— Первый осенний лист опадает с оглушительным грохотом, ведь вместе с ним обрушивается целый год.
Тонино нагибается и разрыхляет пальцем почву между корнями герани.
— Господи, какая сырость! Осень в этом году уж слишком дождливая.
Затем отрывает листок, растирает его в ладонях и сует мне под нос. Я ощущаю неведомый доселе аромат.
— Мята? Ментол? Или это одно и то же? С примесью гвоздики… Я вырос в городе, — оправдываюсь я. Тонино смотрит на меня с жалостью. Он не проявляет снисхождения к тем, кто не похож на него.
Низкорослый, руки за спиной, он бродит по Саду забытых плодов. Этот общественный парк — его детище. Он расположен в Пеннабилли, деревушке, раскинувшейся на двух холмах в долине реки Мареккья. Здесь живет Тонино Гуэрра, если не пребывает в одном из своих домов в России. Своим присутствием писатель вдыхает богемную итальянскую жизнь в это захолустье, в сорока пяти километрах от Римини. Люди приветствуют его поклоном. У него в гостях Марчелло Мастрояни. Феллини уехал сегодня утром. Моника Витти пьет кофе на центральной площади. Голландские сценаристы набились в местную гостиницу в надежде подобрать жемчужины, рассыпаемые великим мастером итальянского кино.
— Вы пишете неплохо, но я лучше.
Тонино притормаживает возле многометрового плюща, подстриженного в форме слона. В Саду забытых плодов он поддерживает жизнь вымирающих растений и фруктовых деревьев, чтобы помочь сохранить посетителям воспоминания об их запахах и вкусах. Я втягиваю в себя аромат трав его детства. Но я не знаю этих запахов, они не пробуждают во мне никаких ассоциаций. Я честно в этом признаюсь. Маэстро раздумывает, имеет ли смысл демонстрировать чудеса подобному существу, лишенному памяти. Недовольно бормоча, он принимается яростно трясти плющ. Слон теряет свои листочки.
Гуэрра хватает меня за руку и тащит вглубь сада. Мы оказываемся перед небольшой триумфальной аркой.
— Ну же. Пройди под ней.
Сооружение выложено плиткой с характерными для Тонино мотивами в пастельных тонах. Повсюду в Пенна-билли — на дверных косяках, брусчатке, за церковным алтарем — вдруг оживают сказочные сюжеты со светло-зелеными птицами, лучезарным солнышком, золотыми улитками, розовыми змеями и ярко-желтыми пирамидами.
— Это Арка смелых сокровенных желаний. Иди же! У всех нас есть мечта. Пройди под ней и загадай желание. Можешь и не загадывать, конечно, но я сразу пойму.
Я прохожу под аркой и загадываю желание. И действительно, с возрастом для этого требуется смелость. Но я все же загадываю. Тонино, однако, вздыхает, так, словно я провалил экзамен, и вымученно улыбается. Старик-отец, не рассерженный, но разочарованный, он начинает карабкаться на холм.
Мы проходим мимо солнечных часов Тонино. Огромная мраморная плита в траве, на которой выгравирован циферблат. Если встать на нужное место, то отбрасываемая тобой тень укажет точное время. Сегодня ему не хватает терпения, и наши тени пересекают плиту на уровне полудня. Он держит путь в миниатюрную часовню в конце сада. Розовые керамические улитки оставляют на каменной двери часовни золотистые следы. Одна из них вросла в камень, словно ископаемое, пойманное временем.
— Это мой памятник Тарковскому, великому русскому режиссеру, — читает Тонино собственноручную надпись на кафельной плитке, — успевшему за свою короткую жизнь подышать чистым воздухом нашей долины. Камни для этого памятника собраны в разрушенных церквях. Мы верим, что эти камни хранят в себе песни, молитвы и надежду, услышанные ими тогда, когда они еще были стенами.
Он смотрит, какой эффект произвели на меня его слова, и говорит:
— Что мне больше всего нравится в долине реки Мареккья, так это ее пустынность. Когда я приезжаю домой и озираюсь, то ничего не вижу. Вот ты сейчас тоже так думаешь — никчемная долина. Но день за днем я открываю здесь для себя что-то новое. Ты только что вернулся домой. Долина кажется необитаемой, но ты приглядись!
