Дверь с той стороны (Сборник)

Артем Гай Наследники

СОВЕРШЕННО СЕКРЕТНО

Париж. 10 ноября

Сэр! По данным известной французской журналистки Мирей, полученным ею от физика-атомщика Луи Кленю, некий господин де Жиро преднамеренно и совершенно безболезненно перенес десятикратно смертельную дозу облучения на атомном реакторе в Н.

Гайлар


Гайлару

Получить достоверное подтверждение сообщенных вами данных. Обеспечить полную их секретность…

Жан Овечкин и Оноре-Максимилиан

Ноябрь. Западная Африка

Овечкин сидел под тепловатым душем, завернувшись в простыню, блаженно щурился, морщился, дергал ртом и вспоминал Пти Ма. «Шеф Овэ, рюс!.. — и блеск белоснежных крупных зубов. — Товарищ, товарищ, а любовь — нет! Вот француз был господин, а любовь…» Ох, и чертовка эта Пти Ма! Язык — бритва, совсем хохлушка, только очень черная. Можно себе представить, как она расправляется со всеми на диалекте. Вот Гран Ма — та матрона, неторопливая, малословная, красивая. Сильнющая сибирячка. Ну, в физической силе и маленькой Пти Ма не откажешь. Так руку жмет…

Гран Ма и Пти Ма работают на грейдере, и каждый день не один уже месяц молчаливая толпа пораженных этим зрелищем африканцев стоит у развалов строительной площадки. Все удивляются и гордятся Гран Ма и Пти Ма. А они обычные девчонки.

«Эй, парень! — кричит Пти Ма парню в драной рубахе, который смотрит на нее целый день не отрываясь и раскрыв рот. — Возьми лучше меня в жены, чем пялиться. Родным вместе заплатим, драненький…»

За полгода совместной работы Овечкин освоил кое-что из местного диалекта. По крайней мере, немного понимал. Он вообще был удивительно способен к языкам. Во французской школе на Греческом проспекте его просто умоляли не зарывать таланта и поступать в институт иностранных языков. Не пошел… Его простили в родной школе лишь через шестнадцать лет, когда он собрался уезжать инженером в бывшую французскую колонию помогать ей экономически развиваться. Вот и сидит теперь Ваня Овечкин на стуле под душем в мокрой простыне, вымочаленный за африканский день, вбирает по крохам прохладу льющейся воды. А далеко-далеко в Ленинграде осень, и, может быть, холодная. И восхитительно прохладная постель, которую нужно еще согреть…

Тепло и жизнь неразделимы. Однако сильная жара и жизнь уже входят в противоречие. Особенно душная жара. Иногда ночью Овечкину начинает казаться, что он разлагается. Овечкину словно бы вспоминается тот килограмм говяжьего фарша, который он забыл когда-то у холодильника, отправляясь в пятницу к своим на дачу. И вот он входит в свою квартиру через три дня, и его едва не сбивает с ног удушливый сладковатый запах, будто в закупоренной квартире спрятан расчлененный труп… Почему именно расчлененный и почему непременно труп? Он их в жизни не видел!.. Запах разложения в нестерпимой спертой духоте раскаленной квартиры… Кто, кто же это там?! Овечкин мечется под москитной сеткой, мокрый, измученный душной жарой, полусном, неясными полувидениями.

Хотя Овечкин хронически недосыпает, укладываться в постель он не торопится.

В душевой появляется Оноре.

— Вы еще здесь? — Оноре тоже в простыне. И начинает хохотать: — Мы с вами похожи, наверное, на сумасшедших, принимающих влажное обертывание.

Смущенно смеется и Овечкин, глядя на него снизу вверх. Вот это — с простынями — наука Оноре. Так, в мокрой простыне, и забираешься под москитную сетку, и несколько терпимых часов сна обеспечены. Особенно когда намотался за день как следует.

— Не смущайтесь, Жан. Мы все здесь рано или поздно сходим с ума. Эта жара не для белых.

Овечкин уступает ему стул, но уйти из-под широкого гриба падающей воды не торопится. Теперь они почти одного роста, сидящий Оноре и стоящий рядом Овечкин.

— Ничего. Теперь-то уже доживем. — Оноре имеет в виду свое долгожданное расставание с Африкой, от которого отделяют его считанные месяцы, — так, по крайней мере, он говорит.

Обстоятельства француза Овечкину совершенно непонятны. И при всем своем любопытстве, он никак не может их постигнуть. Оноре — врач, много лет назад поселившийся в этой африканской глуши. При этом он, как сам говорит, ненавидит «весь континент со всеми его потрохами». Врач он, наверное, неплохой, к нему идут белые со всего района, с ближайших и отдаленных рудников. Об африканцах и говорить нечего. Но сам он рвения определенно не проявляет. Его амбулатория в первом этаже содержится в порядке, однако как же она примитивна! Это ясно даже неискушенному Овечкину. Медицинский инструмент, оставшийся от предшественника Оноре, давно заперт в стеклянных шкафах. Зато автоклав работает не зная усталости. Что там чуть ли не каждый день автоклавирует при своей практике док, Овечкину болезненно неясно.

Однажды псу дока сильно досталось от восьмиметрового удава. Оноре три дня не принимал больных, лечил собаку. И никакие уговоры не могли его поколебать. Он сидел в своих комнатах запершись и впускал только приходивших в первой половине дня из поселка слуг — кухарку и немого боя, который следил еще за его «лендровером».

Собака у Оноре действительно была замечательная — громадная, красно-рыжая с проседью. «Одной масти с хозяином», — усмехался док. Однако был стопроцентно прав: его сутулую сухопарую фигуру за метр восемьдесят венчала такая же буйная рыжая шевелюра, тоже с густой проседью. Оноре говорил, что они почти ровесники: псу шел восьмой год, в пересчете на человеческие обоим подкатывало к пятидесяти. Они были удивительно привязаны друг к другу. Оноре, похоже, любил собаку больше всех на свете, хотя никак внешне не проявлял этой любви: редко гладил, никогда не ласкал и звал просто «шьен» — «собака». Но они были неразлучны. И еще: Шьен удивительно чуял всякую нечисть, вроде скорпионов и змей, словно был натаскан на нее.

Иногда Оноре садился в свой старый «лендровер», закинув в машину большой баул, усаживал рядом собаку, и они исчезали на неделю или две. При этом немой слуга, кухарка и медицинская практика оставались брошенными на произвол судьбы.

В последние месяцы такие отлучки стали особенно частыми. Возвращались всегда ночью. Овечкин слышал обычно, как, тяжело дыша, француз несколько раз проходил через гостиную. Что он перетаскивал? Овечкин не мог себе даже представить. Ведь, уезжая, Оноре брал с собой лишь баул и постель, да еще слуга сносил в машину несколько ящиков с продуктами. Разве что эти ящики? Но с чем?.. Каждый раз, возвращаясь к машине, Оноре запирал дверь в свою комнату — щелкал замок. Зачем?!

Когда в поселке появились русские и вознамерились поселиться в привезенном вагончике, оборудованном по последнему слову таборной техники, комендант района этому категорически воспротивился. Он был грузным и очень важным африканцем в черном потертом костюме из плотной ткани. Изнывающий от жары Овечкин боялся даже смотреть на тугой воротничок его белой рубахи, затянутый к тому же черным галстуком.

Комендант был полновластным хозяином в районе, вроде вождя. Все его так и звали: Коммандан. Небрежно смахивая пот с лица и смыкая толстые веки, он сообщил, что русские инженеры будут размещены «как положено».

Поселок был небольшой, но растянулся вдоль реки километра на два. Компактно стояли лишь двухэтажные бетонные дома со вспомогательными строениями, возведенные еще французской колониальной администрацией. В одном бетонном доме на первом этаже помещался банк, а во втором жил одинокий старый банкир. Банк финансировал местных плантаторов, выращивавших кофе, какао и манго. Банкир, худощавый старик с большими грустными глазами, был альбиносом с матовой сероватой кожей и платиновой проволокой курчавых волос. Французы окрестили его «мсье Альбино». Коммандан отобрал у мсье Альбино весь второй этаж и разместил там четверых русских, а банкира переселил в контору. Однако и после уплотнения тот приветливо улыбался, ничем не выражая своего неудовольствия. Возможно, его и не было: ну зачем, в самом деле, такой большой дом одинокому человеку? А ребята разместились с удобствами: общая спальня, столовая, кухня, прачечная. Коммандан выделил им целый штат прислуги: повара-«люкс», служившего когда-то и у англичан, и у французов, боя, шофера. «В гостинице у Альбино!» — смеялись ребята. Овечкину же, как руководителю группы, Коммандан отвел отдельную комнату во втором этаже соседнего дома, у доктора-француза. Овечкин вначале пытался возражать, но Коммандан и слушать его не желал. Да и втиснуть пятую кровать в спальню было бы непросто. Однако от отдельного слуги Овечкин отказался категорически.

Вселять Овечкина к доктору, которого Коммандан называл официально и сухо «медсен» — «врач», он пошел самолично, очень серьезный и неприступный. Овечкин сразу понял, что предстояла ответственная битва, которая для Коммандана была, несомненно, принципиально важной. И тем неожиданней выглядела реакция доктора. Оноре хмуро выслушал тогда Коммандана, стоя в дверях и не впуская их даже на лестницу, быстро глянул на смущенного Овечкина и, обращаясь только к нему, коротко сказал, что тот сможет вселиться завтра с утра.

Так они стали соседями с общей проходной гостиной, из которой Оноре не забрал даже бар. Когда Овечкин въехал в освобожденную для него комнату, в двери, ведущей на половину француза, стоял свежеврезанный замок, и Овечкин так ни разу и не побывал там. Даже теперь, когда отношения между ними можно было назвать теплыми и вполне дружескими, Оноре никогда не приглашал его к себе. Правда, и сам никогда не заходил в комнату Овечкина. Не заходил и Шьен.

Первый разговор между соседями состоялся лишь через неделю.

После долгих водных процедур и ужина — в столовой «гостиницы у Альбино» обычно долго обсуждали прошедший день — Овечкин приходил к себе поздно, снова принимал душ и, валясь с ног от усталости, со страхом заползал под москитную сетку на произвол влажной духоты. Деться от нее было некуда и спасу от нее не было.

Проходя вечерами через гостиную, Овечкин часто видел доктора в кресле у бара. При свете керосинового фонаря, в компании лежавшего у его ног Шьена француз что-нибудь читал с большим стаканом в руке. Они коротко здоровались, и все.

В тот день доктор посоветовал принимать душ в простыне. А когда Овечкин, ощущая прохладу мокрой ткани, благодарный, шлепал к себе в комнату через гостиную, Оноре сказал:

— И еще очень советую выпить. Прошу.

Пить Овечкин не любил и не умел, а теперь особенно не хотелось, но странные отношения с человеком, который жил с ним, можно сказать, в одной квартире, начали уже тяготить общительного Овечкина.

— Вы знаете, Жан, я впустил вас к себе только из-за электричества, — говорил подвыпивший француз. — И если бы эта жирная образина Коммандан не привел вас, я бы сам кого-нибудь из вас пригласил. Мне ужасно надоело жить без электричества. Теперь же стало просто невозможно… — Он усмехнулся одним углом рта. Позже Овечкин привык к этой грустной, как взгляд его собаки, усмешке Оноре, за которой словно стояло что-то, чего тот недоговаривал.

— Ну, в амбулаторию мы бы все равно…

— А мне нужно не в амбулаторию, а сюда. — Оноре сделал большой глоток. — И еще совет, Жан. Меньше здесь напрягайтесь, так в Африке вас надолго не хватит. Заставьте работать этих бездельников. Если сможете, конечно. Они бездельники. Только женщины у них и трудятся…

Овечкин сразу понял, что врач Оноре не любит людей, которых лечит, и удивился.

— Вот уже два дня я вижу в поселке людей в драных рубахах с новенькими портфелями. Значит, вы создали бригады из африканцев и назначили бригадиров. Ха-ха-ха-ха, — неожиданно пьяно рассмеялся Оноре. — Имейте в виду, Жан: человек, назначенный здесь старшим даже в паре, сразу покупает большой портфель и перестает делать что бы то ни было. Вы знаете, когда я понял эту страну? Через час по прибытии в ее столицу. Мне понадобился чемодан, но снести его даже пустой в гостиницу не удалось. Здоровенный негр и куча мальцов не дали проходу, пока я не вручил им — «всего за пятьдесят франков, мсье» — этот злосчастный чемодан. Взрослый негр не стал нести его и двух шагов, а за двадцать франков предоставил это право одному из мальчишек. Так мы и шли: мальчишка с пустым чемоданом, этот верзила, а за ними тащился я без своих кровных пятидесяти франков. Ха-ха-ха-ха!.. Вы поняли, Жан?

— Обычный бизнес, так я понял. Разве во Франции по-другому? — Овечкин смотрел на него, похоже, недоуменно, как ребенок смотрит на большого дядю, рассказавшего очень уж незатейливую историю.

Оноре пошевелил рыжими бровями, разглядывая Овечкина, потрогал длинный нос.

— Да, Жан. В принципе везде все одинаково. Всё и все. Может быть, действительно африканцы простодушней и потому кажутся хуже европейцев. Не возражаю: вся эта наша цивилизация — гниль, красивая плесень, под которой одна и та же питающая ее отвратительная слизь. В самом деле, французы лживы, американцы самоуверенны и пустоголовы, англичане надуты, боши — те совсем дерьмо, русские, если судить по прессе, — белые африканцы… Вы, наверное, правы.

— Я ничего этого не говорил, Оноре. И совсем так не думаю. В каждой стране полно разных людей, хороших и плохих…

— Я не знаю вашу страну и ваших людей. Но Европу знаю. И этот одуряющий континент, где все: от Бизерты до Нордкапа, от Зеленого Мыса до Рас-Хафуна, и вдоль и поперек, черные и сильно загорелые, — выдающиеся лентяи и бездельники, знаю наверное.

