Галина Щербакова Дверь в чужую жизнь

1

«Она не идет, а ввинчивается в толпу, – подумала о рыжей женщине Катя. – И нос у нее торчит воинственно и как штопор…»

Рыжая подошла к их вагону, слепо уставилась в окна, и Катя увидела, что это Зоя. Непохожая на себя, неумело раскрашенная, но все-таки Зоя. То, что она не просто не узнала подругу, а думала о ней отвлеченно и равнодушно (воинственный нос-штопор), удивило и даже немного испугало. «Неужели и я так изменилась?» Катя инстинктивно посмотрела на себя в вагонное зеркало. Нашла, что узнаваема и соответствует той себе, какая была пять лет назад. Некоторые даже говорят: стала интересней. В эту минуту Кате особенно хотелось, чтоб так оно и было.

– Ты для кого это, мама, – спросил Павлик, – прихорашиваешься?

Удивительная способность у сына – читать ее «неопубликованные мысли».

Но тут в купе ввалилась Зоя, и она все еще держалась штопором-тараном, чтобы идти насквозь.

– Скажи, – спросила она громко и хрипло, – твои болели ветрянкой?

– Нет, – ответила Машка. Она повернулась к ним от окна, и на какую-то секунду показалось, что лицо у нее все еще оставалось сплюснутым: часа два девчонка не отлеплялась от стекла. – Ветрянкой я не болела! – повторила она.

– Павлик тоже, – добавила Катя.

– Ну вот! Ну вот! – запричитала Зоя. – Я как чувствовала. Как чувствовала!

И, бухнувшись на лавку, она рассказала, что ее девочки три дня тому в одночасье заболели ветрянкой.

– …А это такая болезнь, просто ветром передается, не то что поцелуями. Потому и название имеет такое! – И тут же успокоила: – Но меня не бойтесь!

Катя ничего не сказала: что тут скажешь?

– Мозги вспухли, пока я не сообразила, что выход у меня же в кармане. – И Зоя бросила на колени Кате связку ключей с брелоком в виде шины. – Все в порядке. Я тут слежу за одной квартирой… Цветы поливаю, и все такое… Хата моей заведующей… Мы с ней на ножах, но, когда уезжает, ключи только мне… Поживете! И Загорск я тебе устроила. Поедешь с настоящим искусствоведом. Он еще, правда, зеленый – второкурсник, но не нудный и больше меня тебе объяснит. Он будет тебя сегодня ждать на вокзале в одиннадцать пятнадцать. Дети! – сказала Зоя совсем другим голосом, жалобным и просящим. – В квартире ничего не трогать. Ни-че-го! А то я потом не расхлебаюсь… – И она решительно схватила чемоданы.

«Это даже к лучшему!» – подумала Катя. Она всю дорогу беспокоилась, что Машка не поладит с Зоиными девчонками. Машка своенравная, в общении противная, любит командовать, высказывать на все свою точку зрения, и не так часто эта точка зрения совпадает с той, которую окружающие имеют. А вот безобразничать в чужой квартире – это ее детям и в голову не придет. Этого бояться не надо.

Немного поскандалили у такси, потому что Машка хотела сесть впереди, а шофер сказал: «Пусть сядет мужчина, а не ребенок». У Павлика щеки зарозовели – назвали мужчиной. Катя слышала, что произнесено это было шутейно, шофер немолодой и мог уж разобраться, что мужчине всего ничего – шестнадцать, но Машка, как всегда, стала выяснять отношения. Не ребенок она, а девочка, даже подросток. Ей уже двенадцать лет, а не три года. Когда надо собирать металлолом, они все взрослые. А когда что им…

– Пора вводить телесные наказания, – вмешалась Зоя. – Мои такие же горластые!

Машка посмотрела на нее с отвращением.

– Куда горластые едут? – спросил шофер.

– На Маяковскую! – ответила Зоя. – В самый центр!

«Ну и что? – сказала себе Катя. – Один дом, что ли, там стоит? И потом… Сколько лет прошло…»

Она сказала себе так и заставила себя даже улыбнуться, что получилось весьма некстати: Зоя в тот момент рассказывала, как ее старшенькая «горела, так горела», в ту самую секунду Катя и повернулась к ней со своей потусторонней улыбкой. Зоя замолчала, словно подавилась, и уставилась на Катину улыбку.

– Что смешного, – спросила она обидчиво, – если у ребенка температура под сорок?

– Разве я смеюсь? – смутилась Катя. – А ты ей что давала от температуры?

– Аспирин, – ответила Зоя. – Я даю только аспирин.

– Я тоже, – сказала Катя.

Она почувствовала, как начинает у нее теплеть левая щека. Значит, проявится ее проклятое пятно, и Павлик будет спрашивать: «Мама, ты нервничаешь? Да? Нервничаешь?»

Катя прикрыла горящую щеку пальцами – тоже, наверное, температура на ней под сорок, а никакой аспирин не поможет – и стала расспрашивать Зою о жизни. Зоя сказала, что, с тех пор как они отделились от свекрови, все хорошо и муж «завязал». Эту информацию она выдала вполголоса, но Машка, до сих пор не отрывавшаяся от окна, именно на «завязал» обратила к Зое мордочку, на которой было написано брезгливое любопытство.

– Смотри, Лермонтов, – педагогично отвлекла ее Катя.

– В общем нормально, – заключила Зоя. – Я на лоджии капусту солю.

Катя засмеялась и сразу ощутила, как стихает огонь на щеке. Хорошо! Надо думать именно о Зое, о ее умении солить, мариновать, печь, вялить. Именно это умение останавливало Зою, когда ее мужу, очень хорошему прорабу, предложили переехать в Москву на олимпийский объект. «Как я буду без погреба?» – спрашивала Зоя. Но прораб был по рождению москвич, он всю жизнь, сколько жил в Северске, спал и видел какую-то свою, ни на что не похожую Стромынку, которую северские приятели его называли Стремянкой.

Поэтому они все-таки переехали, поселились у свекрови, пошли одна за другой встречи с друзьями-приятелями с этой самой Стремянки-Стромынки, и прораб медленно, но верно становился пьяницей. Зоя подняла волну на полстраны, включив в спасение прораба силы неимоверные. Оказалось, что самый простой способ отделаться от натиска женщины, которая не ходит, а ввинчивается, это дать ее семье квартиру вне очереди. Подальше от Стромынки и старых друзей. Квартиру дали. Друзей мужа Зоя на порог не пустила. Прораб пошумел-пошумел на пятнадцатом этаже, хотел их догнать, а лифт как раз застрял. Вот в эти минуты, что стоял он на площадке и с остервенением давил кнопку, был сделан им главный выбор в жизни.