Не дожидаясь ответа, он отворачивается, не оставив мне возможности сказать, что я уже и так переполнен впечатлениями этих первых минут и потрясен его незаурядными взглядами. Тонино это неинтересно. Он захлопывает за собой калитку; отец, которого всю жизнь приходится убеждать в своей любви.
Сохраняя спокойствие, я вхожу в его Лавку воспоминаний. Это пустое помещение, ведь прошлое не продается.
— Я столько всего взял из этого края. Сейчас мне семьдесят два, пора отдавать долг. Висконти, Пазолини — все они родились здесь. Феллини, Рози, Антониони, во всех написанных нами сценариях я использовал местный материал: истории, типажи, чудеса природы. Ну а с Федерико мы, конечно, сделали «Амаркорд» — своего рода гимн Римини. Над Эмилией-Романьей глумятся, потешаются, ее пытаются предать забвению. Еда известна, да, лучшая в Италии, еще вино, Мадонна!.. Но кто знает культуру, холодные каменные своды рода Малатеста, закалившего область во время своего правления? Свои стихи я пишу на романьольском языке, а потом перевожу на итальянский. Сколько мыслей я здесь почерпнул! А теперь возвращаю их этой земле.
Пеннабилли — это Эдемский сад Тонино Гуэрра, к которому он всякий раз добавляет недостающую, по его мнению, деталь и плитку со стихотворением, поясняющим его мысли. И всегда с подписью. Создатель надписывает свой рай.
Тем, кто прилагает старания, капризная долина раскрывает часть сюрпризов Тонино. Но рисунки, которые, по словам местных жителей, Тонино прячет в дуплах деревьев, остаются недоступными взору, равно как и раскрашенные камни, которые он хоронит в земле или бросает в воды Мареккьи.
Сначала обнаруживаешь следы солнечных часов, припрятанных в каждом закоулке деревушки, всеми возможными и невозможными способами отмеряющих, как истекает или стоит на месте время. Человек должен осознать, что современная спешка не имеет смысла в этой долине мыслей.
Потом вдруг под средневековыми воротами натыкаешься на Беременную Мадонну Пьеро делла Франчески. Это копия, использованная в фильме Тарковского «Ностальгия». Теперь она печально смотрит на людей, приближающихся к дому Тонино.
Рядом часовня с изображением Il dopocena dell’ultima cena, то есть «продолжения Тайной вечери». На восьми алтарных картинах выражены мысли Тонино на эту тему. Голодные коты, пьющие из опрокинутого Иисусом кувшина. Упавший стул, будто кому-то пришлось поспешно уйти. Подвыпивший апостол. Развенчанный миф становится более человечным. Среди гор грязной посуды разбросаны хлебные крошки.
За пределами деревушки Тонино возводит святилище Мадонны снежного квадрата, точно на том месте, где несколько лет назад произошло чудо природы[1]. За ним, у холма, нужно еще построить театр под открытым небом, до которого сможет добраться только преисполненная решимости публика. В нем осенними вечерами Тонино хочет проектировать на облака выдающиеся итальянские фильмы.
Светящееся путешествие, Приют для брошенных мадонн, Плененные сны, Аромат Малатеста. Повсюду в долине Мареккьи встречаешься с фантазиями Тонино. Порой возникает ощущение пресыщенности, ты чувствуешь себя незваным гостем, вторгшимся в чужой мир. Но этот мир распахнут для тебя, доступен и приветлив. И так не похож на ворчливого старика, его сотворившего.
В заброшенном аббатстве он работает над созданием музея. Музея одной-единственной картины. На какой сюжет? Усатый ангел полагает, что послан на землю с миссией: накормить чучела птиц. Его усердие и внимание к безжизненным тельцам воскрешают их. Первый зал станет визуальным воспроизведением этой истории. Следующий зал займут все виды птиц из долины Мареккья. Их чучела. Интерес посетителей должен будет возродить их к жизни.
— В Голландии это тоже должно быть возможно. Делать то, что делаю я. Прокладывать тропинки мыслей. Может, из объектов, поднимающихся из воды? Островов, всплывающих посреди озер? Стоит только отыскать заброшенные деревни, глухие местечки. Очень важно принести культуру людям, отрезанным от цивилизации, по-новому воздействовать на их мысли.
Мое сообщение о том, что в Голландии нет невозделанных, захолустных земель, для него непостижимо.
