловичу Голицыну[18], Пусть похлопочет перед государем о милости, — он на секунду остановился, — да не мне, не для себя прошу милости, а для них, — он махнул рукой на дверь, за которой скрылись жена и дети.
Варвара Михайловна промолчала.
— Виноват один я, — продолжал Меншиков твёрдо, — так пусть меня одного и казнят. Их-то за что?
Варвара Михайловна, подойдя к нему совсем близко, крепко обняла его и, прижавшись всем телом, заговорила, жарко дыша в самое ухо:
— А я-то как же, дорогой ты мой Александр Данилыч, я-то как без тебя останусь?
Меншиков молча старался высвободиться из её крепких объятий.
— Друг ты мой дорогой, Сашенька, для меня весь свет белый не мил без тебя. Мне бы только рядом с тобой, всё равно куда, хоть в Сибирь, хоть на каторгу, лишь бы с тобой!
— Что ты, что ты, Варвара, — взволнованно прервал её Меншиков. — Ну будет, будет, успокойся.
— Ведь люблю я тебя, дорогой ты мой, — не обращая внимания на слова Александра Даниловича, продолжала Варвара.
— Знаю, всё знаю, — тихо проговорил он.
— Знаешь?! — удивлённо воскликнула Варвара Михайловна, отстраняясь от него.
— Конечно, знаю, не слепой же. Всё вижу и всё знаю.
После этих слов Александра Даниловича Варвара Михайловна отошла от него, провела рукой по лицу, будто стирая с него все те чувства, которые вдруг, помимо её воли, вырвались наружу. И словно не было между ними ничего, словно она не говорила ему только что те страстные слова, которые долгими одинокими ночами твердила сама себе.
Она спросила его по-деловому:
— Когда надо?
— Сейчас.
— Есть у меня один надёжный человек.
— Кто таков?
— Фёдор Фурсов.
— Фурсов? — удивлённо переспросил Меншиков. — Мой служитель, что по своей воле с нами отправился?
— Он самый.
— Хорошо ли знаешь его?
— Человек надёжный, — твёрдо ответила Варвара Михайловна.
Прячась от караула, Александр Данилович обдумал и написал прошения с просьбой о смягчении их участи не только Голицыну, но и губернатору Москвы Ивану Фёдоровичу Ромодановскому, а также давнему своему знакомому, сенатору Ивану Алексеевичу Мусину-Пушкину, которому Меншиков в своё время помог немало.
К утру все послания были написаны и запечатаны. Как только рассвело, Варвара Михайловна вышла из избы, где на ночлег остановилась вся семья опального вельможи, и направилась к небольшому строению, похожему на сарай, в котором ночевали люди Меншикова.
Фёдор только что проснулся и, потягиваясь, вышел на крыльцо. Увидев Варвару Михайловну, идущую к нему, он удивился и, спустившись с покосившегося низкого крыльца, пошёл ей навстречу.
— Ты-то мне, Феденька, и нужен, — обрадовалась Варвара Михайловна.
— Или случилось что с князем?
— Нет, с ним, слава Богу, всё хорошо. Я к тебе сама дело имею.
— Дело? — серьёзно спросил Фёдор.
— Притом тайное, — значительным шёпотом ответила Варвара Михайловна.
Фёдор молчал, глядя себе под ноги. Выждав несколько минут, Варвара Михайловна сказала:
—Уж такое важное дело, что лишь тебе, Феденька, и доверить берусь.
Тот по-прежнему молчал. Варвара Михайловна продолжала:
— Как сегодня поутру тронемся в путь, ты незаметно отстань да и скройся, когда лесочком вон тем проезжать будем. — Варвара Михайловна указала рукой на редкий берёзовый лесок, куда уходила дорога.
Фёдор всё ещё молчал, не зная, чего хочет от него Варвара Михайловна.
— В лесочек-то зачем? — наконец произнёс он, вопросительно взглянув на собеседницу.
— В лесочек-то? Да затем, чтобы скрыться, а потом и поехать.
— Куда ж ехать-то? — спросил Фёдор.
— В Москву поскачешь, — ответила Варвара Михайловна. — Да лошадь-то получше покорми перед дорогой: путь неблизкий, — добавила она строго.
— В Москву-то зачем?
— Письма тайные туда повезёшь.
— Письма? Кому же?
— Всё, всё тебе скажу. Ведь ты грамоту знаешь?
— Ну знаю.
— Нет, писать для тебя ничего не стану, так скажу, а ты запомни, кому какое письмо отдать. Исполнишь? — С последними словами Варвара Михайловна протянула Фёдору тяжёлый мешочек. — Это тебе на дорогу.
— Исполню, чего не исполнить. Давайте, что ли, послания.
Отойдя подальше от дома и завернув за угол, туда, где их не могли видеть, Варвара Михайловна передала ему три пакета, растолковав, кому что передать.
Внимательно выслушав её, Фёдор осторожно взял пакеты, сделал пометки на каждом из них и спрятал пакеты за пазуху.
— Ты уж постарайся, Феденька, сделай всё, как прошу, и я тебя не обижу как вернёшься — ещё денег дам.
— Постараюсь, — коротко пообещал Фёдор.
Но напрасно ждали Александр Данилович и Варвара Михайловна возвращения своего гонца. Добравшись благополучно до Москвы, Фёдор Фурсов не рискнул обратиться с посланиями опальных ссыльных к столь важным особам, решив про себя, что «то немалое дело».
Едва Варвара Михайловна вернулась в избу, где находилось всё семейство князя, там появились капитан Пырский и прибывший накануне курьер.
Увидев Варвару Михайловну уже на ногах, капитан попросил её позвать всех в переднюю горницу, захватив с собой все ордена, что когда-то были даны не только Александру Даниловичу, но и детям его.
Однако Варваре Михайловне не пришлось будить ни самого князя, ни Дарью Михайловну, ни детей: Марию, Александру и младшего сына Александра. Узнав ещё вечером причину, по которой их догнал курьер, Александр Данилович велел принести небольшой красного дерева сундучок, куда сложил все оставшиеся у него после изъятия в Петербурге награды. Сверху он положил обручальное кольцо, полученное княжной Марией от государя при обручении.
Кладя в сундучок кольцо дочери, понял: надежды на милость нет. Для него всё было кончено. В полутёмной заезжей избе вспыхивали и переливались огнями драгоценные камни, украшавшие награды.
Пырский осторожно вынимал из сундучка каждую вещь, передавал её курьеру, который в свою очередь внимательно оглядывал её со всех сторон, клал рядом с сундучком на расстеленную на столе бархатную подстилку, покрывавшую до того вещи в сундучке, ещё раз тщательно осматривал каждую вещь — нет ли где изъятых камней, — затем аккуратно записывал всё в толстый журнал.
Александр Данилович отрешённо смотрел на всё происходящее, словно видел всё в неясном смутном сне, словно происходило это совсем не с ним, а он только случайно попал сюда, в эту заброшенную полутёмную избу, где лишь блеск драгоценных камней напоминал ему о прошлом. Только однажды сердце его забилось сильнее: когда Степан Мартынович извлёк из сундучка последнюю лежавшую там вещицу. Это был нагрудный знак, полученный Меншиковым в давние времена, когда они с государем Петром Алексеевичем, оба молодые, весёлые, задорные, плотничали на Саардамских верфях. Он даже шагнул было вперёд, даже протянул было руку к этой простой, без украшений, но очень дорогой для него вещи, но, увидев недобрый блеск в глазах капитана и строгий взор курьера, остался стоять на своём месте.
— Что-то ваших орденов, Александр Данилович, недостаёт, — сказал вдруг курьер, сурово посмотрев на Меншикова.
— Это каких же? — с едва заметной усмешкой спросил тот.
— Ну как же! Вы были пожалованы орденом Андрея Первозванного, украшенным алмазами, а где ещё орден великого князя Александра Невского?
— A-а, этих, — всё с той же усмешкой проговорил Меншиков.
— Да, этих самых.
— Ну, об этом деле должны были вас в известность поставить.
— Так в чём же дело? — всё ещё не понимая, спросил курьер.
— Да их же ещё в Петербурге у меня изъяли, как только арест объявили. И заодно тогда же яхонт[19] редкий забрали.
— Яхонт? — переспросил курьер.
— Яхонт, — кивнул головой Меншиков.
— О том мне ничего не ведомо.
В этот день, 14 октября, обоз задержался в связи с важным делом изъятия орденов у опального Меншикова. Отправились в путь лишь утром следующего дня. Отделённая ото всех Варвара Михайловна была посажена в особую карету, которую тут же окружила стража, чтобы везти её в назначенный указом Александровский монастырь. Ни слезинки не пролила она, перекрестив всех родных, сказала:
— Помоги вам всем Бог.
Подойдя к Александру Даниловичу, посмотрела ему в глаза, хотела что-то сказать, но он, обняв её, произнёс:
— Спаси тебя Христос.
Стража торопила, прерывая горькое расставание. Варвара Михайловна, не оборачиваясь, подошла к карете, села, и та тут же тронулась в путь, навсегда увозя её и от сестры, и от Александра Даниловича.
Студёным серым ноябрьским днём необычный кортеж с опальными ссыльными прибыл в Ранненбург. Большой господский дом являл собой жалкое зрелище. Некогда белые колонны, поддерживающие балкон второго этажа, облупились и потемнели; ступени крыльца были выбиты, во многих окнах не было стёкол, и они зияли тёмными провалами, некоторые были наглухо заколочены досками.
Помещение, отведённое прибывшим, располагалось на первом этаже и было наспех приведено в порядок: полы вымыты, печи истоплены. Правда, почти совсем не было мебели, с трудом отыскались три поломанных стула да из простых досок сколоченный стол.
Оглядев приготовленное для них помещение, Александр Данилович улыбнувшись, сказал:
— Ну что ж, это не дом на Васильевском, но жить можно.
Дарья Михайловна заплакала; она вообще не переставала плакать с самого отъезда из Петербурга. Александр Данилович, подойдя к ней, обнял её за плечи, прижал к себе, говоря:
— Ничего, ничего, княгиня, всё ведь в наших руках, крыша над головой есть, дети, слава Богу, здоровы, остальное...
Он не договорил. Дарья Михайловна, ещё сильнее прижимаясь к мужу, шептала сквозь слёзы:
— И за что только, Александр Данилович, свалилось на нас это горе? Чем же мы так Господа прогневили?
— Ничего, ничего, княгиня, — повторил Меншиков. — Бог даст, устроимся и здесь.
Суматоха, поднятая слугами, разгружающими поклажу, отвлекла Дарью Михайловну от грустных мыслей. Отерев лицо платком, она вышла на крыльцо распорядиться выгрузкой привезённых вещей.
Их было так много: сундуков, сундучков, баулов, баульчиков, просто огромных узлов, — что скоро они заполнили собой всё свободное пространство.
— Маша! — окликнул Александр Данилович старшую дочь. — Сундучок, сундучок, куда ты шахматы уложила, найди да подай мне. К вечеру мы со Степаном Мартынычем в шахматы играть станем.
— Какие уж тут игры, — возразила Дарья Михайловна, услыхавшая просьбу мужа.
— Обыкновенно какие, шахматные, не с курами же спать по вечеру ложиться.
Маша пошла туда, где дворовые люди князя выгружали оставшиеся вещи. Оглядев всё внимательно: и то, что ещё было на возах, и то, что уже грудилось в доме, — она не нашла заветного сундучка, куда вместе с французским гобеленом положила памятную пятирожковую вазочку и мешочек с шахматными фигурками. Шахматную доску не взяли, поскольку она была столешницей небольшого столика и снять её не было никакой возможности.
Она ещё несколько раз пересмотрела все привезённые вещи, но заветного сундучка так и не сыскала.
— Что, нашла его? — раздался рядом с ней нетерпеливый голос отца.
Маша взглянула на него с испугом, и он понял, что сундучка среди доставленных вещей нет. Он сильно разгневался. — Маша никогда прежде не видала его таким. Он кричал на всех: на неё, на жену, на людей, сразу притихших и присмиревших.
— Ничего никому нельзя доверить! Всё самому надо делать! — выкрикивал он, раскрывая сундуки и выбрасывая из них поклажу.
Груды одежды, дорогих материй, белья, серебряной посуды оказались наваленными на полу. А князь всё швырял и швырял туда извлекаемые им из сундуков вещи. Он остановился внезапно, когда прямо перед собой увидел капитана Пырского. В его глазах князь заметил такой же жадный блеск, какой был тогда, когда царский курьер отбирал у них кавалерию[20]. Мгновенно придя в себя, князь кинул безмолвно стоявшей толпе слуг:
—Убрать всё!
Сам же, ни на кого не глядя, вышел из комнаты.
Ночь он провёл без сна, обдумывая своё теперешнее горькое положение. Милости от государя и от сильных мира сего он уже не ждал. Сам хорошо знал закон выживания при дворе: оступившемуся, впавшему в немилость никто никогда не протянет руки. Ни все награды, ни его прошлые заслуги, ни огромные богатства не смогли уберечь его от царского гнева. И снова простая мысль насторожила его. Богатство, именно его богатство явилось той причиной, по которой он сейчас терпит все невзгоды, свалившиеся на него.
И сейчас, лёжа без сна в доме, полном чужих запахов, он вновь и вновь припоминал тот день, когда следом за объявлением ему домашнего ареста к нему явились посланцы государя с требованием немедленно отдать им его кавалерии — ордена Андрея Первозванного и Александра Невского, щедро изукрашенные алмазами.
Хорошо, он согласен, ордена были пожалованы ему государем, но его собственный яхонт? Его драгоценный крупный камень, который он давным-давно сам купил у сибирского купца, заплатив огромные деньги? При воспоминании об этом камне Александр Данилович даже приподнялся на постели и, опершись рукой о её край, долго всматривался в непроглядную темень ноябрьской ночи за окном.
Уставшая рука подогнулась, он снова лёг, продолжая думать всё об одном и том же. Припомнив жадный блеск в глазах своего охранника, улыбнулся. Повернулся к стене и скоро забылся неспокойным, тревожным сном. Ему привиделось, что он вернулся в Петербург, на Васильевский остров, хотел найти свой дом, но на том месте, где когда-то он стоял, увидел груду ещё тлеющих углей.
Проснувшись, Александр Данилович долго думал о своём провидческом сне, где всё, что было ему дорого, заботливо собрано, превратилось в груду углей, в пепел, в ничто.
За окном уже показался поздний осенний рассвет, послышались голоса, шаги совсем рядом. Он лежал на спине, закинув руки за голову, всё ещё находясь под впечатлением ночного сна, как вдруг громкий, звонкий, заливистый петушиный крик вывел его из задумчивости. Первому петуху откликнулся другой, третий, и скоро петушиная разноголосица, прогнав тяжёлые думы князя, развеселила его.
— Хорошо, ещё не всё кончено, — проговорил Александр Данилович и, приняв какое-то решение, улыбнулся и встал с постели.
Напившись утром чаю, отдав кое-какие распоряжения по дому, он подошёл к Пырскому, который что-то писал в толстом, наполовину заполненном журнале. Увидев подошедшего князя, Степан Мартынович закрыл журнал, вопросительно глядя на Меншикова.
— Вот что, Степан Мартынович, — начал уверенно Александр Данилович, — надо бы мне в городе побывать, разузнать, нет ли где поблизости токарной мастерской.
Пырский долго молчал, испытующе глядя на Меншикова, потом медленно ответил:
— Никак этого сделать нельзя, Александр Данилович.
— Да почему же нельзя? — начиная сердиться, проговорил Меншиков, не привыкший ещё к возражениям.