— А может, они просто на вас не хотят работать?! — И тут Овечкин накинулся на пьяного француза, как Робинзон на первого англичанина, и опрокинул на доктора такой поток интернационализма, антишовинизма и антирасизма, что Оноре вначале булькал еще, а потом и вовсе утонул, удивленный, деморализованный, а под конец, когда Овечкин запел, просто восхищенный им.

Была у Овечкина особенность: хоть малость выпьет — начинает петь. Причем не просто петь, а очень громко. Он был, конечно, не виноват в этом: в детстве его держали за музыкального мальчика, заставляли ходить с большой папкой в музыкальную школу и даже показывали какому-то доценту по классу вокала. Обо всем этом Овечкин успел давно забыть, но когда алкоголь, как реостат, чуть понижал в нем критическое напряжение, вот так странно давали себя знать давние несбывшиеся надежды его родителей.

Ну, а тут еще был и политический, так сказать, предлог: предметно, наглядно и доходчиво показать этому заблудшему на мирских дорогах французу, как по-своему прекрасны все нации и народности Земли. У Овечкина было сильно развито чувство ответственности, а здесь он все время ощущал себя полномочным представителем своей страны.

Начал Овечкин, естественно, с любимой своей украинской народной «Гей, налывайте повние чары, щоб через винце лылося». Тут он сразу способен был поразить славянской широтой и мощью своего голоса. И Оноре действительно вздрогнул от неожиданности, словно в комнате вдруг грянул хорошо организованный мужской хор. Затем Овечкин исполнил лиричную грузинскую «Ты стоишь на том берегу». И как всегда, последний куплет выдал по-грузински. Потом пел по-казахски и по-белорусски, всех слов не помнил и делал вид, что просто торопится дальше: программа велика!..

В конце концов, они громко пели уже вместе с Оноре «Подмосковные вечера», «Катюшу», «Спи, мой беби» незабвенного Робсона и «Прости мне этот детский каприз» неповторимой Матье. Овечкин стоял, придерживая на животе мокрую от пота простыню, Оноре возвышался напротив него в одних шортах, раскачиваясь в такт песне, и большие тени от керосинового фонаря тоже качались на стенах, пугающе выпадая через окно и тут же исчезая в кромешной африканской темноте. Шьен обреченно спал, лишь изредка приоткрывая глаза, чтобы убедиться, может быть, что существенного улучшения обстановки ждать не приходится.

Позже Оноре говорил: «Одна такая спевка стоит многих лет соседства. — И усмехался углом рта. — Даже в Париже. Правда, в Африке длительное соседство не сближает белых, а разъединяет. Так что поживем — увидим. Но пока…»

В конце каждой недели — с пятницы по воскресенье, — за исключением тех, когда Оноре со Шьеном исчезали в неизвестном направлении, француз по-прежнему проводил вечера в кресле у бара и неизменно приглашал Овечкина разделить компанию. Оказалось, что оба недурно играют в шахматы, и теперь Овечкину не составляло труда проводить с доком часть вечера, не принимая вместе с тем участия в его возлияниях. В остальные дни недели виделись редко, встречаясь на ходу на лестнице или в гостиной. Или вот так — в душевой…

Условия строительства оказались сложными. Рабочие — без всякой квалификации (это если говорить языком современным), от столицы, откуда приходилось возить стройматериалы, больше двухсот километров, половина через джунгли, так сказать, проселком. В России «сто проселком» звучит страшновато, а здесь выглядело совсем паршиво. Нередко работали без выходных.

Оноре тоже работал без выходных, и в амбулатории, и дома, где он, запершись, сидел всю вторую половину дня, а когда не было пациентов, то и целыми днями напролет. Так что понятие уик-энда было условным, но Оноре твердо держался обычая три вечера проводить у бара.

Овечкин уже не сомневался, что Оноре занимается здесь чем-то очень для себя важным, что и является причиной его добровольного заточения. Вначале Овечкина занимал этот «интерклуб», как шутя ребята и он сам называли вечерние посиделки с французом. Веселые переплетения языков: «О-веч-кин… О, де бреби, овн? Ха-ха-ха, овечий!.. Жан де Бреби!» Неожиданные повороты бесед, необычность ситуации: он, ленинградец Ваня Овечкин, живет в африканской глуши бок о бок и даже дружит с осколком колониальной системы…

«Осколок?.. И да, и нет, Жан. Обратите внимание: в моем имени, может быть, основные противоречия Великой французской революции. Вы знаете, что мое полное имя Оноре-Максимилиан! А, каково? Я так же, как Мирабо, смысл жизни вижу только в жизни, и так же, как Робеспьер, упрям и стоек. Вуаля! Но революции, Жан, отражают национальный характер…»

Нет, Оноре не был хвастуном и позером. Может быть, только чуть-чуть артистом. Овечкин склонялся к мысли, что доктор просто разумный человек, который пытается верно оценить себя в мире и сам этот мир. И еще: был в нем какой-то надрыв.

«Итак, будем знакомы, мсье Жан де Бреби: перед вами Оноре-Максимилиан ле Гран Эритье!» Он смеялся над собой: ле гран эритье — великий наследник — в африканской глуши с собакой, которая не имеет даже имени!

«Почему Выдающийся Наследник, — думал Овечкин, — почему ле Гран Эритье? Только из-за имени?» Были еще какие-то фразы, упоминания о семье «вонючих аристократов и денежных мешков». Может быть, о своей семье? Была в жизни Оноре какая-то драма, Овечкин не сомневался. В судьбе этого одинокого немолодого, очень неглупого француза, бессмысленно влачившего дни в ненавистной ему стране (ведь Оноре не проявлял интереса ни к врачеванию, ни к людям, которых лечил!), эта драма вырастала в глазах Овечкина в значительную, почти философскую трагедию, требовавшую, однако, не только осмысления, но и сострадания. И Овечкин готов был сострадать. Даже после того как исчез первоначальный острый интерес, а копившаяся с каждым днем усталость все настойчивей толкала вечерами в постель, Овечкин терпеливо, не выказывая усталости, играл в шахматы и поддерживал бесконечные беседы.

«Меня не вдохновляют ваши социальные идеи, Жан. Я индивидуалист. Уравнивание людей представляется мне вредным абсурдом». — «Смотря что понимать под уравниванием». — «А что под этим понимаете вы?»

И Овечкин прилежно и доходчиво читал ему соответствующую лекцию. Оноре слушал, иногда серьезно, иногда по-своему криво, но грустно улыбаясь, поглаживая рыжую шевелюру, иной раз вставлял фразу, которая показывала Овечкину неубедительность его доводов, и тогда он, как опытный оратор, все начинал сызнова другими словами.

С каждым месяцем Овечкину, изнуряемому жарой, становилось все труднее вести вечерние беседы.

Оноре нередко раздражал его сарказмом, непонятливостью, артистизмом, бесконечными возлияниями, даже той загадочностью, что прежде влекла его к французу. Теперь нередко из трех вечеров в конце недели они проводили вместе лишь один. Овечкин с радостью отмечал, когда в среду или четверг в гараже не было «лендровера»: это значило, что уик-энда не будет вовсе. И если ему самому нужно было в столицу, он старался уехать в конце недели.

Но наряду с этим Овечкин постоянно чувствовал значительность француза и его обстоятельств, которые никак не мог постигнуть, к которым за многие месяцы соседства, бесед, все возрастающего расположения к нему Оноре никак не мог даже приблизиться. Док, с его непостижимыми занятиями, протекавшей вроде бы на глазах, но совершенно непонятной жизнью, оставался для Овечкина все такой же, если не большей, загадкой, как и в первые дни знакомства. И это так притягивало к нему любопытного, хотя и усталого до полусмерти, Овечкина, что он терпеливо переносил все, что раздражало его в докторе. Терпел, как настоящий марафонец, не ведающий, ждет ли его в конце пути хоть какая-нибудь награда. В этом терпении его поддерживало еще убеждение, что он, Овечкин, стал нужен Оноре. Такое убеждение придавало доброму Овечкину сил. Даже ребятам, даже надежному их «взводному» Сане он и словом не обмолвился, как надоел ему странный француз.

Как-то зашел у них разговор об атомной войне. Прежде они обходили эту тему, скорее всего стараниями Оноре. И сейчас он сказал:

— Оставьте, Жан, глобальные проблемы. Пусть ими занимаются политики. Все равно ни вас, ни меня пока и близко не подпустят к их решению.

Овечкин, с удивлением отметив про себя это «пока», взвился:

— То есть как это?! Оноре, в каком мире вы живете?..

— В чужом, — рассмеялся француз. — В мире политиков и военных.

— И тут многое зависит от нас, — буркнул Овечкин, злясь на него и на себя.

— «От нас»… — все смеялся Оноре. — Вы неисправимый оптимист, Жан. Просто врожденный приходский священник.

— А вы пессимист, гробовых дел мастер.

— О, нет! Тут вы ошибаетесь. От человечества я не жду ничего хорошего, это верно. Но именно потому, что уверен: кроме жизни, нет ничего стоящего в жизни. И каждый человек стремится к наилучшей, как представляет ее себе, иная — бессмысленна. Разве не так? — Это была его любимая формула: смысл жизни — только в самой жизни.

«Черт бы тебя побрал, — думал Овечкин, отирая пот с лица. — Тут за день намаешься на жаре, еле ноги тащишь… Стремится он, видишь ли, к шикарной жизни. Налижется и тешит свое одиночество за чужой счет… Ну, Овечкин, попался ты с отдельной квартирой! Своего хоть к черту можно послать, если языком ворочать неохота…»

— Мне давно уже понятно, Оноре, что вы убежденный индивидуалист. Я это понял сразу, как только увидел вас здесь вдвоем с собакой. Зарабатываете на шикарную жизнь? Так ведь на всю жизнь даже тут не заработаешь.

— Это смотря как зарабатывать, Жан.

— Ну, может быть, в свои отлучки вы золото моете килограммами. Но на миллионера вы не похожи и, думаю, никогда им не станете.

— Да? Как это понимать? — Оноре усмехался, но глаза стали серьезными. И говорил он определенно не то, что в эту минуту думал.

— Как комплимент, конечно, в моих-то устах.

— Хм. Знаток миллионеров… А вы зачем сюда приехали? Помогать африканцам строить новую прекрасную жизнь?

— А почему бы и нет, если удастся? И на мир посмотреть, и деньжат подзаработать… — «Что так вдруг насторожило его?..»

— А, все же деньжат. Зачем вам деньжата, Жан? Серьезно. Вы для меня в некотором роде загадка. Зачем вам деньги, если одной духовной жизни вам вполне хватает, а общество, как вы говорите, обеспечивает вас самым необходимым?

Он говорил как-то отчужденно. Такой светской манеры, необязательности Овечкин никогда прежде не ощущал, беседуя с французом. Неужели — золото? Чушь! Во-первых, здесь нет золота, и что Оноре мог делать с ним, если бы даже нашел россыпи?..

— Ну скажите, зачем вам деньги? — допытывался Оноре.

— Машину куплю.

— У вас нет машины?

Фразы повисали, каждый из говоривших определенно думал о своем.

— Пока нет.

— А работа кроме здешней?

— Есть, конечно.

— Так вы что, паршивый инженер?

— Почему? Вроде бы нет… — растерялся Овечкин.

— Я не хотел вас обидеть, Жан. В отличие от вас, кажется. Просто мне непривычно… — Он говорил как прежде, свободно, а Овечкин испытывал угрызения совести: да, конечно, обидел француза. Зачем? Сделал ему, наверное, больно: «индивидуалист с собакой»…

— Простите, Оноре, я тоже не хотел вас обидеть. К здешнему климату действительно трудно привыкнуть.

— Ну и не привыкайте, какая вам в том надобность?

— Взялся за гуж… Но вы были правы: всякая мелочь раздражает и выматывает, на нее все время непроизвольно обращаешь внимание. Вот, например, даже то, что не загораешь. Столько месяцев я здесь, а стал лишь красный как рак, и все. Честно говоря, мечтал загореть сильнее всех в Ленинграде. У нас, северян, очень любят загар. Это всегда предмет зависти.

— О, значит вы тоже любите, когда вам завидуют? Загорать нужно ехать к берегу океана. А тут слишком много испарений, слишком большая влажность. Образуется фильтр, не пропускающий ультрафиолет, только тепловые лучи. Такая буйная растительность, а где ароматы?.. Паршивые края! Нет ничего от живого солнечного тепла: ни винограда, ни яблок, ни груш. И нормальных человеческих чувств нет…

Ночью, лежа в мокрой простыне под москитной сеткой, Овечкин думал, что впервые пожаловался вслух. И сделал это Оноре, чужаку. Никому из своих ребят, даже способному все понять «взводному» Сане, никогда не сказал бы он того, что сказал сегодня французу.

Как странно прозвучало в его фразе о глобальных проблемах словечко «пока». Что может значить это слово в устах Оноре? Необычное для него слово. Такое в таком разговоре не может быть случайным…

В поселок приехал, возвращаясь с американских концессий, коммивояжер. Далече, однако, его занесло.

Вечером после ужина американец появился в «гостинице у Альбино». Его привел Коммандан. Как всегда, в черном потертом костюме и белой рубахе с галстуком. Но важности в нем как-то поубавилось. И он вдруг стал просто толстым и старым человеком, определенно несуразным в своем несуразном костюме, когда все его сограждане щеголяли в набедренных повязках или шортах и изодранных рубахах (не специально ли они рвали их для лучшей вентиляции?..).