— У меня и без того сложилось о вас странное представление. Все поголовно носят джинсы, пьют кока-колу и занимаются сексом. В такой среде тем более следует разыскивать тайны нетронутой природы, ведь так и погибнуть недолго… Осторожно! Смотри куда идешь! — внезапно вскрикивает он, тут же забывая про Голландию. Прямо передо мной сидит кузнечик. — Не наступи! Только не наступи! Матерь Божья! Эта природа — единственный неиссякаемый источник вдохновения для любого писателя. Что ты на это возразишь? Без природы нет ничего.
А я умалчиваю о том, что у нас уже не осталось девственной природы, что наши пастбища не хранят никаких тайн и открывать нам больше нечего.
Тибр берет свое начало недалеко от Пеннабилли. Вблизи от его истоков, над почти безлюдной деревушкой, возвышаются руины замка. Но в мире Тонино Гуэрры нет ничего однозначного. На обломках разрушенных подземных ходов он разбил свой Каменный сад. Полы, единственное, что уцелело от старинных залов, он покрыл Коврами из окаменелых мыслей.
— Сюда уже многие годы никто не заглядывает, — рассказывает одна из последних трех жительниц. — Молодежь уехала в Римини, работает на курорте. Или спустилась в соседнюю деревню. Молодые господа уже не в состоянии жить на горном склоне, в своих кроссовках из жевательной резинки.
Она вскидывает голову и подергивает плечиками, издеваясь над «элегантностью» больших городов. От смеха у нее начинает течь из носа, и она наскоро вытирает лицо рукавом хлопкового платья. В октябре в горах сыро, а после захода солнца прохладно.
«В память о Джотто, увидавшего с Монтефельтро первые волны синего Адриатического моря», — выведено Тонино на одной из плиток. Эта плитка лежит рядом с «ковром» окаменелых волн, почти невидимых в траве. Вдалеке, в той стороне, где раскинулся ковер, низкое солнце выстилает серебристо-белую дорожку. Море или мираж?
Абстрактная игра линий составляет ковер «в память об Эзре Паунде, преклонившем колени перед черными слонами Сигизмундо Малатесты». Приземлившаяся сказочная утка призвана «почтить Данте, побывавшего в этих краях после побега из Флоренции». Отец Маттео, основатель ордена капуцинов, кричавший на всех: «В ад, в ад, грешники!» — удостоен каменной плиты с изображением искореженных церковных дверей. Поле с миниатюрными Пирамидами из сновидений образует прелюдию к башне в заброшенной горной деревне внизу, трехгранный шпиль которой, словно пирамида, поднимается прямо над этим ковром.
— Ковры? А, эти объекты искусства или как они там называются. Ничего красивого в них нет, — говорит женщина в черном. — Впрочем, что я смыслю в искусстве?
Она срывает инжир с дерева и протягивает мне. Просто так.
— Но я верю, что они способны изменить нашу жизнь. Этим летом у нас было много гостей. А в следующем году ожидается еще больше. Все, кому надоело море в Римини. В своих шортах они добираются до наших деревень. Кто знает, может они вернут жизнь на гору? Может, долина Мареккьи снова воскреснет? Туристам всегда надо что-то покупать. Им надо есть. Спать.
Она срывает еще инжир и съедает. По подбородку стекает сок, она вытирает его рукавом.
— Кто знает? Может, и сыновья наши тоже вернутся. В своих американских штиблетах!
— Когда я читаю ваши сценарии, мне хочется умереть. Мои сценарии гораздо лучше! Да ладно, не принимайте близко к сердцу. Я же не Бог. Об этом иногда забывают.
Тонино сегодня не в духе, и слушатели его лекций чувствуют это на собственной шкуре. Даже тот факт, что Фонс и Лили Радемакерсы ни свет ни заря покинули свой римский рай, что напротив Пантеона, ради лекции мэтра длиною в несколько часов, оставляет его равнодушным. Ему не важно, что получил этот голландец[2] — «Оскара», несколько «Оскаров», как сам Тонино, или батон колбасы. Тонино дуется. Голландским сценаристам это не мешает. Им хватило недели, чтобы свыкнуться с его капризами, мало ли что слетает с его языка. Когда его заносит, вмешивается жена. Несмотря на копну ярко-рыжих волос, которые невозможно не заметить, Лоре всегда удается незримо пробраться туда, где Тонино читает лекции. Она тихонько пристраивается в углу и подает голос, только если Тонино начинает перегибать палку. Грузинка с горячим темпераментом — прекрасный образ для сценария.