Катя старательно слушала ненужную ей историю сомнений и страданий прораба, потому что надо думать, думать о постороннем. Чем глубже она погрузится в чужую жизнь, тем скорее утихнет щека. Сейчас же Зоя сообщала самое ценное из жизни: капусту она солит на лоджии.

– Какая там работа! – махнула она рукой на вопрос Кати. – Перекладываю бумажки.

И снова ядовито обернулась Машка, и снова – в который раз! – Катя поняла, как осторожно надо говорить при детях. Неизвестно, что от их взрослых слов у тех прорастает.

Такси свернуло на улицу, и Зоя страстно, будто сама эту улицу выстроила и тротуаром покрыла, пояснила:

– Вот к этому, пузатому, серому, серому! Ишь, как стоит, – направляла она. – Ты посмотри, Катя, какой дом! И грудь у него, и живот!

Этот дом снился Кате в кошмарах. Серый, тяжелый, круглый, он падал на нее всеми своими старинными окнами, и стекла давились у нее на груди, скрипя и уничтожая. Она кричала, вскакивала, а на теле оставались следы – багровые, с кровавыми точками. Надо, чтобы прошло много, много лет, тогда это перестанет сниться… Вот только на щеке у нее так до конца не зажил след от дома-бандита. А теперь они остановились у самого подъезда, и из распахнутой его двери, как и тогда, давно, пахло загнанным в лифтовой штрек ветром. Ничто нигде никогда так не пахло.

– Как странно здесь пахнет! – сказала много лет назад Катя, когда вошла в этот подъезд.

– Так пахнет плененный ветер, – сказал он ей.

Подрагивала, позвякивала, постанывала железная сетчатая шахта лифта, как будто действительно кого-то держала и не пускала.

– Как странно здесь пахнет! – сказала Машка, суя нос в подъезд.

– Это еще ничего, – сказала Зоя. – Не кошками и мочой, как в других…

Представилось несуразное: Зоя приведет их в ту самую квартиру. Мало ли что могло случиться за эти годы? У Зои же, как назло, выражение торжественное, лукавое. Катю просто ужас охватил. Она прикрыла щеку рукой, потрясенно глядя, как крепким, тренированным шинкованием капусты пальцем Зоя нажимала в кабине кнопку четвертого этажа.

Они выгрузились на площадку, и Катя замерла перед массивной коричневой дверью. Она знала: надо делать другое, хватать за руки детей – черт с ними, с чемоданами, – и мчаться вниз на лифте, без лифта, неважно… И потом бежать от этого дома, от запертого в шахте ветра, от этой улицы, бежать, бежать, а если они, дети, спросят, куда она их тащит, крикнуть, чтоб не спрашивали. Не их это дело! Есть ситуации, когда не обязана мать давать отчет детям, а они обязаны ее беспрекословно слушать. Может, в жизни один раз бывает такая ситуация. Это именно такая.

Зоя открыла соседнюю дверь, и они вошли в квартиру.

– Мам, что с тобой? – встревожился Павлик. – Ты чего-то нервничаешь?

– Да нет! – ответила Катя. – А кто здесь соседи? – тихо спросила она Зою.

– Какие-то молодые! Раз видела. А что они нам? Это же не коммуналка! – И Зоя радостно, как у себя дома, распахнула все двери славной однокомнатной квартиры – двери в кухню, в ванную, в уборную, в кладовку и на балкон.

Именно потому, что открывать дверь в кладовку было глупо, туда сразу и пошла Машка.

– А там тоже дверь! – крикнула она.

Большая двустворчатая дверь в кладовке была грязной. Когда-то с другой ее стороны висела толстая бахромистая портьера. Ей, Кате, объяснили: это очень старый дом, раньше на площадке была всего одна квартира. Уже после революции сделали из одной две. А дверь между ними осталась. Надо бы ее заложить, да как-то хлопотно. Вот и повесили портьеру. Потом Катя поняла: не в этом дело. Был план присоединить отпочковавшуюся в трудные времена квартиру, исходя уже из новых, оптимистических обстоятельств, что жилищный кризис как кризис существовать перестал. Дверь в стене служила наглядным указателем в завтрашние возможности. Поэтому закладывать ее и глупо, и расточительно: потом выбирай из проема кирпичи.

А может, ничего такого и не думали в той квартире и все померещилось Кате позже, когда ни одной, ну, просто ни одной хорошей мысли о них не приходило в голову. Тем не менее дверь в стене жила по-прежнему, и Машка постучала по ней кулаком.

– Они на даче, – успокоила Зоя ринувшуюся на дочь Катю. – Летом все из Москвы… – Она решительно повела всех к балкону. Даже кресло отставила с дороги и шторы раздвинула. – Смотри, какой широкий, – сказала она Кате, – просто можно жить. – Лицо у Зои затуманилось, и легко было себе представить, какое количество квашеной капусты виделось ей на этом широком, огражденном каменными столбиками-вазочками пространстве.

Катя переступила порог. Основная, большая часть балкона принадлежала той квартире. Балкон огибал ее с двух сторон, сюда выходила дверь из их столовой. Границей балконной территории служил ларь, он был и тогда, ларь с бутылками, банками, тряпками. Сейчас на этом ларе лежала свернутая малиновая дорожка, а на самой ее середине пауком сидело чернильное пятно. Катя вспомнила запах тех своих дешевых духов, флакончик которых носила в кармане плаща. Она полезла за ними, уронила ручку, наступила на нее ногой, и по яркой новой дорожке расплылся фиолетовый краб. Она испугалась и стала мыть и чистить, а ей сказали: «Подумаешь, ерунда». Катя знала, что не ерунда. Дорожка и дорогая, и новая, а она ее испортила. Но ей сказали: «Перестаньте об этом думать, как не стыдно!» Никого испорченная вещь не взволновала.

Катя тогда очень этому удивилась. Все вещи имели для нее денежный эквивалент, а деньги, в свою очередь, эквивалентом имели работу. Работа же – это в общем-то жизнь, клетки, нервы, это усталость, недосыпание. В такой цепи связей нельзя было не реагировать на пятно, надо было сказать ей, что она растяпа, что она вещи не бережет. Полагалось сказать! Ей стало бы легче от осуждения. А много позже, когда прочла у Чехова что-то вроде: воспитанный человек не обратит внимания на пролитый соус, – она, помня эту историю, и Чехова в какой-то момент поставила под сомнение. Так ли уж правильны все его мысли?

И вот оказалось, что пятно живо. Оно смотрело на нее всеми своими потеками и каплями, всей своей невыцветостью, заставляя думать о хорошем качестве чернил в старых авторучках.

