Знаете дверь-вертушку в кафе «Пресса» у станции Фридрихштрассе? Неутомимо вертится она вокруг своей оси, впускает в кафе жаждущих и снова выпускает их на свежий воздух подкрепившимися и возбужденными. В кафе многие смотрят на дверь-вертушку, но молодая женщина, что сидит недалеко от буфета с пирожными, просто впивается в нее глазами. Она щелкает замком своей сумки, то и дело оправляет хорошо сшитый серый костюм, еще больше сдвигает набок шляпку на тщательно уложенных светлых волосах и нервно помешивает кофе. Две пожилые дамы, ее соседки по столику, обмениваются понимающими взглядами. О чем же думает молодая женщина, то и дело поглядывающая на дверь?
Она думает о двери-вертушке.
«Эта дверь — словно карусель на ярмарке жизни. Каково звучит, а? Хоть бери и печатай. Вокруг нас вертится столько людей, что голова идет кругом. А некоторые, вскружив нам голову и завертев до предела, бросают нас. Но что значит «нас»? В первую очередь все это относится ко мне, Ханнелоре Лангерганс, ничем не примечательной особе сорока лет (довольно-таки зрелый возраст, не правда ли?), которая все еще ведет себя как глупая девчонка. Нежданно-негаданно я получаю письмо от некоего Франца Курца. Десять лет о нем не было ни слуху ни духу, а теперь он хочет в такой-то день и час встретиться со мной в кафе «Пресса». Что же я делаю? Пишу ему вежливо-холодный отказ? Боже упаси! Я мчусь, не разбирая дороги, как испуганная курица. Неудачное сравнение! Курицы не бегают в парикмахерскую, не стоят в очереди в косметический кабинет, не покупают новую шляпку. Я так торопилась, что очутилась в кафе на полчаса раньше, будто умирала от желания его увидеть.
— Вечно ты опаздываешь на свидания! Это мелкобуржуазная привычка! — говорил мне раньше Франц. А если человек приходит на полчаса раньше? Это что — аристократично или по-пролетарски? И вообще — почему это кафе называется «Пресса»? Смотрю налево, смотрю направо — никто газет не читает. Ах, нет! Кто-то один уткнулся в «Нейес Дейчланд». А может, он только выполняет поручение администрации: пусть, дескать, не говорят, что в кафе «Пресса» газет не читают. Или же он просто закрывается газетой от двух юнцов, что сидят с ним за столиком? Волосы у них завиты и свисают до самых плеч. Зрелище, конечно, не из приятных. Мой Виктор вполне мог бы отколоть такой номер. Ах, он уже и без того отколол достаточно номеров. Посижу-ка я спокойно, а то почтенные дамы за моим столиком начинают нервничать. Интересно, о чем они говорят?»
(— Знаешь, милая, по правде говоря, меня все время что-нибудь беспокоит — если не печень, то спондилит.)
(— Да, да, понимаю. А у меня плохо с ногами и еще хуже с сердцем. Позавчера вечером, нет, это было, кажется, позапозавчера, я уж было подумала...)
«Да, дорогая Ханнелора, лет через двадцать то же самое ожидает и тебя. Впрочем, больной печени, кажется, совершенно не вредят сбитые сливки, а та, что с больным сердцем (в ней, по меньшей мере, девяносто килограммов живого веса), уплетает торт с завидным аппетитом, ну и слава богу. Хорошо, что я равнодушна к сладостям, а то бы тоже чересчур располнела. Но когда у тебя рост метр и пятьдесят четыре сантиметра, пятидесяти килограммов вполне достаточно. Фамилия «Лангерганс» совсем мне не подходит, так же как и ему при росте метр восемьдесят не подходит фамилия «Курц[1]». Но забудем на минуту господина Курца и послушаем почтенных дам. Они теперь остановились на теме «семья».
(— Ну, а что до моей новой невестки, то я против нее ничего не имею. Она, в общем, довольно мила. И все же не о такой жене для сына мечтала я когда-то.)
«Охотно верю! Хотела бы я видеть невестку, от которой свекровь была бы в восторге. Моя свекровь, например, меня не выносила. А что касается моей собственной невестки... Ладно, замнем. Не мне же жить с ней, а Виктору».
(— Наша младшая меня беспокоит. Всегда такая замкнутая и неприветливая! И в кого она только? Мы с мужем предельно общительные люди. Ума не приложу, как у нас мог получиться такой ребенок.)
«Ну, если ты не знаешь, как получился твой ребенок, то я-то совершенно точно знаю, как получился мой. Я бродила по лесу, радуясь, что последний выпускной экзамен позади. «Бродил я лесом... В глуши его Найти не чаял Я ничего[2]». И вдруг нашла — но не цветок, а плачущего солдата. Руками он обхватил ствол, лицом прижался к шершавой коре. Я застыла на месте. Солдаты должны побеждать, а не плакать. Правда, в последнее время с победой что-то не клеилось. Увидев меня, он побежал прочь. Я заметила, что он совсем еще юнец, вряд ли старше меня. И помчалась за ним, зачем — сама не знаю. Возможно, я отношусь к тому сорту женщин, которые бегают за мужчинами. Солдата я, впрочем, скоро догнала. Он зацепился ногой за корень и растянулся во весь рост. Я помогла ему встать, он только немного ушибся. «Повезло», — сказала я. «Не везет», — сказал он, так как на следующий день ему нужно было на фронт. Я не нашлась, что ответить. Мне вспомнилось, что у нас по соседству один военный застрелился в последний день отпуска. Моего солдата звали Инго Лангерганс. Я решила пригласить его к нам и немного развеселить. Вопреки ожиданию, мне это удалось довольно легко. Помогло вино из крыжовника, которым нас угостила мать. Она была очень любезна с Инго, как и со всяким представителем мужского пола, и мы веселились вовсю, хоть и пили одну кислятину. Когда пришел господин Матушат, с которым мать по нескольку раз в неделю обсуждала неотложные дела, она попросила нас удалиться. Я пошла провожать Инго до казармы, выбрав самый кружной путь. Его мрачное настроение улетучилось. Я по-матерински заклинала его беречь себя, но, к сожалению, сама позабыла уберечься. Говорят, первый мужчина — важное событие в жизни каждой девушки. Но у меня было не так. На следующее утро я проснулась со страшной головной болью. И потом часто вспоминала об этом похмелье, но не об Инго Лангергансе. Пока от него с фронта не пришло первое письмо с приветом «твоей старушке»! Мать взвилась от злости. Ей было всего тридцать восемь, и, по ее словам, она выглядела не старше меня. С тех пор как отец пропал без вести, она жила в свое удовольствие. Мой отец был агентом по продаже витаминов и тонизирующих средств, вегетарианцем и человеком строгих правил. Он редко бывал дома, но всегда приезжал неожиданно, в результате каждый раз возникал скандал. Однажды он нагрянул, когда мы с матерью наслаждались сочным шницелем. В другой раз приехал, когда мать ушла с одним знакомым в кино. Иногда он появлялся и тогда, когда мать не уходила с очередным знакомым в кино. Но каждый раз поднимался ужасный шум, а наутро отец был смирный, как ягненок, — загадка, над которой я в детстве часто ломала голову. Я любила своего отца, хотя он и был строг со мной. («Яблоко от яблони недалеко падает».) Он с готовностью платил за меня в школу. («Необразованность — главная причина легкомысленного поведения твоей матери».) Так ли это, не берусь судить, знаю только, что, когда он пропал без вести, мать отнюдь не сочла, что для нее все пропало. Она даже расцвела и цвела вплоть до того дня, когда вдруг выяснилось, что привет «старушке» был адресован — увы! — по назначению. Я сделала ее бабушкой!