— Не жалуйся, Тонино. Расскажи лучше о Параджанове!
— Молчи, женщина! И не подумаю! Они пришли слушать тебя или меня? О, русские женщины!
— Параджанов был гением.
— А ты проклятие. Ступай домой. Я не могу так работать. Накорми собаку.
Лора уходит. Тонино рассказывает о Параджанове. Буря миновала.
На холме Пенна еще задолго до этрусков разжигали огонь в честь богини солнца. Это место помечено Тонино таинственным, лабиринтообразным знаком. Вокруг него обитают двенадцать последних затворниц этого края. Сам Тонино обосновался на противоположном холме Билли. Его владения простираются — терраса за террасой — по всему склону. Единственные ворота выложены из остатков развалившихся церквей. На каждом выступе, подоконнике, под деревьями лежа! расписанные геометрическими фигурами камни. Голубые и зеленые, желтые, пастельнорозовые и золотые. Они рассыпаны по фруктовым садам, как цветы на детском рисунке. Пока ветер загоняет облака в долину под нами, Тонино разливает сначала «Святое вино», затем тяжелое вино Альбано и разламывает панфорте, протягивая всем сладкие кусочки.
Одна половина дома предназначена для Лоры, другая — для него. В апартаментах Тонино не найти угла, не отмеченного его печатью. Он сконструировал там самую фантастическую в мире мебель. Неужели он мастер на все руки? Его необузданные фантазии воплощены в лучших традициях итальянского дизайна, с использованием материалов высшего качества; застекленный шкаф, печь, столы, стулья. Изысканная жизнь в воображении ребенка. Правда, ребенка с коммерческой жилкой. На столе красуется каталог крупной выставки мебели Гуэрры, только что открытой в одной из галерей Нью-Йорка.
Пока маэстро ораторствует на улице, меня подзывает Лора. Она провожает меня наверх и показывает Дверь его мыслей. Дверь — она на самом верху — состоит из двух старых, непокрашенных стальных створок. Она никуда не ведет, упираясь в глухую стену. Время от времени Тонино распахивает эти створки, царапает на внутренней стороне какую-нибудь мысль и снова их закрывает. Никому другому не разрешено прикасаться к двери. Рядом его рабочий кабинет. Я ни о чем не прошу, но Лора считает само собой разумеющимся показать мне его святая святых. Если я обещаю молчать, то могу заглянуть внутрь.
Там стоят два стола, а на стенах развешаны фотографии Тонино. Тонино-юноша. Тонино-старец. В зрелом возрасте и младенчестве. С Тарковским. Параджановым. Братьями Тавиани. Лора сияет, заверяя меня, что все эти люди его обожают. Фотографий самой Лоры нет нигде.
Лора и Гуэрра встретились семнадцать лет назад.
— В Тбилиси. Но я русская, понимаете, не грузинка!
Поставив уже несколько собственных фильмов, она ассистировала в тот момент Тарковскому.
— Тонино и я полюбили друг друга, но не могли общаться. Это было ужасно. Ведь он хотел поведать мне все, и тогда он стал писать письма. По одному каждый вечер. Перед сном он сминал письма в комок и бросал их в большой чемодан. Однажды он привез мне этот чемодан, полный писем. Каждый день я брала по письму, разглаживала его и отдавала на перевод. Когда чемодан опустел, мы поженились.
Мы переходим в кухню с буфетом Тонино и изобретательной кладовкой Тонино, набитой его картинами. Кухня соединена с Лориной половиной дома. Маленькие комнаты в тепло-розовых тонах, увешенные полотнами, с множеством ковров и пухлых подушек. И большой пустой чемодан. Она живет в русском кукольном доме, с закрытыми ставнями, чтобы не видеть, как идет снег.
— Сама я больше не работаю. Я пыталась что-то сделать, но идеи Тонино всегда лучше. Знаете, сегодня, спустя семнадцать лет, я все еще чувствую себя его ученицей, а не женой.
