Я умерла…
Очередной раз. Восемнадцатого сентября этого года, в возрасте девяноста восьми лет.
Смерть за мной пришла в образе мужчины, не старого еще, подтянутого, эдакого бывшего военного. Но я узнала ЕЕ – как всегда сухая теплая ладонь, кожа натянута перчаткой, еще чуть-чуть и захрустит, как пергамент, а кончики пальцев подрагивают, то ли от скрытого сочувствия, то ли от избытка энергии. Смерть протянула мне руку и…
Мне дан странный дар. Я помню все свои смерти. Живу с ними, этими воспоминаниями, сродняюсь, а потом опять ухожу, вцепившись в ставшие родными, пальцы. Когда помнишь первую смерть – это страшно, а потом… Потом привыкаешь. Вот вы боитесь поездки в лифте? Наверное, нет.
Впрочем, я уже увела вас от главного.
Первый раз я умерла в тысяча четыреста восемьдесят втором году, в Италии.
Мне было тридцать четыре года. Я звалась Джованной, работала повитухой. И все шло хорошо, пока меня не пригласили принимать роды у мадонны Лауры, жены сеньора Джулиано.
Мона Лаура жила в браке уже десять лет, а не понесла ни разу. Это считалось большой бедой для богатого семейства. Наследство Джулиано переходило только по мужской линии, значит в случае смерти мужа (а он был намного старше моны Лауры) она, принесшая львиную долю средств, останется на положении бедной родственницы.
И вот, несчастная женщина, наконец, забеременела. Она тяжело ходила, толстела в талии буквально по часам, но глаза ее сияли счастьем. Наблюдали мону Лауру знатные лекари. Когда же начались схватки, послали за мной.
Мона мучилась с рассвета до рассвета. Под ее глазами залегли тени, волосы слиплись от пота, а дело не продвинулось ни на шаг. Наконец, лоно роженицы раскрылось. Я приготовилась принять дитя. Однако, пальцы мои не нашли ничего, кроме окровавленной плоти и нечистот тела…
Это сейчас я знаю, что есть такое понятие, как «ложная беременность». А тогда?.. Это был крах. Крах жизни, надежды. В момент, когда я поняла, что мадонна Лаура пуста, моя душа почувствовала дуновение смерти.
Меня обвинили, что я скрыла дитя колдовскими методами, и продала его дьяволу. Тем более и несостоявшаяся мать умерла в тот же час, и не могла сказать, родился вообще ребенок или нет.
Мое тело пытали в течение трех недель. Я была растерзана инквизиторами. Они будто в каждой моей косточке искали этого младенца.
Когда меня вели на костер, я не чувствовала ничего, кроме облегчения, что еще несколько минут и мое бренное тело больше не будет чувствовать невыносимой боли. О, как я заблуждалась!
Огонь неистово жарил мои ноги! Невыносимо! Я не могла извиваться, потому что была накрепко привязана к столбу. Я чувствовала запах горящей плоти, моей плоти. А потом мой слух пронзил жуткий рев. Я не знала, кто может так переживать за меня, и исторгать такие нечеловеческие вопли, пока не сообразила, что это кричу я сама!
И кричала до тех пор, пока связки не перехватило дымом. Я больше не могла исторгнуть ни звука из своего обожженного горла. Глаза застили слезы.
Небеса заволокло дымом. В какой-то момент я была готова признать, что души не существует. Что живо только тело. Вот сгорит оно сейчас, померкнет мое сознание, и не будет ни Бога, ни Дьявола, только НИЧТО! А потом в пелене кострища появилась детская ручонка. Самого ребенка я не видела. Только ручонку, сухую теплую ладошку, с кожей тонкой, как пергамент, а кончики пальцев подрагивали, то ли от скрытого сочувствия, то ли от избытка энергии… Моя душа рванулась за этим маячком. И все! Боль закончилась!
Осталось только разочарование толпы и инквизиторов, что я так быстро испустила дух. Они считали, что я не искупила свои грехи должным образом.