– Ну все! – сказала Зоя. – Пищу я ребятам приготовила. Разогреют. А ты езжай себе спокойно в Загорск, вернешься – закомпостируешь билет. Завтра же утром мы поедем в Щелковский универмаг, а после ты детей сводишь в зоопарк и на Красную площадь.

Катя кивала головой. С той минуты, как она увидела дверь в кладовке, а потом это пятно, она уже твердо знала, что распорядок у нее будет другой. Никакого Загорска, никакого зоопарка. Она сейчас поедет на вокзал и возьмет билет на самый ближайший поезд в Сочи. Детям скажет: иначе было нельзя. Теперь ее беспокоило одно: как быть с ключами от этой квартиры, как их передать Зое? Потому что говорить ей обо всем Катя не хотела. Та спросила бы: «Ты что, сбрендила?»

«Ладно, ладно, – гнала эти мысли Катя. – Что-нибудь придумаю. Главное сейчас – билеты».

Зоя провела детей на кухню, открыла кастрюли, из которых хорошо, по-домашнему пахло.

– Хочу есть! – потребовала Машка.

Зоя ласково и благодарно погладила ее по голове. Потом она зачем-то продемонстрировала, как поворачивается водопроводный кран, и строго, с предметным опытом объяснила устройство туалетного бачка.

– Все! – сказала она. – Все! Идем. Ты им скажи, чтоб все было в порядке.

– Не волнуйтесь! – успокоил ее Павлик. – И ты не волнуйся тоже. – Он подошел к Кате и повернул ее лицо. – Что это? – спросил он, показывая на пятно. – Ты чего боишься?

– Ничего, сынок, – ответила она. – Это я так.

– Пошли! Пошли! – торопила ее Зоя. – Мальчик, с которым ты поедешь в Загорск, наш сосед. Я ему за экскурсию с тобой свяжу шарф и шапочку. Так что не стесняйся, спрашивай, пусть все хорошо, подробно объясняет.

Они спустились вниз. Лифт ожидали женщина и девочка. Катя и Зоя вышли, а те вошли, стукнула дверь, вздрогнула сетка шахты, вздохнул ветер, и ничего больше, но надо просто бежать от Зои, чтоб она не увидела, как запульсировала у нее щека. Слава богу, Зоя уже поглощена своими заботами, она умчалась от Кати, едва захлопнулась дверь подъезда. Только сумка мелькнула за углом.

А Катя открыла сумочку и достала пустые бланки рецептов. Сейчас она пристроится где-нибудь и выпишет себе микстуру, есть такая, к которой она старается прибегать как можно реже, в крайнем случае.

Сегодняшний – крайний.

Она нашла в соседнем дворе лавочку и села на нее. В тишине жужжала зеленая муха, была она расхристанна и вульгарна, и случилось, видимо, у нее свое какое-то несчастье, раз она так назойливо вопила о нем на солнечном дворе. Катя пыталась писать, но ручка рвала бумагу, и она испортила два бланка. Так можно испортить все, а она захватила их немного, на случай – мало ли что? Первый раз они с ребятами едут на море.

Катя закрыла глаза для аутогенной тренировки: нельзя, чтобы вчерашний день имел над тобой бóльшую силу, чем сегодняшний, бездарно это и глупо. Вот сейчас она возьмет себя в руки… Раз, два, три… Вдох, выдох… Расслабься, расслабься, расслабься…


…Они ждали приплытия московских студентов-байдарочников. Те спускались в Северск по реке, и слава о них шла быстрее, чем байдарки. Студенты опробовали новую модель байдарки, везли с собой музыку, фильмы и, как сообщили в райком комсомола по телефону, были потрясающие «па-а-арни». Именно так, протягивая слова, подражая московскому говору, сообщил секретарь райкома Кате, когда предложил встретить байдарочников и представлять собой лучшую часть северской молодежи. Катя тогда закончила первый курс только что открытого в их городе медучилища, и бабушка в честь этого события сшила ей платье из двух кусков шелка, желтого и голубого. Правда, не повезло с пуговицами – продавались одни зеленые, но в целом платье на Кате гляделось, такая она была вся яркая, как флаг. В этом платье Катя с делегацией вышла на берег, и одна из байдарок носом ткнулась в песок к ее, Катиным, ногам.

– Девушка! – окликнул ее «па-а-арень». – Это я к вам приплыл или вы ко мне?

Бабушка скажет потом: «Необыкновенный». Она в своей жизни один раз видела подобное воспитание. У сына их сельского учителя. Там вообще было интересное сочетание: отец – учитель-атеист, а мать – верующая женщина. И бабушка объясняла так:

– Настоящие люди бывают от образования и веры… У вас мама верующая? – спросила она Колю.

– Что вы! – засмеялся он. – Она же первая пионерка.

– Неважно, – строго сказала бабушка.

Что было в нем удивительного? Он ухаживал, а Северск такого еще не видел. Нет, и у них, конечно, и любились, и женились, и дети рождались. Но чтоб с охапкой цветов топать через весь город к ней, к Кате, и говорить всем встречным: «К ней! К Кате!» Такого не было. И потому получилось: все были участниками, действующими лицами, все были заинтересованными в их любви.

Потом Катя думала: так быстро у них вышло, потому что умножилось ровно на десять тысяч жителей Северска. Уже через две недели Катя оказалась в атмосфере всеобщей заинтересованности и внимания. Позже Северск пережил такое же сердечное единение и волнение, когда к городу подвели телевидение. Но это было еще через несколько лет, а до того Коля со своими цветами и Катя в платье-флаге представляли собой главную тему и идею города.

Когда что-то множится на десять тысяч желаний, нельзя наверняка знать, что из этого получится.

Они ехали в Москву «на свадьбу в „Арагви“»! Бабушка задала Коле только один вопрос:

– А как же родители, не обидятся ли? Что так скоро?

– Обидятся! – улыбнулся Коля. – Это точно. А что я мог сделать, если девушка уже ждала меня на берегу?

– Может, надо будет подождать и еще? – сказала бабушка.

– Ни за что, – сказал Северск.

Этот молчаливый, едва выбившийся в город поселок вел себя настойчиво и уверенно. Как будто вся его неторопливость и основательность были подготовкой к одному-единственному стремительному шагу: выдать Катю Малышеву за московского байдарочника Колю Михайлова. Выдать и терпеливо ждать пуска телевидения.

Он привел ее в этот дом, повизгивающий плененным ветром. Он открыл ей квартиру с яркой малиновой дорожкой на полу. Он повесил ее плащ на вешалку, и Катя отразилась в большом зеркале на двери. Родителей еще не было – они отдыхали. Вместе с Колей она снимала газеты с красивой мебели, снимала осторожно, но все равно вспугивала пыль, и она клубилась совершенно как в каком-нибудь Северске, не отдавая себе отчета, где она находится.