Поздно вечером — все мы слегка захмелели — он подсаживается ко мне на самой высокой террасе под ореховыми деревьями. Он хочет знать, вынес ли я что-нибудь из его лекций. Боюсь, что он имеет в виду: научился ли я лучше писать сценарии. Нет, не научился. Более неподходящего человека на роль учителя не сыскать. Он рассказывает уйму занимательных историй, но совершенно не способен анализировать свое или чужое творчество. Тем не менее он задумал открыть в Пеннабилли школу для сценаристов. Кто-то должен его отговорить. Пока я сомневаюсь, следует ли сделать это мне, он и так все понимает. И пожимает плечами, как будто затея с киноакадемией Тонино Гуэрры уже потеряла для него всякий интерес.
— Повторю еще раз, можешь пропустить это мимо ушей, но, по крайней мере, моя совесть будет чиста: любое место обладает волшебством, которое ты сам в нем узришь. Конечно, легко утверждать такое, когда путешествуешь. Я бы хотел, чтобы каждый умел разглядеть волшебство в повседневной обстановке, сидя в кресле у себя в гостиной. А если люди этого не делают, так нужно их заставить. Когда в один прекрасный день они завернут в кинотеатр, хватай их там голыми руками. В твоем распоряжении полтора часа — распахни перед ними их собственный мир, который сами они увидеть не в состоянии.
Он с трудом поднимается и отряхивает брюки.
— Вот теперь ты все знаешь, так что — упаси Боже — даже и не думай требовать обратно свои деньги за обучение.
И уходит.
У него талант — внушить человеку чувство неполноценности. Я следую за ним, но нигде не могу найти.
Уж эти прописные истины мне известны, Тонино: важно не то, что видишь, а то, что ты об этом думаешь. Суть любого объекта познаешь скорее с закрытыми глазами, нежели с открытыми.
— Эй ты, каланча! Как бишь тебя? — кричит Тонино мне на прощание. За неделю он не удосужился запомнить наши имена. Голландские сценаристы возвращаются в Голландию писать сценарии. Тонино и Лора меняют Пеннабилли на Москву. Я остаюсь еще ненадолго.
— Ну что, подписать или как?
Я протягиваю ему один из сборников его рассказов и ручку.
— Это ерунда. У тебя нет цветных карандашей?
Я вынимаю ящик с принадлежностями для рисования. Он опрокидывает содержимое на стол. Какое-то время его рука парит над карандашами и кисточками, а затем, словно управляемая свыше, принимается жадно их перебирать. Почти не глядя, он извлекает несколько цветов. Стремительными росчерками испещряет всю первую страницу, будто сомневаясь, что мои карандаши способны отобразить цвет. Между делом спрашивает, научился ли я различать запахи в его Саду забытых плодов.
— Некоторые, — говорю я. — Теперь и я буду хранить запахи, у которых есть воспоминания.
Он отрывает взгляд от размалеванной страницы и на сей раз действительно на меня смотрит. Ослабив хватку, он принимается заштриховывать плоскости в розовый, терракотовый, охровый и бирюзовый.
— Мельком, когда-то давным-давно, дитя города, ты видел рай, то зеленое растеньице меж булыжниками мостовой, ты просто забыл. Природа тебе его вернула.
На листке он рисует птицу — приторно красочную, замысловатую, сказочную утку с перьями на голове. Возвращенный рай.
Папочка смеется и в целом доволен. Не раздумывая, он подписывает книгу «Для Артуро».
Барселона прихорашивается. Словно стыдясь своей внешности, она маскирует неровности толстым слоем макияжа. Олимпийский клиент, которого непременно следует ублажить, уже давно заманен в сети. И все же в городе ощущается нервное томление.
Моя темная комната в красном квартале уже несколько месяцев дожидается сноса блочного дома на противоположной стороне улицы, по всей видимости, скрывающего собой целое море света. Совсем скоро зеленая площадь изменит облик этой каталонской плотины. Очевидно, даже в этом районе во время Олимпийских игр предвидится большой наплыв туристов. Но почему именно этот блочный дом на противоположной стороне, а не другой? Никто не знает. Изображая бурную деятельность, здесь по семь раз в месяц перекапывают улицы, словно желая добраться до истины. Это симптомы олимпийской лихорадки.
Авиньонские девицы, прославленные Пикассо шлюхи, сидят по утрам на тротуаре или стоят, облокотившись на витрины Каррер-д’Авиньо и безучастно глядя вокруг. Они постарели. Волосы вымыты голубым оттеночным шампунем. Одной рукой они защищают их от сильного ветра, поднявшегося с гор. Втайне они, возможно, надеются заполучить какого-нибудь проходящего мимо атлета. Иной раз они снимают с руки аккуратные дамские сумочки. И достают оттуда маскировочный карандаш и зеркальце, проверяя, как долго продлится еще ИХ время.
