— Как вы относитесь к сегодняшнему состоянию культуры в России? Чем она, к примеру, отличается от культурной ситуации десятилетней давности, когда Вы и некоторые другие писатели «новой волны» оказались на вершине читательского признания?
— Безусловно, для меня то время, начало перестройки, было куда более приятным. И не только из-за читательского признания — хотя я бесконечно благодарна всем моим читателям, многие из которых меня и сейчас не забыли, но оттого, что это было время надежд, а жить в состоянии осуществляемой надежды — упоительно. Свободы становилось все больше и больше, голубые культурные мечты вскружили наши глупые интеллигентные головки… ну а потом — все. Как и полагается — суровый рассвет, головная боль и пустые бутылки. Наверное, это естественно, но новое качество жизни на поэзию меня не вдохновляет. Это, впрочем, совсем не значит, что мне хочется, чтобы все стало как позавчера: сонные, тихие коммунистические будни, окутанные тополиным пухом.
— Читая сейчас ваши рассказы, странным образом испытываешь чувство ностальгии именно о том, сонном и тихом времени. Вы поэтизируете его, а не обличаете.
— Ну да. Но это разные жанры: так называемая «жизнь» и так называемая «литература». Если бы я вдруг проснулась, а все как раньше: Зыкина поет о широких раздольях, очередь за плавлеными сырками, Набоков спрятан в шкафу во второй ряд, — нет, лучше сразу камень на шею и в Яузу. Нет, для меня единственный способ совладать с унынием любой действительности опоэтизировать ее. Я это люблю и, смею надеяться, умею делать. А поэтизировать бодрую, конструктивную пошлость мне не с руки. Мне ближе Гюбер Робер, французский художник, — певец искусственных руин, поросших мхом. Или ближе к русской жизни — то, что называется «поэзией умирающих усадеб». Чтоб было все слегка кривое и поросшее лопухом. Вы видели на рынках — у южан фрукты расположены красиво, продуманно, ковром: тут пирамидкой, там полосками, завитками, — залюбуешься, но покупать неинтересно, даже жалко нарушить орнамент. А у подмосковных бабок все как попало, навалом, в ведрах, кучами, в пылище. И так всюду, у всех! А я это обожаю, это уникальный антиэстетизм. Как же его не воспеть! Как не привнести лирику в мусор! Плюнуть и презреть — проще всего, это неинтересно. Я уж не говорю о разговорах с этими бабками. Купишь редьку — и если хоть чуть-чуть отклонишься от скупых формул: «почем?» и «давайте», спросишь, например, какая редька лучше, длинная или круглая? — все, ты уже вовлечен в разговор, бабка тебе расскажет и про внука, и про дочь, и за что и на сколько сел зять, и давно ли у нее болит вот тут, и чем лечит. Такого нигде в мире не может быть.
— Особенно в Америке.
— Да, там на рынке не разговоришься. Я пробовала. Между прочим, там при дороге, как у нас, бывают крошечные прилавки с овощами — кабачки, картошка, лук, яблоки, кошмарные букеты цветов. Автомобилисты останавливаются на обочине и покупают. Так вот, сколько раз я проверяла, меня это специально интересовало, — никаких разговоров на частные темы, только по делу. Да и вообще там, например, на людей глядеть не принято. Сейчас в Нью-Йорке приняли закон, по которому женщины имеют право ездить в метро голыми по пояс. А смотреть на них не рекомендуется, это уже будет квалифицировано как sexual harassment, сексуальное домогательство, а в это понятие включен и непрошеный взгляд. Каждый хочет жить в собственном коконе, и это право защищено многочисленными законами. Оно, может быть, и хорошо, но в результате ненормально большое число американцев чувствуют себя одинокими, ненужными, несчастными. А в американской культуре принято быть счастливым. Человек думает: счастье — это норма, а я несчастен, значит, со мной что-то не в порядке. И идет к врачу. Кто счастлив — так это врач, околофрейдистский шарлатан, каких сейчас очень много. Жертву он отпустит нескоро. Вот случай, описанный в прессе: очень толстая женщина все пыталась выйти замуж, а где познакомишься с женихом? Вот она ходила по ночным кабакам, пьянствовала, заводила интрижки, но все впустую. Пошла к психологу. (У нас бы она пошла к подруге, и подруга ей, наверное, сказала бы: а на что ты, милая моя, с такой фигурой рассчитываешь? Кончай пьянство, садись на диету, не шатайся по злачным местам: мужья там не водятся…) Психолог обрадовался: ваш случай очень серьезный, вы подсознательно ищете в мужчинах образ доминантного отца, у вас с младенчества психологическая травма, поэтому пока вы не вспомните, как и когда ваш покойный отец вас домогался, вы не похудеете… Четырнадцать лет шла промывка мозгов! Толстуха «вспомнила», как отец ее сажал к себе на колени в годовалом возрасте — вот и домогательство! Потом еще, потом еще. Теперь она все такая же толстая, такая же несчастная в любви, но врач, говорит, ей помог: открыл глаза на папеньку, и ее теперь меньше тянет в бары…
— А что вы скажете о своих студентах? Они такие же доверчивые и наивные?
— Кто как. Они молодые, и в этом есть и плюсы и минусы: они еще не вполне индоктринированы современной американской мифологией, и в то же время совсем неопытны и часто малообразованны. Я преподаю им creative writing, то есть учу их, как писать художественную прозу, а точнее, как не писать, потому что научить писать невозможно. Это что-то вроде семинара: по пятнадцать человек в группе, они пишут короткие рассказы, и мы их коллективно обсуждаем. Это очень интересно, но очень трудно, в основном потому, что многие приходят из обычных государственных школ, где их не учат грамматике, так что они не знают разницы между глаголом и существительным а в английском это особенно важно, — а многие не слыхали о том, что такое местоимение. Другие, наоборот, все прекрасно знают, так что уровень очень неровный. И я должна, не обижая безграмотных — ведь они в этом не виноваты и не раздражая продвинутых, суметь понятно и доходчиво все объяснить за час двадцать.
— Вы, русский писатель, преподаете писательское мастерство американцам на английском языке. Не правда ли, в этом есть что-то парадоксальное?
— На приличном английском, между прочим! Я сама себя иногда спрашиваю: что это я делаю? Не с ума ли я сошла? Ну а что я еще могу там преподавать?
— Ну, например, о русской литературе рассказывать…
— Был у меня курс русской литературы. С этого года отменен: слишком мало желающих. Интерес к нашей культуре упал до предела. Да и в моем колледже русской кафедры нет. А те, кто ко мне ходили, о России практически не слышали. Все приходится начинать с нуля. У большинства дикие, анекдотические представления: Сибирь, медведь, Достоевский, и все на каторге сидят. Те, кто слыхал о войне, думают, что СССР воевал на стороне Германии. О Первой мировой войне никто не слыхал. А те редкие студенты, кто все же успел поинтересоваться русской литературой раньше, уверены, что книги разрешено писать только членам партии. Прежде чем говорить о русской литературе, нужно, конечно, давать обзорный курс по русской культуре, и отдельно по советской. Мы, русские, сами виноваты: задурили всему миру голову нытьем и жалобами. «Замело тебя снегом, Россия!» — ведь только ностальгирующему эмигранту понятно, что это метафора, а американец думает, что Москва — это большой сугроб. Когда в городе Саратоге выпадает снег и я приезжаю на работу, я с привычным раздражением думаю: сколько сегодня человек, — семь или двенадцать — заботливо спросят меня: «Вот теперь, Татьяна, ты чувствуешь себя как дома, да?»
— А как вы себя чувствуете дома? Какой у вас образ жизни?
— Хаотический. У меня и дома хаос — немудрено, я же по полгода, по году отсутствую, потом, приехав, все начинаю перекладывать с места на место, не успеваю и бросаю на полдороге; и в компьютере хаос. Материальные предметы меня не любят: только все расставишь по местам, смотришь — одежда выходит из шкафа и ложится на спинку стула, книги сами сходят с полок и залезают под кровать, на обеденный стол… В компьютере текст вот сейчас был здесь — ан нету. Ушел в другое место. Зато в голове хаоса нет, и в текстах нет.
— Кстати, о текстах. Вы давным-давно ничего не публикуете, кроме рецензий в «Нью-Йорк ревью оф букс». Вас не беспокоит мысль, что вас забудут в России?
— Ну, писать наскоро ради того, чтобы напоминать о себе: ку-ку, я тут… Нет. Я медленно пишу, рада бы побыстрее, но не умею. И преподавание отнимает время: три дня в неделю преподаю, четыре — читаю рассказы студентов, чтобы потом обсуждать с ними.
— А было время, когда обсуждали ваши рассказы. Писали о них диссертации в разных странах.
— А они и сейчас пишутся. Мои рассказы входят в программы десятков колледжей, конференции «по мне» устраиваются, книги пишутся. Все метафоры, метонимии подсчитали, в графы занесли, распечатали, мне дико на это смотреть: я же, подобно мольеровскому герою, не знаю, что пишу метафорами… Присылают вопросники: «скажите, каким приемом вы пользуетесь, чтобы ввести в текст чувство юмора?»… Приписывают мне влияние авторов, которых я не читала, а когда я возражаю: «раз не читала, мол, то откуда же, бога ради, влияние-то?» — мне снисходительно говорят: «а это и не нужно, наука доказала, что не нужно… Вообще автора не существует, вот и Деррида пишет…» — «Но раз автора не существует, то, может, и Деррида не существует?» — «Ан нет, Деррида-то существует, а больше никто…» Слависты, естественно, не любят, когда автор придет на конференцию «по себе», сядет и смотрит, как василиск, а потом еще замечания делает.
— А как вы относитесь к знаковым фигурам новой литературы — к Сорокину, например, или к Галковскому?
— Оба они, на мой взгляд — неслыханно талантливые люди, с креном в гениальность. Беда только в том, что сорокинские вещи я никогда не могу дочитать до конца: скучновато. Замечательно сделано, спасибо, но мне пора. У Галковского другое: упоительная стилистика, и читать не скучно, но морально он совершеннейший таракан.
— В каком смысле?
— Быстрый, мелкий, суетливый, неприятный, умный и бессовестный. И он сразу всюду. Его необъятный «Бесконечный тупик» — какое-то барочное палаццо из мусора. Впрочем, за эстетические достижения я бы ему дала «Букера», если бы меня спросили. Отчего это, кстати, меня никто не спросит? Не все же награждать «Букером» за доброе и вечное.[2]
— Стало быть, вы отстаиваете категорию морали в литературе?
— Не я отстаиваю, категории существуют помимо наших желаний. На этой категории можно ничего не строить: Сорокин вот не строит, так и спроса с него нет. А Галковский весь свой текст строит на том, что все-все, кроме него — гады, а он — майский ландыш. Эстетически это красиво, морально тошнотворно. А у писателей-«моралистов» другая беда: сеют доброе, а растет такой сахар сиропыч, что ноги вязнут, как в клею.
— Так в чем же выход?
— Наверно, в «золотой середине»! Только ее еще найти нужно…
1997 год
— Василий Иваныч!.. Бангладеш образовался!
— Главное, не расчесывай, Петька!
Вопреки совету Василия Иваныча, хочется расчесать, ибо зудит. Образовался…. а кто, собственно, образовался? Как ЭТО звучит по-английски, знаю: Commonwealth, а как по-русски — нет. Ужас какой! Не знаю, как Родина зовется. Звоню на «Голос Америки»: «Здрасте, извините пожалуйста, вы не помните, как теперь называется наша страна?» Слышно, как думают. «Содружество…. Содружество… Володя! Воло-о-одь!.. Как Советский Союз называется?.. Содружество… Независимых… Государств». — «Точно?» — «Вроде точно».