Казалось, прибытие американца сильно смутило Коммандана. Коммивояжер добродушно улыбался и предлагал «рашн инжени» на смеси английского с французским совершенно неограниченный выбор товаров и услуг — от строительных материалов и тропических боксов с кондиционером до служанок всех цветов, достаточно воспитанных и свободно говорящих на одном из европейских языков. Он шутил, мило кивал после каждой фразы, приговаривая «йес, йес» — «да, да», и очень понравился ребятам.

Коммандан отвел Овечкина в сторону и прошептал, отирая платком пот с лица, почти с благоговейным страхом: «Очень богатый человек!» А потом попросил свести американца к «медсен».

Коммандан нередко заходил к ним в «гостиницу у Альбино» выкурить сигарету, посмотреть фильм. Иногда поселянам и рабочим показывали вечером на площадке между бетонными домами советские фильмы. Овечкин рассказывал содержание по-французски, а Коммандан, такой важный и гордый, словно это кино лично им не только организовано, но и отснято, а возможно, даже изобретено, переводил на местный диалект. Любил он пообсуждать самые разные вопросы с «шефом Овэ», как звали местные жители Овечкина, но ни разу за многие месяцы не появился у него в доме. И причиной тому был, конечно, Оноре. Что там между ними произошло — Овечкин не знал, но Коммандан обходил француза за версту и определенно терпеть его не мог. Тут они были взаимны.

Овечкин отвел коммивояжера к доктору.

Оноре встретил американца в гостиной, сухо поздоровался, даже не предложил сесть и коротко сказал, что не пользуется посредниками, все необходимое покупает сам. Оноре был неузнаваем. Он бесцеремонно разглядывал американца, словно пытался смутить или спровоцировать его. Почесывая рыжий затылок, цедил каждое слово так, будто это занятие доставляло ему большой труд. Потом буркнул «адье» и ушел к себе, плотно закрыв за собой крепкую дверь.

Овечкин был смущен и озадачен. К чести американца, вел он себя так, словно ничего не заметил. Любезно поблагодарил Овечкина: «Сенк ю, йес, йес…» — и ретировался.

«Какая муха его укусила? — думал Овечкин об Оноре с раздражением, стоя посреди гостиной. — Или это какой-то еще неизвестный мне приступ местной автоклавной отчужденности?..»

Голос Оноре прозвучал неожиданно резко:

— Я прошу вас, Жан, впредь никого из посторонних в дом не водить.

Сутуловатая фигура дока четко рисовалась в проеме двери. В его руках был пистолет.

Овечкин взорвался. И сказал подчеркнуто спокойно:

— Что это вы себе позволяете, Оноре? Я не снимаю у вас комнату, я такой же хозяин здесь, как и вы. И буду приводить сюда, кого захочу. Не забывайтесь.

Они молча смотрели друг на друга. Овечкин — откровенно зло, а француз скорее всего озабоченно.

— Простите, Жан. Но дело очень серьезное. Думаю, что в скором времени вы многое поймете. За восемь лет здесь я не видел ни одного коммивояжера. Ждите появления новых людей. И учтите, они могут оказаться более опасными для вас, чем для меня. Вуаля.

На этот раз он был прав, наверное, как никогда.

Парижские диалоги за неделю до описанных событий

Утро

— Бобби? Наконец! Я не могу дозвониться до тебя уже два часа.

— Мирей? О-гоу! Май литл герл, девочка! Не ждал, рад, счастлив, готов, эт цетера, эт цетера. Откуда, дорогая?

— Из Парижа, естественно. Ты мне срочно нужен.

— О-гоу! Королеве понадобился Бобби, и вот он уже счастлив вдвойне…

— Бобби, это серьезно.

— О’кей. Но кажется, я еще женат… Однако, когда ты в Берне? Дневным?

— Нет, Бобби, вечерним ты в Париже.

— У меня там, кажется, нет дел. Теперь я торгую преимущественно в Центральной Европе, к сожалению. О, Париж! О, Мирей!..

— Я звоню по твоим торговым делам, между прочим. Сделка может оказаться сверхвыгодной.

— Май диа, я уже не верю в такие сделки. Но чтобы встретиться с тобой… Прилечу вечерним и сразу позвоню.

Вечер

Мирей врубила магнитофон на полную громкость. Кассета какой-то сумасшедшей рок-группы.

— Не оглохнем?

— Главное, чтобы оглохли возможные они, Бобби.

— Кто?!

— Ребята вроде тебя.

— О-гоу?!

— Не валяй дурака, Бобби, я знаю, что ты из ЦРУ. Когда-то, очень пьяный, ты сам сказал мне об этом.

— Да-а?.. Май диа, такие разговоры у порядочных людей не считаются.

— Не считаются, не считаются, Бобби. Однако к делу! Некто, похоже, изобрел средство от радиационной болезни. Пока эта версия стопроцентно не проверена, она немного стоит, но доказанная — она бесценна! Надеюсь, ты это понимаешь. Средство от рака по сравнению с этим — сентиментальная забава медиков и старичков. Эта штуковина может перевернуть мир.

— Стоп! Ты понимаешь, как здесь становится жарко?

— Проверь, Бобби! В каждом моем миллионе — твои двадцать процентов.

— Но почему именно мои?

— Такое дело можно доверить только серьезной фирме. Мне нужен весь пакет акций. Сенсация в полную собственность!

— Дело тут не в сенсации.

Помолчали.

— Подумай, Мирей. Это из зоны большой политики. Самой большой. Это жернова. Тут ничего невозможно предвидеть. Поэтому хорошенько подумай, девочка. Это говорю тебе я, опытный торговец, Гайлар из Техаса — боевой парень. И пока ты не сказала мне «о-гоу!» — никакого разговора у нас не было.

Она рассмеялась:

— О-гоу, Бобби! Проверяй. Источник информации — Луи Кленю.

Днем через два дня

— Мсье Луи, я к вам как представитель специальной комиссии ВОЗ. Прошу ознакомиться с моим мандатом. По письму господина Жиро.

— Де Жиро?!

— Да, мсье. Вам знакомо это имя?

— Конечно. А что за письмо?

— Знаете, нам пишут о чем угодно. Особенно охотно — о выдающихся методах лечения. Чаще всего это чушь, бред, непризнанные гении.

— И что вам написал Жиро? Как вам известно, я ведь не медик…

— Да, мсье. Жиро ссылается на вас, как на очевидца своего открытия или изобретения. Он прямо указывает на вас. Я все понимаю, мсье, и прошу учесть, что в данной конкретной ситуации я выступаю как неофициальное лицо. Хотя Всемирная организация здравоохранения имела право сделать официальный запрос в ваше ведомство.

— О господи!.. Видите ли…

— Шарль Грани, к вашим услугам, мсье.

— Видите ли, мсье Грани, по роду своей работы я не имею права ни на какие разговоры…

— Понятно! И тем более на действия, не так ли? Вот мы и решили не ставить вас в пикантное положение. Нам лишь нужно убедиться, что этот господин Жиро не сумасшедший, а то, что он пишет, хотя бы отдаленно соответствует действительности. Вот и все. Только в этом случае с ним смогут вступить в контакт компетентные люди. Честно говоря, мсье, я сам не медик и даже не знаю содержания письма. Я юрист.

— Ах, так…

— Да, мсье. От меня требуется лишь подтверждение, заметьте, даже не письменное: да, некий господин Жиро существует, и весьма известный специалист в определенной области сам видел его изобретение в действии. Вот, собственно, и все, мсье.

— Ну… Я не видел самого этого изобретения непосредственно…

— Не будем вдаваться в подробности, мсье, поскольку я, судя по всему, осведомлен меньше вас о содержании письма. Но — главное?..

— Да, мсье Грани! Я был потрясен.

— Благодарю вас, мсье. И не беспокойтесь. Ваше имя нигде не будет фигурировать. Если вы, конечно, сами этого не захотите.

— Ну что вы! Для меня это может оказаться плачевным. Но понимаете, де Жиро мой друг, это произошло случайно, по крайней мере, для меня…

— Я вас понимаю, мсье. О-гоу, за нас можете решительно не беспокоиться. Ну, какое дело ВОЗ до нарушенных вами инструкций?

В конце дня через день

— Только моя жена варила такой кофе…

— Еще чашечку, комиссар?

— Не откажусь, мадам. Знаете, не откажусь. Так вы говорите — ничего необычного вчера не заметили?

— Нет, комиссар. Я читаю допоздна. Слышу, как возвращаются все жильцы. Мадам Мирей обычно приходит поздно… Да, теперь уже — приходила. Какой ужас, господин комиссар, какой ужас! Она была очень славная, добрая и порядочная. В современном понимании, конечно. В наше время такая женщина была бы совсем другой. Я имею в виду стиль жизни, поведение…

— Возможно, вы правы, мадам, нравы быстро меняются, и не в лучшую сторону. Так вы говорите — она пришла не одна?

— Да, комиссар. Но знаете, ее приятели и приятельницы производили очень хорошее впечатление. А один, господин Луи, был определенно из высшего общества. Несомненно, еще тридцать лет назад это была бы совсем другая женщина. Если бы не этот ужасный век, могла бы стать второй Жорж Санд или Кюри… Она ведь была большая умница! Но в наше время люди серьезно задумываются только над тем, как заработать побольше денег. А когда люди не думают о жизни серьезно, это развращает. И знаете, комиссар, особенно развратили нас американцы. Это просто как злокачественная опухоль.

— Да, мадам. Насчет развращения вы правы. А кто с ней был в этот ее последний вечер, вы не знаете?

— Нет, комиссар. Но, поднимаясь к себе, мадам Мирей говорила весело. Это был кто-то из ее друзей… Ах, какой жестокий век, господин комиссар! Люди совсем потеряли жалость друг к другу. Что же это происходит, господин комиссар?

— Хм, мадам… Наверное, жизнь стала слишком быстрой. Люди едва успевают зарабатывать деньги.

— Ах, деньги! Старое заветное «не в деньгах счастье» совсем забыли. Сейчас даже бедняки не утешают себя этим, а берутся за нож или яд… Вы не допускаете самоубийства? Нет, нет, конечно, такая женщина, как мадам Мирей, просто не способна на такое. Она была удивительно жизнелюбива, общительна!.. Еще чашечку?

— Благодарю, мадам. Для моего сердца, знаете, достаточно.

— Куда мы катимся, комиссар, скажите мне? Катимся! Ведь люди сами создают свой мир, а кто же еще, мсье? Разве не так?

— Наверное, вы правы, мадам. Это очень мудро, но жизнь не считается с нашей мудростью. Она прет себе, ей-богу…

— Ах, мсье, вы говорите — она прет. Нет, это мы сами прем. Или, наоборот, лежим, как камни. Так и получается: одни прут, другие лежат. Мы, когда были молодыми, все больше лежали, и от этого вышло много бед. Тот же бандит Гитлер… А нынешние прут, но, кажется, не туда.

Комиссар рассмеялся:

— Мне с вами очень приятно беседовать, мадам, знаете… Но к сожалению дела. Если разрешите, я еще как-нибудь зайду к вам. А?

— Буду рада, мсье. Вы мне тоже очень понравились.

Жаркий месяц рамазан

Саня числился старшим механиком группы и был ее парторгом. Парень неторопливый и спокойный на грани флегматичности, но по самой физиологии своей натуры был чужд любой поспешности и суеты, а потому вставал на час раньше всех в «гостинице у Альбино», проделывал, невзирая на погоду — в жару ли, в дождливый ли сезон, — свои три километра привычной ленинградской трусцой, купался в речке, из которой после установки на берегу дизеля разбежались перепуганные крокодилы, и шел на кухню к повару-«люкс» за своим кофе и завтраком, когда остальные трое обитателей «гостиницы», хмурые, потные, невыспавшиеся, угрюмо брели только в душ, чтобы потом, уже опаздывая, хлебнуть кофе и на ходу изжевать, как лекарство, свою порцию обязательного, предписанного доктором из посольства соленого голландского сыра.

Саня являл собой нечастый, вероятно, образец человека, совместимого с любым коллективом в любой экстремальной ситуации. Внешность у него была наиблагодушнейшая: круглое простое лицо с кустистыми бровями Деда Мороза, квадратная мешковатая фигура, — но сколько самодисциплины и терпения!

В это утро Саня принес безрадостную весть: на их землю пришел большой праздник рамазан. А в неведении они оказались по собственной вине, потому что кто же не знает о большом празднике рамазан? Выяснением, на сколько запланирован пророком Мухаммедом этот праздник, Овечкин решил заняться завтра. Не хотелось смущать радостных хозяев своим невежеством. О том, что рамазан — один из месяцев мусульманского лунного календаря, он знал. И что благоверные мусульмане этот месяц будут питаться только по ночам — тоже. Но очень надеялся, что гулять-то они так долго не должны. Может быть, первый денек только? Навряд ли халифы, шахи, муллы и баи поощряли народное безделие…

Саня, как хороший взводный, организовал профилактику технике, чтобы не расслабиться ненароком в период религиозного праздника.

— А после обеда — кино.

— Заказываем «Белое солнце пустыни». Тематический прогон!..

Фильм этот знали наизусть, но все равно смотрели всякий раз с удовольствием, предпочитая всем остальным, что в железных коробках притихли в углу столовой. Может быть, потому, что чудеса храбрости, ловкости и неутомимости революционный солдат Сухов демонстрировал с шуточкой и улыбкой в знойных песках?..

Как там доставалось солдату Сухову в пустыне, можно было только догадываться, а тут после дождей стояла невыносимая духота. Казалось, в первый же день уразы Аллах решил серьезно проверить своих детей. «Но мы-то здесь при чем? — горестно думал Овечкин, роняя на чертежные листы капли пота и размазывая на исписанных страницах мокрыми пальцами засохшие чернила. — И вот после всех этих мытарств приедешь домой красный, как вареный рак, — сокрушался Овечкин. — А все небось ждут негра. Вообще не поверят, что человек год прожил в Африке…»

Шум и крики за окном отвлекли его от бумаг и невеселых мыслей. Овечкин неторопливо прошлепал к окну, прихватив полотенце, и стал наблюдать.