На следующий день Коля пошел отчитываться по байдарочным делам. Байдарки, которые проходили испытания по их реке, отправили дальше. Коля и задержался в их городе именно потому, что был начальником транспортировки. Сейчас он немного волновался, ведь отправлял байдарки он в любовном угаре, как сам говорил, и сейчас, разложив перед собой кучу бумажек, не был уверен, все ли они те самые, которые с него сурово спросят.

– Иди! – сказала ему Катя. – Иди и не волнуйся!

Он пошел, а она осталась дома. Помыла посуду, протерла блестящие поверхности мебели. Вышла на длинный, огибающий квартиру с двух сторон балкон, села на ларь и задумалась. То ли потому, что она была тогда одна, то ли от чего другого, только стало ей страшно. Явилась вдруг ни с чем не сообразная мысль, будто все случившееся с ней – шутка. Представилось даже так: Коля ушел и не вернется, а она одна в чужой квартире, в которую придут хозяева и скажут: ты что здесь делаешь? И еще, не дай бог, подумают: воровка. Поэтому, когда на балконе показалась очень хорошо одетая женщина, улыбнулась ей и спросила: «А вы кто, прелестное дитя?» – она обрадовалась, что ей улыбаются и что никто ее ни в чем не подозревает, а значит, все ее страхи глупы. Она ответила:

– Я – Катя.

– И откуда вы, Катя?

– Я из Северска, – сказала она.

– А! – понимающе протянула женщина. – А где наш сын?

Катя все объяснила. Та слушала ее, кивала головой, затем крикнула в комнату:

– Митя! У Коли гостья. Катя из Северска.

Вышел Митя. Невысокий полный мужчина.

Катя напряглась и вспомнила, кто он: специалист по судоимпорту.

Потом они пили чай с каким-то рассыпающимся в пальцах печеньем. Было оно со странным привкусом и запахом земляничного мыла. Катя мечтала, чтоб именно сейчас появился Коля и увидел этот их общий чай. Она так подумала: говорить главное не должна. Это же его родители. Представила, поняла, что они начнут сердиться, и ей придется это перетерпеть, потому что так должно быть. Ей же надо молчать и жить тихо и терпеливо, и в конце концов они поймут: она совсем неплохая будет жена их сыну и дочкой постарается быть хорошей. Она крошила в порошок печенье и взращивала в себе любовь к этим людям, что сидели напротив и говорили о своем. Она ловила на себе взгляды Колиной матери, и в них не было ни капли того, чего следовало бы опасаться.

Потом родители стали разбирать вещи, и Катя решила, что надо подождать Колю на улице.

– Бога ради! – сказала мама.

Уходя, Катя захотела подушиться новыми духами, которые купила в аптеке, полезла за флакончиком в карман плаща и тут вот и выронила ручку.

– Перестаньте! – сказала мама, когда она в испуге принялась тереть пятно носовым платком. – Перестаньте! Ничего страшного!

Катя вышла из квартиры с чернильными пятнами на руке и в панике. Конечно, она сотворила беду, просто они из деликатности ничего ей не говорят, но ведь цена дорожки не копейка. Дорогая дорожка, очень дорогая, а вид у нее теперь – выбрось. Катя бродила по двору, страдая, мучаясь сделанным, но Коля не шел, и не шел, и не шел… А когда она вернулась, он, оказывается, был уже дома. Но это был уже не Коля.

Каким он был до того? Дарил цветы. Приносил из колонки воду. Вырывал у северских женщин тяжелые сумки и, смеясь, тащил до дому. Он здоровался со всеми встречными. («Совсем как в деревне», – говорила бабушка.) Он таскал байдарки на голове и латал их собственными руками. Он снял с плеча куртку и отдал ее чужому парню, который уходил по реке, а одет был не для воды – для суши. Он починил в райкоме приемник, нарисовал им наглядную агитацию, он читал лекции старшеклассникам, а пионеров водил в поход. И это все за те три недели, отпущенные ему для байдарочных дел. Еще он пел, играл на пианино, крутил «колесо» на перекладине и показывал «крест» на кольцах. Вот тогда-то бабушка и сказала: «Необыкновенный!»

Колю, которого она нашла в квартире, когда вернулась с улицы, она не знала. Ну как это сказать? Вот если б вы возвратились домой, где никогда не переставлялась мебель, а теперь вдруг все стоит иначе. Вы идете садиться, а в этом месте уже стол, идете к столу – там почему-то буфет, и нет в этом всеобщем сдвижении никакой понятной для вас логики. Нет, не то! Это плохой пример. Другой… Вы выходите поздним вечером на улицу и не видите на небе Большой Медведицы. Еще вчера была, подмигивала вам ковшом, а сегодня нет, совершенно нет, нигде. И вы можете задрать голову, можете лечь навзничь для удобства – нет Медведицы, как и не было. Ну что вам она, эта Медведица, – подруга? А вот исчезла – и вам плохо. Нет, такой пример еще хуже. Разве можно сказать: ну что ей новый Коля? Пусть бы провалились в тартарары все медведицы. Пусть бы прихватили с собой полярные звезды, и сириусы, и венеры, и туманности, и прочие небесные тела, был бы тот, вчерашний, необыкновенный Коля… А Коли не было. Она ступила на чернильного скорпиона – Коля ждал ее на чистом конце малиновой дорожки, улыбался и протягивал руки. Но она не пошла в эти руки – съежившись, она проскользнула мимо них и почувствовала его облегчение.

– Ты где была?..

– На улице…

– А у меня все в порядке с документацией.

– Я же тебе говорила…

– Ну, какие у тебя планы?..

Вот что за вопрос он ей задал: какие у тебя планы? Будто у нее могли возникнуть планы, не зависимые от него. А еще утром он говорил «мы», «мы», «мы»…

Прошла мимо мама, покачала головой и сказала:

– Высечь бы вас!

Какие человеческие слова! Высечь их обоих и простить, и Катя бы доказала… Ведь все, все от нее зависит…

Но тут сразу же ввалился очень толстый, очень кудрявый, очень веселый молодой человек. С той секунды, как он щелкнул ее по носу, а маму поцеловал, а папе пожал руку, а Колю хлопнул по плечу, – с той самой секунды она не оставалась с Колей одна и не только ни о чем не могла его спросить, она даже думать не могла. Толстяк заполнил собой все физическое пространство. Они ели, смотрели телевизор, куда-то ходили, толстяк таскал ее под руку, а Коля шагал просто рядом, бесплотный такой мальчик, у которого почему-то неожиданно сел голос. Вечером ей постелили на диване в гостиной, а в Колину комнату ушел толстяк, и чемоданчик ее оказался тут же, рядом, у изголовья дивана. Полагалось сказать: «Я же жена!» – но выговорить такое неловко, потому что она сама еще не привыкла к этому слову, а Коля как-то тихо слинял, вот стоял, говорил что-то, а потом его мама объявила: «Спит!» Толстяк захохотал и исчез в его комнате.