Оказалось, неточно. Опросила других бывших вредителей бывшего СССР мнения разошлись. Союз Суверенных, Содружество Суверенных, Евразийское Содружество и так далее, и все правы, потому что все варианты звучали в печати и на телевидении, потому что союз и содружество — это, в сущности, одно и то же, суверенный и независимый — тоже одно и то же, тем более страна и государство — одно и то же, особенно в обратном переводе с иностранных языков, не поспевающих за капризами и разборчивостью наших руководителей (притом, что мы не уверены, кто именно нами руководит и на каком основании).
Хотя эсперанто еще не стало у нас государственной мовой, но его очертания уже явственно просвечивают сквозь расползаюшуюся ткань языка родных осин: по данным ТВ Информ, СССР — не ССС, не ССР, и не ССГ, а СНГ, а потом будет СЕАНГ или CHEAT, причем Москва = Минск, или Менск, а не СПб, как многие надеялись. Отчего «Г», а не «С», и не «Р»? Оттого, что Конфедерация ёк. Как этот (это?) СЕАНГ / CHEAГ будет функционировать, и сможет ли простой человек из Ярославля или Колтушей просто так взять и поехать поплескаться в сточных водах Черного моря, как он доверчиво привык, или же прямоезжая дорожка на Чернигов, как и некогда, порастет бурьяном, и не будет ходу ни пешему ни конному без украинских паспортов, и сколько понадобится таможенных соловьев-разбойников, чтобы оглушительным свистом сбивать с пахвей бывших подданных Большой Совдепии, — не нам знать. Нас не спросили. Вернее, спросили, извели кипы рублей на референдумы, а потом все равно сделали по-своему. Так нам и надо. Мы же склонны к измене и перемене, как ветер мая. В марте дружно голосуем за то, чтобы держаться вместе, в Союзе. В декабре, так же дружно, — чтобы наоборот. Капризен советский народ! Как говаривала одна из героинь Нонны Мордюковой: «То ему — то. А то раз — и это».
Так что пущай с делами президенты разбираются. Поговорим о словах. Как и полагается в первые дни Творения, зуд наименования и переименования охватил народы и их вождей. На заре коммунизма, помнится, предпочтение отдавалось цифрам, аббревиатурам и фамилиям начальства. Улица 3-го июля. ДК им. Ленсовета. Город Карлолибкнехтовск. Сахаро-рафинадный завод им. Мантулина. «Красиво…» — думали большевики. Теперь это не модно, теперь, столь же насильственно, велено впадать в иную крайность: вопреки фонетическим законам живого (русского) языка требуется воспроизводить звуки иных наречий с максимальным приближением к звучанию оригинала. Примеры этого фонетического, или фанатического, чванства общеизвестны: невоспроизводимое по-русски лишнее «н» в названии эстонской столицы, «кыргыз» вместо «киргиз» и прочее. Все это уже обсуждалось-переобсуждалось, патриоты от ярости уже рвали волосы на своих головах, демократы — на патриотических. Всем, однако, было ясно, что это — ма-ааленькое наказаньице русскому языку за имперскую политику его носителей. «А вот тебе нанашки!» — как говорили в детском саду воспитательницы. «Белоруссия» захотела называться «Беларусь»: а на здоровьичко! Нам, москалям, все равно: безударное «о» и безударное «а» звучат одинаково. Вот носителям «окающих» диалектов придется попыхтеть, но ведь не они же у власти. Не слыхать, кстати, направлены ли дипломатические ноты Украине в связи с тем, что в украинском языке «г» не взрывное, а фрикативное? Как они там с «кыргызами» управятся, сердешные, не обидят ли, часом? (Ландсбергис недавно объявил белорусам, что его подданные будут называть белорусов «гудай», так чтобы те знали и откликались. И ничего, народных волнений не воспоследовало. Вопрос с места: можно, я тоже буду говорить «гудай», или же я буду считаться кровавой империалистической собакой?)
Свое имечко, конечно, всякому дорого. Рассказывают, что как-то в Институт Востоковедения приехал из восточной страны господин Мудак. Выступает; надо его представлять; все же неловко. Наши говорят: «Слово имеет господин Мьюдэк». Профессор поправляет: «Простите, меня зовут Мудак». Наши опять: «Выступит господин Мьюдэк», тот сердится: «Да Мудак я! Мудак!» Махнули рукой и решили: ну раз настаивает, то и хрен с ним. Сказка ложь, да в ней намек, добрым молодцам урок. Не всякое самоназвание благозвучно для слуха иных народов, и глупо настаивать на его адекватном воспроизведении. Кого влечет название крема для лица «Калодерма»? А ведь звук божественной эллинской речи. Любителям прекрасного на заметку: в Америке есть средство от насморка «Дристан». Позаимствуем?
СЕАНГ (если таковой утвердится) негативных ассоциаций не вызывает, по крайней мере по-русски, но звучит, увы, отвратительно и шатко, ибо, являясь словом среднего рода, имеет окончание рода мужского. Спасибо, что не СЕАНС. Языковая безвкусица президентов-основателей удручает, но не удивляет: партийно-хозяйственный стаж у них немалый, у Кравчука еще и партбилет не остыл, намозоленному уху, привыкшему к «Вторчерметам» и «Гособлснабсбытам», мил и СЕАНГ. Главное — в пику Горбачеву, правильно? Убогость фантазии вождей усматривается и в том, что все бывшие секретари как один решили именоваться президентами, хотя можно было выбирать: гетман, эмир, голова, эрцгерцог, староста, атаман, великий князь, шахиншах, султан, старший чабан, да мало ли!
Как-то противно считаться гражданином этого СЕАНГа. Но я думаю, это ненадолго. У некоторых народов принято давать все новые и новые имена ребенку в важные моменты его жизни: сначала при рождении, потом когда прорежется первый зуб, потом когда впервые подстрижет волосы, потом когда женится… Нас еще много раз переименуют, перекроят, сузят, расширят, сосватают, поссорят, помирят, накормят, обворуют… А пока наш двуглавый евразийский орел, — в ушанке и тюбетейке, — не в силах ни разделиться в себе, ни слиться с собой. Огромный, общипанный и безымянный, словно диковинный мутант, не вовремя выпущенный из Ноева ковчега и заблудившийся над кипящими водами потопа, доберется ли он до суши или пропадет во мраке?
декабрь 1991 года
«Облизывающийся и с выпученными глазами — вот я.
Не нравится? — что делать!»
Когда про меня что-нибудь пишут в газетах, журналах или там сборниках, я на это обычно никак не реагирую. Когда ругают — не раздражаюсь, когда хвалят — не благодарю. И в полемику по поводу себя не вступаю. Причина тому самая нехорошая и предосудительная: истина, мне, может быть, и друг, но Платон значительно, значительно дороже. И так как, на мой взгляд, ни в хуле, ни в хвале истины не содержится, а только лишь вкусы, настроение, комплексы, пристрастия и тому подобные туманные контуры индивидуальных душ, то и относиться к ним должно соответственно. Я полагаю, что ни в литературной, ни в политической полемике (в отличие от научной) истину не выявишь (да и есть ли она?), зато такая полемика дает чудесную возможность послушать голоса птиц и решить, какая из них тебе по душе. Петь же в унисон необязательно. Короче говоря, мне с годами все более и более свойственно впадать в восьмой, смертный грех эстетизма, за что я, естественно, ни у кого просить прощения не собираюсь, хотя бы потому, что прощение, покаяние и прочее — это как раз из области этики. Истина — если она существует — говорит через художественное, и притом каждому — свое. Христос — он всюду Христос, но эстетика косного православия влечет порой куда больше этики здравого протестантизма. Синие босые ноги юродивого на мартовском снегу, наливной багровый нос пропойцы, зубчатое рубище нищего — вся эта жалостная, дрожащая, некрасовско-суриковская палитра русского жанра ранит куда больней грамотно-сухого «абсолютного обнищания пролетариата», хотя это оно самое и есть. И дактиль пронзительнее требника, и грех красноречивее проповеди. Или, ближе к сегодняшнему дню, чудный пустяк: томов премногих тяжелей восхитительное определение, придуманное Аллой Латыниной для Александра Проханова: «соловей Генштаба», и можно больше ничего не говорить, не писать, не спорить, не доказывать, не корить, не взывать: этого «соловья» ничто не перевесит. Так какая мне разница, разделяю ли я взгляд Аллы Латыниной на те или иные книги, согласна ли я с ее оценками или нет, какая мне разница, симпатично ли ей то, что я сама пишу (я не спрашивала)? С этим «соловьем» она мне ужасно нравится, а если бы она написала что-то вроде: «А.Проханов является выразителем интересов военнопромышленного комплекса», то я бы и имени ее не запомнила, хотя бы она и была тысячу раз права.
Короче говоря, полемизировать мне не с кем и не о чем. Но откликаясь на вопрошающие просьбы читателей, — ладно, отвечу.
Меня насмешили и удивили крики задетых и раненых, особенно обильно раздавшиеся после того, как «Столица» напечатала интервью, взятое у меня летом Анастасией Ниточкиной. Анастасия расспрашивала меня о том, как я себя чувствую, живя в Америке, и я ей на это отвечала, что в Америке я чувствую себя не очень. А поскольку для бывших и нынешних жителей нашей «страны мечтателей, страны героев» Америка на сегодняшний день есть символ Эдема, то всякий, кому почему-либо тесно в Эдеме, естественно, есть очернитель и оплевыватель их заветных думок. Специально для ушибленных напоминаю: интервью есть плод симбиоза спрашивающего и отвечающего. Отвечающий растекается во все стороны мыслию по древу, стараясь не злоупотреблять междометиями и мимикой, так как знает по опыту, что они, даром что несут на себе большую информационную нагрузку, заведомо подвергнутся усекновению, спрашивающие же делятся на категории: болван, артист, мечтатель, идеолог, болтун, фанатик, раб, рупор и так далее. Отвечающий может врать, притворяться, дразнить, молчать, раздражаться, мямлить, не знать и прочее. Спрашивающий организует и выстраивает контекст. Чем активнее и артистичнее интервьюер, тем громче бьют в военные барабаны читатели. В этом и заключается вся прелесть профессии журналиста. Отвечающий ведь не знает, кому он служит моделью: Шишкину или Пикассо? Ему любопытно, каков будет портрет: может быть, глаз на лбу и восемь ног по периметру? А то и просто пустая рама?
А. Ниточкина — отличный журналист и мастер жанра. Ее задача, в частности — почувствовать читателя, оркестровать разговор так, чтобы задеть и спровоцировать публику на ответную реакцию, на высказывания, в которых читатель раскрылся бы максимально полно, чтобы он, волнуясь и крича, нарисовал, в свою очередь, коллективный портрет нашего времени. Ей это удалось, читатель закричал, что от него и требовалось, — и нарисовал себя. Эти-то крики — в российских и эмигрантских газетах — меня и насмешили и удивили. Во-первых, подтвердилось извечное: читатель не понимает роли интервьюера, не понимает, что журналист проделывает огромную и тяжкую работу: вырезает, сжимает, отбрасывает. Читатель как бы верит, что напечатанное — оно вот так прямо и произнесено, без экивоков, оговорок и купюр. Открыл рот и — как по писаному: с причастными оборотами, знаками препинания… Читатель наивен: он взывает к «сбалансированности суждений», когда журналист только что проделал большую работу по разбалансированию. Читатель смешон: он указывает на «упущенные факты», после того как журналист тщательно упустил все, что мешало красоте постройки. Читатель глух: он вцепляется в слово или выражение, вставленное журналистом для цементирования диалога, и, приписывая это слово автору, строит на нем песочный замок своей аргументации. Впрочем, это естественно: чем выше мастерство журналиста, тем больше веры в реальность созданного им гомункулуса.
