С выдающегося далеко в море Кеосского мыса открывался вид на треугольные паруса рыбацких суденышек. От зноя над синей гладью повисла сероватая дымка. Вилла правителя, укрытая от неласкового зефира зубастой горной цепью, располагалась на вершине поросшего оливами холма, у подножия которого лежала Юлида. По склону холма тянулась широкая извилистая дорога. Виллу охраняло каменное изваяние льва — память о древней легенде, гласившей, что когда-то на острове жили нимфы, но среди холмов завелся огромный свирепый хищник, и красавицам пришлось бежать на Эвбею. В отсутствие нимф жизнь на Кеосе текла неспешно и скучновато, а нехватку ярких идей и великих произведений восполняли запасы серебра, меди и обсидиана. Козы задумчиво щипали траву на горных склонах, пряно пахли цветы олеандра, кусты чертополоха мирно соседствовали с алыми островками маков.
Продик карабкался по косогору, то и дело вытирая со лба пот. Жаркое солнце дремало над верхушками сосен. Софист шел так медленно, что ему самому порой казалось, будто он топчется на месте. Продик дожил до шестьдесят шестой весны и терпеть не мог делать над собой усилия, хотя его лекарь не уставал повторять, что в таком возрасте каждый шаг — это лишняя минута жизни. Время близилось к полудню, наступало самое пекло.
Невесомые облачка совсем не давали тени. Чем выше поднимался Продик, тем слышнее становился шум моря, сильнее пахло солью и водорослями.
Минуло семь лет с тех пор, как софист узнал, что, промолчав, можно сделаться убийцей. Продик шел на аудиенцию к правителю Кеоса и по дороге старательно репетировал смиренное и почтительное выражение лица, подобающее моменту. У ворот виллы он остановился немного передохнуть и прислонился к прохладной каменной стене, щурясь под беспощадными солнечными лучами. Наполненный ароматом жимолости сад дремал, завернувшись в полуденную дымку. Рабыня Алькиппа доставала из колодца воду. Продик небрежно поздоровался. Служанка бросила на него беглый взгляд и тут же отвела глаза. Софист помнил те дни, когда она была стройной козочкой с пропахшей оливками кожей, а он, беспечный юнец, все норовил прижать ее где-нибудь у стены. Они взрослели и старели бок о бок, вместе с немыми свидетелями их тайных свиданий — камнями и маковым полем. Теперь обоих согнули старость и невзгоды.
Продик пересек двор и в сопровождении стражника начал подниматься по сумрачной лестнице, ведущей в зал приемов. Посол знал, что правитель пустит в ход все известные ему уловки и хитрости, всю силу своего убеждения, чтобы убедить друга не оставлять пост. Он откроет ларцы и начнет соблазнять Продика золотом и драгоценными камнями, военными трофеями и подарками с окрестных островов. Станет жаловаться на нехватку подходящих людей, ссылаться на сложное положение, в котором оказался Кеос, нахваливать дипломатический талант софиста, и кто знает, что еще.
Только изощренная дипломатия позволила крошечному островку пережить длинную череду войн и катастроф; много лет подряд Кеос наводняли беженцы, грабили пираты, осаждали варвары, но теперь, кажется, воцарился мир — мир в самом сердце бури, и Продик, смертельно уставший от политических битв, решил посвятить остатки дней своей философии. Хватит с него успехов на поприще дипломатии.
Вслед за двумя смуглыми рабами-нубийцами софист проковылял по неровным каменным плитам в зал приемов. Правитель острова склонился над заваленным свитками столом и, рискуя столкнуть огромные напольные амфоры, самозабвенно изучал карту. Увидев Продика, он тотчас отослал рабов и сам проводил гостя к удобной широкой лежанке. Анаксандр был на пятнадцать лет моложе своего посла, но время обошлось с ним куда более жестоко. Правителю приходилось скрывать лысину под пышным седым париком. Его льняные одежды украшала богатая вышивка.
— Мне передали, что ты хочешь меня видеть, — почтительно произнес Продик.
— Афинский посланник, который, между нами говоря, весьма смахивает на евнуха, привез вот это. — Анаксандр взял со стола большой свиток и принялся внимательно рассматривать его, словно невиданную диковинку. — Я сначала решил, это книга, а оказалось — письмо. Довольно длинное. А знаешь, что самое интересное? Это письмо адресовано не мне, а некоему кеосскому посланнику.
Анаксандр наполнил серебряные кубки вином. Сквозь оконные решетки в зал лениво заглядывали полуденные лучи.
— Письмо? — Софист удивленно вскинул бровь.
— И кстати, написанное очень красивым почерком.
Продик отпил из своего кубка. В пути у него сильно пересохло горло.
— Должно быть, автор письма ценит тебя чрезвычайно высоко, — заметил Анаксандр с лукавой улыбкой.
Казаться безучастным Продику было все труднее. Анаксандр протянул было послу свиток, но тут же отдернул руку.
— А что, дружище, не ждешь ли ты случайно какое-нибудь важное послание?
— Я давно уже не жду ничего важного, — покачал головой софист.
— Стало быть, ты не знаешь, от кого оно? Или завел переписку с Афинами втайне от своего правителя?
— Что здесь скрывать? Я и правда понятия не имею, о чем говорится в письме, любезный Анаксандр.
— А я уж подумал, что ты плетешь заговор у меня за спиной, — усмехнулся правитель, передавая Продику свиток.
«Все ясно, — подумал софист. — Наш Анаксандр все никак не привыкнет к мирной жизни и мечтает об отменной политической интриге, чтобы разогреть кровь и дать пишу уму».
Продик развернул письмо, бросил взгляд на подпись и остолбенел. Одно-единственное имя заставило его сердце замереть и затрепетать в мучительной истоме. Больше всего на свете он мечтал получить письмо именно от этого человека. Софист пытался справиться с волнением, но глаза выдавали его. Анаксандр был заинтригован и не скрывал жадного любопытства.
— Какая-нибудь важная персона?
Продик усмехнулся. Настал его черед томить собеседника.
— Очень важная персона, — подтвердил софист.
— Политик?
— Что-то вроде того.
— То есть… Как это вроде того? Ты мне скажешь, в чем дело, или нет? — Правитель начал раздражаться.
— Едва ли.
— Это еще почему?
— Дело в том, что вы хорошо знакомы.
— Вот как? Тогда он и мне мог бы написать. Откуда он, твой друг?
— Из Афин.
— Может, подскажешь?
— Его слава не уступает славе самого Перикла? Правитель часто заморгал: такое случалось, когда он сильно удивлялся или волновался.
— Никто не сравнится с Периклом, по крайней мере, никто из живых.
Продик задумчиво улыбнулся:
— Перикл этого человека тоже очень хорошо знал.
— Правда? — Анаксандр был совершенно сбит с толку. — Друг самого Перикла? Постой, постой… Кто бы это мог быть?
Посол флегматично потирал запястья, с довольным видом поглядывая на Анаксандра и наслаждаясь его растерянностью.
— Этот человек писал для Перикла речи.
— Серьезно? Не только друг Перикла, но и великий оратор? И я с ним знаком? И кто, скажи на милость, поставил меня правителем на этом острове, во имя Зевса?
— Ну же? — подначивал Продик. — Сдаешься?
— Право, ты хочешь, чтобы я отправился в Аид раньше времени.
— Это женщина.
Несколько мгновений правитель смотрел на своего посла, широко разинув рот. Наконец он рассмеялся и звонко хлопнул себя по лысине:
— Аспазия из Милета! Какой же я болван! Как это я сам не догадался?
Продик легонько постучал костяшками пальцев по лысой макушке Анаксандра.
— Я скажу тебе, в чем дело, друг мой. Ты просто не подумал, что речь идет о женщине.
— Вот именно. Кому придет в голову подобная бессмыслица?
— Между тем, женщины — это половина человечества.
Анаксандр рассмеялся, словно услышал забавную шутку, но, наполняя заново кубки, вдруг подумал о своей жене, которая ткала на женской половине.
Продик бережно свернул письмо и поднес к губам, словно целуя написавшую его руку. Правитель разгадал его мысли:
— Даже не вздумай проситься в Афины — ты нужен мне здесь.
Софист сделался серьезным и печальным.
— Прости, мой добрый Анаксандр, но я слагаю с себя обязанности твоего посланника.
— Что ты! — перепугался правитель.
— Я твердо решил. — Выговорив эти слова, Продик почувствовал удивительную, ни с чем не сравнимую, пленительную легкость, доступную лишь малому ребенку, который не знает ни печалей, ни забот.
— Я тебя не отпущу. Твои полномочия пожизненные.
Продик знал, что таится за этими словами: правитель боялся потерять не только преданного слугу, но и надежного друга. Кто еще был способен разобраться во всех хитросплетениях и тонкостях окружавшей остров политики? Пощипывая веточку винограда, софист стал объяснять, что устал от службы и хочет спокойно дожить отведенный срок, размышляя только о приятных вещах.
— Значит, в своей службе ты не видишь ничего приятного? — горько спросил Анаксандр.
— Что будет, если твой верный посол останется на службе? Так и будем мы с тобой сидеть в этом зале, вспоминая старые времена, пока не превратимся в дряхлых, беззубых стариков. Нет, благодарю покорно, я не собираюсь гнить на этом острове, где с последнего извержения вулкана больше ничего не произошло.
Анаксандр поднялся на ноги, и стало видно, что это совсем старик, согбенный и усталый. Теперь он говорил серьезно, с неподдельной горечью:
— А ты подумал о том, каково мне будет без тебя? Кто тебя заменит?
— Всему свое время, Анаксандр. Возможно, и тебе пора на покой.
— И что я буду делать? Сидеть дома с женой, пить вино и ждать смерти? А островом кто править станет?
Продик вяло махнул рукой:
— Брось, это всего лишь тихий островок, крошечный осколок суши, вокруг море, над головой солнце. Он и без нас обойдется.
Обескураженный правитель пожал плечами.
— А ты что будешь делать, Продик? Засядешь за очередную заумную книгу?
— Да уж найду, чем заняться. Одно дело дожить до старости, и совсем другое — превратиться в старика.
Солнце спряталось, и в комнате воцарилась полутьма. На дворе лежала тень. Анаксандр мерил шагами зал, тщетно пытаясь найти подходящие слова. Наконец он остановился напротив Продика и наставил на него указующий перст.
— Я слишком давно тебя знаю, друг мой. Ты из породы перелетных птиц, которые нигде не вьют гнезда. Но ведь ты уже не молод, и, когда наступят холода, тебе придется вернуться. Что ты станешь делать тогда? Запрешься от смерти в своем доме?
Анаксандр решился прибегнуть к последнему средству. Он знал, какой ужас охватывает его друга от одного упоминания о смерти. Но Продик сумел обойти и эту ловушку.
— Нам остается смириться и ждать, — произнес он, махнул рукой на прощание, повернулся и вышел прочь.
Возможно, рассуждал он, чтобы перестать бояться смерти, одна мысль о которой приводит в трепет человеческое существо, нужно постоянно думать о ней, искать слова, чтобы выразить ее, наполнять ею свой мир, чтобы постепенно, шаг за шагом, приучать себя к ее неизбежности. Что если и вправду осесть на острове, гулять по горным тропам, пока не начнут ныть кости, а потом закрыться в доме и потихоньку забывать слова, что были написаны, идеи, что пришли в голову, планы, что были претворены в жизнь. Напоследок каждого из нас ожидает еще одно испытание — быть может, самое трудное из всех.
— Предатель, — донеслось из-за дверей, — ты еще будешь у меня в ногах валяться!
Аспазия Продику Кеосскому: здравствуй. Вот уж семь лет, Продик, от тебя нет вестей. Я не в обиде, но мне очень жаль, что все так вышло. Я писала тебе спустя год, как ты уехал на свой остров, и посланник уверил меня, что письмо мое ты получил. Прошлого не вернуть, но все равно не верится, что ты никогда больше не вернешься в Афины. Разумеется, думать, что ты вернешься ради меня, было бы слишком самонадеянно. Надеюсь, ты пребываешь в добром здоровье. О моем заботится Геродик[70], брат Горгия, и должна признать — он умеет обходиться с женщинами: у жителей нашего славного города это качество встречается довольно редко. Лекарь нашел у меня сердечную недостаточность и хрупкость костей вдобавок и прописал полный покой. Лечиться на редкость тоскливо, но я согласилась посидеть дома, чтобы не расстраивать моего доброго Геродика. Так что теперь появилось время написать тебе длинное письмо.
Афинам выпали непростые времена. Вот уже который год мы пожинаем горькие плоды своего поражения, И дело не только в потонувших кораблях, вычерпанных шахтах, разрушенных стенах, разграбленных сокровищницах, потерянных торговых путях и сожженных амбарах; народ утратил перу в себя, разочаровался в демократии, внутри каждого из нас поселился страх. Прежде враги, будь то спартанцы, персы, или кочевники-варвары, всегда приходили извне. Мы, афиняне, оставались единством избранных. Разве могли мы представить, что проиграем войну, переживем тиранию и, в конце концов, станем второй Спартой? Сейчас наша демократия возвращается к жизни, но пока она слишком слаба, и боюсь, народ уже не поверит в нее после стольких лет войны, гонений и казней. О Перикле давно позабыли. Наш город очень болен. В нем правят бедность, несправедливость и неравенство. Мы проиграли войну и теперь можем проиграть мир.
Ты знаешь, Продик, как важен для государства сильный и мудрый правитель, способный выбрать верный курс и повести за собой народ. Нынешняя демократия наследует эпохе тирании и потрясений. Афинами управляет страх перед новыми бедствиями. Вместо того чтобы строить мирную жизнь, мы тратим силы на борьбу с мнимыми врагами. Народ растерян. Политикам никто не верит. Традиции в забвении. Люди боятся друг друга и самих себя.
Несколько месяцев назад умер Алкивиад, единственный человек, который был способен возглавить заговор аристократов. Алкмеонид был как раз тем вожаком, которого так не хватает врагам демократии. С его смертью афиняне смогли перевести дух: больше не осталось подлинных героев, ни настоящих злодеев. Однако на самом деле ничего не изменилось. По-прежнему процветают доносчики, клеветники, самозванцы, трусы, все горожане, как один, боятся заговоров, каждый по отдельности боится прослыть заговорщиком, а ловкие дельцы наживаются на наших страхах.
Недавно жертвой клеветы стал Сократ. Жаль, что именно мне приходится сообщать тебе эту горькую весть. По приговору суда, он должен выпить чашу цикуты. Это был самый нелепый и несправедливый процесс из всех, что мне приходилось видеть. Хуже, чем суд над Софоклом. Хуже, чем процессы Еврипида и Фидия. Хуже, чем тот, что осудил Про-тагора. Мы до сих пор не можем понять, как такое могло произойти. Ты, должно быть, слышал, что новые власти не стали преследовать приспешников тирании. Мы надеялись, что этот шаг приблизит наступление мира. Нам хотелось поскорее перевернуть черную страницу истории нашего города. Исправить прежние ошибки и вернуть Афинам утраченное достоинство. Однако нынешние правители первыми нарушили собственный закон, чтобы осудить на смерть честного человека, посвятившего жизнь поискам истины. Это был чудовищно несправедливый процесс. Сократ пытался защищать себя сам.
Виной всему наша разобщенность и трусость. Мы совершили страшную ошибку, которая дорого обойдется и нам, и нашим потомкам. Сегодня на Делос отплывает корабль с подношениями Аполлону, хотя я уже не верю, что боги смилостивятся над нашим бедным городом. Сократ сейчас в тюрьме, он должен будет выпить яд, как только жрецы вернутся с Делоса. Судьи и вправду надеются, что его смерть спасет Афины от большой беды, но все станет только хуже: стоит отрубить гидре голову, и на ее месте вырастут три новых. И виноватых искать бесполезно. Весь город виноват.
По моему мнению (и мне будет очень интересно узнать твое), Сократ задел самое болезненное чувство афинян — гордость. Он заставлял человека встать на путь сомнения и приводил его на встречу с самим собой: слабым, нечестным, избалованным. Многих это оскорбляло. Главное правило риторики велит не касаться личности оппонента, но Сократ постоянно его нарушал.
На суде он вел себя так, словно не понимал, в чем его обвиняют. Сократ отказался прочесть отличную речь, которую по моей просьбе написал Лисий, и пытался защищаться самостоятельно. Его прямота лишь разозлила судей. А то, что он выкинул в конце процесса, вообще не поддается никаким объяснениям. Вместо того, чтобы просить о смягчении приговора и замене смерти вечным изгнанием, Сократ заявил, что самым справедливым «наказанием» для него будет пожизненное заточение во дворце для олимпиоников[71] в Пританее.
Я так и не поняла, что он хотел этим сказать. Безусловно, в его словах были не только сарказм и презрение, как показалось судьям. То была не шутка, нет, Сократ говорил серьезно, но что он хотел сказать? Понимал ли он, что подобное высокомерие может стоить ему жизни? Если да, то он просто самоубийца. Возможно, Сократ предпочел смерть изгнанию, или решил просто не унижать себя на старости лет просьбой о помиловании. Хотела бы я знать, что думаешь об этом ты.
И вот еще что: я узнала, что друзья Сократа решили помочь ему бежать. Казнь философа отложили на двадцать пять дней, до конца делийского празднества. Так что у заговорщиков было достаточно времени. Они даже подкупили тюремщиков. Но Сократ отказался покидать темницу: он заявил, что бежать — значит признать свою вину. Понимаешь, он отверг любую возможность спастись. Близкие Сократа, которые навещают его в тюрьме каждый день, говорят, что он спокоен, все время что-то напевает и нисколько не тревожится о собственной участи. Через три дня он умрет.
Умрет позорной смертью, оставленный всеми, кроме немногих близких друзей, и будет похоронен в безымянной могиле. Я хотела бы сочинить ему достойную эпитафию, но никак не найду подходящих слов. Возможно, ты мне что-нибудь подскажешь.
С этим судом как-то связано еще одно несчастье. Три дня назад, на рассвете, в одном из покоев «Милезии» нашли мертвым Анита. Он, как тебе известно, был очень влиятельным человеком, борцом против тридцати тиранов и кандидатом в стратеги; а еще он был главным обвинителем на процессе Сократа.
Как ты, наверное, слышал, правители пришли в бешенство, а по городу тотчас поползли слухи о новом заговоре аристократов. Меня самую и всех моих гетер таскали на Ареопаг, обвиняли в самых кошмарных преступлениях и страшно унижали. Мое доброе имя запятнано. Старые ареопагиты всегда косо смотрели на «Милезню». а теперь у них появился прекрасный предлог, чтобы ее закрыть. Они так и сделают, если я не выдам виновного, а расследование убийства, между тем, зашло в тупик. Говорят, что в «Милезии» и мышь не пробежит без моего ведома. Кажется, они решили свалить все на меня, вместо того чтобы искать настоящего убийцу. Какая низость!
Если дом свиданий закроют, я потеряю все. Это дело всей моей жизни, и я должна его спасти.
Письмо к тебе помогло мне скоротать дни в заточении. Теперь мне гораздо лучше. Но если бы ты знал, как пуст мой дом, как я скучаю по старым друзьям. Афины потеряли своих лучших сынов. А остались одни воспоминания. Приезжай поскорей.
Я никогда не забывала о тебе.
Твоя Аспазия.
Судебный совет Ареопага, заседавший на невысоком холме к западу от Акрополя, разбирал тяжкие преступления. В него входили старейшие аристократы, которые управляли Афинами, пока Перикл не передал весомую часть их полномочий Народной ассамблее и Совету Четырехсот[72]. Теперь на холме выносили приговоры самым опасным преступникам.
Когда Анита нашли мертвым, в Афинах стали шептаться о новом заговоре. Члены Коллегии стратегов, в которую убитый в скором времени должен был войти, поспешили объявить, что демократия в большой опасности. Влиятельные друзья Анита жаждали возмездия и торопили судей.
Следствие началось весьма бодро, но вскоре потонуло в бесконечных допросах: многочисленные подозреваемые, в которые, не долго думая, записали всех, кто в тот вечер посещал «Милезию», громко возмущались, ныли и жаловались, недоумевали, с каких пор ходить в бордель считается преступлением, но так и не смогли сообщить ничего важного.
Горожане на чем свет стоит поносили медлительный суд и насмехались над дряхлыми архонтами. Досталось и гетерам: говорили, что они покрывают заговорщиков и заманивают мужчин при помощи колдовских чар. Впрочем, слухи только прибавили «Милезии» гостей: сыскалось немало охотников попасть в когти к безжалостным ведьмам и на собственной шкуре ощутить все ужасы небывалого заговора. Одни требовали немедленно закрыть гнездо разврата, другие с не меньшим пылом защищали Аспазию и ее заведение. Яростные политические баталии неуклонно сводились к судьбе «Милезии». В те времена на стене дома свиданий появилась знаменитая надпись, которую приписывали Аристофану:
Старцы-архонты давно позабыли, зачем мужчине нужен член, вот и злятся, что кто-то еще помнит.
Продик знал, что будет означать для города закрытие «Милезии». Гетеры занимали в Афинах не слишком высокое положение; они зарабатывали на жизнь, развлекая мужчин, и существовали в ночном мире, тайном, преступном и презренном, их влияние заканчивалось с наступлением рассвета. И все же «Милезия» была первой, робкой, но убедительной попыткой доказать, что женщина может быть не только рабыней мужа.
Во время войны, когда мужчины по большей части были вдали от дома, гетеры постарались наладить отношения с замужними афинянками, но когда наступил мир, женщины перестали пускать к себе питомиц Аспазии, опасаясь гнева своих мужей.
Спасти дом свиданий мог только Продик. Аспазия в этом не сомневалась: софист был наблюдателен, умен, въедлив, а главное — пошел бы на что угодно ради старой подруги. Несмотря на это, Продик слыл человеком очень осторожным, даже трусоватым, но любопытным. Он обожал всевозможные загадки и справлялся с ними на удивление легко. К тому же Продик был софистом, а значит, умел различать тайный смысл человеческих слов и поступков. В бытность послом он приобрел бессчетное количество полезных знакомств. Теперь, уйдя на покой, Продик, как никогда, нуждался в интересном деле, чтобы прогнать печаль и развеять страхи.
В юности Продик твердо решил следовать за мудрецами прошлого, чтобы укрепить дух и обрести покой. Он хотел достойно встретить старость и без страха взглянуть в лицо смерти. Старость пришла, но смириться с неизбежностью ухода Продик так и не сумел. Всех денег, что он скопил за свою жизнь, не хватило бы на плату за последнюю переправу.
С годами Продик понял, что едва ли перестанет бояться смерти. Путешествие в Афины было для него последней надеждой укрепить свой дух и набраться мужества.
Получив письмо Аспазии, софист тотчас нанял корабль, взяв гребцами команду крепких рабов. Продик собирался в путь, окрыленный новой надеждой. Кораблю предстояло пройти вдоль скалистого берега и обогнуть мыс Сунион со знаменитым храмом Посейдона. Летом там царил полный штиль, однако зимой северный ветер и встречные течения превращали окрестности мыса в сущую преисподнюю. В море бесчинствовали пираты, но утлое суденышко под флагом посольства едва ли могло показаться желанной добычей, и Продик решился путешествовать один. Едва ступив на берег, он собирался поклониться могиле Сократа, который, по словам Аспазии, принял смерть с исключительным мужеством. А софисту мужества как раз и не хватало. Сама мысль о многодневном плавании в открытом море, среди беспощадных волн, вдоль границы мрачного Аида приводила его в ужас. Много лет назад Протагор сказал ему: «Лишь тот, кто провидит свою судьбу, обретает покой. Смерть — твоя сестра, обними ее, погладь ее по волосам, протяни ей руку, ведь она всегда рядом с тобой, от рождения». Метафора Продику понравилась, но толку от нее было мало.
Официально софист считался послом Кеоса в Афинах, но по сути давно уже стал послом Афин на Кеосе. Даже в родном доме он не переставал скучать по роскошному салону Аспазии. Продику не хватало увлекательных бесед и утонченных собеседников: Еврипида, Фидия, Филолая Кротонского[73], математика Феодора[74], Геродота Галикарнасского[75], Горгия… В других городах он ощущал себя чужаком, тосковал, вспоминал Афины и Аспазию. Добровольный изгнанник, он вновь и вновь воскрешал в памяти потемневшие от времени, но по прежнему милые сердцу картины прошлого.
Над притулившимися у берега рыбацкими лодками кружили чайки. Их жалобные крики напоминали детский плач. Белые птицы, казавшиеся издалека удивительно красивыми, совершенными созданиями, на самом деле питались падалью, словно крысы.
Из-за туч, показалось вечернее солнце, и на поверхности моря задрожали серебряные блики. Продик размышлял о своей непонятной и капризной судьбе, вынуждавшей мирного и робкого человека без устали скитаться по свету. Их с Аспазией вели разные пути, которые лишь изредка пересекались, чтобы вскоре разойтись снова. Теперь их толкала друг к другу старость — не слишком удачливая сваха.
Нежданное письмо помогло Продику прогнать прилипчивую старческую тоску. Смерть Сократа означала конец целой эпохи. Предчувствие перемен влекло софиста в Афины. Но куда сильнее ему хотелось вновь увидеть Аспазию: сердце Продика томительно сжималось в предчувствии скорой встречи.
Судя по письму, Аспазия не утратила живого и острого ума, однако Продик понимал: годы едва ли пощадили его подругу. Разлука оказалась слишком долгой. Протагор сгинул где-то в море: говорили, что он утонул во время бури. Еще один удар судьбы. Смерть великого наставника сплотила осиротевших учеников. Софисты Гиппий и Горгий не забывали сообщать Продику последние новости из жизни владелицы «Милезии». Горгий писал, что Аспазия так и не оправилась до конца после смерти сына и второго мужа. Она жила затворницей на своей вилле, мало интересуясь политикой и жизнью города. Женщина разочаровалась в друзьях и перестала устраивать пиры. Горгий опасался, что она пристрастилась к зелью Цирцеи, которое собственноручно готовила из корней мандрагоры. Это жуткое снадобье Аспазия неосмотрительно мешала с вином и сонными порошками, а потом не помнила себя и целыми днями без цели слонялась по комнатам, словно сомнамбула.
Продик понимал, что прежней Аспазии больше нет, и потому боялся новой встречи. Но страх в его душе тесно сплетался с надеждой вернуть счастливые дни.
Погруженный в свои мысли, старик рассеянно глядел, как нос корабля разрезает волны. Благосклонный к путникам Борей раздувал паруса. Весла, подчиняясь размеренному ритму, опускались, быстрым вкрадчивым движением лаская синюю морскую кожу, и снова взмывали вверх, оставляя по бокам корабля две глубокие раны с белыми пенными краями. Продик не узнавал собственной тени, лежавшей на неровной, дрожащей поверхности воды. Он мог быть кем угодно, этот сгорбленный человек на носу. И тень на воде могла принадлежать кому угодно.
Продик помнил, каким был прежде афинский порт: бесконечный ряд остроносых боевых трирем тянулся вдоль берега, сколько хватало глаз. Военный флот, гордость Афин, главная опора государства. У чужеземца, впервые попавшего на знаменитый городской рынок, начинало рябить в глазах от изобилия товаров со всех концов земли: вавилонских ковров, драгоценных камней из Персии и Скифии, кикладского льна, индийских украшений, коринфских благовоний, гиперборейских специй в тростниковых корзинах, косского шелка, амфор с вином, тончайшего полотна, янтаря, лазоревого камня, дорогих тканей с пурпурной каймой… Здесь говорили на десятках языков и расплачивались монетами с совой, символом афинского могущества. Теперь повсюду виднелись раны, оставленные войной. От великого флота остались одни обломки, рыбаки ставили сети прямо в порту, у самого берега, на молу выгружали только мешки с зерном. Чайки делили скудную трапезу, выброшенную волнами на песок: тухлую рыбу, гнилые овощи, зернышки овса. Бойкая торговля переместилась на Делос.
Продик велел рабам дожидаться его на корабле. Ему хотелось пройтись в одиночестве, предаваясь воспоминаниям о смешном старом философе с нелепой козлиной бородой. На путника в черной тунике и широкополой шляпе никто не обращал внимания. Пирей лежал в руинах. Вереницы волов тащили повозки, груженные рыбой и зерном. Стоял гекатомбеон[76], месяц жатвы. Городские бастионы были заброшены, а сады превратились в кладбища. Война не оставила камня на камне. Как же такое могло произойти, как могло великое государство прийти в такой упадок? Продик шел неторопливо, шаркая разношенными сандалиями, и внимательно смотрел по сторонам. На многих могилах не было ни надгробия, ни стелы; лишь безымянные холмики. Кладбище квартала Горшечников выросло на много лиг, захватив окрестные поля и даже лес; повсюду виднелись глиняные надгробия. На месте разрушенных домов стояли убогие шатры из шкур, но квартал уже отстраивался заново: люди таскали камни, месили глину, тесали балки — как могли, восстанавливали свои жилища.