— Никак нельзя, — упрямо повторил Пырский, опуская глаза и постукивая рукой по закрытому толстому журналу, — нет такого позволения.
— Да у вас вообще никакого позволения касательно меня нет, — всё более и более сердясь, произнёс Меншиков.
— Верно, нет, — согласился Пырский, вновь пристально глядя в глаза опального вельможи, — письменной инструкции, верно, нет, но на словах мне сказано было, чтобы вас от себя не отпускать.
— Так в чём же дело? — сменив тон и улыбнувшись, спросил Александр Данилович. — Самим от себя не велено отпускать, так давайте вместе с вами в город поедем, а?
— Вместе? — задумчиво повторил Пырский, всё так же глядя в лицо князя. — Что ж, вместе, пожалуй, можно отлучиться.
Токарную мастерскую они нашли быстро. Александр Данилович помнил, где какие заведения находятся, ещё с тех давних времён, когда он бывал здесь с государем Петром Алексеевичем, наблюдая за постройкой первых судов.
В большом помещении стояло до десятка токарных станков, за которыми трудились молодые и старые мужики. Меншиков и Пырский подошли к одному из них, остановившись, долго наблюдали за его ловкой работой, наконец Александр Данилович, тронув мастера за плечо, обратился к нему. Тот обернулся, увидев незнакомцев, остановил станок, положил деталь и обтёр запорошенные древесной пылью руки, с любопытством разглядывая подошедших.
— Вот что, любезный, — сказал Меншиков, — можешь ли ты изготовить мне вот такие штуки?
И он развернул перед работником вытащенный из кармана небольшой листок бумаги, на котором были нарисованы шахматные фигурки.
Работник — молодой, сурового вида мужик, широколицый, низкорослый, с крепкими и широкими ладонями странно длинных рук, — взглянув, казалось, мельком на рисунок в руках Меншикова, спросил коротко:
— Шахматы, что ли?
— Шахматы, — подтвердил удивлённый Меншиков, — или знаешь такие фигурки?
— А чего не знать? Чай, у нас ими тоже забавляются.
Только сейчас Меншиков и Пырский вдруг заметили, что в помещении, где совсем недавно стоял равномерный гул от работающих станков, стало совсем тихо, а вокруг них собрались все бывшие там работники, с интересом разглядывая небывалых посетителей.
— Ваше сиятельство, Александр Данилыч, — вдруг раздался за спиной Меншикова чей-то удивлённо-весёлый голос.
Меншиков быстро обернулся и прямо за своей спиной увидел довольно молодого мужика с небольшой красивой круглой бородкой и густыми тёмно-русыми волосами, тронутыми уже частой сединой. Его серые большие глаза приветливо оглядывали пришедших.
— Разве ты меня знаешь? — удивился Меншиков. — Откуда?
— Да как же, ваше сиятельство, — улыбнулся мужик, обнажая крепкие крупные зубы, — изволили здесь бывать с государем Петром Алексеевичем.
— Да, бывало такое, — всё ещё удивляясь, ответил несколько смущённый Меншиков.
— Ну вот видите, ваше сиятельство, а я уже тогда в подмастерьях вот у него, у Трофимыча, вертелся, — указал он на мужика, с которым ранее беседовал Меншиков.
— Да как ты узнал-то меня? — не скрывая явной радости, допытывался Александр Данилович.
— Да нешто такое забудешь? Сам государь тогда вот у него, у Трофимыча, на евойном станке изволил чарку славную из чурбачка выточить, и вы при нём тоже здесь тогда были, всё высматривали да расспрашивали, — говорил словоохотливый давний знакомец.
— Ну уж ты извини меня, — с улыбкой ответил ему Меншиков, — что тебя-то я не признал.
— Да где там! — весело махнул рукой мужик. — Вы, почитай, в своей жизни тысячи таких людей повидали, где ж вам всех-то упомнить!
— Повидал, повидал, — повторил Александр Данилович не то серьёзно, не то грустно.
— Наслышаны, наслышаны про ваше несчастье, да вы не огорчайтесь особенно, — без жалости, но дружелюбно сказал мужик и, меняя тему разговора, спросил: — К нам-то зачем пожаловали?
— Да вот хочу просить Трофимыча — так ведь тебя зовут? — обратился Александр Данилович к пожилому мужику, который разглядывал нарисованные фигурки.
Тот молча кивнул.
— Вот хочу его просить, — повторил Меншиков, — такие фигурки выточить.
— Можно ли поглядеть? — спросил словоохотливый мужик, протягивая руку к листу бумаги.
— Глянь, глянь, — сказал Трофимыч, отдавая ему рисунок и, обратившись к Меншикову, добавил: — Лучше его никто такие мелкие вещицы не сработает, он у нас на этот счёт первейший мастер.
— Сделаешь? — обрадованно спросил Меншиков. — Да звать-то тебя как?
— Звать-то? — улыбнулся тот. — Люди зовут Павлом, а сделать можно, отчего ж нельзя, можно.
— Вот и хорошо, вот и прекрасно, — несколько раз повторил Меншиков. — Сможешь быстро сработать?
— А когда вашей светлости надобно?
— А как сделаешь, так и приноси, играть научу.
— Да он у нас хоть кого обыграет, — улыбнулся Трофимыч.
— Играешь? — удивился Александр Данилович.
— Маленько есть, — улыбнулся Павел.
— Посмотрим, посмотрим, каков ты игрок, — развеселился Меншиков.
Заказав мужикам изготовить ещё целый ряд нужных в хозяйстве вещей, довольные Меншиков и Пырский вернулись домой.
Павел исполнил своё обещание и скоро появился в доме, где жили ссыльные, с новенькими, искусно сделанными шахматами, одна часть которых была покрыта тонким лаком, а другая оставалась светлой. Караульные долго не хотели допустить Павла к опальному князю, пока сам Пырский, увидев его, стоящего на крыльце без шапки, не велел караульным пропустить его.
Александр Данилович, занятый разбором каких-то вещей, тут же оставил своё дело и обрадованно подошёл к Павлу.
— Сделал? Уже? Так скоро? — радостно говорил Меншиков.
— Вот извольте взглянуть, — ответил Павел, доставая из-под мышки свёрток, аккуратно завёрнутый в кусок чистой синей тряпицы.
— Посмотрим, посмотрим, — потирая руки от предвкушения удовольствия, говорил Александр Данилович.
Не спеша Павел развернул тряпицу, из которой достал новенькую доску, сделанную наподобие ящичка.
— Изрядно, изрядно сработано, — с удовольствием повторял Александр Данилович, беря в руки блестящий, разрисованный чёрными и белыми клетками ящичек. — Ба, да тут и замочек! — заметил он удивлённо.
— А то как же, — степенно произнёс Павел. — Забудешь, ваше сиятельство, защёлкнуть, возьмёшь ящичек-то, а фигурки-то и разлетятся, иди ищи их потом, — улыбнулся он, беря из рук Меншикова шахматы и открывая замочек. — Вот и вся недолга, хорошо и всё на месте.
— Молодец, ну молодец! — восхищённо воскликнул Меншиков, разглядывая маленькие, изящно сделанные шахматные фигурки, как и доска, наполовину покрытые тёмным лаком. — Дарья Михайловна! — крикнул он, повернувшись в сторону притворенной двери. — Иди-ка скорее сюда, погляди, что старый мой знакомый принёс!
Услышав весёлый голос мужа, Дарья Михайловна поспешила к нему.
— Погляди, погляди, что сработал для меня этот молодец! Знатно? — радостно спрашивал он у жены.
— Да, хорошо, — согласилась Дарья Михайловна, — совсем не хуже тех, что позабыли дома.
— Не хуже! — воскликнул Меншиков. — Да лучше, в сто раз лучше! — И, обернувшись к жене, он то ли спросил, то ли повелел:
— Награди-ка его, Дарья Михайловна, за сей труд награда умельцу полагается!
— Нет же, ваше сиятельство, — смущённо улыбнулся Павел, — какая награда? Это я себе в радость сработал. — И, помолчав, добавил: — А вот ежели поднесёшь выпить чего — не откажусь.
Садясь играть с Пырским в шахматы, Александр Данилович преследовал определённую цель — ближе сойтись со своим конвоиром и, если можно будет, путём различных подношений облегчить жизнь в заточении себе и семье. Однако, играя с Пырским, Меншиков нашёл в нём довольно искусного игрока и сильного противника. Александр Данилович забывал о своих планах и первоначально всецело отдавался игре. Но случилось так, что Степан Мартынович сам завёл речь о своём небогатом житье, о том, что женат он совсем недавно и жена извела его непомерными желаниями всяческих обнов.
Трудно перечислить, сколько кусков нарядной материи: тафты, бархата, золотой и серебряной парчи — было передано Пырскому на обновки жене.
И тут Александру Даниловичу пришла в голову мысль, исполнив которую, он мог бы сделать Пырскому богатые подарки, благо у опальных ещё оставалось немало добра. Приближалось 6 ноября — день рождения Александра Даниловича. Заказав со своей вотчины различные съестные припасы, Александр Данилович, посоветовавшись с Дарьей Михайловной, решил отметить его широко, по-княжески, словно и не было над ним никакой опалы.
Боясь всяких непредвиденных обстоятельств, Пырский потребовал к незначительной, малочисленной охране прислать дополнительно людей. Ко дню рождения светлейшего князя охрана Ранненбурга составляла без малого двести человек против тех восьмидесяти, что выехали с ними из Петербурга. На дне рождения Александр Данилович решил одарить всех солдат. Тем солдатам, которые охраняли его с самого начала пути, он распорядился выдать по два с половиной рубля, а прибывшим позже из Москвы по два рубля. Солдаты посчитали это весьма справедливым, так как не терпели нужду два месяца, что длилась их дорога от Петербурга. Капралам было выдано по пять рублей, сержантам по десяти, прапорщик получил двадцать, а капитан-поручик пятьдесят.
С самого утра и в доме, и во дворе толкался народ. Накануне, когда только появились слухи о предстоящем награждении, мало кто из солдат в это верил. Но вот слухи подтвердились, и утром князь, нарядно одетый, подтянутый, весёлый, вместе со своей женой приветливо встречали входивших, одаривая каждого, благодарили за ласковое к ним отношение, а старшая дочь Мария подносила гостю на небольшом серебряном подносе вместительную стопку водки или вина, как кто пожелает.
Вечером, пригласив Пырского к праздничному столу, Александр Данилович преподнёс ему дорогой перстень с крупным алмазом, который Степан Мартынович тут же надел на палец, любуясь игрой камня.
Когда уже было много выпито и много сказано, Александр Данилович, обращаясь к Пырскому, неожиданно произнёс:
— Скудный у ваших солдат рацион, Степан Мартынович. Вчера зашёл к ним, когда они обедали, так щи пустые ели солдатики.
— Что ж я-то могу сделать? Такой рацион им отпущен, а взять боле негде. Моего жалованья и на меня самого еле хватает, не то что солдатам из него выделять.
— А мы вот что сделаем, милейший Степан Мартынович, — сказал Меншиков, весело блестя глазами и хлопая рядом сидящего Пырского по плечу. — Я велю из своих денег каждому солдату выдавать по одной копейке на мясо либо на рыбу к обеду.
— Это что же получается, почти по два рубля в день на солдатский котёл? — удивился Пырский.
— Быстро считаешь, Степан Мартынович, — засмеялся Меншиков, — выходит, так.
Однако щедрые дары Александра Даниловича вызвали не только радость среди облагодетельствованных им, но и жестокие распри из-за размеров полученных наград.
Пырский, опасаясь доноса на себя за наибольшее количество полученного от опального ссыльного, решил упредить события и через несколько дней после торжественно отмеченного дня рождения светлейшего сам отправил в Верховный тайный совет донесение, в котором рассказал не только о щедром даре охране, но и о тех подарках, которые получил он в Ранненбурге и ещё ранее.
Ничего не знающий о том Александр Данилович продолжал хлопотать об устройстве дома, полагая, что теперь он сделался его последним пристанищем, где ему суждено будет коротать время до конца своих дней, надеясь на покладистость Пырского, который по-прежнему охотно принимал от него подарки.
Уже несколько часов заседал Верховный тайный совет, а конца заседанию ещё было не видно.
Молодой государь против обыкновения в этот раз присутствовал на нём. Он выказывал явное нетерпение, ёрзая на своём месте, вертясь и постоянно взглядывая на окно, за которым была видна замерзшая Нева, припорошённая рано выпавшим снегом.
Совет собрался в неурочное время по очень важному делу. От начальника охраны опальных ссыльных в Ранненбурге капитана Пырского на имя Верховного тайного совета поступил донос на Меншикова.
Тягучим тихим голосом Остерман долго читал донесение капитана, в подробностях описавшего расточительное поведение опального князя, не забыв поведать и о своей вине — получения от него денег и подарков.
Жарким спорам о судьбе ссыльных, казалось, не будет конца. Наконец молодой государь, сердито хмурясь, встал, томясь от нетерпения как можно скорее покончить с этим нудным делом и вырваться на волю, прочь от этих скучных стариков, туда, где на свежем морозном воздухе ожидали его уже осёдланный конь и милые его сердцу спутники: дорогой Иванушка, сестра Наталья и красавица тётка — цесаревна Елизавета, готовые в любую минуту сорваться с места и мчаться навстречу ветру. Он произнёс, ударяя ладонью по столу:
— Начальника охраны сменить, всё, что есть у батюшки, — он тут же поправился, — у князя Меншикова добра, забрать, чтоб неповадно было свою волю вершить!
Сказав это, молодой государь быстро вышел.
Оставшиеся члены Совета ещё долго обсуждали слова государя, которые многим из них пришлись по душе.
В конце концов были избраны новые люди взамен прежней охраны и особый человек для описи оставшегося имущества светлейшего князя.
Стоя на коленях, Дарья Михайловна молилась в своей комнате. Стояла так она очень давно. Уже все молитвы, которые знала, проговорила, теперь истово крестилась и, горячо шепча, рассказывала своей заступнице Божьей Матери о тех напастях, которые навалились вдруг на их семейство. Она не просила Заступницу о возврате бывшего почёта, не просила для супруга ни славы, ни богатства. Молила Всеблагую о том, чтобы даровала она здоровье и силы дорогому супругу, который, храбрясь на людях, тяжело переживал, она это видела, постигшее их несчастье. Молилась за детей, за милость к ним. Она шептала и шептала заветные слова, высказать которые не могла никому, чтобы не усилить и без того тяжкое горе, и слёзы сами собой текли из её опухших, некогда таких прекрасных глаз.
Дверь внезапно распахнулась, и в комнату вбежала её любимая комнатная девушка Екатерина Зюзина — Катюша. Злые языки уверяли, что она была незаконнорождённой дочерью самого светлейшего, поскольку появилась у него в доме маленьким ребёнком, однако Дарья Михайловна не обращала внимания на эти слухи, просто любила её как дочь за послушание, услужливость и привязанность к хозяевам.
— Что стряслось, Катенька? — спросила Дарья Михайловна, тяжело поднимаясь с колен.
— Матушка Дарья Михайловна, беда, — задыхаясь, словно от быстрого бега, проговорила Катерина.
— Да что стряслось-то ещё? Ты будто пять вёрст бежала, запыхалась.
— И то правда, матушка Дарья Михайловна, — несколько успокоившись, ответила девушка, — как узнала про всё это, так к вам бегом.
— Да про что ты узнала, милая?
— Нешто не знаете?
— Ничего не ведаю, я с самого утра не бывала нигде.
— Вот то-то, а там невесть что творится.
— Да где там-то? — теряя терпение, спросила Дарья Михайловна.