Дует трамонтана.
— Наконец-то видно небо! — восклицает старик, ковыляя по набережной вдоль порта. Одна из многих жертв полиомиелита, а может, раненный при режиме Франко.
С какой стороны? Он указывает ввысь.
— И, черт побери, оно голубое!
Он продолжает стоять улыбаясь. В надежде получить мелочь в награду за свою шутку. Ничего не добившись — не страшно, — он садится рядом со мной. От него пахнет ваксой.
— Разве здесь не ужасно? Чудовищно! — крик души. — Они ведут себя так, будто здесь Сен-Тропе. Это порт, а не бульвар. Понатыкай они еще пятьсот пальм и скамеек, все равно бульваром он не станет. Здесь работают. Ну то есть работали. Да, и я работал! Чудовищно!
Тем временем бульвар уже растянулся на несколько сотен метров, между пульсирующей жилой города Рамблой и кварталом простолюдинов Барселонетой. И действительно, бульвар изобилует пальмами и разноцветными скамейками, многие из которых своими округлыми формами пытаются подражать произведениям Гауди, — и напрасно. Между набережной и главной артерией города, граничащей с пешеходной зоной, щедро выложены свежие булыжники. Пальмы не в состоянии заглушить шум автотранспорта, проносящегося мимо на бешеной скорости.
— И так до Франции. Праздник для разводчиков пальм. С таким же успехом они могли бы построить и стену. Раньше город просто доходил до воды. Сейчас нас от нее отрезали. Такие склады, как этот, стояли прежде везде. Они были нашей жизнью. Я и сам там работал. Клерком, подумать только! А сейчас остался вот тот единственный пакгауз, к тому же оборудованный под ресторан, который никому не по карману. А если нам хочется на море, то мы, конечно, благополучно пересекаем шоссе, но потом приходится продираться сквозь толпу туристов, а это смертельно опасно!
Захлебываясь от смеха, он достает щетку, встает на колени и принимается начищать мои ботинки.
— Ради бульвара они хотят переместить нефтехимический завод. Хорошо, вот только куда? В конце концов они просто увьют его плющом или выкрасят в веселые цвета, а потом скажут, что это лес или шедевр искусства. В общем, смех один, эти Олимпийские игры, чудовищно!
В Барселоне много обманчивого. Готические ворота сооружены в прошлом веке, барочный фасад реконструирован в двадцатых годах. Каталонские архитекторы не столь щепетильны, легкомысленно заимствуя, обменивая и видоизменяя разные стили. Аутентичность означает здесь не упорные поиски чего-то нового в почти истощенной фантазии, а изощренное копание в прошлом. Подобным образом, после многовекового застоя, за минувшее столетие Барселона сумела-таки создать самобытную, впечатляющую архитектуру. Колумб, возвышающийся на высоченной колонне, ненароком стал причиной трагедии этого города. Отправляясь в путешествие, он покинул Барселону в момент расцвета торговли и культуры, однако открытый им континент, до которого было легко добраться из других портов, в одно мгновение лишил Барселону превосходства, и она не смогла воспользоваться плодами испанского возрождения. Поэтому подлинная архитектура эпохи ренессанса и барокко здесь не встречается. Впрочем, город возводит собственные декорации.
Бронзовый палец Колумба бесцельно парит над морем, указывая скорее в направлении Египта, чем Америк. Он повернулся спиной к Новому Свету, а ведь мореплаватель, устремленный вглубь суши, — зрелище жалкое и абсурдное.
Около полудня по безотрадной равнине шествует сюрреалистическая процессия. Ветер с гор поднимает белое облако пыли и сбрасывает его в море красочных многослойных широких юбок. Выстроившись в длинную цепочку, шествующие пробираются по камням и рытвинам голой строительной площадки, граничащей вдалеке с пригородными многоэтажками неимущих. Севильские женщины и девочки облачены в нарядные платья всех цветов радуги, мальчики и мужчины — в строгие черные костюмы и жесткие круглые шляпы. Некоторые из них, как положено, гордо восседают на лошадях. Большинство оставили свои автомобили на гигантской парковочной стоянке. Это четвертый и последний день большого Севильского праздника. Но ведь это же не Севилья.