Когда Продик входил в город через Дипилонские ворота, его сердце болезненно сжалось. На пустыре у подножия Акрополя валялись разбитые бюсты тиранов. Миновав рынок, софист погрузился в знакомый шум и толчею квартала Горшечников. Продик спросил у водовоза, который брел по улице с козьими мехами за спиной, где похоронен Сократ. Водовоз пожал плечами.
Немного погодя софист задал тот же вопрос мальчишке, тащившему за собой упиравшегося осла с вязанками хвороста на спине. Паренек лишь почесал в затылке. Софист направился было к старику, который грелся на солнышке на пороге ближайшего дома, но тот наградил чужестранца недоверчивым взглядом. Продик спрашивал снова и снова — кожевника в перепачканном краской переднике, кузнеца… Никто не отвечал. В лучшем случае от софиста нетерпеливо отмахивались, в худшем — неприязненно сверлили взглядами, удивляясь, с чего этот подозрительный чужеземец пристает к каждому встречному с одним и тем же вопросом. Продик не уставал поражаться. Неужто ни один афинянин и вправду не знал, где похоронен самый знаменитый житель города? Как понимать этот заговор молчания?
О смерти Сократа скорбели даже за морем, но соотечественники не спешили посетить его могилу. С такими печальными мыслями Продик добрался до самого центра Афин и оказался на пороге «Милезии».
У входа, на мраморной плите красовалась витиеватая надпись. Продик самодовольно усмехнулся: правилам дома свиданий, которые он придумал и собственноручно начертал на стене много лет назад, были не страшны ни время, ни война, ни дожди:
Добро пожаловать, будь как дома, но помни, что ты в гостях: у нас есть правила, которые тебе придется соблюдать. Запрещается входить к нам пьяным и покидать нас трезвым. Запрещается скандалить. Запрещаются интимные связи между гостями. Запрещается обижать женщин. Запрещается уходить не заплатив. Соблюдай наши правила, и останешься доволен.
Продик толкнул дверь. В сумрачной передней витали запахи прогорклого пота и паленого жира, смешанные с ароматом благовоний и афродизиака. Софист осторожно ступал по мозаичному полу, огибая перевернутые скамейки; повсюду валялись пустые кратеры[77] и винные кубки, скомканная одежда, сандалии, свечные огарки, подушки… С расставленных вдоль стен лежанок свешивались мятые покрывала, в полутьме раздавался переливчатый мужской храп. Какой-то полуголый толстяк растянулся на полу, загородив проход в другую комнату. Продику пришлось слегка пихнуть его ногой. Толстяк мгновенно проснулся, потянулся, встал на ноги и, не обращая ни малейшего внимания на помешавшего ему незнакомца, полез под лежанку за своим хитоном. Он неловко сучил ногами, словно испытывал острое желание помочиться. Пиршественный зал напоминал поле битвы. Двое мертвецки пьяных гостей заснули прямо на сцене, положив под головы кифару и флейту. Гости вповалку спали на украшенном черно-белой мозаикой полу, словно чудом спасшиеся жертвы чудовищной катастрофы. Еще один выживший прикорнул в кресле.
Софист постоял немного, с усмешкой подмечая, как мало изменилась атмосфера дома за время его отсутствия, и хотел было идти дальше, но за спиной у него послышались чьи-то шаги. Продик обернулся. В зал вошла стройная женщина лет тридцати с тонкими и резкими чертами, а за ней темнокожий раб. Пышные волосы гетеры были уложены в замысловатую прическу, в ушах покачивались тяжелые серьги, на точеной белой шее сверкало изумрудное ожерелье, запястья и щиколотки украшали тонкие браслеты. Продик сразу узнал Необулу. Она улыбнулась:
— Добро пожаловать в «Милезию», софист.
Сократа похоронили ночью, чтобы не оскорблять светлых очей Гелиоса видом смерти. Тело вынесли из погребальной палаты и положили на телегу, запряженную мулами. Впереди шла обезумевшая, рыдающая Ксантиппа, следом тянулись немногочисленные друзья философа. Музыки не было — ни один музыкант не решился прийти на похороны. Процессия двигалась в кромешной тьме, освещая себе путь факелами. За гробом, кроме жены и детей Сократа, шли Аспазия, Горгий, Аполлодор[78], Эсхин[79] и Антисфен. Федон[80], Евклид[81] и юный Платон бежали в Мегару, спасаясь от тюрьмы, когда их заговор с целью спасти философа провалился. Тиран Мегары с распростертыми объятиями принимал беглецов от афинской демократии.
Похороны вышли скромные и безмерно печальные. Не было ни плакальщиц, ни надгробных возлияний; друзья тихо прощались со своим учителем, и только Ксантиппа, которая со дня смерти мужа плакала, не переставая, оглашала окрестности жалобными стенаниями. Прощание было недолгим. Антисфен глухо произнес:
— Он жил ради правды и умер за правду. Эсхин был не менее краток:
— Здесь лежит самый мудрый из греков. Аполлодор, по дороге к могиле сотрясавшийся в беззвучных рыданиях, проговорил сквозь слезы:
— Он был лучше всех нас и умер достойно. Смысл его жизни был в том, чтобы так умереть.
Когда скорбная церемония закончилась и друзья покойного разошлись, у могилы осталась только безутешная вдова; там ее и застал Продик. Из груди несчастной с каждым вздохом вырывались переливчатые жалобные стоны, словно у ребенка, который устал плакать и уже не надеется, что кто-нибудь придет на помощь.
Продику сделалось до боли жалко эту грузную, некрасивую сорокалетнюю женщину. Однако, приблизившись к вдове, он тут же невольно отпрянул: от нее исходил застарелый, звериный запах пота.
Ксантиппа подняла на Продика мокрые, красные глаза.
— Ступай домой, добрая женщина, — мягко сказал софист. — Тебе пора отдохнуть и совершить очистительный обряд.
Ксантиппа не отвечала. Двое чужих почти незнакомых людей молча стояли у могилы, а над полем, где среди маков и кустиков акации валялись черепки разбитых амфор, тоскливо завывал ветер. Издалека доносился петушиный крик.
Софист уселся на скамью, положив шляпу на колени.
— Люди рождаются и умирают в одиночестве, — пробормотал он.
Ксантиппа внезапно перестала плакать и повернула к Продику залитое слезами лицо.
— А ты не политик? — Произнося это слово, она содрогнулась от омерзения.
— Почему, добрая женщина?
— Ты так складно говоришь.
— Складно? — Продик не знал, что и сказать.
— Да, складно и важно — так политики говорят.
На вопрос вдовы непременно надо было ответить честно, однако софист, по правде говоря, и сам не знал, политик он или нет.
— От них только и жди беды.
— От кого? — не понял Продик.
— Да от политиков.
Софист поинтересовался, что она имеет в виду. Вдова пропустила вопрос мимо ушей.
— Надо же быть таким дураком, — хлюпала носом Ксантиппа. — А его еще мудрецом называли. Уж сколько я ему говорила: «Держи язык за зубами, не то бед не оберешься, кончай нести свои небылицы, ведь ты сам же их не понимаешь, не к добру это все».
— Какие небылицы?
— Он все говорил и говорил, все чего-то изучал и познавал, а себя самого защитить не смог. За всю жизнь так и не сказал ничего дельного. Одни глупости. — Ксантиппа тяжело вздыхала и всхлипывала: — Эх, Сократ, Сократ! Ты ведь был бы такой хороший, если б не эта твоя одержимость. Зачем ты морочил голову мальчишкам, зачем задавал им всякие нелепые вопросы? Ну не все ли равно, хорошо или дурно поступают другие — главное, чтоб ты жил в достатке, не голодал и соседи тебя уважали.
Софист улыбнулся. Задумчиво ковыряя пальцами ноги землю, он следил за вереницей гусениц, которые неспешно ползли куда-то по своим делам, старательно выгибая мохнатые спинки.
— Все эти бредни! Он все шатался по гимнасиям[82] и палестрам, высматривал мальчишек, а потом начинал забивать им головы своей ерундой. Лучше бы подумал, чем кормить своих детей. Что же это за горемычная жизнь, всегда одна, мучайся с детьми, заботься о муже, который тебя ни во что не ставит, и все равно одна останешься.
Женщина, шатаясь, встала на ноги. Дернула себя за подбородок, громко всхлипнула, вдохнула утренний воздух, постояла немного и двинулась прочь. Не оборачиваясь, она небрежно махнула софисту рукой. Продик с грустью думал о том, что это было: пророчество мудрой женщины, бессмысленные жалобы обезумевшей от горя вдовы или, возможно, то и другое вместе.
Погруженный в свои мысли, посол смотрел вслед неуклюжей, сутулой женщине. Процессия гусениц неторопливо огибала надгробие. Продик, не нагибаясь, отделил ногой предводителя гусеничьего войска от его подчиненных. Потеряв ориентир, вторая гусеница замешкалась и принялась кружиться на месте, остальные растерянно заметались из стороны в сторону, натыкаясь друг на друга, и колонна окончательно сломалась. Продик сжалился и убрал ногу.
От былой красоты Аспазии остались лишь тонкий стан и выразительные черные глаза. Женщина была очень бледна, словно краски навсегда покинули ее лицо. Друзья бросились навстречу друг другу и крепко обнялись. Прижимая к себе Аспазию, Продик чувствовал, как дрожит под льняной туникой ее хрупкое, тщедушное тело. А может быть, это он сам дрожал.
Немного погодя их повозка, прокатившись по каменистой дороге среди сосен, остановилась у подножия лестницы, ведущей к Пропилеям — главным воротам Акрополя. Аспазия велела рабам дожидаться за стеной крошечного храма Афины-Ники. Пожилая пара стала медленно подниматься по ступенькам; серебряные волосы Аспазии покрывал шелковый шарф, одной рукой она опиралась на перила, другой держала руку Продика. Женщина не могла наглядеться на вновь обретенного друга. Оба молчали, предвкушая бесконечные расспросы и рассказы и не зная, с чего начать. Теперь спешить было некуда.
Продик задыхался от волнения и нежности. Его подруга изменилась и все равно осталась прежней. Волосы Аспазии поседели и больше не вились вокруг лица тугими кольцами, но знакомый аромат, исходивший от ее кожи, бередил давно затянувшиеся раны в душе софиста.
Старик доверял памяти больше, чем глазам. Он не желал признавать, что мечты юности рассеялись, что прекрасный цветок, до которого он хотел и не смел дотянуться, увял навсегда. Летняя пора миновала, и теперь оба они стояли на пороге зимы. Продику было жаль своей несбывшейся любви, а еще сильнее — жаль себя.
Софист никогда не отличался особой выносливостью; обыкновенно, он предпочитал оставаться на месте, если только была возможность никуда не ходить. Продик был таким еще смолоду, а старость и больные кости лишь укрепили эту привычку. Наконец облака сжалились над стариками и ненадолго прикрыли солнце. В воздухе витал запах смолы и лаванды. Друзья старались наверстать упущенные годы, беседуя обо всем, что им довелось пережить. К удивлению Аспазии, оказалось, что Продик так и не женился. Посол предпочел отшутиться, заметив, что женитьба навсегда лишила бы его возможности наслаждаться обществом хорошеньких женщин. Аспазия вежливо улыбнулась и сменила тему.
— По-твоему, старость — это не так уж плохо? — внезапно спросила она.
— То, что мы еще живы, само по себе, неплохо, — усмехнулся Продик.
— И у нас есть наша память.
— Что толку в воспоминаниях?
— Мы с Периклом часто здесь гуляли, — проговорила Аспазия. — Это было наше любимое место. Муж говорил, что со временем другие пары тоже станут приходить сюда, и Акрополь станет местом счастливых супругов.
— Едва ли, — покачал головой софист, — ведь мы не супруги и не слишком-то счастливы.
Друзья с улыбкой переглянулись. Аспазия ласково сжимала руку Продика. Знойный летний день тянулся неторопливо.
— Как тебе город?
— Зрелище, откровенно говоря, довольно печальное.
— Нам приходится начинать заново. Афины ведь тоже постарели. Здесь поселились страх и недоверие. Мы задушили свободу, мы убили Сократа и в результате утратили былую силу и достоинство..
Продик поглубже надвинул свою шляпу, спасаясь от палящих солнечных лучей. Подул сухой ветер — предвестник заката. Рука Аспазии застыла в ладонях Продика, словно замерзший воробышек. Софист представил, как они вместе садятся в лодку и направляются в открытое море, купаясь в солнечном свете. Что ж, лодка у него есть, море близко, да и солнце не заставит себя ждать.
— Я на этом Кеосе едва не умер со скуки. Быть может, у тебя найдется для меня какое-нибудь поручение? Ты ведь намекала в письме.
— На самом деле у меня к тебе целых два поручения. Продик широко улыбнулся. Аспазия продолжала:
— Помоги мне придумать эпитафию для Сократа. Я давно над ней бьюсь, но ничего не выходит.
— Едва ли я с этим справлюсь. Не забывай, я не был в Афинах много лет. Можно сказать, я не в курсе последних событий.
— Поговори с историком Ксенофонтом[83]. Они с Сократом были друзьями. Сейчас он пишет хронику войны со Спартой, дописывает за Фукидидом с того места, до которого тот дошел перед смертью. Это очень большая ответственность.
— Я слышал о Ксенофонте. А почему бы тебе не попросить его самого? Он сочинит хвалебную эпитафию без всякого потайного смысла.
— Наверное. Но рискну предложить это тебе.
— Боюсь, я тебя не понимаю.
— Подарив мне свою книгу о Протагоре — я до сих пор ее храню, — ты сказал, что размышления над рукописью важнее самого результата.
Продик кивнул. Теперь он понимал.
— И потом, кто сможет составить надгробное слово лучше вас, софистов, — усмехнулась женщина, — со всеми этими вашими «парадоксами».
Несмотря на уговоры и лесть, Продику не хотелось браться за эпитафию. На самом деле он никогда не считал себя великим оратором. Идея у софиста была всего одна, притом не самая удачная: «Здесь лежит Сократ: теперь он познал истину».
Аспазия задумалась на минуту, а потом сказала, что в этих словах как нельзя лучше отражен образ мысли софиста.
— Ты пользуешься тем, что покойный не сможет тебе ответить, — заметила она едко.
— А я бы не удивился, вернись он из Аида, чтобы со мной поспорить.
Аспазия поморщилась. Продик понял, что наговорил лишнего. К чему расстраивать подругу?
— Но эпитафия не так уж плоха. Пожалуй, ее стоит приберечь для моего собственного надгробия. «Здесь лежит Продик. Наконец-то он обрел истину».
— Ты всегда был несправедлив к нему. Даже сейчас. Разговор принимал весьма опасный оборот. Аспазия готова была сжечь корабли с яростью спартанского флотоводца. Между старыми друзьями было слишком много невысказанных обид, способных разрушить вновь обретенную близость.
— Я смотрю, годы пощадили твою память, — вздохнул софист.
— Не будем об этом.
— И вправду не стоит, — согласился Продик.
— Вот именно. Больше об этом ни слова.
— Давай на спор: попробуй не думать о большом голубом слоне, который плещется в луже.
— Хорошо. — Она прикрыла глаза. — Я не думаю о большом голубом слоне, который плещется в луже!
— А вот и нет: думаешь. Аспазия тихонько рассмеялась.
— Раз уж мы об этом заговорили, почему бы не выяснить все до конца? Я потеряла сына — такое забыть невозможно. Хотя я, наверное, и вправду была тогда с тобой слишком сурова.
— Вот именно.
— Но ты сам виноват. Ты обманул меня.
— Мой поступок обошелся нам очень дорого, — покаянно произнес Продик. — Бывают ошибки, способные сломать человеку всю жизнь.
Аспазия молча глядела вдаль.
— Кроме того, — продолжал Продик, обняв ее за плечи и повернув к себе, — мы не были предназначены друг другу, Аспазия. Мне было не под силу сделать тебя счастливой.
— Ты любил меня. Но так и не решился признаться.
— Откуда ты знаешь, что я тебя любил? Сердце женщины внезапно пронзила печаль. Она хотела что-то сказать, но горло сдавили рыдания. Продик видел, что творится с его подругой, и не находил слов, чтобы ее утешить. Приходилось хранить молчание.
Аспазия закрыла лицо руками и медленно побрела прочь.
Солнце уже успело закатиться за линию горизонта, напоследок окрасив небо пурпурным цветом. Аспазия из Милета уселась у надежной прохладной стены Парфенона. Заглядывая себе в душу, женщина понимала, что ничего не может простить. Рана по-прежнему болела и кровоточила.
Здесь, среди парфянских фризов, Аспазия с грустью вспоминала о тех днях, когда Фидий познакомил ее с будущим мужем. Перикл сказал как-то раз:
— Фидий, ты понимаешь, что этот храм должен стать воплощением красоты и совершенства великой Афины?
— Дружище, — рассмеялся Фидий, — ты, видно, забыл, что я не верю в богов.
— Я тоже, но это не важно. Тот, кто увидит наш храм, в них поверит. А для нас он будет знаком того, что человек и без помощи богов может творить историю.
Фидий, отшельник Фидий. Вот здесь, на фризе — его автопортрет: грустный, плешивый старик. С какой горькой насмешкой глядит он на живых со своей стены. Аспазии отчего-то сделалось страшно. Она принялась нервно озираться, ища глазами Продика. Женщину сковал страшный холод, ей казалось, что призраки прошлого обступают ее со всех сторон. Аспазии захотелось немедленно поговорить с софистом: она почти не сомневалась, что ее друг чувствует то же самое.
Пока Аспазия отдыхала у стены храма, Продик смотрел с вершины холма на город. С высоты Акрополя Афины казались хаотическим нагромождением домов и лачуг, небрежной россыпью грязно-серых строений, среди которых, словно муравьи, сновали люди. Чудовищный лабиринт улиц, улочек и переулков раскинулся без всякого плана, без намека на логику, и только Панафейская дорога разрезала город на две части, по диагонали от Дипилонских ворот до Акрополя, оставляя с одной стороны дворцы и храмы, а с другой — лавки и кварталы ремесленников. За городом на много лиг растянулись болота, поля, где уже заколосилась пшеница, и серебристые оливковые рощи.
Кеосский софист подошел к Аспазии и протянул ей руку, но женщина неловко и растерянно ее отстранила.
— Не волнуйся, я все понимаю. Я придумаю другую эпитафию.
— Знаешь, я передумала. Лучше попрошу кого-нибудь другого.
— Я всего лишь старался быть честным с тобой.
— Что ж, у тебя получилось, — признала она с грустной улыбкой.
На этот раз Аспазия не стала отталкивать протянутую руку. Друзья молча спустились к подножию холма, где ожидали рабы. Первая встреча прошла из ряда вон плохо, и Продик на чем свет стоит ругал себя за это. И все же они снова были вместе. Повозка свернула к дому. Аспазия поправила волосы, окинула Продика задумчивым взглядом и вдруг робко, примирительно улыбнулась. У нее было для софиста еще одно поручение. Продику предстояло найти убийцу Анита — человека, который обвинил Сократа и заставил его выпить цикуту. Софисту и самому не терпелось приступить к расследованию. Он надеялся, что изысканное умственное упражнение поможет ему хотя бы на время прогнать мрачные мысли о смерти.
Продик и Аспазия завтракали в сумрачной, но уютной комнате, заставленной мягкими лежанками. Софист любил тихие утренние часы. Он привык начинать день с неторопливых, приятных размышлений. Суету и спешку Продик считал главными врагами человеческого рода. Аспазия, напротив, терпеть не могла лениться. Два совсем разных характера. Могли бы они ужиться? Кто знает…
Аспазия одевалась в простую и удобную черную кимберию[84] и слегка подкрашивала огромные черные глаза. Продик не уставал любоваться своей подругой. Женщина пребывала в отличном расположении духа и не давала гостю скучать. Она то и дело советовалась с Продиком, полагаясь на его вкус во всем — от перестановки мебели до выбора пояса, подходящего к тунике. Она придумывала для гостя все новые дела, а он был безмерно счастлив во всем угождать хозяйке.
Рабы подали на стол молоко, хлеб, сыр, пироги с кунжутом и удалились бесшумной муравьиной вереницей. Беседа текла непринужденно и весело, и Продик готов был поверить, что Аспазия его простила.
Разговор сам собой зашел о смерти Анита. Софист попросил подругу как можно подробнее рассказать о случившемся.
— У нас мало времени, — заметила Аспазия. — До первой луны пианепсиона[85]. Если к тому времени я не назову имя убийцы, «Милезию» закроют.
Продик обдумывал сказанное, прихлебывая молоко. Закрыть «Милезию» было не так уж просто. Дело запросто могло кончиться настоящим бунтом. Аспазия возразила, что тут замешана политика, а в таких случаях народ предпочитает помалкивать.
— Все это затеяли, чтобы заткнуть нам рот, — добавила она. — Для многих мы словно кость в горле.
Продик кивнул. Теперь нужно было выяснить, где и когда произошло убийство, кто нашел труп, кто и когда в последний раз видел Анита живым, сколько времени прошло с момента смерти до обнаружения тела и в какой позе оно лежало.
— Это было ужасно, — начала Аспазия. — Его убили двадцать дней назад. На рассвете ко мне в дом явился стражник и приказал следовать за ним в «Милезию». Филипп, привратник, нашел Анита мертвым в одном из покоев и тут же поднял шум, но, пока я не пришла, труп никто не трогал. Он лежал лицом вверх, а в грудь ему кто-то вонзил кинжал, по самую рукоятку. Прямо в сердце. Руки его были сложены на рукояти ножа, словно он сам себя зарезал.
— А это не могло быть самоубийство?
— Нет, ведь Анит был левшой. На рукояти лежала правая рука, а левая накрывала ее сверху. Левша не стал бы наносить себе удар правой рукой. Скорее всего, преступник хотел изобразить самоубийство, но не слишком в этом преуспел.
— Выходит, убийца не знал, что Анит левша.
— К тому же покончить с собой в доме свиданий, куда приходят поразвлечься… Это как-то дико.
— Что ж, версию самоубийства можно отбросить. Теперь мы знаем о первой ошибке, которую совершил преступник. А тот, кто ошибся один раз, скорее всего, ошибется снова.
— Даже если это так, о других ошибках ничего не известно.
Друзья попытались восстановить картину преступления. Обычно Анит уходил из дома свиданий последним, перед самым закрытием. В ночь своей смерти он, уже порядком захмелевший, по глотку цедил вино в пустом зале. Начинало светать, и большинство гостей разошлось, остались лишь немногие завсегдатаи. Почти все гетеры отправились по домам. В тот час, когда Анита в последний раз видели живым, в «Милезии» оставались четверо посетителей: Аристофан, Диодор[86], Кинезий и сын Анита Антемион, три гетеры: Необула, Тимарета и Хлаис, а еще служанка Эвтила и привратник Филипп.
— Не мог ли кто-нибудь незаметно проникнуть в «Милезию»?
— Наши двери всегда открыты, — ответила Аспазия. — Ты знаешь, у нас только один вход, чтобы сложнее было уйти, не заплатив. Остаются еще окна и дымоход. В общем, мы точно знаем, кто находился в доме в момент убийства.
— Если нам точно известно, кто когда уходил.
— Наш Филипп запоминает всех, кто пришел, и не отходит от дверей. Когда Анита в последний раз видели живым, он собирался уединиться с Необулой. Из гостей оставались только Аристофан, Диодор, Кинезий и сын Анита. Я ушла сразу после Кинезия, а за мной Аристофан. Филипп точно помнит, что, когда он начал обходить комнаты, все уже разошлись, кроме Анита и его сына, но мальчишка, должно быть, как следует напился и по обыкновению заснул в каком-нибудь углу. Обычно его приходилось будить.
— А не мог кто-нибудь прийти пораньше и спрятаться в доме?
— Я доверяю памяти Филиппа. Он потому и служит у нас привратником уже столько лет, что никогда ничего не упускает. Мимо него не проскользнет ни одна живая душа; Филипп встречает гостей, разувает их, прогоняет пьяных. Наш привратник знает свое дело. Если он говорит, что, кроме жертвы, в «Милезии» остались четверо гостей, значит, так оно и было. Даже если предположить, что кто-то спрятался за пологом, Филипп все равно должен был видеть, как он входит; он точно знал бы, что в «Милезии» есть кто-то еще.
— Спрятаться у вас проще простого. Укромных уголков хватает. Убийца вполне мог выждать, пока Филипп побежит за помощью, и спокойно уйти.
— Филипп запомнил всех гостей, которые были у нас той ночью. Их допросили, чтобы проверить слова привратника. Каждый подтвердил слова Филиппа и предоставил надежного свидетеля. Из оставшихся четверых можно исключить Кинезия. Эвтила, Филипп и я видели, как он уходил с Тимаретой. Этого вполне достаточно. Об остальных ничего не могу сказать: я сама вскоре ушла.
— Понятно. А что гетеры и слуги?
— Я их знаю очень давно. Девушек — с самого детства, а Филиппа уже двадцать лет. Никто из них на такое не способен. Вот Необула — другое дело, она сплошная загадка. С этой женщиной мы не то что подруги, но она, можно сказать, моя правая рука. Необула обладает какой-то необъяснимой властью над мужчинами. Она гордость «Милезии» и отлично это знает.
— Ее наверняка допрашивали.
— И не раз, но так ни к чему и не смогли придраться. В момент убийства она была на виду. Мы восстановили события шаг за шагом. Необула была с Анитом, потом пошла в ванную вместе с Хлаис. Тогда Анит был еще жив, Эвтила как раз принесла ему вина. Необула вышла из ванной, столкнувшись в дверях с Эвтилой, и сразу отправилась домой; Филипп видел, как она уходила. Необула спешила, ведь было уже совсем поздно, а Анит остался пить вино в той самой комнате, где возлежал с ней прежде.
— Давай обратимся к четырем основным подозреваемым.
— Аристофана, Диодора и Антемиона никак нельзя назвать жестокими людьми. Аристофан задолжал Аниту кучу денег, целых три тысячи драхм, и тот в последнее время сильно на него давил. Антемион был в ссоре с отцом уже не один год, они даже не разговаривали. Мальчишка приходит к нам не столько развлекаться с гетерами, сколько пить. Он льет в себя вино, словно в бурдюк, пока его держат ноги. А потом засыпает мертвым сном. Анит считал такого сына позором семейства; говорят, он от него отрекся.
— А вот и главный подозреваемый.
— Мы тоже так подумали. Но Антемион был так пьян, что даже головы не мог поднять, не то что совершить убийство.
— Ладно. А что ты можешь сказать о Диодоре?
— Диодор лекарь. Он держит больницу около рыночной площади и, судя по всему, процветает. Человек умный и очень образованный. Впрочем, Тимарета знает его лучше, чем я. Кажется, он был учеником Протагора.
Но по стопам наставника не пошел. Хотя поговорить любит. Женщины сходят по Диодору с ума. Представляешь, он пытался меня соблазнить, пообещав бесплатно удалить больные зубы, пугал страшными болезнями. Давно я так не смеялась. Хотя на самом деле у нашего лекаря нет отбоя от красавиц. Он хорош собой, холост и лучше любого мужа знает, что нравится женщинам. Ты же сознаешь, какую власть имеют над нами врачи. — Аспазия покачала головой и усмехнулась. — Впрочем, в один прекрасный день нашелся охотник пересчитать зубы самому Диодору, и тот сразу потерял интерес к добродетельным женам. В каких отношениях он был с Анитом, неизвестно. Диодор приходит к нам часто, но никогда не задерживается допоздна. Правда, в тот вечер он засиделся. Диодор клянется, что невиновен, Аристофан и Кинезий тоже.
— Следов борьбы в комнате не было, значит, убийца дождался, пока Анит останется один и будет совсем беззащитен, ведь никакой борьбы не было. Это было хорошо продуманное, расчетливое злодейство. Тот, кто его совершил, был отлично осведомлен о порядках в «Милезии». И о привычках Анита.