— Да там, на дворе. Там из Петербурга гонцы приехали.
— Из Петербурга? Гонцы? — встревожилась Дарья Михайловна. — Может, наше прошение до государя дошло и он решил нам милость оказать, обратно воротить?
— Какое там! — обречённо ответила Катерина, махнув рукой. — Тут не то что милость — гляди, как бы хуже не стало.
— Да что хуже-то может быть?
— Всё, всё может быть, — кивнула головой девушка.
— Или знаешь что? — всполошилась Дарья Михайловна. — Говори, не томи.
— Вместе с теми гонцами прибыли ещё и солдаты! Одного-то я хорошо знаю. Его Федюшкой звать, я его ещё раньше там, дома, знала, — произнесла Катерина, покраснев. — Увидал меня, обрадовался, словно родню встретил, говорит: «Я думал, ты уехала от князя опального, в Петербург вернулась. От него, слышно, многие уже отъехали». А я ему и отвечаю: «Мало ли что другие, а я вот не уехала». Так он мне, знаете, что сказал?
— Нет, откуда же мне знать!
— Говорит, что ежели бы Николка позвал, так поехала бы, знал, что нравится он мне.
— Это какой же Николка? — заинтересовалась Дарья Михайловна.
— Да Николка-певчий.
— Ах, певчий, — медленно проговорила Дарья Михайловна, внимательно вглядываясь в девушку. — Так чего же ты с ним не уехала, раз звал?
— Матушка Дарья Михайловна, да куда я от вас уеду? Вы мне всё одно, что мать родная, — заплакала Катерина, — только ежели сами меня прогоните, а я от вас никуда не уйду.
— Да будет, будет, милая, успокойся, — ласково сказала Дарья Михайловна, обнимая её за плечи. — Гнать никого не буду, но и держать силком никого не стану, — твёрдо сказала она.
Из сбивчивого рассказа Катерины Дарья Михайловна поняла, что ещё накануне поздно вечером к ним прибыли люди из Петербурга и, как узнала Катерина от своего знакомого солдатика, прибыли, чтобы убрать Пырского, а на его место поставить другого, поскольку дознались там, в Петербурге, что он много, дескать, воли Александру Даниловичу даёт.
— Знаешь ли, кто приехал сюда?
— Видать не видала, а имя узнала.
— Как зовут-то?
— Петром Наумовичем Мельгуновым прозывается.
— Мельгунов, Мельгунов, — несколько раз повторила Дарья Михайловна, очевидно, стараясь припомнить, кто это. — Нет, не знаю, — произнесла она растерянно.
— Да где вам, матушка Дарья Михайловна, упомнить-то всех! Ведь полон дом с утра до ночи, — сочувственно добавила Катерина.
— А другой-то кто?
— Другой важный такой, не то что капитан тот, сразу видать! Ни с кем не говорит, смотрит так строго.
— Да кто же он? Звать-то как?
— Иван Никифорович Плещеев, — чуть ли не по слогам произнесла Катерина имя второго прибывшего к ним чиновника.
— Плещеев! — обрадованно воскликнула Дарья Михайловна. — Да он у нас в доме только что не ночевал, каждый день с утра уже у дверей его светлости дожидался.
— Не знаю, не знаю, — с сомнением сказала Катерина, — станет ли он нынче так перед Александром Даниловичем лебезить, как прежде.
— Это почему же?
— Да потому, что приехал он... — Катерина умолкла, опасливо оглядываясь на дверь.
— Да зачем же приехал он?
— А затем... — Катерина подошла совсем близко к Дарье Михайловне и зашептала ей в самое ухо.
— Неужто правда?
— Вот истинный крест. — Катерина перекрестилась. — Солдатик-то этот, знакомец мой, секретно сказывал мне, что велено от Александра Даниловича все ценные вещи забрать.
— Да как же так — забрать? — вскрикнула Дарья Михайловна. — Нешто это можно?
— Всё, матушка Дарья Михайловна, нынче стало можно, — тихо, но уверенно ответила Катерина. — Может, государю либо сестрице его какие-то вещи у вас приглянулись, вот они и взялись за Александра Данилыча.
— Тише, тише, — остановила её Дарья Михайловна, — что ж теперь делать? Что делать? — засуетилась она, перебирая что-то.
За дверью послышались чьи-то шаги и голоса. Дарья Михайловна и Катерина замерли, боясь пошевелиться.
— Вот что, Катенька. Ты сейчас беги, а к вечеру приди ко мне. Мы с Александром Даниловичем поговорим, может, это ещё всё и не так.
Но всё оказалось совершенно так, как Дарье Михайловне утром рассказала Катерина.
Назначенные Верховным тайным советом чиновники — гвардии капитан Пётр Наумович Мельгунов и действительный статский советник Иван Никифорович Плещеев — прибыли в Ранненбург морозной январской ночью, когда в доме все уже спали.
Плещеев не велел слугам будить спящих, оставив с ними встречу и своё представление на утро.
Поутру, рано проснувшись, Александр Данилович был удивлён необычной суетой и шумом. Накинув халат и сунув ноги в тёплые валяные короткие сапожки, он вышел в прихожую, где обычно у дверей сидел караульный, и застал там необычайное оживление. Несмотря на ранний час, здесь, в прихожей, он увидел Пырского, ещё нескольких солдат, какого-то нового, не известного ему гвардейского капитана и, к удивлению своему, Ивана Никифоровича Плещеева, который в старое время в Петербурге ежедневно ожидал его выхода в доме на Васильевском острове.
— Иван Никифорович! — воскликнул Меншиков, делая шаг к нему и протягивая руку.
К его большому изумлению, Плещеев посмотрел на него как на незнакомого и, не замечая протянутой руки, строго сказал:
— Извольте одеться и быть скоро в гостиной. Имею для вас новые инструкции от Верховного совета, подписанные государем.
Ничем не выдал князь своей обиды и разочарования от подобной встречи с человеком, который ещё совсем недавно почитал для себя счастьем поймать один милостивый взгляд светлейшего князя и для которого Александр Данилович сделал очень много, определив его в доимочную канцелярию президентом.
Тщательно одевшись и выбрив лицо, Меншиков менее чем через час вошёл в гостиную, уже обставленную новой, весьма приличной мебелью, где его уже ожидали Плещеев и тот незнакомый гвардейский капитан, увиденный им ранее в прихожей. Кроме них, скромно опустив голову, сидел Пырский.
— Так вот, — официальным тоном начал Плещеев, обращаясь к Меншикову, — отныне, Александр Данилович, никакие отношения, кроме служебных, меж нами недопустимы. — В установившейся полной тишине он продолжал: — Имею официальные бумаги, — он положил руку на объёмистую папку, лежавшую на столе, — на ряд розысков по вашему делу, поскольку многие жалобы к вам требуют разъяснений и ответа.
Меншиков молчал. Он ждал приглашения сесть, но Плещеев не удосужился предложить ему стул, и он стоял, ожидая продолжения сказанного.
— Во-первых, Александр Данилович, — всё так же строго произнёс Плещеев, — представляю вам вашего нового начальника охраны господина Петра Наумовича Мельгунова, гвардии капитана. — Помолчав, добавил: — Господин Пырский уедет вместе со мной, когда окончим дело.
Никак не реагируя на сказанное, не задав вопроса, чем вызваны столь большие перемены, Меншиков едва взглянул на нового начальника охраны, который, вскочив со своего места, поклонился ему.
— Мне же поручено вести денежные расследования, поскольку многие желают получить от вас удовлетворение своим жалобам.
Окончив официальное представление, Плещеев отпустил Пырского и Мельгунова, сказав:
—Свободны, господа.
Как только дверь за вышедшими затворилась, Иван Никифорович подошёл к Меншикову и протянул обе руки, намереваясь обнять его, но Меншиков отступил на шаг. Плещеев смущённо опустил руки и проговорил:
— Понимаю, всё понимаю, дорогой Александр Данилович, но нельзя иначе при них, — он кивнул головой на дверь, за которой скрылись старый и новый начальники охраны, — нельзя при подчинённых. Вы уж не обессудьте, ежели я при них буду строг, но вдвоём мы с вами будем говорить, как и прежде, по-дружески.
Плещеев, видимо, совсем забыл о том, что раньше он был рад не только разговору со светлейшим князем, но и одному его ласковому взгляду.
— Всё, всё вам скажу, — повторил он совсем другим тоном, как бы желая установить дружеские отношения с опальным вельможей.
Меншиков молчал.
— Да вы садитесь, садитесь, Александр Данилович, — засуетился Плещеев, пододвигая стул Меншикову. — Разговор у нас будет долгим, но вы не сомневайтесь во мне, буду всеми силами, от меня зависящими, стараться облегчить вашу участь.
— Премного благодарен, — с едва заметной усмешкой произнёс Александр Данилович, усаживаясь на стул и выпрямляясь.
Тайный разговор Плещеева с Меншиковым насторожил Пырского. Походив несколько минут возле двери, за которой уединились собеседники, он понял, что так, у дверей, ему подслушать не удастся. И тут он вспомнил, что гостиная, где беседовали Плещеев и Меншиков, одной стеной примыкает к караульному помещению, где обычно находились солдаты в ожидании своей очереди караула. Войдя туда, он застал в комнате нескольких солдат, игравших в кости. Выпроводив всех и оставшись один, Пырский плотно закрыл дверь и внимательно осмотрел небольшое, неприбранное ещё с ночи помещение. К его радости, стена, отделяющая эту комнату от гостиной, была тонкой. Приложив к ней ухо, Пырский услышал довольно громкий голос Плещеева и глуховатый Меншикова, но отдельные слова разобрать было невозможно.
Прикидывая что-то, Пырский измерил эту стену и в ширину и в длину, что-то шепча про себя, развеселился и вышел из комнаты.
— Всё, что касается Петра Наумовича Мельгунова, он сам вам доложит, — начал тихо Плещеев, не глядя на Александра Даниловича. — У меня к вам, дорогой мой князь, есть особое поручение от Верховного совета.
— Какое же особое поручение? — почти равнодушно поинтересовался Меншиков.
— Довольно сложное, а для меня так даже, поверьте, Александр Данилович, и весьма неприятное.
Мельком взглянув на молчавшего Меншикова, Плещеев продолжал, потирая широкие красные, словно замерзшие ладони.
— Но я человек подневольный, что приказано — должен исполнять.
— И что же приказано? — всё с тем же, казалось, равнодушием спросил Меншиков.
— А я, дорогой Александр Данилович, вместо своих слов инструкцию, мне данную, зачту.
Порывшись в пухлой папке, лежавшей рядом с ним на столе, он вытащил длинный лист бумаги и принялся читать. Голос его из дружелюбного и ласкового вновь сделался строгим и официальным.
Инструкция, вручённая Плещееву Верховным тайным советом, скреплённая подписью самого государя, содержала множество финансовых претензий к опальному вельможе, как от частных лиц, так и от государства. Долгов было так много, что Совет посчитал необходимым описать все «пожитки» опальной семьи. Это и было подтверждено в полномочиях Плещеева, назначенного Советом специальным следователем по этому делу.
Арестовав Меншикова и обыскав его дом в Петербурге, сыщики были весьма разочарованы, не найдя там никаких денег, о несметном количестве которых в сундуках князя ходили легенды, а посему было решено провести дополнительное расследование уже в изгнании.
По инструкции Плещееву поручалось допросить Меншикова о деньгах, «чтобы он сказал подлинно, без утайки, где и у кого в сохранении положены. Також нет ли где в чужестранных государствах в банках и в торгах».
Выслушав длинную инструкцию, Александр Данилович спросил:
— Кого ж это мои деньги более всех беспокоят?
Спросил спокойно, с едва заметной насмешкой.
— А вы не шутите, дорогой князь, — всё ещё строго ответил Плещеев. — Об этом я знать не могу, поскольку в Верховный тайный совет не вхож, а исполняю свой долг, как должностное лицо. — И, тут же смягчив тон, он продолжал:— Да вы, дорогой Александр Данилович, не сердитесь, я ведь не только по службе с вами беседую, а от всего сердца облегчения вашей участи желаю.
Все розыски денег у опальных ссыльных ни к чему не привели. Была обнаружена совсем незначительная сумма, которая никак не могла удовлетворить следователя.
Несмотря на частые тайные задушевные разговоры, которые вёл Плещеев с Меншиковым в гостиной с глазу на глаз, выяснить наличие где-либо денег ему никак не удавалось. Тайная инструкция поручала Плещееву, кроме поиска денег светлейшего, найти в его бумагах либо выведать в разговоре существование у князя связей с иноземными державами в пользу последних.
Руководя Верховным тайным советом, Андрей Иванович Остерман прекрасно понимал, что влияние низвергнутого Меншикова было настолько велико, что даже лишение князя всего состояния не делало его менее опасным. А главное — ссылка его в Ранненбург, хотя и в старую, но близко расположенную к Москве крепость, была опасна и очень беспокоила хитрого дипломата. Надо было найти на светлейшего такие материалы, которые дали бы возможность обвинить его в чём-то важном, например в государственной измене, в предательстве интересов России в пользу Швеции, Дании, Польши — всё равно в чью.
Эти материалы позволили бы Остерману, как главному действующему лицу всей интриги, подготовить манифест за подписью государя, а это уже была бы смертная казнь или вечная ссылка в такие места, откуда не возвращаются.
Улучив момент, когда в гостиной никого не было, Пырский, войдя туда, внимательно осмотрел стены, что-то прикидывая. К его большой радости, на стене, отделяющей эту комнату от караульного помещения, висела большая старинная картина, изображающая охоту. На картине был нарисован убитый зверь: Пырский затруднился бы назвать этого зверя. Пасть его была широко раскрыта в предсмертной конвульсии. Что-то измерив на стене, где висела картина, довольный Пырский вновь вернулся в караульное помещение, где его стараниями в тот момент тоже никого не было. Измерив и здесь что-то на стене, он достал заранее приготовленное сверло и начал сверлить дыру как раз там, где висела картина в гостиной.
Работая, он время от времени останавливался, прислушиваясь к звукам в коридоре, но там всё было тихо. Быстро окончив несложное дело, Пырский вновь вернулся в гостиную посмотреть на результат своей работы. Просверлённые им отверстия оказались прямо в пасти поверженного животного, что делало их совершенно незаметными.
Услышав шаги, Пырский поспешил выйти из комнаты, столкнувшись в дверях с Иваном Никифоровичем Плещеевым, подозрительно на него посмотревшим.
Теперь каждый раз, когда Александр Данилович и следователь оставались вдвоём в гостиной и усаживались на широкий диван, стоявший под самой картиной, Пырский спешил в караульное помещение, выпроводив из него всех, закрывал двери, вставал на заранее принесённую подставку и приникал ухом к отверстию в стене. Но даже подслушивая так, ему не удалось узнать ничего нового или тайного, что дало бы ему возможность донести или о секретах светлейшего, или, на что больше всего надеялся Пырский, на скрытый сговор следователя с опальным вельможей, который, пользуясь своим богатством, мог подкупить кого угодно.
А богатство действительно было ещё велико. В этом Пырский убедился в тот день, когда, следуя полученной инструкции, Плещеев приступил к описи и конфискации имущества светлейшего и его семьи. Вот когда у Пырского захватило дух при виде огромного количества драгоценных камней, украшавших пряжки, застёжки, булавки, эфесы шпаг, не говоря уже о женских украшениях: серьгах, брошах, кольцах, сплошь покрытых алмазами, рубинами, изумрудами. Глядя на эти несметные богатства, Пырский корил себя в душе и за свою торопливость с доносом, и за то, что мало перепало ему из этих сокровищ.
