— А что дальше? — тихо, понимая ответственность момента, спросил он у отца.
— Проводим, повезем на кладбище, там похороним... Поминки еще. Баба Лида заслуженный человек была.
Два слова: «похороним» и «была» окончательно погрузили Костю в состояние нарастающего ужаса. Во дворе они с ребятами уже «хоронили» то мертвого воробья, то бабочку, но люди, полагал Костя, не могут умереть. Не должны — уж это точно. И теперь, получалось, бабу Лиду тоже зароют в землю, потому что она «была», и, значит, ее не будет. Не будет больше никогда. «Никогда» ударило в голову и грудь леденящей волной таинственного страха. А тут еще тело «разлагается». Костик что-то слышал про Ленина, который лежит в мавзолее. Видимо, он лежит, чтобы его оживили, полагал Костя. Ну, когда-нибудь... Но бабу Лиду в мавзолей, судя по всему, нести не собирались.
Больше вопросов задавать не стал. Не мог. От страха. Хотелось быстрее отсюда убежать. Но куда бежать, если здесь стоят единственные защитники — родители. Но вот мама словно почувствовала его состояние и сказала папе:
— Игорь, Костика (так она его нежно называла), надо отсюда увести. Незачем.
— Да-да, — согласился папа, но почему-то не торопился.
И тут на весь мир грянула заунывная, к тому же фальшивая во всех смыслах музыка, которую называли похоронным маршем. Ужас перелился через край: Костя рванулся через плотный строй взрослых, выскочил из печального круга и без оглядки побежал в сторону недалекой стройки, где, казалось, можно найти подходящее убежище. Но взвывающие на глиссандо трубы догоняли, ноги вот-вот могли стать ватными и непослушными. Где-то совсем рядом была смерть. Она легко могла догнать Костика, но догнал его отец. Он взял сына на руки, прижал к себе и сказал:
— Прости, малыш, до меня только что дошло, как это может тебя напугать.
— Музыка страшная, — прошептал Костик, прижимаясь к отцу всем телом.
— Да уж, — согласился отец.
— А смерть ко всем приходит? — спросил Костя, он как-то внутри себя определил, что смерть именно приходит.
Отец, похоже, немного растерялся от этого вопроса. Но потом вдруг твердо сказал:
— Ко всем. Люди всю жизнь готовятся к встрече с ней, а, в итоге, никогда не бывают готовы.
— Что — надо одеваться специально? Встречать? — Костя почему-то успокоился от понятой только что безысходности. — Смерть пришла — и все? Тебя нет?
— Да, тебя нет. Но, говорят, есть душа, — сказал отец.
— Где есть? Зачем?
— В каждом из нас, чтобы жить вечно.
— А почему ее не видно?
Отец опять озадачился, но быстро нашелся:
— Чтобы смерть ее тоже не увидела.
Дома Костик долго стоял перед зеркалом, пытаясь разглядеть в себе душу. Но, похоже, просто убедил себя в том, что она прячется, скажем, где-то в сердце...
С тех пор нет-нет да и приходилось думать о смерти. Задаваться вопросом — что там? Пугающее темное ничто или, таки, обиталище душ. Смерть периодически «напоминала о себе», «захаживала» то с одной, то с другой стороны и надвигалась всей своей неотвратимостью. И сейчас, когда он смотрел в темные «глазницы» морга, испытывал двоякое чувство: с одной стороны, он вдруг пожалел себя маленького, испуганного, как будто сам был своим отцом, с другой — со всей ясностью осознал, что в этот раз смерть приходила, собственно, к Константину Платонову и неуемному материалисту Бабелю. Понимание того, к чему могла привести нелепая затея погружения в мир нищих, почему-то не вызывало запоздалого страха, а просто давило сверху, как свинцовое небо, и заставляло ту самую — искомую в детстве — душу ощутимо содрогаться. Невидимая, она все же легко напоминала о себе, то выталкивая сердце наружу, то наполняя его странной неизбывной тоской, которую так много рифмовали поэты.
Из глубокого дымчатого своей непроницаемостью окна морга сквозь мрачную муть на миг выглянуло мужское лицо. Выглянуло так неожиданно, что сердце Платонова отозвалось — скакнуло на месте. Он невольно отступил на шаг. Те незначительные черты, которые удалось разглядеть, показались Константину знакомыми. Вспомнился рассказ Маши о санитаре, которого мало кто видит.
— А, может, это патологоанатом, должен же и он там бывать? — вслух спросил себя Платонов и направился в палату.
17
Когда Бабеля признали годным к транспортировке в областную больницу (а Платонова, собственно, вообще никто не держал), Максим Леонидович пообещал прислать редакционную «Газель», и Константин вдруг задумался: что сказать Маше? Что он вообще от нее хочет? И почему хочет быть рядом с ней? На удачу выпало ее ночное дежурство, и после полуночи, когда она завершила обход палат, он приковылял на пост, но там ее не обнаружил. «Отмаливает опять кого-нибудь», — подумал с досадой, но тут же прогнал пустую злобу, вспомнив о Бабеле. На всякий случай заглянул в ординаторскую, Маша оказалась там: задумчиво сидела над чашкой чая и надкушенным рогаликом.
— Доброй ночи, — сказал Константин, и мгновенно впал в ступор. В сущности, он так и не знал, что еще он хочет сказать Маше. Потому растерялся, да и к тому же невольно залюбовался ее прекрасной задумчивостью.
— Не спится? Чай будешь? — встрепенулась Маша.
— Буду.
Маша нажала кнопку на электрическом чайнике и с вопросом поглядела на Платонова.
— Да садись, чего стоишь на трех ногах? — улыбнулась.
Но Платонов никак не мог сбросить странный морок, в голове или в душе — скорее, и там и там творился неподдающийся хоть какой-либо систематизации сумбур. Он так и висел на костылях, то поднимая, то опуская взгляд, который изначально был виноватым.
— Что с тобой? — прищурилась Маша.
— А доктор-то где?
— Домой уехал. Ребенок у него заболел. Если что, позвоню, приедет. Тебе доктор, что ли, нужен? Плохо тебе? — Маша с готовностью поднялась из-за стола и подошла ближе. — Плохо?
— Не знаю, — честно признался Платонов. — Но доктор мне не нужен. Только... не обижайся. Ты как-то к этому относишься... В штыки...
Маша заметно насторожилась, и Константин, почувствовав это, окончательно «поплыл», тряхнул головой, чтобы собраться, но фразы получались глупыми и сумбурными.
— Маш, я никогда не видел такой девушки, как ты. У тебя сочетание красоты внешней и внутренней. У меня вот здесь, — он кивнул подбородком на область сердца, — щемит. Или саднит. Не знаю даже. Мы завтра в обед уедем. А я не хочу. Не то, чтобы не хочу. Я без тебя не хочу.
Маша что-то пыталась сказать, вроде даже шептала, но Платонов не давал ей опомниться.
— Вот стою, как пацан какой-то. Просто, Маша, мне кажется, что я тебя полюбил. По-настоящему... И сказать ничего толком не могу, потому что по-настоящему у меня в первый раз. До этого я не знал, как это. Беда в том, что ты тут почти святая, а я... — дальше Платонов не знал, что говорить, а когда поднял глаза и увидел, что по щекам девушки бегут слезы, потянулся к ней правой рукой, роняя костыль, но она вдруг отступила назад и посмотрела на него так пронзительно, что сердце ухнуло и провалилось в черную бездну.
— Где ж ты раньше был? — тихо сказала Маша. Потом вдруг напряглась и горько усмехнулась: — Красивая, говоришь, святая?
— Да, я знаю, мне что-то рассказывали, но меня это не волнует, — нелепо заговорил Платонов, но Маша вдруг начала расстегивать пуговицы халата.
— Маш, т-ты... Ты неправильно меня поняла... — лепетал журналист, стыдясь своей неуклюжести, опуская глаза.
— Смотри, — не приказала, но твердо попросила Маша. — Смотри, и поедешь домой спокойно. Одному ухажеру этого хватило.
Константин вынужденно поднял глаза и у него окончательно перехватило дыхание.
Сначала он увидел стройное тело, но даже при свете настольной лампы в глаза бросились многочисленные шрамы на животе, груди — там, где позволял это видеть бюстгальтер. Жуткие шрамы, похожие на червей, впившихся в нежную девичью кожу.
— Господи... — на такие случаи у Платонова не было запаса слов.
Он снова потянулся к Маше, но она так же твердо отстранилась.
— Они хотели пустить меня по кругу. Вип-сауна... гогочущие братки, бизнесмены и даже политики мелкого масштаба. Заказали для одного, а понравилась многим. Вот тебе и красота, Костя. Хотела сбежать. Легонько побили. Начала вырываться, тогда распяли на длинном деревянном столе, где только что стояли кружки с пивом... Ноги привязали веревкой к ножкам, а руки прибили гвоздями. Жалели, что под рукой не оказалось «сотки»: мол, солиднее, и прибивать пришлось «восьмидесяткой»...
— Как Христа? — не выдержал Костя.
— Даже не сравнивай! Не смей! — выкрикнула Маша. — Я же зарабатывала блудом. Таких историй, как со мной, можно километрами рассказывать.
— У тебя на кистях нет шрамов...