— И едва ли мог найти для своего черного дела более подходящее место. Анит заснул, лежа на спине. Даже слабая женщина могла вонзить нож в сердце спящему мужчине. Куда труднее скрыться от посторонних глаз в таком месте, как «Милезия». Но пробираться ночью на виллу Анита было бы еще труднее. Не так-то просто проникнуть в дом богача, не поднимая шум. Антемион — настоящий атлет, да и сам Анит мог бы за себя постоять. А в остальное время убитого невозможно было застать врасплох. Он всегда любил шумные компании.
— Иными словами, — подытожил Продик, — подобраться к нему было нелегко.
— Совсем нелегко. Наверное, «Милезия» — единственное место, где убийца смог бы осуществить свой план.
— И все же это очень рискованно. Нельзя быть до конца уверенным, что тебя никто не видел: слишком много народу.
— Наверное, преступник очень сильно ненавидел свою жертву, раз пошел на такой риск, — заметила Аспазия.
— Скорее всего, это месть. Мне показалось, что… — «Что друзья Сократа — стая фанатиков», договорил он про себя.
— Что?
— Что друзья Сократа вполне способны за него расквитаться.
— Не думаю. Чутье мне подсказывает, что нет.
— И все равно это убийство как-то связано с Сократом. Сдается мне, этот след и приведет нас к преступнику.
После завтрака Продик составил план своего расследования: список вопросов, на которые предстояло ответить. Обмакнув заостренную палочку в чернила, софист старательно вывел на листе папируса:
ГЛАВНЫЙ ВОПРОС: Кто убил Анита?
ОСНОВНЫЕ ГИПОТЕЗЫ: Аристофан. Диодор. Антемион. Необула.
Картина дальнейших действий была вполне ясна: рассматривать четыре гипотезы, исключая подозреваемых, пока убийца не будет обнаружен. Какой подход найти к каждому свидетелю, станет ясно ближе к делу. И все же схема казалась Продику незавершенной. Мало назвать имя преступника. Не менее важно понять его мотивы. Подумав, софист добавил:
ПЕРВЫЙ ДОПОЛНИТЕЛЬНЫЙ ВОПРОС: За что убили Анита?
ПЯТЬ ГИПОТЕЗ: Месть за Сократа.
Политический заговор (враги демократии). Гнев гетеры (преступление по страсти). Деньги (чтобы не возвращать долг).
Теперь софист остался вполне доволен своей схемой. Но чувство, что он упустил что-то важное, все равно не исчезало. Поразмыслив, Продик снова обмакнул палочку в чернильницу и написал:
ВТОРОЙ ДОПОЛНИТЕЛЬНЫЙ ВОПРОС: Справедливо ли осудили Сократа?
ДВЕ ГИПОТЕЗЫ:
Виновен Анит (ложное обвинение, несправедливый приговор).
Виновен Сократ (правдивое обвинение, справедливый приговор).
Продик решил начать сразу со второго дополнительного вопроса, рассудив, ответ на него поможет определить мотив преступления, а значит — со временем узнать имя убийцы.
Над горой Гимет[87] восходило солнце. Граждане Афин собрались на площади, чтобы выбрать судей. Жеребьевка прошла быстро и без происшествий. Народ хранил спокойствие. Когда первые солнечные лучи осветили площадь, уже были известны имена тысячи пятисот выборных.
— Хранил спокойствие? А разве бывает иначе? — удивился Продик.
Ксенофонт понимающе кивнул:
— На самом деле выборы судей редко обходятся без шума, всем угодить невозможно. А судить самого Сократа многие почли бы за честь. Или за великую удачу.
— Обвиняемый насолил слишком многим.
— Вот именно: насолил, — согласился историк. — Однако не настолько, чтобы вызывать всеобщую ненависть. Сократа не любили, но смерти ему не желали.
Разместившиеся на ступенях зрители беспокойно переговаривались, и страже не сразу удалось установить тишину, чтобы глашатай мог совершить очистительный обряд и вместе с архонтом, занявшим место на центральной скамье, вознести молитвы богам. Едва на площади появились главные обвинители Анит, Мелет и Ликон, над трибунами прокатился ропот, а когда двое стражников привели спокойного и сдержанного Сократа, с аккуратно подстриженной седой бородой, закутанного в старый, но чистый плащ из грубой ткани, толпа разразилась криками. Прежде чем сесть на скамью, подсудимый сдернул с нее шерстяную циновку.
— Тогда многие засмеялись, — прокомментировал Ксенофонт. — В этом был весь обвиняемый: презреть удобство и покой, чтобы сосредоточиться на главном.
— И вправду похоже на Сократа, — улыбнулся Продик.
— Да; философ как он есть.
Архонт открыл судебное заседание, объявив, что рассмотрению подлежит дело по обвинению Сократа, сына Софрониска в измене и других преступлениях против полиса. Публике было велено соблюдать порядок и хранить тишину. Нарушителей спокойствия могли выдворить без разговоров. Архонт напомнил судьям об их обязанностях и призвал судить по справедливости. Выносить решения по закону, а в случаях, законом не предусмотренных, полагаться на свою совесть.
Завершив свою речь, архонт предоставил слово обвинению. Анит поднялся на трибуну и окинул судей тяжелым взглядом. Он говорил разумно и веско. Сначала Анит сосредоточился на личных качествах подсудимого. По его словам, Сократ был способным оратором и мыслителем. Прежде никто не мог заподозрить его в растлении юношей. Одни считали Сократа великим мудрецом, другие обыкновенным шарлатаном, но никому и в голову не приходило, что старый чудак может всерьез угрожать устоям государства.
Анит и Мелет рассказали суду о том, как им удалось уличить Сократа в измене. Под маской болтуна-философа скрывался подлый, изощренный ум. Сократу ничего не стоило обмануть собеседника. Он ловко расста&пял сети, заманивал в них зазевавшихся юнцов, развращал их и лишал разума.
Первое выступление обвинителей подошло к концу. Настал черед подсудимого. Сократ неловко взобрался на помост. Держался философ невозмутимо. Казалось, его нисколько не волнуют чудовищные обвинения.
— Афиняне, вы знаете меня и любите истину, а значит, не можете поверить тому, что говорит обо мне этот человек. Мне это все в диковинку. Прежде меня никогда не судили, и я никак не возьму в толк, зачем меня сюда привели, чего от меня хотят, и почему Анит считает меня изменником. Если я правильно понял, мне нужно произнести защитительную речь. В суде такой порядок. Обвинитель назвал меня подлой змеей стало быть, я должен доказывать, что не ползаю по земле, и нет у меня ни чешуи, ни ядовитых зубов. Прежде мне выступать перед судьями не приходилось, и я не знаю, с чего начать. В судебной риторике я не силен, мой конек — диалоги, как верно заметил Анит. Мне нравится разговаривать с людьми. Я говорю простыми словами, теми, что каждый день звучат на агоре. Скрывать мне нечего. Меня можно повстречать в гимнасиях, на улицах, на площадях — везде, где собирается народ. Все вы меня видели, и не раз. Со многими из вас я беседовал. Выходит, я и вас развратил? Призывал вас нарушать традиции, сокрушать устои государства? — Дождавшись, пока воцарится тишина, он продолжал: — Я догадываюсь, что стал жертвой клеветы, как это часто бывает с людьми, привыкшими говорить правду; любой может исказить твои слова, случайно или намеренно, как Анит. Я честный человек и хочу сделать других лучше, свободнее и счастливее. Пусть достойный гражданин Анит докажет свои обвинения, если сможет, а я прошу высокочтимого архонта заменить мою речь диалогом с обвинителем.
Архонт подозвал обвинителей к себе. Посовещавшись, просьбу подсудимого решили удовлетворить. Сократ поблагодарил собрание и передал слово Аниту.
— Поздравляю, Сократ, — начал Анит, — ты был великолепен. Ты лишний раз доказал, что отлично умеешь притворяться дурачком. Я бы назвал это свойство умной простотой, или «Сократовой простотой», если тебе угодно. Что ж, твоя ловкость достойна восхищения. Ты был весьма убедителен. — В толпе послышались смешки, и Анит приосанился. — Однако наш Сократ не так уж простодушен. Он храбро ведет за собой народ к свету истины, бросая на обочине обманутых простаков.
Над трибунами прокатилась новая волна смеха. Архонт призвал к порядку. Не обращая на смешки ни малейшего внимания, Сократ ответил, что Анит и дальше может ломать комедию, если ему хочется. Хотя у Аристофана, сказать по правде, выходит смешней. Философ продолжал:
— Анит, ты приводишь аргументы в меру своих способностей. Не старайся унизить меня в глазах народа, чтобы со мной сравниться, ты и так давно отклонился от истины.
Анит заявил, что подсудимый делает за обвинителей их работу, оскорбляя суд и насмехаясь над ним. Высокомерие, достойное того, кто мечтает свергать правителей и вершить судьбы государства.
На это Сократ ответил:
— С каких пор, любезный Анит, интересоваться политикой преступно? Сам ты разбогател на торговле кожей, а теперь хочешь сделаться стратегом. Ты привык искать выгоду во всем, будь то политика или торговля. Ты из тех, кто не упустит возможности возвыситься за счет маленькой невинной лжи. Но берегись, Анит, здесь тебя слишком хорошо знают. Твои доводы жалки. Ты называешь врагом государства честного человека, который любит свое отечество. Кто поверит, что я изменник? Моя жизнь — вот главное доказательство моей невиновности. Я верю, что судьи не позволят обмануть себя и примут справедливое решение.
— Несомненно, — возразил Анит, обращаясь к суду и поворачиваясь к обвиняемому спиной. — Все не так просто. Никто не обвинит Сократа в стремлении к власти. Наш философ слишком горд и надменен, чтобы иметь дело с презренными людишками вроде нас. Он предпочитает готовить будущих тиранов, оставаясь в тени. Вспомним хотя бы тирана Крития и самого отъявленного врага Афин, Алкивиада. — Теперь Анит обращался прямо к Сократу, вбивая каждое слово, будто гвоздь. — Это были твои ученики, Сократ, и в науке твоей они преуспели.
— Они отточили красноречие, но не обрели ни мудрости, ни воли. В каком-то смысле эти молодые люди так и остались невеждами. Есть тут моя вина? Если я правильно понял, ты полагаешь, что учитель держит ответ за поступки ученика.
— А разве этот не так? — вступил Ликон.
— Это непростой вопрос, Ликон. Ты и вправду полагаешь, что из обучения всегда вырастает понимание?
По трибунам прокатился возмущенный ропот.
— А что же еще из него вырастает? Бобы что ли? — грубо спросил Мелет.
Толпа разразилась хохотом. Сократ спокойно дождался, пока установится порядок.
— Ты привел просто замечательный пример, Мелет. Воспитание действительно во многом подобно земледелию. Но кто возьмется утверждать, что жатва порождает зерно, а курица порождает яйца? Ответь-ка, Мелет.
— Во имя Зевса! Что ты нам голову морочишь? — Обвинитель угрожающе махнул громадным кулаком. — Куры несут яйца, а кто же еще? Нечего выставлять нас дураками!
На трибунах вновь поднялся шум, и архонт раздраженно призвал публику к порядку.
— Как я вижу, мы все согласны, что куры несут яйца, — примирительно сказал Сократ. — Но жатва сама по себе не приносит ни бобов, ни пшеницы. Урожай зависит от дождей и солнца, а результат обучения — от желаний и способностей ученика. Знания есть в каждом из нас. Хороший наставник помогает их освободить.
Анит позеленел от злости, но судьям ответ Сократа пришелся по душе: забавный старик, веселивший публику своими чудными речами, был куда милее хитрого кожевника. Философ продолжал:
— У меня нет и не могло быть учеников, ибо знания нельзя передавать, они живут в каждом из нас изначально. Тот, кто называет меня своим наставников, бесстыдно лжет.
Чаша весов клонилась в пользу обвиняемого, и обвинители стали нервничать. Мелет заявил, что Сократ пытается запутать судей. Вместо того чтобы отвечать на вопросы, он занимается пустопорожней болтовней. А разбирательство, между тем, заходит в тупик. Анит возвысил голос:
— Все помнят, что ты был наставником изменников и тиранов. Все знают, что и сам ты изменник.
Сократ поинтересовался, кому и в чем он изменил. Анит заявил, что обвиняемый не раз насмехался нал афинским судом, говоря, что справедливых судей нельзя выбирать с помощью жребия. А демократию называл мелодией, которую исполняют люди, впервые взявшие в руки кифары и флейты. Сократ ничего не ответил.
— Сколько раз ты говорил, что в Афинах никто, кроме тебя, не обучает политике, — продолжал Анит.
Сократ рассеянно молчал, словно происходящее совсем его не касалось. Когда философ вновь взял слово, он обращался прямо к судьям, и голос его окреп:
— Тот, кто боится слов, потерял разум. Вспомните позорные суды над Еврипидом и Фидием, вспомните флотоводцев, которых приговорили к смерти после крушения при Аргинузах. Я пытался спасти их, но судьи оказались продажными. Прошло время, и Афины ужаснулись содеянному, а тогда меня никто не слушал. И вот теперь меня самого несправедливо обвиняют, не предоставив ни одного доказательства.
— У нас достаточно доказательств, — возразил Анит, — мы точно знаем, что ты учил Крития. И сумеем убедить в этом суд. При тридцати тиранах ты оставался в Афинах, хотя демократов тогда истребляли и лишь немногим удалось бежать. Почему же ты остался в городе? Да потому, что главный тиран Критий был твоим учеником и другом.
На это Сократ ответил:
— Я действительно оставался в Афинах. И Критий, как всем известно, запретил мне вести философские беседы. Он тоже боялся, что я стану совращать молодежь. А теперь именем демократии меня объявили пособником тирании. Почему мои намерения всегда толкуют превратно? Посмотрите на меня хорошенько. Неужели я и вправду похож на злодея-заговорщика, которого боятся и тираны, и демократы?
Философ медленно шагал вдоль трибуны Ассамблеи, внимательно вглядываясь в лицо каждого судьи. Судя по всему, тяжелый процесс ни капли его не утомил.
— Твои ужимки нисколько нас не впечатляют, — заявил Анит. — И слова тоже. Ты так и не объяснил, зачем помогал тиранам. Что Критий запретил тебе учить, всем и так давно известно. Но вот что действительно странно: ты оставался в городе даже после начала казней. — Он окинул взглядом трибуну судей. — Нам всем тяжело вспоминать об этом. Тысяча пятьсот афинян были убиты! Пять тысяч бежали, спасаясь от гнева тиранов! Почему ты не бежал вместе с нами, если ты и вправду верен демократии?
— Я не люблю скрываться. А Крития и его приспешников я не боялся.
— Наконец-то мы услышали правду, Сократ. Действительно, к чему тебе бояться своего лучшего друга Крития? Мне больше нечего добавить.
Анит сел на место, трибуны гудели, словно растревоженный улей, зрители переглядывались, вставали, обменивались репликами. Казалось, что и сам подсудимый осознал наконец всю серьезность своего положения. Сократ долго собирался с мыслями, прежде чем снова заговорить.
— Не пытайтесь запугать меня, Анит, Мелет и Ликон. Вы кружите надо мной, будто стервятники в ожидании добычи. Но все ваши обвинения — не более чем досужие домыслы. Моя жизнь — мой главный свидетель. Я призывал тех, кто слушал меня, не сходить с пути истины добродетели и буду призывать до конца дней моих. Я говорю о добродетели простого ремесленника, и о добродетели правителя, вершащего судьбы мира. Я говорю об истине рыбака или торговца и о той истине, что должна лежать в основе законов государства. Вот о чем я говорю, а вы называете это политикой. Мне не в чем оправдываться, но, коль скоро вы твердо решили меня осудить меня, я не дам приговорить к смерти ни в чем не повинного человека. Если правду стало возможно превратить в ложь, нас ждут страшные времена. Зло не может породить добро, порок — добродетель, а ложь — истину. У Анита есть немало причин желать моей смерти. Мой обвинитель не решается сказать правду: он мстит мне за потерю сына. Вот почему меня называют растлителем молодых. Теперь вы сами видите, что это нечестный суд. Приговорив меня к смерти, вы накажете самих себя. Совершить неправедный поступок куда хуже, чем стать жертвой несправедливости.
Сократ застыл посреди площади, очень прямой, в стоптанных сандалиях, недоверчиво глядя на клепсидру[88], в верхней чаше которой постепенно убывала вода. Теперь он сам судил Афины и выносил им приговор. Скорее всего, Сократ уже провидел свою участь и смирился с ней.
Анит вскочил на ноги и заговорил, обернувшись к трибуне архонта:
— Вы слышали? Теперь он не обвиняемый, а обвинитель! Он, видите ли, хочет вас защитить! Пусть притворяется защитником добродетели сколько угодно, да только слова его полны гордыни и яда. Даже теперь, представ перед судом, он старается задеть нас, высмеять, выставить дураками. Невиданная наглость! Вместо того чтобы защищаться и оправдываться, изменник поучает нас и морочит нам голову пустым вздором. Я верю, что суд по справедливости решит, виновен ли этот человек.
Теперь шумела не только публика, но и сами судьи. Архонт без особой надежды призвал всех сохранять тишину. Сократ заявил, что ему больше нечего сказать. Настало время голосования.
Против Сократа было подано больше половины голосов: двести восемьдесят черных камней против двухсот белых. Будь белых всего на тридцать больше, все обернулось бы иначе.
Судебное разбирательство затянулось до самой ночи. Оставалось лишь назначить наказание. Клепсидру дважды переворачивали. Измученный Сократ поник на своей скамье. Аргументы обеих сторон были давно исчерпаны. Выступление подсудимого не добавило ему сторонников; чему быть, того не миновать. Однако Анит и его приспешники продолжали насмехаться над Сократом и унижать его. В ответ он снова отверг все обвинения, заявил, что прожил добродетельную жизнь, и попросил не о снисхождении, а о… пожизненном содержании. В качестве наказания Сократ попросил заточить его во дворце для олимпиоников на Пританее и держать там за счет полиса. Таким образом он хотел показать, что не признает себя виновным и не намерен уступать обвинителям. Однако судьи сочли эти слова оскорбительным высокомерием.
— Нужно признать, это довольно впечатляюще, — сказал Продик. — Не знаю, чего здесь больше, отваги или беспечности, но эти слова достойны великого человека.
— Попроси Сократ о снисхождении, его, возможно, и пощадили бы. Он сознательно пошел на смерть. Принес себя в жертву. Едва ли я когда-нибудь пойму, зачем.
Разумеется, судьи не утвердили наказания, которое просил для себя обвиняемый. Сократа приговорили к смерти. Все было кончено. Обреченному оставалось лишь последнее слово. Над площадью повисла тягостная тишина. Зрители и судьи не отрываясь смотрели на осужденного. На этот раз Сократ говорил, не поднимаясь с места. Он слишком устал.
— Как видно, вы решили укрепить новую демократию насилием, — сказал Сократ, — казня за инакомыслие. Вами управляет страх, он заставляет вас видеть врага в каждом, кто не похож на других. Моя смерть не спасет Афины. Вы боитесь истины и потому не можете судить по справедливости. Тот, кто ждал от меня мольбы о пощаде, будет разочарован: я не намерен унижаться, признаваясь в преступлениях, которых не совершал.
Я прожил долгую жизнь и не боюсь смерти, но мне горько сознавать, что город, который я люблю, для которого я сделал так много, теперь пожелал убить меня. Сегодня меня признали изменником, но что будет потом… время покажет.
— Великолепная хроника, похвалил Продик, — ты замечательный историк. Правда, кое-что до сих пор не ясно. Ты действительно думаешь, что Сократ решил добровольно принять смерть?
— Мне так показалось. Сократ понял, что его враги оказались сильнее. Опровергать клевету было ниже его достоинства. Ведь Сократа признали виновным заранее. Так был ли смысл просить о снисхождении? Это означало бы признать свою вину, хотя бы отчасти.
— По-моему, — проговорил софист, — первейший долг любого разумного человека состоит в том, чтобы заботиться о собственной жизни, а потом уже о чести, достоинстве и прочих вещах.
Историк был задет за живое, но не подал вида. Откинувшись на ложе, он сказал очень мягко:
— И тем не менее, Сократ до конца сохранил верность самому себе.
— Что это значит — верность самому себе?
— Для Сократа это означало принять наказание, даже несправедливое.
— Я слышал, друзья хотели устроить ему побег.
— Он отказался.
— Что за безумие!
Ксенофонт наградил софиста тяжелым, неприязненным взглядом.
— Я вижу, ты совсем не понимаешь идей Сократа.
— Понимаю, но не разделяю. Я не думаю, что защищаясь от несправедливых обвинений, можно изменить себе. Сократ сам всегда говорил, что люди важнее законов. Человек был центром его мира. Человек и истина. Зачем же он покривил душой, пошел на поводу у толпы?
— Он выпил цикуту из уважения к афинской демократии.
— Из уважения к суду, — поправил Продик. — Сократ не мог не видеть разницы.
Ксенофонт уже не пытался скрыть раздражение. Он нетерпеливо покачал ногой:
— По-твоему, Сократу надо было бежать?
— По-моему, он решил наказать Афины, заставить всех афинян разделить с ним наказание. Сократ вообразил себя кем-то вроде Антигоны[89], трагическим героем, защитником истины. Достойная смерть обеляет нас в глазах истории.
— Сократ был против самоубийств.
— Можешь по-прежнему считать, что его убили. Но он мог спастись. Наш философ понимал, что терпит поражение, потому и выпил цикуту.
Для Ксенофонта эти слова оказались последней каплей. Теперь он смотрел на софиста с нескрываемой враждебностью:
— Правильно вас называют бесчувственными чурбанами.
— Может, да, а может, и нет, как говорил Протагор, — усмехнулся Продик.
— Тогда нам больше не о чем говорить. — Ксенофонт принялся сворачивать рукопись с таким ожесточением, что едва не разорвал ее.
Сливки афинского общества недаром любили бывать в доме Аспазии. Это была просторная, светлая вилла с мягкими, густыми коврами и хранившими прохладу мраморными стенами, каждый уголок которой неизменно сверкал чистотой. В библиотеке хранилось лучшее собрание книг из всех, что Продику доводилось видеть. Кажтый свиток был обернут в льняное полотно для защиты от сырости. Софист знал, что хозяйка дома прочла все эти книги.
Двор, в изящных портиках которого так приятно было скрываться от жары, в вечерние часы наполнялся ароматом вина из погребов, а по утрам — запахом свежего хлеба. По дому сновали ловкие и вышколенные рабы; цирюльники могли аккуратно и быстро подровнять гостю бороду, виночерпии наполняли кубки с безупречной точностью, а главное — все без исключения слуги знали, когда хозяева нуждаются в них и когда им лучше не попадаться на глаза. Порой Продику казалось, что рабы способны предугадывать его желания. Это обстоятельство не переставало удивлять и забавлять софиста. Позвав слугу, он принимался гадать, кто войдет в его покои на этот раз: нубиец с бронзовой кожей или сгорбленная старуха, еще стройной девушкой захваченная в одном из давних походов. Рабы бесшумно передвигались по дому, словно хлопотливые муравьи, лишь с кухни, расположенной на заднем дворе, иногда долетали их голоса и смех. Гребцов, прибывших с Кеоса вместе с гостем, разместили за конюшнями, в постройке для прислуги, и обращались с ними вполне сносно.
Постепенно Продик стал различать слуг по именам и лицам и даже мысленно составил их список. Двое конюхов присматривали за лошадьми, две девушки одевали и причесывали Аспазию, еще были трое юных виночерпиев, смотритель библиотеки, следивший за тем, чтобы у софиста не переводились чернила, папирус и палочки для письма, четверо возчиков, управлявших колесницами, двое гребцов, три поломойки, две кухарки, четверо банщиков, снабжавших гостей полотенцами и мыльным корнем, садовница, две ткачихи, трое сторожей, двое рабов, которые ходили за покупками и наполняли погреба, девушка, которой было поручено чистить серебро, скороход, носивший письма хозяйки и сопровождавший ее повсюду… Всего тридцать девять человек, в основном — скифы, которые всегда оставались в цене на невольничьих рынках, но попадались и беотийцы, фракийцы, фригийцы, армяне, италийцы, и все они превосходно говорили по-гречески. Охранники на родине служили в городской страже и были захвачены на поле боя. Ни один из рабов не казался изможденным и несчастным, все были улыбчивы, услужливы и бодры. Аспа-зия обращалась с прислугой очень мягко, признавая за рабами право на свободное время и развлечения. Слуги гордились и восхищались своей хозяйкой, которая не считала ниже своего достоинства переброситься парой слов с рабом. Многие из них жили в доме Аспазии много лет и служили ей верой и правдой. Хозяйка щедро вознаграждала своих людей за преданность, заботилась о них, а когда кому-нибудь случалось заболеть, посылала за своим личным лекарем.
Все это, а также тишина, покой и предоставленная хозяйкой полная свобода помогали Продику чувствовать себя на вилле какдома. В комнате для гостей софиста ждали пуховая перина и теплое шерстяное одеяло. В его распоряжении были свежая вода в глиняных кувшинах и рукомойнике, отличное вино и сладости. Просторные и тихие покои стали для Продика надежным убежищем от мирских тревог, здесь он чувствовал себя желанным гостем.
Друзья завтракали в саду. Внезапно Аспазия коснулась руки Продика.
— Ксенофонт вчера был в ярости.
— Действительно, — подтвердил Продик, — мне очень жаль. Его разозлило, что я усомнился в виновности Сократа.
— А ты и рад бы его подразнить, не так ли?
— Ну ты ведь меня знаешь.
— Вот именно.
Аспазия смотрела на Продика с укором и почти материнской нежностью. Искусный макияж не мог скрыть ее бледности. Седые волосы Аспазии были стянуты в тугой узел, а ворот туники закрепляла фибула с изображением совы — символа Афин.
— Он замечательный историк, — заметила женщина. — Достойный ученик Фукидида.
— У меня и в мыслях не было его оскорбить. Хроника мне очень пригодилась, хотя я предпочел бы присутствовать на суде, чтобы увидеть все своими глазами. По-моему, это был очень интересный процесс. Определенно, ни на что не похожий.
— Ты, наверное, хотел сказать: чудовищный.
— Разумеется — учитывая, кем был для нас Сократ, и все же, если посмотреть непредвзято, что у нас получится? Любопытно получается: суд, трое обвинителей и один обвиняемый. Обвинители утверждают, что обвиняемый лжет, а обвиняемый называет обвинителей клеветниками. Кто из них говорит правду? Кто виноват?
— Ну хорошо, — запальчиво сказала Аспазия. — Мы знаем, что решили судьи, но это не означает, что они были правы. Они не знали всего.
— Возможно, обвиняемый думал, что говорит правду, а на самом деле лгал, ведь его доводы неубедительны; возможно, обвинители говорили правду, но не из благих побуждений, а ради собственной выгоды или мести.
— Зная Анита, в последнем можно не сомневаться.
— Возможно, обе стороны лгали или что-то скрывали, искажали события и старались оправдать себя, — заметил Продик.
— По-моему, на этом суде был только один лжец. Весьма искусный, должна признать.
— Может быть. Очевидно лишь то, что обвиняемый не сумел переспорить своих обвинителей.
Разговор был прерван появлением Геродика, лекаря Аспазии, посещавшего ее каждое утро. Поднимаясь на ноги, женщина смущенно извинилась перед заметно растерявшимся софистом.
— Не беспокойся, — заметила она, — обычный осмотр.
Болезнь Аспазии была куда серьезнее, чем Продик мог представить. Подруга уверяла его, что речь идет о старческих недомоганиях, докучливых, но безобидных. Женщина то и дело подшучивала над лекарем, прописавшим ей строгую диету на основе молодого вина и кобыльего молока. Чтобы обмануть недуги, она проводила целые дни в хлопотах, придумывая все новые дела, вытаскивала софиста на прогулки, а когда он не мог составить ей компанию, отправлялась гулять в сопровождении рабов или брала с собой гетер из «Милезии». И все же Аспазии не удалось долго держать свою болезнь в секрете. Проницательный софист вскоре догадался, что происходит на самом деле. По утрам виллу все чаще наполняли запахи трав и обезболивающих снадобий, а хозяйка дома выходила к столу очень поздно, и даже косметика не могла скрыть ее мертвенную бледность.
Продик не спешил с расследованием. Он кропотливо составлял описание событий, о которых поведала Аспазия. Софист пытался проследить шаг за шагом последние мгновения жизни Анита от появления в «Милезии», до того момента, как ему, мертвецки пьяному, вонзили в сердце нож. Он тщетно пытался угадать, кого видел убитый в последние мгновения своей жизни, что за видение навек застыло в его зрачках.