Мать ужасно разозлилась. Первым делом она пожертвовала оставшиеся бутылки вина из крыжовника в пользу санатория для выздоравливающих солдат, тем самым, вероятно, отсрочив их выздоровление и совершив невольный акт саботажа. Господин Матушат посоветовал заключить брак заочно. Необходимую переписку он взял на себя. В один прекрасный день я стала фрау Лангерганс. Инго я больше не видела. Он был убит через день после брачной церемонии. Итак, я стала «доблестной солдатской женушкой», но для матери по-прежнему оставалась просто «глупой девчонкой». Даже траурное платье, которое мне очень шло, не могло ее смягчить. Поэтому я охотно приняла предложение своей свекрови переехать на первое время к ней. Она жила в Гессене. В следующие полгода произошли два важных события. У меня родился сын, и окончилась война. Моя свекровь все еще верила в окончательную победу, когда передовые танковые части американцев уже входили в городок, и тем удивительнее было ее нежелание назвать своего внука Виктором[3]. Она хотела назвать его Инго, но имя Виктор мне было больше по душе: так звали моего любимого артиста Виктора де Кова. В отделе записи актов гражданского состояния верх одержала я, дома победа оставалась за ней. Его купали, пеленали и вывозили на прогулку как Инго, а кормили только как Виктора (грудь она ему, к сожалению, дать не могла). Сейчас мне понятно горе старушки вдовы, потерявшей на войне единственного сына, но в девятнадцать лет это до меня не доходило. Я не могла каждый день рассматривать альбом с фотографиями Инго: Инго на медвежьей шкуре, Инго идет в школу, Инго во дворе казармы. Не могла я и плакать вместе с ней о нем — я его ведь почти не знала. Когда я после войны получила из Берлина первую весточку от матери, моя свекровь стала приторно-сладкой, как искусственный мед, — деликатес, которым мы по воскресеньям мазали хлеб. Я, дескать, слишком молода, чтобы быть матерью, к тому же несовершеннолетняя, суд ни в коем случае не присудит мне ребенка. В законах я не разбиралась, но знала: ребенка ни за что не оставлю. Я согласилась уехать от нее одна. На радостях бедная женщина расщедрилась и положила мне в чемодан побольше продуктов, а я без зазрения совести взяла их и ночью удрала от нее с ребенком на руках.
Когда я, измучившись вконец, добралась до своей матери (дорога в то время была сплошной пыткой), она встретила нас вопреки ожиданию очень сердечно. Даже показала мне детскую коляску, приобретенную, правда, не для внука, а для спекуляций на черном рынке. С некоторых пор моя мать занялась этим делом, хоть и не имела к нему больших способностей. Стоило клиенту сказать ей комплимент-другой насчет ее привлекательной внешности, и он получал товар по цене ниже стоимости. В детской коляске еще лежали две бутылки картофельного шнапса — последнее, что у нее осталось. Мы обменяли шнапс на картофель, я пошла на уборку развалин, а мать гуляла с ребенком, используя отныне коляску по прямому назначению. Теперь она могла полностью посвятить себя внуку — не было уже господина Матушата, чтобы давать ей советы: он подпал под тотальную мобилизацию и с тех пор больше не появлялся. После прогулок с Виктором мать возвращалась сияющая.
— Все восхищаются очаровательным мальчиком и все время спрашивают: это ваш первый ребенок?
Бедная мать! Если б она хоть раз посмотрела как следует на себя в зеркало, она сама бы рассмеялась своим сказкам. От нее остались кожа да кости, она была похожа на привидение, но продолжала обманывать себя до последнего дня своей жизни. Когда через несколько лет ее положили в больницу, она несмотря на страшные боли все еще прихорашивалась перед врачебным обходом, и последнее, о чем она попросила, была губная помада.
— Но западную, наша не поцелуеустойчива.
Когда я пришла к ней в следующий раз, она лежала в агонии и не могла уже порадоваться «поцелуеустойчивой» помаде.
Но мне хочется думать не о смерти матери. Годы расчистки развалин были тяжелым временем, сил моих не хватало. Я могла бы найти работу в конторе, но продовольственные карточки для служащих были намного хуже. И вот я сменила развалины на заводской цех. Женщина-бригадир дала мне несколько указаний и отошла от меня. Я ничего не поняла, стояла перед станком и ревела, станок казался мне страшным чудовищем. Потом ко мне подошел мастер и объяснил, что я должна делать. Один раз, другой, третий и еще много раз. Мастер терпеливо поправлял меня, если я от волнения ошибалась, а когда я наконец сообразила, что к чему, он сказал:
— Ты, главное, не отвлекайся, малышка, и все будет хорошо.
Я уж хотела было возмутиться против «ты» и «малышка», но ничего не вышло. Ни слова не могла я вымолвить, пока он был рядом. Я влюбилась в него, «втрескалась», как сказала бы моя мать. После работы я зашла за Виктором в детский сад и на обратном пути у заводских ворот встретилась с ним. Я с гордостью показала ему своего сына, он широко раскрыл глаза и тяжело задышал, как карп, вытащенный из воды. Может быть, у него так проявлялась любовь с первого взгляда? Домой я шла как во сне. Ни жалобы матери, которая в то время уже начала прихварывать, ни рев ребенка — ничто не могло вывести меня из восторженного состояния. От подруг по работе я узнала, что он женат и что у него двое детей, девочки-близнецы. Ложась спать, я мысленно сочинила целый роман: его жена с детьми бежит в Западную зону, а он — в мои объятия.
На следующее утро я шла на работу, как на праздник. Я старалась изо всех сил. А он вынырнул из-за станков, пробормотал: «Порядок», — и снова исчез.