Не было на небе Медведицы, и вообще ничего не было. И утром первым, кого она увидела, оказался толстяк, которого, как она уже выяснила, звали Тимоша.

– Мы пошли, коза, – сказал ей Тимоша.

И в ноги к ней села мама. И оттого, что Катя только проснулась и была не умыта и не причесана, ей прежде всего сделалось неловко, что она такая вот неприбранная. Весь последующий разговор помнился из-за неумытости особенно гадко.

– Надо уезжать, деточка, – начала доброжелательно мать Коли. Она говорила подробно и спокойно, во всем обвиняя Колю и жалея ее.

Почему-то особенно долго она толклась на Колиной мечте об Африке. Дескать, он нарочно для этого учил языки. И, в сущности, уже все решено. Он защитит весной диплом и уедет в Занзибар. Катя никак не могла сообразить, откуда она знает это слово. И почему раньше, в детстве, от этого слова становилось смешно и радостно, а теперь страшно?

– Если же вы поженитесь… – сказала мама и как-то так содрогнулась, что у Кати закружилась голова и к горлу подступила тошнота. – Но дело даже не в этом! Бог с ней, с заграницей, – говорила мама. – Вся ваша история романтична, симпатична, но – как бы вам объяснить? – рождаются такие дети, которые обречены на смерть сразу, при рождении.

Катя знала этих детей. Видела в родильном доме, где проходила практику. Беленькие такие, красивые младенцы – в отличие от красных орущих жизнеспособных уродцев. Мама Коли продолжала свой неспешный, доброжелательный рассказ.

Надо уезжать. Коля виноват перед ней, и они возместят его вину. Они обязаны это сделать. Пусть она скажет в Северске, что он попал под машину, его убило током, отравился рыбными консервами, что у него инсульт, инфаркт, что они все утонули, угорели, разбились на самолете, провалились в шахту лифта. Мама так весело перечисляла возможные смерти, будто всю жизнь занималась именно этим – статистикой несчастных случаев – и они у нее всегда были на языке.

– Вам так будет легче, – заключила мама. – Погибли, и точка. А у вас все впереди, деточка, и все у вас образуется, потому что вы хорошая, порядочная, славная. Вы умница. И спасибо вам за это. Мальчики пошли за билетами…

Какие билеты? Катя уже понимала, что с ней случилось несчастье, но она не знала, какое оно. Ее как будто выгоняют, а мама принесла на красивеньком подносе кофе и стала делать несуразное: поить ее с ложечки. И Катя, даже в младенчестве не приученная к такому баловству, глотала горький кофе, и мама салфеткой вытирала ей рот.

– У вас все будет, чтобы начать сначала, – говорила она. – В конце концов, если переводить Колю в деньги, то он, сопляк, гроша ломаного не стоит…

Ничего Катя не сумела на это ответить. Она просто не знала слов, которые могли бы что-то объяснить. Ни себе самой, ни этой женщине. От немоты, что ли, но набухал, рос внутри какой-то полый шар, он давил ей на ребра, и казалось, ребра уже начинали потрескивать, готовые разорваться. И она сдерживала дыхание, не набирала воздуха, потому что ему совсем не было места, а потом шар внутри вырос и лопнул.

…Было тихо, пели птицы, болталась перед глазами оранжевая гроздь рябины, и Катя подумала: то сон, а сейчас она проснулась. Вот только гроздь откуда? Она старалась вспомнить и не могла, приподнялась на локтях и увидела Тимошу.

– Ну что, коза? – спросил он. – Оклемалась?

– Где я?

– У меня на бороде, – засмеялся Тимоша. – Знаешь, не падай больше в обморок. Это примитивно… Все мы люди, все человеки… Понять надо…

– Где я? – повторила Катя.

– На даче, – сказал Тимоша. – И у тебя все в порядке, врач смотрел. Так что не надо больше, ладно?

– Я хочу домой, – прошептала Катя.

– Самолет завтра, – ответил Тимоша. – Полетишь…

Она не спрашивала о Коле. И, наверное, это очень удивляло Тимошу, раз он пялил на нее круглые веселые глаза. А она встала и пошла потрогать рябиновую кисть руками. Кисть оказалась пыльной, теплой и твердой… Катя села под нею, не зная, что ей сейчас делать… Выражение «собраться с мыслями» не годилось, ибо подразумевало, что мысли живут в одном с тобой измерении или хотя бы в одном времени. У нее же все не так. Катя находилась там, где висела гроздь рябины, а мысли гуляли неизвестно где. Она тупо смотрела перед собой, получалось: смотрела на Тимошу, потому что тот обладал таким свойством – она убедилась в этом еще вчера – занимать все видимое пространство.

– Слушай меня сюда, – сказал он нелепую фразу. – Слушай сюда… Никто не умер, поняла? Никто. Ну, считай, ты съездила в Москву на экскурсию за чужой счет. Съездила, и ладно. Чужой счет это вынесет, я-то знаю… Какие у тебя в этом деле потери? Никаких, коза, никаких! Сплошные приобретения, ты потом поймешь… Что такое Коля? Это дитя, которому ничего не стоят никакие поступки. Ничего! Он от всего застрахован. Мамой и папой. Ему не страшно натворить глупости, потому что все глупости ему в конце концов поправят. Ну, что тебе говорить? Цветочек он, лютик… Весь на витаминах и аспирине… Я его люблю… как человека будущего… Разносторонний, раскованный, добрый, деятельный. Все будут такими со временем. Будь и ты такой – ты бы в обмороки не падала. Ну подумаешь – сошлись. Нормально! Медицина не возбраняет. Но с тобой сложно, в тебе ж вековой груз предрассудков… В общем, я его за историю с тобой не хвалю. Надо соображать… Но это, между нами, и к тебе относится… Одно могу сказать: ты не бери себе это в голову. И уезжай! Ну, считай, что вся их семья свалилась с моста в машине… Вчера тут одни свалились. Пять новеньких трупов, а машину вполне починить можно, я сам смотрел. Так вот, коза, тебе истина: будь машиной. Выживай! Никто не умер. Они тебя обеспечили, они порядочные люди. Найдешь ты в своей деревне хорошего человека…

Тимоша говорил бодро, но с каждым словом он будто потухал, сникал, и Катя это чувствовала – она только это и чувствовала, как вянет перед ней Тимоша. Суть же его речей смысла для нее не имела, ибо не имело смысла и все остальное. А вот реальный толстый человек размокал у нее на глазах и сам этого пугался, и глаза его из круглых и веселых превратились в круглые и печальные, потом круглые и беззащитные, потом просто круглые, потом и они потухли, и Тимоша вялым, пустым голосом произнес:

– Вляпалась ты… Конечно, мне тебя жалко… Кольку я люблю – будущий человек, но он дерьмо.