Внизу, у дверей амбулатории, несколько человек в шортах, определенно жители поселка, окружили парня в одной набедренной повязке и галдели, размахивая руками, а тот кричал что-то, обливаясь слезами. Наконец в дверях появился Оноре, долговязый, сутулый, с обвисшей от пота рыжей копной седеющих волос и утомленным лицом — просто дух уныния и только. Он стал что-то негромко втолковывать парню в набедренной повязке, но стоило ему замолкнуть, как всеобщий гвалт и крики парня возобновились. Доктор стоял подбоченясь и повесив голову на грудь. Сверху казалось, что он заснул стоя, как утомленная лошадь. В последние дни он, похоже, вовсе не ложился спать. Когда бы Овечкин ни проснулся, он слышал шаги, или скрип дверей, или какой-то шум в комнате, где стоял автоклав. Очевидно, Оноре работал как одержимый. Но над чем? Что это была за работа? Почему он так изнурял себя? Овечкин был почти уверен, что этот всплеск активности связан как-то с появлением в поселке коммивояжера. Но почему?!

Американец укатил через два дня на таком грязном автомобиле, что даже вблизи его кузов казался вылепленным из красной глины.

После памятной размолвки контакты Овечкина и Оноре сильно «пригорели». Они едва здоровались. В очередной уик-энд Оноре был занят своей загадочной работой и у бара не появился вовсе. Шьен примирительно махал Овечкину хвостом, следуя мимо за хозяином, словно говорил: «Нам теперь не до разговоров и вина, Жан…» Овечкину стало жаль доктора, и он крикнул:

— Что случилось, Оноре? Я не могу помочь?

— У парня что-то с женой после родов. Но разве их поймешь? Первая, единственная — и баста. Съездил бы, да мой «лендровер» сидит на двух ободьях. И два дня теперь никто за него не возьмется…

— О-о!.. — выл парень.

— О-хо-хо, медсен… Медсен нехорошо, нехорошо!.. Большой праздник нехорошо… Аллах видит… — галдела, обсуждала, просила и возмущалась неизвестно чем толпа — не то несговорчивым врачом, не то парнем, призывавшим его на помощь в большой праздник рамазан, когда Аллах особенно внимательно смотрит на мусульман и, значит, еще строже выполняет все, что начертал каждому.

Овечкин натянул шорты и спустился.

— А это далеко?

— Нет. Там, где вы брали камень.

— А, это действительно недалеко, — обрадовался Овечкин. — Километров восемь, меньше часа. Давайте на нашей.

Оноре морщился, хмурился, ему смертельно не хотелось ехать. Парень замолк и внимательно наблюдал за белыми, словно понимал их разговор.

— Надо съездить, Оноре.

Француз вяло махнул рукой и пошел в амбулаторию. Овечкин решил не отрывать никого от дела, оставил записку в столовой, и они поехали. Вчетвером. Шьен полез в кузов вместе с парнем очень неохотно: привык ездить в «лендровере» рядом с хозяином.

Деревушка располагалась на небольшой лесной поляне — несколько круглых хижин из сухих стеблей тростника лалы, который здесь называли слоновой травой. Вход в хижину — дыра, прикрытая циновкой, а за нею — длинный темный коридор вдоль наружной стены дома и дыра во внутренней стене через полкруга. Лабиринт от зверей и гадов. Овечкин, как строитель и ненавистник гадов, сразу одобрил идею. В их поселке хижины тоже были круглыми, но одноконтурными.

Внутри было много народу. На земляном полу посредине горел небольшой костер из трех поленьев, уложенных по-охотничьи торцами к центру, и старый седой африканец отрешенно сдвигал время от времени поленья к огню. Старуха кипятила воду. Больная находилась на одном из бамбуковых лежаков, что приткнулись к стене по периметру хижины. У другого лежака возилось еще несколько женщин.

Овечкин, переминаясь, стоял у входа, всеми забытый, и казнился теперь своим неуместным любопытством. Нечего было переться в хижину, где все заняты роженицей и новорожденным, просто неловко…

Оноре между тем закончил осмотр и говорил что-то окружившим его женщинам. Одна из них держала на руках ребенка. Оноре ласково, чем немало удивил Овечкина, похлопал малыша по ручонке, улыбнулся и пошел из хижины. Овечкин поплелся за ним.

Шьен сидел в кабине, заняв привычное место рядом с водительским. Яростное африканское солнце накаляло влажный воздух, как в хорошей парной. В голове стучало, словно туда переместилось сердце.

— Поехали, Жан. Через час мы начнем испаряться в вашей железной коробке.

— А как роженица?

— Обречена. Здесь это часто.

— Да что ты!.. — расстроился Овечкин. — Никак?..

— «Никак» тут не подходит, Жан.

Овечкин смотрел на него, открыв рот, не понимая. Возможно, просто дышал с трудом в этой парилке. Одним словом, выглядел довольно глупо.

— Я не понял, Оноре. Что значит «тут не подходит»?

— Ей нужна хорошая больница. Я бессилен.

— Ага, а больница?.. — обрадовался Овечкин.

— И притом быстро. Тогда, возможно, появилась бы надежда. Ну, поехали. — Он обернулся к все еще улыбавшемуся парню и сказал что-то, кивнув в сторону хижины.

— Подождите, Оноре! — решительно сказал Овечкин. — Так мы отвезем ее в больницу.

Француз вроде бы даже присел, будто его неожиданно двинули сверху по голове.

— Куда вы собираетесь ее везти?

— В город, наверное. Ближе ведь нет?

— Вы спятили, Жан. Это больше двухсот километров, и половина — только название «дорога».

— Но ведь вы сами говорите, что иного выхода нет! — удивился Овечкин.

— Их помирают тут сотни, рожающих и родившихся. Понимаете, Жан, такая у них тут судьба.

— Какая судьба? У нас же машина…

— А в пяти километрах отсюда? А в десяти, в ста, в тысяче? Там же нет вашей машины! Сумасшедший… За восемь-девять часов пути она может три раза помереть. И вы вместе с нею на этой сковороде.

— Но может, мы ее спасем…

— А всех остальных?

— Что вы предлагаете? — с ужасом спросил Овечкин.

— Не валяйте дурака. Поехали.

Парень переводил взгляд с одного говорившего на другого. И наверное, понял. Складывая руки, как на очередном намазе, он горячо затараторил что-то, но Овечкин никого не видел уже и ничего не слышал.

— Я ее не брошу вот так, Оноре. Слышите?

— А остальных? А остальных?!

— И остальных! — крикнул Овечкин. — Я не могу с этим мириться, Оноре! Это… не по-человечески!

Солнце палило нещадно. Кучка африканцев молча стояла за спиной перепуганного парня. Что они думали об этих двух белых, чего ждали от них?

Оноре растерянно смотрел на Овечкина.

— Скажите им, чтобы собирали больную, — тихо сказал Овечкин и пошел к машине, голенастый, красный и несуразный в этих джунглях, действительно похожий на вареного рака в тропическом костюме.

Он сидел в тени «пикапа», устало вытянув ноги, и ни о чем не думал. Шьен поглядывал на него из кабины свысока. Потом пришел Оноре, сел рядом и закурил. Из деревушки доносились возбужденные голоса.

— Что там?

— Не хотят отпускать ее. Рамазан, и вообще…

— А муж?

— Он один…

Овечкин поднялся.

— Будьте осторожны, — сказал вдогонку Оноре. Потом тоже неохотно поднялся. Шьен выпрыгнул из кабины.

Больную положили в кузове на циновку, муж с калебасом воды и Шьен разместились рядом, и они тронулись в путь. Оноре молча курил, пуская тонкими струйками дым через окно в джунгли. Овечкин вел машину осторожно. Она раскачивалась, кренилась, ныряла в черные озерца, скрежетала железом по притаившимся в воде камням. Оба время от времени оборачивались и заглядывали в кузов.

— Я не поеду с вами в город, Жан. Не могу, дела.

В джунглях было не так жарко, но духота сгустилась до того, что казалось, воздух можно резать ножом, как желе. А еще бы лучше — черпать большой ложкой и куда-нибудь выбрасывать.

— Это два дня, которых у меня нет. Мне нужно торопиться. — Оноре словно оправдывался. Овечкин молчал. — И ей от меня никакого проку. А вам нужен напарник. По такой жаре одному не проехать.

И опять Овечкин промолчал.

— Вы меня слышите, Жан?

— А куда от вас денешься?

Оноре смотрел на него, а Овечкин — невозмутимо вперед на дорогу.

— Напрасно вы так, — сказал наконец устало Оноре.

— Почему же напрасно? Неужели до вас ничего не может дойти?

— А что до меня должно дойти? Может быть, это до вас никак не дойдет, что на этом огромном материке почти везде один врач на несколько десятков тысяч человек, что люди эти темнее своей кожи и нельзя быть донкихотами, хотя бы для того, чтобы постараться помочь по-настоящему не одному, а многим.

Овечкин прибавил ходу.

— Помогать и болтать — разные вещи. Почему они темнее своей кожи в конце двадцатого? — Он быстро смахнул рукой струившийся по лицу пот. — Почему они все безграмотны? Где их врачи, их собственные, а не вы, безразличные французы?..

— Вы не имеете права, Жан…

— Имею! Вы привычно готовы были бросить умирающего человека. Вы здесь сто лет и через сто лет говорите мне, что моя машина тут единственная на тыщи километров. Да это… Ч-черт знает что!..

«Пикап» подпрыгнул, перепуганно хрястнули амортизаторы, но ничего — запрыгал дальше. Овечкин крутнулся, сморщившись, словно этот прыжок причинил боль ему, заглянул в кузов. Парень склонился над женой, обтирал ей тряпицей лоб.

— Не делайте меня ответственным за многовековую политику… — устало сказал Оноре.

— А за что вы, лично вы ответственны?

— Оставьте эту демагогию, Жан, — раздраженно сказал Оноре.

— Демагогия… Так же будет и с атомной войной. Не в ответе он, видишь ли, за политику… — не мог остановиться Овечкин. — Тараканы перепуганные, после вас хоть потоп!

— Послушайте, прекратите! Или я выйду!

— Нет, это вы прекратите! И я вас не держу. Вам торопиться, кстати, некуда. Одна собака и та с вами.

— Вы, оказывается, жестокий хам. А я-то считал вас добряком…

— Заблуждались… — Машину бросало в ямы, на ухабах Овечкин остервенело играл педалями, крутил рулем и головой, заглядывая все время назад, в кузов. Он был взъерошен, мокр и необычно возбужден. — Добреньких теперь им захотелось… Да я бы всех вас передушил собственными руками за этих несчастных африканцев! За сто лет не помогли людям хоть немного на ноги встать. Все «давай», «давай»! Хапуги паршивые! Что тут после вас осталось, кроме двух бетонных домов и нескольких рабовладельческих шахт? Постеснялись бы про доброту хоть говорить! Цивилизованная нация…

— Да что вы, ей-богу! — взорвался Оноре. — А вы несете ответственность за тех, кто после семнадцатого убит или бежал, за их детей и внуков, миллионы которых и сейчас шатаются по всему свету? За всех ваших арестованных и расстрелянных — несете? Вы лично, Жан де Бреби!

Овечкин ударил по тормозам, и машина загнанно ткнулась носом в очередную яму.

— Да! Я, Иван Овечкин, несу за это полную ответственность! Хоть я и не знал… И не потерплю больше рядом бездушного, и знаю: все, что у нас не так, — из-за меня! И дети мои будут такими же, провалиться мне на этом самом месте!.. А эту чертову машину я хочу купить для них же — чтоб не чувствовали себя хуже других!.. — Он кричал по-французски, вставляя русские слова и не замечая этого. По осунувшемуся лицу текли слезы, смешиваясь с потом.

— Успокойтесь, Жан, прошу вас… — бубнил ошеломленно, успокаивая его, как ребенка, Оноре. Он тоже был мокрый и дрожал, словно в ознобе. Они сидели в тесной кабине друг перед другом, потные, со спутавшимися на лбу волосами, и Оноре горячечно бормотал: — Да, да, я понимаю тебя… Я ведь тоже хотел бы… Я был бы счастлив… Однако… Ах, Жан!.. Чистая ты моя душа…

За стеклом, отделявшим кузов от кабины, лаял Шьен и маячило горестное лицо парня.

В поселке Оноре вышел, а за руль сел Саня. Они ехали не останавливаясь, ведя машину по очереди, восемь часов. И ночью еще живую женщину передали по записке Оноре заспанной негритянке в бело-голубом халате. Здесь же у больничной ограды, в машине, они завалились спать, не сказав за последние несколько часов друг другу ни слова, — Овечкин, Саня и парень-африканец.

В обратный путь собрались, пока не взошло жестокое африканское солнце. Столица неизменно отпугивала Овечкина своими раскаленными улицами. И хотя, отправляясь в город, он обязательно надевал пластмассовые босоножки, поднимавшие его длинными шипами сантиметра на четыре над сковородой семидесятиградусного асфальта, ощущение ненадежности этих защитных мероприятий не оставляло его. А сейчас без них… Прощание сонных мужчин было коротким.

— Рюс, — сказал парень, крепко пожимая им руки. — Абдулла. Спасибо.

— Абдулла хорошо. Друг, — сказал Овечкин на диалекте и по-русски.

— Друг… — повторил парень по-русски и улыбнулся: — Абдулла. Друг!