Через несколько дней я отвезла мать на машине скорой помощи в больницу. Его спокойная доброжелательность в то время очень скрашивала мою жизнь. Он никогда не забывал спросить о здоровье матери, иногда приносил что-нибудь: продукты для нас, цветы и фрукты для больной, а та радовалась неизвестному поклоннику. Он был общественным уполномоченным цеха и после ее смерти помог мне уладить формальности. На похороны он тоже пошел. На кладбище, кроме жильцов нашего дома, которым мать долгие годы давала пищу для сплетен, оказался также и господин Матушат. Значит, он все-таки навещал мать. А я считала это одной из ее фантазий.
Теперь я поняла, почему ей перед смертью нужна была губная помада.
Потом он стал приходить к нам чаще. Он называл меня «малышкой» и на «ты», я говорила ему «вы» и «мастер Курц». Казалось, это его не смущало. Молча отремонтировал он комнату, пострадавшую от бомбежек, починил выключатель, утюг и игрушки Виктора. На меня он не смотрел.
Зачем он приходит? — думала я в сердцах. Только из жалости к сироткам?
Я изменила прическу, тщательно подкрасилась. Но ни это, ни вызывающая походка, ни томные взгляды на него не подействовали. Исчерпав, в конце концов, все свои возможности, я сказала:
— Вы для меня как настоящий добрый дядюшка.
— Так, — ответил он, вставляя в рамку портрет матери и пристально его рассматривая, — а я и не знал, что у меня есть племянница.
— А я вовсе и не племянница! — крикнула я и бросилась к нему на шею. И тогда он меня больше уж не отпустил.
Так это началось и продолжалось семь долгих лет. Сначала мы очень много времени проводили вместе. У него было столько всевозможных общественных нагрузок, что никто не замечал, когда его не было ни на одном из четырех заседаний, назначенных на один вечер. Профсоюз послал нас на двухнедельные курсы в одну из школ под Берлином. Ребенка на это время я оставила своей соседке фрау Вальдек. Боже, какое счастье было сидеть весь день вместе на занятиях и семинарах, а вечером гулять по уснувшему лесу. Знаю, это звучит банально, но когда человек влюблен, в нем всегда есть что-то банальное. Семь лет — долгий срок. Кое-что в наших отношениях изменилось. Он готовился к экзамену на техника, и у него было мало времени для меня. Я готовилась к экзамену на квалификационный разряд, и у меня было мало времени для него. Я стала замечать, что у него свои недостатки, порой он ворчал, замыкался в себе, придирался к мальчику, а я этого не выносила. Часто он появлялся без предупреждения, не считаясь с тем, было у меня свободное время или нет, и еще требовал, чтобы я радовалась. Зато иногда вовсе не приходил в назначенный день, а потом говорил лишь:
— Не мог, и все.
О своей семье он ничего не рассказывал — ни хорошего, ни плохого. К тому времени у меня появились поклонники. За мной ухаживали бухгалтер из расчетного отдела, монтер и контролер ОТК. Удивительная вещь, если у тебя уже есть кавалер, то и другие липнут, словно мухи на мед. Если же у тебя никого нет, то никто тебя не замечает, словно ты пустое место. Фрау Вальдек советовала мне почаще возбуждать их ревность друг к другу. Но я любила только Франца Курца, несмотря на все его недостатки. Так проходили годы.
— Ты стареешь и рискуешь остаться с носом, — предостерегала фрау Вальдек. Я решила поговорить с ним начистоту, но получилось так, что заговорил он сам. Помню как сейчас: я стояла на кухне и резала лук, чтобы поджарить с картошкой, он пришел и сообщил, что уезжает на три года работать за границу. Строительной группе его предприятия — он давно уже работал в другом месте — поручили построить завод. Семью он должен взять с собой, это обязательное условие. Поэтому я даже и писать ему не смогу, ведь страна, куда он едет, — очень высокоморальная, туда, наверное, и до востребования писать нельзя. Я, конечно, не захочу, чтобы он упустил случай съездить за границу. А сейчас у него полно дел: всякие там приготовления, прививки, проверки и так далее, он едет вместо заболевшего товарища и оттого такая спешка.
Я не могла выдавить из себя ни слова. Я резала лук, слезы текли у меня из глаз. Он вытер мне слезы, сказал, что любит меня всей душой, только не умел это выразить, но должна же я понять... В этот момент в кухню влетел Виктор, закричал: «Ужасно хочу есть!» — и Францу пришлось переключиться на деловой тон. Он притворился по-отечески заботливым, говорил о повышении моей квалификации, посоветовал держать экзамен на мастера: я, мол, безусловно справлюсь. Я сказала, что не нуждаюсь в его наставлениях и что моя квалификация не его забота — короче, мы поругались. Не помню, проводила ли я его до двери, помню только, как мои слезы падали в картошку, которую я забыла посолить.
Вечером перед сном я подвела итог. Его последние слова выражали заботу о моей квалификации. Экзамен на мастера? Нет, это не для меня. Вот возьму и заочно окончу институт. Я ему еще покажу!
И вот я из упрямства, из мести и бог весть еще по каким причинам начала готовиться к экзаменам, на что никогда не решилась бы, не будь я в таком отчаянии. Я хотела заглушить свое горе работой. А в ней и впрямь недостатка не было. Я думала, годы расчистки развалин были самыми тяжелыми в моей жизни. Но ошибалась. Конечно, я теперь больше не голодала и не мерзла, мне не нужно было заботиться о больной матери и грудном ребенке — напротив, Виктор помогал мне, как только мог, он ревновал меня к Францу и радовался, что тот больше не приходит. Конечно, я полюбила станки, которых сначала так боялась, учеба давала новые знания. Завод помогал мне, через два года меня перевели в конструкторское бюро, я начала больше зарабатывать, работа стала легче. Но жизнь превратилась в бесконечную гонку. Работа, учеба, хозяйство, работа, учеба, хозяйство, тетради с конспектами и учебники сопровождали меня в короткие летние каникулы, я читала их в шезлонге и под пляжным тентом. Сколько раз мне хотелось забросить весь этот хлам в угол, а однажды я в сердцах вытряхнула содержимое своего портфеля на пол. Но потом аккуратно все собрала. Я не хотела сдаваться. От кого я унаследовала это упорство? От отца, который устоял перед великолепным ароматом жареного мяса и остался верен своей тертой морковке? Или от матери, которая даже на смертном одре хотела быть красивой? Не знаю. Может быть, я просто не хотела опозориться ни перед товарищами по работе, ни перед Виктором.
Кстати, о Викторе. В школе он делал успехи, у него была особая склонность к естественным наукам. Слишком большая склонность, как сообщалось в письме из школы! Виктор был недисциплинирован, он не уживался с коллективом, устраивал бесконечные дискуссии с преподавателями, задавал тысячи вопросов, мешал занятиям... короче, вел себя безобразно. И неудивительно — его мать никогда не присутствовала на родительских собраниях. А когда я брала его в оборот, негодник отвечал:
— Если урок интересный, я ни за что не буду мешать! Почему же никто не ругает зубрил, которые всегда готовятся только к следующему уроку?