Продик успел побеседовать с привратником Филиппом. Это был смуглый, мускулистый человек, закаленный в бесчисленных драках. Филипп никогда не стеснялся вмешаться, если между гостями разгоралась ссора; ему не раз приходилось усмирять задир, а порой и выбрасывать их вон. Расправа привратника с наглецами была у завсегдатаев дома свиданий излюбленным зрелищем. Если один из гостей начинал скандалить, остальные корчили страшные рожи и шипели, сдерживая смех: «Гляди, Филипп идет!» Иногда, желая повеселиться, гости затевали шутливую драку, чтобы атлет появился в зале и под общий хохот схватил зачинщиков. Филипп нисколько не обижался, и сам не прочь был повеселиться. Этот гигант был простодушен, но не настолько, чтобы не отличать настоящую ссору от невинной забавы. В таких случаях он сурово хмурил брови и качал головой, словно предупреждая шутников, что, если им угодно продолжать в том же духе, он вполне может принять их склоку всерьез и выгнать бунтовщиков за порог. Весельчаки предпочитали верить ему на слово и расходились, но кто-нибудь нет-нет, да и повторял, заливаясь смехом: «Глядите! Филипп идет!»
Филипп был из породы добродушных здоровяков, неспособных использовать свою силу во зло. Гетеры все время заигрывали с привратником, называли его своим маленьким силачом, и Филипп был на седьмом небе от счастья. Привратник всегда держал при себе покрытую воском дощечку, на которую он скрупулезно наносил имена вновь прибывших гостей. Когда-то сама Аспазия выучила его читать и писать. Показания Филиппа значили очень много: только он точно знал, кто оставался в «Милезии» в момент убийства. На следующий день Продик поговорил с Тимаретой, Хлаис и служанкой Эвтилой, но все они были вне подозрения.
Расспрашивая свидетелей, Продик старался выяснить, что делали в предутренние часы остававшиеся в доме свиданий гости и гетеры, проверить алиби и выявить противоречия. Сопоставив показания, он сумел составить приблизительное представление о том, что творилось тогда в «Милезии». Анит с Необулой удалились в дальнюю комнату, которую Продик называл про себя «покоями смерти». После Необула зашла в женскую ванную. Это могла подтвердить Эвтила: Необула столкнулась с ней на пороге и приказала отнести Аниту вина. Правда, Аспазия ничего такого не помнила. Эвтила замешкалась у дверей и точно видела, что Необула вошла внутрь. С этого момента гетера все время оставалась на виду. В ванной была только одна дверь, и проникнуть оттуда в покои смерти не было никакой возможности. Служанка налила вина и так уже хмельному и сонному Аниту и тут же вышла из комнаты. Тем временем, Хлаис, намиловавшись с Диодором, тоже отправилась мыться. Женщины перекинулись парой слов, Необула вымылась первой и вскоре покинула ванную. По словам Эвтилы, гетера не спеша собралась и отправилась домой, немного поболтав у входа с Филиппом.
Другими словами, оставив Анита в покоях смерти, живым, как уверяла Эвтила, — Необула больше туда не возвращалась и все время была на виду. Означало ли это, что и она была вне подозрений?
Этот вопрос повлек за собой целых два других: нет ли у Эвтилы и гетер причин покрывать Необулу? И что скажет Аспазия, если узнает, что он подозревает одну из ее воспитанниц? Чтобы ответить на первый вопрос, нужно было расспросить кого-нибудь со стороны — например, завсегдатая «Милезии».
В момент убийства в доме свиданий оставались четверо: Диодор, Аристофан, Кинезий и сын убитого Антеми-он, который спал в главном зале беспробудным пьяным сном. Впрочем, Кинезия смело можно было исключить из списка подозреваемых: Эвтила видела, как он уходил в сопровождении Тимареты. Некоторое время Кинезий и девушка шли рука об руку, потом отправились в разные стороны.
У Диодора и Аристофана никакого алиби не было. Оба могли незаметно пробраться в покои смерти. По словам Диодора, выйдя от гетеры, он скрылся в мужской ванной (хотя свидетелей этого не нашлось). Аристофан утверждал, что много выпил и не помнил, где именно находился в момент убийства, к тому же вино связало комедиографу ноги, и он едва ли мог самостоятельно добраться до отдаленных покоев.
Диодор ушел вскоре после Аристофана. Филипп помог ему открыть дверь. Гость был, по обыкновению, спокоен и немного рассеян. После его ухода привратник начал будить Антемиона: пора было закрывать дом свиданий; мальчишка, как обычно, с трудом продрал глаза. Впрочем, и крепкий сон, и опьянение можно было симулировать. Огрызнувшись на привратника, Антемион с трудом поднялся на ноги и, покачиваясь, вышел на улицу. Тогда Филипп отправился будить Анита и нашел его мертвым. Он тут же бросился за стражей. Светало.
Восстановив события, Продик набросал схему «Милезии» и заново составил план расследования. После недолгих раздумий он вычеркнул из списка подозреваемых Необулу и Кинезия. Теперь этот список выглядел так:
ТРИ ГИПОТЕЗЫ: Аристофан. Диодор. Антемион.
С другой стороны, между убийством Анита и смертью Сократа должна была существовать некая связь. Они были непримиримыми политическими противниками. Анит защищал государство; Сократ прослыл бунтовщиком. Философ отвергал саму идею народного представительства, которую защищал Анит; он не принимал ни ассамблей, ни голосований, ни выборных судей. Сократ мечтал о появлении особой касты политиков, которые станут править, прислушиваясь не к толпе, а философам и мудрецам. Для возрожденной демократии такие идеи и вправду были очень опасны.
В Афинах у Сократа нашлись бы не только единомышленники, но и верные друзья — среди них, скорее всего, и следовало искать убийцу. Таинственный злодей медленно выходил из тени, обретая облик, характер и судьбу.
Анит был одним из столпов новой демократии, построенной на костях таких, как Сократ. По словам свидетелей, Анит не враждовал открыто ни с Диодором, ни с Аристофаном; но политическое противостояние порой бывает не менее острым, чем личная ненависть; возможно, кто-то хотел помешать Аниту сделаться стратегом или навредить всей коллегии. Самый очевидный мотив был у Антемиона, который вполне мог притвориться пьяным, чтобы отвести от себя подозрения в отцеубийстве.
Продик понятия не имел, что думают Аристофан и Диодор о демократии. Об их образе мысли, убеждениях и отношении к Сократу стоило узнать побольше. Нельзя было сбрасывать со счетов и многочисленные долги Аристофана.
Расспрашивать подозреваемых следовало с большой осторожностью, дабы не спугнуть их раньше времени. Чтобы вызвать обоих на откровенность, пришлось бы прикинуться другом Сократа. Чужеземное происхождение могло сыграть на руку Продику: никто не заподозрил бы в нем лазутчика правителей. Главные надежды софист связывал с Аристофаном: в конце концов, они давно знали и уважали друг друга.
Ни один правитель не сумел бы заткнуть ему рот. Его диатрибы, словно стая злобных оводов, жалили демократов, тиранов, полководцев. А он оставался цел и невредим, этот исполин, которого все, скорее, боялись, чем любили. Народ повторял злобные шутки Аристофана из уст в уста, а он сохранял жизнь и свободу, благодаря то ли подлинной демократии, то ли лицемерным властям, желавшим показать, что в Афинах никого не преследуют за инакомыслие.
Любой афинянин больше всего на свете боялся попасть на зубок комедиографу. Хотя, с другой стороны, стать персонажем комедии было даже лестно: попасть в пьесу означало войти в историю. На Олимпе дураков, привыкших гоняться за легкой славой, комедиограф был верховным божеством.
Продик всегда считал Аристофана и Сократа друзьями и не мог понять, зачем комедиографу понадобилось высмеивать философа в давнишней пьесе «Облака». Публика попадала от хохота, когда на сцене появился сам Аристофан, мастерски загримированный под Сократа: с уродливым длинным носом, всклокоченной бородой и безумным взглядом. Он раскачивался в огромной корзине, подвешенной к потолку. Многие утверждали, что в тот день Сократ, сидевший среди зрителей, единственный раз в жизни смеялся. Продик тоже получил свое; один из персонажей комедии говорил: «Из всех небесных философов мы станем слушать только Продика».
И все же Аристофан любил Сократа и никогда этого не скрывал.
Аристофан снимал виллу на Пнисском холме, в дубовой роще. Эта вилла всегда считалась одной из самых роскошных в Афинах. Однако теперь, к немалому удивлению софиста, у нее не оказалось двери. Ее заменяла пара наскоро сбитых досок. Продик не решился стучать, побоявшись разрушить хрупкую конструкцию.
— Аристофан! — закричал он во весь голос.
Комедиограф в отчаянии бился головой о заваленный свитками стол. Шли часы, дни, недели, а его положение оставалось совершенно безнадежным. Аристофан послал своего раба Ксанта узнать, кто пришел. Ксант высунул нос на улицу и тут же возвратился, сообщив хозяину, что пожаловал какой-то незнакомец — на вид вполне безобидный. Аристофан пошел открывать, прихватив на всякий случай тяжелую палку.
Жалкая дверь распахнулась, и перед Продиком возник растрепанный седой гигант с тяжелой палкой наперевес. Из-под косматых бровей мрачно смотрели налитые кровью глаза. Свирепый вид хозяина виллы никак не обещал радушного приема.
— Продик, наш славный софист! — воскликнул Аристофан, стремительно меняясь в лице. Приятели крепко обнялись. Продик слегка поморщился, почуяв исходящий от хозяина винный дух. — Что привело тебя сюда? Ты у нас с официальным визитом? Сколько же лет мы не виделись! А что с твоими волосами? Тоже в белый цвет перекрасился?
Приятели дружно расхохотались. Аристофан смеялся громко и не слишком благопристойно, но весьма заразительно. Он дружески хлопнул Продика по плечу, и софисту показалось, что его старые кости вот-вот превратятся в пыль.
— Я слышал, ты написал замечательную книжку, правда, не знаю, ни о чем она, ни как называется, — сообщил Аристофан. — Я ее, конечно, не читал, ты у нас пишешь слишком уж мудрено и непонятно. Не то что я — мои комедии любой недоумок поймет.
— Надеюсь, я не помешал тебе работать, — вежливо произнес гость.
Раб помог Продику разуться. У слуги было тонкое печальное лицо и глаза умной собаки. Несмотря на чудовищный беспорядок, жилище Аристофана показалось софисту довольно уютным. Изукрашенной фресками передней хозяин провел гостя через внутренний двор, в полупустые покои, где из-за спешной распродажи имущества почти не осталось мебели.
— Помешал работать? Ты оборвал меня, можно сказать, на середине фразы. Впрочем, это пустяки; я начал комедию два месяца назад и все не могу закончить. Жду, что музы нашепчут мне на ушко какую-нибудь скабрезность.
Повсюду валялись испещренные помарками свитки. Аристофан давно научился передвигаться по бумажному морю, не наступая на ценные рукописи. Спертый воздух, скудная обстановка, мохнатая пыль, паутина по углам… Знаки, которые софист мог прочесть без всякого труда, расшифровать ничего не стоило. Здесь жил совсем пропащий человек.
— Хозяин дома собирается вышвырнуть меня на улицу, — признался Аристофан. — Вся мебель принадлежит ему. Я не платил уже несколько месяцев, и ему надоело просить по-хорошему. Я ведь тебя чуть не прибил, думал, что ты один из его молодчиков. Кстати, мне еще ни разу не приходилось драться с софистами. Представляешь, этот болван взял привычку являться по ночам, чтобы изводить меня. Он уже сломал дверь, засыпал колодец, а теперь начал разбирать крышу. Чтобы выгнать меня, несчастный дурак готов разрушить собственный дом!
— Сочувствую. Впрочем, ты мог бы найти жилище подешевле.
— Ну да, известное дело. Но мне нужна вилла, достойная моего положения. Я же у нас знаменитость!
Комедиограф громогласно рассмеялся собственной шутке.
— Очень жаль, — осторожно заметил Продик, — что прославленный автор находится в столь плачевном состоянии.
— Мало того что меня преследуют кредиторы, так я еще, оказывается, убил человека. Разве я не могу расправиться с врагом без помощи ножа? Наши правители — лживые бездари, которые имеют наглость называть свой прогнивший режим демократией, хотя все знают, что это анархия, раздолье для мошенников, доносчиков, воров и трусов.
Продик был склонен больше верить Аспазии: Аристофан слишком много тратил на гетер.
— Меня долго не было в Афинах. Знаю только, что казнили Сократа, — решил он прибегнуть ко лжи.
— Это было подлое судилище. Уж поверь мне. Таких людей, как Сократ, больше нет. Остались одни глупцы и демагоги.
Софист окинул взглядом комнату: разбросанные в беспорядке свитки, поломанные палочки для письма на запыленном столе, огарки свечей, засохшие корки. Картину дополняла настольная модель Олимпа, изображенного в виде дома свиданий с Зевсом-громовержцем, который нашел весьма неожиданное применение своей молнии.
— А это зачем? — поинтересовался Продик со смехом.
— Не вредно все время иметь перед глазами богов, — горделиво пояснил Аристофан.
— Чтобы отличать добро от зла?
— Это краеугольный камень представлений о морали, — провозгласил комедиограф.
У подножия Олимпа замерла в игривой позе муза комедии Талия. У противоположной стены стояла лежанка, на которой Аристофан писал, когда уставал сидеть за столом; рядом стоял маленький столик с пюпитром и подставкой для письменных принадлежностей. Маленькое окошко выходило во внутренний двор, узкая лестница вела наверх, в помещения для рабов (на самом деле у сочинителя был всего один раб). Продик вгляделся в папирус, над которым, по всей видимости, работал Аристофан, но не смог разобрать ни слова.
— Очередная злобная сатира!
— Как же! Заказ.
— Ты пишешь на заказ? — не поверил Продик.
— Меня Аспазия попросила. Она придумала замечательный сюжет: женщины захватывают власть и порабощают мужчин. Что скажешь?
— А почему бы и нет? Я, кажется, знаю место, где царит гинеократия.
— Правда? — озадаченный комедиограф почесал бороду. — Жуткая клоака, должно быть.
— Ты любишь бывать там по вечерам.
На этот раз хохот Аристофана был поистине громоподобным. Софист продолжал:
— По мне, равенство полов наступит не тогда, когда женщины станут править, а когда мужчины начнут менять постель своим впавшим в детство родителям.
— Зевс-громовержец! Надеюсь, это время никогда не наступит.
Продик так и не смог разобрать почерк комедиографа. Аккуратно свернув свиток, он убрал его в чехол.
— И не стыдно тебе писать по заказу, великий насмешник?
Аристофан отобрал у гостя свиток и не глядя забросил его куда-то в угол. Теперь он казался задумчивым:
— Грядут тяжкие времена, но меня голыми руками не возьмешь. Я им не Филиппид[90] какой-нибудь. Выпьешь? — Он протянул софисту кубок. Продик отказался. — Говорят, пьянство до добра не доведет. Но это доброе хиосское вино: ни запаха, ни забытья.
Продик все же отхлебнул из кубка и удивленно прищелкнул языком:
— Надо же! Не разбавлено!
— Разбавлять вино! Что за дикарский обычай! Чем же мы разбавим свою печаль, любезный Продик, если станем разбавлять вино?
Собеседники вышли во двор, и Продик с наслаждением глотнул свежего воздуха. Увидев, что софист рухнул на скамью, Аристофан понимающе кивнул. Появился Ксант с корзиной фиников, оливок и маринованных луковиц. Перед тем как уйти, он обтер гостю и хозяину руки влажным полотенцем.
— А теперь, Продик, расскажи-ка, чем ты сейчас занимаешься.
— Я пишу о Сократе. Но об этом никому ни слова.
— Положись на меня. Я просто ходячее благоразумие.
Оба в который раз рассмеялись.
— Вы были друзьями? — внезапно спросил софист.
— Ты еще спрашиваешь?
— А ты ведь неплохо по нему прошелся в одной своей вещице.
— Это была просто шутка, — ответил Аристофан. — Друзья для того и существуют, чтоб над ними смеяться. Но в глубине души я всегда знал: это великий человек. Они не успокоились, пока не убили его. В конце концов! — Он с силой стукнул кулаком по колену. — Ну ничего, в Аиде всем найдется место. За Аид!
Собеседники сдвинули кубки и выпили, хотя упоминание Аида отнюдь не прибавило Продику хорошего настроения. При взгляде на огромные уши Аристофана ему в голову пришла абсурдная мысль о том, что преисподняя наверняка похожа на огромную глубокую воронку, до дна которой долетает каждый звук из мира живых.
По странному совпадению, комедиограф вновь за говорил о весьма интересных для Продика вещах. Он посоветовал гостю поскорее посетить «Милезию» до того, как ее закроют.
— А почем ты знаешь, что я не сделал этого до сих пор?
— Мы бы там встретились, — заявил комедиограф, — я ни одного вечера не пропускаю.
— Стало быть, ты сможешь порекомендовать мне гетеру.
Польщенный Аристофан обнажил в ухмылке ярко-красные, как у молодого жеребца, десны.
— Разумеется, Необулу! Она хоть и постарше остальных, но равных ей нет, можешь мне поверить.
— Теперь припоминаю: я о ней где-то слышал. У нее еще есть подруга, которая разливает вино, как же ее?..
— Эвтила? Едва ли она хорошо отзывалась о Необуле.
— Не слишком, по правде говоря.
— Они не ладят. На самом деле Необула ни с кем не ладит. Ей все завидуют. Она зарабатывает больше всех, потому что умеет больше других.
— Значит, у нее нет подруг? А как же Хлаис?
— Разве что Аспазия — Необула приносит ей много денег. Хотя едва ли они питают друг к другу особую нежность. Забавное это место, «Милезия»; всеобщая ненависть, соперничество, склоки. Отличная тема для комедии, не находишь? А что происходит потом, когда довольные мужья возвращаются к своим разгневанным женам? Такая пьеса определенно имела бы успех. Но у меня обязательства перед Аспазией.
Продик хотел было что-то спросить, но тут во дворике появился перепуганный Ксант с криком:
— Господин, идут!
— Кто идет?
— Хозяин дома, мой господин! Хозяин и с ним еще люди, у всех дубинки! Они не с добром пришли!
— Так обеспечим им достойный прием! — взревел Аристофан. И, схватив свою палку, ринулся к выходу. Раб бросился за ним, хватая комедиографа за складки хитона:
— Господин, не надо! Берегись!
В первый момент Продик растерялся, но потом все же бросился за Аристофаном, заклиная его проявить благоразумие. Не лучше ли попробовать договориться?
— Договориться? — взревел комедиограф.
В проломе двери появилась чья-то физиономия. Дыра, в которую она просунулась, была столь узкой, что человек едва мог открыть рот. Аристофан замахнулся на пришельца палкой; удара не последовало, однако нарушитель спокойствия резко дернулся, из носа у него хлынула кровь. Воодушевленный успехом комедиограф крикнул, что так будет с каждым, кто посмеет сунуться на виллу.
— Никакой пощады! — орал он что есть мочи, сопровождая крики мощными ударами по хлипким доскам.
Софист решил, что пора убираться подобру-поздорову. Но прежде чем спасать собственную шкуру, следовало позаботиться о бесценных рукописях, которые могли пострадать в предстоящей свалке. Метнувшись в комнату, Продик стал лихорадочно подбирать с пола первые попавшиеся свитки и запихивать их в пустую холщовую торбу. Рукописи валялись повсюду, на полу и на столе, по углам и под ложем, в полном беспорядке, и понять, какие представляют ценность, было совершенно невозможно. Со двора доносились громкие вопли. Сначала противники обменивались оскорблениями; комедиограф явно собирался защищать вход при помощи палки, камней и кулаков до последнего зуба во рту. Внезапно на жалкую дверь обрушился целый град страшных ударов, послышался громкий треск, рев комедиографа и испуганный крик Ксанта. Продик уже успел набить торбу свитками и поспешил по длинному коридору навстречу шуму битвы. Меж тем, враги Аристофана уже ворвались во двор. Комедиограф с проклятьями отступал назад, продолжая размахивать палкой; неловким ударом он проломил в заборе огромную дыру и, не удержав равновесия, шлепнулся на землю. Перепуганный Продик едва успел отскочить в сторону.
Аристофан с усилием поднялся на ноги — грязный, обезумевший от ярости, с налитыми кровью глазами. Он тут же схватил палку и снова ринулся в бой. В небо взвились облака пыли. Противники катались по земле, стараясь перегрызть друг другу глотки. Ксант с жалобными стенаниями метался по двору, не решаясь разнять дерущихся. Раздался жуткий, глухой удар. Отчаянный вопль раба подсказал Продику, кто вышел из схватки победителем. Комедиограф, отплевываясь и кашляя, барахтался в пыли, пока двое молодчиков не поставили его на ноги. Хозяин виллы приказал связать должника. Клубы пыли успели рассеяться, и софист увидел, как его приятеля скрутили по рукам и ногам и швырнули в повозку, будто мешок с зерном. Аристофан звучно плюхнулся на дощатое дно и затих: то ли притаился, то ли потерял сознание. Хозяин исподлобья поглядел на Продика, словно прикидывая, не прихватить ли и его за компанию. Софист предостерегающе поднял руку и начал отступать назад. Молодчики вскочили в повозку и принялись жестоко нахлестывать ни в чем не повинных ослов. Аристофана увезли. Раб семенил за повозкой, как верный пес, причитая и заламывая руки.
Дверь больницы украшала огромная надпись:
Плата за удаление зубов: безболезненное — 20 драхм, болезненное — 200 драхм.
Продик улыбнулся находчивости лекаря и толкнул дверь.
Ученик Протагора как раз пытался вырвать зуб у примостившегося на неудобном стуле из ивовых прутьев старика, а тот плавно мотал головой из стороны в сторону, словно старался получше рассмотреть потолок. Внезапно пациент громко застонал, и лекарь в ярости топнул ногой:
— Ах, тебе больно! Придется взять с тебя двести драхм!
Старик промычал что-то нечленораздельное, что при желании можно было расслышать как «мне не больно».
— А раз не больно, прекрати вырываться. Лекарь возобновил операцию, а его пациент продолжал извиваться, словно уж, не издавая ни звука.
Сын старика, сидевший на скамейке у входа, с тревогой наблюдал за операцией. Продик угадал в нем аристократа по благородным складкам пурпурной хламиды и сандалиям из мягкой кожи. Молодой человек и лекарь вели разговор о политике, который больше походил на горестный монолог аристократа.
— Заговор против демократии? — разглагольствовал он. — Да наши демократические правители сами плетут заговор против нас! Отбирают у нас деньги и имущество, чтобы наполнить разоренную казну. Они думают, мы золотоносная шахта, из которой можно черпать, сколько вздумается. Кому, по-твоему, пришлось платить за их поражение? Законы никого не защищают. Нас обирают до нитки и еще хотят, чтоб мы верили в демократию.
— Нам всем пришлось заплатить за эту войну, любезный Ксантипп, — отозвался Диодор, не прерывая работы, — в особенности тем из нас, кому довелось воевать.
— Я тоже воевал, и что с того? Мы все потеряли. А теперь у нас хотят отнять последнее и раздать этим голодранцам, которые побираются, потому что не хотят работать. Людям платят за безделье и называют это пособием. Как же, у нас ведь равенство! Отнять у богатых и раздать бедным — вот оно, их равенство. Скажите на милость, как они собираются поднимать этот город. Думают, что в одно прекрасное утро денежки посыплются с неба, или просто смеются над нами? Ох, и доиграются они со своим равенством! Скоро мы все будем в равной степени нищими. А попробуешь пикнуть — мигом окажешься перед судом!
— У меня тоже отбирают деньги, нажитые непосильным трудом и тяжким потом, но я же не возмущаюсь. Ах ты!..
Диодор с неподдельной гордостью продемонстрировал зажатый в щипцах клык, который ему чудом удалось отвоевать, а лишившийся последнего зуба старик скулил, как побитая собака. Его мучитель похлопал жертву по плечу в знак окончания пытки.
— Ты держался молодцом, — объявил Диодор. — Пожалуй, я все-таки возьму с тебя двадцатку.
Молодой аристократ привстал, чтобы получше разглядеть зуб. Диодор промыл его в миске с водой.
— Взгляните-ка. Крепко сидел, проклятый. С такими всегда приходится повозиться.
Молодой человек по достоинству оценил искусство зубодера и заплатил ему двадцать драхм. Его отец, еще не успевший оправиться от потрясения, сплевывал кровь. Лекарь велел ему прополоскать рот вином и назидательно заметил:
— Люди теряют зубы из-за нелепой привычки держать деньги во рту. Всякий раз, когда вы берете в рот грязную монету, считайте, что у меня прибавилось работы, а у вас убавилось денег.
Аристократ робко закивал, схватил отца за руку и бросился на свежий воздух. Диодор вымыл руки и разложил на столе чистые инструменты. Он продолжал рассуждать, обращаясь то ли к Продику, то ли в пространство:
— Если бы люди держали себя в чистоте и не брали деньги в рот, болезней стало бы куда меньше. Но так уж мы устроены; на играх любуемся безупречными телами, а сами расхаживаем по городу, покрытые болячками и струпьями. Мы создаем прекрасные статуи и храмы, а живем и работаем в грязи, по улицам нельзя пройти, прилавки торговцев воняют, мы испражняемся, где нам приспичит, и пасем свиней рядом с собственным жилищем. Неудивительно, что кругом столько больных людей. — Он вымыл руки и повернулся к софисту. — Присаживайся. Что-то я тебя раньше не видел. Ты чужеземец?
Софист осторожно пристроился на краешке ивового стула.
— Я с Кеоса, что в Кикладском архипелаге.
— С Кеоса? Неужто моя дурная слава докатилась в такую даль?
— Меня прислал Аристофан.
— Понятно! Что ж, посмотрим, что нам с тобой делать. — Он бесцеремонно заставил Продика открыть рот и бегло осмотрел его зубы. — Так-так! Похоже, для меня есть небольшая работенка!
— В чем дело? — запаниковал Продик.
Зуб, который раскачивал лекарь, и вправду побаливал, но софист старался не обращать на него внимания.
— Вот этот гнилой. Надо его удалить. Больно? — Он нажал посильнее, и Продик вжался в спинку стула. — Ну конечно, больно. Кроме того, у тебя воспаленное горло. Ну-ка, выпей.
Софист недоверчиво понюхал странное землисто-серое питье. Запах был едкий и неприятный. Перепуганный Продик спросил у зубодера, давал ли тот клятву Гиппократа[91] не травить своих пациентов, но Диодор только рассмеялся:
— Это горчичный сок. Помогает от боли в горле и воспаления. Глотать не обязательно. Прополощи и выплюнь.
Софист неохотно сделал маленький глоток, немного прополоскал для вида и выплюнул в миску, где еще не успела свернуться кровь его предшественника.
— Так или иначе, — твердо сказал Продик, — я подожду несколько дней, прежде чем его удалять.
— Зачем? Давай решим твою проблему сразу, уж если ты здесь.
— Вообще-то я пришел только показаться. Чтобы расстаться с одним из них, понадобится время. Мне нужно приготовиться к этому испытанию, понимаешь?
Диодор недоуменно почесал в затылке:
— Ты необычный пациент. Как тебя зовут?
— Продик.
— Софист Продик?
— Он самый.
Диодор отступил на шаг и внимательно осмотрел своего гостя сверху вниз:
— Боги! Вот так история! — воскликнул он в радостном возбуждении. — Я о тебе так много слышал. Ты был другом Протагора. Другом и учеником. Великий Протагор… Это его Еврипид назвал «любимым соловьем муз», — и с придыханием процитировал: — «Славного мужа сокрушили вы, данайцы, великого мудреца, соловья муз».
— Соловей муз, — задумчиво повторил Продик. — Это прекрасно.
Диодор прикрыл глаза, отдавшись светлым воспоминаниям.
— Что и говорить, Протагор был величайший мудрец. Я всегда мечтал походить на него, стать, как он, Орфеем красноречия. Среди софистов Протагору равных не было. Тот, кому довелось его слушать, не забудет этого никогда. А я слушал его не раз. Я даже хотел стать его учеником, но у меня не было денег. «Не беспокойся, — сказал тогда Протагор. — Заплатишь, когда выиграешь первое дело». Я обещал. И он обучил меня всему: и праву, и риторике, и искусству убеждения.
— Почему же ты не стал софистом? Получается, наука пошла не впрок.