– Не надо, – сказала Катя.

– Что «не надо»? – спросил Тимоша. – Говорить или ругать?

– Ничего не надо, – ответила Катя.

Они сидели вдвоем, опустошенные и молчащие, сидели так тихо, что прилетела птица и примостилась на грозди рябины. И они услышали, как она носиком пыталась разобраться в сути этой грозди, и было ее обследование тщательным и неторопливым. Затем она улетела, а гроздь продолжала покачиваться ровно столько, сколько дала ей движения птичка-невеличка, принявшая двух застывших людей за неживую природу и рассказавшая об этом всем знакомым птицам по дороге. А потом Тимоша вздохнул и сказал, что надо питаться.

Ни Колю, ни его родителей Катя больше не видела. На следующее утро к даче подошло такси, и Тимоша вынес два красивых чемодана. Они долго, через всю Москву, ехали в аэропорт, и счетчик отсчитал неимоверную сумму. В руках Катя держала сумочку, которой раньше у нее не было, а теперь вот она ее держала, мчалась в такси по Москве, и Тимоша объяснял ей, что есть слева и справа. Во всем этом ни смысла, ни истины, ни жизни, и Катя оставалась неживой природой, которую не боятся птицы.

Потом они сидели в глубоких креслах, и Тимоша ей рассказывал, что у Колиной мамы было пять абортов и всего один сын. Что родился он в войну и долго болел, но потом выровнялся. Родители его всего-всего в жизни добились сами, своим трудом. Пережили и свои черные дни, и коммуналки (не приведи господь!) – им, провинциалам, это незнакомо, – и дорога на работу два часа в один конец, и щипали папу не по делу в сорок девятом («Да откуда тебе это знать, коза ты периферийная!»), и надо было все перетерпеть и не сдаваться (а они таки оптимисты!), и в конце концов все пришло – и квартира в центре, и дача, и заграница. И Колю воспитывали хорошо: и музыка, и спорт, и «не бей», и «поделись», все по принципам высшей пробы. Человек будущего, одним словом…

– Вы им кто? – спросила Катя. Обломочное сознание напряглось и выразило интерес.

– Я, – Тимоша вздохнул, засмеялся, потом вздохнул снова и сказал: – Я, коза, Колю твоего однажды чуть не прибил, мы тогда мальчишки совсем были… Судить меня могли, и за дело, я на Колю ринулся нехорошо, из зависти. Он на улицу вышел во всем-всем ненашем. Я его повалил в самое грязное место… В общем, избил его по-черному… Ну а он потребовал у родителей моей реабилитации, и все для меня обошлось. Хорошо это или нет? Как ты считаешь? Вот видишь… Они и мне привезли потом заморское тряпье… Да нет, они хорошие люди, коза, они хотят, чтоб все по-людски, но ведь так не может быть для всех, ты же понимаешь… Я им друг, но тебя мне жалко. Ты другое дерево. Они знают, чего хотят. И делают… И сына ведут. Он без них кочерыжка… Я вчера слышал их разговор: оставить тебя или отправить? Отец шумел: «Накажем дурака, накажем!.. Пусть отвечает за поступки». Но мать сказала так: «Всю жизнь отвечать за его поступки будет эта девочка… А она отвечать за это еще не может»… А Коля…

– Не надо, – попросила Катя, – не надо…

– Ты брось, – воспротивился Тимоша, – брось… Ты должна знать, что он сказал, должна? Он сказал, что ты стояла на берегу, как Ассоль… И было на тебе какое-то там платье… Эх ты, коза! Коля – человек будущего. Все без денег…

Катя не читала Грина. Она не знала, кто такая Ассоль. Но именно в этот момент она почувствовала, как из всей ее душевной растерянности, из всех сваленных в непотребную кучу мыслей и чувств рождается в ней ненависть и каким-то непостижимым образом обращена она прежде всего на стоящую на берегу Ассоль, в общем – на самое себя.

Она вернулась в Северск и сказала, что все погибли в автомобильной катастрофе. Пять новеньких трупов, а машину вполне можно отремонтировать… В чемоданах лежали прекрасные вещи, каких Северск не видывал.

Горько плакала бабушка – и это оказалось для Кати самым ужасным. Но надо было это стерпеть, надо было! Она пошла на занятия в училище, и ее окружили нечеловеческой добротой. Она стала груба, она хамила направо и налево, а ей прощали, потому что считали: Катя вправе так поступать.

Однажды ее позвали в райком, и секретарь, дрожа от волнения, сказал: «Есть идея назвать новую улицу именем Коли Михайлова». Никогда ему не понять, до самой смерти, почему столь благородный и чистый порыв вызвал у молодой вдовы такое бешенство.

«Назови! – кричала она. – Назови! Хочешь, город назови – Михайловским! Пусть все путают, где жил Пушкин, а где живут дураки!»

Улицу назвать не разрешили, сочли недостаточным основанием для этого обаяние московского байдарочника и смерть в результате обыкновенного несчастного случая. Но с Катей многие перестали дружить в это время.

А через семь месяцев у нее в преждевременных родах родился мальчик. Был он слаб, нежизнеспособен, и Катя желала ему смерти.

Но то ли мало желала, то ли в Северске врачи свое дело знали, только мальчик выжил, и ему дали имя Павлик. Было очень трудно, и бабушка потихоньку стала продавать заморские вещи из богатых Катиных чемоданов, а однажды, валясь с ног от усталости после бессонных ночей, Катя достала сберегательную книжку, положенную ей в сумочку тогда, в Москве.

– Не вздумай в страстях выкинуть ее, – сказал на прощание Тимоша. – Это Колина расплата.

Они купили корову и поросенка, и сразу стало легче, и Павлик выправился, а вот у Кати начало расползаться без границ красное пятно от щеки и дальше. И сны ей стали сниться какие-то тяжелые. Серый дом падает на нее, и скрипит, и давит ее стенами. Но бабушка так была счастлива крепнущим правнуком и столь же крепнущим хозяйством, что на пятнистую Катю внимания не обращала. Подумаешь, нежности какие – пятно! Что же жаловаться тогда кривым, косым и горбатым? А они, слава богу, тоже живут, потому что родились и потому что люди. Коля вот умер… И бабушка истово крестилась, и возносила молитвы, и говорила: «Какой человек, какой человек!»