— Не груби! И, кроме того, не тебе об этом судить.
— Вот-вот, мама, и в школе все время говорят то же самое. Но у кого же мне спросить — у тебя, что ли? Но ведь тебе вечно некогда.
Что мне было на это ответить? Разве он был неправ? С кем посоветоваться? От Франца ни слуху ни духу, прислал сначала несколько открыток, и все. Тем больше я удивилась, получив от него через несколько лет письмо из небольшого городка в Тюрингии. По возвращении из-за границы, писал он, его сразу перевели на работу в другое место. Он не может забыть меня, у него неприятности, и он хочет посоветоваться со мной. Ему непременно нужно меня увидеть.
В тот день я набегалась по канцеляриям из-за Виктора — он нагрубил учителю и вылетел из школы, — сильно простыла и мечтала о постели с грелкой, стакане грога и снотворной таблетке. К тому же через несколько дней у меня был важный зачет, и нужно было к нему готовиться. А тут еще это письмо от Франца. Что же мне, рыдать из-за его неприятностей, что ли? Ведь о моих-то он все эти годы не беспокоился. Я так рассердилась, что тут же, в пальто и ботах, накатала ответ. Каждый должен сам улаживать свои дела, и, вообще, я уже давно не свободна и прошу избавить меня от всяких посланий. Я немедленно отнесла свое письмо на почту, а его письмо бросила в помойное ведро. Вот так-то!
Только через несколько дней до меня дошло, как глупо и по-детски я поступила. Конечно, я была не свободна, но только из-за учебы. Другие знакомства? Боже мой! Для этого нужна хотя бы отдельная комната, а у меня ее не было. В те считанные разы, когда я бывала на танцах, всегда находились мужчины, которые, заглядывая мне в вырез платья или в глаза, говорили:
— Такая женщина и одинока? Не укладывается в голове.
На это я томно отвечала:
— А вы, случайно, не знаете кого-нибудь, кто ради меня тут же подал бы на развод? Холостые мужчины моих лет, к сожалению, вымерли.
После такого ответа меня поспешно провожали к столику, и глупые расспросы кончались. Было, правда, еще несколько эпизодов — пресных, как перестоявшее пиво.
Впрочем, Виктора мне удалось, наконец, устроить в другую школу, где он нашел с преподавателями общий язык. И зачет свой я сдала, хоть и не блестяще. Затем, собственно, все пошло гладко, если не считать химического опыта, при котором Виктор чуть было не взорвал весь дом. Наша комната выглядела как после бомбежки. Потом он кончил школу, а я сдала госэкзамен. Мы очень гордились друг другом. А как меня чествовали на работе! Заводская газета посвятила мне большую статью под названием: «От станочницы до дипломированного инженера. Семь знаменательных лет». Кажется, семь лет для меня и впрямь роковое число. Только мой семилетний очный курс учебы у Франца окончился полным провалом, а семь курсов заочного института я закончила без троек.
И вот Виктор — студент-химик второго курса, и профессора расхваливают его на все лады. Но мне было что-то не по себе: Виктор давно уже не выкидывал никаких номеров, долго так продолжаться не могло.
И действительно! Долго ждать не пришлось. Меня назначили руководителем отдела в конструкторском бюро, и мы решили отпраздновать это событие в Трептов-парке, в ресторанчике Ценнера. Я пригласила фрау Вальдек, соседку, преданно помогавшую мне вот уже много лет.
Виктор совершенно некстати привел свою новую подругу Карин — глупо хихикающее существо со взбитыми волосами, окрашенными в канареечно-желтый цвет. Мы говорили о моей новой работе, о машине «трабант» (моя очередь на нее подходила через два года), о сдаче экзамена на шоферские права, который будет, несомненно, самым последним экзаменом в моей жизни. И вдруг Виктор отстранил официанта, собиравшегося открыть бутылки с шампанским, и попросил слова. Оказывается, я всегда была для него примером, а поскольку «трабант» означает «спутник», то он тоже хочет в скором времени обзавестись спутником — они с Карин уже сделали для этого все необходимое, в очереди им стоять не придется, он у них будет самое большее через шесть месяцев. Я глупо смотрела на них, разинув рот, и ничего не понимала. Фрау Вальдек толкнула меня локтем:
— Ну и непонятливая же ты. У них скоро будет ребенок.
— Хлоп! — выстрелила пробка, шампанское полилось в бокалы. Виктор и канареечно-желтая Карин, которых мне ужасно хотелось отколотить, полезли меня обнимать. Фрау Вальдек, чокаясь со мной, прослезилась от умиления, а я — от бессильного гнева. Зеленый юнец, ему еще столько лет учиться! Карин, хихикая, говорила о своей семье, о стандартном домике, где они жили, — отец расширит мансарду, а мать будет заботиться о ребенке, пока сама Карин не кончит учиться. Она хочет стать психологом. Надеюсь, к тому времени она бросит свое глупое хихиканье. Впрочем, своих родителей ей, кажется, удалось психологически обработать:
— Нет, они совсем не сердятся. Напротив, рады, что Виктор вообще на мне женится. А то ведь знаете, как бывает...
Мне вдруг вспомнился Инго Лангерганс — ему было всего девятнадцать лет. До чего же легко живется нынешним молодым, хотя они сами этого не понимают.
После свадьбы я пришла домой в грустном настроении. К одиночеству еще нужно было привыкнуть. В почтовом ящике лежало письмо от Франца. Он снова в Берлине, живет один и хотел бы встретиться со мной. Не приду ли я в такой-то день и час в кафе «Пресса». В случае отказа просит сообщить. Но я не отказала. И вот я сижу здесь и страшно волнуюсь. Почтенные дамы исчезли, я даже не заметила когда. Теперь за моим столиком сидят трое мужчин и пьют то и дело за какого-то Бруно. Оказывается, так звали их коллегу, которого они недавно похоронили, а теперь решили помянуть за выпивкой. Ну, кажется, время подходит. Он всегда являлся точно, минута в минуту. Успею еще раз подкрасить губы.
Невероятно. Он ведь тут, вон он сидит, я ясно вижу его в зеркале. И все время он там сидел и прятался за газетой. Он еще держит ее в руке и смотрит на мою шляпку. Он почти не изменился. Правда, немного потолстел, а волосы поредели. Но это же чудовищная наглость! «Посмотрим, посмотрим», — говорил он мне раньше; вот и теперь он решил посмотреть, достаточно ли я еще привлекательна для бодрого пятидесятилетнего мужчины. Поэтому-то он и расположился поближе к лестнице, чтобы в случае надобности быстро исчезнуть. И, конечно, он видел, как я волновалась. Наверное, самодовольно ухмыльнулся: а она меня еще любит».