Во-вторых, умилительно мне показалось, что граждане с жаром и подручными аргументами взялись оспаривать мое личное самочувствие. Милые граждане! Как я себя чувствую — так и чувствую, что мне не по душе — то лично мне не по душе, и вся королевская рать ничего тут не исправит — к чему бурлить и кипеть? Это все равно, что кричать на человека, который говорит, что не любит пирожные: «Как вам не стыдно?! Такие доброкачественные продукты: масло! сахар!! мука!!!» И призывать кондитера с его просвещенным мнением о вкусовой ценности трубочки с кремом, и ссылаться на диетолога, и апеллировать к хору проверенных теоретиков мучного. Это все равно, что, прочтя запись, сделанную Львом Толстым в дневнике наутро после свадьбы: «НЕ ТО», указывать писателю: «Минуточку, то есть как: „не то?“ А что вы хотели? А что вам еще надо-то? Вот — познакомьтесь — уважаемые товарищи, были в аналогичной ситуации, и свидетельствуют: очень даже то!..»
О чем спорить, когда нет предмета спора?..
И в-последних: любопытно, что всякая оттепель в России пробуждает и музу дальних странствий, воскрешает охоту к перемене мест и гонит российских бродяг за запахом тайги. Хрущевская перестройка манила в Казахстан: укладывали фанерные чемоданы, надевали шаровары, чайник за плечо — и в путь! Всем классом — на ферму! А тех, кому не по вкусу дальние степи, надо «прорабатывать». Горбачевская перестройка развернула россиян в обратную сторону: в Новый Свет. Вьется дорога длинная, здравствуй, земля целинная! И едут, мимо дома с песнями, все с тем же комсомольским энтузиазмом, с радостными криками грибников в утреннем лесу, с восторгом хуторянина, впервые попавшего в райцентр: «кнопку тронешь рукой — сам загорается свет». Среди любой компании путешественников всегда есть один такой, кто не поет задорные песни и не ест вскладчину домашние заготовки, а курит себе в тамбуре и слушает стук колес. Он-то и есть враг народа. Это — я.
март 1992 года
Помнится, Гоголь с Белинским «сошлися да заспорили» о том, религиозен ли русский народ. Гоголь говорил, что да, да, да; Белинский что нет, нет, нет. Ну-с, прошло сто пятьдесят лет, и как рассудила сей спор история? А никак не рассудила, — скажем мы, — как было черт-те что, ничего про русский народ не понять, так и нынче. С одной стороны, из какой только дряни не сварганит себе икону россиянин: и тебе портреты Сталина, и тебе иконостас Политбюро, а чего стоят октябрятские звездочки с умилительным изображением крокодила в детстве, когда у него еще волосики не повылазили и зубки не проклюнулись! Да и из людей порядочных и достойных непременно сделаем иконку, чтоб было перед чем разбивать лоб: Пушкин, Есенин, Высоцкий и поныне популярны как мученики, заступники и угодники, так же как в свое время в семьях попроще непременно вешали в красный угол Гагарина, а в семьях с претензией на интеллектуализм — Хемингуэя и Эйнштейна. С другой стороны, как широко распространено у нас бытовое кощунство: нагадить в храме, если удастся найти не снесенный до сих пор храм — милое дело. Государство всегда норовило расположить в церкви склад или типографию, как бы рассчитывая на опасную для здания вибрацию печатных станков или неизбежных в случае склада крысок-мышек-паучков, чтобы силами обычной у нас фауны добиться полной реконструкции вредного идеологического помещения. А простой человек в такие сложности не пускался: булыжник, как известно, есть оружие пролетариата и очень, очень эффективен против хрупких буржуазных ценностей. «Мир хижинам, война дворцам» — был такой популярный в революционные годы лозунг. Быть посему: война с дворцами выиграна, теперь живем в хижинах. Очень хорошо.
Сочетание религиозного жара и поисков подручных икон с желанием разрушить, нагадить, наплевать, затоптать и уничтожить предметы материальные, похоже, является, по-видимому, специфически русской чертой. Во всяком случае, я другой такой страны не знаю. Примеров множество. Наш самый читающий в мире читатель в своей административной ипостаси довел библиотеки страны до полупрозрачного состояния; еще чуть-чуть — и ничего от них не останется. Архитектурные усилия русских людей в последние десятилетия были в основном реверсивными: бралось полноценное здание и доводилось, не без трудностей, до состояния нулевого цикла. Специфическую ненависть русский человек испытывает к воде: где заметит лужицу или болото — сразу ревностно ее осушает, превращая влажную местность в пустыню, моря — в долины, реки — в канавки. В бытовом плане неприязнь к материальным предметам повсеместна: въехав в новый дом, как известно, мы первым делом украшаем лифты резьбой, выполненной в виде названий мужских и женских гениталий, откручиваем перила, чтобы не мешали свободному движению, выковыриваем плитку, выполняем мелкие слесарные работы по видоизменению почтовых ящиков в подъездах, случись им быть металлическими, а ежели они деревянные — пожалуйста, используем другие подручные средства: нож, огонь, топорик. Во всем этом проглядывает система, определенное миросозерцание: русский человек в силу своей духовности, а также соборности не выносит вида глухой и тяжелой, тянущей нас вниз и пригибающей к земле материи. Нет, русский человек преодолевает материю, трансцендирует молекулярное бытие и навязывает окружающей действительности иные, энергетические формы. Всякое разрушение материи высвобождает энергию, переводит нас из мира косности, неповоротливой тяжести в мир легкий, лучистый, поистине духовный. Словно бы извечная функция русской вселенной превращать физику в метафизику, плоть в дух, тяжкий и темный гнет вещества в светлые лучи нигилизма, отсутствия, зияния, пустоты, словно бы тайная сакральная функция святой Руси — вернуть мироздание к его чистому и незамутненному первоначальному состоянию, существовавшему до первого дня творения, когда «земля была безвидна и пуста, и дух Божий носился над бездной».
В связи со всеми этими размышлениями неизбежно напрашивается вопрос: какую роль в этом незаурядном подходе к миру играет культ небытия, смерти, развоплощения, трупов, гробниц, саркофагов и мавзолеев? Очевидно, огромную. Достаточно указать хотя бы на общеизвестный, отмечаемый многими факт, а именно на то, что именем главного трупа — дедушки Ильича — названы не аэродромы, космодромы и прочие воздушные пути, не пароходства и вокзалы, но метрополитен, который есть не что иное, как подземное царство, путь в преисподнюю. И если вокзалы традиционно заплеваны, аэродромы замусорены и порты семи морей содержатся в традиционном небрежении, то подземный мир прохладен, стерилен, благоустроен, благоухает и требует от посетителей благоговения и почтения: не распивать, не курить, не фотографировать и так далее. Многие дивятся: почему метро так дешево и доступно, так торжественно и высокохудожественно? — а потому: это есть место культа, это врата в загробный, подземный мир, это и есть истинный храм, в отличие от ложных наземных храмов, попираемых и презираемых всеми — и народом, и начальством. Только метрополитен в нашей стране повсеместно и безусловно носит имя Ленина, ибо это правильно, это гармонично. Русский народ обожает покойников, рассматривая их, вероятно, как проводников, провожатых, Вергилиев в тот чистый и пустой, вакуумный, высокоэнергетический мир, куда мы все рано или поздно попадем, где материя разрушена «до основанья, а затем», где все равны, свободны и лишены обременяющего нас имущества, искажающего и замутняющего прозрачную картину беспредельной, чистой пустоты. С этой точки зрения революция есть, конечно, органический, естественный для нашего народа акт, имеющий целью уничтожить материю, культуру, ее носителей — буржуазию, вещи, дома, имущество, деньги и прочие тяжелые и опутавшие нас земные, посюсторонние предметы. Опять же многие дивятся: почему во время революции русские люди распатронили кучу материальных ценностей, вместо того, чтобы попросту присвоить их, забрать себе, перераспределить и так далее. Но ответ очевиден: в процессе революции русский народ, в свете приведенной мной гипотезы, совершил сакральное действие по освобождению возможно большей части человечества от бремени плоти и материи, обратив в пыль и свет, в дух и пустоту все, до чего дотянулись его нетерпеливые, мозолистые ручонки. Не это ли и есть Третий Путь, столь широко обсуждаемый ныне в так называемой правой прессе? Не это ли есть загадочное для нас, простых людей, «литургическое делание», к которому нас призывают новые славянофилы своими невнятными речами?.. Эта же теория должна объяснить и так называемое «долготерпение» русского народа, у которого отобрали уж, кажется, все, а он молчит, почему молчит? Не потому ли, что тайно и жадно хочет этого отбирания, уничтожения, аннигиляции косной атомарной структуры? Как насчет романа Андрея Платонова «Чевенгур» — не о том ли весь роман? Наши славянофилы указывают на то, что только они и есть истинно русские, в отличие от всех прочих поганых западных космополитов, рыночников и «атлантистов» вроде Гавриила Попова, Собчака и сбежавшего во Францию Артема Тарасова, а также семидесяти процентов советского народонаселения. Что ж, в свете сказанного они правы: разрушение цивилизации, отказ от всякой пакости вроде асфальта, холодильников, шестеренок, работающих сортиров, колготок, очков, электрочайников и мыла, имя им легион, — отказ от материальных предметов, замусоривающих бытие, представляется именно что чисто русской идеей, и кому, как не нашим славянофилам, ее развивать и обмусоливать? Итак, да здравствует смерть, гробы, подземные дворцы, разрушение, распыление, мощи святых, иконы с изображениями редколлегии «Нашего современника» и все такое трансцендентное, мистическое и высокодуховное. Да здравствует наш министр культуры, сыгравший роль дорогого покойника Ульянова на сцене главного театра страны и с тех пор ставящий интересы заплесневелого кадавра впереди интересов простых, мелких мещан вроде меня, тупо желающих приобрести ковер, яйца, маргарин без мышиного помета и иголки в наборе и не испытывающих ну никаких добрых чувств по отношению к гниющему кремлевскому мечтателю. Каюсь, граждане: не хочу участвовать в литургическом делании, не хочу Третьего Пути, не хочу предпочитать мертвецов живым людям. Не хочу содержать дорогие святыни за счет своего кармана, не желаю платить налоги, идущие на содержание вентиляции могилы лидера неприятной мне партии, и вообще не хочу возлагать венки и стоять в карауле, а хочу жить, пока живется. Хочу утром не поститься и молиться, а съесть бутерброд с ветчиной, а еще больше хочу, чтобы таковой был на столе у каждого из моих дорогих сограждан, потому что у меня он уже есть, чего и всем желаю. И если для того, чтобы купить эту ветчину, надо будет продать все равно кому труп разрушителя моей любимой страны, как недавно предлагалось, — то я обеими руками за. И вообще я предлагаю рассматривать так называемого Ильича как обычный партийный инвентарь. Наравне с прочим партийным имуществом он должен быть конфискован в пользу государства, в пользу людей, возвращен в казну и являться таким же товаром, как все остальное. Можно прикинуть, — это, наверное, не сложно, — во что обошлось нашему государству содержание этого большевистского тутанхамона, и выставить его на аукцион. Думаю, потянет миллионов на двадцать, с коробкой — дороже. В конце концов, если Ленин продал Россию, почему бы России не продать Ленина?