— «Восьмидесятая»... На удивление быстро зажило, остались только точки. А потом играли на меня в карты, все равно делали, что хотели. Когда назабавились, стали тушить окурки. Везде, где хотелось. Одному пришло в ум: сделаем из нее пепельницу. Я уже не кричала, потому что пообещали насыпать в рот горячих углей, и было ясно, буду орать — насыплют.
— Таких... — куда-то в пол, наполняясь неуправляемым гневом, прорычал Костя, — таких, — он не мог придумать пытку, — в дерьме топить надо.
— Они считали себя хозяевами жизни, — Маша торопливо застегнулась и вернулась к чаю, — а я для них проститутка, кусок мяса с детородным органом, который можно купить, как в магазине. Вот... — лицо Маши стало непроницаемо безразличным. — Теперь ты знаешь почти все. Можешь уезжать.
— Маш, я много знаю печальных историй, профессия такая... — Константин вдруг успокоился и обрел уверенность. — Да, я не был готов к такому зрелищу, но меня сюда не похоть привела, — он потупился, — что-то другое. Я не могу сказать, что твое лицо, твои глаза, твое тело не манили меня. Если скажу так сейчас, солгу, но было еще что-то, и оно — не меньше, чем то, которое внешнее.
— Поздно, Костя. У меня тоже что-то внутри оборвалось, когда я увидела тебя на полу в том доме. Без сознания... Но пойми, мне не тело, мне душу прижгли окурками.
— И ты решила лечить ее молитвой? В Церковь пошла?
— А надо было к психотерапевту? — с вызовом вопросом ответила Маша. — Я чуть руки на себя не наложила! Мне Господь в самый последний миг священника послал, и не просто человека с кадилом, а именно — священника! Но, — Маша вздохнула, — это уже другая история.
— Да нет, ты не поняла, я не против... Я видел, я чувствовал, у тебя дар какой-то...
— Нет у меня никакого дара! Нет! Такой у каждого человека есть! Пост и молитва! Но собственную душу я вылечить не могу. Чувство омерзения всякий раз... В общем, что я тут тебе рассказываю.
— Маш, — Платонов уже не покусывал, а грыз губы, — я рядом с тобой в ту ночь почувствовал собственное несовершенство. Свою грязь, если можно так выразиться. Что-то сломалось во мне, а что-то очистилось от какого-то древнего налета. Думай про меня, что хочешь, но ожоги твои вылечить можно. И те, — опередил он сомнение Маши, кивнув на ее грудь, — и те, что в душе.
Маша опустила глаза. Количество слов, которые невозможно сказать, вытеснило уже сказанное. Платонов продолжил уже без надежды, вместо многоточия:
— Любовь, Маша, слово огромное. Я боюсь его произносить именно потому, что раньше оно выскакивало, как мыльный пузырь, чтобы лопнуть при столкновении с любым сопротивлением. Но любовь, Маша, бывает, она есть, я не вижу ничего предосудительного в том, что мужчина и женщина могут любить друг друга. Это, наверное, тоже дар Божий.
— У тебя нога срослась, — сказала вдруг Маша сквозь задумчивость, — можно завтра гипс снимать.
Константин сразу в это поверил, но возмутился:
— Да о чем ты?! Я тут...
— Иди спать, Костя. Пожалуйста, — она попросила так, что отказать ей — выполнить эту просьбу — было сравнимо с отказом в последнем желании.
Платонов со вздохом повернулся на костылях и направился к выходу. Когда он был уже на пороге, Маша добавила:
— Они потом все перестреляли друг друга. Много позже уже. Перестреляли, потому что не верили друг другу. Никогда. Вместе они могли только уничтожать, разрушать, предаваться пьянству и разврату. А я не верила батюшке. Я хотела мстить. И ты хочешь.
— При чем здесь это? — начал было поворачивать обратно Константин.
— Ни при чем, иди спать. Ты все равно хороший, Костя. Иди, пожалуйста, — и опять это детское «пожалуйста» не оставляло шанса на продолжение разговора.
Бабель и Иван Петрович словно ждали его возвращения. Зашуршали простынями, как вампиры в ужастиках.
— Ну что, на совместную молитву ходил? — ерничая, спросил Бабель.
— За твою загубленную душу, Степаныч, — холодно ответил Платонов, плюхнулся на кровать и отвернулся лицом к стене.
Сколько раз в жизни он разочаровывался в этом мире? В людях? В себе?.. И Бабель своею едкостью, только подтвердил общее правило кривого зеркала.
— Слышь, Кость, а ты, никак, предложение Маше делал? — подал-таки голос догадливый машинист.
— Слышь, кость, — передразнил Платонов, — ты у меня в горле.
— Не понял? — не уловил игры слов Иван Петрович.
— Иван Петрович, — не выдержал Платонов, переходя на крик, — вот если б тебя на ночь глядя с тупой улыбкой по копчику пинали с вопросом: больно?!
— Понял, почти, — засопел Иван Петрович.
— Ничего ты в этой жизни так и не понял, Костя, — вернулся Виталий Степанович в свою любимую зону «старшего» товарища.
— В этой? Нет, — согласился Платонов. — У меня специалист под боком. Бесплатные круглосуточные консультации. Мы работаем под девизом: Бог вам не ответит, а Степаныч — всегда! Спать будем?
18
Сон выскочил, как тать из-за угла. Как двадцать пятый кадр, который неожиданно остановился и стал явен. Он выскочил из памяти, как чертик из табакерки, не выключив при этом дневное сознание. Сон пришел из школьного детства, но взрослый Платонов оставался в нем как сторонний зритель, способный ощущать себя десятиклассником Костей и одновременно журналистом Платоновым, зрящим за всем, что происходит не только глазами мальчика, но и взрослого человека — откуда-то сверху — из понимания сна. В то же время — спящий нынешний Константин Игоревич мог смотреть внутрь — в закоулки души обоих Платоновых. И от тех внутренних колебаний, которые он улавливал, содрогалось что-то не только в нем, но, собственно, во всем мироздании, во внутренней его сути.
Как только Константин понял, из каких воспоминаний пришел этот сон, ему сразу стало стыдно. Все просто: человек засыпает, сбрасывает морок суеты, совесть, напротив, просыпается. Иногда вереница мерзких постыдных поступков, иногда отдельная вспышка собственной подлости, заставляют душу содрогаться, будучи пронзенной невидимым клинком совести. Что это? Отголосок Страшного Суда? Его репетиция? С каждым ли это бывает? Или есть люди, которые изначально оправдали все свои поступки?
Казалось бы, за давностью случая можно было бы не придавать ему никакого значения. Просто забыть, как не приведший к тяжелым (во всяком случае) внешним последствиям. Но ущерб, изъян, нанесенный миру внутреннему, может проявлять себя куда как болезненнее, чем пара синяков и ссадин, которыми все закончилось. Платонов и старался его забыть, но наваждение порой прорывалось...
В каждом школьном классе периодически назревают конфликты. Любое скопление людей искрит. Знание об этом носится в воздухе, даже не воплощаясь в словах. О том, что сегодня будет драка, можно узнать, даже опоздав на первый урок, когда все сидят и делают вид, что слушают учителя, и ему даже кажется, что в глазах у школьников плавает интерес к освещаемой теме, но в действительности это предвкушение того, что будет после уроков. При этом, опоздавший, принимая это напряжение буквально из воздуха, может не знать только одного, что главный участник предстоящего конфликта — он сам. Ему скажет об этом сосед по парте, как только учитель позволит ему сесть.
Так было и с Платоновым. Он не слыл в классе ни слабым, ни сильным. Более того, сам себя он определял миролюбивым, и, по возможности, старался избегать бессмысленных с его точки зрения драк, которые год от года становились ожесточеннее и беспощаднее. Неписанные правила — «лежачего не бьют», «до первой крови», «пожмите друг другу руки после драки» — постепенно уходили в романтическое прошлое. В моду входило жуткое, порой массовое запинывание, унижение слабого (если он не являлся другом сильного), а уж кровь лилась порой ручьями под колеса неотложек. И напитывала ристалище гниловатая, распаляющая агрессию атмосфера сквернословия. Поводом к бессмысленному мордобитию могло быть неосторожно сказанное или неправильно истолкованное (чаще всего именно с целью провокации) слово. Вот почему так модно было одергивать друг друга: «фильтруй базар». Но, исходя из такого рода фильтров, лучше было вообще откусить себе язык. Костя «фильтровал» не из трусости, просто разумно берег голову от бессмысленных ударов. Но это вовсе не значило, что тебя не пожелают прощупать на способность постоять за себя. Ты молчишь — о тебе скажут, тебе передадут, попробуй отмахнуться... Может, и отмахнешься. Раз, другой, третий — и ты в списке презираемых «ботаников», «очкариков», «оленей» и т.п. Костя часто размышлял по этому поводу, пытаясь разобраться, отчего люди играют по правилам нелюдей, но вынужден был признаться себе сам, что «правила добра» проигрывают чаще всего потому, что их носителями являются не бойцы, не смиренные от природы, а просто малодушные люди. Малодушным выглядеть не хотелось, а вот трусом считать себя приходилось. Именно потому, что напускную храбрость надо было проявлять там, где попирались «правила добра». А еще приходилось тратить время на подкачку мышц и посещение секции единоборств, что худо-бедно придавало тебе веса, а, по сути, избавляло от лишних попыток поискать твои слабые места, да и просто унизить.