— Подумать только! — сказала она громко, так что трое мужчин удивленно уставились на нее, забыв о дорогом покойнике. — Получите! — крикнула она еще громче и положила марку на стол. Затем быстрыми шагами направилась к выходу. У двери-вертушки она услышала его крик «Ханнелора», но только пожала плечами и исчезла.
И вот посетители кафе «Пресса» стали свидетелями сенсационного происшествия. Весьма прилично одетый мужчина, только что пронзительно крикнувший «Ханнелора», вскочил так поспешно, что его чашка полетела на пол и со звоном разбилась. Он помчался к выходу, наскочив при этом на трех старшеклассниц, решивших перед посещением театра «Метрополь» полакомиться коктейлем. Добежав до двери-вертушки, он остановился. Дверь загородили два малыша. Они держали ее, не пуская ни туда, ни сюда, и были чрезвычайно довольны своей проделкой. Мужчина боялся свалить их с ног и ушибить — сначала он уговаривал малышей отпустить дверь, потом начал кричать. И только когда пришла мать детей, задержавшаяся в кондитерском магазине по соседству, он вырвался из осады. Но мамаша потребовала, чтобы дети извинились, так что прошло еще некоторое время, прежде чем мужчина оказался на улице.
Посетители кафе разошлись во мнениях насчет странного мужчины. Западные немцы, впервые посетившие «зону» в целях ознакомления с «ужасами» социализма, обрадовались: в этом кафе, ничем не отличавшемся от других, что-то произошло. А свои подумали:
во-первых, что он пьян;
во-вторых, что он сумасшедший;
в-третьих, что идет съемка скрытой камерой для телепередачи «Голубой огонек».
Осколки чашки убрали, юнцы с гривами до самых плеч развязной походкой вышли из кафе. Теперь у них было, наконец, чем развлечь своих девиц, не прибегая к помощи транзисторов.
Через двадцать минут мужчина вернулся. Он заметил устремленные на него любопытные взгляды и смущенно сел за свой столик, за которым уже успела устроиться молодая пара. Вежливо извинившись, он оплатил свой счет и заказал двойную порцию коньяка. Коньяк был ему необходим. Пот градом катился по его лицу.
— Вольфганг, — сказала молодая женщина за его столиком и умоляюще посмотрела на своего спутника. — Мы впервые оставили его одного. Я так беспокоюсь. Не лучше ли нам вернуться домой?
— Послушай, Ина! — молодой человек погладил ее руку. — Мы же только что пришли. Мать присмотрит за ним. Мы ведь столько месяцев нигде не были.
«Вольфганг, — подумал Франц Курц, залпом осушивший свою рюмку и заказавший новую порцию коньяка. (Ага, значит, все-таки пьяница!) — Вольфганг, так звали моего младшего брата, мы с ним несколько лет спали в одной кровати. Сон у него был очень беспокойный. Теперь он в Западной зоне, и писем от него уже давно нет. Но Ина! Ина, конечно, совсем другое дело. С Ины, собственно, все и началось.
Мне было двадцать два года, и я учился на слесаря, когда влюбился в Ину. У нее были огненно-рыжие волосы, потрескивавшие, если их погладить, она танцевала легко, как перышко, и была так очаровательна, что мне все завидовали. Но она знала себе цену и требовала слишком многого. Пойти с ней куда-нибудь было накладно, подарки нужны были дорогие, на нее уходила вся моя зарплата, включая деньги на питание, которые я должен был бы отдавать родителям, так как был старшим из семи братьев и сестер. Дома скандал следовал за скандалом, мать грозилась, что будет встречать меня у завода и отбирать получку. К счастью или, скорее, к несчастью, до этого дело не дошло. Ина написала мне прощальное письмо с множеством орфографических ошибок. Ей надоела моя постная личность с заурядной внешностью и мелочным характером. Позднее я узнал, что она влюбилась в клоуна из гастролировавшего у нас странствующего цирка и уехала с ним в другой город.
У клоуна — по крайней мере когда он был накрашен — физиономия была и впрямь незаурядная, быть скучным ему не позволяла профессия, но мелочность все же была и у него в характере, в противном случае, застав Ину с метателем ножей, он не стал бы устраивать ей персональное цирковое представление — не с громом литавр и ревом труб, а с громом затрещин и ревом неверной Ины. Так говорили люди — правда ли, не знаю. Знаю только, что мне не хватало Ины. И чем дальше от меня она была, тем прекраснее казалась. Я даже не мог залить свое горе вином, так как должен был отдавать не уплаченные в свое время деньги за питание и не имел ни пфеннига на личные расходы. Поэтому я с радостью принял приглашение на свадьбу одного из своих товарищей по работе. Я поздравил молодую чету и преподнес им букет красных тюльпанов, изъятых из городских скверов. Сестру невесты звали Анни, и она оказалась моей соседкой за столом. Я сразу подумал, что ее имя справа налево читается «Ина», если не следовать точной орфографии, в остальном они были полной противоположностью. Ина была огненно-рыжая, изящная, очень подвижная и болтала без умолку, а Анни — высокая, статная, уравновешенная и очень немногословная. Анни, старшая из трех сестер, работала в отцовской лавке (кожи и шкуры). Младшие сестры вышли замуж гораздо раньше, и она мечтала распрощаться с кожами и шкурами, а заодно и с клиентами, постоянно спрашивавшими:
— А когда выйдет замуж наша Анни? Двадцать четыре года — самый подходящий возраст.
Отцу невесты я понравился с первого взгляда. Пропустив достаточное количество стаканчиков, он начал расхваливать своих дочерей: они и прекрасные хозяйки, и получат солидное приданое, включающее все необходимое вплоть до полностью обставленной двухкомнатной квартиры. Такие вещи не пропускает мимо ушей молодой человек, ютящийся из года в год в тесной каморке вместе с двумя братьями. Но не ради квартиры женился я на Анни. Сделал ли я это, чтобы уйти из дому, забыть Ину? Во всяком случае, я не раскаивался в своем решении. Анни и впрямь оказалась безупречной заботливой хозяйкой, с приятным и спокойным характером. Но меня до сих пор удивляют наши близнецы, Анна и Роза, вместе их называли Аннароза. Они были вылитая Ина — те же огненно-рыжие волосы, та же непоседливость, та же нескончаемая болтовня. К счастью, они не удрали с клоунами из цирка, а вышли замуж за положительных, приятных молодых людей. Но все это произошло через много лет. Сначала была война, потом плен. Я видел множество развалин, дважды оставленных за собой нашим вермахтом: сначала при блестящем наступлении, потом при бесславном бегстве. Поэтому, возвратившись в родной город, я не удивился чудовищным разрушениям. Я только не мог понять людей, которые, воздевая руки к небу, оплакивали самих себя и всю Германию.