ноябрь 1991 года
На днях захотелось мне хорошего чаю с хорошим печеньем. Ишь, какая!скажут читатели. Да, дорогие читатели. Именно ишь. На случай таких вот безумных капризов и девичьих мечтаний была у меня в загашнике валюта. Поскребла я по сусекам и нашла: лир итальянских 2000 (полтора доллара), да франков тридцать (еще шесть долларов), да пенсов английских горсть, да центов кучка, да еще неведомая монета с дыркой посередине, да петровский пятак, который я к синякам прикладываю, да двадцать иен, подаренные мне критиком Андреем Мальгиным. Словом, чувствовала я себя финансовым воротилой, чего и вам желаю.
Пошла я в «Березку», купила чего хотела, вышла — и сейчас же была арестована двумя роскошными лейтенантами милиции, причем издалека уже подбегал третий, а четвертый, как выяснилось, притаился за утлом в машине, чтобы в случае чего, видимо, догонять, сбивать с ног, вязать и волочить.
Всякие там фамилии, номер отделения милиции и прочее я называть не буду. Ребята и так напутаны.
«Ну кто ж знал, что это вы? — сокрушался лейтенант Игорек. — Видим, женщина такая (Игорек изобразил руками объем груди), одета хорошо, все такое… и вываливает груду мелочи. Конечно, мы сразу — хвать! А это вы.».
Чем же не понравилась Игорьку моя замечательная интернациональная мелочь? А тем, оказывается, что мелочью, по оперативным данным, расплачиваются в «Березках» горничные гостиниц для интуристов, получившие эти монетки на чай. «И ведь как врут! — восхищенно крутил головой Игорек. Нет, как врут! Под кроватью, мол, выметала — и нашла… Ха! Не-е-ет, она на чай получила. Наберет кучу — и за покупками. Тут мы ее и хвать. Стране нужна валюта! Пожалуйте сюда! Все, что у нее там осталось, мы конфискуем».
Полчаса я допрашивала Игорька, к концу разговора окончательно запутавшегося в наших законах, инструкциях, приказах и повелениях.
Картина складывается вот какая. В соответствии с административным Кодексом, ст.154, использование гражданами валюты в платежных целях является преступлением. Валюту можно иметь («Да держите вы ее дома спокойненько! Ради бога!»), но не тратить. Ее можно тратить, но не мелочью. «Я ж вижу, когда работяга берет видик или другую дорогую вещь, платит бумажками, ясно же, что заработал, да и по одежде вижу: работяга, — так пусть, конечно, берет!» — то есть подход к покупателям осуществляется с помощью классового чутья, на глазок). Тратить, стало быть, валюту нельзя, но если она внесена в таможенную декларацию, то можно. При этом таможенники отказываются вносить мелочь в декларацию (я пробовала), машут рукой: «это не деньги!». Это не деньги, но на них можно купить. Купить можно, но покупать нельзя. (Вы что-нибудь поняли?) Горничным нельзя, но мне — можно. Мне можно, но не наличными. А кредитной карточкой расплачиваться — это на здоровье. «С кредитной карточкой мы ничего поделать не можем», — вздыхает Игорек. «Так ведь кредитная карточка — это тоже деньги?», — удивляюсь я. «Да, но их же не видно», — смущается лейтенантик.
Вот оно в чем дело… Как говорится, съесть-то он съест, да кто ж ему даст…
«Орел мух не ловит» — говорит латинская пословица. Что ж, римская гордая птица как себе хочет, а наши доблестные археоптериксы с криком «стране нужна валюта!» когтят и мух, и мошкару, да и микробом не побрезгуют, если он только попробует прошмыгнуть мимо их носа с живой конвертируемой денежкой под мышкой. Четыре мужика на одну горничную — это впечатляет. Так и вижу их на Доске Почета: «Иванов — отнял три копейки. Петров — сдал в закрома родины семь. Сидоров — пал в неравном бою с уборщицей Интуриста. Спи спокойно, дорогой товарищ». Взгляд ясный, брови вразлет, кудри вьются орлы!
Иной раз, напоровшись по ошибке на крокодила вроде меня, орлы отступают. Крупных животных тоже не трогают: еще лягнет или голову зубами отхватит. Одни неприятности.
Что-то я другой такой страны не знаю, где при выходе из магазина беззащитных женщин подстерегали бы переодетые в штатское милиционеры и отнимали бы сдачу. Хотя другим странам тоже вроде нужны деньги. Но они несколько иначе решают проблему. Например, во Франции, чтобы отнять у женщины валюту, ей предлагают духи, косметику, платья, шубы, чулки, туфли, шляпки, бусы, браслеты, кольца, брошки, автомобили, мебель, книги, картины, кой-чего из еды: 160 сортов сыра, например; а также квартиры, виллы, билеты куда хочешь, кастрюли, сковородки, цветы, бриллианты… Странные люди французы, правда? Мне могут возразить, что у России свой, особый путь развития и что «умом Россию не понять». Ну если подходить так, без ума, то возможности, конечно, безграничные. Можно по утрам, пока еще транспорт не пошел, высылать на улицы отряды работников уголовного розыска: пусть проползут, пошарят на тротуарах: может, кто ночью цент уронил, а то драхму или эфиопские быры. Найдешь быр, оботрешь — и в казну. Вечерами, наоборот, хорошо потрясти нищих, слепых, безногих: что-то же они за день насобирали? Не всякий сердобольный иностранец, швыряя калеке монетку, прикладывает к ней таможенную декларацию. Стало быть, составчик преступленьица налицо. Ну а неправедное обогащение горничных, граждане, надо пресекать с самого начала: если она выметает пыль из-под кровати, два-три младших офицера занимают позиции на полу, засовывают под кровать головы и не мигая, смотрят; старший чин прощупывает простыни, пододеяльники, потрошит подушки. Если женщина принялась мыть туалет, сотрудники соответственно передислоцируются. Младшие смотрят не мигая, старший же пусть что есть сил качает вантузом.
И боже мой, какое тогда наступит изобилие!
1991 год
Рождественский подарок, плод коллективной мысли ленинградского руководства: «визитные карты». Какой-нибудь наивный иностранец может подумать, что и впрямь «визитные»; что ленинградец, представившись новому знакомому, вытащит эдак из кармашка изящную бумажку с виньетками и подаст: вот, дескать, нате вам мой адресок, телефончик, — пишите, звоните, не забывайте!.. Не-ет, это у вас, господа хорошие, такое легкомыслие, а наша «карта» посерьезней вашей будет. Это будет не карта, а целое досье. Фотография. Адрес. Прописка. Штампы. И уж нашу-то карту мы никому без боя не отдадим, хотя бои предвидим. А называться она будет «визитной», потому что это звучит комильфо, а кроме того, с ее помощью будут осуществляться визиты в магазины. Не просто пошел-купил, по-простецки, как неотесанный дикарь какой, а нанес визит. Бонжур, мсьё, свиных костей не завозили? нет? Пардон. Аншанте де ву вуар.
Ибо без визитной карты, господа, не будет теперь истинного петербуржца. Отныне Северная Венеция, стремительно погружаясь в фекалии, удерживаемые на плаву дамбою, с достоинством будет распахивать торговые залы перед новой региональной аристократией. А всяких там провинциальных скобарей — вон. Ведь как сообщил нам Вадим Медведев (нет, не тот, а другой, из «600 секунд»), в Колыбели трех революций даже свиней кормят печеньем. Вадим попробовал вкусно. Теперь, может, и людям дадут?
А вот мне не дадут, я — иногородняя. 10 января я в последний раз ела на своей малой родине на законных основаниях. На другой день я со своими детьми уже была вне закона. Конечно, свет не без добрых людей: мама, папа, братья-сестры. Сплотились и накормили. Но уже в гости идти — это какую ж совесть иметь надо? Более того: ели мы мамину еду. И папа тоже ел мамину еду. Потому что свою еду он, по новому закону, обязан купить по своему паспорту. Лично. А я, например, уже не имею права взять папин паспорт и купить ему того-сего. Увидят мужскую фотографию и закричат: «Эт-то что такое?!» Так что есть захочет — ничего, доползет! Сам! Ножками-ножками!..
Конечно, если кто заболел — грипп там или что — такому Смольный кушать не разрешает. Тем более всякие там парализованные, или инвалиды, или старички, ровесники века — это нет. Никак. Зато они могут разглядывать визитные карты и размышлять о преимуществах социализма и о том, что своих завоеваний мы никому не отдадим: ни новгородцам, ни псковитянам, ни зловредному ливонскому ордену. И модные нынче духовность и соборность у этих категорий неизмеримо возрастут. Их теперь даже отпоют по церковному обряду.
Опять же: какие конфузы, бывало, случались с петербургскими дамами до введения визиток! Скажем, одна дама — назову ее Светланой — пришла в гастроном, на вечернюю тягу, и, зная повадки продуктов — появляются они всегда неожиданно и очень пугливы, — затаилась и ждет. Вдруг — фрррр!вылетают из подсобки расфасованные продукты и — в корзину. Ну, Светлана и еще с полсотни охотников, естественно, рванулись в общую свалку: кто быстрей!.. Светлана помоложе других, хвать! — и поймала что-то в кулак, а что — не знает. Руку выдернуть из корзины не может — зажали намертво. То ли, думает, сыр достался, то ли масло? А то, — размечталась, — колбаску держу, грамм триста? И пока она так гадала, уносясь на крыльях сладостной мечты, кто-то там, в сопящей толпе, насильственно разжал Светлане пальцы и высвободил пойманное нечто из ее руки. Отнял. «И вот я все думаю, рассказывала Светлана, — что же это было: сыр или все-таки масло?».
Но, надо сказать, что, даже видя, что дают (или не дают), все же нельзя быть уверенным, что органы зрения тебя не обманывают. Другая дама стояла 11 января в очереди, забыв с непривычки паспорт дома. А плакат извещал: «Цитрусовые — только по паспорту». Что ж, — думала дама, — куплю яблок, что ли? Не тут-то было. Отказ. «Только что получена телефонограмма, — сказала продавщица, — яблоки считать цитрусовыми».
Чем же угостит Колыбель заезжего человека? Утопая в желтом питерском снегу, я брела от ларька к ларьку, от магазина к магазину. Кооперативная греча по два шестьдесят — будь я мышь, конечно, купила бы и погрызла. Сигареты — по паспорту. (Эх, Минздрав, Минздрав! Что ж ты не предупредил?..) Кушаки пластмассовые и сумочки женские кошмарные мне есть не хотелось. А вот полезная вещь — массажер мужской кооперативный. Это, не сказать худого слова, такая штука, которая, случись надобность, может заменить женщину. Интересная новинка. Актуальная. Если теперь женщине суждено стоять в очередях до посинения, отоваривая визитные карты, муж ведь может и соскучиться. А так глядишь — и время скоротал. Правда, дорого, зато без сносу!.. И повсюду торговали масками скелетов и красными партийными гвоздиками, теми самыми, про которые искусство застоя сложило песню: «Красная гвоздика — спутница тревог; красная гвоздика — наш цветок». Вот в спутницах тревог недостатка почему-то не было.
Помнится, был такой доктор Хайдер. Он сидел перед Белым домом в Вашингтоне и, против чего-то протестуя, не ел. День не ел, месяц не ел, второй, третий… Советские газеты страшно волновались: пошел сто восемьдесят восьмой день голодовки!.. Двести пятнадцатый!.. Посидев так что-то около двухсот сорока дней, Хайдер встал и ушел. Наши остряки говорили: «Хайдер был. Хайдер есть. Хайдер будет есть».