В то утро сосед по парте и закадычный друг Гоша сообщил Косте, что Тиня (Олег Тенев) вчера рассказывал, как Платонов отказался выйти один на один с Ершовым из восьмого «б». Уникальность ситуации заключалась в том, что десятиклассник Костя Платонов просто не захотел «топтать» младшего, хоть и крупного Ершова. Все, кто видел эту ситуацию, не усомнились в правильности поступка Платонова. Он просто отшвырнул наглеца в сторону, и без того ушел победителем, не обращая внимания на летящее в спину, порожденное слабостью противника хамство (хотя в таких случаях принято останавливаться, нехотя возвращаться и наладить раздражающему объекту пинка). И вот — конфликт, который не стоил выеденного яйца — просеялся через кривое зеркало, вернулся совсем в другом виде.
— Коть, тебя че вчера, Ерш напугал? — шептали доброжелатели с задних парт.
— Ты че, Коть, из ерша уха наваристей...
«Напугал»-то Ерш, а бить придется безобидного Тиню, которого уж точно черт дернул за язык, и теперь он сам опасливо оглядывается с первой парты, поправляя жалкие очки: какое решение примет «неконфликтный» Котя Платонов? А потом еще надо будет пойти и пнуть-таки Ерша. Неписанные дворовые законы.
— А Тиня, типа говорит, Котя трухнул, — подзуживает Гоша и сразу определяет: — Да нахлобучь ты пару раз тому и другому, чтоб базар фильтровали. Тиня-то с Ершом в одном подъезде живут. Ерш, наверно, Тиню строит. Он, главное, при девках это сказал. Прорубаешь?
И во сне взрослый Платонов начинает понимать, что ему таки придется бить безобидного Тиню. Хотя бы так, для виду и развлечения толпы. И Тиня это тоже уже понимает. Под захватанными линзами моргают слегка испуганные глаза: «да, Коть, это я лупанул, не подумав, Ерш-то во дворе всем хвастался, что ты с ним драться побоялся, но я-то вовсе не так рассказал, я и говорил, что тот на весь двор бахвалился, а тебе что сказали?..» «А ты не знаешь, Олежек, чего мне могли сказать?» — сверлит его глазами Платонов. И взрослый Константин Игоревич во сне вздыхает. Он знает, что этой драки не избежать, что она на всю жизнь ляжет на его совесть несмываемым позором, хотя по «законам улицы» позор должен будет достаться Теневу.
Да и не драка это вовсе была. Когда вышли во двор (гурьба парней, похохатывая, в предвкушении зрелища, девчонки — кому покурить, мелочь пузатая — «позырить», и Ершов подтянулся — а вдруг выгорит победить Платонова?). И вот Олег Тенев — Тиня — снимает очки, отдает их кому-то. Платонов бросает Гоше вельветовый пиджак, перевязывает шнурки на кроссовках: дает время Тине покаяться, дабы избежать бессмысленного кровопролития. Но Тиня молчит. Он стоит, опустив руки, и беззлобно смотрит на Костю. И что делать?
— Ну, чего ты там, Тиня, базарил? — сам себя подзаводит Платонов.
И толпа тут же просыпается:
— Котя, да врежь ему, чтоб очки было не на чем носить!
— Платон, мочи!
— Костян — потренируйся, тоже надо!
— Тихо, а вдруг щас Тиня разойдется и Платону вмажет?!
Но Тиня не вмазал. Не разошелся. Он все так же стоял, не предпринимая никаких действий, покорный судьбе. Во взгляде читалось: «если надо — бей, я понимаю». «Да что за христосик такой!», — хотел крикнуть Платонов, но сказал другое:
— Тиня, ты хоть кулаки-то подыми.
Олег не поднял. Платонов зачем-то поискал глазами в толпе Ершова. Нашел. Тот стоял с ехидной ухмылкой. И в этот момент Константин подумал, что бить будет именно его. Зря подумал. Взрослый Платонов ощутил, как рука скользнула вдоль челюсти Олега Тенева. Это, ко всему, оказался еще и явный промах. Голова Тини чуть качнулась — и все!
— Платон, ты на ринге так же мажешь?!
— Ты че, Котя, веером работаешь?!
— Ты его еще поцелуй!
Но ведь, чтобы бить, надо хоть на миг взглянуть в глаза противника. Глаза были, не было противника. Тиня смотрел все так же беззлобно. Правда, казалось, он с трудом сдерживает слезы, чтобы окончательно не опозориться. А Платонов в роли общественного палача должен был длить этот позор. Его или свой?
Что надо было делать? Надо было броситься в эту маргинальную массу, биомассу, и месить ее кулаками во все стороны. И чтоб обязательно Ершову досталось — для профилактики! И всем! И даже другу Гоше! Он ведь тоже стоит и ехидно ухмыляется: «Мочи, Котя!». Мочи ему... Придумали же слово — мочи! Как будто надо испражняться тут перед всеми. Ринуться в эту массу... Но этого боялся даже взрослый Платонов, который смотрел на все происходящее спящим — снаружи, изнутри, со стороны, с неба — и ничем не мог помочь самому себе! Не мог помочь Олегу Теневу, потому что даже из своего взрослого состояния боялся этих дворовых бультерьеров. Боялся еще тем детским, ну, может, юношеским, неизжитым до сих пор страхом.
«Вся подлость в мире от трусости», — будет потом не раз говорить себе Платонов. Но в тот раз он начнет бить Тиню... Два-три удара — и Олег на земле. Можно победно поворачиваться, вытащить из толпы Ершова и при всех напинать ему под зад. Можно и нужно. Но Тиня лежит и смотрит на Платонова слезящимися глазами, в которых Котя — мамин Котя — нежный, добрый Котя — читает: ты же такой же, как я, ты не такой, как они, мы с тобой из одного теста. И в это тесто Константин Платонов наносит еще один удар — никчемный и беспощадный, от которого взвизгнули даже видавшие виды девицы с сигаретами в зубах. Тиня наконец-то закрыл глаза, а Платонов повернулся в сторону Ершова. Но того уже нет. Тому уже не стыдно убегать, что он и делает. И смеяться над ним не будут: он младше, ему простительно, а Платонов явно не в себе — и убить может.
— Да ты, Костя, зверь! — это хвалят или подкалывают?
— Сигарету надо?
— Ты ему вааще свет потушил.
— Слышь, воды Тине кто-нить принесите?!
Костя вышел из порочного круга, Гоша устремился за ним. Платонов заметил, как кто-то «смилостивился» и подал Теневу руку. Он с трудом поднялся, вытирая платком кровь из-под носа, глаза, полные слез. Каких усилий ему стоило не заплакать? «Мужик», — подумал маленький Костя. «Гад», — подумал о себе Константин Игоревич.
— Да нормально все, — это Гоша (друг все-таки) уловил состояние Платонова. — Ты ж не виноват?
— А он? — неожиданно спросил Костя.
— Базар фильтровать надо, — только и нашелся Гоша.
— Фильтровать... — передразнил Костя.
— Котя, вотче, тебе выпить надо. Пойдем, купим чего-нибудь. На факультатив можно и не ходить. На пустырь пойдем...
Эх, как это хорошо у русских получается. Набил кому-нибудь морду, — выпей водки. Обряд, инициация. Набил, выпил — мужик! Еще матом надо кого-нибудь покрыть, позабористее. А в глаза Тине смотреть было невыносимо стыдно.
Они сидели на пустыре посреди зарослей конопли и глотали прямо из горла дешевое кислое «Эрети».
— Да нормально все, — часто повторял, отхлебывая, Гоша.
Костя не пытался понять, что именно нормально. Пустырь, что ли, превращенный любителями выпить в ресторан под открытым небом? Не хватало только официантов-бомжей, разносящих ириски и пирожки с ливером. Странно, но именно на этом пустыре, который из очередной великой стройки города превратился в поросший травой долгострой, ощущалось светлое будущее. Оно таилось символами забвения эпохи нынешней — вбитыми по горло в землю облупившимися сваями, окаменевшими бетонными курганами, в который превратились огромные мешки с цементом, и обломками деревянного жилья, которое обреталось здесь еще с восемнадцатого века. Оно вытекало из этих символов и устремлялось в бесследно проплывающее майское небо последнего школьного года. Оно возвращалось из голубой глубины, прореженной струйками облачной дымки, чувством необъятного простора и принадлежности к пусть и не самой совершенной, но все же великой империи. Оно выступало соленой влагой на глазах и щемило в груди. И хотелось лететь...
Где-то на окраине пустыря заработал бульдозер. Младший Костя тревожно оглянулся. Старшему это делать было не обязательно, он знал, что бульдозером захрапел на соседней койке Иван Петрович.
— Дурак, — оценил себя семнадцатилетнего Константин Игоревич.
— Это ты про меня, что ли? — встрепенулся в углу Бабель, который не мог заснуть.
— А? — переспросил Костя, он и сам только что вынырнул в затхлую реальность районной больнички, с горечью осознавая, что упустил еще нечто важное в майском небе последней весны детства.
— Кто дурак-то у тебя опять? — повторил вопрос Бабель.
— Не парься, Степаныч, это я о своем, — отмахнулся от него Платонов, снова поворачиваясь к стене.