— Что разрушено, нужно построить снова, — сказал я знакомым, надоевшим мне своим нытьем, и, засучив рукава в прямом смысле этого слова, стал работать, как лошадь. Я был мастером на только что построенном заводе. И вот однажды обнаружил у станка ревущее нечто: маленькую шмыгающую носом девочку со светлыми растрепанными волосами, выбившимися из-под сползавшего платка. Это была Ханнелора Лангерганс, ставшая большой любовью моей жизни. Конечно, тогда я об этом не догадывался, а первым делом дал ей свой носовой платок. У меня всегда был с собой запасной. «Запасной платок, запасные очки, запасная жена», — дразнила меня Ханнелора впоследствии. Ей никак не удавалось справиться со станком. Я объяснил ей, что к чему. И называл ее на «ты», потому что на вид ей нельзя было дать больше пятнадцати.
Когда она показала мне сопливого малыша — своего сына (в этой семье часто забывали про носовые платки), меня чуть не хватил удар. Ей было двадцать два года и жилось трудно. Мать ее была смертельно больна. Я часто приносил ей что-нибудь. Голодать нам не приходилось, какой-то дальний родственник Анни был мясником и неплохо нас обеспечивал. Иногда я навещал Ханнелору после смерти ее матери. Мне было жаль девушку с ребенком на руках, она и сама на вид была совсем еще ребенок. Но ребенком Ханнелора уже не была и при каждом удобном случае старалась мне это доказать — то модной прической, то вызывающей походкой или юбкой в обтяжку. С каждым днем она мне все больше нравилась, и я не представлял себе, чем все это кончится. Я знал, мое знакомство с Ханнелорой серьезнее, чем мимолетные приключения, на которые так охотно идут мужчины. Я хотел избавить ее или, честно говоря, избавить себя от осложнений. И решил не ходить к ней больше. Однако на следующий же день пришел опять. В тот день все и решилось. Она разжигала меня гораздо больше, чем Ина, я весь пылал. Ханнелора была умнее и несравненно остроумнее. Она относилась к тому сорту женщин, с которыми и потом не скучно, а ведь их не так уж много. Сколько раз собирался я поговорить с Анни о разводе, но так и не решился. Из трусости? Не думаю. Из-за детей? Может быть. Но главным образом потому, что Анни заслуживала другого отношения. Она угадывала любое мое желание, хорошо воспитывала детей, не жаловалась на мои частые отлучки, не рылась у меня в карманах, всегда излучала спокойную, ровную доброту. Конечно, особой страстностью она не отличалась, но, женившись на ней, я и не помышлял о секс-бомбе. И все оставалось по-старому. Ханнелора, естественно, становилась все нетерпеливее. Как-то она рассказала мне о своих поклонниках.
— Что ж, не буду мешать твоему счастью, — ответил я равнодушно, а сам похолодел от ужаса. Она обняла меня.
— Эти остолопы меня совершенно не интересуют, ты моя единственная большая любовь! — Потом она сникла. — Ну вот, я все и испортила. Мне хотелось, чтобы ты меня приревновал.
Такой она была глупенькой. Может быть, если бы она похитрее все устроила... Но зачем задним числом придумывать всякие «если бы да кабы»? Во всяком случае, Ханнелора со временем стала тем, чем Анни не была никогда: ревнивой супругой.
— Когда ты придешь? Как мы будем жить дальше? Все и буду твоей любовницей, пока не стану беззубой старухой, доживающей свои дни в доме пенсионеров?
И так без конца. Не было больше восторгов первых дней. А потом меня решили послать за границу. Монтаж крупного завода. Семья должна ехать со мной, это было условием. Началась страшная спешка, Ханнелору мне удалось увидеть только перед самым отъездом. Когда я пришел к ней, она была в кухне и резала лук, слезы текли у нее из глаз. Я сказал ей, что она для меня значит, говорить мне было трудно, пылкие любовные объяснения не в моем характере. Потом пришел ее сын, и я сменил тему. Она проводила меня, но, заметив, что дверь в кухню открыта, не позволила обнять.
Замок щелкнул. На лестничной площадке тоже стоял запах жареного лука. Я потянулся к звонку, мне хотелось сказать, что я навсегда останусь с ней, и черт с ними, с последствиями. Но тут услышал, как мальчик спросил:
— Разве дядя Франц больше не придет? Вот и хорошо.
Послышался смех. А может быть, это она всхлипнула, кто знает? Я медленно спустился по лестнице, ноги были словно налиты свинцом.
Годы, проведенные за границей, были тяжелыми. Анни плохо переносила тамошний климат. Впервые в жизни она заболела. Приходилось за ней ухаживать. Все кругом было чужое, условия работы непривычные.
Через три года мы вернулись, и вот тут-то все и началось. Незадолго перед этим на моем предприятии произошел несчастный случай, и выяснилось, что между станками, установка которых входила в мои обязанности, не было соблюдено безопасное расстояние.
Но эти станки устанавливал не я, в то время я уже был за границей. Однако через три года трудно было это доказать. Меня перевели на один из заводов в Тюрингии — своего рода «испытательный срок». Я совсем растерялся! Бегал от одного начальника к другому, и везде мне отказывали, вежливо, но категорично.
— Потерпи немного. Конечно, мы все проверим. Но сейчас у нас другие заботы. Ты ведь знаешь, с планом плохо.
В Тюрингии директор завода встретил меня радушно. Ему, мол, тоже пришлось пережить нечто подобное.
— Ничего, перемелется — мука будет.
Но я был глубоко уязвлен такой несправедливостью. Написал Ханнелоре. Она ответила, что замужем и не хочет меня видеть.
Впрочем, впоследствии — как раз тогда, когда вся история уже перестала меня волновать, — с меня сняли какие бы то ни было обвинения. И мне, конечно, все равно это было приятно.
Шли годы, мои близнецы выросли, были безнадежно ленивы и похожи друг на друга как две капли воды. Они еле-еле переползали из класса в класс с помощью своих однокашников, не желавших лишаться столь редкостного курьеза.
С появлением первых кавалеров Анну и Розу перестало устраивать их поразительное сходство. Каждой хотелось индивидуальной любви. Анна осталась огненно-рыжей, только отпустила волосы, а Роза выкрасилась под жгучую брюнетку и коротко подстриглась. Видоизменившись таким образом, они поехали к родственникам в Эрфурт и влюбились там в двух монтеров, правда, не близнецов, но друзей, вместе работавших и живших в одном квартале. И вот у меня уже четверо внуков. После родов Анна располнела, а Роза стала стройнее, так что теперь их уже не спутаешь. Только их письма с нескончаемыми просьбами похожи одно на другое как две капли воды. Но так уж устроены дети, и родителям тут нечему удивляться. Тем больше удивился я сюрпризу, который устроила мне моя дорогая Анни после двойной свадьбы, стоившей не только двойных денег, ко и двойных нервов. Когда я, смертельно устав, хотел уже улечься в постель, она вдруг сказала, расчесывая волосы:
— А знаешь, теперь, когда наши дети пристроены, я снова смогу работать акушеркой.