Это сознание, будто она, Катя, фактически живет за счет Коли и его родителей, было до такой степени угнетающим и мучительным, что она и сберкнижку хотела выбросить, и корову продать, и мечтала, как мать, завербоваться куда-нибудь к черту на рога, чтоб заработать кучу денег и швырнуть им в лицо… Но мало ли о чем мы мечтаем? Начиналось утро, просыпался Павлик, бабушка несла ему теплое молоко, и глаза у нее становились молодые, лучистые, вторую молодость она переживала с тех пор, как появилась у них в сарае круторогая Райка. И приходили к ним соседи, и бабушка продавала им молоко в чистых стеклянных банках и только сокрушалась, что специальной глиняной посуды нет. А молоко в банке – это не то…

Так и жили. Провели к ним телевидение, и они могли – могли! – купить себе телевизор.

«Плохая ли жизнь? Ах, Катя, Катя! Что ты с этим пятном носишься, не клеймо ведь. От преждевременных родов оно, мальчоночка-то мог не выжить, ты нервничала, вот отсюда и пятно».

Катя держала Павлика на руках и думала: «Я желала ему смерти». И тогда она принималась его целовать и плакать, а он не понимал ее вины и пугался.

Однажды она смотрела какую-то предновогоднюю передачу. Павлик собирал на полу машину, бабушка проверяла пироги в духовке. Мигал экран, шел рябью. Поначалу так было со всеми телепередачами из Москвы. Местные остряки называли его «елевидением». Чей-то голос, пробиваясь сквозь треск и музыку, говорил о своей дочери, которая еще не видела снега, потому что родилась в Африке. На несколько секунд изображение стало почти четким. И она разглядела мужчину в пушистой шапке, больших очках и шарфе, закрывавшем пол-лица. И сразу оператор повернул камеру и показал маленькую девочку – она совочком тыкала в сугроб и ни на что другое внимания не обращала. И еще стояли возле девочки длинные, стройные ноги в очень высоких сапогах, о существовании которых Северск еще и не подозревал. Телеоператор, видимо, тоже был потрясен сапогами, потому что так и застрял на них до следующих помех. Катя не узнала Колю, как не узнал никто в Северске. Просто она почувствовала, что это он, когда, поправляя шарф у шеи, он сказал еще одно слово: «Занзибар».

«Все без денег», – вспомнила Катя Тимошу и вообще все вспомнила, загорелось пятно на щеке, так что пришлось выйти в сени и приложить к нему льдинку из кадушки.

Через неделю она поехала в областной центр за медицинским оборудованием, бродила по городу, пока главный врач бегала с бумажками с этажа на этаж; наблюдала, как в самом центре, на площади, оформляли витрину, вытаскивали волоком манекенных красавиц в зимней одежке, а на их место ставили новых, в весенней. На одной из них были высокие-высокие, выше колен, сапоги, похожие на те, которые Катя недавно видела по телевизору. И тогда она пошла на почту и медленно написала телеграмму: «Сволочи, сволочи, сволочи».

Молоденькая телеграфистка долго смотрела в текст, а потом неуверенно спросила у Кати: «Можно ли посылать такое содержание?»

«Нужно», – твердо ответила Катя.

Девочка подумала еще немного и приняла телеграмму.

А через несколько дней на улице Катю ждал Тимоша. Она не сразу узнала его в большом тулупе, испугалась, когда он двинулся ей навстречу, но потом поняла, кто это, по круглым смеющимся глазам.

– Чего хулиганишь, коза? – сказал он.

Они сидели на лавочке, и Тимоша своим ласковым голосом объяснял Кате, как она не права.

– Ну, чего ты хочешь? Чего? – допытывался он. – Вырази!

Выразить она не могла. И той своей телеграммы уже стыдилась. Но, как это ни странно, именно теперь – после стыда за телеграмму, после разных слов, произносимых Тимошей, – возвращались к ней спокойствие и уверенность освобожденного и оправданного человека. Будто телеграммным криком вышли из нее и боль, и ад, и грязь, а Тимоша своим приездом подтвердил: да, все вышло.

– Ты хоть чаем меня напоишь? – спросил он.

– Нет, – ответила она.

– Понял, – сказал Тимоша.

Так он и уехал, не подозревая ни о существовании Павлика, ни о том, что Катя выздоровела и он ей в этом помог. Уехал, как растворился в зиме и снеге, а у Кати с той поры пятно начало исчезать. Стало оно бледнеть, и краснело, только когда случалось что-то из ряда вон… Та семья и тот дом перестали сниться, а мысли о них были… жалеющие.

«Эх вы! – думала она. – Эх вы! Пугаетесь… как обыкновенные… Да если бы я хотела…»

Она уже понимала, что могла при желании принести им всем зло, разрушить их хорошо пригнанный, сформированный мир, могла снять, содрать с лица Коли эту нечеловеческую лучистость… Все могла бы… И все не могла. Приезд Тимоши показал, что вся беда-обида в ней кончилась и ей теперь их лишь жалко: они там живут и боятся, вдруг она явится, свалится, как во сне, на голову. Как телеграмма.

– Ничего мне от них не надо, – сказала она Тимоше. – Мне и то, что дали, – кость в горле.

– Не, не, не, – запротестовал он. – Таких мыслей не держи.

– Держатся, – усмехнулась Катя.

– Ну и глупо! Возмещение морального ущерба… Ты хоть чаем меня напоишь?..

– Нет, – ответила она.

Так Катя выздоровела. А вскоре и замуж вышла. Вышла за учителя истории, по которому в первый год его работы в Северске сохли все тамошние невесты. Во второй год его пребывания все невесты уже только удивлялись, на третий ненавидели историка лютой женской ненавистью. Желчный, ядовитый историк речь пересыпал колючей иронией, на невест не то что не смотрел, а смотрел и смеялся, и это, как ни анализируй, доблестью не назовешь. Весь он был в истории Северска, которую чтил и которую изучал, начиная с декабристов. Оттого и приехал сюда из Ленинграда и уезжать будто не собирался, потому что считал: истории тут не на одну человеческую жизнь.

Катя перешла тогда работать медицинской сестрой в школу, все про историка знала и держалась с ним холодно и отстраненно. Не было в таком поведении никакой задуманной игры, как у других невест, было оно для Кати единственно приемлемым, потому ирония его, колючая и недобрая, ее не задевала и не беспокоила. Язвит? Ну и пусть. У каждого свой способ существования.