Хотелось вернуть утраченное чувство безбрежного и обязательно счастливого будущего. Небо с тех пор чаще хмурилось и заметно посерело.
19
— Ну что, Движда, Машенька сказала, что можно тебе гипс снимать, — после завтрака на осмотр пришел доктор Васнецов.
— Доброе утро, Андрей Викторович, — в голос поприветствовали больные.
— Но, — продолжил врач, — рентген я сделать все равно обязан. Лишнее облучение, конечно. Магдалина наша еще ни разу не ошибалась, но я обязан. Понимаете?
— Понимаем! — опять ответили все в голос, словно вопрос касался не только Платонова.
— А вас, Виталий Степанович, областные светила дальше просвечивать будут. Гематома еще есть.
— А, че там просвечивать, мозги в кучке — и ладно, — улыбнулся Степаныч. — Спасибо вам, с того света вернули...
— Да это Магдалине нашей спасибо...
Степаныч вдруг даже подпрыгнул, выжался на обеих руках:
— Да при чем здесь эта хоть и красивая девушка? Хоть вы-то, доктор, мракобесием не занимайтесь!
— Почему это так вас раздражает? — удивился Андрей Викторович.
— Да потому, что лечиться надо нашему народу. То коммунизм строит, то в церковь бежит. Сам ни на что не способен!..
Платонову стало вдруг скучно и тошно, он поторопился покинуть палату, зная на сто шагов вперед аргументы Степаныча, заимствованные из популярных псевдонаучных журналов и собственной гордыни. Он попрыгал в сторону рентген-кабинета, желая быстрее избавиться и от рациональной логики Бабеля и от неприятной тяжести гипса, под которым последние три дня жутко чесалось.
Но у двери «лучевой диагностики» вдруг оказалась огромная очередь. Как назло, именно в этот день какое-то местное предприятие отправило своих работников на обязательную флюорографию. Удачное начало дня, похоже, умерло в длинной череде лиц с грустной покорностью на усталых лицах. Платонов занял очередь, подумал о том, что неплохо бы повидать Машу, но еще не придумал, как и что он хочет ей сказать. Поэтому просто вышел во двор — избавиться от больничных запахов, суеты, мыслей, посмотреть: чем там живет провинциальный мирок, вмерзая в новую русскую зиму.
Во дворе было тихо и пасмурно. Хмарь небесная стыло давила унылый пейзаж. Воздух застыл и перестал двигаться, и в нем, похоже, окоченела осенняя тоска, вдохнув которую хочется убежать куда-нибудь за три моря.
Платонов непроизвольно воззрился на морг, и только через две-три минуты осознал, что заставляет его с любопытством тратить свой взгляд на избушку Харона. Дверь была приоткрыта. Чуть-чуть. Этого чуть-чуть стало достаточно для того, чтобы, взмахнув костылями, Константин Игоревич поскакал к «последнему причалу». Зачем? Да кто ж знает? Если бы человек мог объяснить все свои поступки, жизнь имела бы привкус приторной рациональности.
Петли, вероятно, были неплохо смазаны, и дверь, оббитая листовым цинком, даже не скрипнула. Константин оказался в невзрачном узком коридоре, имевшем с одной стороны три окна, а с другой — три двери. Ближняя была открыта, и Платонов без приглашения оказался в той самой мертвецкой, игнорируя выцветшее объявление: «Посторонним вход строго воспрещен».
«Разделочные столы», — определил журналист увиденное и обрадовался, что сегодня они пусты. Значит, сегодня никто еще не умер. Смерть дремала здесь на каждом предмете, на блеклых кафельных глухих стенах, на покрытых бурыми пятнами каталках, на потрескавшейся поверхности письменного стола, на какой-то нелепой инструкции, обтянутой полиэтиленом, на «черной дыре» стока в полу. Наверное — не смерть даже, а ее присутственная форма — мертвенность, ее сладковатое тошнотворное дыхание будто ощупывало легкие всякого входящего — жив, не жив? Если жив — комок тебе в горло — уходи, пока твое любопытство не стало привычкой умирать...
— Чего надо?!
Платонов резко развернулся, вздрогнув всем телом, чуть не выронив костыль, и уже собирался извиняться за непрошеное вторжение, но на миг оцепенел. Перед ним стоял Федор.
— Во как, — воспользовался он присказкой Ивана Петровича.
— Черт, — выругался Федор, который тоже узнал Платонова, — ты что, на запах пришел?!
— А ты, выходит, порой сам себе работу подбрасываешь? — усвоенная наука не позволяла Платонову ждать нападения и он мгновенно отреагировал, когда руки Федора только начали движение в его сторону. Превратившийся в оружие костыль обрушился на предплечье противника. Федор ойкнул, немного просел, а Платонов, сам потеряв равновесие, с размаху нанес второй удар — по голени, словно возвращая Федору то, что пришлось испытать самому. Теперь уже тот крикнул явно и звонко, шлепнулся на спину, но и Платонов уже лежал напротив него.
— Ты мне руки сломал, я чем трупы мыть буду? — простонал Федор.
— Тебе самому помыться не грех. Смердит.
— Чего теперь, мусорам меня сдашь?
— Сначала Нюрнбергский процесс...
— Чего?
— Зачем вы это сделали?
— Шпала так решил, от вас мусарнёй за полкилометра несло, а он месяц как откинулся. А тут ему как раз дело какое-то подвернулось. Думал, вы подсадные...
— Шпала — Виктор?
— Ну, Виктор. Блин, больно, аж круги перед глазами. — Федор застонал и зажмурился.
— А ты думаешь, мы с Бабелем кайф ловили?
— Бабель — это старый, что ли? Так он, говорят, выжил. Магдалина вымолила.
— Говорят. А если бы не выжил?
— А че я сделаю?! — возмущенно прокричал Федор, как будто Платонов был виноват в том, что их «приголубили» обрезком трубы.
— Ты? — поднявшийся на ноги Платонов стал внимательно осматривать костыль, которым бил Федора, по всему было видно, что он очень хочет треснуть санитару костылем еще куда-нибудь. Играть Константину в этом случае не приходилось. — Ты, — повторил он, — можешь зарезаться ржавым скальпелем патологоанатома, можешь себя выпотрошить тут, или я тебя выпотрошу, но сначала ты мне скажешь, на какой дороге твою Шпалу найти. По нему рельса плачет, — Константин выразительно посмотрел на костыль.
— Можешь меня тут всего переломать, — спокойно заявил Федор, — но я в натуре не знаю, где он сейчас. На дно где-то лег.
— Из-за нас?
— Да он таких, как вы, вообще в расчет не берет, говорю же, у него тут свои дела были, а вы под ногами болтались.
— А ты, значит, у него шестерил.
— Он меня от тюрьмы, от второй ходки отмазал.
— И ты вместо тюрьмы — в морг.
— Пошел ты, интеллигент вшивый, ты на работу после зоны устроиться хоть раз пробовал?! Тут, между прочим, тоже кому-то пахать надо. Мой доктор вообще со стакана не слазит. На работу через раз выходит. Я уже за него все научился делать.
— Ты, наверное, чаял нас на этих столах увидеть, — грустно ухмыльнулся Платонов.
— Ничё я не чаял, не чайник я, чтобы чаять, мешали вы, на хрен лезть куда не надо. Слышь, че-то у меня совсем перед глазами темнеет. Отрублюсь щас.
— Ничего, тут «скорая» недалеко. Вызову.
— И ментов тоже?
— А ты чего ждешь? Войска ООН? Красный крест? Девочек по вызову? — Константин развернулся и поковылял к выходу.
— Слышь? — крикнул вслед Федор. — Не хотел я твоего старика мочить. Честно — не хотел. Шпала сказал: сделай так, чтоб под ногами не путались.
Платонов ничего не ответил. Больше всего ему сейчас хотелось снять гипс и увидеть Машу. В голове у него свербил неприятный вопрос к ней: «ты знала, что убийца работает в морге?». Он будто заранее на нее обиделся, но в то же время не мог понять — почему сам испытывает перед ней какую-то смутную вину, в том числе за тех, кто причинил ей боль.
— Гестапо, — вспомнил он страшные шрамы и содрогнулся.
На крыльце «вышел подышать» доктор Васнецов.
— На рентген очередь? — догадался он.
— Профилактика туберкулеза у трудящихся, — пояснил Платонов. — А там, — он оглянулся на морг, — Андрей Викторович, вас срочная работа ждет.
— Не понял, это шутка такая? — насторожился Васнецов.
— Да нет, санитар там, поскользнулся, что ли, руки-ноги переломал. Я услышал, зашел. Федор, вроде, зовут.
— Тьфу ж ты, думал, день как день, а тут... — Андрей Викторович досадно махнул рукой, вытащил из кармана мобильный телефон и по ходу движения к избушке морга скомандовал в трубку: — Лера, дуй в морг, и прихвати с собой еще кого-нибудь. Нет, я не оговорился. Анекдот, что ли, не знаешь: доктор сказал в морг, значит — в морг...