— Пожалуй. Просто мой дядя, умирая, оставил мне эту больницу, я стал вырывать зубы и забросил право.
— Протагор был бы разочарован.
— Возможно — он потратил на меня немало времени. И все же искусство софиста мне пригодилось, когда пришлось драться в суде против двух обвинителей. Я сумел защитить себя сам.
— Это замечательно. Но я слышал, тебе довелось предстать перед судом по обвинению самого Протагора.
— Все очень просто: по его словам, я задолжал плату за обучение. Узнав, что я хорошо зарабатываю на зубах, он пришел ко мне и заявил: «Ты мне должен, приятель». Я ответил, что ничего ему не должен: по договору, я заплатил бы, если бы выиграл свое первое дело, а оно так и не состоялось. Тогда Протагор сказал, что идет в суд и мне придется платить в любом случае. Я спросил, как это может быть. И он ответил: «Если ты проиграешь, суд обяжет тебя заплатить, а если выиграешь — заплатишь, потому что обещал».
Оба дружно посмеялись над забавным парадоксом.
— Значит, ты попал в безвыходное положение, — отметил Продик.
— Сначала послушай, что я ему ответил. Я выслушал Протагора и сказал: «Ничего подобного, учитель. Если я выиграю дело, суд позволит мне не платить, а если проиграю, платить все равно не стану — я еще не выиграл свое первое дело».
— Потрясающе! — восхитился Продик. — Блестящее умственное построение. Здесь намечается интересная логическая дилемма. Два совершенно справедливых и в то же время взаимоисключающих утверждения.
— А ты знаешь решение? — спросил Диодор.
— Попробуем принять точку зрения судьи. Если исходить из данного тобой обещания, победу нужно присудить тебе. Но если так произойдет, получится, что ты выиграл свое первое дело и, следовательно, должен заплатить. Хотя, по существу, выходит, что ты прав.
Диодор внимательно слушал Продика, усмехаясь про себя и с металлическим лязгом перебирая свои инструменты. Обернувшись, Продик увидел, что врач сложил щипцы в котелок, чтобы прокалить их на огне.
— Все верно, — проговорил Диодор. — Я выиграл и не стал платить. Я тогда ходил страшно довольный собой, воображал, будто добился победы собственным умом. Но чем больше я размышлял над этим парадоксом, тем чаще мне казалось, что я все-таки должен Протагору, а судья ошибся, отдав победу мне. Наконец я решился посвятить в свои сомнения самого Протагора. Он нисколько на меня не сердился и охотно объяснил, что решение суда было верным и в то же время неверным, смотря какую точку зрения выберешь. Каждый человек сам решает, что правильно, а что нет, и любое решение будет верным. В тот момент я решил, что Протагор ошибается, ведь одно суждение никак не может быть одновременно верным и неверным. «У тебя есть доказательства?» — спросил он. «Обвини меня снова, — попросил я, — зато, что я не заплатил тебе, когда выиграл свое первое дело». Протагор заметил, что назад дороги нет, и добавил: «Теперь тебе придется платить в любом случае: если ты выиграешь, чтобы выполнить обещание, а если проиграешь, потому что тебя обяжет суд». Мы пошли в суд, и на этот раз выиграл Протагор. Так была решена наша дилемма. Я отдал софисту все, что был должен, но все равно продолжал считать, что правда и ложь — разные вещи. Вот так.
— Боги! — со смехом вскричал Продик. — Я, должно быть, никогда не пойму, почему ты стал зубодером, а не софистом.
Поддерживая беседу, Продик мысленно прикидывал расстояние от стола до двери, опасаясь, что врач вновь атакует его с ланцетом и щипцами. Затягивать разговор было небезопасно.
— Вы называете себя демократами и говорите, что вы за равенство, но лишь богачи могут платить вам за обучение риторике, политике, праву и прочим вещам, которые помогают властвовать над другими. За демократией скрывается плутократия.
— Это правда, — согласился Продик, — у нас есть элитарные замашки. Сократ всегда порицал софистов за то, что они берут плату за обучение.
— Вот именно. Сам он не брал денег со своих учеников. — Тонкие губы Диодора растянулись в хищной улыбке. — Он поступал гораздо хуже: придирчиво их выбирал. И те, кого он отбирал, по чистому совпадению оказывались отпрысками богатейших семейств.
Продик ничего не ответил. Он внимательно смотрел в маленькие, хитрые глазки Диодора.
— Сократ, если можно так выразиться, готовил будущих вождей Афин, — продолжал врач. — В этом заключалась его политическая роль. Его миссия, если угодно. За это его и казнили.
— Боюсь, об этом нам придется поговорить подробнее.
Улучив момент, Диодор разжал софисту челюсти и засунул ему в рот щипцы. Вкус холодного металла заставил Продика забыть о Сократе и обо всем на свете, кроме собственного спасения.
Сначала было совсем не больно, только обильно текла слюна. Потом что-то стало давить на челюсть, захватив больной зуб, послышался треск, начала обнажаться рваная, окровавленная плоть, и боль мгновенно заполнила рот софиста, хлынула в глаза и затопила мозг. Слюна вперемешку с кровью полилась на подбородок, и Продик инстинктивно потянулся, чтобы вытереть губы, но лекарь оттолкнул его руку, не переставая тащить многострадальный зуб.
Продик издал протяжный гортанный стон. Его глаза наполнились слезами. Отступив, Диодор продемонстрировал пациенту зажатый в щипцах зуб. Он был доволен и горд, словно держал в руках не человеческий резец, а золотой слиток.
Зубодер заставил Продика закусить платок, чтобы остановить кровь. А сам приготовил обеззараживающую примочку из уксуса, лимона и меда. Продику казалось, что ему вырвали не один, а целых три зуба. Его тошнило, кружилась голова, тело сковала противная слабость. Софист подумал, что до конца дней своих не сможет подняться с проклятого ивового стула.
Диодор предложил Продику пожевать мятных листьев, чтобы снять воспаление.
— Еще денек поболит, но ранка быстро затянется. Скоро тебе станет лучше. Ты просто испугался.
Продик отдал бы все на свете, чтобы никогда больше не переступать больничного порога. «В этом треклятом городе любое дело превращается в философию», — ворчал он про себя.
— Теперь, когда ты не можешь меня перебить, я скажу тебе, что думаю о суде над Сократом. Старика обвинили в измене и объявили угрозой для демократии. Это Анит постарался. Я знал Сократа много лет и могу сказать твердо: Сократ был не просто противником демократии, он люто ее ненавидел и всей душой хотел сокрушить. В политику он не лез, что правда то правда, и во власть не метил, зато старался внушить свои идеи отпрыскам самых влиятельных семей. У нашего Сократа были сплошь отборные, породистые ученики. А среди них Критий с Алкивиадом, цвет афинской аристократии; страшно подумать, сколько зла они причинили нашему городу. Сократ вроде бы рассуждал о добродетели, но рано или поздно все сводилось к политике. Он был спартанофил до мозга костей, мечтал о государстве с военной дисциплиной и своим учеником во главе. И собирался претворить свои идеи в жизнь. Для меня Сократ — предатель. Хотя казнить его было необязательно. Хватило бы изгнания. Впрочем, он сам выбрал свою участь… Я не любил Сократа, — заключил Диодор, — но мне жаль, что он умер. Афины никогда не будут прежними. Плохо, когда человек умирает, а еще хуже — когда умирает идея.
Аристофан не сразу оправился после жестокой трепки. Через два дня он очнулся в Сунийской оливковой роще, далеко от Афин, с раздутой, словно гнилой финик, физиономией. Сначала перед глазами комедиографа возникла нелепая шапка Ксанта, потом тускло-синий кусок неба и пустынные холмы, а еще через несколько мгновений он горько пожалел, что не отправился в царство мрачного Аида.
Верный слуга помог своему господину подняться на ноги, бормоча невнятные утешения. Кости Аристофана были целы, и он сумел, хромая и опираясь на плечо Ксанта, добраться до дома своего приятеля. Кинезий, не раздумывая, предложил другу приют. Ксант не пожелал бросать хозяина, и ему позволили остаться в помещении для прислуги. Приглашенный Кинезием лекарь осмотрел больного, промыл ему раны, напоил укрепляющей микстурой и прописал полный покой на целую неделю. Немного окрепнув, Аристофан поспешил в Ареопаг жаловаться на жестокие увечья. Судьи рассмеялись ему в лицо:
— И ты еще смеешь сюда являться? Ты, который столько раз издевался над афинским судом в своих кощунственных комедиях и даже имел наглость обозвать судей слепыми кротами?
— Кротами? Я, помнится, писал о зорких орлах, — возмутился Аристофан.
Пришлось комедиографу заплатить пятьсот драхм, которые он задолжал хозяину виллы, и еще семьсот в придачу — за оскорбление суда.
Аристофан был окончательно и бесповоротно разорен. Из всего имущества у него остался один-единственный раб. Поразмыслив Аристофан решил дать Ксанту свободу: пусть отправляется на все четыре стороны искать себе нового хозяина. Преданный Ксант ответил, что не подчинится, даже если господин прикажет ему уйти.
— Тогда придется высечь тебя за неповиновение. Ксант молча снял тунику и приготовился принять наказание. Вид тщедушного, костлявого тела отнюдь не прибавил комедиографу кровожадности.
— А где я возьму двадцать драхм на кнут? — возмутился Аристофан. — У меня нет денег даже на то, чтобы наказать дерзкого раба. Давай-ка прикрой задницу и ступай раздобудь чего-нибудь съестного, только подешевле.
Ксант отряхнулся и вздохнул с облегчением: лучшего он и пожелать не мог.
Аристофан влез в долги, но денег хватило лишь на то, чтобы заплатить прежним кредиторам и снять ветхую лачугу в квартале Горшечников, среди грязных трущоб и дешевых борделей, посещать которые комедиографу совсем не хотелось. Улочка за его окном больше напоминала помойку, а сразу за домом начинался огромный пустырь, где среди репейника и чертополоха сиротливо торчали могильные камни. Вид окрестностей навевал на сочинителя тоску.
Друзья, как могли, старались поддержать комедиографа. Аристофана все любили, а попадаться к нему на язык никому не хотелось.
Несмотря на дружеские пожертвования, денег Аристофану вечно не хватало. Чтобы снять более достойное жилье, ему пришлось впервые в жизни отправиться к ростовщику. Представителям этой породы доставалось от комедиографа особенно часто. В Афинах не осталось ни одного жалкого менялы, который не точил бы на него зуб.
Городские ростовщики, наслышанные о несчастьях Аристофана, начиная от побоища на вилле и кончая катастрофой в суде, поджидали комедиографа с распростертыми объятиями, припрятав за пазухой увесистые камни. Они услужливо предлагали сочинителю вина, смеялись над удачными шутками из его последних пьес и наперебой предлагали свои услуги. Им не терпелось упиться несчастьем ближнего и насладиться властью над ним. Почтенные старцы, повидавшие на своем веку немало чужих горестей, прежде и мечтать не могли о такой удаче: прославленный Аристофан стучал в их двери, моля о помощи. Для комедиографа просить денег, особенно в рост, было страшным унижением. Обходя ростовщиков, он пускал в ход все свое обаяние и подолгу рассказывал о новой, почти завершенной комедии, которая непременно будет иметь успех и принесет баснословную прибыль. Заимодавцы рассыпались в поздравлениях и пожеланиях удачи, стараясь поскорее выпроводить настырного гостя ни с чем. Аристофан умолял уделить ему еще пару минут, а ростовщик подливал вина. Комедиограф принимался рассуждать о достоинствах нового жилья. Между прочим он упоминал, что присмотрел прелестную виллу в богатом квартале Эскамбониды. Затем следовало описание крепких стен, портиков, колоннад, огромных залов, уютных и светлых комнат, высоких потолков, внутренних двориков, купален, кухонь, кладовых, винных погребов и просторных помещений для прислуги. Чудесные виды, открывавшиеся из окон, были призваны дарить сочинителю вдохновение. В квартале имелся не только источник с чистейшей питьевой водой, но и специальные стоки для помоев. Такая вилла, вне всякого сомнения, была достойна великого комедиографа, но — вот беда! — стоила дороговато. Завершив свой монолог, Аристофан делал паузу, давая ростовщику возможность произнести реплику. Тот молчал, и комедиограф с печальным вздохом объявлял, что окна этого жилища богов выходят на юг. И он уже выбрал мебель и ковры, чтобы украсить комнаты. Ведь кроме таланта к сочинительству, природа наградила его недюжинными способностями декоратора. Ростовщик почтительно слушал, не переставая лихорадочно подсчитывать в уме. Наконец Аристофан называл совершенно невероятную сумму и замолкал, ожидая ответа, словно раската грома после молнии Зевса. Заимодавец кисло улыбался, заверяя просителя, что его просьбу никак нельзя назвать невыполнимой. Чуть позже, убедившись, что жертва проглотила наживку и попалась на крючок, он сообщал, что, к обоюдной выгоде, выплату долга следует производить каждый месяц. Потрясенный комедиограф принимался торговаться, но ростовщик был непреклонен: плата каждый месяц, и дело с концом. Если Аристофан вновь принимался расхваливать ненаписанную комедию, заимодавец ласково предлагал ему снять до поры до времени жилье попроще.
— Что значит — попроще? — ревел комедиограф. В ответ ему советовали вернуться в квартал Горшечников или, на худой конец, присмотреться к улице Треножников, Колиту, а то и Мелиту — выжженному солнцем пустырю за агорой, неподалеку от рыбного рынка. Аристофан кричал, что даже под страхом смерти не вернется в вонючие трущобы, и продолжал торговаться с невиданной горячностью. Сочинителя обуревал гнев, кровь бросалась ему в лицо, а с языка сыпались изысканные колкости вперемешку с циничными оскорблениями. Его, что, принимают за дурака? Да как этот жалкий мошенник, старая крыса, кровопийца смеет отказывать ему, великому комедиографу? В конце концов, Аристофан громко хлопал дверью и отправлялся искать справедливости к другому ростовщику.
В один прекрасный день он появился на пороге «Милезии» и, потупив взор, попросил аванс за комедию. Аристофану пришлось выслушать все, что Аспазия думала о бессовестных сочинителях, которые являются требовать денег, не предоставив даже первого акта. Впрочем, автору, который не боялся прогневать публику, выступая против порабощения женщин, можно было простить беспечность и невинные слабости. Аспазия возлагала большие надежды на новую пьесу о женской ассамблее, посрамившей мужчин, и комедиограф уже давно заверял ее, что работа идет полным ходом.
К несчастью, накануне Продик передал Аспазии уцелевшие рукописи Аристофана, рассудив, что в ее библиотеке они сохранятся лучше, чем в бедных лачугах, где перебивался комедиограф. Женщина провела целую ночь, разбирая чудовищные каракули, и обнаружила… список действующих лиц новой комедии. Дальше этого списка Аристофан не продвинулся. На что же, спрашивается, он потратил целых три месяца?
Предчувствуя бурю, Аристофан поспешно набросал несколько забавных реплик. Он собирался вложить их в уста главной героини, решительной и прозорливой женщины, чем-то напоминавшей молодую Аспазию. Комедиограф прочел вслух:
— «Сестры, не жажда славы заставила меня взять слово, но жестокие поругания и притеснения, которые нам, женщинам, приходится терпеть. Доколе мужья будут запирать нас на женской половине, вешать на двери тяжелые замки и выпускать молосских собак, чтобы отпугнуть соперников».
Аспазия внимательно прочла отрывок. Она с удовольствием отметила, что в заявлении героини не было ни тени бахвальства, а слова о поруганиях и притеснениях нашла вполне убедительными. Насчет тяжелых замков тоже получилось неплохо, однако… Что это еще за молосские собаки, которые отпугивают соперников? Как он посмел написать такую мерзость? Теперь публика сможет лишний раз убедиться, что женщины — легкомысленные и развратные существа, которых следует держать взаперти. Аристофан вяло возразил, что это всего лишь шутка.
— Ах, шутка! — возмутилась Аспазия. — И ты находишь ее смешной?
— Послушай, Аспазия… — Аристофан беспомощно развел руками. — Ты ничего не смыслишь в комедиях. Это такой сценический прием. Если выбросить собак, получится не смешно. Замки без собак не сработают…
— Довольно! И собак, и соперников вычеркнуть!
— А если поменять на беотийских собак? Или коринфских?
— Постарайся обойтись без неверных жен, к которым крадутся любовники. Неужели ты сам не понимаешь, как это грубо.
— Грубовато, но забавно.
Литературный спор был прерван появлением Необулы. Аристофан тотчас же позабыл о псах какой бы то ни было породы. Гетеру взбесило не слишком почтительное упоминание Пенелопы.
— Помнишь, как он нас провел с «Лисистратой»? — спросила она, ткнув пальцем в комедиографа.
— Провел? О чем ты говоришь, золотко?
— Тебе заказали комедию в защиту женщин, а ты выставил нас похотливыми дурехами.
— Но ты ведь не станешь спорить, что любая женщина, даже самая образованная, не всегда может противостоять страсти…
Аспазия закатила глаза.
— План Лисистраты срывается, — продолжала Необула, — потому что ее товарки и дня не могут прожить, не повалявшись с мужьями.
Аспазия засмеялась:
— Да-да, отлично помню: он тогда еще клялся, что такое больше не повторится.
Беднягу Аристофана загнали в угол. Он чувствовал себя готовой к закланию жертвой на празднестве кровожадных менад.
— А еще, — продолжала атаку Необула, — ты написал, что женщины не смогут голосовать поднятием руки, потому что привыкли задирать ноги!
— Что было, то было, — примирительно забубнил Аристофан, — все мы иногда ошибаемся. Но на этот раз все будет по-другому: я изображу вас разумными, отважными, благородными, не хуже героинь Еврипида.
— Мне нужна настоящая комедия, — отрезала Аспазия. — Никаких грязных шуточек про любовников и псов.
— И не вздумай подражать Еврипиду, он женоненавистник, — наступала Необула.
— Не трогай Еврипида, малышка, — взмолился Аристофан. — Сейчас он, должно быть, совершает приятную прогулку по царству Аида.
— Никогда не забуду это место из хора: «Женщины рождены на погибель мужчинам». И ведь это женский хор! Еврипид нас ненавидел и не упускал случая оскорбить. Он обзывал нас ведьмами, пьяницами, изменницами, шлюхами, плутовками и кошмаром мужчин. Надеюсь, хоть в этом ты его копировать не станешь.
Аспазия достала из шкатулки деньги, переложила их в кожаный кошелек и протянула комедиографу. Аристофан поцеловал ее тонкую руку.
— Не вздумай промотать их, больше не получишь. Клянусь Афиной, — пообещала хозяйка «Милезии», легонько дернув сочинителя за бороду.
Аристофан воспрянул духом и хотел было уйти, но возвратился с порога:
— А ты меня не накажешь, Необула?
КЕОССКИЙ СОФИСТ вычеркнул Аристофана и Диодора из списка подозреваемых. Комедиограф был должен слишком многим: убийство одного кредитора лишь усложнило было его положение. Зубодер оказался миролюбивым и спокойным человеком, убежденным демократом, который не слишком жаловал Сократа и его опасные идеи. Единственное оружие, которым он мастерски владел и охотно пользовался, был острый язык.
Диодор открыто и бесстрашно рассуждал обо всем на свете. Продик ни за что не поверил бы, что такой человек может быть преступником или заговорщиком. Судя по всему, заговоры интересовали его только в теории.
Следующим в списке был главный подозреваемый — сын Анита Антемион. В юности он покинул дом из-за лютой вражды с отцом, а теперь мог задумать его убийство. Все эти годы молодой человек берег и холил свою ненависть к Аниту, подогревая ее вином. Аспазии этот пьянчуга скорее нравился. Она считала его умным и тонким человеком, остроумным, но отнюдь не легкомысленным.
Разыскать Антемиона в вечерний час не составляло труда: как и все пьяницы, он редко изменял своим привычкам. Ведущую к рынку широкую улицу запрудила отара овец. Продику пришлось свернуть в проулок, рискуя зачерпнуть сандалиями жидкой грязи. По дороге он миновал ручей, в котором женщины стирали белье, а потом, обмениваясь сплетнями, раскладывали его сушиться на камнях. Заметив среди них Ксантиппу, софист отвернулся и ускорил шаг.
Таверна располагалась в квартале Горшечников, сразу за Дипилонскими воротами, на берегу Эридана. Вокруг раскинулся поросший сухой травой пустырь с полинявшими рваными шатрами и бедными, вытоптанными свиньями огородами. Антемион проводил время в грязном дешевом кабаке, где вечно ошивались подозрительные личности. Он приходил сюда каждый вечер, чтобы неторопливо накачаться вином в компании таких же пьянчуг. Продик, надвинув шляпу по самые брови, зашел в таверну в сумерках, когда подозреваемый был еще вполне трезв, чтобы понимать собеседника и отвечать на вопросы, но уже достаточно пьян, чтобы искусно лгать. Едва софист переступил порог заведения, посетители, как по команде, подняли глаза от засиженных мухами столов и принялись мрачно разглядывать чужеземца. Трактирщик принес Продику кувшин разбавленного водой вина. Сын Анита был умыт, аккуратно причесан и одет в длинный дорогой хитон с винными пятнами на груди. На вид ему можно было дать около тридцати лет. Человек, доживший до таких лет, каждый день напиваясь до потери сознания, скорее всего, обладал железным здоровьем. Если бы не растрепанные волосы и спутанная борода, Антемион показался бы весьма привлекательным молодым человеком. В его глазах сквозили пытливый ум и болезненная подозрительность пьяного.
— Что тебе нужно, старик? — спросил Антемион. Меня зовут Продик, я прибыл с острова Кеос, что в Кикладском архипелаге. Я ищу Антемиона, сына Анита.
Тогда ты его нашел. Тот, кто пришел поговорить со мной, может считать меня своим другом. Я всегда не прочь поговорить с умным человеком, будь он стар или мал, местный или чужестранец, мужчина или женщина. — Антемион помолчал, собирая разбегавшиеся мысли, и продолжал с пьяным дружелюбием: — Знакомый или незнакомец. На самом деле я предпочитаю незнакомцев. Так поведай же мне, мой неизвестный друг, прибывший издалека, зачем ты хотел меня видеть.
— Меня интересуют обстоятельства смерти человека по имени Сократ.
— А, Сократ! — Антемион со всей силы ударил кулаком по столу, расплескав вино из кружек своих соседей, но они были слишком увлечены беседой и ничего не заметили. — Я просто обожаю разговоры о Сократе. Это был удивительный человек. Мы медленно убиваем себя, растягивая наши кубки на многие годы, а он свой выпил залпом.
Послышались жидкие смешки.
— Мало кто в этом городе знал его так же хорошо, как я. Кстати, ты слышал эту историю?
— Какую историю? — насторожился софист.
— Как-то раз один человек столкнулся на перекрестке с Сократом. И спросил его: «Скажи мне, добрый человек, как пройти к берегу Эридана?» «Ты хочешь знать, какую из двух дорог выбрать?» — отозвался Сократ. «Именно так». «Ты спрашиваешь, как выйти на берег Эридана. Но почему ты решил, что одна из этих дорог ведет к реке?»… Путник, как ты, наверное, догадываешься, начал сердиться. «Откуда мне знать, ведет ли туда одна из дорог, или обе, или вообще ни одна?» — ответил он. «Вот именно, — обрадовался Сократ, — ведь лишь выбрав правильную дорогу, ты сможешь попасть на берег Эридана. А если выберешь не ту дорогу, ни за что не попадешь»… Путник не знал, что и думать, — он глядел на Сократа и не мог взять в толк, откуда навязался на его голову этот чудак. «Но ты не знаешь, какую дорогу выбрать, — продолжал между тем Сократ, — потому и спрашиваешь меня»… Смеркалось, и несчастный путник, испугавшись, что ночь застигнет его посреди поля, решил выбрать дорогу наугад, лишь бы спастись от надоедливого старика.
— Весьма поучительно, — улыбнулся Продик, усаживаясь рядом с Антемионом и стараясь пристроить шляпу в относительно сухое и чистое место.
Трактирщик принес кувшин с какой-то мутной жидкостью, отдаленно напоминавшей вино. Продик сделал глоток и сморщился. Пойло больше всего походило на уксус. Всякий раз, когда открывалась дверь, в таверну проникал тяжелый запах помойки. Над кучами мусора, что не одну неделю росла под окнами кабака, кружили тучи мух и хрипло каркали вороны.
— Едва ли ты пришел сюда, — произнес Антемион, — чтобы насладиться этим божественным вином и послушать мои мудрые речи.
— Я расследую обстоятельства смерти Сократа, — невозмутимо повторил старик.
— Отлично, значит, я смогу рассказать о том, как начал пить. Мы, пьяницы, вечно рассказываем одну и ту же историю. Зато делаем это превосходно. Никто не расскажет эту историю лучше нас, ведь мы повторяем ее снова и снова, много лет подряд, и непременно после первого кубка.
Кто же откажется послушать хорошую историю, — обрадовался Продик. — Я весь внимание.
Так, о чем это я… — Антемион сделал несколько жадных глотков, вытер губы тыльной стороной ладони и приступил к своей печальной повести: — Я паршивая овца, позор семейства. Мой отец хотел, чтобы я стал человеком, а из меня вот что вышло.
— Сразу видно, что ты из хорошей семьи.
— Так и есть: моя семья — одна из богатейших в Афинах. Нам принадлежит половина всех кожевенных мастерских и лавок. Я был богатым молодым бездельником, который вечно ссорился с отцом, потому что не хотел заниматься семейным делом. Когда Сократ завлек меня в свои сети, я был совсем мальчишка и понятия не имел, чего хочу. Глупый юнец, который лопался от высокомерия и ненавидел собственных родителей. Сократ был для меня не просто наставником — в нем я видел настоящего отца. Он знал обо мне куда больше, чем я сам о себе знал. Рядом с ним я чувствовал себя маленьким, слабым и ничтожным. Я поклонялся Сократу, как богу. Самому уродливому и нелепому из олимпийских богов. В его словах я привык искать ответы. Сократ запутал меня, унизил, лишил веры в себя, но я все равно продолжал верить ему. Попроси он меня броситься с обрыва, я прыгнул бы, не раздумывая. Но я, видишь ли, разочаровал своего великого наставника. Обманул ожидания учителя истины! Исчерпал его божественное терпение! Он говорил, что для познания истины нужно отказаться от земных благ, а я ни от чего не захотел отказываться. Я не мог стать таким, как отец, и таким, как Сократ, тоже не стал. Много лет я терзал себя и других, не в силах принять решение, и учителю стало скучно. Он прогнал меня.
Продика рассказ Антемиона и тронул, и позабавил. Он внимательно вглядывался в лицо собеседника, боясь пропустить легчайший признак неуверенности или лжи.
— Я был из тех сыновей, которые говорят: «Конечно, отец, как скажешь», а потом делают по-своему. Сократа такие не интересовали. А я-то решил, что мой наставник испугался угроз Анита. И возненавидел отца. Анит во всем винил Сократа. А я решил, что во всем виноват мой отец. Тогда-то я и ушел из дома. У меня был верный друг Платон, но Сократ и ему сломал жизнь.
Антемион говорил бесстрастно и монотонно, но лицо выдавало его. Молодой человек с большим трудом сдерживал волнение: на шее у него дрожали набухшие жилы, челюсти кривились, глаза горели. Продику стало не по себе.
— Что же получается… — поспешно проговорил софист. — Сократ прогнал тебя, и ты не смог этого пережить. Он поневоле стал виновником твоих бедствий.
Антемион хрустнул пальцами:
— Ты попал в самую точку, дружище.
— А в чем состоял путь истины?
— Прежде всего, нужно было заменить ложные идеи…
— Верными?
— Его собственными.
— Должно быть, Сократ выбрал тебя, потому что ты был молод, богат, происходил из влиятельной семьи и нуждался в наставнике.
Антемион махнул рукой и велел принести еще вина.
— А что приключилось с Платоном?
— Я сам познакомил его с Сократом, а потом горько пожалел. Платону, как и мне, не хватало отца. Он осиротел шести лет от роду и ненавидел своего отчима так яростно, что пытался поджечь их с матерью супружеское ложе. У Платона был дядя, небезызвестный Критий. Он обучил племянника сочинять элегии, складывать гекзаметры и презирать демократию, так что в лапы Сократа наш Платон попал хорошо подготовленным.
«Мысль омывает человеческую душу, подобно тому, как кровь омывает сердце», — с чувством процитировал Продик. ~~ Откуда это?
— Это написал кровавый тиран Критий. Он был гениальным лириком.