Он жадно смотрел на каждый извлекаемый из футляров, коробочек, сундучков предмет, как вдруг заметил пристальный всепонимающий взгляд Александра Даниловича и смутился.
Сам же Меншиков, бывший светлейший князь, бывший вельможа, смотрел на свои богатства, казалось, равнодушно. В его душе произошла странная перемена, и случилось это после памятного для него разговора с Плещеевым, когда тот доверительно сообщил ему, что на него, Меншикова, ищут материалы как на изменника, на предателя интересов России.
Это откровение Плещеева перевернуло что-то в душе Александра Даниловича. Да, его можно было обвинить в чём угодно, и он это понимал. Да, он не был бескорыстным: получая от государя Петра Алексеевича много, желал большего. Хотел денег, поместий, власти — того, что удерживало его, безродного, среди всех этих надменных вельмож, гордящихся только тем, что Бог сподобил их родиться в раззолоченных палатах, а он появился на свет в захудалом доме царского слуги.
Но обвинить его в предательстве! Это было уже слишком! Это обвинение обожгло его обидой и было больнее всего.
С этого момента он стал воспринимать действительность и всё, что с ним происходило, как-то отрешённо, словно он присутствовал при каком-то странном затянувшемся действе, где он, будучи посторонним зрителем, не мог ни уйти сам, ни прервать это действо.
Он заметил жадный блеск в глазах Пырского при виде всех драгоценностей, вываленных на стол перед Плещеевым для подробной их описи, позлорадствовал в душе, что ничего из этого богатства никогда не достанется Пырскому. Плещеев велел Пырскому вернуть даже тот перстень, что подарил ему Меншиков в свой день рождения. Тот с неохотой сделал это.
Александр Данилович смотрел на всю эту сверкающую груду совершенно спокойно и был рад тому, что ни жена его, Дарья Михайловна, ни старшая дочь Мария, бывшая нареченная невеста молодого государя, не проронили ни единого слова. Дарья Михайловна не пролила ни одной слезинки, хотя Александр Данилович знал, что, оставаясь одна, она горько плакала. Он боялся этого больше всего.
К своему удивлению, среди драгоценностей дочери, принесённых ею Плещееву для описи, он не увидел дорогого кольца, подаренного ей когда-то первым её женихом, графом Петром Сапегой. Тут мысли князя приняли совсем другой оборот, и он с жалостью посмотрел на свою покорную, тихую, теперь такую бледную и худенькую дочь. И, может быть, впервые что-то вроде угрызений совести из-за погубленной судьбы дочери шевельнулось в его душе.
Думая о ходе событий, Александр Данилович понимал, что дело зашло далеко и о царской милости сейчас не могло быть и речи.
Окольными путями до него доходили слухи о том, что молодой государь, ведомый Иваном Долгоруким, пустился в разгул с неистовством неискушённой молодости и все государственные дела вершит теперь Верховный тайный совет, где всем заправляет Андрей Иванович Остерман — его бывший ставленник, его надёжная опора при молодом царе. Исходя из этого, ждать ему милости не приходилось ни от кого, тем более от Остермана, так долго ждавшего момента, когда поверженный Меншиков освободит ему место у ступеней царского трона.
Единственное, чего боялся Александр Данилович, так это ухудшения своего нынешнего состояния. Боялся не за себя, а за них — за жену и детей, безвинно страдающих по его вине, хотя она так и не была названа ни царём, ни Верховным тайным советом.
Опись вещей в семье светлейшего князя шла долго. В первый же день, когда среди принесённых Дарьей Михайловной её личных вещей Александр Данилович заметил отсутствие трёх очень дорогих складней, он решил выяснить, где же они, для чего вечером и направился в комнату жены.
Кроме Дарьи Михайловны, он застал в её комнате Катерину, комнатную девушку Дарьи Михайловны, очень ею любимую.
Обе они суетились возле широкой простой кровати Дарьи Михайловны, что-то заворачивая в тёмную шерстяную шаль. Увидев вошедшего Александра Даниловича, обе испугались, стараясь закрыть собой довольно большой свёрток.
— Что это вы делаете? — не строго, но и без привычной ласки в голосе при разговоре с женой спросил Александр Данилович.
— Да это мы, мы... — несколько раз повторила растерявшаяся Дарья Михайловна.
Не слушая её, Александр Данилович подошёл к постели и резким движением руки откинул шаль, закрывавшую какой-то предмет.
Перед ним лежали те самые дорогие складни, отсутствие которых так удивило его при описи.
— Что это вы задумали?
— Мы... Да мы ничего, — вновь невнятно проговорила Дарья Михайловна и замолчала.
— Дозвольте сказать, — прервала молчание Катерина. — Это я присоветовала Дарье Михайловне спрятать складни. Знаю ведь, как она их любит.
— Да, да, — кивнула головой Дарья Михайловна, и слёзы потекли по её исплаканному лицу.
— Спрятать? — удивлённо произнёс Александр Данилович. — А не боишься? Слыхала, как этот следователь стращал всех и каторгой и смертью, ежели кто скроет сам или не донесёт?
— Пускай стращает, — упрямо тряхнула головой Катерина. — На чужое-то добро все горазды руки распустить.
— Ты не очень-то кричи, — улыбнулся Александр Данилович. — Не спрашиваю, где прятать станешь, прячь, где хочешь, только, смотри, осторожно. Я этого человека хорошо знаю, он шутить не станет. Может, казнить не велит, но от кнута не избавит.
— Ну и пускай, — вновь упрямо повторила Катерина, бережно заворачивая осыпанные драгоценными камнями складни.
Оставшись вдвоём, Александр Данилович подошёл к жене и крепко обнял её. Она, всё ещё плача, прижалась к нему, повторяя без конца:
— Что же будет! Ах, что же с нами будет!
— Не плачь, не плачь, княгинюшка, — ласково сказал Александр Данилович, — слышал я, что весь двор теперь в Москву собрался.
Дарья Михайловна, перестав плакать, посмотрела на мужа.
— Государь указ о своей коронации подписал.
Оба помолчали. Александр Данилович продолжал:
— Кто знает, может, он в честь своей коронации объявит амнистию опальным...
— Дай-то Бог, дай-то Бог, — прервала его Дарья Михайловна, — только не верится мне что-то. Сам-то он, может быть, и сподобился бы на такое дело, — она покачала головой, — но не он ныне там всем управляет.
— Ты права, — медленно произнёс Александр Данилович, — там теперь один Остерман всем ведает, а он, полагаю, минуты этой долго, очень долго дожидался...
— Слышно, не только двор, но и весь чиновный люд в Москву подаётся, — вновь прервала Дарья Михайловна мужа, — столица опять в Москве будет.
Она посмотрела в его лицо тревожным взглядом, в котором было столько боли, что Александр Данилович не выдержал и отвернулся.
— Кто знает, что может случиться. Знаешь ведь, как говорят? — Он, улыбнувшись, посмотрел на жену.
— Как говорят? — почти безразлично спросила она и слабо улыбнулась ему в ответ.
— А так и говорят, что человек предполагает, а Бог располагает.
— Верно, верно, — кивнула Дарья Михайловна, — одна теперь надежда — на Него, чтобы Он не оставил нас своей милостью.
Выйдя из покоев Дарьи Михайловны, Катерина отправилась на людскую половину, где находилось её помещение, которое она делила ещё с несколькими служительницами, добровольно согласившимися сопровождать в изгнание всю семью опального Меншикова.
Перебегая через холодные сени, которые отделяли господскую половину дома от людской, Катерина, прижимая к себе свёрток, спрятанный под шубейкой, думала только об одном: где бы его спрятать так, чтобы никто не отыскал.
Она перебирала в уме многие варианты, начиная от погреба и кончая конюшней, где надеялась найти укромный уголок, но всё это было очень ненадёжно. Везде и днём и ночью были люди. Неожиданно её размышления прервал знакомый хриплый голос Натальи — услужницы при самом князе. Лучше её никто не мог ему угодить в содержании его платья в надлежащем порядке, за что и была она взята им из Петербурга, несмотря на её большое пристрастие к вину. От каждодневного употребления вина лицо этой ещё молодой женщины всегда было опухшим, с тёмными кругами под глазами. Руки и ноги её, как у многих пьющих женщин, стали тонкими. Напившись допьяна, она часто падала, и её разбитое лицо покрывали непроходящие синяки.
Вот эта Наталья, живущая вместе с Катериной в одной комнате, и стояла сейчас перед нею. Катерина вздрогнула от неожиданной встречи, остановилась, крепче прижимая к себе одной рукой свёрток, другой запахивая накинутую на плечи шубейку.
— Чего прячешь-то, а, голубушка? — хмельно улыбаясь и подходя совсем близко к Катерине, спросила Наталья.
— Я? Да ничего не прячу. Холодно, вот и накинула шубейку.
— Да-да, знаем мы этот холод, — всё так же улыбаясь, продолжала Наталья, загораживая дорогу. — Небось, добро господское схоронить собралась? Так ведь?
Она придвинулась совсем близко к девушке, пытаясь распахнуть на ней шубейку.
— Да какое добро? Что ты? Или не видала, где теперь всё их добро? Всё уже отдано, — твёрдо проговорила Катерина, отступая от хмельной Натальи подальше к стене.
— Ой ли? Всё ли? Знаем, знаем, многое ещё и попрятано. Вот и ты сейчас чего несёшь? — не отставала Наталья от Катерины.
— Ничего не несу, — как-то неуверенно ответила Катерина.
— Не боись, девка, я никому ни словечка не скажу и знать не хочу, чего и где ты схоронишь, вот истинный Бог, правду говорю. — Наталья перекрестилась дрожащей рукой. — Никому ни словечка, ни-ни, — погрозила она пальцем кому-то.
Катерина молча ожидала, когда Наталья посторонится и даст ей пройти, но та и не думала отпускать девушку. Она продолжала:
— Только ты, девка, уважь меня.
— Это как же? — растерявшись, спросила Катерина. — Как это я тебя уважу?
— А просто. Ты ведь на барской половине кажинный день бываешь?
— Ну, бываю, — ничего ещё не понимая, кивнула Катерина.
— Ну а мне туда путь заказан. Вид мой им, видишь ли, не нравится. А что вид? — Она приосанилась. — Вид как вид.
— Дальше-то что? От меня-то тебе что надобно?
— Дальше? А дальше-то, девка, вот что: как будешь на ихней половине, прихвати мне оттоль винца маленько.
Она улыбнулась, показывая разведёнными пальцами, сколько ей надо винца.
— Не стану я тебе вино носить, — твёрдо ответила Катерина. — Вон поди к мужикам, что в погреб за ним спускаются, они тебе и нальют, сколько пожелаешь.
— К мужи-и-кам, — протянула каким-то потерянным голосом Наталья. — Мужики-то даром ничего не дадут, знаем мы их! Им сама знаешь, чего надобно от бабы.
— Ничего я не знаю, — дёрнула плечом Катерина, начиная сердиться, — ты меня и так задержала, а меня госпожа дожидается.
— Эх, девка, девка, ничего-то ты не понимаешь, — качнув головой, как-то обречённо продолжала Наталья. — Да мужики мне теперича и даром не нужны. Уж на что хозяин наш собой хорош, а и его не надо. Мне бы, девка, — она наклонилась совсем близко к Катерине, — мне бы лишь винца где раздобыть! Ну ступай, ступай, — сказала она, вдруг меняя и тему разговора и тон, каким были произнесены последние слова. — Бог с ним, с секретом твоим. Прячь что хошь, я-то никому ничего не скажу, а только ты смотри! Здесь не одна я удачу свою ловлю!
Она посторонилась, и Катерина с сильно бьющимся сердцем помчалась к себе.
На счастье, в горнице, где, кроме неё и Натальи, жили ещё две женщины, никого не было.
Она скинула шубейку, положила свёрток на свою постель в углу на широкой лавке, достала из-под неё небольшой сундучок, закрытый на висячий замочек, вытащила из кармана передника маленький ключик, приколотый к карману булавкой, и отперла замочек, который от времени никак не хотел открыться сразу. Возясь возле сундучка, Катерина всё время прислушивалась, не идёт ли кто. Наконец, открыв сундучок, она выкинула из него все свои вещи, уложила на самое дно свёрток и закидала его одеждой.
Весь день Катерина была неспокойна и на вопрос Дарьи Михайловны, надёжно ли убрала она свёрток, только кивнула, не решаясь рассказать ей о встрече с Натальей.
На ночь Катерина решила убрать свёрток из сундучка и положить его себе под голову, надёжно прикрыв подушкой. Так она проделывала некоторое время, стараясь подняться или раньше всех, когда всё ещё спали, или позже, когда все уже уходили из горницы.
Но однажды, в тот самый момент, когда Катерина уже достала из-под подушки заветный свёрток, чтобы перепрятать его в сундучок, в горницу вошла Наталья. Она молча подошла к постели Катерины и так же молча посмотрела на онемевшую от неожиданности девушку.
— Ну чего? Ведь права я была: добро хозяйское прячешь, — сказала она, бесцеремонно беря из рук Катерины свёрток и разворачивая его. — Красота-то какая! — воскликнула она, разглядывая складень, весь изукрашенный алмазами. — А что, девка... — продолжала она с какой-то нехорошей усмешкой, взглянув на неподвижно стоящую Катерину. — А что, — повторила она, — ежели продать этакую-то красоту, а? Деньжищ-то сколь дадут! Вот когда винца-то можно будет попить!
— Тебе бы лишь о вине и думать, — сердито ответила Катерина. — Дай сюда, нечего глаза таращить. Небось уже сказала кому, что я у себя хозяйское добро прячу?
— Ни-ни, ни за что! Вот тебе крест. — Она перекрестилась нетвёрдой рукой. — Да ты не боись, ежели я во хмелю чего и сболтну, так потом всё равно отопрусь: дескать, что с пьяного человека, а особливо с бабы, возьмёшь? Так что ты, девка, не сумлевайся.
И глядя, как Катерина заботливо заворачивает складень и укладывает его в сундучок, Наталья вновь сказала:
— А то, верно, девка, давай продадим?
— Не говори не дело. Мало того, что ты пьёшь, почитай, каждый день, теперь за воровство приняться хочешь? И думать не смей о хозяйском.
— Ладно, будет тебе, заладила одно: хозяйское да хозяйское! Они, дорогая ты моя, пожили всласть, как хотели, а ты вот как собака ихнее добро стережёшь!
После этого случая Катерина обо всём рассказала Дарье Михайловне, боясь не столько болтливости пьяной Натальи, сколько того, что она действительно может выкрасть у неё из сундучка ценные хозяйские вещи.
Расстроенная Дарья Михайловна попросила Катерину принести хранящиеся у неё складни, после чего сама отнесла их Плещееву, говоря, что это её личные вещи — подарок памятный от родителей на свадьбу, а потому она не хотела с ними расставаться, но, подумав, решила и их отнести на опись.
Плещеев долго и внимательно разглядывал дорогие вещи, чуть ли не пересчитал все алмазы и изумруды, украшавшие складни, но убедившись, что все камни на месте, успокоился. Он поблагодарил Дарью Михайловну за то, что сама их принесла, не то до него уже доходят слухи от людей, что не все драгоценности ему переданы.
Успокаивая Дарью Михайловну, вселяя в неё надежду на царскую милость, сам Александр Данилович мало верил в то, что говорил жене, ожидая от своих недругов, окружавших теперь молодого государя тесной толпой, всего самого худшего и для себя, и для своей семьи.