20
Происшествие в морге выбило Константина из колеи, которую он себе на день наметил. Правду говорят: хочешь увидеть улыбку Бога, расскажи ему о своих планах. Теперь Платонов пребывал в неком замешательстве, прострации, и эта задумчивая заторможенность позволила ему незаметно достоять очередь на рентген, затем так же высидеть в перевязочной, потом почти не заметить боль при попытке шагнуть на освобожденную от гипса ногу. Константину казалось, что он о чем-то думает, но, в сущности, мозг его воспринимал не какой-то четкий поток сознания, а мозаику образов, обрывков мыслей, настроений, рефреном к этому хаосу звучало незнание. Он не знал, что ему дальше делать. Заметно хромая, он вернулся в палату и сел на кровать. Навскидку оценив состояние Платонова, Иван Петрович и Виталий Степанович от каких-либо расспросов отказались.
— Все нормально, Костя? — только-то и спросил Бабель и удовлетворился ответом «не знаю».
Стоило Платонову подумать о милиции, и она тут же явилась к нему в образе капитана Никитина. Выглядела милиция все так же устало, равнодушно и относительно трезво.
— Добрый день, — приветствовал Никитин. — Слышал, вы собираетесь уезжать?
— Надеемся, — ответил Бабель.
— У меня тут к вам... — Никитин замялся, вытаскивая из потертой папки листы. — Вот, посмотрите, — сначала он подошел к Платонову, — вам знакомо это лицо?
С выведенной на бумагу копии фото на Платонова смотрел Виктор.
— Неужто нашли? — удивился Константин Игоревич, сбрасывая с себя недавний морок.
— Да... Почти...
— Что значит — почти?
— Кто? Где? — пытался включиться Бабель.
— Витя Шпала, — ответил ему Платонов.
— Какая шпала? — не понял Виталий Степанович, заметно волнуясь.
— Шпалой его прозвали потому, что на станциях в основном работал, — пояснил Никитин несведущему Бабелю. — Один из тех, благодаря кому вы попали в реанимацию.
— Ого! — обрадовался Бабель. — А я думал места у вас здесь «глухариные». Очередной висяк будет.
— Работаем, — без обид пожал плечами капитан.
— А что значит — почти поймали? — спросил Платонов.
— Нашли его мертвым на соседней станции с проломленной головой, — равнодушно сообщил милиционер.
— Во как! — первым оценил новость Иван Петрович. — Награда нашла героя.
— Когда? — спросил Платонов.
— Сегодня утром. Скорее всего, какие-то свои разборки.
— И вы так оперативно?..
— Я сам туда ездил, — опередил вопрос Никитин.
— Что, Костя, может, и это твоя Магдалина намолила? — прищурился вдруг Бабель.
Иван Петрович и Никитин посмотрели на него с явным непониманием и осуждением. Платонов — с сочувствием.
— Она здесь ни при чем, — твердо сказал он.
— А что! Сплошная мистика: нам выписываться, а тут, как говорил Конфуций, трупы врагов по реке проплывают! Созрели!
— Протокол надо подписать, — как-то неуверенно попросил Никитин. — Я уже заготовил. Прочтите. — Он вынул очередной лист.
— Вот ведь, действительно, совпадение, — не унимался Бабель.
— Надо еще сообщника найти, — напомнил капитан.
— Да лежит... где-нибудь... тоже... в морге... — криво ухмыльнулся своему знанию Платонов.
— Вполне вероятно, — согласился Никитин, — а может, это он своего дружка и оприходовал. А сам — в бега. Вот фоторобот с ваших показаний мы уже отправили по райотделам, по линейным... Может, и всплывет где.
— А Шпала-то зверь был. Не в себе парень. Я еще в девяностые о нем слышал, когда он по малолетке чалился. Он, кстати, в школе за Машей нашей ухаживал. Да-да, за Магдалиной. У меня сын с ними учился. Во как, — поделился знаниями Иван Петрович.
— Санта Барбара, — оценил рассказ Бабель. — Костя, ты на ус мотай, будет чем с народом поделиться.
— Суета все это, — неопределенно ответил Платонов. — Что-то с этим миром не так.
— Ты только заметил? — хитро прищурился Бабель.
— Степаныч, оттого, что ты видишь это давно, легче никому не стало, — с вызовом откликнулся Константин.
— Ну, это понятно, — грустно согласился Виталий Степанович, — тут не попишешь...
— Вот именно, не попишешь, — грустная ирония Платонова передалась всем. В палате стало тихо.
День потом превратился в томительное ожидание: не Максима Леонидовича с машиной даже, а чего-то неопределенного и тревожащего. Иван Петрович пытался напоследок несколько раз заговорить с новыми друзьями на злободневные темы, рассказать о своем трудовом пути (журналисты же, вдруг для материала сгодится), но ответом ему была звонкая грусть. Платонов, сколько мог стоять на неокрепших ногах, стоял у окна и, как незрячий, смотрел в одну точку, либо спускался в больничный двор. На морге висел привычный замок. Федор, вероятно, уже обретался где-нибудь в соседней палате, напрасно ожидая прихода капитана Никитина. Хотелось срочно увидеть Машу и задать ей всего один вопрос: «Ты все это знала?». Но из этого вопроса возникал другой, куда больше и значительнее первого: что вообще она знает?
Заглянул Платонов и в ординаторскую, где пил чай доктор Васнецов.
— Андрей Викторович, а можно мне адрес Маши? — сходу попросил Платонов.
— Адрес? Маши? — врач явно не ожидал такой просьбы, был не готов ответить на нее: — Вообще- то мы тут не очень-то раздаем адреса наших сотрудников...
— Да я почти знаю, где она живет. Напротив того дома, где нас «приголубили»...
— Приголубили? Да нет... Не там. Напротив там типовая двухэтажка еще с тридцатых годов. А Маша в общаге. Общага на параллельной улице. Она как из детского дома уехала, там и живет.
— На параллельной?
— Да, общага эр-жэ-дэ. Там ее поселили. Отец у нее ремонтником в депо работал. Умер рано. Ей лет семь было. А мать еще раньше.
— Н-но... — растерялся Платонов. — Тогда действительно, откуда она могла знать про нас с Бабелем? — Он даже не понимал, кому задал этот вопрос.
— Ну, спрашиваешь. Магдалина же! — на всякий случай ответил Андрей Викторович.
— Ну да, ну да... — повернулся на сто восемьдесят градусов Константин, в голове которого вопросов стало куда больше.
— Улица Уралсовета. Она параллельно главной, но короткая. Там общага, ни с чем не перепутаешь, — сказал вслед Васнецов. — Только вряд ли дома застанешь. Она или в храме или кому помогает. У нее же послушание.
— Послушание, — повторил Платонов, словно попробовал слово на вкус.
Главред приехал только под вечер. С порога начал извиняться за задержку: одолели политики, грядет предвыборная кампания, у журналистов будет уйма работы. Бабель пообещал «лежачую» поддержку редакции, а Платонов вдруг «обломал» всех:
— А к чему все это?
— Что с тобой, Костя? — уловил его настроение Максим Леонидович.
— С нами со всеми что? — вопросом на вопрос ответил Платонов.
— Ладно, — не стал вдаваться в подробности главред, — собирайтесь. Там, в «газели», Володя для Степаныча специальный лежак соорудил. Почти переоборудовал салон. Надо еще наши издания выгрузить. Я для больницы привез. В дар. Пусть врачи и больные читают.
— Во как! — обрадовался Иван Петрович. — Мне закиньте, а то жена постоянно газеты забывает. И это... Побольше.
— Закинем, — улыбнулся Платонов.
— Эх, — вздохнул Иван Петрович, — задом чувствую, скучать мне здесь одному.
Глаза его наполнились такой тоской, что Платонов подумал, не заболеть ли чем-нибудь еще, чтобы составить компанию пенсионеру. А главное — быть ближе к Маше.
22
Вместе с водителем Володей Платонов перетащил в больницу газеты и журналы. Причем целую пачку занес Ивану Петровичу, заслужив в качестве благодарности радостное «во как». Потом уже взялись за немного волнующегося Бабеля.
Как только тронулись, Константин попросил Максима Леонидовича заехать по адресу, который ему сообщил Воронцов. Казалось бы, город небольшой, и тянется несколькими улицами вдоль железной дороги, а поплутать, пока нашли улицу Уралсовета, все же пришлось. Застывающая осенняя серость придавала районному центру состояние вечной заброшенности. Платонов вспомнил, что по ночам слышал вокзальную перекличку и перестук проходящих составов. Жизнь, казалось, идет мимо этого города, как и поезда. Но, если перевернуть ситуацию, получалось — здесь почивала вечность, которой были незнакомы бессмысленная суета политиков, экономические кризисы, гламурная пустота и глобальное мышление. И в душе смешались два чувства: стремление уехать из этой тоскливой затхлости и желание остаться, чтобы неспешно плыть в замедленном времени.
Внешний вид и «внутреннее убранство» общаги железнодорожников только усугубили осознание провинциального гниения. Снаружи белокирпичные стены были сплошь расписаны иноязычными и непристойными граффити, внутри — тоже, но там штукатурка и краска были похожи на географическую карту — материки, острова — на темной, местами покрывшейся плесенью стене. Даже перила представляли собой сплошную берестяную грамоту, а жестяные банки на лестничных площадках, наполненные доверху окурками, взывали к проходящему чтить начала цивилизации и выносить мусор. И эти привычные черные патроны с лампочками на 60 ватт...