Участники праздника — севильские гастарбайтеры в Каталонии, а звуки и гирлянды вдалеке, куда они смиренно держат путь, лишь копия их народного праздника. Неспешная процессия минует мальчика, сидящего на обочине дороги. Ему лет семь. Волосы поседели от пыли. Такое впечатление, что он сидит здесь уже несколько дней, без сна, еды и питья. Играет на своем маленьком синтезаторе — вяло и безразлично — только аккорды: С, G, С, G. Его музыку заглушают громоподобные раскаты севильяны, извергающиеся из колонок на праздничной площади.
Равнина уставлена шатрами, образующими улочки. Перекрестки снабжены табличками с названиями улиц родных пенатов участников праздника. На дорогах этого искусственного города многолюдно. Бездна народу безустанно движется в ритме, заразительно отбиваемом ладошками. Хлопают все — от мала до велика. И танцуют. Даже лошади. Между наездниками разгорается борьба — у чьего коня самая красивая поступь. Пьяный всадник в кровь разбивает широкими квадратными стременами бока своего скакуна, который недостаточно высоко поднимает ноги и недостаточно быстро разворачивается.
В тени шатров оборудованы сцены, прогибающиеся под топотом танцующих севильяну. Кто под какой ритм танцует? Тонкий брезент пропускает наружу множество различных мелодий. Музыка из палатки коммунистической партии перемешивается с музыкой демократов.
— У социалистов опять самый скучный стенд, — ворчит толстый коротышка за длинным деревянным столом. Ему снова удалось влезть в его старые узкие севильские брюки, но теперь, когда он сидит, они почти что трещат по швам.
— И самые дорогие закуски! — с пластмассовой тарелкой, наполненной сыром, хлебом и жареной черной кровяной колбасой, подсаживается его жена. Разносят блюдо с креветками, уже довольно долго простоявшее на жаре, и разливают тяжелое вязкое белое вино со вкусом скверного хереса. Теперь понятно, откуда этот тошнотворный запах.
— Хорошенько выпить, — говорит мужчина, — вот в чем секрет. Главное — поднять настроение, а если хватил лишку, то поможет herbabuena.
Он пододвигает к себе бутылку с настойкой мяты, «доброй травы».
— Пара глотков — и ты трезв как стеклышко. Но стоит тебе осознать, что это не Севилья — и рядом не лежала, — приходится по новой заливать в себя вино. Я так давно не был дома, что уж и сам не пойму, по чему скучаю. Они лезут из кожи вон, но все равно это не то, нет… нет…
Он делает внушительный глоток, в два прыжка оказывается у сцены, ждет неслышного мне музыкального знака и включается в танец, безупречно повторяя движения других. Полностью владея собой, он гордо и страстно отплясывает севильяну. Поедая кровяную колбасу, его жена подстегивает его жалобным криком. Под конец, с набитым ртом, она затягивает песню. От неожиданности я не сразу вникаю в смысл слов этой душещипательной мелодии:
Сегодня наконец у моего мужа
выходной,
Сегодня наконец я схожу с ним
за покупками
в «Суперкор»!