Опасения его усилились, когда он узнал, что в состав Верховного тайного совета включены два новых члена — Василий Лукич и Алексей Григорьевич Долгорукие. От них светлейший князь не ждал для себя ничего хорошего. Оба они были из знатного дворянства, ненавидели его за бывшую близость к Петру Великому и его жене, ставшей при помощи Меншикова императрицей Екатериной Алексеевной, к нынешнему молодому государю, тестем которого он мечтал стать. Вот за эти его желания, думал Александр Данилович, все эти старые вельможи, оттеснённые Петром от трона, больше всего имели на него злобу, а главное — за то, что он, неродовитый сановник, смог настолько приблизиться к трону, что дочь свою просватал за царственного отрока.
Воспоминание об этом более всего ранило душу светлейшего. Глядя на свою теперь всегда грустную старшую дочь, замечая её частые слёзы, корил лишь себя за её искалеченную судьбу.
Он не углублялся в подробности воспоминаний, боясь признаться самому себе, что только он один виновен во всех тех несчастьях, которые свалились на его семью. И дело тут было вовсе не в том, что у него отняли деньги, поместья, драгоценности. Дело было совсем в другом. Но в этом месте Александр Данилович обычно обрывал себя, стараясь заняться любым делом, лишь бы тяжёлые мысли не привели его к печальным выводам.
Он старался отмахнуться от них. При жене и детях бывал молчалив, но внимателен и заботлив.
Весть о назначении Алексея Григорьевича Долгорукого членом Верховного тайного совета особенно расстроила его. Этот Алексей Григорьевич, отец теперешнего царского любимца Ивана, был его злейшим врагом. Чванливый и грубый, он никогда не мог примириться с возвышением безродного Меншикова. Он всегда завидовал Меншикову, его уму, сметливости, удачливости, плетя против светлейшего паутину интриг. Особенно был зол на него Алексей Григорьевич за своего сына Ивана, который по обвинению светлейшего был замешан в деле Девьера о заговоре и чуть не лишился из-за этого жизни.
Александр Данилович понимал, что теперь, добравшись до верховной власти, Алексей Григорьевич Долгорукий сведёт с ним счёты. Правда, сейчас двор был занят подготовкой к коронации молодого государя и переезду в Москву, а потому решение судьбы опального светлейшего князя всё откладывалось и откладывалось.
Несмотря на то что против поверженного вельможи не нашлось никаких веских улик, дело против него не прекращалось.
Остерман вместе с новыми членами Верховного совета — заклятыми врагами Меншикова — смогли убедить Петра II в том, что опального вельможу надо отправить как можно дальше и от Москвы, и от Петербурга.
Выступая в Верховном тайном совете накануне отъезда из Москвы, Андрей Иванович Остерман объявил волю государя, сказав, что его императорское величество изволили о князе Меншикове разговаривать, чтоб его куда-нибудь отослать, пожитки его взять, а оставить княгине его и деткам тысяч по десять на каждого да несколько деревень. Государь приказал Совету составить об этом определение.
Это повеление государя, зачитанное Остерманом Совету, ещё более укрепило Александра Даниловича в его опасениях касательно судьбы своей и всей семьи.
Несмотря на морозный, вьюжный февраль 1728 года, из Раненбурга в Москву часто отправлялись гонцы, привозя оттуда все новости.
Александр Данилович знал, что государь и весь двор уже в Москве. Из Петербурга уехали даже мелкие чиновники, пользуясь слухом о том, что столицей государства Российского вновь станет Москва. Государь готовится к коронации. Опальному князю доносили даже о том, что убор для коронации Петра II, его платье, корону украшают изумруды и алмазы, изъятые из орденов и украшений светлейшего.
Но, как ни странно, эти новости мало трогали его. Александру Даниловичу было важно услышать какие-либо вести о его судьбе, но в праздничной суете подготовки к торжествам коронации о нём, казалось, забыли.
Суровая снежная зима подходила к концу. Февральский влажный ветер порой разгонял плотные серые облака, и тогда на светло-голубом небе появлялись, словно летом, пушистые белые облачка. Однако всё это длилось недолго, вновь с севера задувал холодный ветер, и растаявший было снег покрывался толстой коркой льда, ходить по которому было невозможно. Изворотливые дворовые догадывались в такую погоду натягивать поверх сапог толстые вязаные носки, что давало возможность свободно передвигаться по оледенелой земле.
В один из таких ненастных дней Маша Меншикова, старшая дочь вельможного князя, выйдя из дома, спустилась по скользким ступеням высокого крыльца на землю, но, не сделав и двух шагов, наверняка бы упала, если б её не подхватил подбежавший молодой конюх Никита, который отправился за князем из Петербурга в изгнание по своей доброй воле и с которым Маша частенько выезжала за пределы своего жилища то в город, то к знакомым, жившим неподалёку.
— Что ж это вы, Марья Александровна, в такую-то скользкую погоду одна из дому выходите? — попенял он Маше.
— Спасибо тебе, Никита, что удержал на этом льду.
— Как можно в таких башмачках в этакую непогоду из дому выходить? — Он кивнул на тонкие сафьяновые сапожки девушки. — Вот какую обувку надобно надевать! — Он, смеясь, вытянул вперёд ногу в грубом сапоге, поверх которого был натянут толстый, намокший уже от влаги носок.
— Да, — улыбнулась Маша, — в такой обувке мне и ноги-то будет не поднять.
— Тяжело, это верно, — согласился Никита, — зато во как на земле держит! — Он притопнул ногой по корке льда. — Вишь, как крепко стоит? — улыбнулся он Маше.
— Вижу, вижу, — торопливо согласилась девушка, — но мне, Никитушка, очень надо Катюшу сыскать.
— Это которую же Катюшу? — спросил Никита. — Их тут полно, Катюш этих.
— Да мне надо ту, что у маменьки в горничных служит.
— Ах, эту! Красивую такую?
— Её, её, — закивала Маша.
— Так я её только сейчас видал, побёгла куда-то. — Он махнул рукой в сторону хозяйственных построек.
— Ты уж, Никитушка, сыщи её мне да пришли сюда. Я здесь её ждать стану.
Нет-нет, — запротестовал Никита, — здесь вам стоять никак нельзя, опять, не ровен час, на землю брякнетесь в своих-то сапожках. Давайте-ка я вас лучше до крыльца доведу да там и поставлю. Там твёрдо, не упадёте, — улыбнулся Никита.
— Хорошо, хорошо, — согласилась Маша.
Крепко держась за руку Никиты, она вернулась к дому и поднялась по ступеням на крыльцо.
— Только ты, Никитушка, не медли. Скорее сыщи её, мне очень надо.
— Не сумлевайтесь, я мигом, сейчас прямо туда и пойду.
Сбежав с крыльца, он быстро зашагал в своих тяжёлых сапогах с натянутыми на них носками, ни разу даже не поскользнувшись.
Скоро Маша увидела, как из людской избы вышли двое и чуть не бегом направились к дому, где она ожидала их на крыльце.
Катерина, тоже в вязаных носках, надетых поверх сапожек, шла быстро, не отставая от Никиты.
— Вот, барышня, доставил её вам, — улыбнулся Никита. — Едва от миски со щами оторвал, — добавил он, смеясь.
— Не болтай, — замахала на него руками Катерина. — Вечно что-нибудь несусветное придумает, — беззлобно сказала она.
— Спасибо тебе, Никитушка, — повернувшись к нему, улыбнулась Маша, — теперь ступай. — Помолчав, добавила: — Только далеко не уходи, ты нам понадобишься.
— Я? — удивился Никита, глядя то на Машу, то на Катерину.
— Ну чего глаза-то вылупил? Сказано, понадобишься, — смеясь, повторила Катерина.
— Как кликните, так я буду тут как тут, — заверил девушек Никита, спускаясь с крыльца.
— Послушай, Катюша, — быстрым шёпотом проговорила Маша, подходя совсем близко к ней, — помоги ты мне, очень тебя прошу.
Катерина, ничего не понимая, смотрела на обеспокоенное лицо Маши.
— Да в чём, барышня, я могу вам подсобить? Чего надо-то? Может, спрятать что?
— Нет-нет, — перебила её Маша, — прятать ничего не надо, да и Бог с ним, со всем, тут другое дело...
— Другое? Какое же?
— Хочу, Катюша, чтобы ты мне помогла в Москву уехать.
— Как уехать? Совсем? Неужто вы, барышня милая, одна бежать из дому надумали?
— Нет-нет, что ты! Господь с тобой!
— Тогда не пойму, в Москву-то зачем?
— Затем, что хочу пред государем на колени пасть и о милости батюшке просить.
— Пред государем? — повторила Катерина. — Это как же вы мыслите сделать?
— Слыхала, наверно, сейчас весь Петербург в Москву направился, коронация государя скоро.
— Слыхала, как не слыхать, — кивнула Катерина и добавила: — А ещё говорят, что молодой государь совсем Петербург оставляет, будет в Москве жить.
— Может, и так, да это неважно. Мне бы лишь его увидеть, чтоб милости для батюшки вымолить.
— Да как же вы отсюда-то уедете? — медленно проговорила Катерина. — Тут ведь стража кругом.
— Не волнуйся, я уже обо всём подумала. Ты только скажи, поможешь мне или нет? Тогда кого другого стану просить.
— Что вы, что вы, Марья Александровна, неужто я вас оставлю! — горячо зашептала Катерина. — Вы только скажите мне, чего делать-то надобно?
— Спасибо тебе, Катюша, спасибо! Я знала, что ты меня не оставишь, а делать надобно вот что. — И, склонившись совсем близко к Катерине, Маша зашептала ей в самое ухо.
Та внимательно слушала её, изредка утвердительно кивая головой.
Ранним утром, когда на дворе было ещё совсем темно и обильный снег, выпавший ночью, засыпал землю ровным белым полотном, из дверей дома выскользнули две фигуры, с головы до ног укутанные в длинные не то плащи, не то балахоны. Они осторожно спустились с крыльца и, обойдя дом, подошли к заднему крыльцу, у которого стояла лошадка, запряжённая в небольшие санки.
Возле незамысловатого экипажа никого не было видно. Видимо, лошадка стояла здесь уже давно: всё ещё летевший снег покрывал её спину и упряжь тонким слоем.
— Катюша, — окликнула одна из закутанных фигур другую, — что ж Никиту не видать? Может, случилось что?
— Не тревожьтесь, Марья Александровна, он человек верный, сказал, будет ждать у заднего крыльца, должен быть где-то здесь.
— А может, задержал кто? — в страхе проговорила Маша, прижимаясь к спутнице.
— А вот и вы! — раздался за их спинами приглушённый голос Никиты. — Я уж засумлевался, придёте ли.
— А как же, как же, — ответили разом обе девушки, — а мы думали, куда ж это ты подевался?
— А я вот он, — весело сказал Никита, — никогда ещё никого не обманывал.
— Хорошо, хорошо, — зашептала Маша, — только, ради Бога, тише, а то, неровен час, услышит кто.
Все уселись в санки, и лошадка тронулась. Выпавший ночью густой влажный снег заглушил все звуки, в доме было тихо.
Лошадка, направляемая верной рукой Никиты, повернула направо, где он заранее, ещё с вечера, незаметно расширил дыру в старом плетне настолько, что лошадка и санки проехали через неё без труда.
Опасения путников, что погоня, посланная за ними, может легко найти их по оставленным следам, рассеялись. Не успели они отъехать от дома, как повалил густой липкий снег, начисто заметая все следы.
— Пускай-ка теперь поищут, — смеясь, сказал Никита, обращаясь к девушкам, сидевшим в задке санок, тесно прижавшись друг к другу.
— А ты тише! Не больно-то кричи, — остановила его Катерина, — не по следам, так по твоему голосу зычному беспременно нас отыщут.
Никита тут же умолк и говорил лишь тогда, когда к нему обращались, и то как можно тише.
Маша, боясь каких-либо неожиданных встреч, просила Никиту объезжать города, что повстречаются им на пути. Никита, не раз бывавший в Москве, хорошо знал дорогу. За Воронежем, который они миновали стороной, погода изменилась, сильно похолодало, и, как зимой, дул северный встречный ветер, часто шёл колючий мелкий снег. Весна, которая, казалось, уже наступила в Ранненбурге, сюда совсем не спешила.
Останавливаясь на ночлег в заезжей избе, путники внимательно вслушивались в разговоры случайных попутчиков, стараясь узнать, что творится в Москве. Более всего Маша боялась не успеть на торжества коронации, так как полагала, что после них ей трудно будет увидеть государя.
Уже проехав Тулу, путники узнали, что коронация назначена на самый конец февраля. Маша вздохнула с облегчением. У них ещё было достаточно времени, чтобы поспеть к сроку. Чем ближе они подъезжали к Москве, тем движение на дороге становилось всё более оживлённым. Все стремились в Москву, стараясь не пропустить день коронации молодого государя.
В день коронации погода была самая февральская: с сильным морозом, густым снегом, порывистым ветром. Но, несмотря на непогоду, народу на улицах Москвы было видимо-невидимо. Понимая, что на лошади в санях им будет труднее пробраться к Кремлю, трое беглецов решили идти туда пешком, оставив лошадку на заезжем дворе.
С большим трудом они пробирались в густой людской толпе, стремившейся к Успенскому собору, где после полудня должно было начаться торжество.
Боясь пропустить момент шествия государя в собор, Маша нетерпеливо подгоняла своих спутников. Где-то огромная людская толпа разъединила их с Никитой, и Катерина, взяв крепко Машу за руку, расталкивая всех, повлекла её за собой.
Им удалось пробиться в самый первый ряд любопытствующих, плотно с обеих сторон запрудивших дорогу к храму, по которой должен был пройти государь. Шествие вельмож, сопровождавших государя, растянулось во всю длинную дорогу, ведущую к Успенскому собору. Маша с сильно бьющимся сердцем ждала той минуты, когда государь пройдёт мимо неё.
Он прошёл так близко, что она успела разглядеть не только его бледное лицо и припухшие глаза, но и богатый, расшитый драгоценными камнями наряд. Она уже было собралась кинуться ему в ноги, моля о милости к отцу, как вдруг случилось что-то странное.
Увлечённая видом своего бывшего жениха, Маша совсем не замечала, что делалось вокруг. Не заметила она, как шедший позади государя Иван Долгорукий, пристально взглянув на неё и, видимо, узнав, повернулся к нему и, что-то шепча, указал рукой в ту сторону, где она стояла.
Молодой государь, обернувшись к Ивану, оступился и упал бы, если бы его тут же не подхватили идущие за ним придворные.
На короткое время всё смешалось. Катерина, очевидно, осознав, что произошло, потянула Машу в сторону от дороги, по которой всё ещё шла торжественная процессия. Ничего не понявшая Маша, увлекаемая Катериной, последовала за ней. И лишь, выбравшись из Кремля, оставив далеко за собой толпы любопытных горожан, всё ещё спешащих туда, Катерина рассказала Маше, что случилось там, в Кремле, на пути к собору. Она, видевшая всё и всех, сразу поняла, что Иван Долгорукий узнал дочь опального Меншикова и, обратясь к государю, хотел указать на неё, но тот, поскользнувшись, чуть не упал и не успел никого увидеть.
— Попомните моё слово, Марья Александровна, — медленно и очень серьёзно проговорила Катерина, наклоняясь к Маше, — недолго поцарствует ваш бывший жених, недолго.
— Да что ты такое говоришь, Катя? — в ужасе возразила ей Маша.
— Недолго, недолго, — уверенно повторяла Катерина, — это верная примета — споткнуться на дороге. Это всё одно, что свечка во время венчания в церкви погаснет.
— Не говори, не говори так, — прервала её Маша, — давай-ка лучше думать, что ж нам теперь делать.