Мне показалось, я ослышался.
— Что значит «снова»? — спросил я.
И тут выяснилось, что в двадцать один год она ушла из дома и уехала в Берлин, чтобы работать акушеркой в главной городской больнице. С давних пор это было ее заветной мечтой, но родители были против. Необходимые деньги она изъяла по частям из вверенной ей кассы. Родители не заставили ее вернуться сразу, они опасались скандала, позднее болезнь отца послужила им предлогом заполучить дочь домой. Тут она и попалась. Собственные родители пригрозили ей, сказали, что при первой же ее попытке уехать они подадут на нее в суд за растрату. Поэтому на свадьбе своей сестры она ухватилась за меня, как утопаюший хватается за соломинку.
Так, теперь я наконец узнал, чем был для нее. Соломинкой! Я впал в неописуемую ярость и закричал:
— И твой отец рад был сбыть с рук преступную дочь? Очень лестно для меня! Но мне бы хотелось знать, почему же ты потом не работала акушеркой? Думаешь, я бы тебе запретил?
— Не запретил бы, но я не хотела оставлять детей одних. Я сама выросла в доме, где все были при деле, и знаю, как это отражается на детях.
Ответ звучал не очень убедительно, но я был слишком взволнован, чтобы задумываться над ним. За несколько лет, прошедших с той ночи, моя жизнь коренным образом изменилась. Я был уже не «техник Франц», а «муж сестрицы Анни».
— Сестрица Анни, когда ты опять принесешь нам бэби? — кричали ей вслед дети на улице. Беременные женщины сидели у нас на лестнице и ждали ее возвращения. Когда я, идя на работу, замечал вдали детскую коляску, то делал большой крюк, чтобы избежать встречи, так как от «мужа сестрицы Анни» ожидался особый интерес к любому барахтающемуся и кричащему слюнявому младенцу. Что же касается самой сестрицы Анни, то с немногословной фрау Курц у нее теперь не было ничего общего. Из нее извергались водопады слов. Наиболее трудные роды она описывала так подробно, что мне приходилось просить ее сменить тему, по крайней мере за столом. А на доктора Беккера, руководителя гинекологического отделения новой больницы, она молилась как на бога. Порой мне даже казалось... Правда, доктор Беккер все же на пять лет старше меня и у него есть жена, которая на тридцать лет его моложе. Однако иногда случаются удивительнейшие вещи. Впрочем, я недавно встретил доктора Беккера на улице. Он чуть не открутил мне пуговицу от пальто, расхваливая Анни до небес; она и добросовестная, и аккуратная, и всегда такая веселая и остроумная. (Это Анни-то, которой каждую шутку приходилось объяснять трижды.) Я могу гордиться своей женой, заключил он, а он сам всегда к моим услугам. Зачем мне услуги гинеколога?
Конечно, квартира наша уже не была вылизана до блеска, как раньше. Я натирал пол, убирал пыль пылесосом и тряпкой, старался разгрузить Анни. Перед ночным дежурством ей нужно было выспаться. И тогда уж нельзя было включить ни телевизор, ни радио. Что мне оставалось делать? Новыми фильмами местный кинотеатр нас не баловал, и я стал по вечерам возиться со своими станками, хотя после берлинского скандала и поклялся себе: буду делать только ту работу, за которую мне платят, и ни на йоту больше.
Мы долго мучились с подшипниками — бронзовые подшипники износились, а латунные в два счета выходили из строя. И вот я нашел более или менее подходящий металлокерамический сплав. Новые подшипники опробовали, они оказались удачными. О найденном сплаве доложили управлению народных предприятий в Берлине. Меня затребовали туда для внедрения новых подшипников на других заводах. Конечно, все опять делалось в страшной спешке, я должен был прибыть немедленно. Обмен квартиры и прочие формальности обещали уладить после.
— Так, — сказал я Анни, — значит, пока поставим мебель в сарай, а потом...
— Ничего мы не поставим в сарай, — возразила она, — мебель останется на своем месте, я не поеду с тобой в Берлин.
— Как так? В Берлине акушерки тоже нужны.
— Конечно. Но здесь я незаменима. Кто захочет поехать в такую глушь? Кроме того, я здесь сработалась с людьми, знаю их, а в Берлине все так неопределенно.
— Это значит...
— Это значит, что я очень рада твоему назначению и желаю тебе всего хорошего. Ты можешь, конечно, взять часть вещей, я не хочу ничего осложнять...
Я растерялся.
— Ты хочешь развестись со мной? И это через двадцать семь лет? Без единой ссоры?
— Ах, — ответила она, — двадцать семь лет достаточно долгий срок, ты не находишь? К тому же я тебя никогда и не любила настолько, чтобы стоило ссориться.
— Может быть, ты объяснишь, что хочешь этим сказать?
— Ты ведь знаешь, я не особенно была в тебя влюблена, когда мы поженились. А когда ты вернулся из плена, то оказался и вовсе чужим. Я уже тогда хотела предложить тебе развод, но видела, что ты надрываешься на работе, что у тебя нет покоя ни днем, ни ночью — с завода на собрание, на совещание, на курсы. У меня просто язык не поворачивался. Я же была нужна тебе, чтоб дома был порядок, чтоб ты регулярно питался. Но особенно тяжело мне было, когда снова появился кузен Густав.
Кузен Густав, застучало у меня в мозгу, кто же, ко всем чертям, этот кузен Густав, мне уже приходилось слышать его имя...
— Ты, наверное, знаешь, Франц, что кузен Густав — моя первая любовь. Но я держалась слишком неприступно, а дочь церковного служки оказалась сговорчивее... Потом он удрал от ответственности. Ему тогда было восемнадцать лет. Я очень на него злилась. И сама помогла дочери служки при родах. Послать за доктором не было времени. Тогда-то я и решила стать акушеркой.
Правильно, сообразил я наконец, кузен Густав и был тем мясником, который в голодные годы снабжал нас колбасными изделиями. Дети за глаза называли его «деревенщиной». Это был неотесанный малый с такими оттопыренными ушами, каких я в жизни не видел, и говорил он на таком невообразимом нижненемецком диалекте, что я его почти не понимал.