Платонов долго и безнадежно стучал в Машину дверь. Настолько долго, что соседка, жившая напротив, крикнула, не открывая дверь:
— Не долбись! Нету Магадилины, в церкви — поди!
Выйдя на улицу, Константин облегченно вздохнул.
— Оставь надежду, всяк сюда входящий... — сказал он вслух, оглядываясь на размалеванный зев подъезда.
— Ну, попрощался? — Максиму Леонидовичу не терпелось вернуться в привычный мир.
— Нет. Если можно, давайте еще в храм заедем...
— Это обязательно, Костя?
— Очень нужно. Я прошу.
— Хорошо. Володь, рули.
Пока ехали, Константин вдруг четко вспомнил, что в последний раз он был в церкви, когда отпевали отца. Друзья потом жаловались, что еле выдержали, что их распирало изнутри, что хотелось поскорее выйти наружу, а Костя во время службы думал о другом. Отец, который всю жизнь храмы обходил стороной, хотя и не смеялся над верующими и не позволял делать этого домашним, за месяц перед смертью вдруг пришел во Всесвятскую церковь, и потом уже ходил туда каждый день. Узнав, что неизлечимо болен, он отказался от постоянно увеличивающейся дозы обезболивающего и упрямо каждый день шел в храм. Потом отказался от телевизора, мяса и общения со многими из тех, кто тащил его к разным врачевателям. И так же упрямо во время служб стоял на ногах, хотя батюшка разрешил ему сидеть. Костя вынужден был сопровождать его, чтобы вконец обессилевшего провожать домой. Ему был непонятен странный отцовский задор и это граничащее с безумием упрямство. Сам он тогда верой не напитался, во время служб выходил на улицу «считать ворон» и даже покурить. Что-то «не пробило» тогда: или наступающая смерть отца мешала воспринимать все остальное, даже то, что происходило с отцом, или нужна была Магдалина... В последний день отец радовался, как ребенок, что причастился Святых Тайн. Радовался так искренне и наивно, будто ему подарили что-то самое важное, словно он совершил главный и самый благородный поступок в своей жизни... Потом лег и тихо уснул навсегда. Был день Успения Пресвятой Богородицы. 28 августа.
И Косте было невдомек, почему православные считают этот день праздником, да еще и светлым. Лишь много позже он прочитал, как сам Христос в сонме Ангелов спустился к Той, что вы́носила Его для этого мира, как апостолы несли одр с телом Богоматери, и какие в связи с этим происходили чудеса... Прочитал тогда, как сказку. И только сейчас с ужасом от удара сердечного знания, с воющим от надрыва, от невместимости величины и величия этого знания сердцем понял: все это было, все это есть, все это рядом, все это истина... Он отвернулся к окну, сдерживая слезы, но воздуха не хватало, он закашлялся и вдруг громко и безудержно зарыдал.
Бабель приподнялся на своем импровизированном лежаке и недоуменно покачал головой: мол, совсем у парня нервы сдали. Но предпочел промолчать. Оглянулся Володя, вздрогнул Максим Леонидович. Взял Платонова за руку.
— Ты чего, Костя? Сейчас-то чего плачешь? — озадачился Максим Леонидович, полагая, что Костя сейчас переживает все, что с ними произошло.
— Сейчас оттого, что раньше надо было, — с трудом выдавил из себя Платонов. — Я понял, что Христос был, Он приходил, и Богородица, и апостолы, и — какой я...
— О, Господи! — изумился Максим Леонидович. — Час от часу... — но предпочел не договаривать.
Бабель раздраженно отвернулся в другую сторону.
«Газель» остановилась у той церкви, что была недалеко от вокзала. Платонов вышел на улицу, уже успокоившись, но с влажными и необычайно просветленными глазами.
— Я недолго, — сказал он встревоженным спутникам.
Бабель все же не выдержал, поднялся на локтях и крикнул вслед:
— Костя, по твоим новым понятиям Фейербах сейчас в аду?
— Кто? Где? — не понял Платонов, затем собрался и язвительно ответил: — Они с Гегелем в одном котле сидят, а топят им Шпейермахером и Марксом.
— Ну все, — рухнул обратно на подушки Виталий Степанович, — кого из нас сильнее по башке стукнули? — И для вящей убедительности потянул бинты со лба на глаза.
— Что ты к нему привязался? — спросил у Бабеля Максим Леонидович.
— Уже ничего, уже совсем ничего, — обиженно ответил Бабель, собрался, было, молчать, но не выдержал и добавил: — Видишь же, Максим Леонидович, у человека религиозный экстаз. Спасать парня надо! Он же теперь такого понапишет!
— Ну и что? — равнодушно спросил ни у кого главред.
— Вот с этого все и начинается! — теперь Виталий Степанович окончательно обиделся. — Мракобесие церковное...
— Бесы, мрак и церковь — не сильно вяжутся, — задумчиво прокомментировал главред.
Платонов между тем вошел в храм, где читали часы. Дюжина верующих и, судя по всему, несколько зевак хаотично стояли и, соответственно, бродили. Машу Платонов увидел перед образом Спасителя в левом приделе и сразу направился к ней. Молча встал рядом, потом нерешительно взял за руку, собираясь с мыслями для вопроса. Даже для череды вопросов. Но Маша вдруг опередила его шепотом-скороговоркой:
— Костя, я ничего не знала про этого Федора, беду вижу, ли́ца не всегда, я не экстрасенс, Костя, мне больно, когда я все это чувствую, мне больно, когда я о страждущих молюсь, больно, понимаешь? Другого пути здесь нет, только через принятие боли ближнего. Нет тут никакого чуда, никакой мистики, ничего такого нет. Благодарю тебя, что ты, несмотря на мои изъяны, увидел во мне женщину, что потянулся ко мне, даже разбудил то, что, мне казалось, уже убито, раздавлено, выжжено... — Маша сделала акцент на последнем слове. — А ты заставил это проснуться. Но... получилось так — сделал еще раз больно. Тебе надо ехать, тебя ждут.
— Но мы должны что-то решить! Я уже другой человек, Маша! — неожиданно громко и с вызовом сказал Константин, так что все оглянулись, даже дьякон, читавший у амвона.
На нервный голос Константина из правого придела подались два поджарых паренька в одинаковых костюмах, которые до этого стояли за плечами весьма скромного на вид мужчины. Единственное, что выдавало его положение и самооценку — властный взгляд.
«Кутеев», — догадался Константин. Маша же одним движением век остановила телохранителей.
— Ты не сказал Никитину про Федора, почему?
— Не знаю, я и Бабелю не сказал, — Платонов невольно перешел на шепот. — Я ему руки и ноги сломал. Теперь и меня можно паковать.
— Ты же защищался.
— Ты и это знаешь?
— Догадываюсь...
Какое-то время они молчали, и Константин вдруг почувствовал на себе внимательный взгляд Спасителя. Он повернулся к образу лицом, но долго смотреть в глаза Христа не смог, потому что они смотрели прямо в душу. А там... Там надо было сначала прибраться, прежде чем приглашать туда Бога. Хотя, Он, пожалуй, и так знает о состоянии души каждого. Почему-то вспомнились кадры из фильма Мэла Гибсона «Страсти Христовы». Иисус, несущий непомерно тяжелый Крест, избитый римскими солдатами, падающий и поднимающийся, и Симон Киринеянин, которого завоеватели бесцеремонно заставили нести Крест Сына Божия...
В душе опять защемило. Откуда-то захлестнуло в душу чувство вечного долга. Ко всем ли приходит это ноющее чувство вины? Вспомнился почему-то давнишний спор с Бабелем, который разъяснял Платонову разницу между почитанием Девы Марии в исламе и христианстве. Костя тогда отмахнулся: мусульмане просто не могут позволить земной женщине, какой бы чистоты она не была, быть Матерью Бога. На мать пророка они еще согласны. Именно приближение Бога к человеку, его вочеловечение, они не могут принять. Бог у них больше карающий, нежели Бог — Любовь. И в этом они очень близки с иудеями, с которыми воюют на протяжении веков. Бабель, в котором течет сколько-то еврейской крови, очень обиделся. Обиделся именно на примирительное, казалось бы, сравнение с мусульманами. Но ведь ни те, ни другие не могли себе представить страдающего Бога! Да еще, чтоб простой смертный нес Его Крест...
Что испытывал Симон Киринеянин, когда нес Крест Христа? Ведь он, как и Спаситель, видел вокруг алчущую зрелищ и медленной смерти толпу, кричащую издевательства и проклятья. Или наоборот, он заметил идущих чуть поодаль Матерь Божию, Иоанна Богослова, Марию Магдалину...
Внутри Константина Игоревича Платонова стало тесно. И в уме и в сердце. Он перестал вмещать знание о Христе, которое по еще непонятным ему основаниям отражалось невыносимой душевной болью, от которой по-детски хотелось плакать и плакать.
Снова поднял глаза на Машу. Она смотрела на него уже не как женщина, не как сестра даже, а — как мать! Такой взгляд ввел Константина в окончательное замешательство. Нужно было уходить...
— Маша. Я вернусь за тобой. Слышишь?
— Тебе надо ехать... — совсем без эмоций сказала Маша.
— Знаешь, я понял, что внешне в тебе самое удивительное... Глаза. В них светится какое-то особенное знание и доброта... Милосердие... Как у нее... — Он едва заметно кивнул на образ Богородицы.