«Ну, Миклухо-Маклай!» — смеялся Саня, выжимая по пустынному шоссе все, на что способен был их «пикап». До восхода на скорости духота была вполне терпимой. Они очень устали, но им было так легко и радостно, как, наверное, никогда еще в этой чужой стране.

Асфальтированную часть пути проскочили за час. Около полудня сделали остановку и пообедали (или позавтракали) неизменным соленым сыром и кофе из термоса, которые захватил, несмотря на спешку, предусмотрительный «взводный» Саня. На привале Овечкин узнал, что уже сутки его ждет корреспондент столичной газеты: очерк о развитии района, о технической помощи русских и все такое прочее.

«Рановато для очерка», — буркнул Овечкин, сам еще не понимая, что встревожило его в Санином сообщении. Позже, осторожно въезжая в заполненную водой рытвину, он вспомнил слова Оноре: «Ждите новых людей». Слова звучали несомненно угрожающе. Оноре опасался чего-то и предостерегал. От чего? «Они могут оказаться более опасными для вас». Время от времени Овечкин возвращался к этой фразе доктора, несмотря на то что она с самого начала казалась ему невероятной чушью. Чего ему, Овечкину, опасаться каких-то людей? Кого он здесь знает, кто знает его? На всем Африканском континенте не наберется и дюжины таких. Если бы опасность угрожала всей группе, тогда можно было бы понять: мало ли колониального отребья бродило еще по неспокойному континенту — всяких наемников, вооруженных банд, купленных, обманутых, натравленных, запуганных, — но чтобы ему лично…

В «гостинице у Альбино» ребята давно их ждали, открыли несколько баночек кетовой икры и крабов. Стол был праздничный.

«Атеистический вариант праздника рамазан», — определил Овечкин. Лицо осунулось, кожа стала серой, но он довольно потирал руки. Больше всего на свете он любил кетовую икру.

К себе Овечкин отправился, когда ненасытное солнце угомонилось наконец в джунглях.

В амбулатории горел свет, и, поднимаясь по лестнице, Овечкин слышал, как звенит и рассыпается там стекло. Похоже, Оноре бил посуду. Но сейчас Овечкину на все было наплевать. Он мечтал, как, завернувшись в мокрую простыню, плюхнется наконец под родной противомоскитный балахон, и еще на лестнице снимал рубаху. Но лечь сразу ему не удалось. Возвращаясь из душа, он застал в гостиной своих соседей в полном составе. Оноре стоял посреди комнаты в рубахе такой же мокрой, как простыня Овечкина, взъерошенный больше обычного и очень серьезный. Шьен, не менее серьезный, сидел рядом.

— Алло, Жан, есть новости… Вы довезли ее?

— Конечно, — довольно оскалился Овечкин.

Оноре хмуро кивнул:

— Вы молодчина. Так вот, посмотрите, все ли у вас на месте. У нас был основательный обыск.

— То есть как?.. — опешил Овечкин, продолжая улыбаться.

— Я же говорю вам: очень основательный. По крайней мере, у меня.

— Нет, но кто… Как это произошло?

— Посредством взлома замков. Собственно, у вас, по-моему, дверь не запирается. — И Оноре пошел к себе. Овечкин тупо уставился в его спину.

— Послушайте, а вы сообщили в полицию?

Оноре обернулся.

— Забудьте здесь это слово, Жан.

— Но когда это могло случиться?

— Пока мы путешествовали по джунглям. Кстати, вы знаете, что тут появился журналист из столицы?

— Да.

— Он искал вас. Один раз я его уже выгнал. Вы виделись с ним?

— Еще нет.

— Он такой же журналист, как я французский президент. Вуаля.

Установить, что у него проверяли даже книги, не составило Овечкину труда. Однако никаких пропаж не обнаружилось. Озадаченно почесав затылок, он ругнулся и полез под москитную сетку с твердым намерением с утра серьезно заняться наконец всеми этими, теперь уже возмутительными, обстоятельствами, включая загадочное поведение и намеки француза. Засыпая, слышал стук когтистой лапы Шьена, слышал, как Оноре запирает дверь внизу, потом в гостиной и — черт возьми! — придвигает, кажется, к ней стол…


За завтраком в «гостинице у Альбино» Овечкин рассказал о случившемся. Все были озадачены. Местные жители о воровстве со взломом неизвестных им замков определенно не имели представления. Поражало наглое бесстрашие: ведь лезли днем, когда Оноре с Овечкиным на несколько часов покинули поселок. Действовали, конечно, профессионалы.

Всем было понятно, что центральная фигура в этой истории — француз, но поскольку никто ничего, кроме его приемов в амбулатории и уик-эндов с Овечкиным, об Оноре не знал (длительные отлучки на «лендровере» приписывали развлечениям в столице: французы не русские, в удовольствиях себе не откажут), то даже версий никаких не возникало. Только треп.

— Может, ревнивый муж ищет даренные жене подвески?

— Тогда надо найти мужа, пока он не замучил Овечкина…

Работы на строительстве благополучно возобновились, но теперь их продвижение сильно замедлилось, пропорционально замедленному движению сонных фигур на площадке. Хотя, по заверениям опытного Сани, успевшего уже построить что-то не то в Иране, не то в Афганистане, «здешний мусульманин совсем не тот», ураза соблюдалась довольно строго: ели, пили и веселились ночами исправно. Костры горели допоздна, отражаясь в темных водах реки, пугая зверей, сгущая и без того непроглядную черноту ночей.

Саня, верный своей генеральной линии, проводил атеистическую пропаганду с тонким учетом местных особенностей.

— У тебя сколько жен? — допытывался он у постящегося строителя.

— О, только две.

— А у твоего бога — триста.

— Откуда знаешь? — смеялся строитель.

— Не меньше. Иначе какой он бог? Так что днем он спит. Не сомневайся. Ты вон и то на ходу засыпаешь. Свободно можешь есть, не увидит.

И некоторые тайком брали шоколад.

— Э, шеф Овэ! — Пти Ма махала Овечкину рукой. — Подойди, поговори. — Блестела белыми зубами. — Мне — тебе кое-что… — Говорила она с ним на удивительной смеси французского с диалектом при интенсивной поддержке мимики и жестов. «Мне — тебе» она произнесла тихо и серьезно, продолжая при этом улыбаться. Овечкин насторожился. — У твой дом — нехороший человек. Боюсь.

— Когда?

Она показала два пальца и махнула, словно бросая их за спину.

— А что за человек, Пти? Наш? Стройка? Поселок?

Она крутнула головой. И все продолжала улыбаться. Овечкин понял, что она действительно боится.

— Где мой дом, жил. Ушел пиф-пиф… Много… — И опять словно бросила все пальцы обеих рук за спину.

— А где он? Ну, у кого он может жить? Здесь — где?

Пти Ма слегка развела руками. Посмотрела в сторону джунглей.

— Он был вооружен? — Овечкин тоже пытался изображать. — Пиф-пиф?..

Она пожала плечами. Потом, подумав, дотронулась до его рубахи и обвела руками вокруг своей набедренной повязки.

— Боюсь, Овэ. — И широко улыбнулась ему в лицо.

— Спасибо, Пти. — Овечкин растроганно пожал ей руку. — Не бойся, ничего со мной не случится. И больше не говори об этом никому. — Он приложил палец к губам, и она кивнула.

Бандит был вооружен?.. История принимала совсем паршивый оборот… Французу, несомненно, грозит большая опасность. И он знает о ней, но молчит. Может быть, эта опасность как-то связана с его занятиями? Но что же это?! Овечкин решил все рассказать наконец Сане и ребятам. Теперь он не сомневался в словах Оноре, что появление в поселке новых людей не случайно.

Саня внимательно выслушал, удивленно подняв кустистые брови.

«Ну, дела!.. Может, подождем ребят тревожить? А я тебя подстрахую?..»

На том и решили. И еще: серьезно поговорить с доком.


Корреспондент появился на строительной площадке перед обедом. Это был спортивного вида стройный негр, в белоснежной наглаженной рубахе, с часами-браслетом, небрежно болтавшимся на запястье. Овечкин как-то сразу уверился в том, что этот человек совсем не тот, за кого себя выдает. Настораживали и не очень характерные для журналиста мощные борцовские бицепсы, а возможно, сказалось и безапелляционное заключение Оноре: «Он такой же журналист, как я французский президент». По крайней мере, Овечкин решил использовать преимущество человека, знающего о собеседнике больше, чем тот предполагает. Однако вскоре он убедился, что ошибается.

«Корреспондент» и не пытался убедить Овечкина, что он тот, за кого себя выдает. Казалось, он использует маску совершенно открыто, как одно из условий игры. Но в том-то и была беда Овечкина, что ни условий, ни самой игры он не знал. «Корреспондент» о чем-то спрашивал, но ответов даже не слушал. Изучал Овечкина, бесцеремонно разглядывая его, как и Саню, и других ребят, появлявшихся время от времени в поле его зрения. Наконец Овечкин обозлился и сказал вызывающе: «Вот что, милый. Напиши перечень вопросов и оставь адрес. Мы ответим. Нет у меня времени тары-бары разводить. Адьё». И ушел, определенно удивив «корреспондента». Сыграй Овечкин инженера-простачка, этакого белого интеллигента в знойной Африке, — кто знает, может, все обернулось бы по-другому. Но очень уж не понравился ему «корреспондент». А тот понял, что парень перед ним крепкий, не трус и скорее всего бескомпромиссный. На языке сыска это, кажется, называется «расколол». А может быть, на языке сыскарей.

Сразу после ужина Овечкин отправился к Коммандану. В свете заходящего солнца под навесом, где обычно Коммандан читал газету, «корреспондент» раскладывал пасьянс и потягивал вино. «Не набожный», — усмехнулся про себя Овечкин, но тут же почувствовал, что его наблюдение очень серьезно: пожалуй, никто из местных африканцев, даже столичных, не станет так открыто пить в уразу вино. Он вдруг ясно понял: дело по-настоящему нешуточное.

«Корреспондент», как и прежде коммивояжер, остановился у Коммандана. У него обычно останавливались все редкие гости поселка. Приобщенный к цивилизации Коммандан делал свой скудный бизнес.

Сегодня Коммандан, в неизменно потертых брюках и без пиджака, показался Овечкину усталым и неуверенным в себе, возможно, по контрасту с поджарым, спокойно раскладывающим карты «корреспондентом».

— Взломали двери?.. Этого не может быть, шеф Овэ. Медсен клевещет на негров. Этого не может быть… — бубнил Коммандан.

«Корреспондент» небрежно бросил карты, поднялся и легко зашагал от дома, потряхивая браслетом.

— Так что же, по-вашему, он сам взломал?

— Не знаю, шеф Овэ, не знаю… Но медсен не любит темнокожих.

— При чем здесь цвет кожи!

— А как же, шеф Овэ? Вот вы же пришли ко мне?..

— Я пришел к вам как к представителю власти. А к кому мне обратиться? Не к полицейскому же, что стоит у банка мсье Альбино…

И тут Оноре оказался прав: затея была бесперспективной. Неизвестно, участвовал ли Коммандан во всей этой непонятной игре или нет, но даже одна неприязнь к доктору вполне могла сделать его участником.

Овечкин зашел в «гостиницу у Альбино» и рассказал Сане о посещении Коммандана. Они договорились, что будут ставить друг друга в известность обо всем, что заметят или услышат.

— Минут пятнадцать назад «корреспондент» поднялся к доку, — сообщил Саня.

Овечкин ринулся домой, и Саня неторопливо вышел следом.

«Корреспондент» и Оноре сидели у столика, почти так же, как в прежние уик-энды Овечкин и док, только француз на этот раз был строг и напряжен, а Шьен не лежал у его ног, а сидел рядом, настороженный, не сводя темных глаз с гостя. Еще открывая дверь, Овечкин услышал голос Оноре: «Как вас там… Скажите вашим хозяевам…» Оба повернули к вошедшему головы. Только Шьен не отрывал взгляда от «корреспондента».

— Ну как картинка, Жан? Двое рыжих против одного черного, — усмехнулся Оноре. — Хорошо бы вам сфотографировать нас. Уверен, эта фотография пригодится. А, как вас там?..

«Корреспондент» рассмеялся:

— Вы шутник, однако, мсье Оноре. — Он быстро поднялся — и замер: собака, ощерившись, уже стояла перед ним.

— Опасно быть таким резким, господин… как вас там?

— Вы меня выпустите?

— С удовольствием. Но имейте в виду: в следующий раз — через окно.

— О, да вы опасный шутник!

— Ладно, проваливай, — хмуро сказал Оноре. — Сидеть, Шьен.

Когда они остались одни, Овечкин спросил:

— Вы можете мне объяснить, Оноре, что происходит?

— Присядем. — Оноре задумчиво, словно решаясь на что-то, смотрел на Овечкина. Потом сказал: — Он пытался меня запугать. — И по-своему криво усмехнулся.

— А что, это возможно?

— Думаю, что нет, Жан. Я уже умер однажды. Теперь живет лишь видимость меня. Призрак. Можно запугать призрак?

— Я не уважаю мистику как инженер, атеист и реалист. Не играйте мне Шекспира, Оноре.

Француз рассмеялся:

— А вы совсем не де Бреби. И не русский медведь. Вы лиса, Жан.

— Не будьте обезьяной, Оноре, — рассмеялся и Овечкин. — Не повторяйте глупостей. Я человек. И вы тоже. Совсем не призрак. Кстати, ле Гран Эритье. Вот только я так и не понял: наследник чего?

— Действительно, Жан, чего?…

— Мы просто люди, Оноре. Как бы ни пыжились, что бы о себе ни думали, какие бы должности ни занимали. Весь вопрос в том, какие люди? От этого зависит все и в нашей жизни, и в мире.