— Теперь-то? — повторила Катерина. — А теперь нам скорей домой надобно вернуться, не то как бы чего худого не случилось.
Весна в Ранненбурге была совсем не такой, как в Северной столице. Уже в марте стаял снег, просохли дороги, сквозь булыжники двора кое-где пробивались тонкие, острые побеги молодой травы. На южном склоне неглубокого оврага появились первые ярко-жёлтые цветы.
Однажды, желая порадовать жену и дочерей, Александр Данилович сорвал несколько первых цветов, принёс домой, но вместо ожидаемой радости на лице старшей дочери увидел огорчение.
— Зачем, батюшка, вы их сорвали? — тихо спросила она отца.
— Радостно, Машенька, что зима кончилась, видишь, и цветки появились.
— Пусть бы себе росли, — всё так же тихо продолжала Маша, — тут они скоро пропадут.
Она недоговорила, посмотрела в лицо отца таким грустным взглядом, что, может быть, впервые Александр Данилович ощутил всю глубину той пропасти, в которую его опала увлекла за собой и жену, и дочерей, и сына.
Не говоря больше ни слова, он повернулся и вышел во двор, где птичьим гомоном звенела весна.
Из Москвы доходили слухи о частых, бесконечных праздниках по случаю коронации молодого государя.
Александр Данилович жадно прислушивался к этим слухам, надеясь отыскать среди них хоть один, упоминавший о его судьбе. Но всё было напрасно, о нём, казалось, совсем забыли! Он уже начал было привыкать к своей новой жизни, как вдруг однажды приехавший из Воронежа Мельгунов, отозвав его в сторону, таинственным шёпотом сообщил ему о том, что ходят по Москве слухи о найденном в Кремле возле Спасских ворот каком-то подмётном письме.
— Мне-то об этом к чему знать? — удивился Ментиков.
— Кто знает, кто знает, Александр Данилович, может, оно как раз вас и касается.
— Меня? — насторожился Менщиков.
— Именно, именно вас, — всё так же тихо ответил Мельгунов.
Меншиков помрачнел.
— Впрочем, всё это пока слухи, может, ничего ещё и нет, — чуть громче проговорил Мельгунов. — Подождём, не будем гадать, может, всё это лишь слухи, — повторил он.
Однако ждать пришлось недолго, и скоро в Ранненбург пришло официальное подтверждение того, что в найденном подмётном письме дело касалось Александра Даниловича Меншикова. Неизвестный автор письма, хваля светлейшего князя, его заслуги, ум, знания, обрушивался с ругательствами на тех, кто теперь был в фаворе: на Голицыных и Долгоруких, — осыпая их бранью за корысть и себялюбие.
Известие о письме переполошило всех обитателей Ранненбурга. Александр Данилович как мог успокаивал испуганных женщин, прекрасно понимая, что такое письмо может наделать много бед. Так оно и вышло.
Смысл подмётного письма состоял в том, что если Меншиков не будет возвращён к власти, то дела никогда не пойдут хорошо.
Письмо встревожило членов Верховного тайного совета, которые сочли опасным пребывание опального вельможи так близко от Москвы. Более того, члены этого Совета негодовали на то, что в подмётном письме пытались возбудить у молодого государя недоверие к новым фаворитам.
4 апреля 1728 года последовал указ о ссылке Меншикова в далёкий сибирский город Берёзов. По указу в ссылку отправлялся не только князь, но и вся его семья: супруга, две дочери и сын.
Александр Данилович молча слушал слова царского указа о том, что ему разрешалось взять с собой в ссылку в Берёзов: «мужска и женска полу десять человек», на каждого ссыльного из семьи милостиво жаловалось по одному рублю на день, а на расходы десяти человек сопровождающих отпускалось по одному рублю на всех.
Окончив читать указ, Мельгунов взглянул на Меншикова. Александр Данилович по-прежнему молчал, глядя куда-то вдаль, поверх головы Мельгунова, и было непонятно, слышал ли он то, что было прочитано, или нет.
Прерывая затянувшееся молчание, Мельгунов кашлянул. Меншиков всё так же молча посмотрел на него.
— Итак, — начал было Мельгунов, но Александр Данилович прервал его:
— Я всё уяснил, государеву милость ценю. — Он скривил в усмешке губы.
— Я вас не понял, князь, — обеспокоенно заметил Мельгунов.
Он ожидал от светлейшего чего угодно, но только не этого молчаливого пренебрежения, не этой язвительной усмешки.
— Чего ж здесь непонятного? — всё с той же усмешкой спросил Меншиков. — На каждого из моей семьи государевой милостью отпускается по одному рублю на день да на всех остальных моих людей один рубль.
— Ах, вы вот о чём, — успокоенно вздохнул Мельгунов, — на то воля государя...
— Вот и я о том же, — перебил его Александр Данилович, — о царских милостях.
Сборы семьи были недолгими. Из оставшегося имущества им разрешено было взять с собой немного оловянной посуды, немного необходимой одежды. Сложнее было с людьми, которым позволили следовать за опальным князем. По указу разрешалось взять с собой лишь десять человек из своей прислуги, а желающих добровольно сопровождать семью светлейшего в дальний неведомый край оказалось много больше..
И самому Александру Даниловичу, и Дарье Михайловне стоило большого труда из верных им слуг отобрать только десять человек, которые, гордясь выбором хозяев, поспешили собрать своё нехитрое имущество.
Ранним весенним ясным утром при громком плаче оставшихся слуг небольшой обоз, состоящий всего из нескольких экипажей, тронулся со двора дома в Ранненбурге, дома, который, как полагал Александр Данилович, станет его последним пристанищем.
Он держался прямо, спустившись с крыльца, помог сойти Дарье Михайловне, которая от слёз ничего не видела и шла, крепко ухватившись за руку мужа. Маша, её младшая сестра, их брат поместились в отдельной повозке. До самых ворот по обе стороны дороги стояли на коленях провожающие. Женщины громко голосили, мужчины молча низко кланялись.
Опасаясь каких-либо неприятностей, лейтенант гвардии Преображенского полка Степан Крюковский, сопровождающий скорбный поезд, попытался было разогнать собравшихся, но те, лишь перестав голосить и встав с колен, долго молча провожали увозимых опальных господ.
Не отъехав от Ранненбурга и десяти вёрст, поезд с арестантами был остановлен несколькими вооружёнными гвардейцами. Началась последняя проверка имущества княжеской семьи. Выйдя из повозки узнать причину столь скорой остановки, Александр Данилович увидев вооружённых людей, понял всё.
Подойдя к Крюковскому, он попросил его только о том, чтобы не тревожили Дарью Михайловну, поскольку она была в забытьи от сильного волнения. Крюковский пообещал уважить просьбу Александра Даниловича, но подошедший к ним высокий молодой детина, видно, старший в этой группе, ответил отказом на слова Крюковского, заявив, что у него строгий приказ досмотреть всё и всех.
Испуганные неожиданной остановкой, дочери подошли к Александру Даниловичу, прильнули к нему. Прижимая к себе дочерей, Александр Данилович увидел, как Маша, незаметно поднеся руку ко рту, что-то положила в него.
— Ничего, ничего, дорогие мои, велено ещё раз осмотреть наши пожитки.
— Кем велено? — спросила младшая дочь Александра, со страхом смотревшая на то, как солдаты вытаскивают из повозки увязанные сундуки, узлы, корзины.
— Государем, наверно, приказано, — медленно ответил Меншиков на вопрос дочери.
При слове «государем». Александр Данилович почувствовал, как вздрогнула и ещё сильнее прижалась к нему старшая дочь. И может быть, лишь сейчас, стоя на просёлочной дороге, возле развороченных сундуков и узлов с жалкими остатками имущества, под ясным весенним небом, откуда неслась беззаботная звонкая песня жаворонка, Меншиков ясно осознал, какое горе он причинил своей дочери, своей Машутке, как он звал её в детстве.
Желая дочери счастья, он сломал ей жизнь, лишив радости любви, любимого человека. Ведь он знал, что она терпеть не могла молодого государя, знал, что мысль о замужестве с ним была для неё хуже смерти. Всё, всё знал он. И только сейчас, когда она, его дочь, его любимая Машутка, вздрогнула при одном упоминании о государе и крепче прижалась к нему, понял он всю глубину её горя, понял — и содрогнулся от содеянного.
Дальнейшее продвижение скорбного обоза уже не имело больше никаких задержек в пути. Лейтенант Крюковский строго соблюдал инструкцию, данную ему Верховным тайным советом: не позволять никаких сношений князя и его семьи ни с кем из окружающих.
На ночлег путников помещали обычно в отдельной избе, не допуская до опальных ссыльных никого из любопытствующих местных жителей. Если же случалось, что ночь заставала путников в дороге и до селения было далеко, Крюковский приказывал останавливаться прямо в поле. Тогда выпрягали лошадей, ставили несколько палаток, где и ночевали.
Пользуясь дозволением вывезти посуду, среди которой был один медный котёл, три кастрюли, три железные треноги, разводили огонь, готовили немудрёную еду. Обычно ужинать в поле садились стражники да кое-кто из слуг. Александр Данилович, Дарья Михайловна и дочери обходились сухими лепёшками, запивая их горячей водой. Сын Меншикова Александр часто присаживался к костру, возле которого сидели стражники, и ел со всеми из общего котла горячее варево, чутко прислушиваясь к разговорам служивых и слуг. Дарья Михайловна вообще редко выходила из повозки. От свалившегося на их семью горя она сильно болела, беспрестанно плакала, отчего глаза её, постоянно воспалённые, стали плохо видеть. Светлейший же был, казалось, совершенно спокоен, ничто не занимало его, порой вся его прошлая жизнь представлялась ему сном, а сам он всегда ехал по этой бесконечной дороге среди лесов, зелёных лугов, болот, и чудилось — конца этой дороге не будет никогда.
День шёл за днём, весеннее ясное тепло центральной России сменилось непогодой Приволжья.
Миновали какое-то большое селение, где провели всего одну ночь, и вновь, поместив в повозки, опальных ссыльных повезли по бесконечной однообразной дороге.
Как-то раз обоз остановился на ночлег в поле. Устав от постоянной тряски в неудобной повозке, Александр Данилович вышел из палатки и остановился заворожённый.
Высоко над ним на тёмном небе то загорались, то гасли звёзды. Возле костра сидели, ужиная, солдаты; их голоса, приглушённые поднимающимся от реки туманом, едва долетали до него. Он был один. Никто не следил за ним. Один и свободен. Свободен! Ему стоило лишь сделать шаг за полосу густого тумана, туда, к реке, и навек затеряться в бескрайних просторах.
Мысль о свободе была так сладка, что он даже сделал несколько шагов от палатки в сторону тумана и реки, как вдруг какой-то неясный звук, донёсшийся до него из палатки, заставил его остановиться. Он прислушался и через секунду, забыв обо всём на свете, повернулся и заспешил к палатке.
Откинув полог, прикрывающий вход, в неясном ночном свете он увидел Дарью Михайловну. Она сидела на разостланном одеяле, привалившись к стенке палатки. Её невидящие глаза были широко открыты, руки вытянуты вперёд, словно ища кого-то. Он кинулся к ней, присел рядом, обнял. Из-за нездоровья она редко поднималась, её так, на одеяле, и вносили в повозку.
— Дарьюшка, что с тобой? Или привиделось что? — зашептал Александр Данилович, склоняясь к жене.
— Сашенька, Сашенька, ты ли это? — проговорила она тихо, припадая к его плечу.
— Это я, я, голубка, — повторял он без конца, гладя её по лицу.
— Плохо мне, Сашенька, ох как плохо и страшно.
— Чего же тебе страшно, голубушка? — говорил Меншиков, содрогаясь от неведомого ему самому какого-то страха.
— Не смерти я боюсь, не её, — прошептала Дарья Михайловна, — за тебя мне боязно, дорогой ты мой. Как ты один без меня останешься? Один, один, совсем один, — повторяла она уже бессвязно, тяжело привалившись к нему всем телом.
Он осторожно опустил её на жёсткое ложе. Глаза её были закрыты, она умолкла, казалось, заснула.
Наутро Дарье Михайловне стало лучше, она даже сама поднялась с постели, причесала свои длинные, ещё очень густые волосы, лишь кое-где тронутые сединой, улыбнулась детям и мужу, с тревогой смотревшим на неё.
— Никак ещё не рассвело? — спросила она, широко открытыми глазами поводя вокруг.
— Пасмурно нынче, Дарьюшка, — тихо ответил Александр Данилович, делая знак детям, чтобы они не выдавали его лжи.
Было ясно, что Дарья Михайловна с каждым днём слепла всё больше и больше. Он помог ей подняться, вывел её из палатки на яркое, освещённое солнцем, зелёное поле.
— Как же ты, Сашенька, говоришь, что пасмурно? — спросила она, повернувшись к Александру Даниловичу. — Вон солнышко как пригревает, тепло. — Помолчав, добавила совсем тихо: — Это не на воле темно, это в глазах моих света не стало.
Она припала к его плечу, и вновь слёзы потекли из её ослепших от горя глаз.
— Ничего, ничего, Дарьюшка, ты только не плачь, а это ничего, это бывает, ты поправишься и снова будешь видеть, как прежде.
Она понемногу успокоилась. Готовая к отправке повозка уже ожидала своих седоков. Александр Данилович помог жене взобраться внутрь повозки, устроил её Поудобнее, подложив ей под спину подушку, сам сел рядом. Скоро все пожитки были собраны, и обоз тронулся.
Сидя рядом с Дарьей Михайловной, Александр Данилович вдруг ясно осознал, что это конец, конец всем его надеждам, конец напряжённым ожиданиям. Царской милости больше не будет никогда. Теперь надо приспособиться к новой жизни, к тем ещё не изведанным горестям, что ждут его впереди.
А самое главное — больше всего он боялся за жизнь своих близких, которые безвинно страдали из-за него.
А из-за чего страдает он? Александр Данилович задавал себе бесконечно один и тот же вопрос, ответа на который у него не было.
До сей поры он не получил ни от государя, ни от Верховного тайного совета ни одного обвинения себе. И его арест, и лишение всего имущества, и теперь вот отправка всей его семьи в далёкую Сибирь — всё это было сделано без предъявления ему какой бы то ни было вины. Мысль об этом подняла в его душе такую бурю ненависти, такую злобу, какой он давно уже не испытывал, подавляя в себе все проявления своей былой безудержной вспыльчивости.
Сейчас он не жалел ни о деньгах, ни о сокровищах в своих дворцах, оставленных им, сейчас он негодовал только за себя как человека униженного, растоптанного, который столько сделал для своей, как оказалось, неблагодарной Родины. Где были все теперешние вельможи, что, давя друг друга, лезут к трону, когда он вместе с государем Петром Алексеевичем добывал для них победы над шведами? Их не было в битвах ни под Нарвой, ни под Лесной, ни под Батуриной, ни под Полтавой.
Эти воспоминания так разбередили его душу, что он готов был бездумно выпрыгнуть из повозки, накинуться на стражников, вымещая на них ту бурю ненависти, которая захлестнула его разум.
Ему стоило большого труда взять себя в руки, успокоиться. А обоз тем временем продолжал монотонно двигаться по бесконечной дороге, ведущей в неизведанное.
Однообразное движение прервалось, когда обоз подъехал к реке, где опальные ссыльные должны были пересесть из повозок на баржу и продолжить свой скорбный путь водой.
Александр Данилович с любопытством осматривал подогнанную к берегу баржу, на которой им надлежало продлить свой путь.