Он-то будет. А мы?
январь 1992 года
Дивлюсь я на небо та й думку гадаю: с чего бы это наш народ так обуяла внезапная страсть к самодержавию-православию-народности?.. К аристократии? Вчерашний член партии, инженер, держатель сахарных талонов, — и мясник у него «схвачен», и авторемонт «завязан», — вдруг вспоминает, что он, собственно, белая кость, что и прадеды сиживали одесную, что и вообще в нем, знаете, что-то такое особенное… И вы с ним, знаете, полегче. Он другой. Стоит в тех же очередях, но… Кто он и кто вы — понимать надо. Ни ум, ни талант, ни порядочность, ни оригинальность, ни доброта, ни добросовестность не в счет. Это-то у всякого простолюдина найдется, а голубая кровь — не у всякого. Nini.
Интересные дела! Дореволюционная русская аристократия, смущаясь разительным сословным неравенством и понимая, что кому многое дано, с того много и спросится, старалась как-то смягчить разрыв между собой и простыми людьми. Мучаясь комплексом вины, заигрывала с народом как могла — и умно, и по-глупому, старалась идти на сближение, простить пороки, закрыть глаза на очевидную неблагодарность, равнодушие и прямую ненависть. Если мужик дурён, то я виновата, — кусала себе пальчики русская аристократия. — Правильно, ты виновата, — думал мужик, сопротивляясь образованию, просвещению, смягчению нравов и другим предложенным аристократией программам. Поджигал, к чертовой бабушке, поместья. Вырубал барский лес. Вытаптывал пашню. Потом, подталкиваемый под локоть Ильичом со товарищи, разграбил оставшиеся дома, пограбил бельишко и мебелишко, раздраконил все, что еще на земле торчало, ну, это все дела известные. Бунинский рассказ о том, как в одном разоренном поместье ощипали павлинов и пустили бегать голыми, пока они не издохли, теперь все знают. Павлин действительно выглядит аристократически. А народ это ой как не любит. Совершив вышеуказанные и другие аналогичные действия, народ расправился с аристократией, а заодно и с образованными классами вообще, вытоптал интеллигенцию и превратился в персонажа Зощенко. Никто его больше не просвещал, не лечил, нравы не смягчал, никто перед ним не заискивал и не стеснялся, на ручках не носил. Управляйся сам, как можешь.
И вот теперь остатки былого дворянства сделали остаткам народа пфуй. Пошел вон, черный люд. Не садись со мной на одну скамейку. Организую клуб, кружки, дворянское собрание и буду сам туда ходить и там гордиться. А тебя не пущу.
Ну хорошо, царя с царицей, детками, слугами и собачкой расстреляли. Дворянство повыкосили. Священников поубивали. Буржуев тоже. Банкиров. Купцов. Ювелиров. Врачей. Писателей. Художников. Офицеров. Юристов. Философов. Кого еще?… «Мало расстреливаем профессуры!» — беспокоился Ильич. Не волнуйся, Вова. Расстреливаем предостаточно. Вон — никого не видать окрест, всех подчистую… Чуть где очки мелькнут, туда и шарахнем. Всё? — Всё. Чи-сто? — Чисто.
Восьмидесяти лет не прошло — и уже соскучились. Ну что за народ капризный! «Идите и володейте нами…» А кому, кому володеть? Кому передать бразды? Профессура, банкиры, юристы — люди подозрительные. Потому что сами работать будут и нас, чего доброго, заставят. А мы этого крепко не любим. То ли дело: монарх, аристократия, церковь. Лепота!!! А костюмчики у них какие красивые, вы видели? А домики? А главное-то, главное, ни царь, ни дворянство, ни священники по определению ничего ручками делать не обязаны, а только говорить, рассуждать, призывать, поучать, тыкать. Был, правда, один монарх, любитель ручного труда, построил городок на Неве — стоит до сих пор, кстати, но это же фи. Это же не наш Третий Путь, не в наших традициях. Были, правда, дворяне — учителя, инженеры, врачи и так далее, но теперь-то мы, прозрев, любим их за то, что они дворяне, а не за то, что работали. Были, правда, священники — ученые, работники, подвижники, труженики, но ведь не в этом дело, господа, а в сане! А в том, что на них благодать! А в том, что как скажет, так и припечатает. А мракобесие, господа, оно же умиляет! Когда батюшка объявляет, нахмурившись, что православному человеку, дескать, оскорбительно видеть в иконе произведение искусства, а посему надобно у музеев иконы отобрать и в храмы возвернуть — то давайте трепетать, славяне! Искусство, разум и труд — долой! Пущай на Западе трудятся, любуясь в свободное время на музейных мадонн, а мы у них будем кредиты канючить и, сурово, истово, всей щепотью обмахивая себя от нечистого, вешать амбарные замки на кремлевские музеи. Ибо там срамота, пёсий дух и смущение антихристово.
Нет, кое-кто, конечно, трудится. Наши бизнесмены (гады, заразы, кровопийцы), фермеры (у, паразит, развел свиней под самым носом, когда я как раз на бугре с поллитрой расположился, птиц послушать), врачи (знаем! им только взятки брать да коньяк трескать!), банкиры (нахапает денег и бежать), ученые (от этих просто трясет, не знаю почему, но, право, трясет!). Всё это грязная работа, без ореола таинственности, мистики и полетов во сне и наяву. Нам же поприятней кто-нибудь такой, кто, как птица небесная, лилия полевая не ткет, не прядет, не сеет, не жнет, не собирает в житницы. Вот наследник престола Владимир Кириллович — совершенно не прядет. И не прял никогда. Позовем его и будем любоваться и умиляться. А он нам много раз подряд (я лично читала в печати три раза, на трех языках, — значит, повторяет…) расскажет трогательную историю про своего сынулю. Как его одноклассник предположил, что тому не миновать стать президентом Франции, на что мальчик скромно возразил: президентом вряд ли, а вот русским императором очень даже может быть. Шустрый у Кириллыча мальчуган!
Но, кажется, на данный момент папенька отказываются от насильственного захвата власти. Eh bien, mon prince! Это с вашей стороны благоразумно, потому что у нас тут неспокойно. И девятые января случаются, и Белыя и Малыя то отложатся, то приложатся, то опять отложатся, то, глядь, опять приложатся — шатание в людишках великое, — и Бессарабия кочует, и «злой чечен ползет на берег, точит свой кинжал», и Крым завещан Кравчуку Богом, не говоря уж об Одессе (здоровеньки булы, мсьё де Рибас), и уже разложены карты периода до Ермака с целью пересмотра и передумывания. Хлопот полон рот. Сейчас не вполне удобно княжить.
Вот наш президент едет во Францию и там приносит запоздалые извинения потомкам русских аристократов в связи с причиненными им в свое время неудобствами. Сэ трэ жантий, очень мило, только вот нетитулованным в безымянных могилах было слегка неудобнее, n'est ce pas? Вот любимец народа Владимир Молчанов, интервьюируя по телевидению скромного гражданина Франции, усаживается в кресле как-то эдак, с вывертом, словно в плохом фильме, и спрашивает тоже эдак, не так, как всякую шваль: «Э-э скэжитэ, кэнязь…» Вот русский обыватель, и без того не шибко умный, глупеет еще на два порядка и заставляет себя верить, что если полковник КГБ в оперных ризах окропит водопроводной водой фундамент, то шлакоблочная конструкция авось не рухнет, как в прошлый раз, а стало быть, можно еще уворовать бетончику.
Неужели, думаешь, поротая задница кнута просит? И одни derriиres взыскуют плетки коммунистической, не в силах смириться с недавней потерей, другие тоскуют по соленым розгам, по английскому стэку, по этнографической нагайке…
Говорят, что русский язык обогатил дореволюционные французские словари лишь тремя словами: oukaze, knoute и pogrome. Неужели правда?
ноябрь 1991 года
— Буду делать один маленький фантазия, — говаривал знакомый француз, разбавляя советский березовый сок водопроводной водой. Фантазия у месье был, действительно, небольшой. Несмелый. Дело было в середине семидесятых, и, кто помнит, — еда в Ленинграде была, хоть и звался город не так роскошно, как нынче. (Но, по закону Ломоносова-Лавуазье, все правильно: в одном месте отнимется, в другом прибавится.) Мы, помню, дивились французу, полагая, впрочем, что он у себя в Париже зажрался улитками, лягушками, паштетами и ста сорока сортами сыра и теперь, во избежание заворота кишок, инстинктивно промывает таковые водою, ибо мы были глубоко убеждены, что березовый сок, расфасованный в трехлитровые банки, есть не что иное, как та же водопроводная вода, только подслащенная. Сахар тоже еще был. «И родина щедро поила меня березовым соком, березовым соком», — пело радио. Однако надменность, с которой заезжий галл разбавлял воду водой, не могла не уязвлять.
Впрочем, чудачества нашего друга компенсировались его рассказами об истории основания первого в мире государства рабочих и крестьян. Отец француза был русский господин, с глубоко дореволюционных времен проживавший в Европе — так ему больше нравилось. Как-то, году, скажем, в 1908-м, не помню, сидит он у себя, допустим, в Баден-Бадене, не помню, и курит, к примеру, табак. Слуга докладывает: «К вам господин Ульянов из России». «Проси». Входит господинчик небольшого роста, рыжеватый, с бородкой, и сразу к делу: «Дайте, граф, денег на русскую революцию». Граф посмотрел — одет г-н Ульянов скверно: пиджачок пообтерся, штиблеты каши просят, и говорит: «Н-дэ-э-э… Делу вашему я, как вы понимаете, сочувствовать не могу и помогать не буду, но так как вы лично, я вижу, нуждаетесь, то вот вам, любезнейший, пятьдесят рублей. Купите себе горячей пищи». Побирушка поблагодарил и взял. Дальнейшее известно.
Европейцы — люди жестокие и прямолинейные. Наш, по крайней мере, был именно таков. Он любил правду. Он так и говорил, нам в лицо, вслух: «Вот я ошшен богат и ем карашо. А вы нет, ха, ха, ха». Мы ему, бывало, говорили: «А нет чтобы и нас в Париж пригласить?», на что он отвечал: «Приглашу, но кормить не буду: дорого». И мы только моргали. Мы иначе были воспитаны. Мы читали Агнию Барто:
«Все ребята встали с мест:
мы едим, а он не ест.
Что мы сели по углам?
Все поделим пополам».
Мы не знаем, как распорядился Вовка-морковка доставшимися на халяву деньжатами. Пошел в лавочку и взял пуль для врагов и бинтов для товарищей? Прикупил пудик «ятей» для партийного шрифта? Взял портвешку и загудел на все пятьдесят рупчиков в кафе-шантанах Лозанны? Что он, золотой-то наш, себе напозволял? Неизвестно. Покрыто мраком. Ну, допустим, тихо проел ассигнацию, и господь с ним. Не жалко.
Но одно дело — есть, а совсем другое — «уесть». Наш француз, например, ел мало, а уесть нас любил. Попивая свой «маленький фантазия», непременно указывал: «В Париже я пью воду „Перье“, и мне вкусно. А у вас этого нет, ха, ха, ха». Или: «Пойду в „Березку“, куплю деликатес „морские гребешки“ и съем. А вы их и не попробуете».