— Не смей... так говорить. Не смей сравнивать! Не смей! — громкий шепот перебил его, но он решил выговорить все до конца.
— И прости: я все равно буду видеть в тебе земную женщину. Может, я до чего-то не дорос духовно, но любить тебя мне не запретит никто. И шрамы твои меня не пугают. Я готов каждый из них покрыть поцелуями. Я это перед Ним говорю, — Константин опустил голову перед лицом Спасителя, — я не думаю, не верю, что Он назвал бы это грехом. Это не страсть безумная, это что-то другое. Не знаю... Не понял еще... Но если надо остаток жизни провести рядом с женщиной — то это должна быть ты. И за это можно меня презирать? Относиться, как к несмышленышу? Или ты думаешь, я тянусь к тебе из-за твоих... способностей, — неуместно как-то прозвучало, Платонов понял, что аргументы кончились. — Все равно, как бы не повернулось, мне остается благодарить Бога за то, что я вдруг с такой болью понял что-то главное. За то, что ты просто есть... Как же нелепо я жил до сих пор? — Платонов понял, что обращается к самому себе и затих.
Маша уже ничего не говорила, на глаза у нее выступили слезы. Охранники Кутеева и сам он напряглись уже в который раз на протяжении этой недолгой беседы.
— Я вернусь, — твердо сказал Константин и ринулся из храма.
Уже на выходе замер, остановился, повернулся к Царским вратам и троекратно перекрестился. Так, будто делал это всю жизнь. Хотел, было, выйти на улицу, но почувствовал на себе долгий пронзительный взгляд Кутеева, полный подозрения и даже, показалось, зависти. Платонов, неожиданно для себя, кивнул ему: мол, все нормально, мужик, береги нашу Машу. И Кутеев вдруг кивнул в ответ — подбородком в грудь. Так, как это делали, щелкнув каблуками, царские офицеры: честь имею.
Теперь можно и нужно было ехать. Вот только куда? Туда, где никто не ждал.
23
На обратном пути долго молчали. Только Максим Леонидович часто и глубоко вздыхал, как будто это он провел долгое время в больнице, и теперь ему предстояло что-то изменить в своей жизни. Бабель лежал с закрытыми глазами, размышляя о чем-то своем. Водитель Володя включил музыку, но пару раз оглянувшись, сообразил, что она не уместна.
Уже когда подъезжали к городу, Бабель не выдержал:
— Костя, ты на меня зла не держи. Ты просто многого еще не понимаешь.
Платонов сначала, казалось, не услышал Виталия Степановича, он словно вернулся из совсем другого мира, но нашелся быстро.
— Во-первых, ни на кого зла я не держу, во-вторых, Степаныч, тебе должно быть грустно оттого, что ты знаешь все.
— Да нет! — загорелся причиной нового спора Бабель. — Я вовсе не считаю, что знаю все, но пожил-то куда больше. Вот ведь, съездили в райцентр. Надо же.
— В этом мире нет ничего случайного, — без интереса к разговору сказал Платонов.
— О! Осознал! С той лишь разницей, что случайности устраивают себе люди.
— Не имею возражений.
— Ты теперь, наверное, в церковь бегать будешь?
— Не бегать, а ходить. Бегают в туалет, когда припрет.
— А говоришь — зла не держишь, — обиделся Виталий Степанович.
— Да не держу! Степаныч, ну можешь ты понять, что у меня кошки на душе скребут. Не кошки даже, пантеры, тигры, львы! Понимаешь?
— Да я тебя в жизнь пытаюсь вернуть!
— В какую?
— В нормальную. Чувствую же — эта... Магдалина... она не то что любовью мозги окрутила... ты же сейчас начнешь поклоны класть перед иконами...
— Степаныч, — Платонов почему-то не испытывал раздражения, — мои предки в течение тысячи лет стояли перед иконами. И знаешь, что логически, чисто прагматически, как именно ты понимаешь, высвечивается, что и Россия все это время стояла. Перестала Россия перед образами стоять — и чуть было вообще не перестала на ногах стоять. Колосс на глиняных ногах, так, кажется, любили называть ее все, кто ее ненавидел?
— А щас, значит, — Бабель почти взвизгнул, — если лбы не расшибают, то и России нет?!
— А что? — Константин посмотрел на плывущие чередой за окнами рекламные щиты: «купите», «ипотека», «льготный процент», «лучшие товары оптом и в розницу»: — Это Россия? Это морок какой-то...
— Ну все, ясно, — неимоверным усилием Виталий Степанович сдерживал себя, — не стоял ты в очередь за колбасой...
— Да стоял я, Степаныч, стоял. Но мне в ум не придет: Россию колбасой мерить. Докторской или копченой. Сервелатом. Салями.
— Братцы, вы сейчас что пытаетесь друг другу доказать? — не выдержал Максим Леонидович. — Одно другому не мешает. А мне, Виталий Степанович, эта девушка тоже удивительной... и прекрасной показалась. Светится в ней что-то. Может, Костя, материал о ней сделаешь?
— Нет, Максим Леонидович, — твердо ответил Платонов, — не могу. В одном городе нашей необъятной страны меня точно не поймут. Вот о больничке районной — пожалуйста.
— Ну, как знаешь, — снова вздохнул главред, которого, похоже, мучили совсем другие проблемы.
— Костя, — примирительно позвал Бабель, — надо в жизнь возвращаться. Ты талантливый. Посмотри вокруг...
Константин послушно посмотрел. За окнами плыл серый суетливый город. Муравейник. Теснились, почти толкались, вырываясь из пробок, автомобили, хаотично мигали огни реклам и системно — светофоры, и люди в этом бетонно-кирпично-стеклянно-стальном пространстве, пусть порой и беспорядочным своим движением, казались частью огромной бессмысленной системы. Главное, что каждый из них нес на лице какую-то собственную сверхзадачу, свою правду, свою цель. Кто — с улыбкой, кто — с суровой решительностью, кто — со знаком вопроса, кто — с бесшабашной доверчивостью, кто — с обидой, а некие — с пренебрежением ко всем остальным. И Константин Платонов, выйдя из машины, вольется в этот поток и станет одним из них. «Имитация жизни», — вдруг осенило Константина.
— Жизнь? — вслух спросил он. — Что под этим понимать? Жизнь по придуманным гордецами правилам?
— И что тебе не нравится? — не дал развить мысль Бабель.
— Скучно... — отрезал Платонов, и, немного подумав, добавил: — А иногда — подло.
— О-о-о... — завелся, было, Виталий Степанович, но его взлет на новый виток дискуссии оборвал Володя.
— Сначала в больницу? — спросил он.
— Да-да, Виталия Степановича сначала с рук на руки передадим, — обрадовался возможности прервать спор коллег Максим Леонидович.
Уже при въезде в больничный двор главред вдруг наклонился к забинтованному уху Бабеля и прошептал:
— Степаныч, я знаю, что не дает тебе покоя. Ты вдруг понял, что твой молодой друг стал смыслить в этом мире что-то иначе, а в чем-то даже больше тебя. Назидательный тон более не пройдет. Не стоит из-за этого кипятиться.
— Да я... Да вовсе нет... Да... — Бабель невольно растерялся, не успевая понять, прав или нет Максим Леонидович.
Пора уже было выгружаться.
— Костя, — позвал он, когда его уже переложили на больничную каталку. — Костя!
Платонов в это время поправлял ему одеяло. Он посмотрел на старого журналиста с искренней улыбкой:
— Да ладно, Степаныч, не заморачивайся ты. Выздоравливай. Я тебе книг привезу. Маленький ди-ви-ди хочешь?
— Хочу, — облегченно вздохнул Бабель, ощутив искренность и неподдельную заботу Константина. — Привези, пожалуйста, фильмы с Луи де Финесом. Давно хотел пересмотреть. В молодости — не давали, а потом всё времени не было. А тут...
— Привезу.
ЭПИЛОГ
Через две недели Платонов уже стоял под вывеской магазина «У Кузьмича» и снова испытывал то же самое чувство: он соскочил с подножки скорого поезда и слету влип в заторможенное время. Как муха в сироп. Но теперь к первоначальным ощущениям добавилась совершенно странная ностальгия. Точно он вернулся в город своего детства. А может, в таких городах дремлет детство всей страны? Юность империи? Во всяком случае, здесь есть что-то константно важное, без чего ни большая, ни маленькая страна устоять не может.
В больнице его встретили, как старого друга. Лера и доктор Васнецов пригласили его в ординаторскую, угостили чаем с пирожками.
— Все-таки решили статью о нашей больнице писать?
— Да, но еще мне очень нужно повидать Машу. Думал, она на работе.
Васнецов и Лера многозначительно переглянулись. Первой не выдержала Лера:
— Да уехала она, Константин Игоревич. Совсем уехала.
У Платонова в груди ухнуло и оборвалось, горячим приливом ударило в голову:
— Как уехала? Куда?
— Взяла расчет. В ее комнате в общежитии уже другая медсестра живет, — пояснил Андрей Викторович. — Нам теперь... — Васнецов поискал слова, но подходящих не нашлось, — как без рентгена. Диагностика, знаете ли... — и смутился, потому что понимал — Платонову важно было совсем другое.