Оноре не отрываясь смотрел на Овечкина.

— Ах вы мой агитатор… «Сила и свобода — вот что делает человека прекрасным». Так сказал Жан-Жак Руссо. Понимаете: все или ничего! Наверное, к этому стоит стремиться.

Это «наверное» здесь смазало и «силу», и «свободу», и даже стремление.

— Сила и свобода делают человека прекрасным? — медленно повторил Овечкин. — Вы уверены, что это Руссо?

— Конечно.

— Странно.

— Что?

— Да ведь это фашизм, Оноре, если без обстоятельных разъяснении. Какая сила, для кого и чего свобода, каким путем обретенные? Разве каждый человек может быть сильным, а слабый не может быть прекрасным? Я могу предложить вам еще десятки вопросов, но, по-моему, и без них афоризм рассыпается. А в чистом виде он фашистский. Вам импонируют фашистские идеи?

— Я ненавижу фашизм, как любое насилие. Всякого насильника я готов размазать по стене.

— Но тогда вы сами становитесь насильником, — рассмеялся Овечкин. — Так как же с «силой и свободой»?

Оноре усмехнулся:

— Вы мне нравитесь, Жан. Хотя, честно скажу вам, смущаете. Силу и свободу я понимаю, вероятно, как и Руссо, применительно только к личности.

— Так, наверное, не бывает…

Оноре рассмеялся:

— Сильно вы мне усложняете жизнь. До вас все, кажется, выглядело проще.

— А что я усложнил в вашей жизни? — искренне удивился Овечкин. Он не знал, как принимать слова Оноре — как упрек или похвалу.

— Что-то. В сорок я решил: все или ничего. И много лет твердо шел этим путем.

— Вы сделали открытие, Оноре?

— Если бы не было нашей с вами поездки в джунгли и той женщины, Жан, я бы, наверное, ничего не сказал вам. Но сейчас скажу: да!

— А почему бы не сказали прежде?

— Потому что потому. Вы все были для меня одинаковыми.

— Кто «вы»?

— Все! Сумасшедшие титаны. — Он снова рассмеялся. — А вы оказались совсем не медведем, а милой лисой… Нет, конечно. Котом, простодушным, добрым, но решительным. Или это и есть медведь?

Овечкин озлился:

— Послушайте, Оноре, перестаньте паясничать! Не стройте из себя полубога. Вы обычный, причем уже не очень молодой человек. К тому же рыжий…

— О!

— А рыжие, говорят, неудачливы.

— О! Вуаля!

— Вам известно, что вокруг вашего… нашего дома бродят вооруженные люди?

— «Корреспондент»?

— Нет, Оноре. По всей вероятности, просто бандиты.

Француз задумался, покачал головой.

— Что ж, вполне возможно. Вы боитесь этих черных мусульман, Жан?

— А вы кто — воинствующий христианин, крестоносец?

— Я безбожник, Жан. В отличие от вас, атеиста. Кстати о крестоносцах: знаете, во французском языке одним словом определить человека, совершающего убийство, можно, произнеся название мусульманской секты ассасинов.

— Вы считаете отсюда, «ассасэн» — «убийца»?

— Вполне вероятно, что даже убийц во Христе — крестоносцев — эти мусульмане заставили содрогнуться.

— Ну, вы-то у нас совершенно бесстрашный…

— Да, Жан, им меня не запугать. К тому же я знаю, что меня они не убьют. А вот вас…

— Меня?!

— Да, Жан, вас, — неожиданно жарко сказал Оноре, придвигаясь к Овечкину через стол. — И тогда я себе этого не прощу! Как ни странно, но меня сейчас больше всего волнует именно это…

Вечерние разговоры

В служебном кабинете

— Наверное, было ошибкой, Гарри…

— Ладно, Мак, не будем обсуждать ошибок. Бумаги в чистом виде всегда надежнее людей.

— Да, Гарри. Но он не так прост. Все его бумаги у какого-то юриста. Пакет будет вскрыт и его содержимое опубликовано сразу же, если с ним что-нибудь случится.

— Значит, все закончено?

— Вероятно.

— Планы?

— Возможно, он намеревается связаться через старых дружков, того же физика-атомщика Луи Кленю, со своим правительством и заполучить что-то еще кроме большого куша.

— Логично. Дальше.

— Его поставили в известность, что все рассказал нам сам Луи Кленю, по доверчивому попустительству которого и стал возможным эксперимент. Он должен был понять, что это именно так.

— Результат?

Мак беспомощно развел руками.

— Чего он, собственно, хочет? Он фанатик-националист, маньяк? Кто?

— Из знатной семьи. Единственный сын. Участник ядерной программы и французских испытаний атомной бомбы в тысяча девятьсот шестьдесят седьмом году…

— Я это знаю. Почему такое уединение при его возможностях?

— Во-первых, вероятно, желание самому реализовать свою идею. Крайне самонадеян. Во-вторых, какая-то любовная история. Семья решительно воспротивилась его браку, слишком решительно. И он порвал с нею.

— С женщиной?

— С семьей. Женщина, кажется, сама ушла.

— Что стало с этой женщиной, кто она и где сейчас? В таком деле «кажется» — непростительный прокол, Мак.

— Нам пока не удалось ничего выяснить о ней. Это было очень давно.

— В мезозой?

— Около десяти лет назад, Гарри.

— Это на вас не похоже, Мак. Стареем?.. Десять лет назад. Поздняя любовь, единственная? Доказать всем?.. Мне нужна эта женщина, Мак. Дальше.

— Система психологического воздействия: дать газетам некоторые подробности гибели известной журналистки Мирей, намекнуть на связь этой смерти с данными, которые она получила у Луи Кленю. Газеты переслать. Второе: убрать Кленю. Как свидетель, он опасен. Тоже известить через газеты.

— Что ж, идея верная — посадить в вакуум и подпустить туда страху. Н-ну…

— Он не выдержит, Гарри. Ему просто некуда деваться. Но все же, если…

— В таком деле, Мак, «если» должно быть исключено. Посмотрите хорошенько окружение. Оно мне не нравится. Теперь о вашем странном предложении со скорпионами.

— В них, несомненно, все дело, Гарри. Мы проследили. Что там такое — пока неясно, но точно — они! Затраты невелики. Все равно нам же придется потом заниматься этим. Предусмотрительность…

— Хорошо. Действуйте.

Лишь только закрылась дверь за Маком, Гарри стал набирать длинный номер.

— Сэм? Прости, что поздно беспокою тебя. Завтра я буду в ваших краях и очень хотел бы встретиться.

— Я уже думал, Гарри, что ты забыл старика Сэма. Стал мультимиллионером, задрал нос, э?

Гарри поморщился. Дурашливость Сэма раздражала его.

— Ты хорошо знаешь, Сэм, я никогда не смогу забыть тебя.

— А, да, да, да, не сможешь, не сможешь… Так что там у тебя?

— Нам необходимо встретиться, Сэм.

— Завтра в двадцать, — неожиданно сухо сказал Сэм.

На широкой балюстраде с колоннадой и пальмами. Вечер следующего дня

— Честно говоря, Гарри, мои старые мозги не улавливают такой уж значительности в этом сообщении. Правда, мне трудно было привыкнуть и к дисплеям, но теперь я их очень люблю, а остальное как-то не вызывает у меня интереса. Что? Ты думаешь, это консерватизм и склероз, да? Говори, говори, что думаешь, объясняй. Мы старые друзья, а твой нюх профессиональной ищейки принес немало долларов и мне и тебе. Хи-хи-хи…

— Можешь мне поверить, Сэм, что по значительности рядом можно поставить изобретение атомной бомбы. Сторона, получающая средство, сразу приобретает подавляющее превосходство над противником.

Старик резко оборвал хихиканье.

— Чей анализ?

— Мой, Сэм. Это средство меняет стратегию и тактику современной войны. Ты первый из тех, кто может решать, посвящен в суть дела. Даже босс не знает. Надо обмозговать, ставить ли в известность президента.

— Это лекарство только у нас?

— К сожалению, оно не у нас. Оно еще ни у кого. У изобретателя.

— Ну, Гарри, а если только у нас?.. Я тебя правильно понял?

— Да, Сэм.

— «Да», «да»!.. У вас все или «да», или «нет». Сколько на этом миллионов сгорело! Вы, шпионы, безответственные люди, потому что рискуете только жизнью. Или к старости и деньжата заводятся? А, Гарри, есть уже чем рисковать кроме этой дешевки — жизни, э? Хе-хе-хе… — И неожиданно сухо: — Покупай за любую цену, Гарри. Риск исключен. Послезавтра докладывай боссу. Президента беру на себя.

Ночные страсти в рамазан

Абдулла пришел днем на строительную площадку. Он стоял в небольшой толпе зевак, которая, уменьшившись в последние месяцы, совсем не исчезала никогда. Даже в дожди кто-нибудь да забредал сюда, чтобы посмотреть, как эти удивительные машины, да еще в руках африканских женщин, плевать хотели на хляби небесные. Возможно, им виделся в этом даже вызов Аллаху?.. Овечкин заметил парня и подошел.

— Как жена?

Абдулла приветственно закивал и вяло улыбнулся. Не понял? И Овечкин повторил слово «жена» на диалекте.

— Спасибо, рюс. Хорошо. — И добавил тихо по-русски: — Друг… — И быстро заговорил. Овечкин ничего не понял, но по тревожно бегающим глазам парня догадался, что дело у того важное. Вокруг было немало африканцев, которых Овечкин в последнее время хорошо уже понимал, однако никого из них он не стал привлекать в толмачи, а попросил парня зайти вечером.

Мсье Альбино, пользовавшийся их полным доверием, перевел Овечкину и Сане сбивчивый рассказ перепуганного Абдуллы. Смысл его сводился к тому, что рюс будут убивать. Это так же верно, как то, что он — Абдулла, который очень не хочет, чтобы рюс убивали. Он пришел не только затем, чтобы сказать это, но и защитить рюс. Мсье Альбино взволновался. По реакции Овечкина и Сани он понял, что для тех рассказ Абдуллы не был большой неожиданностью.

«У меня есть ружье, жаканы и старый револьвер, надежный, — предложил он. — И я. Хотя пользы от старика немного, но из засады могу пальнуть очень метко. Старый охотник…» Мсье Альбино не был хвастуном.

Решили на время поселить Абдуллу с банкиром, рассказать все ребятам и установить с вечера до утра дежурства в столовой, из окна которой хорошо просматривался вход в амбулаторию и дверь на лестницу во второй этаж, к Оноре и Овечкину. Со следующим автобусом Овечкин должен был уехать в посольство. Тут и Саня, и все ребята были неколебимы. Рисковать дальше было нельзя.

Выцветший автобус, некогда оранжевый старый «фиат», появлялся в поселке раз в неделю. По расписанию это должно было происходить по субботам, с тем чтобы на следующий день отправляться ему обратно в столицу. Шел он туда два дня без малого, с ночевкой, как допотопная почта или какой-нибудь омнибус без перекладных. Но, однажды выбившись, наверное, из графика, автобус приходил и уходил в неведомые дни, и в этом была своя прелесть. Ожидание почты, а возможно, даже новых людей стало ежедневным, и вместе с тем появление грязно-рыжей развалюшки всегда было немного неожиданным.

Прежде машины со строительными материалами появлялись в поселке почти ежедневно, но теперь, когда строительство подходило к концу, они стали большой редкостью. Отправлять же в город «пикап» Овечкин категорически не захотел, потому что это означало отрывать от дела на два дня еще двух человек из их маленькой группы. Потому и решили, что поедут они с Абдуллой, прихватив револьвер мсье Альбино, автобусом. В тот момент, когда в столовой спокойно обсуждался этот план, он казался вполне естественным. Разве мог кто-нибудь предвидеть приближавшиеся события?..

Время здесь, будто подчиняясь размягчающей жаре и давящей влажной духоте, еще едва двигалось. В этом сонном мире вопросы жизни и смерти, казалось, перестали существовать. Так любая война не выглядит реальной до тех пор, пока рядом не разорвется снаряд или бомба.

Когда Овечкин отправлялся к себе из «гостиницы у Альбино», было уже совсем темно. В окнах «гостиницы» и у Оноре во втором этаже зажжен был свет, жадно пожираемый влажной темнотой. Его словно отсекали у самой кромки окон. Где-то в поселке горели уже костры рамазана, но угадывались они лишь по отдаленному зареву.

Полицейский спал на табурете у двери банка Альбино, опираясь на ружье, под ярким фонарем. Свет стлался по земле желтым, быстро истаивающим полукружьем. Все полицейские района, три или четыре молодых африканца, в полной форме и с ружьем, несли по очереди круглосуточный караул у дверей банка мсье Альбино, и другой работы для них, похоже, не существовало.

Такова была экспозиция, когда Овечкин, обогнув угол дома с полицейским у входа и попрощавшись с провожавшим его Саней, направился к своей двери. Дом доктора стоял ближе к реке под углом к дому мсье Альбино, и те несколько десятков метров, что разделяли дома, были открыты реке, по берегу которой стояли заросли громадной слоновой травы.

Овечкин упал почти одновременно с истошным Саниным криком «Ложись!». Не размышляя. Сказался все же настрой последних часов. Слегка опалило левое надплечье, словно прошлись по нему крупной шкуркой. Овечкин лежал, прижавшись щекой к пыльной тропинке, и думал удивительно спокойно, как-то привычно, что его светлая рубаха в темноте — хороший ориентир для стрелка, надо бы ее сбросить, но не решался это сделать.