Уедают с целью показать превосходство, установить дистанцию. Выражения типа «что, съел?!» или «накося, выкуси», да и сам термин «уесть» ясно указывают на то, что свой высший статус можно особенно обидно продемонстрировать с помощью пищевых ритуалов. Демонстративно кушать не просто много, но другое — безошибочный прием: уедаемый вам этого не простит и не забудет. Он попомнит! Тот же Ильич, в партийном фольклоре отсылающий прочь посылочку с рабоче-крестьянскими лимонами («детям-детям»), это понимает: отказ от посылочки — хорошая превентивная мера, мощный сигнал: уй, до чего ж я близок к народу. Сухой я корочкой питался. В фольклоре же антипартийном, в анекдоте, баба-ходок, пришедшая на аудиенцию к Ленину, завистливо смотрит, как вождь, у нее на глазах, наворачивает стопку блинов с маслом и сметаной: второй… седьмой… пятнадцатый… «Ильи-иич… дай блинок…» — канючит она, на что тот, соорудив из двух рук большой непристойный знак, покачивает им в ее сторону: «А вот тебе, баба, блинок!..»
В положении этой бабы, как я погляжу, чувствуют себя сейчас многие. В прессе не иссякают жалобы на то, что в телевизоре видать, как едят, жуют, пьют и глотают всякую всячину на презентациях бирж и альманахов. Людям обидно не то, что другой ест что-нибудь эдакое, а то, что он не забывает сообщить об этом городу и миру. Обидно не то, что «Независимая газета» в день своего юбилея поела устриц (жареная картошка в общем и целом вкуснее), а то, что устрицы в европейском культурном сознании — символ запредельной роскоши. Невозможно есть их в одиночку, задумчиво уставясь в газету; немыслимо глотать их второпях, чтобы заморить червячка на скорую руку; нет, глотатель устриц готовится к ритуалу торжественно, счет ведет на полудюжины, тщательно выбирает сорт вина, а то запорешь и без того сомнительное удовольствие. Надо также знать, на что идешь, собравшись поужинать устрицами впервые. Случись вам, проездом, в Париже, быть звану на устрицы, возьмите себя в руки. Скажите себе: «А что!.. Я могу». Думайте о Чкалове. О Папанине. Или о Евгении Онегине. Конечно, надо иметь определенную моральную отвагу, ясно представлять себе живое, ледяное, скользкое, слепое нечто, которое ты сейчас — единым духом, не зажмурившись — смело всунешь в живого и теплого себя. Это вам не водочка-селедочка, не мелкие пташечки «Перцовки». Улыбайтесь и не подавайте виду, если возникнут спазмы. И не надо выбегать из-за стола с выпученными глазами, захлопнув ладошкой рот, который ЭТО не принял. Сплюньте в салфетку. Зато какое роскошное зрелище — «…на блюде устрицы во льду»! Каждый сам себе Ахматова. Гад морских подводный и вполне предсказуемый ход привел, как известно, к драматическим последствиям для «Независимой газеты»: телевизионному критику не понравилось публичное зрелище чужого чревоугодия, за что он был обвинен в непрофессионализме и отстранен от освещения зрелищ грядущих; коллеги критика возмутились и проявили солидарность с товарищем; симпатичная читателям рубрика была уничтожена. Пожар и разгром. Международное посмешище. И вполне естественно.
Босой оборвыш долго смотрит, разинув рот, в освещенные окна, за которыми нарядные дети водят хороводы вокруг рождественской елки. Кто знает, о чем он думает в этот момент? Может быть: «Эх, никогда мне так не веселиться!» А может быть: «Буду трудиться в поте лица — тоже стану водить хороводы». Но если бы нарядные дети, усевшись на подоконнике, стали нарочно чавкать, облизываться и дразниться, мальчик точно подобрал бы камень и разбил стекло вдребезги. Ибо все, конечно, хотят не только хлеба, но и зрелищ, многих зрелищ, всяких зрелищ, за исключением того единственного зрелища, когда хлеб ест другой.
март 1992 года
«Президент принял делегацию чучмеков» — невозможный заголовок в газете. «Выдающееся бабье в русской культуре» — немыслимое название для книги. Это всем понятно: в первом случае задеваются лица некоторых национальностей (расистское высказывание), во втором — лица женского пола (высказывание сексистское). Понятно, что напечатать или публично произнести подобное было бы оскорбительным хамством, хотя непонятно почему: ни в слове «чучмек», ни в слове «баба» вроде бы не слышится ничего специфически оскорбительного, но так уж исторически сложилось. Обидно.
Слово «чурка» еще обиднее, чем «чучмек»: предполагает тупость, дубовые мозги (я вот умный, а они все тупые). «Косоглазый» — оскорбление: предполагает отклонение от некоторой нормы. То же «черномазый» — имплицитное утверждение, что белое лучше черного; а почему это, собственно? Однако если вы скажете: «эбеновая кожа» или «миндалевидные глаза», то отмеченные наружные признаки прозвучат как комплимент, ибо в рамках нашей культуры эбеновое и миндальное деревья имеют положительные коннотации (в отличие от дуба).
Недоказуемые утверждения, что белая раса выше черной или желтой, что женщины хуже мужчин, звучали слишком часто в истории человечества, а, как всем известно, от слов люди всегда переходили к делу и угнетали тех, кого считали хуже и ниже. Прозрев и раскаявшись в этом варварском поведении, цивилизованная часть человечества восприняла идеи равенства и братства и как может воплощает их в жизнь. И старается исправить не только дела, но и слова, ибо слово это и есть дело. И слово проще исправить. Выражаться и мыслить надо политически корректно.
Так ловлю себя за руку: одну политическую некорректность в этом тексте я уже допустила: употребила слово «братство». Вот к чему приводит многовековое угнетение со стороны патриархата! Жалкая, слепая жертва фаллоцентризма, неспособная сбросить с себя путы мужского свинского шовинизма (male pig chauvinism), я кооперируюсь с угнетателями, сотрудничаю с агрессорами! Я переметнулась на сторону врага. Я должна была употребить слово «сестринство», невзирая на то, что его нет в русском языке. А теперь пусть будет. Ведь язык — тоже средство угнетения, потому-то этого слова в нем и нет. Язык слишком долго был орудием мужчин, в нем отразилась их многовековая власть над женщинами, это они не допустили слово «сестринство» в словарь. Доказательств сколько угодно. Человечество по-английски mankind, почему не womankind? То-то. Да ведь и само слово woman — производное от слова man, и с этим можно и нужно бороться. Например, принять написание womyn (во множественном числе wimyn), чтобы хотя бы на письме сбросить с себя унизительные путы родовой зависимости. Или слова «семинар», «семинарий», которые происходят от слова semen, «семя» — вопиющий фаллоцентризм. Введем слова «оварий», или — вариант — «овуляр», обозначать они будут то же, зато явятся женским вкладом в культуру. (По-русски яйцарий. «Научный яйцарий по проблемам освоения космоса»? Глупо, но корректно.).
Засилье политически корректного языка и соответственно выражаемых этим языком политически корректных мыслей и понятий захлестнуло современную американскую культуру. (Вышеприведенные примеры — womyn, ovarium — не продукт моего натужного остроумия, как может подумать не знакомый с американскими реалиями читатель, а взяты из существующих текстов: ими предложено пользоваться, и некоторые уже пользуются.) Идеология политической корректности требует, чтобы любое публичное высказывание и публичное (а в ряде случаев и частное) поведение соответствовало неким нормам, в идеале, выражающим и отражающим равенство всего и вся. Во многом эти требования исходят со стороны агрессивного феминизма, но не только. Есть расовая политическая корректность (political correctness или, сокращенно, PC «писи»), экологическая, поведенческая, ценностная, какая угодно. Упрощая (но не слишком), можно сказать, что она базируется на следующем современном мифе: белые мужчины много веков правили миром, угнетая меньшинства, небелые расы, женщин, животных, растения. Белый мужчина навязал всему остальному миру свои ценности, правила, нормы. Мы должны пересмотреть эти нормы и восстановить попранную справедливость.
Мысль, не лишенная наблюдательности, конечно, и всякий может привести массу примеров, ее подтверждающих. Нерешенным, правда, остается вопрос, отчего же так произошло — по природе вещей или по зловредности и в результате заговора? Свойственна ли мужчине агрессивность от рождения или навязана ему культурой свинского самцового шовинизма? Сволочь ли самец павлина с его роскошным хвостом, в то время как его самка выглядит так непритязательно? Кроме шуток: можно ведь утверждать, что самцы павлинов на протяжении вековой эволюции заклевали и истребили тех самок, у которых было чем похвастаться в смысле оперения, оставив для размножения лишь чахлых и бледных дурнушек, дабы надмеваться над ними, держать их в подчинении и постоянно указывать им своим внешним видом, кто тут, собственно, начальник. То же и куры. Докажите, что это не так. В обратном же случае, когда самки красивее самцов, результат тоже может свидетельствовать о злостном эгоизме направленности мужского отбора: молодых и симпатичных они выбирали, а старых и уродливых отбраковывали (ср.: люди). Куда ни кинь, всюду клин (желающих всюду прозревать фрейдистские аллюзии просят порадоваться этой плохо завуалированной фаллоцентрической поговорке). Можно утвержать, что мужчина всегда морально дурен — агрессивные феминисты (-ки) это постоянно и делают. Например: нашей современной культуре навязана идея так называемой «красоты», то есть представление о том, что люди неравны в отношении внешней притягательности. Это грех «смотризма» (lookism). Феминистка Наоми Вульф (сама молодая и красивая) разоблачила негодяев: она открыла, что идея «красоты» возникла с развитием буржуазного, индустриального общества, где-то в XVIII веке. Женщинам внушили, что красота — это ценно, что красиво то-то и то-то, наварили кучу косметики и всяких притирок и через рекламу вкомпостировали все это в мозги. Женщины попались на удочку, отвлеклись от борьбы за свои права и по уши ушли в пудру и помаду, а тем временем мужчины захватили рабочие места и успели на них хорошо укрепиться. Когда одураченная женщина кончила выщипывать брови и спохватилась — глядь, все уже занято. Просвистела, бедняжка, свои исторические шансы. (В частности, из этого следует, что настоящая феминистка не должна ничего себе ни брить, ни выщипывать, а настоящий феминист должен принимать ее как она есть и «полюбить ее черненькую».)
Примеры «смотризма» в русской литературе:
Для вас, души моей царицы,
Красавицы, для вас одних…
(Автор-мужчина прямо сообщает, что его текст не предназначается для уродок, старух, меньшинств, инвалидов; доступ к тексту — выборочный; это недемократично.)
Как завижу черноокую
Все товары разложу!
(Это еще хуже: это называется preferential treatment, то есть предпочтение, предпочтительное обслуживание; хорошо, если не сегрегация! Он не хочет обслуживать категории населения, не соответствующие его понятию о красоте, хотя в его коробушке «есть и ситец и парча»; в результате нечерноокие потребители не смогут осуществить свое право на покупку. Дальше в тексте, кстати, открыто описывается обмен товаров на сексуальные услуги: «только знает ночь глубокая, как поладили они». Нужны ли более яркие иллюстрации свинско-самцового шовинизма?).
Ты постой, постой, красавица моя,
Дай мне наглядеться, радость, на тебя!
(В данном случае, как говорится, всё каше наружу: автор-мужчина останавливает красавицу, понятно, с тем чтобы быстро забежать вперед и занять вакантное рабочее место. Ее же уделом будет безработица или низкооплачиваемая профессия.).
К греху «смотризма» тесно примыкает и грех «возрастизма» (ageism). Это когда неправильно считается, что молодость лучше старости.
Примеры «возрастизма»:
Старость — не радость.