Это было довольно старое судно с одной мачтой, жилой пристройкой на палубе и помещением внизу. Баржу тянули бурлаки, которых Александр Данилович насчитал то ли одиннадцать, то ли более. Это был пёстрый разномастный люд: молодые и старые мужики с лицами угрюмыми и весёлыми, бородатые и безбородые, впряжённые широкими ремнями в одну упряжку. Они подтащили баржу совсем близко к берегу, так что переправиться на неё не составило особого труда.
Глядя на эту разноцветную ватагу бурлаков, Александр Данилович вдруг испытал неодолимое желание оказаться среди них и так же, как они, накинув на грудь широкий ремень, идти по прибрежному песку, таща за собой баржу.
Охватившее его желание было таким сильным, что однажды он, не выдержав, улучил момент, и рано утром, когда ещё все на судне спали, а бурлаки уже готовились в дорогу, он очутился среди них. Казалось, они совсем не удивились его появлению, а, расступившись, дали ему место в середине артели.
— На вот, ваше сиятельство, ремешок-то возьми да накинь на себя вот так, — сказал немолодой мужик, заросший бородой до самых глаз, лукаво поблескивая ярко-синими глазами из-под нависших бровей. — Попробуй вольной волюшки, может, и понравится, — продолжал он с улыбкой.
Все оживились, потеснись, дали место новоявленному товарищу, отпуская в его адрес крепкие словечки и шутки.
— Башмаки-то, ваше сиятельство, сыми, неловко в них тебе будет, — проговорил молодой высокий мужик с дочерна загорелым лицом и открытой грудью, на которой на длинной замасленной тесьме висел металлический крест.
Наклонясь, он протянул Александру Даниловичу пару лаптей и два куска серой тканины.
— Ноги-то, ваше сиятельство, оберни, — продолжал молодой мужик, доброжелательно глядя на Меншикова. — Ноги в нашем деле наипервейшая забота. Что станешь делать, коли ноги собьёшь?
Кругом заговорили все разом, давая Меншикову советы, как лучше обернуть ноги тканиной да приспособить половчее лапти, чтобы сидели плотно, не болтались.
Переобувшись в лапти и сделав в новой обувке несколько шагов по мягкому, прохладному с утра песку, Александр Данилович вдруг почувствовал себя легко, свободно среди этих чужих, незнакомых ему мужиков.
И, может быть, впервые за всю длинную дорогу ему стало весело.
На барже тем временем началось движение. Проснулись стражники, вышел на палубу Крюковский.
— Ну, сейчас начнётся переполох, — качнув головой в сторону баржи, сказал тот молодой мужик, что дал князю лапти. — Сейчас начнётся, — повторил он, — как тебя, ваше сиятельство, хватятся, так и переполошатся.
— Да уж достанется тебе, Данилыч, — подтвердил бородатый мужик, обращаясь к светлейшему так, как давно уже никто не называл его.
От этого обращения Александру Даниловичу стало ещё веселей. Он представил себе, как напуганный, взбешённый Крюковский будет носиться по палубе баржи, ругая стражу нехорошими словами, обнаружив его исчезновение.
— А ты, ваше сиятельство, не боись, — ободрил его молодой высокий мужик, стоявший рядом с Меншиковым. — Пущай побесится, ты ж отседова никуда сбежать не сможешь, мы кругом, да и лямка на тебе...
Его слова заглушил шум, донёсшийся с палубы баржи. Всё так и получилось, как предвидел Александр Данилович. Крюковский с громкими криками выбежал на палубу, осыпая ругательствами стоявших перед ним стражников. Он кричал до тех пор, пока кормчий, приблизившись к нему, не указал молча на артель бурлаков, среди которых выделялась высокая прямая фигура опального князя.
Онемевший от удивления Крюковский, подойдя к борту баржи, долго всматривался в бурлаков, готовых тронуться в путь по первому знаку кормчего.
Безрассудный поступок Меншикова стоил ему ужесточения надзора со стороны стражников.
Крюковский велел поставить себе палатку на палубе прямо возле входа в каюту, где помещались ссыльные. Теперь Александр Данилович вдруг ясно понял, что к прошлой жизни возврата не будет никогда, но ту внутреннюю свободу, которая живёт у него в душе и которую он ощутил с особой силой, когда был среди бурлаков, невозможно сломить никакими силами и запретами.
Дарья Михайловна умерла недалеко от Казани: просто заснула ночью и не проснулась больше. Впервые, может быть, в своей жизни Александр Данилович испытал жестокую боль от потери.
За свою долгую бурную жизнь он потерял многих. Потерял четверых детей, терял друзей, близких и на поле битвы, и в миру, но ничто не могло идти в сравнение с охватившей его болью после смерти жены. Какими ненужными и пустыми казались ему сейчас недавние мысли о свободе там, под ночным высоким небом, и среди артели бурлаков. Зачем ему свобода? Зачем ему вообще жизнь, когда нет рядом с ним единственного человека, в искренней любви которого он никогда не сомневался?
Дарью Михайловну похоронили на бедном кладбище небольшого посёлка вблизи Казани, которую ей так и не суждено было увидеть. Обнимая осиротевших детей, Александр Данилович понял одно — он теперь для них единственный защитник в этом мире, полном зла.
После смерти Дарьи Михайловны Александр Данилович, казалось, потерял всякий интерес к тому, что происходило вокруг него. Он не обращал внимания ни на смену погоды, ни на величественные раздольные виды Заволжья, ни на то, что они где-то пересаживались с одного судна на другое и плыли уже по сибирской реке. Вплотную к её берегам подступали сумрачные хвойные вековые леса, которые сменялись грядами каменистых нагромождений, а потом вновь шли леса, болота, редкие берёзовые островки. Только однажды во время сильной бури, когда их старое судёнышко бросало из стороны в сторону он, выйдя на палубу, вдруг обратился с горячей мольбой к Богу, прося послать ему смерть здесь, сейчас, посреди неизвестной ему бушующей реки. Он молился искренне, горячо, как вдруг увидел, что почти рядом с ним оказался бледный Крюковский. Буря, видно, сильно донимала его. С трудом добравшись до борта, он оперся о него, перевесившись вниз. Налетевший сильный порыв ветра так качнул судно, что обессиленный Крюковский чуть было не свалился за борт. Это и случилось бы, но вовремя подоспевший Меншиков успел ухватить его за ноги и оттащить от опасного края борта.
Александр Данилович, поддерживая Крюковского, помог ему подняться на ноги. Тот несколько секунд молча смотрел на Меншикова, потом, ни слова не говоря, повернулся и, нетвёрдо ступая по качающейся палубе, направился к каюте.
На следующее утро, когда буря утихла и ничто кругом не напоминало о бушевавшей накануне стихии, Меншиков, выйдя на палубу, с удивлением обнаружил, что возле его каюты стражи больше не было.
Летним июльским днём опальные ссыльные были доставлены в Тобольск. Толпы любопытных сопровождали процессию до самого дома губернатора. Меншиков и трое его детей шли окружённые тесным строем солдат, которые то и дело отгоняли слишком близко подходивших зевак.
Дом губернатора, расположенный в центре города, выделялся среди небольших домов своей величиной и внешним видом.
К удивлению Александра Даниловича, на пороге губернаторского дома их встретил сам губернатор Михаил Владимирович Долгорукий[21], которого Меншиков хорошо знал.
Губернатор приказал Крюковскому и солдатам удалиться и подождать его распоряжений возле дома, сам же, подойдя к опальному вельможе, несколько минут молча стоял напротив него, разглядывая неузнаваемо изменившееся лицо Меншикова.
— Не возражаете, Александр Данилович, если мы с вами недолго побеседуем наедине?
— Нисколько, — едва улыбнувшись, ответил Меншиков.
Перепуганные дети обступили отца, словно боясь, что он больше не вернётся к ним.
— Не беспокойтесь, — увидев испуг на лицах детей князя, сказал губернатор, — мы с вашим батюшкой давние знакомцы, побеседуем немного, а вы пока располагайтесь здесь. — Он открыл дверь в соседнюю довольно просторную комнату, заставленную стульями, служившую, вероятно, приёмной губернатора.— Прошу вас, — сказал он Меншикову, пропуская его вперёд.
Миновав приёмную, они оказались в довольно длинном коридоре, по обеим сторонам которого были двери. Пройдя несколько шагов, Михаил Владимирович отворил одну из них и, также пропуская Меншикова вперёд, произнёс:
— Прошу.
Они вошли в довольно просторную комнату, обставленную скромной, но искусно изготовленной мебелью. Письменный стол, шкаф с книгами, узкий деревянный диван составляли убранство кабинета губернатора.
— Прошу, — вновь повторил Михаил Владимирович, указывая князю на небольшое кресло, стоявшее возле стола.
Оглядевшись, Меншиков сел на узкий диванчик, откинувшись на его высокую спинку, вытянул ноги в поношенных, запылённых сапогах, прикрыл глаза.
Губернатор, придвинув поближе к дивану кресло, сел и молча несколько мгновений пристально смотрел на утомлённое, изменившееся лицо светлейшего князя.
— Устали? — тихо спросил он.
Меншиков открыл глаза, взглянул прямо в лицо собеседника и, улыбнувшись, ответил:
— Есть немного.
После чего они ещё немного помолчали, с любопытством, интересом и жалостью рассматривая друг друга.
Меньше всего Александру Даниловичу хотелось сейчас душевного разговора с человеком, которого он знал совсем в другой жизни, в той, где все и даже сидевший теперь перед ним губернатор огромного сибирского края ловили каждый его взгляд. Ему не хотелось выглядеть сейчас ни жалким, ни просящим, ни униженным. Он выпрямился, отодвинулся от спинки дивана, подобрал ноги, и опять прямо посмотрел в лицо губернатору.
— Всё, что смогу, Александр Данилович, я для вас сделаю, — твёрдо сказал губернатор. — Бог даст, ещё всё изменится, будет и на вашей улице праздник.
Меншиков молчал. Губернатор продолжал, чуть понизив голос:
— То, что я видел недавно, будучи в Москве при дворе государя...
— Что? — оживился Меншиков, не дослушав Михаила Владимировича.
— Хаос, — уверенно произнёс губернатор, — одно слово — ха-ос, — повторил он медленно по слогам. — Никто ничего не хочет делать и знать. Государь в тесном кольце моих родственников, из которого ему не вырваться.
— Возможно, и не очень хочется вырываться, — улыбнулся Меншиков.
— Может быть, но ведь он ещё очень молод и, извините меня, Александр Данилович, не готов не только Россией управлять, но и с собой не всегда способен совладать. Да что говорить! Вы это лучше меня знаете, будучи наставником государя с младых его лет.
— Это верно, — коротко согласился Меншиков, не желая вступать в столь опасный разговор, как осуждение поведения государя.
— Не беспокойтесь, — улыбнулся губернатор, — нашего с вами разговора никто здесь слышать не может. — И помолчав, добавил: — Какую роковую ошибку они совершили, отстранив вас от государя!
— Они — это кто? — заинтересованно спросил Меншиков.
— Да все мои родственники, а более всех Алексей Григорьевич со своим сыном Иваном. Помяните моё слово, Александр Данилович, добром всё это не кончится, — произнёс Михаил Владимирович пророческие слова.
Было решено, что первое время Меншиков с семьёй будут жить в остроге, а он, губернатор, сейчас же распорядится о постройке для ссыльных особого дома.
К удивлению Александра Даниловича, ко времени их прибытия в середине августа в Берёзов там уже шло строительство обещанного губернатором дома для их проживания.
Сменивший в Тобольске начальника стражи опальных ссыльных капитан Миклашевский был много терпимее Крюковского, очевидно, хорошо понимая, что из этих дальних мест, куда судьба привела светлейшего князя, бежать просто не было никакой возможности. Он дозволял и Александру Даниловичу, и его детям самостоятельно ходить по городу и его окрестностям.
Затерянный среди болот, озёр и тайги маленький городок Берёзов, построенный ещё в 1593 году при царе Фёдоре Иоанновиче, своё название получил от остяцкого слова «Сумгут-Вож», что означало Берёзовый город, и ко времени поселения там Меншикова с детьми насчитывал не более четырёхсот дворов служилых казаков, три церкви, воеводский двор, который отличался от служилых изб только размерами, да деревянное здание приказа, где помещалась канцелярия воеводы.
Пользуясь разрешением начальника охраны, Александр Данилович на следующий день по прибытии в Берёзов отправился на то место, где по велению губернатора строили дом для поступивших ссыльных.
Несмотря на август, погода с утра была уже морозная. На ветках елей, росших по всему городу, повис толстый слой инея. Правда, к полудню, когда огромное, красное, почти зимнее солнце выкатилось из-за горизонта, стало гораздо теплее.
Место, отведённое для постройки дома, Александру Даниловичу понравилось. Оно находилось на отшибе, на довольно высоком холме, под которым текла довольно широкая речка Сосьва с тёмной водой, казавшейся густой от неподвижности.
Возле свежеокоренных брёвен сновало человек пять плотников. Александр Данилович, подойдя ближе, остановился возле уже почти возведённого сруба. Несколько минут он молча наблюдал за работой плотников. Наконец один из них, широкоплечий молодой человек с лицом обветренным и строгим, бросив работу, приблизился к нему. Некоторое время они, казалось, с интересом рассматривали друг друга.
Слегка улыбнувшись, мужик сказал, обращаясь к Меншикову:
— Что, ваше сиятельство, охота тебе на нашу работу поглядеть?
Меншиков ничего не ответил, а мужик продолжал:
— Али пришёл проверить, ладно ли работу исполняем?
Остальные плотники, оставив свои дела, тоже подошли ближе к Меншикову, прислушиваясь к тому, что говорил их товарищ.
— Нет, — ответил Александр Данилович, — проверять работу вашу у меня нет надобности. Знаю, что мастеровой человек своей совестью за неё отвечает.
Мужики переглянулись.
— Это как же? — спросил тот мужик, который первым подошёл к Меншикову.
— А то ты, Митюха, не знаешь, как это, — сказал самый молодой из плотников, одетый, несмотря на холодную погоду, в одну лишь рубаху, подпоясанную толстой верёвкой.
— Ты у нас, Васятка, самый молодой да знающий? Вот ты его сиятельству и ответь, — с ехидной улыбкой заметил Митюха.
— Плохо дом сработаешь — а он возьми да развались. Тебя же самого потом совесть замучит, да и работы никто более давать не станет, — серьёзно ответил Васятка.
— Вот это ты правильно сказал, — повернулся Александр Данилович к молодому парню, который, оставив работу, не бросил топор, а так и стоял с ним, перекладывая его из руки в руку. — По молодости и я вот этим инструментом орудовал, — добавил он, беря топор у Василия и внимательно его разглядывая.
— А что, ваше сиятельство, неужто ты с ним можешь управиться? — недоверчиво спросил Митюха, указывая на топор в руках Александра Даниловича.
— Когда-то мог и даже весьма неплохо.
— А сейчас сможешь? — всё с той же ехидной улыбкой допытывался Митюха, оглядываясь на товарищей, которые с интересом слушали их разговор.
— А что, разве попробовать? — лукаво улыбнулся Меншиков, переложив топор в правую руку.
— И то попробуй, попробуй, ваше сиятельство, — заговорили все разом.
— Вот теперь мы должны ровных реек приготовить для рам да косяков, попробуй-ка так отрубить, чтоб ровно с аршин были. А ну, Васятка, — обратился Митюха к молодому парню, — тащи сюда рейки, что тебе велено сделать.
Скоро перед Меншиковым на досках оказались несколько длинных оструганных реек и мерный аршин, по которому полагалось нарубить ровные рейки.
Оглядев со всех сторон одну из них, Александр Данилович протянул её Митюхе, говоря:
— Погляди, чистая это рейка?