— Куда уехала? — повторил вопрос Константин.
— Она ничего никому не сказала, даже подругам, — обиженно сообщила Лера.
Платонов на какое-то время ушел в себя. У него было чувство, что он опоздал на целую жизнь. Для того чтобы нагнать, надо было родиться заново да еще не совершить ни одной ошибки.
— Пойду я... Спасибо...
Во дворе он машинально «стрельнул» сигарету у реаниматолога. Несколько раз затянулся, закашлялся, пожал плечами на немой вопрос доктора и двинулся по аллее. В последний момент заметил приоткрытую дверь избушки-морга. Не задумываясь, направился туда.
В знакомом ему кафельном обиталище смерти за столом сидели двое. Федор с костылем и загипсованной рукой и, вероятно, его шеф — патологоанатом. На письменном столе стояла початая бутылка водки, граненые стаканы, на полиэтиленовом пакете была разложена нехитрая закуска.
— О, все-таки решил меня сдать, — заявил навстречу Федор, — а я как раз Валентину Иванычу исповедуюсь. Ментов уже привел?
— Да нужен ты кому, — с легким раздражением ответил Константин. — Я Машу ищу.
— Магдалину? — Федор криво ухмыльнулся. — Ромео, блин. Вот за что я вас, интеллигентов, не люблю, носитесь со своими нюнями.
— Тебе вторую руку сломать, чтоб нюней не выглядеть? — серьезно спросил Платонов.
— Ты че вообще навязался на мою голову! — возмутился Федор. — Я че — в жизнь твою лезу? Спать мешаю? Магдалину ему подавай! Да если б, выходит, не я, ты бы ее и не увидел никогда! Не так, что ли?
— Слушай, вершитель судеб, я задал простой вопрос: где Маша?
— Так она из-за тебя уехала, об этом весь город говорит. Запудрил девке мозги и умчался в столицу...
Платонов угрожающе шагнул вперед, и Федор опасливо потянулся к костылю, планируя защищаться им по науке Платонова.
— Очень... очень хочется сломать тебе вторую руку, — сказал Платонов.
— Может, выпьете с нами? — примирительно предложил Валентин Иванович.
Платонов вдруг поймал себя на мысли, что ему жаль этого человека. Испитое, покрытое сеткой лопнувших капилляров лицо, затуманенные, изначальное печальные, усталые глаза и чуть дрожащие руки. Заметив, что взгляд Константина замер на его подрагивающих кистях, доктор сообщил то, что, вероятнее всего, рассказывал всем новым знакомым, как оправдание:
— Да, не те уже руки. Я был хорошим хирургом. Не верите? Ко мне с области на операции приезжали. А потом... Потом ошибся. У нас ошибка, как у летчика, жизни стоит. Или как у сапера. Выпьете с нами? — снова предложил он.
— Да он брезгует! — вставил Федор.
— Не брезгую, пил уже с тобой. Просто — не хочется. Вы осторожнее с ним, Валентин Иванович, он сначала исповедуется, а потом ломом по башке стукнет. И тело далеко тащить не надо...
— Ты че из меня тварь какую-то делаешь?! — бесстрашно и честно обиделся Федор. — Ты че, жизнь мою знаешь? Ты кто, чтоб судить, писака малохольный?!
— Да кто тебя судит? Кто тебе сказал, что ты вообще можешь быть кому-то интересен? — спокойно перебил его гнев Платонов. — Я Машу ищу.
— Полагаю, — задумчиво сказал Валентин Иванович, — об этом в нашем городе может знать только один человек.
— Кутеев? — догадался Константин.
Патологоанатом, поджав губы, кивнул: мол, ты и сам все знаешь, браток.
— А где его найти?
— Смотри, как бы он сам тебя не нашел, — ехидно предупредил Федор.
— Не твоя забота.
— Езжайте на восток из города. Там стоит особнячок такой примечательный. «Песчаный замок». Ни с чем не перепутаете. Да, в конце концов, любой таксист знает, куда везти. Не Москва, знаете ли, — дал исчерпывающую информацию Валентин Иванович.
— Спасибо.
— Не во что, — повторил какую-то прижившуюся больничную поговорку Валентин Иванович, многозначительно заглядывая в пустой стакан.
— Спасибо, — еще раз повторил Платонов, — с меня причитается.
— Заходите, всегда рады.
— Уж лучше вы к нам.
Почти сразу удалось с руки поймать частника у больничной ограды. «Больная на весь мотор» шестерка и тихий очкарик, огромными глазами похожий на Бабеля, доставили его к нужным воротам за четверть часа.
Чугунное литье впивалось в красные глухие кирпичные стены. Безразличные глаза камер смотрели из специально задуманных для них бойниц-глазниц. Примечательно, что за воротами были вторые ворота — раздвижные металлические, которые, судя по всему, закрывали от посторонних глаз панораму двора. На воротных столбах пугали прохожих таблички с различными предупреждениями о возможных карах в случае незаконного проникновения на территорию «песчаного замка», а на правом столбе располагался звонок домофона. Константин, нисколько не сомневаясь, нажал на кнопку.
— Слушаю, — прозвучал из динамика изначально недовольный голос.
— Мне нужно увидеть господина Кутеева.
Ясно было, что отвечает не сам муниципальный олигарх, а кто-то из его охраны, возможно, один из тех, кто был с ним в церкви.
— Кто, по какому поводу?
— Доложите, журналист Платонов, он видел меня в храме с Марией.
— Ждите.
Ждать пришлось несколько минут. Причем и без того заторможенное в этой округе время окончательно остановилось.
Наконец послышались шаги. Затем разошлись в стороны внутренние железные ворота. Литые чугунные неприступно остались на месте. За их вязью Константин и увидел Кутеева. При ближайшем рассмотрении он оказался невзрачным человеком весьма усталого вида. Ничего — от супермена, ничего — от бандита. Смешная залысина на лбу, чуть приплюснутый боксерский нос, почти лишенные волосяного покрова брови, немного выступающие на покатом лбу и, видимо, всегда настороженные серые глаза. Единственное, что снова напомнило о положении Кутеева в современном обществе — видимая готовность умереть за это положение, вступить в бой за малейшее посягательство на него, и то, что таких смертей и боев за плечами у него было ни одна и ни две... Но просматривалось в его облике что-то еще... Для себя Платонов прочитал это как неуверенность Кутеева в том, что он правильно все делал, даже разочарование какое-то. Такое — что нужно скрывать его за этими толстыми стенами.
В руке у него была весьма увесистая книга. Да и голос у него оказался не как у Джеймса Бонда.
— Вот, — протянул он сквозь чугунные ветви книгу, — она знала, что ты придешь сюда.
— Что это?
— Библия.
— Куда она уехала?
— В монастырь.
— В монастырь?
— В монастырь.
— В какой.
— Она просила никому не говорить. И тебе тоже. — Он упредил вопрос Платонова. — И ты прекрасно понимаешь, что если она просила, я никому не скажу.
— Но... я люблю ее.
— Ну и что, я тоже, — безразлично ответил Кутеев. — Она не от мира сего.
— Я так мало о ней знаю.
— Достаточно, чтобы поверить в то, что я сейчас сказал.
— Этот мир отторг ее. Растоптал.
Кутеев теперь посмотрел на Платонова с явным раздражением.
— Ты так ничего и не понял о ней. Она вообще не была в этом мире. Никогда.
— Что мне теперь делать? — этот вопрос Константин задал куда-то в небо.
— Не знаю, может — ответ там? — Кутеев указал на «Библию».
Платонов заметил две закладки в кирпиче тонких страниц. Он поспешно открыл книгу и увидел место, обведенное карандашом: «Жена да учится в безмолвии, со всякою покорностью, а учить жене не позволяю...». Это было Первое послание к Тимофею святого апостола Павла. И хотя Константин понимал, почему Маша обвела именно эти слова, но он хотел найти ответы для себя, а не объяснение от нее. Пусть и сказанное самим апостолом. Он открыл книгу там, где была вложена вторая закладка. Знакомый, иносказательный текст Апокалипсиса. И снова карандашом в десятой главе: «И Ангел, которого я видел стоящим на море и на земле, поднял руку свою к небу и клялся Живущим во веки, Который сотворил небо и все, что на нем, землю и все, что на ней, и море и все, что в нем, что времени уже не будет...» Именно «что времени уже не будет» зачем-то подчеркнула Маша.
Пока Константин листал Библию, железные ворота закрылись. Звонить второй раз было бессмысленно.
Платонов повернулся к воротам спиной и внимательно посмотрел в тяжелое осеннее небо.
— Вот, Андрей Викторович, был я движда, а теперь кто? Трижда? — вопросил он то ли к небу, то ли к доктору в недалекое прошлое. — Помолись обо мне, раба Божия Мария... — попросил у серых туч Константин, и они вдруг прямо на глазах просветлели. Просветлели и посыпали крупными красивыми снежинками, и застывшая ребрами и ухабами на земле грязь удивительно быстро сменилась белоснежным пушистым покрывалом. Уже через несколько минут под ним не видно было дороги, жухлой листвы и травы, был только чистый лист, на котором можно было оставить первые следы.
Настоящая русская зима все же настала.
* * *
Человек с Библией в руке брёл по этой бесконечной белизне. Время ещё было...