(Просто лживое утверждение, окостенелый стереотип).
На что нам юность дана?
Светла как солнце она…
Это еще слабая степень оскорбления, ведь можно оспорить утверждение, что солнце лучше, скажем, луны и что тем самым здесь выражено возрастное предпочтение. Тем более что врачи сообщают: солнце вредно, излишнее пребывание в повышенной зоне ультрафиолетового излучения вызывает предрак кожи. А вот хуже:
Коммунизм — это молодость мира,
И его возводить молодым.
Здесь прямо, внаглую содержится требование отстранить от рабочих мест лиц среднего и старшего возраста. За такие стишки можно и в суд. Называть старика стариком обидно. Старики в Америке сейчас называются senior citizens (старшие граждане), mature persons (зрелые личности); старость — golden years (золотые годы).
И наконец, совсем возмутительные стихи, наводнившие всю Россию:
Под насыпью, во рву некошенном,
Лежит и смотрит, как живая,
В цветном платке, на косы брошенном,
Красивая и молодая.
Здесь и смотризм, и разнузданный возрастизм, и любование поверженностью лица женского пола, и выдавание тайно желаемого за действительное: он представляет ее мертвой, так как мужчины ненавидят женщин и желают им смерти, что опять-таки символически выражается в сексуальном акте, который всегда есть насилие, порабощение и в конечном счете уничтожение. Не пропустите ключевые слова: автор символически помещает ее в ров, то есть в яму, могилу, а сверху еще примысливает насыпь, т. е. слой земли. Убил, в землю закопал, и надпись написал: вот что он сделал. Упоминаются косы, т. е. устаревший стереотип женской привлекательности. (М. б., намек: «волос долог — а ум короток»?!) «Платок» — то же самое. «Цветной» — не расовый ли намек? Предлагаю следующую, политически правильную редакцию строфы:
На насыпи, в траве подстриженной,
Живой и радостный на вид,
Стоит свободный, не униженный,
Достойный, зрелый индивид.
Sizeism («размеризм», что ли?) — предпочтение хорошей фигуры плохой, или, проще, худых толстым. Он же fatism («жиризм»), weightism («весизм»). Страшный грех. Попробуйте не взять человека на работу за то, что он толстый — засудят. Есть комитеты, борющиеся за права толстяков. Если раньше толстяк назывался в лучшем случае oversized person, то есть предполагалось, что есть размер (size) нормальный, а есть и другие, сверх нормы, то теперь надо говорить full-figured, что есть маленькая сладостная месть худым: у жиртреста, получается, фигура полноценная, а у доходяги — нет. Недотягивает. Худые пока не протестовали.
Пример феминистского прочтения:
Талия в рюмку.
Всмотритесь в это выражение. Сопоставляются и оцениваются позитивно центральная зона женского туловища и стеклянная ёмкость для приема алкоголя. Женщина приравнивается к посуде и их функции отождествляются. Хвать — и опрокинул. Здесь, разумеется, выражено пренебрежительное отношение к женщине: она воспринимается лишь как объект удовольствия.
Нехорошо оскорблять человеческую внешность. Мы ведь не виноваты в том, что родились такими, а не другими. Надо избегать обидных слов и выражений. Скажем, уродился человек маленького роста — не называть же его коротышкой (short person). Мягче будет verti-cally challenged (трудно перевести, нечто вроде «вертикально озадаченный»). Плешивый — hair disadvantaged, follicularly challenged.
В целом первая задача политической корректности — уравнять в статусе (за счет подтягивания) отставших, обойденных, вышедших за рамки так называемой нормы. Считается, что низкая самооценка вредна для индивида, а стало быть, и для общества в целом. Оскорбление же направлено на понижение статуса оскорбляемого (дурак, дубина, мордоворот, рожа неумытая, засранец, мудила гороховый, жиртрест, промсосискакомбинат, осел, свинья, козел, корова, сука, пидарас, очкарик, жертва аборта, чурбан, чучмек, чурка, черножопый, деревня, скобарь, дерьмократ и многое, многое другое). Поэтому необходимо поднять самооценку и запретить любые оскорбления. С этим можно было бы согласиться, но беда в том, что, раз начав, трудно остановиться и провести границу.
Вряд ли женщине приятно, если ее назовут «коровой» или «мочалкой». Это понятно. Труднее понять, когда американские феминистки оскорбляются, услышав слова «honey», «sugar», «sweetie», которые все соответствуют нашему «милочка» и обозначают мед, сахар, сладкое. Но подумайте сами: подобными словами мужчина указывает женщине на вторичность, униженность ее социального статуса, он как бы посылает ей сигнал о ее неполноценности: она призвана «услаждать» мужчину и не более того. Столь же оскорбительно считается подать женщине пальто (что она, инвалид, что ли? Сама не управится? Чай, не безрукая), открыть перед ней дверь, уступить место в транспорте, поднести тяжелую вещь. В газетах даются советы девушкам, как постоять за себя, когда услышишь такое непрошеное обращение: надо повернуться к обидчику и строго указать: я тебе не «honey», а такой же индивид, как ты… ну и так далее. Почти правильная модель поведения:
Сняла решительно пиджак наброшенный (молодец, женщина: символическая акция избавления от вековой патриархальной зависимости),
Казаться сильною хватило сил (поправочка: надо не казаться, а быть; как известно, женщина может делать все то, что умеет мужчина, и еще сверх того),
Ему сказала я: «Всего хорошего» (а вот это зря: сейчас нас учат не сдерживаться, а прямо лепить, что думаешь, то есть выявить в себе внутреннюю стерву, to discover your inner bitch),
А он прощения не попросил (все они свиньи, что хоть и общеизвестно, но всегда нелишне напомнить).
В русском обществе, конечно, тоже существует представление о политической корректности, хотя и слабое. В шестидесятые годы продавали «Печенье для тучных», кто помнит. Покупавший чувствовал себя сильно уязвленным, хотя, думаю, это был не недосмотр, а неловкая попытка избежать слова «толстый», воспринимавшегося именно как обидное. Сейчас подобные продукты уклончиво именуются «диетическими», так как слово «диета» стало в основном связываться с положительным процессом потери веса (несмотря на то, что диеты бывают всякие: бессолевые, для диабетиков и даже для прибавки веса). Кстати, выражение «лица, страдающие ожирением» тоже политически некорректное: я не страдаю, я поперек себя шире и тем горжусь. Не смейте меня виктимизировать! (Victim — «жертва».) Если бы в XIV веке, когда появилась фамилия Толстой, существовало понятие политической корректности, то этот номер у россиян не прошел бы и семья, чей основоположник изволил быть преизрядного весу, получила бы иное прозвание:
Лев Полновесный
«Анна Каренина»
роман в 8 частях
В советской печати уже возражали против употребления слова «больной» в применении к пациентам, или, лучше сказать, к посетителям медицинских учреждений: слово это оскорбляет здоровых, закрепляет за истинно больными ярлык неизлечимости, неприятно напоминает о страданиях. Слово «прислуга» несет оттенок сервильности («служить бы рад, прислуживаться тошно») и давно заменено «домашней работницей». Продавец у нас становится работником прилавка или товароведом. Все эти труженики полей, машинисты доильных аппаратов, операторы подъемников (вместо крестьян, дояров и лифтеров) попытка повысить статус малопрестижных профессий. Царя ведь никто не назовет «работником престола». А следовало бы, по справедливости.
Умение прозревать в языке следы угнетения со стороны эксплуататоров достигло в академических кругах Америки виртуозности. Можно попробовать на русском примере: отчего в официальном, бюрократическом языке ваша зарплата называется «оклад»? Оттого, очевидно, что она не «зарплата»: вы гораздо больше «зар», чем вам выплатили. Чтобы скрыть несоответствие затраченного вами труда мизерной выплате, употребляется слово «оклад»: сколько вам положено-накладено, столько и берите, не более. «Зар» соответствует вашей активности, «клад» несет оттенок решения свыше. А если вы работаете сдельно, то это уже будет «заработок». Так, вглядевшись в слово, как в магический кристалл, и прозрев в нем скрытые пружины управления миром, вы найдете и опознаете своего агрессора и можете захотеть предпринять какие-то политические меры, чтобы изменить соотношение сил в обществе. В значительной степени именно через слово, через заложенные в нем сигналы различные группы американского общества добиваются тех или иных политических урегулирований.
В одном американском университете разразился расовый скандал. Белый студент спал в своей комнате в общежитии. Ночью под окно пришла группа развеселых студенток (в дальнейшем оказавшихся чернокожими), буянила, визжала и хохотала. Рассвирепевший студент, которому не давали спать, — а ему с утра на занятия, — распахнул окно и заорал на одну из резвушек: «Что ты орешь, как водяной бык?! (waterbuffalo)». Вместо ожидаемой реакции вроде «Ой, извините» или «Сам такой» девушки усмотрели в высказывании (выкрикивании) студента расовое оскорбление и обратились к начальству. Начальство восприняло инцидент всерьез, — а попробуй не восприми, тебе же достанется, запросто потеряешь работу и другой не найдешь. Клеймо расиста смыть с себя невозможно. Слово за слово, разбуженному зубриле грозило отчисление. Конечно, защитники Первой Поправки к Конституции (свобода речи) тоже не дремали: свободный американский гражданин спросонья может кричать что угодно. Но и защитники меньшинств (чернокожих) не сдавались. Как это всякая сонная дрянь будет безнаказанно сравнивать черты лица представительницы угнетенной в прошлом расы с безобразным животным! Кажется, студент победил: его адвокаты сослались на то, что во-первых, на улице было темно и цвет кожи был не виден, а во-вторых, животное waterbuf-falo водится только в Азии, а стало быть, сравнение шло не по внешности, а по звуку: голос барышни вызвал у студента соответствующие ассоциации, а Африка здесь ни при чем.
Пример двусмысленности высказывания на русском материале:
Не нужен мне берег турецкий,
И Африка мне не нужна.
С одной стороны, автор вроде бы отказывается от территориальных притязаний и отрицает империалистическую экспансию, это хорошо. С другой стороны, он вроде бы отказывает в праве приема на работу мигрантам из стран Ближнего Востока (немецкие чернорубашечники и по сей день терроризируют семьи турецких иммигрантов) и отказывается признать вклад африканских народов в мировую культуру (в лучшем случае), а то и солидаризируется с куклукс-клановцами.
Расовый вопрос в Америке — заминированная территория. Достаточно сказать, что, с одной стороны, существует квота при приеме на работу, и так называемые афро-американцы, женщины, другие меньшинства должны получать, по крайней мере, теоретически, предпочтение. С другой стороны, политическая корректность требует «цветовой слепоты» (color blind-ness), неразличения цвета кожи: равенство так равенство. Как быть? Вот нерешаемый вопрос: если в театре лучшие роли должны доставаться лучшим актерам, а при приеме на работу должно соблюдаться расовое равенство, то допустимо ли, чтобы роль Отелло досталась корейцу, а Дездемона была черной? Если в репертуаре только Шекспир, то что делать актерам азиатского происхождения?
Президент одного колледжа сообщил, что зал, предназначавшийся для торжественного выпуска студентов, закрывается на ремонт. Студенты огорчились. «Что ж делать, — вздохнул президент, — у меня самого был черный день, когда я об этом узнал» (black day). «Ax, черный день?! Черный?!возмутился чернокожий студент. — Что это за расистское отношение? Как плохой — так сразу черный. Слово черный для вас связано только с отрицательными эмоциями!» Долго извинялся и каялся напуганный президент: оговорился, больше не буду, простите и так далее. Отбился, могло быть хуже.