Тот недоумённо осмотрел со всех сторон данную ему рейку.
— Да вроде всё чисто.
— Смотри лучше, нет ли на ней каких зарубок, — не отставал от него Меншиков.
— Да вроде нет ничего, — недоумённо пожал плечами Митюха, не понимая, чего от него хотят.
— Хорошо, — громко сказал Меншиков столпившимся возле него плотникам. — Все видали, что рейка без зарубок?
— Ну видали, — ответили разом несколько голосов, — лишь в толк не возьмём, к чему ты, ваше сиятельство, клонишь?
— А вот к чему клоню, — весело ответил Меншиков, скидывая на землю с плеч кафтан. — Клади её сюда, — приказал он молодому парню, указывая на стопку свежеоструганных досок.
Парень, ничего не понимая, исполнил приказание Меншикова. Тот тем временем, положив на доски топор, поплевал на руки, взяв топор, несколько секунд внимательно присматривался к рейке, а затем быстрым взмахом топора отсек от длинной рейки кусок, который упал на землю рядом с досками.
— А теперь, — сказал Меншиков, разглядывая поднятый им отрезок, — тащите сюда аршин.
— А это зачем? — недоумённо спросил Митюха, но молодой плотник, поняв всё, сорвался с места и тут же вернулся с мерным аршином.
— Давай-ка его сюда, — весело проговорил Меншиков, беря у парня мерку и прикладывая её к отрубленному им куску.
Аршин точь-в-точь совпал с отрезком.
— Ну, ваше сиятельство, — выдохнули сразу несколько голосов, — да с таким глазом тебя любая артель к себе возьмёт. На кусок хлеба заработаешь!
— Значит, берёте меня к себе? — так же весело спросил Александр Данилович.
— А то нет! Конечно, берём!
— Вот и хорошо. Как дом достроим, станем тут же церковь рубить. Согласны?
Дружный крик плотников был ответом Александру Даниловичу на его предложение.
Дом для опальных ссыльных получился небольшой, но ладный. Четыре комнаты, разделённые посередине неширокими сенями, составляли всё помещение нового жилища светлейшего князя и его детей.
Одну небольшую комнатку, где уже были сработаны широкие лавки вдоль стен и простой стол из гладкоструганых досок, занял Александр Данилович с сыном, другую, точно такую же, отвели двум дочерям — Марии и Александре, напротив через сени находилась самая большая комната, её заняли люди князя, прибывшие в Берёзов вместе с ним. Самую же маленькую каморку без окон отвели под хранение съестных припасов. Поблизости от дома стараниями Александра Даниловича была срублена и поставлена баня, а рядом в пристройке расположилась кухня, где готовили еду для всей семьи и всех слуг светлейшего.
Понемногу дом обживался. В девичьей комнате появились ковры, покрывающие широкие лавки, а в комнате светлейшего — полки, заполненные книгами, которые читал сын князя Александр. Правда, отдавался он этому занятию не очень-то охотно, но Александр Данилович строго следил за его занятиями, заставляя нередко читать ему вслух. Чаще всего это были книги духовного содержания, а Библия в тёмном кожаном переплёте постоянно лежала на столе.
В красном углу Александр Данилович соорудил небольшой иконостас, где среди немногих икон — без богатого оклада — помещалась особо им любимая. Это была маленькая иконка, совсем потемневшая от времени, где с трудом можно было различить лик Божьей Матери.
Но эта иконка была дорога Александру Даниловичу. Ею когда-то мать князя благословила его. Часто молясь перед нею, он мысленно просил Заступницу не за себя, а за деток своих, страдающих безвинно из-за него.
Как-то раз непогожим, тёмным утром Меншиков вышел из дому, направляясь к тому месту рядом с домом, которое недавно вместе с плотниками выбрал для сооружения церкви во имя Рождества Пресвятой Богородицы. Скрытый туманом, он незаметно подошёл к стройке, где уже, судя по голосам, находились плотники. Ожидая рассвета, они громко разговаривала, и голоса их, хотя и приглушённые туманом, отчётливо были слышны светлейшему.
— И чегой-то ты, Васятка, так перед князем стелешься? — узнал сразу Александр Данилович голос Митюхи.
Василий молчал.
— Думаешь, помилуют его, так он опять в силу войдёт и тебя с собой в столицу увезёт?
— Ну что ты, Митюха, к парню вяжешься? — долетел до Меншикова голос ещё одного работника.
Этот голос Александр Данилович тоже узнал, хотя и слышал его редко, поскольку угрюмый мужик, работая, мало разговаривал. Он всё больше молчал, за что и прозвище у него было Молчун.
— А что, не так, что ли? — задиристо продолжал Митюха. — Ладно бы ещё здесь, на работе, он перед ним стелился! Так нет, и к семье его подлаживается!
Ему никто не ответил, а Митюха говорил:
— Гляжу вчерась, идёт к ихнему дому и маленького кутёнка в шапке тянет.
— Нельзя, что ли? — весело ответил Васятка.
— Небось думаешь, наградят тебя богато за твоё усердие?
Снова ему никто не ответил, а Митюха продолжал с ехидной ноткой в голосе:
— Так не надейся! Слыхали, что всё богатство у него ещё там, в Питере, отобрали.
— До чего ж ты, Митюха, злобный! Ну и что — отобрали, — подал голос Молчун, — а всё, что с ним, у него не отымешь.
— Чего это не отымешь? — удивлённо спросил Митюха.
— Да того, чего у тебя сроду не бывало.
— Это чего же у меня сроду не бывало? — упорствовал Митюха.
— А ты сам помысли, может, и додумаешься.
— А чего тут мыслить? Тут и мыслить нечего.
— Верно, тебе нечего, поскольку ты и не додумаешься вовек! Тебе только тот и человек, у кого мошна тугая, а ты вот попробуй-ка из богатства-то в нищету окунись да человеком останься!
Александр Данилович больше не стал слушать разговор работников, повернувшись, пошёл к дому.
Возвратился он к месту, где строили церковь, уже когда рассвело и туман рассеялся. На короткое время из-за горизонта выплыло холодное красное солнце.
— Ну что, работнички, — поздоровавшись с плотниками, спросил Александр Данилович, — к Рождеству успеем церковь поставить?
— Как Бог даст, — ответил Молчун, и все снова принялись за работу.
Перед самым Рождеством церковь была отстроена, и Меншиков, сняв со стены иконку и завернув её в чистое полотенце, отправился к церкви посмотреть, как её расписывает Васятка, которому Александр Данилович доверил это ответственное дело, увидев как-то его рисунки.
Немного не дойдя до церкви, Александр Данилович споткнулся о разбросанные тут и там остатки брёвен и, не удержав равновесия, упал и покатился с откоса, на краю которого стояла церковь. Он полетел вниз к замерзшей реке, стукнулся об лёд и остался лежать недвижим. Там его и увидели идущие на стройку работники. К их удивлению, Александр Данилович совсем не ушибся, даже нигде не оцарапался о торчащие из-под снега коряги и камни.
— Живой ли, Данилыч? — склоняясь к нему, спросил Митюха.
Меншиков открыл глаза, сел, обеспокоенно схватился за лежащий рядом с ним небольшой свёрток. Отряхнув от снега, осторожно развернул его. Сгрудившиеся вокруг него работники с напряжённым вниманием смотрели на него и на то, как он разворачивал свёрток.
— Цела! — радостно сказал Александр Данилович, вновь заворачивая иконку.
— Не иначе как сама она, Царица Небесная, тебя спасла, — проговорил Молчун, разглядывая икону.
Весть о чудесном спасении Меншикова быстро разнеслась по всему Берёзову. К новой церкви потянулись люди — взглянуть на чудотворную икону, спасшую светлейшего при падении с крутого склона. Сам Александр Данилович теперь каждый день бывал в новой церкви. Встречая его там, люди низко кланялись ему, многие плакали.
Всё, казалось бы, налаживалось, но одно не давало покоя Александру Даниловичу — это его старшая дочь Машутка. Она всё чаще хворала, а когда бывала здорова, то грустная сидела в своей комнате, глядя на то, как её младшая сестра шила шёлком узоры на скатерти либо читала. Иногда Маша просила её почитать вслух, но не слушала, а всё смотрела неподвижным взглядом в одну точку, словно видела там что-то таинственное, различимое лишь ею.
Замечая это, сестра умолкала, но Маша всё так же продолжала разглядывать стену.
Она несколько оживилась, когда Васятка принёс ей в старой меховой шапке маленького щенка, мать которого задрал волк. Она подолгу возилась с ним, а щенок привязался к ней, не отходя от неё ни на шаг.
Когда осенью 1729 года Маша заболела, Александр Данилович сам ухаживал за ней. От сильного жара она впадала в беспамятство, очнувшись, долго оглядывалась, припоминая, где она.
Как-то раз, придя в себя, она подозвала отца, бывшего тут же в комнате. Он склонился над нею. Острая жалость охватила его при виде бледного осунувшегося лица дочери.
— Что, Машутка? — тихо спросил он, наклоняясь совсем близко к больной.
— Батюшка, — еле слышно прошептала Маша, облизывая пересохшие от жара губы, — обещайте мне... — Она умолкла, ослабев, закрыла глаза.
— Что? Что ты желаешь, Машутка?
— Обещайте мне, — вновь повторила она, протягивая к нему слабую исхудалую руку с ладонью, сжатой в маленький кулачок.
— Всё, всё, что только пожелаешь, — прошептал несчастный отец.
— Я знаю, что скоро умру, — медленно, но твёрдо произнесла она.
— Что ты, Машутка, что ты такое говоришь, — чуть громче проговорил убитый горем Александр Данилович.
— Вот как умру, — не возражая отцу, продолжала Маша, — схороните вот это вместе со мной.
Она разжала пальцы, и на ладони дочери Александр Данилович увидел кольцо, которое узнал сразу. Это было обручальное кольцо, подаренное ей её первым женихом Петром Сапегой, свадьба с которым не случилась по его вине.
— Машутка, Машутка, — зашептал он, обнимая ослабевшее тело дочери, — прости ты меня, прости!
Но она уже ничего не слышала.
Мария Александровна тихо умерла осенней ненастной ночью 1729 года. Её похоронили вблизи вновь построенной церкви на краю обрыва, под которым текла река Сосьва, теперь покрытая льдом и снегом.
Исполняя волю умершей дочери, Александр Данилович положил с нею в гроб то кольцо, которое она сумела сберечь вопреки всем обыскам и изъятиям у них ценностей.
Он сам рыл для неё могилу, расчистив замерзшую землю от снега, долго долбил её тяжёлым ломом, пока не подошли к нему знакомые плотники. Сняв шапки, они долго стояли молча.
— Данилыч, — наконец хриплым голосом проговорил Молчун, — дозволь нам подсобить тебе.
Александр Данилович кивнул. Мужики дружно взялись за работу, и скоро глубокая могила для поруганной невесты государя Петра Алексеевича была вырыта.
Тяжёлые думы после смерти дочери не оставляли Меншикова. Возможно, причиной тому было кольцо, сохранённое дочерью, её любовью вопреки всем невзгодам и несчастьям. Возможно, тяжёлые думы о дочери, о её несчастной любви, о других своих детях, будущее которых было неизвестно, подорвали его здоровье. Он реже начал выходить из дома на прогулки, которые раньше совершал каждый день, но, как бы он себя ни чувствовал, в своей церкви он бывал ежедневно, молясь там у своей заветной иконки, прося у неё милости для оставшихся в живых сына и дочери.
Как-то раз, выходя из церкви, после службы, он столкнулся с воеводой Берёзова, который в последнее время частенько приходил в новую церковь.
— Что-то смотрю, Александр Данилович, худо выглядеть стали или хвораете? — остановил его вопросом воевода.
— Да есть маленько, — слабо улыбнулся Меншиков.
Некоторое время они шли молча, направляясь к дому опального ссыльного.
— А я вот что думаю, — произнёс наконец воевода, чуть замедлив шаг, — почему бы вам не отправить прошение о помиловании? Ведь, говорят, государь скоро женится, так на радостях, может, и милости возможны?
Меншиков помолчал, потом остановился и, глядя прямо в лицо собеседника, ответил:
— Нет, господин Бобровский, просить милости я не стану. Буду здесь жить, пока Бог жизни даст, а вам за доброту вашу спасибо.
Пережить дочь Александру Даниловичу Меншикову суждено было ненадолго. В начале ноября с ним случился приступ лихорадки, но во всём Берёзове не нашлось лекаря, способного ему помочь. Он то впадал в забытье, то приходил в сознание. Тогда с душевной болью видел склонённое к нему бледное лицо его младшей дочери.
— Ничего, Шурочка, ничего, не убивайся, — говорил он слабым голосом, — я поправлюсь, обязательно поправлюсь. Мы ещё с тобой за брусникой в лес пойдём.
Дочь улыбалась ему сквозь слёзы.
— Помнишь, как мы с тобой ходили в лес? — продолжал он всё тем же слабым голосом. — Ты всё удивлялась, как Машенькин щенок по ягодам катался.
Вспомнив недавно умершую сестру, Шура заплакала ещё сильнее.
— Ну-ну, полно, полно, не плачь, — успокаивал он её.
В один из приступов лихорадки, мечась в жару, Александр Данилович вдруг увидел свою жену, но не такой, какой она была уже в опале, а молодой красавицей, такой, какой она была, приезжая к нему в войско, когда он бывал на войне то в Польше, то под Полтавой.
Теперь она стояла на крутом берегу речки, то ли Сосьвы, то ли другой какой, а он был на другой стороне и тоже молодой и весёлый. Она протягивала к нему руки, звала. Сам не зная как, он вдруг оказался рядом с нею.
Умер светлейший князь Александр Данилович Ментиков под утро 12 ноября 1729 года, пробыв в опале ровно два года и три месяца.
Попытки объяснить падение Меншикова делались неоднократно. Его пытались обвинить и в жестоком обращении с первой женой Петра Первого, заключённой самим государем в монастырь, и в отравлении второй жены Петра — императрицы Екатерины I. Говорилось, что она «нещастливое или отравленное питье получила». Светлейшего князя обвиняли и в том, что он перевёл в амстердамский и лондонский банки «многие суммы денег», справедливо ставили ему в вину жестокую расправу с противниками его планов женитьбы Петра II на своей дочери, заслуженно обвиняли ещё его современники во властолюбии для возвеличивания своей фамилии. Авторы дореволюционных работ о Меншикове связывали охлаждение Петра II к Меншикову с двумя поступками светлейшего, ущемлявшими якобы престиж императорской власти и поэтому вызвавшими недовольство молодого государя.
Во-первых, Меншиков помешал его распоряжению подарить некоторую сумму денег сестре в день её рождения. Во второй раз Меншиков вызвал гнев государя, когда во время освящения церкви занял кресло, которое предназначалось царю.
Однако подлинные причины падения Меншикова состояли в другом. Это была типичная для XVIII века борьба за власть среди верхов феодального общества. Ни Меншиков, представлявший новую знать, выросшую на почве преобразований, ни Долгорукие, ни Голицыны — отпрыски древних аристократических фамилий — не выступали с планами общественного переустройства. Как показал опыт дворцовых переворотов в XVIII веке — а падение Меншикова как раз и открывает их, — речь всегда шла не об изменении общественного строя и политической системы, а всего лишь о смене лиц, стоявших у власти. Сменялись цари и царицы, место одних временщиков и фаворитов занимали другие, но порядки оставались прежними.
Меншикова мы вспоминаем прежде всего потому, что этот человек-самородок был героем сражений под Полтавой, Батурином; он внёс огромный вклад в укрепление России.