— Сократ и Критий, — продолжал сын Анита, — были старыми друзьями. Накануне побега в Фессалию Критий долго говорил с философом и поручил ему присматривать за Платоном. С того дня наша дружба дала трещину. Платон занял мое место, и я не мог смириться с этим. Платон сделался высокомерным и заносчивым, окончательно рассорился с матерью, а с отчимом, видным демократом и послом в Персии, полюбил спорить о политике. Ты не поверишь, но старый плут с козлиной бородой Платона просто боготворил. Наконец-то у него появился достойный ученик, который во всем станет следовать его учению и в один прекрасный день, возможно, решит судьбу Афин. Правитель, который будет голосом и тенью своего наставника. А я топил свое горе в кувшине с вином и больше всего на свете хотел умереть. Я привык во всем зависеть от Сократа и не понимал, как жить дальше. Вот и вся история о том, как Сократ загубил мою жизнь. Сначала подобрал, а потом выбросил на дорогу.
— Зато теперь ты свободен от наваждения.
— Вино обостряет ум и память. Хочешь секрет, приятель: я помог отцу обвинить Сократа.
Продик помолчал, обдумывая сказанное Антемионом.
— Значит, ты успел помириться с отцом. Молодой человек задрожал. Он стал доказывать, что согласился на это, чтобы осуществить правосудие и спасти свою честь. Отомстить старому врагу. Вновь обрести семью. Отдать старые долги, прежде чем сойти в царство Аида.
Антемион дрожащей рукой поднял кубок. Молодой человек почти забыл о собеседнике, погрузившись в пучину застарелой боли. В его глазах, смотревших сквозь «конченные стены таверны, мимо помойки и грязного пустыря, в какую-то несуществующую даль, вспыхивали огоньки неутоленной ярости. Продик знал, что означает этот взгляд.
— Кто убил твоего отца?
Этот вопрос моментально вывел Антемиона из хмельного оцепенения:
— Если бы я знал, кто убийца, он давно был бы мертв.
— Мы говорили о Платоне.
— Платон сильный человек, настоящий фанатик, но не убийца.
— Откуда ты знаешь?
— Платон из тех, кто управляется с пером лучше, чем с ножом. Сейчас он заперся у себя в Мегаре, чтобы записать великие мысли своего учителя, по памяти.
— Он мог нанять убийцу.
— Едва ли. Ты знаешь, сколько восторженных юнцов окружало Сократа? Я сам был таким, а Платон таким и остался. Тот, кто живет идеями, не думает о мести. Он не способен к активным действиям.
— Возможно, ты и прав, — признал Продик.
— Хочешь знать, что я думаю?
— Разумеется, я за этим и пришел.
Антемион огляделся по сторонам, чтобы удостовериться, что их никто не подслушивает, и понизил голос.
Я думаю, его убили заговорщики, которые хотели спасти Сократа?
Он узнал их имена?
Это мне как раз неизвестно. Мне отец ничего не говорил, хотел сначала все выяснить и донести судьям.
Антемион глубоко вздохнул и закатил глаза. Выглядел он ужасно. Молодой человек протрезвел, но казался совсем больным. Взяв себя в руки, он продолжал:
— Ходят слухи, что друзья Сократа пытались его освободить. Это правда, я точно знаю. Он отказался, хотел принести себя в жертву. Чтобы весь город терзался муками совести: а что если мы казнили невиновного? Что если он был прав? Сократ хотел остаться в истории героем, достойно принявшим несправедливое наказание.
— Он был помешан на идее бессмертия, — подтвердил софист.
— Мы с отцом сразу же заподозрили неладное, но решили: пусть бежит. Пусть все знают, что он виновен. Да мы бы сами устроили этот побег, если бы друзья Сократа нас попросили. — Антемион усмехнулся. — Но Сократ оказался умнее и предпочел остаться в тюрьме. Впрочем, эта история и так всем известна, куда интереснее то, что было дальше. Всю правду знал только мой отец, но он уже никому ничего не расскажет. Я думаю, у заговорщиков был еще один план, безупречный, такой, который и сам Сократ принял бы, но мой отец его раскрыл. Вот только что это был за план? Понятия не имею. Сократ ни за что не согласился бы прослыть преступником.
— Он стал бы отрицать свою вину даже после побега?
— Вот именно. С трудом верится, не правда ли? Только не спрашивай меня, как это возможно: быть преступником, бежавшим от правосудия, и в то же время ни в чем не повинным человеком. Но заговорщики что-то придумали. Отец узнал, что они собирались перевезти философа в Мегару, но в последний момент что-то сорвалось. Удайся их план, и Сократ, и Анит остались бы живых. Мой отец нашел неоспоримое доказательство. Он начать новое расследование, чтобы вывести заговорщиков на чистую воду. Такое доказательство, которое убедило бы Ареопаг. Отец держал его в руках, а потом оно каким-то непостижимым образом исчезло. Или было похищено. Но оно все еще здесь, в Афинах, я знаю. В «Милезии» или где-нибудь поблизости от нее.
— Ты уверен? — насторожился софист.
— В последние дни отец туда зачастил, хотел найти свое доказательство. А нашел смерть.
— Это человек или предмет?
— Понятия не имею.
— Тогда Анита убили, — заключил Продик, — чтобы спасти заговорщиков и защитить доброе имя Сократа.
— Должно быть, так оно и вышло. Убийца знал, что отец охотится за уликой.
— И следы ведут в «Милезию», — задумчиво покачал головой Продик.
— Теперь ты понял, кого я подозреваю? Приметы: близкий друг Сократа, но не ученик, отважный, умный, влиятельный, способный придумать хитроумный план, имеет отношение к «Милезии».
— Аспазия из Милета, — прошептал софист. Дрожащая рука не удержала кубок. Софист наклонился, чтобы поднять его, и его искаженное страхом лицо отразилось в багряной винной лужице.
Вгустом и тяжелом хмельном тумане колебалось пламя свечей, мелькали неясные тени, извивались гибкие, бесстыдные, дразнящие обнаженные женские тела, плавали сладкие ароматы, звучали голоса и звонкий смех. Развалившись на широких ложах или прямо на полу, мужчины жадно следили за стройной танцовщицей, которая извивалась и кружилась в неверном свете факелов на фоне тяжелого занавеса, звеня браслетами и встряхивая роскошными волосами.
Услужливые, ласковые, соблазнительные женщины разливали гостям вино. Гетеры, нежные и послушные, словно комнатные собачки, разводили мужчин по комнатам; всюду витал дух сладостного разврата: в таинственных складках занавесей, в причудливых танцах и манящих звуках кифары, в шепоте и смешках, в опасной близости чужого тела, в потной коже, в плоти, трепетавшей в томительном и радостном предчувствии. В каждом взгляде, в каждом движении босой ножки или крутого бедра, в каждом прикосновении, улыбке, смешке таилось обещание невиданных наслаждений, удовольствия на грани безумия и гибели.
В «Милезии» стиралась граница реальности и сна. Игра света и тени, колебание свечей, отраженное в бесчисленных зеркалах, таинственный лунный блеск мозаичных стен, хмельное и сладкое вино, чарующие ароматы помогали гостю погрузиться в обманчивый, фантастический мир. Дом свиданий манил тех, кому хотелось осязать мечты.
Лежа на чудесном мягком ложе и наслаждаясь превосходным массажем, который ему делала Необула, Продик рассматривал гобелен на стене: привязанный к мачте Одиссей внимал пению обольстительных и хищных крылатых сирен. Мореплаватель всеми силами старался порвать путы и броситься в черные волны Понта навстречу дивному пению.
Вдыхая терпкий запах кипрских благовоний, которые гетера втирала в его спину, Продик думал, не из рода ли морских сирен сама Необула. В ее руках софист был совершенно беспомощен, словно рыба на разделочном столе. Ловкие, ласковые пальцы разминали старческие мышцы, и напряжение постепенно уступало место мучительному наслаждению.
В уютные покои почти не долетал шум разудалого празднества, которое продолжалось в главном зале. Продик позабыл обо всем на свете, отдавшись невиданному блаженству. Когда гетера принималась массировать плечи и шею софиста, он видел ее ноги, стройные, сильные и совершенно гладкие. Чтобы коснуться их, довольно было протянуть руку, но софисту совсем не хотелось двигаться. Годы брали свое: Продик все чаще предпочитал другим видам наслаждения абсолютный покой.
Быть софистом и послом, наверное, очень интересно, — промурлыкала Необула. — Ты познал немало прекрасных женщин и написал много замечательных книг.
Гетера повязала каштановые волосы лиловым платком. Любимыми цветами гетеры были фиолетовый, синий и красный: вот и сегодня она выбрала лиловый дорийский пеплум и накидку цвета моря на закате.
— Совсем немного поистине красивых женщин и кучу плохих книг.
— Софиста у меня еще никогда не было. Вас очень мало, и вкусы у вас странные. Впрочем, я люблю всякие извращения.
И она принялась разминать Продику плечи ребрами ладоней. Софисту казалось, что к его телу возвращается юношеская гибкость.
— Ты ничего не потеряла, — произнес он ровным голосом.
— Вы, мудрецы, не верите в настоящую страсть. — Она скорчила забавную гримасу.
— Разве в этом мире есть хоть что-нибудь опаснее страсти? Из-за нее разгораются войны, рождаются и умирают люди.
— Кажется, я знаю твое слабое место, — усмехнулась Необула. — Ты слишком полагаешься на здравый смысл. Стараешься держать голову в холоде.
— К несчастью, это не всегда удается.
Необула кивком головы указала на гобелен с Одиссеем и сиренами. Продик покосился на связанного мореплавателя.
— Вот пример истинной мудрости, — заметила гетера. — Он выжил, потому что не доверял собственной холодной голове и знал всю силу страсти. Потому и велел себя связать. Отказался от свободы выбора.
Продик не мог скрыть восхищения. Слова, достойные самой Аспазии!
Непринужденно беседуя, гетера и софист старались нащупать слабые стороны друг друга и прикинуть, откуда ждать нападения.
— Все это очень интересно, Необула. Я вижу, ты весьма образованная женщина. Но согласиться с тобой не могу. Я хочу сказать, что Одиссей сделал сознательный выбор. Здравый смысл подсказал ему, что страсть может оказаться губительной. Он сумел обойти западаю.
Пальцы гетеры принялись пощипывать Продику спину.
— Знаешь? Мужчины иногда зовут меня сиреной.
— Тебе нравится отдаваться за деньги?
— А почему бы и нет?
— Это ремесло дает определенную свободу, но плата за нее может оказаться чересчур высокой.
Горячие ладони опустились софисту на бедра и яростно разминали мышцы.
— Мы, гетеры, всегда находимся среди мужчин и знаем каждую ниточку в ткани мужской власти. Мы вхожи в дома самых влиятельных людей, мы слушаем их разговоры, видим, что происходит за закрытыми дверьми, храним самые сокровенные тайны. Мы завлекаем мужчин, сводим с ума и делаем беззащитными. Мы знаем о них все, нам ведомы их пороки, болезни, слабости, мерзости — разузнать все это для нас не составляет труда. Мужчины сами делятся с нами своими секретами и верят, когда мы клянемся молчать. Они приходят к нам искать убежища, и мы утешаем их. У нас просят совета и участия. Мы помогаем развеять страхи.
— Понимаю.
— «Милезия» — уменьшенная копия Афин. Здесь сталкиваются разные силы, разные идеи. Жажда власти сродни любовному влечению. Человеческое тело подобно полису. А политика — эротике.
Тебе стоит заняться софистикой, — улыбнулся Продик. — Полагаю, в нашем маленьком братстве ты пришлась бы ко двору. И могла бы преподать нам хороший урок.
А ваше маленькое братство осмелится принять в свои ряды женщину?
Необула выпрямилась. Женщина немного запыхалась, и щеки ее пылали. '
— Ты не поверишь, — усмехнулся Продик. — В последнее время мы стали гораздо терпимее.
— Что ж, я подумаю над твоим предложением, когда придет время распроститься с ремеслом гетеры. Годы никого не щадят.
— Одно из преимуществ софистики состоит в том, что она учит смиренно встречать старость.
— А чему научился ты?
— Немного риторики, чуть-чуть того, чуть-чуть сего — ну, ты понимаешь.
— А теперь ты стал расследовать преступления? Продик вознес благодарность богам за то, что лежал лицом вниз, и гетера не могла видеть его изумления.
— Мне известно о твоей миссии, — пояснила Необула.
Теперь они сидели лицом к лицу.
— На самом деле, — признался Продик, — я хочу спасти «Милезию». А для этого нужно разыскать убийцу.
— Мы все хотим ее спасти.
— Тогда помоги мне.
Необула ласково улыбнулась софисту. Она уселась на ковер, под лампой, и принялась перебирать кисти подушки, словно хотела скрыть волнение. Продик, кряхтя и охая, поднялся с ковра. Его тело было расслаблено, но мозг работал, как ни в чем не бывало, схватывая каждое слово, сказанное гетерой.
— По-моему, — начала Необула, — это было политическое убийство. Чтобы раскрыть его, нужно иметь представление о соотношении сил в городе. Компания влиятельных людей поделила между собой власть. Каждый из них ведет свою игру. А остальные подчиняются силе и закону. Принимают правила игры и не создают проблем. Но время от времени появляется человек, который противопоставляет себя всем.
— Оппозиция не только неизбежна, но даже необходима, особенно в столь развитом государственном устройстве, как полис, — заметил Продик.
— К оппозиции можно отнести тех, кто критикует действительность, не затрагивая основ. Взять хотя бы Аристофана: он высмеивает политиков, но все равно остается законопослушным гражданином, помнит о своем долге и не угрожает государству.
— А Диодор, лекарь?
— Он тоже скорее оппозиционер, чем мятежник.
— А кто, по-твоему, мятежник?
— Мятежник стремится к радикальным переменам, не боясь разрушить устои государства. В средствах он неразборчив.
— Он-то мне и нужен. Настоящий злодей.
— Вполне возможно.
— Но ведь и сам Сократ был мятежником. Разве не за это его казнили?
— Ты полагаешь? — вскинула брови гетера. Продик ограничился коротким кивком.
Он мог бы стать мятежником, — продолжала Необула, — идеи Сократа могли бы потрясти Афины, если бы вышли за пределы узкого круга его учеников. Наш философ оказался неспособным к решительным действиям. Он ничего не мог изменить и оттого жил в постоянных терзаниях.
Говорят, он умер за истину. А ты как думаешь. Необула?
По крайней мере, сам он, кажется, в это верил. Не так уж важно, прав был Сократ или нет, куда важнее, что за свою истину он был готов заплатить жизнью.
— Ты им восхищаешься? — спросила Необула с недоброй усмешкой.
— Да, — признался софист. — Я пытаюсь понять, что заставляет человека пожертвовать жизнью, какая идея способна вдохновить его так, чтобы он презрел смерть. Каково это, в трезвом уме, хладнокровно, выпить цикуту за здоровье своих палачей.
— Хоть кто-то знает, за что умирает.
— Не такое уж плохое утешение.
— А ты знаешь, в чем состояла его истина? — поинтересовалась Необула.
— Мы об этом не говорили, но кое о чем я догадался сам. Сократ ставил честь выше жизни, потому и принял смерть. Глупо, зато величественно.
— Достойный финал великолепной трагедии. При жизни Сократ и мечтать не мог о такой славе. Умри он от старости, кто стал бы о нем вспоминать?
Продик негромко рассмеялся.
— Ну а если Сократ не был мятежником, кто же в таком случае мятежник? — спросил он немного погодя.
— Одна женщина, которая решилась дать другим женщинам образование, научила их любить свободу и спасла от мужского гнета, женщина, которая мечтает дать своим сестрам право голоса и верит, что без этого нет демократии.
— Аспазия? Ты хочешь сказать?..
— Я ничего не хочу сказать, — отрезала Необула. — Но представь, что произойдет, если «Милезию» и вправду закроют. Начнется настоящее восстание. А мы, женщины, от этого, возможно, только выиграем.
— Что же вы можете выиграть?
— Это будет зависеть от результатов переговоров. Нас услышат, по крайней мере.
— Но ты ведь не думаешь, что Аспазия могла убить человека.
Необула промолчала.
— У нее не хватило бы сил, — с надеждой произнес Продик.
_Есть одно снадобье, от которого человек погружается в непробудный сон. А хорошо отточенным кинжалом легко пронзить сердце, особенно если поупражняться на свиньях. Много сил для этого не нужно: достаточно надавить на рукоять всем своим весом.
Продик помолчал, обдумывая доводы гетеры, и нашел их довольно логичными.
— И что это за снадобье, от которого засыпают мертвым сном?
— Аспазия — мастерица готовить сонные зелья из травы Цирцеи.
Продик и сам не раз заставал подругу за этим занятием. Аспазия безошибочно распознавала травы и помнила, от каких недугов они помогают.
— Главное — правильно рассчитать дозу, — ядовито улыбнулась Необула.
Продик совсем пал духом. Расследование принимало скверный оборот. Аспазии и вправду ничего не стоило подмешать зелье в кубок Анита. Несчастный всю ночь цедил отравленное вино. А вонзить клинок в сердце неподвижного, бесчувственного человека под силу и хрупкой пожилой женщине.
И все равно я не понимаю… — Софист горестно вздохнул и покачал головой. — Она не способна на такое зверство.
Необула ласково поглядела на старика и взъерошила ему волосы.
Ты же знаешь, любовь делает нас слепыми и глухими.
Игнасио Гарсиа-Валиньо Продик кивнул.
— Аспазия была здесь, когда убили Анита, — добавила Необула.
— Она этого не скрывает.
— На самом деле ее никто не спрашивал. Кстати, она присутствовала на моем допросе. У меня так и не догадались спросить, не входила ли Аспазия к Аниту.
— Ты видела ее? — содрогнулся Продик.
— Нет. Но она могла войти. В зале ее точно не было. Спроси у Тимареты, Эвтилы или Хлаис. Из всех нас одну Аспазию не допрашивали.
Продик задумался.
— Подозреваемых очень мало, — продолжала Необула, — а убийцу до сих пор не нашли. Как такое может быть? Не знаешь?
Продику оставалось лишь признать проницательность женщины. Гетера была польщена. Она погладила гостя по щеке и помогла ему удобно устроиться среди подушек. Продик притянул Необулу к себе. Гетера ловко раздела Продика и растянулась подле него на ковре. Софист не сопротивлялся. Женщина принялась ласкать его бесстыдно и настойчиво. Продик попытался отстранить гетеру, но слишком нерешительно и мягко. Необула не отступала. Продик сделал вялую попытку отодвинуться; оттолкнуть женщину не хватало сил. Необула обхватила его за плечи, мягко, но решительно, заставила лечь на спину и принялась осыпать поцелуями, шепча какой-то нежный вздор.
— Брось, девочка, зачем тебе эта старая посудина, — взмолился Продик, — у нее и мачты давно нет.
Ласки Необулы были умелыми, расчетливыми. Продик коснулся ее полных губ, и гетера шутливо куснула софиста за палец. Прикоснувшись к влажному нёбу, старик ощутил прилив позабытой страсти. Женщина опустилась на колени и касалась его плоти кончиком языка, бессвязно шепча сладкие, запретные слова, такие верные и точные, каких не подобрал бы ни один софист. Эти слова рождали в сознании Продика неясные образы, пробуждали память о былых днях, дальних странствиях, угасших чувствах и потерянных женщинах. В душе разгоралась мечта о простой и долгой жизни без обмана, тоски и расставаний, жизни, полной хмельного вина и сладкого запаха нарда[92], жарких объятий и горящих взоров; а женщина все шептала свои диковинные слова, и он впитывал их всем своим существом. Правдивая ложь, желанный обман.
Продик из последних сил пытался разорвать пелену опасного дурмана. Он боялся любви, стыдился своего старческого тела с морщинистой желтой кожей. Продик давно ощущал себя пленником собственного уродства, а к старости это чувство стало особенно острым. Ласки гетеры становились все смелее, но софист не мог отрешиться от реальности, не мог позабыть о своем жалком теле.
Губы гетеры впились в его губы, змеиный язычок проник ему в рот и облизывал нёбо, а настойчивая рука продолжала сжимать и гладить набухающий член. Потом Необула уселась на Продика верхом и принялась тереться о живот старика своими чреслами, изгибаясь и касаясь грудью его лица. Продик попытался оттолкнуть гетеру, но силы оставили его, кровь хлынула к голове. Женщина стала раскачиваться, сначала медленно, осторожно нащупывая путь, потом все быстрее и быстрее, она извивалась, скользила вверх-вниз, то позволяя Продику погрузиться в самую глубину своего тела, то вновь отдаляясь; сначала софист издавал слабые стоны, потом затих и лежал, как мертвый, словно кусок старого мяса, годный лишь на то, чтобы доставить наслаждение молодой плоти.
Продик не шевелился, почти не дышал, из последних сил сопротивляясь страшной тяжести, сдавившей грудь. Никогда прежде он не знал подобного унижения. Женщина не позволяла софисту отвечать на свои бешеные ласки, забавляясь с ним, как с игрушкой. Необула наслаждалась беспомощностью старика, купалась в его унижении, упивалась своей победой.
Показания Необулы помогли Продику выбраться на верный путь. Софист ни на миг не поверил в виновность Аспазии, но проницательность и хладнокровие гетеры заслуживали всяческих похвал. Каждый аргумент Необулы казался безупречным сам по себе, а вместе они выстроились в удивительно стройную и правдивую схему. Поистине, софистика была не мужским делом! И софисту не стоило доверять другому софисту.
Необула сумела разгадать природу чувств, которые Продик питал к Аспазии, и сумела затмить его разум. Но и чары сирены не заставили бы софиста поверить, что его любимая способна убить человека.
Предстояло найти ответ на главный вопрос: зачем Необуле понадобилось направлять его по ложному следу. А что если убийцей была сама гетера? Одно было совершенно ясно: Необула хотела свести счеты со своей хозяйкой.
Поразмыслив, Продик все же вписал имя гетеры в список главных подозреваемых. Остальных он уже успел вычеркнуть.
Горькая обида, которая много лет росла в его душе, Увяла, словно цветок при первом дуновении весны; Про-Дик больше не держал зла на женщину, отвергшую когда-то его любовь. Под полуденным солнцем, вдыхая расплавленный, словно камедь, воздух, софист поклялся никогда больше не идти на поводу у плоти, пусть хоть сама нагая Афродита предстанет перед ним во всей красе. Аспазия отсыпалась после тяжелой ночи. Поздним вечером, под желтой луной, подле увитого плющом колодца, когда вокруг разливался аромат жасмина, она казалась Продику прелестным призраком, тенью давно минувших времен, и от звука ее голоса по всему телу пробегала дрожь. Они болтали и смеялись, вспоминая былые дни, как положено старым друзьям. Ее глаза ловили его взгляд, ее рука лежала в его руке. Впервые в жизни софист был по-настоящему счастлив и мечтал лишь о том, чтобы счастье продлилось вечно.
Аспазия понимала, что творится с Продиком, куда лучше, чем он сам. Софист слишком долго жил один, слишком сильно дорожил своей свободой, чтобы менять привычки на старости лет. Но природа недаром наделила Аспазию даром читать в мужских сердцах, а Продик, лучше других умевший притворяться и скрывать свои чувства, все же оставался мужчиной.
Аспазия решила посетить храм Аполлона в Дельфах, чтобы узнать о будущем. Она не была у оракула больше десяти лет. Путь в Дельфы была неблизкий, и Продику пришлось прожить в одиночестве почти неделю. Аспазия вернулась задумчивая и грустная. Переодевшись в черную кимберию, она подсела к софисту, чтобы рассказать о путешествии. К храму вела извилистая горная тропа, и утомленная тяжелой дорогой босая путница переступила его порог с последними лучами заходящего солнца. Аспазия не стала скрывать от старого друга цель своей поездки: она хотела узнать, когда умрет.
Эта новость повергла Продика в настоящую панику.
— Не понимаю, что тебя так удивило, друг мой, мягко произнесла женщина. — Все хотели бы это знать.
— Так уж и все?
— Ну конечно, все, и ты — не исключение.
— Ничего подобного, — горячо возразил софист. — Я знаю, что когда-нибудь умру, и мне этого вполне достаточно.
— К мысли о смерти нужно привыкнуть, — улыбнулась Аспазия. — Это не то путешествие, в которое стоит отправляться без должной подготовки. А приготовиться к смерти — значит принять ее.
— Не стану я ничего принимать.
— Тебе придется.
Аспазия хотела взять Продика за руку, но тот сердито отвернулся и проворчал:
— Даже если какой-нибудь оракул знает, когда я умру, я ни за что не стану спрашивать об этом.
— Ты напоминаешь мне скептика Дафнита. Эта история произошла сто лет назад. Ты ее, должно быть, слышал?
— Нет, но с удовольствием послушаю сейчас.
— Так вот — этот Дафнит отправился к оракулу, чтобы поразвлечься, на самом деле он не верил ни в предсказания, ни в магию Аполлона. Он в шутку спросил оракула: «Где мне искать моего коня?» В действительности никакого коня у Дафнита не было. Впавшая в транс пифия дала ответ: «Ты найдешь своего коня, но вскоре упадешь с него и погибнешь». Дафнит покинул Дельфы, посмеиваясь над священным оракулом и глупцами, верившими в предсказания. По дороге он повстречал свиту царя Атала, которого часто высмеивал. Царь, давно мечтавший поймать Дафнита, решил воспользоваться случаем и рассчитаться с наглецом за все насмешки сразу Он приказал своим стражникам схватить скептика и сбросить его со скалы под названием Конь.
— Что ж, это очень интересная и поучительная легенда, — заметил Продик. — Она говорит нам, что никому не дано избежать своей судьбы. На самом деле я слышал эту историю, но тогда ее рассказывали иначе.
— Вот как?
— На самом деле Дафнит не спрашивал оракула ни о каком коне, он задал вопрос, который тревожит всех нас: «Когда я умру?» Оракул ответил, что Дафнит погибнет, упав с коня. Дафнит вздохнул с облегчением, ведь он даже не умел ездить верхом и не собирался учиться в свои семьдесят лет. Возвращаясь назад по горной дороге, скептик увидел скалу под названием Конь и уловил смысл предсказания. Старик перепугался. В глазах у него потемнело, а ноги подкосились в предчувствии неизбежной смерти, ведь пророчество Аполлона сбывалось. Дафнит не удержался на краю скалы и рухнул вниз. Несчастный глупец. Он погиб, потому что поверил в судьбу.
Аспазия хохотала — она сразу догадалась, что Продик сочинил свою историю на ходу.
— Ты отвратительный рассказчик, — заявила женщина.
Сколько ни размышлял Продик об оракулах и предсказаниях, ответа на главный вопрос он не находил. Вера в судьбу существенно облегчала жизнь, избавляла от мук совести и необходимости делать выбор. Протагор верил только в случай, но не уставал предостерегать своих учеников, чтобы они не слишком на него полагались. Наставник софистов говорил, что умному человеку везет куда чаще, чем глупцу.
Как-то раз софисты повстречали человека, утверждавшего, что он с рождения отмечен печатью судьбы. Бедолага уже успел потерять руку и ногу, однако всевозможные несчастья продолжали сыпаться на него, как из рога изобилия. Выслушав жалобы незнакомца, Продик едко заметил, что судьба не благоволит к тому, кто не имеет привычки смотреть под ноги.
Или взять людей, убитых молнией. Такая беда может случиться с каждым, но куда приятнее верить в гнев Зевса-громовержца: «Нечестивец заслужил свою участь». А если за жертвой не водилось никаких грехов, можно было сказать, что Зевс метнул молнию случайно, потому что встал не с той ноги или с утра поссорился с ревнивицей Герой. Люди предпочитали видеть себя жертвами низменных страстей богов, но не игрушками слепого случая.
— Это верно, — рассуждал Продик, — однако молнии бывают только во время грозы и довольно редко поражают людей. Выходит, Зевс не так уж меток. Да и кто их боится на самом деле, этих молний?
Продик рано столкнулся со страшной неизбежностью: смерть его матери была внезапной и совершенно необъяснимой. После обеда она задремала в саду и больше не проснулась. Мать ничем не болела, ни на что не жаловалась. Ее сердце просто перестало биться. Продик потом долго боялся приближения ночи, опасаясь, что и сам умрет во сне.
Нам не зря даны воля и воображение, — учил Протагор. — Каждый из нас способен выстроить жизнь, как ему хочется, и победить любой страх.