Над кладбищем трамонтана совершает чудо. С безоблачного неба на скорбящую семью проливается дождь. Вдова облокотилась на склеп. Ее покойный супруг стоит рядом, прислоненный к стене, в своем гробу. Он ждет своей очереди. Кладбище на Монжуике идиллическое, но переполненное. На каждую семью здесь отводится склеп площадью в один квадратный метр, не больше. Женщина кладет одну руку на гроб. Другой поглаживает деревянную крышку гроба, примерно в том месте, где голова покойного должна была припасть подбородком к груди. Она терпелива. Вся семья наблюдает, как сначала удаляется мраморная эпитафия, затем замковый камень. Один из могильщиков заглядывает в темноту, подзывает второго, и в конце концов, после кратких переговоров, третий вползает на коленях внутрь, покуда из дыры не остаются торчать лишь его стертые подошвы. Затем он выкарабкивается обратно, осторожно, чтобы не удариться головой. Рывком выдергивает старый гроб наружу, с такой силой, что с него слетает крышка. Родственники не двигаются, бесстрастно взирая, как могильщик засучивает рукава клетчатой рубашки, берет кирку и с внезапной мощью ударяет по свинцовой плите, закрывающей тело. Стеклянное окошко, через которое родные обливаясь слезами когда-то прощались с покойным, разбивается. Осколки падают на череп цвета и консистенции жевательного табака. Еще два точных удара, и гроб раскрывается, подобно волшебному ящику фокусника, когда в кульминационный момент трюка все его стенки откидываются. Находящийся там труп скукожился и высох. Лишь лицо вполне сносно сохранило свои обтянутые кожей черты. Перво-наперво берется голова и одним ловким движением забрасывается обратно в склеп. Родственники продолжают умиленно щебетать друг с другом. А что им еще остается? До той поры пока они не в состоянии заплатить за второй склеп, им приходится проявлять покладистость. Они покорно смотрят, как могильщик в клетчатой рубашке поворачивается спиной к склепу и широко расставляет ноги. Затем наклоняется и хватает распластанный перед ним труп за плечи. Машинально просовывает покойника между ногами в склеп, словно ковер. Песок и оставшуюся от трупа труху он скармливает трамонтане. Деревянные обломки старого гроба пинками отшвыривает с дороги. Теперь родственники готовы предаться скорби. Перед склепом возлагается новый покойник. Несколько слов, и гроб очередного члена семьи исчезнет в ненасытной дыре. Родственники выстроились в шеренгу для прощания и сложили руки в молитве, но в их позах сквозит равнодушие. С наигранной беззаботностью они бросают взгляд прямо в вечность. Никто и бровью не ведет, когда раздается хруст, потом еще — покойник не желает пролезать в склеп — и еще раз, когда он наконец оказывается на месте. Они прикидывают, кто именно из присутствующих вскоре расплющит сегодняшнего усопшего и кто кого, спустя время, заставит потесниться. Даже вечный покой и тот здесь не такой, каким его рисует воображение.
Вечером на сцене роскошного оперного Театро дель Лисео Мэрилин Хорн в солидном мужском костюме исполняет арию Танкреда. На улице тем временем все поменялись ролями. Вокруг этой позолоченной бонбоньерки на бульваре Рамбла с наступлением сумерек расхаживают мужчины в нарядных платьях. Какой-то трансвестит, похоже, позаимствовал свое одеяние из шикарных бутиков Пасео де Грасья. Другой, наоборот, одет нарочито просто — в шерстяном свитере, с повязанной на голове косынкой. В толчее он-она присаживается за мой столик и делает заказ. Мы разглядываем прохожих из-под сводов гармоничной, закрытой с четырех сторон Королевской площади. Молодой человек с собранными в пучок волосами жонглирует огнем, а четверо южно-американских пончо зажигательно распевают о парящем в небе кондоре.
— Они родились здесь за углом, — говорит моя соседка по столу. — Сегодня в моде «La Bamba», а завтра, возможно, «Эдельвейс». И тогда эти барселонские парни нацепят на себя ледерхозен.
Она элегантно закидывает ногу за ногу и строит мне глазки.
— Каждому свое, не правда ли?
Опустошив несколько стаканов, она встает на защиту Барселоны.
— Какая красота, какая свобода. Это самый прекрасный город на свете. Тот, кто не хочет разглядеть его красоту, ничегошеньки не увидит. Но стоит только надеть нужные очки, как все вокруг преображается. Фешенебельные гостиницы, магазины как в Париже, лучшие музеи мира, Пикассо, Миро — и при этом можно играть любую роль. И мы играем. Мы, каталонцы, мастера лицедейства. Мы играем в испанцев. У нас свой язык, но мы притворяемся, будто говорим на языке большинства. Все мы носим маски. Каждый свою. Ради удобства. Под маской никто тебя не трогает и можно спокойно оставаться самим собой. Как Гауди! Вот кто истинный каталонец. Весь город он обвесил гирляндами, блестящими, как детские бусы. Он украсил город на свой вкус. Пример для подражания всем нам: не нравится? — расцвети, переделай. Гауди это понимал, и его стеклянные бусины кажутся нам брильянтами. Он ребенок, превративший свою комнату в залу дворца.
Она выпивает последний стаканчик и смешивается с коктейльными платьями на Рамбле, хлынувшими из Театро дель Лисео. В это время Мэрилин Хорн, снимая с лица бакенбарды, слушает пение фальшивых перуанцев под окнами своей гримерной. Они тоже маскируют свою ординарность, — чудовищно! — превращая обыденную жизнь в любовную песню:
Я нарезаю латук, чтобы сделать
салат, карамба!