Кричал что-то Саня, полицейский, не отходя от двери банка за углом, перепуганно бросал по-французски в темноту бессмысленные «Стой! Стой! Стой!..» Почти сразу же по зарослям слоновой травы через окно своей комнаты в первом этаже дал залп из обоих стволов мсье Альбино. В общем, шуму получилось много. За ним не услышали по шелесту и треску ломаемого тростника, куда скрылись покушавшиеся, и не могли потом определить даже, сколько их было. Саня говорил, что выстрел был один, он увидел тусклый блик от света в столовой на стволе ружья очень близко, метрах в тридцати от себя. Мсье Альбино и кто-то из ребят уверяли, что отчетливо слышали два выстрела, прозвучавшие почти одновременно. Одним словом, все было очень похоже на убийство президента Кеннеди, что сразу же с иронией отметил Овечкин, когда обитатели обоих домов собрались в гостиной и каждый изложил свои соображения.

«Только на этот раз у них ничего не получилось», — скромно заключил бледный, взмокший Овечкин, поглаживая плечо под рыжеватым пятном на рубахе.

Обитатели «гостиницы у Альбино» покинули дом доктора через час после того, как Саня врезал дополнительный замок в дверь гостиной с лестницы.

«Сегодня они здесь больше не появятся. Я их знаю», — сказал Оноре.

Обсуждение вопросов — что означает вся эта чушь с обыском и покушением, кто эти люди, которых знает Оноре, и чем им не угодил Овечкин — повисло в воздухе, потому что француз молчал и пил, не произнеся больше ни слова, а то, что знали Овечкин и его друзья, не давало ответов. Решили, что завтра Овечкин вообще передаст дела Сане, а послезавтра с рассветом его отвезут в столицу. Причем пойдут две машины, поедут все ребята и Абдулла, захватив все доступные им «стволы». От таких решений, полных радикальности и оружия, ребята взбодрились и повеселели. Овечкин и Оноре проводили их до двери и смотрели, как они шли по тропинке, исчезнув где-то посредине и вскоре вновь появившись в бледном свете, падавшем из окон «гостиницы у Альбино».

— Стой! Стой!.. — испуганно кричал полицейский за углом.

— Как бы этот болван не надумал стрелять, — хмуро сказал Оноре.

Когда они, заперев все двери, молча сели на свои места у бара — ни тому, ни другому и мысли не пришло отправиться по своим комнатам, — Оноре сказал убежденно:

— Вам, действительно, нужно немедленно уезжать отсюда, Жан. Не из поселка — из страны. Ни в коем случае не задерживайтесь в посольстве. Они теперь не оставят вас в покое.

— Кто «они»?

— Это ЦРУ, Жан. Сильные, безжалостные псы вышли на след…

Овечкин был несказанно изумлен.

— Ну-у, дела, как сказал бы Саня… Все же, наверное, вам нужно дать мне кое-какие разъяснения, Оноре. Я отлично понимаю, что весь этот сыр-бор из-за вас. Значит, вам угрожает еще большая опасность, чем мне. Всю жизнь я старался быть порядочным, а порядочный человек не может бросить другого в беде. Ну разве не так, Оноре? Ей-богу, я не могу оставить вас и смыться!..

— Я знаю, что это не слова, потому дам вам разъяснения, Жан. Мое открытие принципиально важно в мире, набитом атомным оружием. В мире, как никогда прежде, напоминающем пороховую бочку. Атомно-нейтронную бочку. Теперь понимаете, какой рядом с вами запал?

— Вы сделали это открытие здесь? Один?.. — Овечкин был поражен.

— Только здесь это и было возможно. По крайней мере, для меня. И в нашем мире даже один человек иногда стоит многого, Жан, — усмехнулся Оноре. — А открытие — капля жидкости. Всего лишь капля на человека, Жан. Вакцина, надежно защищающая от радиационной болезни. Вакцина из скорпионов, перенесших когда-то радиационный удар. Вуаля.

Овечкин ошалело смотрел на дока. Все что угодно, но такого он и предположить не мог! И сейчас еще переваривал с трудом. Неожиданно значимость всего происходящего в этой африканской глуши, в этом бетонном доме среди джунглей на берегу пустыни, дошла до Овечкина. Он еще не представлял себе даже в приближенных к истине деталях эту значимость, но чувствовал ее надвигающуюся на него неумолимую громадность. В какое-то мгновение ему стало так страшно, что захотелось вскочить и убежать, как будто от этого можно было убежать. Но в следующее мгновение он понял, какая на него навалилась ответственность.

Оноре рассказал, как в 1967 году, после испытания ядерной бомбы в Сахаре, они обнаружили в непосредственной близости от места взрыва совершенно невредимых и бодреньких скорпионов, готовых нападать и обороняться. Скорпионов, которые, по скромным подсчетам, перенесли облучение в семь тысяч единиц, как легкий дождик в пустыне! Это значило, что десятикратно смертельная для человека доза — для них сущий пустяк. Оноре был потрясен. С этого все и началось. Потом много разного было в его жизни, и в Африке, и в Париже, но в конце концов он добрался сюда и засел за работу.

— И вот теперь, в завершение… — Он невесело улыбнулся. — Надо самому становиться скорпионом.

— Вакцина готова?

— И проверена на себе.

— На… себе?

— Что вас удивляет, Жан? Разве я похож на болтуна? Я ведь говорил вам, что жизнь мне не дорога. Все или ничего! Я должен был убедиться, что сделал! Но Луи не удержался, сболтнул, потом к нему пришел какой-то представитель ВОЗ, вроде по поводу моего заявления… Ни к кому я, конечно, не обращался, его примитивно разыграли. Но они пошли так далеко, Жан, как сочли нужным. Несчастный Луи Кленю! Очень дорогая цена за болтливость… Но главное здесь не это.

Он вышел из комнаты и вскоре вернулся с пачкой газет.

— Они прислали мне все газеты, где расписываются подробности загадочных убийств, центром которых является какая-то тайна несчастного Луи. Вы поняли, Жан?

— Честно говоря, нет.

— Честно… Об этом тут нет и речи. Луи Кленю был единственным свидетелем моего облучения, действия вакцины. Они пытаются изолировать и запугать меня. Страх и деньги — вот их боги. Им не понять, что на самом деле значит Оноре-Максимилиан!.. Послушайте, Жан, вы должны хорошенько запомнить: следующий кандидат на тот свет из связанных со мной — вы. И кандидат номер один! Они уверены, что этот наш разговор состоялся.

— Не это сейчас главное, Оноре.

Француз удивленно вскинул рыжие брови. Шьен тоже, кажется, в удивлении поднял к ним голову.

— Вот видите, мы с собакой удивлены.

— Как вы не поймете: так же легко, как всех этих людей, они могут уничтожить весь мир. Сейчас мне это стало совершенно ясно. Они сумасшедшие! Понимаете, Оноре, ваша вакцина снизит порог опасности войны до минимума. В их бредовых мозгах эта война станет просто более разрушительной, чем предыдущие…

— Ах, Жан, вы совсем не политик, оставьте!.. Сейчас моя основная забота вы.

— Нет, Оноре, поймите!.. Я уеду через сутки, ничего со мной не случится. А вот основной вопрос нужно будет решать вам одному.

— Оставьте это, Жан. Я решу правильно. Слово Максимилиана! Помните, вы мне сказали тогда, в машине, что говорить и делать — разные вещи?

— Ладно, Оноре, забудем. У нас тоже болтунов больше, чем можно вытерпеть. Вот и заводишься… Наверное, уже не выдерживаю жару. Иногда сам себя не узнаю…

— Нет, Жан, ты прав. Я не люблю эту страну. Но что бы ни говорил, я старался помочь этим людям, чем мог. Не во вред, конечно, основному…

— Да, Оноре. К тебе, может быть, все, что тогда говорил, относится меньше, чем к другим…

— И все же мне нужно разобраться самому. Слишком много и долго я был занят своей идеей. Наверное, это действительно одна из важнейших идей века. Но передо мной вдруг встал вопрос: зачем я уложил в гроб десять лучших лет своей жизни? Ради чего и кого? Это надо когда-нибудь выплеснуть из себя, Жан! Прости… Понимаешь, давно уже моя жизнь никому не нужна и не интересна. Как и большинство людей на земле, я существую неким функционером в жестком кругу обязанностей и догм. Должен был получить высшее образование, заложить фундамент карьеры, жениться на девушке из хорошей семьи, с хорошими деньгами… Все должен, должен! И относиться к этому должен был, как к должному, стремиться, любить… Зачем?! Никого не интересовало, что творится в моей душе. Каждый сострадательно и с радостью готов был гнуть ее и ломать…

Шьен вдруг вскочил и бросился к открытому окну. Его большое красивое тело замерло в напряженном внимании.

— Тихо! — неожиданно сухо произнес Оноре. — Жан, выключи свет. Очень странно.

Овечкин повиновался и, когда в комнате стало темно, спросил шепотом:

— Что странно?

— Если они вернутся. Это не по-африкански.

Глуховатый стук дизеля и отдаленные тревожные многоголосые шумы ночных джунглей затирали иные звуки. Но Шьен что-то слышал. Оноре метнулся к себе в комнату. Где-то рядом, в той стороне, где притаился спящий дом мсье Альбино, послышались голоса. Они приближались.

— Там наши ребята, — шепотом сказал Овечкин, угадывая, что Оноре снова в гостиной.

— Зажгите свет. — Оноре стоял у стены рядом с окном с пистолетом в руке.

— Э! Шеф Овэ, у вас все в порядке? — донесся голос Коммандана.

— Ваня, это мы! — крикнул Саня. — Комендант всех разбудил.

В желтом свете, падавшем из окна, стоял Коммандан, «корреспондент», Саня и полицейский без ружья. Ружье, наверное, охранял у двери кто-то из ребят.

— Нам сказали, что тут стреляли. — Коммандан был величествен при полном параде. «Корреспондент» в неизменной белой рубахе играл часами-браслетом.

Оноре зло рассмеялся:

— Идите спать, негры!

— Помолчите, медсен. Мы беспокоимся о шефе Овэ. Отвечаем за него.

— Продажная образина, запри как следует своего гостя, да последи за ним, а то с ним может случиться беда.

— Все шутите, Жиро, — оскалился «корреспондент».

— Время шуток кончилось, как тебя там.

Они ушли.

— Спокойной ночи! — крикнул Саня.

— Спокойной ночи.

— Давайте и мы укладываться, — буркнул Оноре хмуро. Овечкин все же посидел под душем и лег, завернувшись в мокрую простыню, как всегда, но так и не смог крепко заснуть и на час, хотя остаток ночи прошел спокойно.

После завтрака Овечкин и Саня занялись делами строительства. Большой сложности в передаче не было, но, как во всяком деле, имелось множество мелочей, которые нередко и определяют его успешное и спокойное движение, которые необходимо учесть и не упустить новому человеку. Даже если он вроде бы в курсе этих дел. Ненадолго прервал их занятия «корреспондент». Он был необычно учтив. Предложил Овечкину место в своей машине, если он, конечно, собирается в столицу.

— А оставаться вам здесь опасно, — предостерег.

— Мы сами тут разберемся, — недружелюбно бросил Овечкин.

— Было бы предложено… — беспечно сказал «корреспондент», в очередной раз окидывая взглядом столовую и другие комнаты через распахнутые двери: беспорядок в «гостинице у Альбино» царил обычный, отнюдь не предотъездный. И оба — Овечкин и Саня — подумали, что именно это интересовало здесь «корреспондента».

Они смотрели, как он шел своей небрежной и вместе с тем пружинистой походкой по тропинке к амбулатории.

— Ну и тип…

Оноре стоял на невысоком бетонном крыльце, уперев руки в бока и свесив голову на грудь, а «корреспондент» — перед ним в конце тропы, смотрел снизу вверх и что-то говорил. Лица его не было видно, но по едва уловимым движениям крепкой спины и локтей сведенных на животе рук Овечкин и Саня почувствовали, насколько энергична была его речь. Потом Оноре поднял голову с криво ухмыляющимся ртом, и они отчетливо увидели, как он издевательски подмигнул «корреспонденту», неторопливо повернулся и ушел в дом, закрыв за собою дверь.

Овечкин даже во сне не хотел бы увидеть такое лицо, какое они увидели, когда «корреспондент» обернулся.

Через некоторое время впервые в «гостинице у Альбино» появился Оноре. Они пришли со Шьеном усталые, какие-то поникшие. Поздоровавшись, француз спросил с порога, когда они намерены уезжать.

— Завтра с восходом, — сказал удивленный и его визитом, и его вопросом Овечкин: ведь решение было принято при нем еще ночью.

— Лучше бы немедленно, Жан.

— Это невозможно, Оноре. — Овечкин указал на заваленный чертежами и бумагами стол.

— Жаль. Вуаля… — И они ушли.

Вечером, собрав чемодан, Овечкин вышел в гостиную. Там уже сидел Оноре.

— Прощальный вечер, Жан. Посидим… — грустно улыбнулся француз. — Честно говоря, мне жаль расставаться с вами.

— Мне тоже, — искренне сказал Овечкин, забыв все разделявшее, отчуждавшее, раздражавшее их друг в друге длинные жаркие месяцы соседства.

— Глупо, наверное, но просто бросить здесь все и уехать с вами как-то не могу, — признался Оноре. — Хотя это было бы, конечно, самым разумным.

— Зачем он приходил? — спросил с тревогой Овечкин. Оноре вздохнул.

— Вы остаетесь в этом доме совсем один…

— А Шьен? Я же говорил вам, Жан, они будут сдувать с меня комаров, опасаясь, как бы среди них не оказалась муха цеце. Нет, с их стороны мне ничего не угрожает, кроме… Ладно. Давайте прощаться как положено. Давайте выпьем за вас. Как бы там ни было дальше, я благодарен вам.

— За что? — удивился Овечкин.