Мое тело горело еще некоторое время. А потом вдруг налетел ветер, согнал косматые тучи в одну, и полил дождь. Костер потух. Головешки собрали на большую телегу и высыпали в овраг. Потом мальцы собирали мои обгорелые косточки для своих забав. Но мне уже было все равно.
***
Второй раз я умерла в тысяча шестьсот пятьдесят четвертом. Так и не получив имени. Не увидев солнца.
Знатная дама Джозефина увлеклась конюхом. Стыд – то какой, потому что понесла! Не понесла бы – было бы просто занятно, игра, интрижка, о которой не грех похвалиться на балу, перед такими же бесстыжими товарками.
Слуга – рыжий горячий молодой бес. А муж – черноволосый, был когда-то, лет тридцать назад. Сама дама тоже брюнетка. Вот родится ребенок не в масть – позор и монастырь!
Джозефина скрывала свою беременность, сколько могла, а потом вызвала, кто бы мог подумать – повитуху, славящуюся именно способностью избавлять женщин от ненужного плода.
Я сопротивлялась, как могла. Подавала сигналы своей матери, ибо в тот момент уже любила ее, что не рыжая, что мои волосы будут ее смолянистого оттенка, что мой облик во всем будет походить на нее. Мне до невозможного хотелось увидеть солнечный свет, почувствовать ласковое прикосновение, услышать имя свое. Однако боль выталкивала меня из материнского теплого лона, выталкивала не способным бороться за глоток воздуха созданием, а кровавым сгустком.
В этот раз рука Смерти принадлежала женщине детородного возраста. Женщина улыбалась материнской улыбкой и ждала меня, терпеливо, спокойно. Моя душа узнала ее и рванулась вперед, потому что позади была тьма и боль. А впереди… На какой-то благословенный миг души коснулся солнечный луч, мягко согрел и унесся вдаль. Мы ушли. Нет, не за ним. Я знала, что Джозефина будет беременеть еще не раз. У нее будет восемь отпрысков: дочери, сыновья. А любить ее будет только хромоножка, самая младшая. Несостоявшаяся моя мать закончит жизнь свою в монастыре, оплаканная слезами этой несчастной…
***
Третий раз я умерла в тысяча семьсот сорок третьем. Крепостной.
Мой хозяин Федор Никитич Пантелеев владел большим имением в NNN губернии. Я прислуживала в доме, на кухне. Мне было семнадцать. По тем годам – самый сок жизни. Звали меня Прасковьей.
Хозяин положил на меня глаз, проходу не давал.
А я – уже мужняя жена. Выдали меня в пятнадцать за кузнеца Илью. Выходила замуж – слезы лила, дескать Илья и хромой, и рябой, и глаз у него косит. А потом слюбился – стерпелся. Народился у нас глуздырь Васятка, ходить только начинал. И приставания барские очень мне не по сердцу были. Ворочусь в избу, плачу, Васяткиной рубашонкой слезы утираю. Илья молчал, только кулачищи свои сжимал. Крепостное дело – неправедное.
Однажды Федор Никитич совсем распоясался. Поймал меня на кухне, и давай лапать, всю рубаху порвал, сначильничал. Я вечера не дождалась, прибежала домой. Муж посмотрел, схватил молот помельче, да и пошел к барину.
Хорошо отделал его. Только кому лучше-то! Сам в бега пустился, Васятку с собою взял, по дорогам, по лесам. А я осталась – недужная была.
Меня барин на сеновал, да пороть приказал, пока не признаюсь, куда мужа с сыночком укрыла. А куда ж я укрою? Дорога одна. Только все равно молчала. Платок свой весь изгрызла. Так и запороли меня до смерти.
Чувствую я, что все – душа сейчас отлетит птицей белой, вольной. А сама думаю, как там Васятка мой? Кто ему хлебца нажует? Кто обогреет, напоит?
Умерла, как заснула. Обмякла вся и все. Смерть пришла ко мне бабушкой, приголубила, пригладила волосы сухой ладошкой… И увела. По другой дороге, не той, что Илья с Васяткой ушли. Хорошо, что не той…