Продик ворочался в постели, вспоминая верного друга и наставника, сгинувшего среди волн, единственного человека, гибель которого он долго оплакивал. Жизнь в мире, где все предопределено, не прельщала софиста. Такая жизнь была подобна пьесе, развязка которой становится очевидной еще в первом акте. Предопределение Убивало любопытство и лишало человека надежды. Напрасно люди приходили к оракулу вопрошать о будущем. Вот и Аспазия угодила в ту же ловушку.
Как-то ночью, когда Продик лежал без сна, размышляя о даре предвидения — единственной человеческой способности, которая обостряется к старости, — случилось то, чего он боялся больше всего на свете, и на что уже не смел надеяться: Аспазия вошла в его спальню и легла рядом с ним.
То было слияние не тел, а душ, в их ласках не было страсти, только нежность и печаль. Они молчали: перед вечной тенью, что поджидала обоих, были бессильны любые слова. В тишине они познавали друг друга и любили друг друга.
Здоровье Аспазии неумолимо ухудшалось, и визиты Геродика становились все чаще. Хозяйка «Милезии» не желала говорить о своей болезни даже с Продиком. Софист все чаще хмурился, а его подруга улыбалась и шутила, как ни в чем не бывало. Женщина знала, что скоро умрет, и старалась насладиться отпущенными днями. Софист, привыкший по любому поводу роптать на судьбу, жаловался всем и каждому, кроме самой Аспазии. Мужество подруги придавало ему храбрости.
В последние недели Аспазии стало намного хуже. Она билась в мучительном кашле и почти не вставала с постели. Когда болезнь немного отступала, женщина готовила себе питье из целебных трав и вина, чтобы заглушить разрывавшую нутро боль. Однажды Продик услышал, как она рыдает в передней. К тому времени Аспазия исхудала и ослабела настолько, что почти не могла ходить. Но, когда Продик предлагал ей свою помощь, хозяйка «Милезии» отвечала, что она вполне способна позаботиться о себе сама. Софист не раз пытался поговорить с подругой о ее болезни, но Аспазия осторожно переводила разговор на другую тему. Женщина притворялась спокойной и веселой, оживленно щебетала и даже пыталась шутить. Продик малодушничал и старался сбежать. Видеть любимую в таком состоянии было невыносимо больно.
Исхудавшая и слабая Аспазия передвигалась по дому, словно тень. Как-то поздним вечером Продик засиделся в библиотеке, размышляя об убийстве Анита. Он как раз пытался представить, как преступник с ножом в руке смог незаметно подкрасться к своей жертве, и не сразу понял, что женщина уже довольно долго стоит у него за спиной.
— Я не слышал, как ты вошла, — извинился софист.
— В полночь совы крадут наш слух. Произнеся эти загадочные слова, Аспазия тут же, без всякого перехода, спросила, как продвигается расследование. Софист признался, что оно окончательно зашло в тупик. Ни Аристофан, ни Диодор не убивали Анита, а чтобы обвинить кого-нибудь другого, не хватало фактов. Аспазия велела Продику рассказать все, что ему удалось выяснить.
— Судя по всему, это дело как-то связано с неудавшимся побегом Сократа.
— Это и так понятно. Но Сократ сам отказался бежать.
— Говорят, был еще один заговор. Похоже, Анит что-то заподозрил. Антемион сказал, что его отец хотел раскрыть заговор и доказать, что Сократ — изменник и лжец.
Аспазия откашлялась, прикрыв рот ладонью, и спросила:
— Но ведь Сократа уже казнили — зачем же понадобились новые доказательства?
— Должно быть, Анит разгадал тайный замысел Сократа: принять смерть, чтобы остаться в глазах потомков жертвой несправедливости.
— Ясно. Значит, Анита убили заговорщики, если они существуют, конечно.
— Вот именно. Все, что у нас есть, — досужие домыслы. Антемион считает, что его отец нашел какую-то важную улику, но потом она пропала.
— Очень интересно. Похоже, мы нашли мотив преступления.
— И по-прежнему не можем найти преступника. Правда, в последнее время я стал подозревать одного человека, но доказательств у меня нет, зато у подозреваемого есть железное алиби.
— Необула. Продик кивнул.
— А почему ты стал ее подозревать?
— Все очень просто. Она обвинила в убийстве Анита тебя. И была, надо сказать, весьма убедительна.
Аспазия схватилась за сердце и несколько мгновений растерянно моргала.
— Не может быть, она так не думает.
— Разумеется, нет. Необула пыталась направить меня по ложному следу. Вот только зачем?
Аспазия задумалась.
— Эта женщина любит опасные игры. Она сложная. Да что там, она просто сумасшедшая! Вбила себе в голову, что для спасения «Милезии» нужно принести человеческую жертву. К тому же, девчонка метит на мое место.
— Это многое объясняет.
— Но с другой стороны, никто, кроме нее, с «Ми-лезией» не справится. Необула очень горда и никогда не сдается.
— Но она недостойна! — возмутился Продик. — Она желает твоей смерти!
— Моя смерть куда ближе, чем она думает. Софист принялся умолять подругу не говорить таких страшных вещей.
— Милый Продик… — Женщина погладила его по щеке. — С тобой я по-настоящему счастлива, впервые за много лет.
— Я тоже.
Они постояли, сплетя пальцы, лаская друг друга взглядом, но Аспазия, внезапно спохватившись, хлопнула в ладоши.
— Чуть не забыла! Есть новости. Я нашла кое-что интересное. Собирайся, мы идем в «Милезию».
Чтобы навести порядок в доме свиданий после бурной ночи, требовалось никак не меньше дюжины рабов. Кратеры вновь наполняли вином, в лампы наливали масло, инструменты настраивали, мебель расставляли по местам. Аспазия показала софисту гобелен, изображавший игривую любовную сцену. Продик подошел поближе и заметил, что у ковра обгорели края.
— Я обнаружила это вчера, когда обходила дом, — пояснила Аспазия.
В нескольких шагах от стены стоял огромный напольный канделябр с семью свечами. Проследив за взглядом Продика, Аспазия кивнула.
— Я сначала тоже так подумала. Потом позвала Филиппа и спросила, что здесь произошло. По его словам, кто-то задел канделябр, и свеча подпалила гобелен. «А когда это случилось, Филипп?» — спросила я. Он стал вспоминать и наконец объявил, что ковер загорелся в ночь смерти Анита, за несколько часов до убийства. Тогда Филипп ничего не заподозрил. Из канделябра выпали три свечи, одна подпалила ковер, а другая упала на одного из гостей, он сильно обжегся.
— А почему подсвечник упал? На вид он вполне устойчивый.
— Одна гетера споткнулась о сидевшего на полу гостя и толкнула канделябр. Между прочим, это была Необу-ла собственной персоной.
— Забавное совпадение.
— Ну да, — улыбнулась Аспазия. — Одно из тех таинственных совпадений, которые наводят на определенные мысли. Филипп подробно описал мне все, что произошло: на гостя закапал расплавленный воск, тот заорал во весь голос, началась паника. К счастью, подоспел привратник, облил беднягу водой, а остатки выплеснул на гобелен. Потом все от души посмеялись.
— Значит, Филипп на какое-то время покинул свой пост.
— Вот именно.
Продик внимательно осмотрел канделябр. Он представлял собой тяжеловесную конструкцию на четырех ногах, отлитую из бронзы. Уронить такую штуку было непросто.
— А этот подсвечник всегда был здесь?
— Нет, раньше он стоял поближе к ковру. Но теперь его отодвинули, на всякий случай.
— Предположим, Необула сделала это специально, чтобы поднять панику. В это время в дом мог проникнуть настоящий убийца.
Если бы в «Милезию» кто-то проник, Филипп непременно заметил бы его. Продик размышлял вслух:
Преступник мог воспользоваться паникой и тихонько проскользнуть во внутренние покои, прикрываясь плащом и спрятав нож под одеждой. Потом он где-нибудь затаился и дождался, пока Эвтила принесет Аниту вина.
И кто он, этот преступник?
Необула ни за что не признается. Но она знает, и мы должны этим воспользоваться.
Ненависть к женщине, что с неслыханной дерзостью пыталась обольстить его, использовать в своих гнусных целях и погубить, помогала софисту думать, придавала сил, обостряла чутье. Злость заставила Продика преодолеть оцепенение и с удвоенным рвением взяться за дело. Какое наслаждение он испытает, отдав коварную сирену в руки правосудия! Однако софист старался не увлекаться мечтами о мести. Расследование требовало хладнокровия.
«Жажда власти сродни любовному влечению», — сказала гетера.
Вечером, пока Необула развлекала посетителей, софист проник в ее дом. Продик и сам не знал, что ищет, — ему казалось, что, бросив взгляд на жилище гетеры, он сумеет лучше ее понять.
Дом Необулы напоминал логово игривой и капризной пантеры, в нем царили роскошь и беспорядок. Еще с порога в глаза софисту бросился бюст молодого Алкивиада работы самого Фидия, который, верно, обошелся хозяйке в целое состояние. Продик внимательно осмотрел одну за другой все комнаты и надолго задержался в спальне. На ложе, поверх тонкого шерстяного одеяла, валялись забавные кисточки для косметики и баночки с разноцветными красителями, вдоль стены расположились многочисленные сундуки, доверху забитые одеждой, а в специальной корзине хранились дюжины лиловых шарфов из тончайшего шелка. Софист, не сдержавшись, прижал один к щеке. В ногах ложа стоял большой таз для умывания. Изящные деревянные вешалки едва выдерживали тяжесть бесчисленных пеплумов и туник, туалетный столик украшало большое бронзовое зеркало в сандаловой раме. На широкой полке Продик обнаружил ножницы, ленты, костяные гребни, маникюрные ножички, сетки для волос и массу других предметов, о предназначении которых оставалось только догадываться: вроде подушечки из кроличьей шкурки или крошечной щеточки размером с ноготь. Судя по всему, наука женского кокетства развивалась куда быстрее астрономии и медицины.
В маленьких шкатулках хранились ожерелья, диадемы, ручные и ножные браслеты, серьги с драгоценными камнями. Целые горы золота. В специальном ящике покоились инструменты для растапливания воска, ступки для приготовления мазей, затейливые флакончики для благовоний. Продик недовольно поморщился, увидев свое изрезанное морщинами лицо в круглом настенном зеркале.
Внезапно внимание софиста привлекла деревянная лестница из десяти ступеней, прислоненная к стене в передней. Зачем она понадобилась в доме, где до верхней полки любого шкафа можно было достать, не поднимаясь на цыпочки? Осмотрев еще раз все комнаты, Продик только убедился в своей правоте. Поразмыслив над забавным парадоксом, софист сказал себе: «Я искал разгадку наверху, но ведь лестницы существуют и для того, чтобы спускаться вниз». Продик в третий раз принялся обходить дом, на сей раз — в поисках люка или двери, ведущей в подвал. Люк отыскался в спальне, под ворсистым ковром. Опустившись на колени, софист с силой потянул металлическое кольцо, и в нос ему ударил тяжкий запах давно не мытого человеческого тела. Продик осторожно опустил в люк масляную лампу, которой освещал комнаты во время обыска. В углу темного подвала жался худой, полуодетый старик. Узник робко приблизился к полоске света, и софист смог разглядеть его лицо. Это был Сократ.
Меня зовут Лицин, мне семьдесят три года, и я илот[93]. Моя родина — Спарта, там я прожил всю жизнь. Вскоре после рождения отец продал меня одному богачу, у которого уже было тридцать рабов-илотов. Моего хозяина звали Филипп, он был аристократ, благородный и образованный, воспитанный в Мегаре; получив в наследство огромные владения в Спарте, он поселился там со своей женой и рабами и занялся земледелием. Хозяин сам обучил меня грамоте и хорошим манерам, а потом определил прислуживать гостям. Войну я застал пятидесятилетним стариком, и мне мог бы позавидовать любой раб в нашем городе: я был неплохо образован, читал книги из хозяйской библиотеки и не знал тяжелой работы: в мои обязанности входило следить за порядком в конюшнях, точить ножи и вовремя наполнять светильники маслом.
В один прекрасный день меня назначили управляющим. Я следил за тем, чтобы гости моего господина ни в чем не нуждались, содержал дом в идеальном порядке, и хозяин неизменно оставался доволен мной. После смерти Филиппа все унаследовал его единственный сын, полная противоположность отцу: деспотичный, жестокий, властолюбивый и злопамятный; с рабами он обращался хуже, чем со скотиной. Для него не было большей радости, чем терзать и мучить тех, кто имел несчастье оказаться в его власти. Даже со своими любовниками этот человек был так жесток и груб, что ни одна женщина и ни один мужчина не соглашались прийти к нему на свидание во второй раз, а из рабов молодого хозяина особенно сильно боялись те, кому довелось побывать на его ложе. Я всю жизнь честно служил Филиппу и в память о нем стал честно служить его сыну, хотя в душе и не желал признавать нового хозяина.
Молодой господин часто срывал на мне злобу, унижая меня самыми изощренными способами. Но я сделался бесчувственным, словно камень. Я продолжал выполнять свои обязанности, не выказывая недовольства, и лишь изредка спрашивал себя, когда же смерть приберет моего хозяина. Рабы смогли немного перевести дух, лишь когда он отправился воевать. С войны хозяин вернулся целым и невредимым и на радостях стал закатывать пышные пиры, перетекавшие в разнузданные оргии. Тем временем я потихоньку старел и не ждал от жизни слишком многого. Никого не обижал, ни с кем не ссорился, и врагов у меня не было: откуда им взяться у тихого и скромного раба? У меня была крыша, чтобы спрятаться от непогоды, а спать можно было и на полу. Я ни перед кем не заискивал, ни у кого не был в долгу. Так прошла вся моя жизнь, и пусть гнев богов падет на меня, если я лгу. Все продолжалось бы, как прежде, и по сию пору, если бы судьба не забросила меня в ваш город. Должно быть, эта часть моей повести интересует вас больше всего. Что ж, постараюсь рассказать обо всем по порядку, хотя, если честно, я так до конца и не понял, что же со мной приключилось.
Как-то раз к хозяину пожаловали двое незнакомцев. Это были афиняне, молодые и знатные. Мое имя дважды прозвучало в их разговоре, прежде чем хозяин велел меня позвать. Увидев меня, гости отчего-то пришли в изумление, принялись разглядывать меня, крутить из стороны в стороны и даже щупать. Мой господин был удивлен не меньше моего и никак не мог взять в толк, зачем афинским аристократам понадобилось ехать в Спарту, чтобы поглазеть на никчемного старого раба. В ответ гости неловко отшучивались. Смекнув, что речь идет о каком-то важном и весьма подозрительном деле, хозяин назначил за меня цену, как за двадцать молодых и сильных невольников. Гости молча раскрыли свои кошели, и хозяин, надо думать, пожалел, что не запросил вдвое, а то и втрое больше.
Я отправился в Афины с новыми хозяевами, а сам думал: не видать больше старику Лицину дома, в котором он вырос. Чего хотели эти чужестранцы, я понял не скоро. Меня привезли в какой-то дом и посадили на цепь, словно собаку. Рядом поставили ведро воды. Вскоре меня начал терзать голод. Три дня я просидел в полном одиночестве, на четвертый появился незнакомец, судя по одежде, тоже афинянин, который еще на пороге вскрикнул от удивления и заявил, что вовсе такого не ожидал, но чего именно не ожидал — не объяснил. Этот человек велел мне вымыться, потом взвесил меня, дал мне пару фиников и подлил в ведро свежей воды. Потом он ушел, а голод мой от жалких фиников только усилился.
Прошло еще пять дней. Я понял, что меня бросили на произвол судьбы, и решил покончить с собой. Сначала я попытался задержать дыхание, но изможденное тело не подчинялось мне. Удавиться цепью тоже не получилось: она оказалась слишком короткой. Звать на помощь было бесполезно: я знал, что на мои крики никто не придет, и я только зря потрачу силы. Оставалось разбить голову об стену, но и здесь я не преуспел, только лишился чувств на некоторое время.
Когда тот человек снова принес мне воды, я взмолился, чтобы он убил меня, но мой тюремщик только ущипнул меня за щеку и отметил, что я сильно похудел. Если б вы только знали, что мне пришлось вынести! Я страшно ослабел и целыми днями валялся на полу, мечтая о еде. Когда я уже потерял счет дням, пришли мои новые хозяева, осмотрели меня и, кажется, остались довольны. Один достал ножницы и подровнял мне волосы и бороду. Потом меня вымыли и расковали. Один из хозяев, помоложе, сказал, что если я буду во всем им подчиняться и не стану кричать, меня ждет такая легкая и приятная смерть, о которой только может мечтать человек.
Какое же облегчение я тогда испытал! Я спросил, когда и где умру, и мне ответили: через два дня, в афинской тюрьме.
Меня связали, засунули в мешок, и бросили в повозку. Всю ночь меня куда-то везли. По пути мы задержались на целый час. Кажется, у повозки сломалась ось. Ее починили, и мы снова поехали, на этот раз куда быстрее. Мои бедные кости бились о дно повозки, я даже боялся выпасть. Под утро меня пересадили в маленькую тележку и опять куда-то повезли. Было очень страшно, мысли путались, и я уже потерял надежду на быструю и безболезненную смерть. Потом меня выкинули из тележки, я решил, что меня убьют прямо сейчас, мечом. Но вместо этого меня поставили на ноги и велели помалкивать. Начинало светать, хозяева нервничали и торопились. На голову мне надели мешок, хорошенько закрепив его веревкой у меня на шее так, что я едва мог вздохнуть. Тогда я не понял, зачем это понадобилось, ведь руки у меня и так были связаны, и убежать я не мог, но теперь все стало ясно, они боялись, что кто-нибудь увидит мое лицо.
Меня куда-то повели, наверное, в тюрьму. И тут случилось нечто ужасное. Кто-то крикнул: «Держи их!», началась потасовка. Зазвенели мечи. Я — даром, что был связан, — бросился бежать, спотыкался, падал, поднимался и снова бежал.
Я бежал, куда придется, не подозревая, что двигаюсь как раз в ту сторону, куда меня вели. Ничего удивительного, что вскоре я наткнулся на тюремную стену. Я повалился на землю и долго пролежал, почти не помня себя, пока меня грубо не подняли на ноги и не сорвали у меня с головы мешок. Кто-то со всей силы дал мне затрещину и выбил два зуба, у меня весь рот был полон крови. Увидев мое лицо, этот тип страшно удивился, схватил меня за бороду и притянул к себе, словно хотел рассмотреть получше. Я все еще не понимал, где нахожусь, и не знал, что передо мной стражник из афинской тюрьмы. Этот человек, которого я никогда прежде не видел, воскликнул: «А, это ты!», будто давно уже с нетерпением меня поджидал. Он был очень взволнован и все расспрашивал меня, где остальные и почему я пришел один. Я не мог произнести ни слова, только ловил ртом воздух. Стражник взял факел и принялся озираться по сторонам, но так ничего и не увидел. По-моему, он был в ярости. Когда стражник повернулся ко мне, я решил, что он снова станет меня бить, но он только схватил меня за плечи и начал трясти, снова и снова повторяя свои вопросы. Я молчал — мне было уже все равно. Этот человек, бранясь сквозь зубы, отвел меня в тюрьму, запер в темной камере и ушел — наверное, отправился на поиски тех, кто меня привез.
Так я оказался в жуткой и сырой темнице; все казалось, будто надо мной подшутил какой-то злокозненный бог. Получилось, что я бежал от тюрьмы, чтобы прийти в нее по доброй воле. Надежды на спасение не осталось. Я был измучен, голова раскалывалась, сердце билось слишком часто, и ноги меня не держали. Я рухнул на холодный пол, громко призывая смерть. Впрочем, вскоре мне стало немного лучше. Сначала меня били судороги, потом отпустило, и я лежал ничком, уже ничего не чувствуя, словно мое тело больше мне не принадлежало.
Внезапно я услышал чей-то шепот. Оказывается, я был в камере не один. Кто-то тихонько звал меня из-за решетчатой перегородки. Хотите послушать про этого человека? Что ж, воля ваша. Я слышал, как узник несколько раз позвал меня: «Добрый человек…», и не знал, стоит ли ему отвечать. Но бедняга все звал, настойчиво и жалобно, все повторял: «добрый человек», и я не выдержал. Собравшись с силами, я подполз к перегородке. Тьма была такая, что я едва различал контуры предметов. «Кто ты, друг мой?» — спросил меня сокамерник. Я начал рассказывать, но голос меня не слушался. Мой сосед удивился, узнав, что я из Спарты, и даже спросил, не военнопленный ли я. Я сказал, что да, хотя и сам толком не знал, к какому классу заключенных себя отнести. Сокамерник проникся ко мне участием и все старался меня утешить. Сам он покидал Афины лишь однажды, когда уходил воевать, а в Спарте не бывал никогда, но признался, что ему очень нравятся наши порядки. Мой сосед говорил, что все народы должны учиться друг у друга, и Афинам есть чему поучиться у Спарты, например, тому, как устроено наше государство, армия и повседневная жизнь. Странно было слышать от жителя Афин подобные вещи, и я подумал, что, если бы и другие его соплеменников думали так же, войны могло и вовсе не быть. Мой сокамерник спросил, долго ли я проведу в тюрьме, и я ответил, что утром мне, по счастью, дадут выпить яд, чтобы я принял быструю и легкую смерть. Тогда он спросил, не нужно ли мне чего-нибудь. Это был первый человек, который отнесся ко мне по-доброму, с тех пор как меня купили у прежнего хозяина. Я попросил его развязать меня, и он с радостью это сделал, протянув руки сквозь прутья решетки. Он терпеливо боролся с тугими узлами, пока не освободил меня от пут. Потом узник ощупал мое лицо и внезапно отпрянул, вскрикнув от ужаса.
Тут за дверью послышались шаги. В камеру вошел стражник, злой и встревоженный. При свете его факела я смог разглядеть за решеткой человека, похожего на меня, как две капли воды. В тот же миг стражник схватил меня и принялся бить об стену, крича: «Говори! Отвечай же! Почему ты пришел один? Кто тебя привез? Говори, а не то я тебя прямо здесь задушу!» Заплетающимся языком я поведал ему обо всем, что со мной приключилось. Тюремщик внимательно меня выслушал и долго пребывал в замешательстве, а потом сказал: «Ну вот что. Если ты хоть одной живой душе проболтаешься, что был здесь, я тебя убью. Ты понял? Так и будет, клянусь Зевсом. А теперь беги, убирайся из города на все четыре стороны, и чтобы твоей грязной ноги здесь больше никогда не было». Можете мне поверить, я бросился бежать так быстро, как только мог, правда, мог я не слишком быстро.
Я все не мог поверить. Свободен, снова свободен! Но что ждет меня теперь? Кто на этот раз схватит меня и как примется мучить? Вокруг было темно, хоть глаз выколи. Вскоре я набрел на какой-то лесок. Я упал на землю, поддеревом, и провалялся там до самого утра.
Рассвело, а я даже не знал, где нахожусь. Меня разбудила женщина с корзиной в руках, но я тут же вскочил на ноги и бросился бежать. Скоро я добрался до города; не знаю, должно быть, дело было в моем лице, но, повстречавшись со мной, все приходили в ужас и бросались прочь так же быстро, как и я сам.
Потом меня снова поймали и привели в какой-то дом, богатый дом, похожий на этот, его хозяин тоже хотел выслушать мою историю. Известно ли мне, как его звали? Ну конечно, его звали Анит, на вид лет пятидесяти, крепкий, но добрый. Со мной он обращался хорошо: покормил, предложил воды и позволил как следует отдохнуть. Анит очень обрадовался, когда меня привели; он сказал, что поведет меня в суд, чтобы обличить заговорщиков, которые хотели освободить из тюрьмы какого-то опасного преступника. Я догадался, что речь идет о моем двойнике. На следующий день мне предстояло отправиться в суд, который, если я правильно понял, находится на вершине холма, и повторить свою историю перед судьями, но из этой затеи ничего не вышло, потому что на рассвете за мной явился тот человек, что приносил мне воду, пока я сидел на цепи. Он был вооружен и приказал мне следовать за ним. Я решил, что его прислал Анит, но он сказал, что Анит мертв.
Как ты сказал? Ну да, его звали Алкивиад. Так его называла женщина, хозяйка последнего дома, в котором меня держали. Это безумие повторялось снова и снова. Так вот, этот Алкивиад хотел, чтобы я поправился и перестал походить на узника, которого к тому моменту уже казнили, потому что один мой вид, как он сказал, таил страшную опасность для всех. Красивая женщина подровняла мне бороду и дала вот эту одежду, а потом заперла меня в подвале. Она пообещала, что, как только я совсем изменюсь, меня отвезут обратно в Спарту и выпустят на свободу. Я думал, что из подвала мне точно не выбраться. Потом пришли вы и освободили меня, вот и вся история. А что вы собираетесь со мной сделать?
— Мы сегодня же отправим тебя в Спарту и дадим с собой достаточно денег, чтобы ты никогда больше не попадал в рабство, — пообещал Продик.
Кеосскому софисту нравилась эпитафия, которую Алкивиад заранее написал на собственном надгробии. Камень привезли из далекой Фракии вместе в телом стратега:
Родина, если бы я мог начать все сначала, я бы снова стал изменником.
Вот так, красиво и честно, словно признание любви.
С тех странных похорон прошел целый год. Теперь, оглядываясь назад, Продик спрашивал себя, почему закрытый гроб ни у кого не вызвал подозрений.
Половина членов Ассамблеи выступила против того, чтобы Алкивиада похоронили в Аттике. Другая половина, тосковавшая о славном прошлом, утверждала, что знаменитый стратег, отпрыск рода Алкмеонидов, к которому принадлежал сам Перикл, достоин быть погребенным на родине. Чтобы избежать волнений, было решено похоронить Алкивиада в городе, но в неосвященном месте и без всяких почестей. Немногочисленные друзья стратега-изменника привезли из Фракии гроб с его телом. Еще в Пирее процессию окружили стражники. Они образовали живой коридор от порта до самого города. Почти все жители Афин собрались на стене, совсем как в начале спартанской осады. В толпе слышался глухой ропот. Никто не понимал, что происходит; стражники были наготове, чтобы расправиться со смутьянами, которым вздумается отнять гроб и бросить его в море или, наоборот, громко оплакивать мертвого стратега, — но все было спокойно. Лошади, тащившие катафалк, двигались медленно, то и дело всхрапывая и нервно дергая мордами: им не нравилось скопление народа. Похоронная процессия с трудом пробиралась сквозь толпу.
Вопреки опасениям, волнения так и не начались. Никто не пытался напасть на друзей покойного, никто не посмел оскорбить их даже словом.
Мальчишки расселись на окружавших кладбище валунах и ветвях деревьев, с нетерпением ожидая, когда начнут читать прощальную речь героя-предателя. Взрослые готовы были простоять под полуденным солнцем хоть целую вечность, чтобы услышать последнее послание Алкивиада миру. Когда гроб опустили в землю, вперед вышла Необула:
— Здесь лежит свободный человек, всю жизнь хранивший верность лишь самому себе. Алкивиад во всем хотел дойти до самого конца. В нем горело божественное пламя. Этот человек презирал посредственность, дышал полной грудью и вечно ходил по самому краю пропасти. В его жизни была только одна любовь — Афины.
Потом Аспазия прочла письмо Алкивиада, написанное много лет назад, в изгнании. То было прощание стратега с родным городом.
Афиняне,
Буря пьянит меня. Я скачу галопом по бескрайним лугам и горным тропам, и ветер не поспевает за мной, а над головой вьются чайки. Земля здесь дикая и юная, а море бесконечно.
По воле рока я разлучен с Афинами, единственным городом, который я люблю, разлучен навсегда. Одинокий корабль навеки унес меня от родного берега в далекую Фракию. Вы превратили меня в изгнанника, и нигде на земле нет мне приюта. Я скитаюсь из края в край. Глядя на море со стен мрачной Херсонесской крепости, я думаю, что там, за линией горизонта, остался афинский порт. Однако я привык жить по собственному разумению, не признавая над собой ни законов, ни правителей, и ставить свободу выше долга и верности.
Много лет подряд ложь и клевета завистников преследовали меня по пятам, низкие душонки добились своего и отняли у меня мою армию как раз в тот момент, когда я мог принести своему городу великую победу.
Слушая крики чаек над пустынными горами, я вспоминаю, как погибали наши корабли, брошенные на милость волн. Порой один воин может подать пример храбрости целой армии. Я всегда находил слова, чтобы вселить мужество в сердца дрогнувших солдат. Сколько раз нам казалось, что все потеряно, но поутру снова вставало солнце, и усталые, измученные люди сбрасывали оцепенение, чтобы с новыми силами броситься в битву.