— За все. Хотя бы за то, что конец получился осмысленным. Я, конечно, попробую, как и положено Оноре-Максимилиану, но вот что у меня получится без вас? — И он рассмеялся легко и приветливо, как могут смеяться французы, как смеялся он здесь один лишь, наверное, раз — в вечер их первой дружеской беседы с Овечкиным. Сейчас он тоже был пьян, и Овечкину стало горько от мысли, что последним впечатлением об этом необычном человеке будет воспоминание о пьяном Оноре. Хорошо, что был еще этот смех… — Он предложил мне подписать контракт на десять миллионов за контрольную серию вакцины. За мой дипломат-кейс, а, как? А все дальнейшие разговоры, сказал, — на самом высоком уровне! Может, он намекал на какого-нибудь президента, Жан? — Оноре опять рассмеялся, но теперь зло. — Еще он сказал… — Оноре придвинулся через стол к Овечкину, — подписывайте бумагу, получайте чек — и все свободны и целы: и вы, то есть я, и ваша собака, и ваш русский. Понятно? Но насчет вас он соврал. Вас он не выпустит отсюда ни в коем случае, возможно как и всех ваших друзей. По крайней мере, сделает для этого все возможное.

— Ну что вы, Оноре, возможно ли это?

— Вполне. Он сказал мне, что здесь у него хорошо вооруженный отряд, который в состоянии уничтожить весь этот поселок. Однако не исключено, что просто запугивал.

Овечкин все же перепугался не на шутку. Хорошо, уедет он, но ребята ведь останутся! А вдруг он не просто запугивал? Этот бандит с браслетом способен, похоже, на все. Единственное, что успокаивало Овечкина, так это их решение ехать в столицу всем вместе. А там опытные люди, посол…

Во время ужина ребята настаивали, чтобы последнюю ночь Овечкин провел в «гостинице у Альбино», но он категорически отказался, как и от предложения Сани заночевать в амбулатории с револьвером мсье Альбино — все же два «ствола»… Однако все это наводило на мысли о паническом страхе, который Овечкин, особенно перед иностранцем, допустить не мог, даже если бы существовала несомненная угроза. А тут где она? Ну, пытался какой-то трусливый бандит из-за угла, из темноты подстрелить его. И сразу сбежал. И неизвестно, в него ли он хотел стрелять… Теперь было ясно, что ситуация совсем иная, но Овечкин решил ничего не менять. Да и изменить ничего было невозможно. Если «корреспондент» не врал, присутствие Овечкина в «гостинице у Альбино» только увеличивало опасность для ребят, и все.

С не оставлявшим его никогда оптимизмом и надеждой на лучшее Овечкин привычно помок немного под душем в простыне и отправился спать. Но заснуть не мог. И когда раздался в доме злой лай Шьена, Овечкин подумал вполне обыденно: «Ну вот, все же не обошлось…»

В дверь внизу стучали тихо, определенно в надежде на реакцию пса.

Оноре и Овечкин появились в гостиной одновременно. В открытом баре горела маленькая лампочка, скудно освещая комнату. Расходясь вечером, они не закрыли бар, вроде бы случайно.

Оноре снял пистолет с предохранителя и вышел на лестницу.

— Кто там?

— Это я, мсье Жиро. Пришел за ответом.

— Пошел вон, сукин сын!

— Поосторожней, дядя. Оба дома окружены. У нас базуки. Один залп — и дверей нет. Но я пришел не стрелять, а тихо договориться. Видите, как я царапаюсь, чтобы не разбудить соседей. Вы правильно делаете, Оноре, что не зажигаете света.

Овечкин стоял за спиной француза и слышал, как тот тяжело дышит. Шьен непрерывно угрожающе рычал, словно внутри у него работал моторчик.

— Ну, так что, Жиро?

— С вами я не хочу разговаривать, как вас там. Пусть придет кто-нибудь другой с бумагой. Черт с вами, подпишу.

— Ничем не могу вам помочь, Оноре. Я здесь один. Как вы понимаете, отряд из местных. Придется иметь дело только со мной. Соберитесь, дружище. Это ведь недолго.

И опять тишина, только рычание Шьена и тяжелое дыхание двоих на темной лестнице.

— Решайтесь. У меня есть инструкция, по которой я жду только пять минут.

Оноре выругался сквозь зубы и сказал решительно:

— Хорошо. Вы входите один. Сейчас я освещаю сверху крыльцо, вы отходите от двери, мсье Жан открывает ее, вы входите и поднимаетесь наверх. Учтите, я вооружен и стреляю хорошо. Все ясно?

— Конечно, мсье Жиро. Не бойтесь.

Оноре снова зло выругался и быстро зашептал в ухо Овечкину:

— Как только впустите его, сразу же запрете дверь. Оставайтесь на лестнице, пока я вас не позову. Поняли? Оставайтесь!..

— Да, понял… Оноре…

Тот решительно махнул рукой с пистолетом, зажег свет на лестнице и ушел в гостиную, оставив дверь широко открытой. Через несколько секунд негромко крикнул:

— Открывайте, Жан… Входите, как вас там…

«Корреспондент» проскользнул в дверь, щурясь.

— О, да у вас тут иллюминация… — Оскалился. На поясе поверх шорт болталась на животе расстегнутая кобура.

Овечкин молча захлопнул дверь и задвинул щеколду. «Корреспондент» легко поднимался по освещенной лестнице к темному прямоугольнику двери. Когда он встал в нем, подряд грохнуло три выстрела, оглушающе забилось в бетонном колодце. Овечкин очумело смотрел, как «корреспондент» медленно сгибался, словно делал глубокий поклон в замедленной съемке. В гостиной вспыхнул свет. Овечкин, спотыкаясь, отталкиваясь руками от несшихся на него ступенек, побежал наверх. «Корреспондент» лежал на боку, и его белая рубаха и шорты быстро становились красными. Неподвижный браслет тускло поблескивал.

— Что вы наделали, Оноре?.. Это ведь ничего не изменило…

— Очень даже многое изменило. Он был здесь один. Эти, — Оноре кивнул на окно, — наемники. Я их хорошо знаю, Жан… У нас появилось время на то, чтобы уйти. Помогите мне.

Он подхватил труп под руки и поволок к окну.

— Выключите свет… Так… Помогите-ка… Ну-у… Вот, я же обещал выпроводить тебя через окно…

Тело гулко шлепнулось в темноте о землю. Стояла удивительная тишина. Даже звери в джунглях, казалось, молчали. Сухой отдаленный стук дизеля подчеркивал ее неестественность.

— Теперь включите свет.

Желтые квадраты электричества словно вспугнули мир. За окном зашуршало, задвигалось, завозилось, потом захрустело, удаляясь, и наконец панически затрещало у реки ломаемыми стеблями слоновой травы. В наступившую затем душную тишину ночи просочились и стали нарастать, крепнуть, будто оживая, звуки джунглей. Африканская ночь привычно тявкала, вопила, визжала, верещала и ухала.

— Надо трогаться, — устало сказал Оноре, подходя к окну. — Так, они утащили его. Молодцы. Значит, обученные…

— Ваня! Ва-ня… — негромко звали из темноты.

Овечкин бросился к окну.

— Саня, ты?

— Я, Ванечка, я. Откройте мне, — просил Саня с револьвером мсье Альбино в руках.

— Ну, вот, — говорил сухо Оноре. — У нас есть, может быть, даже сутки. Собирайтесь, ребята. Чем скорее мы тронемся в путь, тем он будет безопаснее.

Саня ориентировался быстро, несмотря на свою кажущуюся медлительность.

— Ваш «лендровер» в порядке?

— Да.

— Тогда на «пикапе» и «лендровере»?.. — Саня быстро ушел.

Шьен внимательно и брезгливо обнюхивал темные влажные пятна на полу. Время от времени поднимал голову к хозяину и одобрительно качал хвостом. Овечкин, потрясенный, все стоял столбом. Этот первый в его жизни труп, тяжесть которого он еще ощущал своими мышцами, был в самом-то деле или нет?..

— Ну, вот, — снова заговорил Оноре. — Едем все же вместе. Дорогами Африки мы с вами пройдем вместе до конца, Жан. — Рыжая шевелюра потными лохмами закрывала его лицо, свисала над глазами, но он не убирал волос.

— И куда вы?.. — судорожно сглотнул Овечкин.

Оноре усмехнулся, по-своему криво и грустно. Ах, как бы хотел Овечкин забрать его с собой! Его и его собаку, эти два одиноких несчастных существа, к которым вдруг испытал жгучую жалость.

На вселенских ветрах

Вашингтон. Вечер

— То есть как исчез?!

— Русский в своем посольстве, агента убили, а француз исчез.

— Та-ак… Думаю, ваша карьера, Мак, завершена.

— Он никуда не денется от нас, Гарри. Мы плотно обложили его.

— Ту женщину вы нашли хотя бы?

— Она, оказывается, покончила с собой. Давно. Ему никуда не деться, Гарри. Мы перекрыли ему все выходы!

— Да, Мак, и себе тоже. — Гарри усмехнулся. — Боюсь, как бы и мне не оказаться в одной компании с вами и вашими всемирными скорпионами.

Москва. 10 утра

— Кто такой Овечкин? Проверили? Это не африканская жара на него действует?

— Нет, товарищ генерал. Высококвалифицированный инженер…

— Вы что, в строительное ведомство его рекомендуете?

— Никак нет. Овечкин спокойный, уравновешенный, разумный человек, вполне достойный доверия.

— А сама вакцина — реальность?

— Мнения экспертов разошлись.

— Понятно. — Генерал побарабанил пальцами по столу. — Но покушения, трупы — это хотя бы реальность?

— Да, товарищ генерал. Это несомненно.

— Срочно займитесь этим Овечкиным. Его, наверное, нужно вывозить оттуда. Здесь и поговорим.

Париж. Вечер

— Вы читали, комиссар? Оказывается, убили еще одного приятеля мадам Мирей. Кажется, мсье Луи. И все из-за какого-то лекарства от радиации! Или это выдумки журналистов, как вы думаете?.. Мир сошел с ума! Вакцина — путь к господству! Опять… Да это же просто наследники бандита Гитлера! Еще кофе?

— С удовольствием.

— Ну, подумать только, комиссар: что такое эта вакцина? Что такое даже выжившие люди на мертвой нашей планете! Без коровушек, без пшенички, деревьев и цветов… Они просто сумасшедшие, эти политики и военные!

— Успокойтесь, мадам, прошу вас. Вот я, знаете, не читаю газет. От этого чтения начинаешь чувствовать себя совершенным болваном.

— У вас интересная работа, господин комиссар, а тут — одиночество, скучная вещь. Да и как подумаешь, куда мы катимся…

— Э-э, мадам, мир всегда куда-нибудь катится, на то он и круглый. А вот одиночество — бич нашего времени. И чем суматошнее, быстрее оно будет, тем сильнее станет одиночество людей. Надо бы притормозить… Знаете, мне не так одиноко только у вас, мадам. — Он накрыл своей ладонью ее руку на столе. — Простите…

— Ну что вы, мсье! Я так рада, когда вы приходите…

Африка. Обеденный перерыв

— Вкусные лепешки, да?

— Все вкусно, Гран Ма, но не хватает мне голенастенького шефа Овэ, — смеется Пти Ма.

— Гм… — добродушно гыкает Гран Ма, уплетая лепешки из маниоки.

— Он очень был хороший, — неожиданно грустно, совсем на нее не похоже, говорит Пти Ма.

— Эй, маленькая! Я уже почти набрал денег на жену.

— О, ты опять здесь? Меня надо покупать с этой большой машиной, ты учел ее?..


СССР. Ленинград. Клинский пер., 13, Ивану Овечкину


Милый мой Жан!

Так уж получилось в моей несуразной жизни, что, кроме тебя, некому высказать необходимые мне слова. Даже Шьена отравили. Не подумай, что я раскис. Напротив — принял самое важное в своей жизни решение. Не хочу каяться, сожалеть. Подвожу итоги. Я понял: нельзя усложнять этот мир, в котором маньяки способны на все, а нормальные люди не властны над ними. Я решил уйти вместе со своим изобретением, со своей вакциной. Могут сказать, что это варварство — унести в могилу секрет лекарства, столь важного в атомный век. Но ты не должен так сказать, Жан. Прикинь, к чему приводили паллиативные методы лечения человеческих болезней, суть которых — насилие? Никаких паллиативов! Эти болезни нужно лечить только радикально! Лучше пусть их боятся. Разумный страх всегда был для людей наилучшим стимулом.

Ты прав. Жан: мы только люди, и от того, какие мы сами, зависит наш мир. Ни изобретения, ни технический прогресс не сделают его лучше. Только мы сами! Я прожил довольно долгую и бесполезную жизнь, но теперь ничего уже нельзя изменить. Бизнесмены войны не оставят меня в покое. У меня нет выхода. Но все же я оказался сообразительным: да, каков человек, таков и мир, в котором он живет. И неважно, что это микромир даже в масштабах Земли. Ведь нет и Вселенной без микромиров! Не так ли, милый мой де Бреби?..

Я уверен, что ты понял меня и одобрил. С этой верой мне легче. Все, что случилось с нами в африканской глуши, возможно, на роковой черте человечества, убедило меня, что в какой-то момент, под воздействием каких-то причин любой микромир может расшириться неожиданно по всем космическим законам. И нам, людям, неведомо, чей это будет мир.

Я хочу, чтобы ты знал, друг: немолодой француз, яростный индивидуалист, мечтавший о личной свободе и силе, в последний час думал только об истинно Великом. Он хотел быть достойным наших Великих Революций и того просветленного Человека, о котором ты так много и хорошо пел и о котором каждый из нас мечтает.

Прощай. Пусть твои дети будут такими же, как ты.

Твой Оноре-Максимилиан Жиро, ле Гран Эритье без своего мира, без детей, без возможностей и сил.

Загрузка...