Потом оказалось, как часто бывает, что с этого ее равнодушия и отстраненности все и началось. Историку было легко с Катей, поскольку она не предлагала ему игру в «жениха и невесту», а все женщины и девушки до того, если уж не сразу, то на другой день предлагали игру именно эту. Некоторые даже без расчета, инстинктивно. Катя на их фоне выглядела совсем другой. Кто-то рассказал историку все, что с ней случилось, он удивился: такая молодая, а уже столько всего. Удивился ее достоинству и сдержанности, тому, что доит она сама корову, в то время когда молоко купить можно в магазине, и одевается просто, а Северск уже вовсю постигал европейскую моду. Все это стало для историка тайной – а он был любитель тайн, – он начал разговаривать с ней без желчи и иронии, и это оказалось нетрудно, потому что ирония у него, как выяснилось, заемная, для экипировки. И он удивился тому, что Катя, простая и естественная во всех разговорах, не лгала, чтобы произвести впечатление более умной и начитанной, и в своей естественности была прозорлива. Это она ему сказала: весь подвиг декабристских жен только в том и состоит, что они разделили плохую судьбу своих мужей. Разделили беду: мол, женская сущность – делить плохое. Ни до чего им не было дела – ни до мировоззрений, ни до царя, ни до крепостничества. Разделить плохое – и все, а это важнее всего на свете.

– Знаете, – сказала она историку, – мужчины за женщинами не поехали бы…

Он тогда засмеялся и заметил, что они бы, мужчины, просто довели до конца дело и изменили бы саму историю.

– И я о том. Им история, – продолжала Катя. – Разделить же беду могут только женщины.

Он стал рассматривать – из любопытства – материал с Катиной точки зрения. И оказалось: ничего не пропало, а что-то даже высветилось. Разделить беду… В конце концов, иногда лишь это – разделить – и нужно.

Три раза он делал ей предложение. Три раза. После третьего она рассказала ему все: про чемоданы, сберкнижку, Тимошу, телеграмму, сапоги… Вечером он пришел к ней с рюкзаком и тремя толстыми, набитыми рукописями портфелями.

– Знаешь, – сказал он Павлику, – я вдруг понял, что вполне могу быть твоим папой. Ты посмотри на меня внимательно…

– Я еще не знаю, – ответил Павлик. – А вы умеете делать порох, как китайцы?

– Я научусь, – пообещал историк.

– Мне надо сегодня, – заявил Павлик.

Скоро родилась Машка. Бабушка стала совсем старенькая, но дом вела хорошо и объясняла это тем, что силы ей дает сама хорошая жизнь. В понятие «хорошая жизнь» вошла и неожиданно возникшая Катина мать. Она появилась в Северске в самую распутицу, в войлочных сапогах. Когда они увидели ее мокрые ноги и дешевую круглую гребенку, которой она ежеминутно проводила по волосам, они с бабушкой подумали, что с ней, матерью, как обычно, все плохо. И ошиблись. Мать осела, остепенилась, жила у сына в Ухте, растила внуков, а в Северск приехала за справками для пенсии. Северск хранил несколько юных трудовых лет из ее стажа. Справки нашлись без труда, что очень удивило мать, приготовившуюся к борьбе и штурму. Она смотрела на бумажки на столе просто с оторопью, ибо сама точно не помнила, сколько и кем тут работала. Катю она восприняла почти равнодушно.

«Ты не моя, – говорила, – ты бабкина».

Ее был сын, о ком она рассказывала с восторгом и уважением.

Катя поискала в душе обиду и не нашла. Она купила матери кожаную обувь, та очень удивилась, что на нее тратятся в этом брошенном ею доме, подержала на руках Машку, вздохнула и положила обратно. Катин муж ей не то что не понравился, но показался мельче, незначительнее собственного сына, который «какую хочешь машину соберет и какой хочешь ток починит». Прослышав от северчан про Катину московскую историю, сделала только один вывод:

– А с квартирой тебя надурили, ты должна была в ней остаться. – Но тут же подумала и добавила: – А ну ее, Москву! Я жила там. В Бескудниках. Ну и что? Красную площадь всего раз видела. А так можно и на самолете туда смотаться!

На том и кончили.

После отъезда матери бабушка стала прихварывать. Лежала, смущаясь бездельем, но душой если и не совсем счастливая – умиротворенная наверняка.

– Все в конце концов получилось, – говорила она, – все! Даже непутяшка (это она о дочери) остепенилась… А за тебя, Катька, я просто довольна… Одно тебя прошу сделать. Как-нибудь съезди в Загорск, поставь свечу Сергию Радонежскому… И скажи ему от меня за все спасибо.

Сергия бабушка уважала давно, а с тех пор как Катин муж рассказал ей, какую роль сыграл святой в освобождении Руси от монголо-татарского ига, совсем его полюбила. И посещение лавры было единственной неосуществленной мечтой бабушки. Тем более был Загорск не просто святым местом, но и родиной, откуда приехала ее мать за ссыльным мужем, чтоб разделить с ним в Северске плохое. Поклялась Катя бабушке перед смертью, что съездит в Загорск и поставит в лавре свечу.

– Павлику только не говори, – прошептала бабушка. – Не то застесняется…

Ему было тогда одиннадцать лет, а Машка как раз пошла в школу. Приказание Кати скрывать от сына правду о его родном отце бабушка выполняла, но стала вспоминать Колю. Катя испугалась, и случилось ужасное: она испытала облегчение от смерти бабушки. Не понимали люди: чего уж она так убивается над гробом? Старухе-то как-никак под восемьдесят. А у Кати разрывалось сердце, что своим потаенным страхом за сына приблизила конец самого преданного ей человека.

На похоронах бабушки встретила Катя Зою, новоявленную москвичку, которая приехала в Северск по заготовительным делам – грибов насолить, варенья из жимолости сварить. Дала Зоя и адрес, и пригласила:

«Приезжай! Вместе поедем в Загорск. Я там уже была и знаю где что…»

Скоро сказка сказывается…

Северск – где, а Загорск – где?

А дом, а хозяйство, а деньги на поездку?

«Ну уж на следующий год обязательно…»

Так и прошло пять лет…

В этом же году достали путевки в Лазаревскую, решили: Катя заедет в Загорск, а муж – в Ленинград. Потом встретятся в Лазаревской. Программу расписали не по дням – по минутам… Кто же знал, что Зоины девочки заболеют ветрянкой? Кто же мог предположить, что приведет она ее в этот дом, в этот подъезд, в эту квартиру, где скрывается в чулане дверь в ту ее жизнь, когда была она манекенной куклой, которую просто взяли и вынесли…

Загрузка...