Давно не стало изнеженного юноши, воспитанного на вилле Перикла, в роскоши и неге. Теперь кожа моя загрубела от солнца и морского ветра. Я еще молод и полон сил. Но жизнь моя превратилась в бесконечную пустыню. Ни надежд, ни иллюзий у меня не осталось.
Я всегда считал, что оглядываться назад трусливо и глупо — все равно, что пытаться остановить поступь Кро-носа, — а говорить правду, которую никто не желает слушать, благородно, но совершенно бесполезно. Мне не интересно, о чем судачат клеветники и невежды: тратить силы на спасение своего доброго имени я не стану. Да, я ошибался и, порой, поступал нечестно, но жил я лишь для того, чтобы вернуть афинской эгиде былую славу. Теперь вы обвиняете меня во всех своих бедах, но я не намерен держать ответ за ваши ошибки.
Я обращаюсь к вам, ибо знаю: конец мой близок; недавно мне приснилось, как женщина укрывает мой труп плащом. Я молю богов лишь о том, чтобы не остаться навеки в Херсонесе, вдали от родины. Впереди нет ни Лисандра[94] с его войском, ни Никия[95], ни Гиппарха[96], и никакого другого царя, ни персидского сатрапа, ни гоплита[97], что пронзит меня копьем на поле брани… Теперь, когда моя жизнь неумолимо клонится к закату, я знаю, мне не суждено встретить смерть среди сражеьия и увидеть, как моя кровь мешается с кровью убитого врага; все будет по-другому, ибо, согласно Калину Эфесскому[98]:
Нити судьбы сплетают вещие мойры,
смертные над нею не властны,
и не властны над нею боги.
Выяснить, жив Алкивиад или нет, не составляло труда: достаточно было вскрыть его могилу. Торопиться было некуда, ведь Продик почти не сомневался, что гроб стратега окажется пустым. В Афинах только он и Необула знали тайну Алкивиада. Продик на чем свет стоит ругал себя за тугодумие. Почему он раньше не догадался, что это Алкивиад убил Анита? Софист даже не рассматривал этой гипотезы, ведь стратег был мертв; он сам присутствовал на его похоронах. В этом состояла главная ошибка Продика: он не учел того, что Алкивиад, даже мертвый, лучше всех подходил на роль убийцы. Стратег был политическим противником Анита — врагом демократии и несостоявшимся диктатором, — и близким другом Сократа; Алкивиад всегда отличался умом, жестокостью и храбростью, ему ничего не стоило пробраться в дом свиданий и хладнокровно заколоть человека, к тому же Необула охотно согласилась бы стать сообщницей своего любовника.
Алкивиад, изменник и враг государства, мог вернуться в Афины только мертвым. После смерти последнего сильного лидера, способного сплотить вокруг себя олигархов, демократы могли вздохнуть спокойно. Подложные похороны оказались блестящим тактическим ходом. Согласно этой гипотезе, опальный стратег мог вернуться в Афины тайком, при помощи своих соратников, однако… Разве после стольких лет в изгнании у Алкмеонида могли остаться соратники? Если только Необула.
До сих пор оставалось неясным, кто спланировал убийство: Алкивиад или сама гетера. Продик был готов допустить, что стратег оказался лишь орудием в руках любимой женщины.
Вскоре насущные и печальные заботы отвлекли софиста от расследования: здоровье Аспазии резко ухудшилось.
Из-за двери спальни не доносилось звука. Чтобы не мешать лекарю, Продик вышел в сад и принялся расхаживать вокруг бассейна; время от времени он останавливался, чтобы перекинуться парой слов со встревоженным слугой, садился на бортик, но тут же вскакивал и вновь принимался ходить. Каждые пять минут он заглядывал в переднюю, проверяя, не освободился ли лекарь. Геродик, прекрасный врач и брат Горгия, стал для Продика настоящим божеством. На этот раз он задержался у больной дольше обычного, а это само по себе было плохим признаком. Наконец дверь спальни открылась, и софист не помня себя бросился навстречу Геродику. Прежде чем задать вопрос, он прочел в глазах лекаря ответ.
Уведя Продика подальше от дверей, чтобы не слышала Аспазия, врач огласил приговор: счет пошел на часы.
— Она не знает, — добавил Геродик, — и не должна узнать. Бывает, что надежда помогает продлить дни и облегчить агонию.
Продик кивнул, стараясь проглотить застрявший в горле ком. Лекарь продолжал:
— У нее страшный жар, сердце бьется совсем слабо, ей трудно дышать. Аспазия слишком стара, ее жизненные силы давно исчерпаны.
Софист проводил Геродика до двери и долго смотрел ему вслед. У него дрожали колени. В горле застыл плач. Занималось утро, самое обычное утро, по небу лениво плыли первые осенние облака, в вышине купались стрижи со стрельчатыми хвостами.
Аспазия лежала на спине, укрытая одеялом, седые волосы разметались по подушке, в глазах не было ни боли, ни страха. Увидев Продика, женщина произнесла тихим, дрожащим голосом:
— Этот Геродик совсем не умеет врать. Что он тебе сказал?
Продик помнил предостережения лекаря. Но сейчас, наедине с больной, он чувствовал, что лгать бесполезно и глупо. Голос софиста предательски сорвался:
— Он сказал, что ты умираешь, Аспазия. Женщина глубоко вздохнула и опустила ресницы.
— Хорошо, — сказала она тихо.
Софист присел на край ложа. Он из последних сил сдерживал слезы, никогда в жизни ему не хотелось плакать так сильно, как сейчас.
— Скажи, что я могу для тебя сделать.
Аспазия протянула ему дрожащую узкую руку. Продик ласково сжал ее. Ладонь женщины горела.
— Не позволяй, чтобы на могиле писали эти глупые женские эпитафии: «Она была прекрасной матерью и хранительницей очага», ладно?
Продик грустно улыбнулся.
— Только через мой труп.
— Ты всегда был рядом в трудную минуту, друг мой.
— От меня не так-то просто отделаться. Женщина рассмеялась и тут же зашлась в страшном сухом кашле.
Продик совсем растерялся. Он зажег лампу и вытер со лба подруги холодный пот.
— Хорошие люди, — проговорила Аспазия, — уходят вовремя, чтобы никому не стать обузой.
Продик взял ее худую руку и бережно поднес к губам. Женщина опустила ресницы.
— Жизнь была добра ко мне, — произнесла она.
— Ты оказалась умнее меня. Такие, как я, заняты бесплодными поисками смысла; а ты радовалась жизни, не стараясь ее понять. Вот в чем состоит главное различие между нами.
— Милый Продик, я бы радовалась жизни куда сильнее, если бы не мое упрямство. Сколько раз я шла на поводу у своей гордости и горько сожалела об этом. Из-за нее я чуть не потеряла тебя навсегда. Я никогда не пыталась побороть свои слабости и теперь ни о чем не жалею. И все же моя жизнь была бы куда счастливее, если бы ты всегда был рядом.
Продик несмело прижался щекой к ее груди, стараясь справиться со слезами.
— Только несчастная любовь может длиться вечно.
В тот же день Аспазию навестила Необула. Продика, который подслушивал в коридоре, едва не стошнило от омерзения. Софист, больше всего на свете ненавидевший лицемерие, с трудом выносил фальшивые соболезнования гетеры. Обе женщины исполняли заведенный для таких случаев ритуал столь тщательно, что Продик начал сомневаться, не насмехаются ли они друг над другом.
Необула рыдала, целовала Аспазии руки, называла своей благодетельницей. Добрая женщина подобрала и пригрела ее, бедную сироту, заменила ей мать, дала крышу над головой и новую семью, воспитала и помогла стать на ноги. Необула призналась, что всегда завидовала уму и красоте своей хозяйки, ее успехам у мужчин и ролью, которую она играла в золотые годы Афин, пока был жив Перикл. В конце концов, гетера объявила, что Аспазия всегда служила ей примером для подражания.
— Мы хотим, чтобы в «Милезии» все оставалось, как при тебе, — сказала Необула. — Но боюсь, нам будет не хватать твоего опыта и воли.
— Ты справишься с этим лучше меня, — возразила Аспазия. — Вы уже подыскали мне замену?
— Мы говорили об этом, но никому из нас не удержать такую ношу.
— Никому, кроме тебя, Необула.
Гетера снова принялась осыпать руку хозяйки поцелуями.
— Это так лестно, но я не смогла бы…
— Мы с тобой очень разные, Необула. Я хочу сказать тебе, пока еще не поздно: я знаю, всегда знала, что совершила непоправимую ошибку, когда ты была совсем девочкой. Я не подготовила тебя к тому, что должно произойти, и позволила причинить тебе боль. Потом я горько раскаивалась, хоть и не решалась сказать тебе об этом. А теперь послушай меня, Необула. — Аспазия взяла гетеру за подбородок и заглянула ей в глаза. — Никто, кроме тебя, не справится с «Милезией». У тебя одной хватит и ума, и храбрости. Я хочу видеть тебя своей преемницей.
Польщенная Необула опустила глаза.
— Постарайся обуздать свою гордость, — продолжала Аспазия, — это обоюдоострое оружие. Научись правильно владеть им. Начинается великая битва. Ты очень сильная и рождена, чтобы властвовать. Быть может, ты не самая утонченная из всех, но уж точно — самая толковая.
— Я все сделаю, Аспазия, обещаю.
— Оставляя «Милезию» в твоих руках, я могу умереть спокойно.
Продику оставалось лишь покачать головой, отдавая должное проницательности Аспазии. В этой женщине не было ничего от Сократа с его философией. Она всегда оставалась софистом до мозга костей.
Тусклая луна качалась на черной глади Фалер и бросала отблески на покрытую желтоватой пеной гору гниющей рыбы, сваленной на молу, в полутьме проступали неясные очертания столов и прилавков рыбного рынка. Лодки дремали у причала, старое дерево трещало и кряхтело во сне. Ветер доносил звуки музыки и смех из портовых борделей.
Необула внимательно слушала человека, притаившегося в темноте, под лестницей, ведущей к Фалерам. Ее собеседник говорил горячо и страстно, но каждое его движение выдавало прежде неведомый ему страх. Гетера тщетно искала в лице мужчины черты человека, которого она когда-то полюбила. Теперь от прежнего героя осталась лишь тень. Он говорил о далеких краях, в которых она уже бывала, о девственных лесах, зеленых лугах, о страстных персидских ночах, о мире, которого больше нет, юном, просторном и свободном. Теперь его речи казались женщине пустыми и постыдными: что толку в юношеских грезах, молодость прошла, а он никак не хочет это признать.
Необула видела, что ее друг живет прошлым, перебирая старые легенды и тщетно пытаясь воскресить былую славу. Он говорил так, словно все еще оставался молодым, словно война не кончилась, словно не было долгих лет изгнания, словно Афины были прежними. Казалось, что он и вправду умер, что прах его покоится под могильным камнем.
Мужчина продолжал произносить ненужные слова, не замечая горького презрения в глазах женщины, а она думала, что его рот, когда-то тонкий, язвительный и чувственный, стал тусклым и вялым, как у выброшенной на берег рыбы. Он потянулся, чтобы поцеловать ее. Гетера отвернулась. Она сказала, что на этот раз не пойдет за ним, что ее место здесь, в этом городе.
— Постарайся понять, нас ничто больше не связывает. Уходи.
Он имел неосторожность напомнить ей о тех словах, что она произнесла много лет назад, когда он велел ей покинуть его и вернуться в Афины, о том, как она умоляла его позволить ей остаться и разделить с ним тяготы изгнания, о том, как она клялась ему в вечной любви. Не в силах больше сдерживать себя, Необула бросилась прочь. Мужчина схватил ее за руку и заставил повернуться; гетера увидела в его глазах прежнюю ярость, и ей стало страшно. Он предложил спуститься к лодкам, там было безопаснее. Испуганная гетера согласилась и даже заставила себя улыбнуться.
К счастью для Необулы, гребцы проводили ночь в борделе, иначе он приказал бы им связать женщину и втащить на борт силой, как пленницу. Необула прошла на корму и застыла спиной к своему спутнику, провожая глазами едва различимый во тьме огонек проходившего мимо корабля. Еще не поздно было броситься в воду и спастись бегством. Необула застыла в нерешительности и вдруг почувствовала за спиной ненавистное дыхание мужчины, ощутила его поцелуи на своей шее, его руки на своем теле. Он говорил ей нежные слова, которые она любила когда-то, называл диким цветком, погибелью мужчин. Женщина впервые со всей ясностью ощутила желание убить его. Она закрыла глаза и сжала зубы, позволяя его губам скользить по своей коже, его рука скользнула под легкую ткань пеплума и ласкала ее бедро. Знакомый запах слегка кружил ей голову, пробуждая мучительные воспоминания. Он затащил ее под навес, опрокинул навзничь, порвал одежду, грубо навалился сверху. Необула не стала сопротивляться. Она послушно раздвинула ноги, словно собиралась отдаться посетителю в доме свиданий, разрешила ему войти в себя и принялась ритмично двигать бедрами, заставляя его стонать от удовольствия. Гетера позволила ему перевернуть себя и войти сзади, она сжимала его руки, раскачивалась в такт его движениям, а сама думала: «Я убью его, убью прямо здесь, этой ночью», и ненавидела всем существом. Нащупав рукоять кинжала, она ощутила острое наслаждение и застонала, позволяя ему проникнуть так глубоко, как он только мог, и он тоже застонал, зарычал по-звериному и повалился на нее, потный, красный, выжатый, омерзительный, ослепший от страсти. Прежде чем вонзить в сердце мужчины клинок, она заглянула в его широко открытые глаза. И поняла, что он счастлив принять смерть от ее руки.
Спустя три года после тех загадочных похорон Продик пришел на могилу стратега, чтобы найти подтверждение своим догадкам.
Едва рабы начали поднимать гроб, в нос Продику ударил нестерпимый могильный запах. Софист отпрянул назад, стараясь не смотреть в яму. После нескольких бесплодных попыток вытащить ржавые гвозди, рабы решили разбить массивную сосновую крышку. Продик отошел подальше, чтобы уклониться от разлетавшихся в разные стороны щепок. Дерево вскоре треснуло, теперь оторвать крышку не составляло труда. Продик нерешительно заглянул внутрь. В гробу лежали мешки с землей. Три мешка с землей, и больше ничего. Софист мог праздновать победу. Настал миг его торжества, награда за немыслимые усилия. Вот они, славные останки, старый лис ловко обвел вокруг пальца все Афины. Как же он потешался, должно быть, наполняя мешки землей. Продик чувствовал себя человеком, разыскавшим неизвестный шедевр прославленного мастера.
Софист приказал рабам зарыть пустой гроб обратно и вернуть на место надгробие. Продик испытывал пьянящее чувство торжества после победы над сильным и коварным противником. Пока рабы закапывали могилу, он решил прогуляться среди могильных камней и сосен, чтобы как следует все обдумать. В небе метались стайки стрижей.
Медленно ступая среди могил, Продик рассуждал, что Алкивиад скорее всего пробрался в Афины, чтобы освободить Сократа. Впрочем, он мог не поспеть вовремя — морской путь из Фракии в Афины занимал не одну неделю. Продик решил подсчитать, когда именно Алкивиад мог узнать о приговоре и сколько времени ему понадобилось, чтобы добраться до города. А что если философ не стал опровергать предъявленные обвинения, поскольку надеялся, что Алкмеонид придет к нему на выручку, вернется в Афины и, возможно, сумеет совершить переворот, чтобы создать идеальную Республику, о которой мечтал Сократ? Сделанное Продиком открытие позволяло строить любые предположения и оставляло немало вопросов. Каковы были дальнейшие планы Алкивиада? Что если он вместе со своими сообщниками готовил восстание? Продик с ходу отверг такую возможность. Бывшему стратегу не на кого было опереться. Большинство его союзников сгинуло после падения Тирании Тридцати. Скорее всего, Алкивиад был совершенно одинок и беспомощен.
Из глубокой задумчивости Продика вывел стук лопат. В одной стадии от него хоронили какого-то человека. Софист подошел поближе. Могилу рыли пятеро чужестранцев, по виду — рабы-гребцы. Мельком поглядев на незнакомца, они продолжали копать. Продик поздоровался. Ответа не последовало. Бросив взгляд на окровавленный труп, софист тут же узнал его.
Перед ним лежал Алкивиад.
В этом не было никаких сомнений. На груди у стратега зияла глубокая рана. Продик стал произносить слово «друг» на разных языках, пока не добрался до персидского. Рабы закивали.
— Кто его убил?
Гребцы переглянулись и снова уставились на Продика, то ли с презрением, то ли с недоверием, то ли просто не понимая. Ответа не было. Наклонившись к трупу, Продик заметил, что он сжимает в руке шелковый лиловый шарфик.
Закончив копать, гребцы подхватили труп за руки и за ноги и бросили в могилу. Он упал на дно с глухим звуком, на поверхность взметнулись комья сухой земли. Рабы торопливо зарыли могилу, не выказывая никаких чувств, взвалили лопаты на плечи и поспешили прочь.
Продик сел в повозку и велел гнать во весь опор, чтобы поскорее добраться до дома Аспазии. Ему не терпелось принести женщине добрые вести. Софист вбежал в спальню подруги и застыл на пороге. Он ясно расслышал поступь Смерти.
Руки Аспазии были холодны, как лед, как железо, как могила, черты ее разгладились и застыли, в глазах не было никакого выражения, словно у статуи. Аспазии больше не было, от нее осталось лишь неподвижное, ненужное, поблекшее тело. Продик спрашивал себя, видит ли она его сейчас, смотрит ли на него, как он смотрит на нее.
ПРОДИК выполнил свою миссию слишком поздно. Ночью друзья сожгли тело Аспазии на горе Ликабет, и синеватый дым поднимался к далеким звездам. Двести человек стояли вокруг костра, сжимая в руках факелы, и беззвучно возносили молитвы богам. На похороны пришли в основном женщины, но были и мужчины, а среди них — немало известных и влиятельных людей. Продик добился, чтобы не было ни музыкантов, ни плакальщиц; Аспазию всегда угнетало показное горе помпезных похорон.
Церемония получилась скромной, тихой и достойной, как раз такой, как хотелось бы покойной. Вместе с пеплом по ветру развеяли лепестки анемон. Оратор Лисий произнес короткую, складную речь, которая никому не запомнилась. Люди расходились молча, погруженные в собственную печаль.
Продик, не колеблясь, воспользовался давно утерянным званием посла, — о его отставке знали только Аспазия и правитель Кеоса, — чтобы добиться аудиенции у членов Ареопага; он заявил, что готов прояснить обстоятельства смерти Анита. Ответ последовал незамедлительно: софисту надлежало явиться в последний день боэдромиона[99], когда заканчивался сбор винограда.
День выдался ветреный, в воздухе чувствовалось дыхание осени. После смерти Аспазии у Продика началась бессонница, по утрам его мучили головные боли. От боли у софиста едва не лопались глазные яблоки, он чувствовал острую жалость к себе вперемешку со стыдом и горечью, ощущал себя старой развалиной, полусгнившим остовом затонувшего корабля. Собравшись с силами, софист выбрал подходящее платье, чтобы предстать перед судьями подобающим образом, и даже попытался отрепетировать речь. Впрочем, вскоре он оставил эти попытки, положившись на дар красноречия, имевший обыкновение просыпаться в критические моменты.
У подножия холма Ареса Продик вылез из повозки и проделал оставшуюся часть пути пешком, в надежде, что свежий ветер пойдет ему на пользу. Ареопагиты расположились на трибунах, неподвижные, словно статуи. Софист поклонился. Старцы глядели на него сверху вниз со своей высокой трибуны; Продик подумал, что это отличный способ подчеркнуть свое положение и унизить просителя. У софиста было отвратительное ощущение, что его вот-вот вырвет прямо на землю священного холма, во славу Ареса и всей олимпийской шайки. Нужно было собраться, хотя бы ради Аспазии. Продик проглотил слюну и крепко сцепил пальцы на животе, словно надеялся усмирить свой желудок.
Неудачное начало жертвоприношения отвлекло софиста от неурядиц в собственном организме. Подхваченный ветром пепел полетел прямо на старцев, заставив их кашлять и вытирать слезы, а огонь в треножнике никак не хотел разгораться. Зрелище вышло столь комичным, что Продик немного приободрился, несмотря на то что боль все еще пульсировала в его висках. Наконец прислужники помогли старцам привести себя в порядок, водрузили курильницу на жертвенный алтарь и после двух неудачных попыток все-таки сумели разжечь огонь.
Откашлявшись, обескураженные судьи пробормотали неловкие извинения, и Продик почувствовал к ним что-то вроде симпатии, хоть и старался не поднимать глаз, чтобы не показаться чересчур дерзким. Наконец кровожадный бог получил свои жертвы. Настал черед софиста. Продик почти вплотную подошел к трибуне, опасаясь, что среди архонтов могут оказаться глухие, и заговорил, стараясь перекричать ветер:
— Досточтимые граждане! Я, посол Кеоса, по поручению Аспазии из Милета расследовал обстоятельства убийства Анита, чтобы передать преступника в руки правосудия. Я пришел сюда именем Аспазии, которой, к великому сожалению, больше нет с нами. Я начал расследование в тот момент, когда эта достойная женщина уже была тяжело больна, и теперь, завершив его, выполняю данное ей обещание защитить доброе имя «Милезии» и смыть с ее гетер и гостей пятно позора.
Прервавшись на мгновение, Продик оглядел суровые, морщинистые лица архонтов, которые нетерпеливо слушали, кутаясь в свои туники. Софист понял, что старцы ловят каждое его слово, ожидая, когда он совершит непоправимую ошибку.
— Я осмелился предстать перед Ареопагом, чтобы выполнить обещание и сообщить вам о результатах своего расследования. Мною были опрошены все подозреваемые, ранее заявившие о своей невиновности, и, тщательно проверив их показания, я пришел к выводу, что все они говорили правду. Можно с уверенностью сказать, что подозрения в отношении гетер или посетителей дома свиданий не нашли подтверждения: ни у одного из них не было ни мотива, ни возможности, чтобы совершить это преступление. Насколько мне известно, смерть Анита сочли убийством, а не самоубийством потому, что на рукояти ножа, вонзенного в его сердце, лежала правая рука, в то время как Анит был левшой. В этом я вынужден согласиться с уважаемыми судьями. Однако было бы ошибочно полагать, что рука самоубийцы непременно должна была лечь на рукоять непосредственно в момент его смерти. Исходя из этого, я не могу исключать, что покойный убил себя сам. Рассмотрим эту возможность. Можно ли считать, что положение тела, при котором правая рука лежит на рукояти ножа, означает, что удар был нанесен именно этой рукой? Откуда нам известно, что во время агонии поза умирающего оставалась неизменной? Я осмелюсь предположить, что перед смертью покойный мог положить правую руку на рукоять, сознательно или неосознанно. Не исключено, что он пытался вонзить оружие глубже или, напротив, вытащить его из раны.
Продик остановился, чтобы передохнуть. Голова больше не болела. Глядя на дым жертвенного костра, софист надеялся, что Аспазия слышит его. Он продолжал:
— Предположим, досточтимые граждане, что Анит все же совершил самоубийство. Можем ли мы судить о мотивах его поступка? Они никому неизвестны, все наши версии будут лишь более или менее вероятными допущениями. Тем не менее, в ведении суда находится определение виновного и назначение наказания. В том случае, когда жертва сама наносит себе смертельный удар, преступление само по себе является наказанием. Правосудию нечего к этому добавить. Я смею надеяться, что, принимая решение о судьбе дома свиданий, вы учтете огромную роль, которую это заведение играет в жизни города, и весьма высокую вероятность волнений, которые последуют за его закрытием. В ходе расследования мне, помимо прочего, удалось выяснить, что гетеры «Милезии» почитают Афродиту и Афину, помнят о долге, соблюдают законы и приносят городу огромную пользу. Закрытие дома свиданий не принесет Афинам ничего, кроме распрей и смуты. Досточтимые граждане! Трудно переоценить вклад покойной ныне супруги великого Перикла в укрепление нашей демократии и перечислить добрые дела, совершенные ею во славу Афины, защитницы нашего города. В память о ней я прошу вас проявить добрую волю.
Слово взял старейший ареопагит, смущенный и тронутый речью Продика:
— Достославный софист, оратор и посол! Мы с превеликим удовольствием выслушали твои слова и разумные советы и ценим твою заботу о благосостоянии нашего города, а также о памяти почтенной Аспазии, кончину которой все мы горько оплакиваем. Наше собрание вскоре вынесет свое решение. Мы примем его, полагаясь на милость Зевса, и немедленно известим тебя.
Продик не верил в истину, он верил только в здравый смысл. Софист соглашался с Протагором в том, что каждый шаг человека сопряжен с выбором: мы выбираем, действовать или бездействовать, говорить или молчать, отстаивать правду или лгать, если это необходимо, и от того, насколько прозорливы мы были в своем выборе, зависит наша судьба. Продику не дано было понять Сократа, искренне верившего в существование изначальной истины и абсолютного блага.
Софисту предстояло выбрать, что делать дальше. Афины влекли его из-за Аспазии, а теперь это был самый обыкновенный город, мертвый город, утративший душу. Вещая сова покинула его. Пора было собираться в путь: его расследование завершилось, а «Милезия» находилась в надежных руках Необулы, и Продик не сомневался, что она станет управлять домом свиданий твердо и мудро.
Сначала софист хотел откровенно поговорить с Необулой, но потом решил оставить все как есть. Продику не давали покоя вопросы, оставшиеся без ответа. Главный вопрос был связан с мотивом преступления. Едва ли Алкивиад так сильно любил бывшего наставника, что стал преследовать Анита. Скорее всего, он мстил за свою женщину, а вернее сказать — был орудием мести в руках Необулы. Впрочем, эта загадка уже не могла захватить софиста и избавить его от печальных раздумий. Продик твердо решил, что дождется решения Ареопага и вернется на Кеос.
Ареопаг снял с гетер «Милезии» все подозрения. Дому свиданий было позволено и впредь принимать гостей. В честь такого события устроили веселый праздник. В тот вечер денег ни с кого не брали, а танцы продолжались до самого утра.
Продик выполнил свою миссию. Ни в Афинах, ни в его собственном сердце уже не могло произойти никаких важных перемен. Существовавший в реальности каменный город волновал софиста куда меньше, чем тот, что существовал в его памяти. Продика окружали воспоминания, печальные вестники скорого конца. Если в Афинах еще оставался кто-нибудь живой, старику не хотелось прощаться с ним. Если у богов и слепого случая еще было чем удивить софиста, он ничего не желал об этом знать.
Продик стал снаряжать посольское судно, чтобы навсегда покинуть земли Паллады и вернуться на Кеос, под солнце Гесперид. Он оставлял позади свою любовь.
Продик был стар, болен и жил воспоминаниями. Для него уже не существовало настоящего и будущего. Куда реальнее казался мир памяти: липа во дворе отбрасывала резную тень на нежное лицо матери; они с Аспазией, совсем молодые, гуляли рука об руку среди тростников Саламина, в небе тянулся серый гусиный клин, и она внезапно обняла его и поцеловала. Как-то раз они с Протагором, уже не наставником, а просто другом, повстречали на берегу реки Илис, у Калиорского источника симпатичного чудака, который называл себя геометром и членом секты пифагорейцев. Незнакомец чертил палочкой на песке круги и линии. А потом вывел удивительно красивую теорему, прозрачную, как стекло, и точную, как сама истина: тогда Продику впервые явилась красота дерзкой человеческой мысли, смиренной строгими законами логики.
Перед отплытием софист выполнил второе поручение своей подруги: придумал эпитафию для надгробия Сократа. Все утро он старался подобрать слова, которые отразили бы сущность его философии, но тщетно. В памяти софиста Сократ остался живым мертвецом, по ошибке оказавшимся среди людей, ходячей аллегорией истины и добродетели. В конце концов, он выпил цикуту во славу своего учения, и Афины смогли перевести дух.
И Продик заказал в мастерской Фидия надгробную плиту с надписью:
Здесь лежит Сократ. Великий покойник.
В сердце своем софист носил совсем другую эпитафию. Продик повторял ее до конца своих дней:
Здесь лежит Аспазия из Милета, прожившая на свете шестьдесят шесть лет, мудрая, словно Паллада, прекрасная, словно Паллада, та, что многому нас научила, та, которую мы так любили.