— Видишь ли, Франц, тогда я снова влюбилась в кузена Густава. Он хотел увезти меня с детьми в Западную зону, но я не могла нанести тебе такой удар. Если бы ты, по крайней мере, изменял мне... но для тебя существовала только работа. А потом эта поездка за границу. Ты ведь не мог поехать без семьи. Когда же мы вернулись и я уж подумала, что наконец мы можем развестись, у тебя начались неприятности на работе. Разве имела я право оставить тебя в беде? Но теперь, наконец, все в порядке. И такой случай больше никогда не представится. Мы, конечно, расстанемся по-хорошему. Я охотно стирала бы тебе, пока ты не найдешь себе другую. Но в наше время мужчина в пятьдесят лет еще отнюдь не старик, уверена, ты скоро снова женишься. А отпуск всегда можешь проводить здесь, если, конечно, не найдешь ничего более подходящего.
С этими словами она поднялась, надела белый чепец и пошла на ночное дежурство. Как мне хотелось крикнуть ей вслед:
— Но я же тебя обманывал! Целых семь лет. Из-за тебя я отказался от Ханнелоры, а в это время вы с кузеном Густавом...
Но какой в том был смысл?
Ночью я не сомкнул глаз. Никак не мог прогнать навязчивую мысль: можно жить с женщиной двадцать семь лет и так и не узнать ее. Если бы мы с Анни не были такими немногословными людьми, не любившими распространяться о своих чувствах, наша жизнь могла бы сложиться совсем иначе.
Между прочим, в ресторане на вокзале в Эйзенахе я познакомился с одним писателем и рассказал ему свою историю, конечно, изменив имена. Писатель искал ростки будущего и очень нуждался в материале. Но ему мой рассказ не понравился.
— Не смешите меня, — заявил он и предложил выпить с ним пару рюмок «Отборного». — Где же вы видели женщину, которая выливает грязную воду, не набрав сначала чистой? Ни одна не отпустит мужчину, даже если он ей совершенно не нужен. Женщина никогда не уступит его другой. Уж я-то знаю, как-никак четыре раза был женат.
— Но эта история произошла на самом деле, — возразил я.
— Ну и что? Это еще не значит, что она типична. Подлинные истории вообще редко бывают типичными.
Последних слов я не понял. Я размышлял над ними и в вагоне, пока мой сосед с верхней полки давал храпака на весь Тюрингский лес. Потом я бросил ломать голову, в конце концов, я ведь не писатель. А так как заснуть я не мог, то включил лампочку и стал листать наш отраслевой журнал, купленный на вокзале. Под одной из статей стояла подпись: «Ханнелора Лангерганс, дипломированный инженер». Гляди-ка, подумал я, дипломированный инженер! И замуж она, пожалуй, не вышла, раз фамилия осталась прежней, хоть совсем и не шла к ней. Фамилия «Курц» идет ей гораздо больше, часто говорила она, — один из ее намеков, которые мне так не нравились. Свою девичью фамилию «Кноблох[4]» она терпеть не могла, и если только новый муж не носил еще более дурно пахнущей фамилии, то его существование было весьма сомнительным.
Прибыв в Берлин, я позвонил заместителю технического директора Управления. На этой неделе у него не было в служебное время ни одного свободного часа. Мы договорились встретиться в субботу вечером в кафе «Пресса». Он узнает меня по газете «Нейес Дейчланд» в левой руке. Потом я позвонил Ханнелоре, но не дозвонился. Не долго думая, я написал ей письмо, назначив встречу в том же кафе на час позже. Письмо я сразу же бросил в ящик, чтобы не передумать.
Потом все пошло быстрее, чем я предполагал. Директор пришел даже раньше меня, извинился за неудачно выбранное место рядом с лестницей, но все остальные были заняты. Разговор был деловой и краткий, за двадцать пять минут мы с ним все обсудили. Директор спешил, он с семьей собирался в цирк. Может, имело бы смысл проводить все совещания в нерабочее время, тогда они бы не затягивались. За мой столик сели два длинногривых юнца. Они пользовались таким успехом у девиц, узнал я из их разговора, что частенько им приходилось сверхурочно трудиться на ниве любви. Мне был отвратителен их жаргон, их пошлый тон, руки чесались дать им хорошую взбучку. Но какое я имею право воспитывать чужих детей? Я закрылся газетой и трижды прочел передовицу, ничего в ней не поняв, в чем был виноват не автор, а эти оболтусы, действовавшие мне на нервы.
А потом случилось это. Я услышал ее голос — я мог бы узнать его среди тысячи других. «Получите!» — крикнула она. И я увидел Ханнелору в шляпке. Эта шляпка давно уже была у меня в поле зрения, но откуда я мог знать, что это шляпка Ханнелоры, никогда не носившей ничего подобного. Я закричал: «Ханнелора!» — но она только пожала плечами и исчезла. Что же это значит, не пойму! И вот я сделался посмешищем в глазах всех посетителей кафе, они, несомненно, давились со смеху, когда я в дверях воевал с малышами. Я помчался на станцию городской электрички, затем марафон по перрону и обратно до автобусной остановки — все безрезультатно. Я подумал, может, она вернулась, но ее нигде не было видно. На еще одну такую гонку меня не хватит, сердце и без того стучит, будто вот-вот разорвется.
Хотелось бы мне только знать, что ей вдруг взбрело в голову. Она совершенно не изменилась — ни внешне, ни внутренне. От нее, как и раньше, всего можно ожидать. Но мои чувства к ней, к сожалению, тоже не изменились. Который теперь час? Через некоторое время она будет дома, поревет минут двадцать, минут двадцать будет приводить себя в порядок и через полтора — два часа снова будет здесь. Я же ее знаю».
Конечно, он ее знал. Но недостаточно. Она поехала домой не на электричке, а на такси, слезы, значит, были уже позади. В это время она уже подкрашивалась.
«Знаю, я вела себя непростительно. Может, у него были веские основания прийти раньше. И, может, он в самом деле не видел меня до последнего момента. Только пусть не ждет, что я вернусь и попрошу прощения. Тогда он сразу же вкатит мне первую двойку по поведению. Хоть бы за десять лет он стал другим! И позвонил бы мне сейчас по телефону — нет, стремглав примчался сюда, забарабанил в дверь и обнял бы меня:
— Глупенькая, вечно ты что-нибудь придумаешь...»
Но дверь молчит, телефон тоже. А дипломированная Ханнелора, научившаяся за семь лет изменять машины, не знала, что люди гораздо труднее поддаются изменениям. Это касается не только Франца Курца и Ханнелоры Лангерганс. Ее, впрочем, все еще ждут. В кафе «Пресса». Неутомимо крутится дверь-вертушка, впуская в кафе посетителей. Но все это незнакомые люди, и мужчине, сидящему в самом углу, они совершенно безразличны. Ханнелора не приходит и не говорит с робкой улыбкой:
— Извини, Франц, я опять наглупила!