Но как же быть? Куда девать выражения «черная овца», «черная метка», «черная оспа», «черный список»? Неужели из боязни задеть чьи-то чувства, из желания быть деликатным и вежливым надо портить, менять, искажать английский язык?
Надо! — считают приверженцы Пи-Си.
Так, американские феминисты (-ки) усмотрели в слове history (история) слово his (его), и предложили историю женщин называть herstory, хотя слово history — греческого происхождения и к современному английскому притяжательному местоимению his никакого отношения не имеет: мало ли какие буквы сойдутся на письме. Неважно. О слове womyn я уже говорила. В параллель к слову hero (герой) предложено употреблять слово shero. Председатель, заведующий всегда был chairman. Теперь часть завкафедрами в университетах (женщины) совершенно официально называют свою должность chairwoman, а если, скажем, нужны выборы заведующего и будущий пол кандидата неизвестен, то годится нейтральный термин chairperson. Это создает известную путаницу: некоторые женщины плевать хотели на Пи-Си и хотят продолжать называться chairman, других это оскорбляет, и как к ним обращаться, предварительно не выяснив их предпочтений, неизвестно. Приходится осторожно выяснять стороной, а то ведь сделаешь faux pas.
Можно себе представить, сколько шуток и насмешок прозвучало из несгибаемого лагеря ревнителей традиции! Предлагали тогда уж переименовать остров Манхэттен (Manhattan, индейское слово) в Personhattan, mailmen (почтальоны, в слове слышится male, мужчина) в personpeople, и тому подобное.
Конечно, «herstory» и «оварий» — это смешно. Это как если бы мы, носители русского языка, прозрели в слове «баобаб» слово «баба», возмутились бы и стали заменять его на «баожен», «баодам», или, в неопределенно-нейтральном ключе, «баочеловек». Вместо «Бабетта идет на войну» — «Человетта идет на войну». Что было бы со словами «ондатры», «бабахнуть», «сегодня», «лемур»?.. Вместо бабочек порхали бы индивидочки, а что стало бы с Баб-эль-Мандебским проливом, даже выговорить страшно.
С расовой чувствительностью хуже. По-русски слово «негр» звучит нейтрально, по-английски — политически двусмысленно. Очень малая часть населения хочет называть себя negro, большая часть не переносит этого слова и хочет быть black. Но из-за неприятных оговорок типа «черный день» был найден нейтральный вариант: Afro-American. Хорошо? Хорошо-то хорошо, да ничего хорошего, как вздыхает русский народ на завалинках. Если араб из Египта, что в Африке, переселился в Америку, может ли он считаться Afro-American? Нет, ведь он белый. А как называть черное население в Африке? Тоже Afro-Americans? Даже если они ногой в Америку не ступали? А Пушкин, наш Пушкин! Неужели и он, невыездной рабовладелец, тоже афроамериканец?* Предлагались варианты «non-white» (не-белый) и «people of color» (именно не «цветные люди», а «люди цвета», почему-то это ласкает чей-то чувствительный слух.) Опять-таки сразу набежали насмешники и пародисты и предложили называть женщин «person of gender». Но в лагере Пи-Си это не вызвало улыбки. Они вообще не улыбаются. Тревожная серьезность, бессонные ночи на посту, суровая складка губ. Всегда в дозоре. «Если враг — он будет сбит. Если наш пускай летит».
Примеры правильной цветовой слепоты:
…очи
Светлее дня, темнее ночи.
Прекрасные, политически зрелые стихи! Представитель любой расы свободно можег самоидентифицироваться с окраской зрительного органа описанного субъекта. Или:
Мы купили синий-синий,
Презеленый красный шар.
(Не требует комментариев.)
Есть деликатная область, касающаяся инвалидов и сумасшедших. Медицинские, клинические идиоты и кретины не виноваты в том, что родились такими или стали таковыми в результате заболевания, которое может постигнуть любого. Это Бунин мог писать о том, как прочел в детстве в старой подшивке «Нивы» подпись под картинкой: «Встреча в горах с кретином». (Медицинский кретинизм — результат дефицита йода в организме.) В рамках Пи Си кретины называются differently abled — альтернативно одаренные. (Вы одарены вот так, а они иначе. Все равны. А судьи кто?)
Теоретически это смешно и нелепо. Но вот в американских супермаркетах вас часто обслуживают дауны: помогают укладывать купленные вами продукты в пластиковые пакеты. Болезнь Дауна — генетическая, у даунов лишняя хромосома. Они опять-таки не виноваты, они эту хромосому не заказывали. Милые, доброжелательные, с раскосыми глазками, блаженной полуулыбкой и замедленными движениями, дауны всегда и всюду почему-то делают одно и то же: на дно пакета укладывают помидоры или персики, а сверху — тяжелые консервные банки. Если бы так сделал нормальный продавец («работник прилавка»), то вы бы возмутились: «Какой идиот…?!» А тут это сделал именно идиот, которого вам так называть совершенно не хочется. Он вам мил, вам его жалко, его дружелюбные глазки и плоский затылочек заставляют сжиматься ваше сердце, и когда вы вспомните, что о нем вам предложено думать, что он «альтернативно одарен», то это уже не кажется вам глупым, вы благодарны политической корректности за то, что она подыскала для вас термин, чтобы адекватно выразить ваши чувства. Вы начинаете представлять себе, как он, даун, должно быть, воспринимает этот странный мир. Наверное, ему, как резвящемуся дитяти, нравится сначала взять в руки вот эти теплые круглые помидоры или мягкие румяные персики, а уж потом прикоснуться к неинтересным холодным жестянкам, сначала живое, а потом мертвое. И в этом есть глубокий альтернативный смысл и чистая внутренняя свобода.
Нет, политическая корректность не так глупа, как кажется. И когда видишь заботу об инвалидах (которых, правда, нельзя так называть), все эти расширенные дверные проемы, специальную подножку в автобусах для подъема инвалидного кресла, особые туалеты, пандусы, скаты, дорожки, когда узнаешь, что есть закон, по которому ты, делая ремонт в квартире, обязан переделать санузел так, чтобы в него свободно въехала коляска с альтернативно одаренным индивидом, хотя бы ты был бирюк и родную сестру не пускал на порог, зауважаешь, ей-богу, и корректность, и ее применение, и трижды подумаешь, прежде чем ляпнуть:
Ну, я похромал,
или:
Горбатого могила исправит,
а то и:
Что я, рыжий, чтобы на них горбатиться?
И конечно, развившаяся чувствительность заставит пересмотреть свой взгляд на русскую классику: тревожно обведешь глазами присутствующих, прежде чем ляпнуть вслух:
Когда с беременной женой
Идет безрукий в синема,
или:
Творец! Она слепа!
а также:
Слепец! Я в ком искал награду всех трудов!
а также:
Глухая ночь, как зверь стоокий,
а уж тем более:
Иль мне в лоб шлагбаум влепит
Непроворный инвалид,
а не то и правда влепит, и присяжные его оправдают.
И наконец, корректность экологическая.
Теперь мы знаем — и убедились на примерах, — что белый мужчина написал огромное количество текстов, в которых он ловко продернул свою эксплуататорскую мысль о своем прирожденном праве господства над противоположным полом и небелыми расами. В этом мы, феминисты (-ки), немного разобрались, посмотрим глубже. Самозванный «царь природы», негодяй поставил в подчиненное положение и животных. Он проявляет к ним то же снисходительное, патерналистское отношение, что и к женщинам. Он, собственно, ставит женщин и животных на одну доску (примеры из русского языка: «цыпа», «киса», «голубка», «зайка»). По-английски домашнее животное от игуаны до сенбернара — называется pet (что-то вроде «любимчик»). Политическая корректность требует, чтобы к этим «любимчикам» относились как к равным и называли animal companions («животные товарищи»). Соответственно как только гуппи и хомячки повышены в статусе, к ним начинают применяться критерии человеческого общества. Домашние животные обязаны вести себя в соответствии с законами, писанными для людей, и это уже отражено в американском законодательстве. Так, собака не имеет права лаять и кусаться, кот — царапаться и воровать рыбу-мясо. Газетное сообщение: некий кот, уже неоднократно до того причинявший беспокойство соседям, забрался в студенческое общежитие и, в отсутствие хозяев, наелся чем бог послал и что ему приглянулось. Вернулись студенты и попросили кота выйти вон. (Это важный юридический момент: если бы студенты сразу схватили кота, это было бы нарушением котовых прав; нет, студенты сделали устное заявление: вербально УКАЗАЛИ коту, что желательно было бы обойтись без его присутствия.) Высказанное пожелание не имело воздействия; кот не внял. Студенты перешли ко второй фазе и стали отлавливать кота. Тварь не покидала помещения и вела себя агрессивно. Фаза третья: была вызвана полиция. Кот был отловлен, судим, найден виновным в неоднократном нарушении общественного порядка (то есть у него уже был привод) и приговорен к смертной казни. К счастью для преступника, на выручку пришло Общество защиты животных: кот был взят Обществом на поруки (на полапы?) и помилован.
«Не знаешь — научим; не хочешь — заставим» — эта советская максима успешно применяется к животным в Америке. Существует специальный пистолет, принципа действия не знаю, что-то вроде инфразвука, — который применяется к лающим собакам. После неоднократного наказания (залаял — стреляю) собака, в соответствии с учением Павлова, лаять перестает навеки. Той же цели служит невидимый забор, окружающий участок: ваш пес, пережив неприятные ощущения, связанные с попыткой бежать из зоны, «оставляет надежду навсегда». Но кому много дано, с того много и спросится: так, собака, которая поцарапала девочку в штате Нью-Джерси (после того как девочка ударила спящую собаку палкой), была, опять-таки, арестована, судима и приговорена к смертной казни. Семья девочки истратила около 25.000 долларов на адвоката, пытаясь отбить собаку у системы правосудия; год животное содержали в тюрьме: всего штат истратил около 40 000 долларов на содержание собаки; нелепая история попала в газеты. Чем дело кончилось — не знаю, как-то упустила, но не сомневаюсь, что то же Общество защиты животных играло большую роль в этой истории. Совсем недавнее сообщение: раскрыты подпольные петушиные бои в штате Нью-Йорк, где они запрещены как жестокое обращение с животными. Петухов специально выращивают, кормят отборной пищей, учат яриться; перед боем им вкалывают наркотики и обезболивающие средства, а к ногам привязывают острые стальные шпоры. Собираются посмотреть сотни людей. Петухи дерутся насмерть, забивая друг друга смертельными шпорами; люди делают ставки, проигрывают или выигрывают большие деньги, болеют за петухов, падают в обморок. Вот полиция выследила петушистов и сделала налет на место боя. Зрители и владельцы бойцов были арестованы, а петухов отняло все то же Общество защиты животных, возмущенное мучительством. Однако, так как петухи ничего, кроме как драться, не умели и исправлению не подлежали, они были («к сожалению») уничтожены работниками Общества (безболезненно) и захоронены.
Вот типичное применение идеологии Пи-Си. Люди решают за петуха, приписывая ему свою человеческую мораль, свои понятия о нравственности. Кто заглянул в темную куриную душу, кто точно знает, что петуху лучше скончаться от старости в кругу родных кур и яиц (артрит, глаукома, старческое дрожание лап), нежели погибнуть в сексуально-агрессивной схватке с достойным соперником — с адреналином в крови и огнем в глазах («есть упоение в бою»)? Отмечен ли случай, когда петух с горькой усмешкой на устах (клюве) сам отстегнул бы бритвенноострые шпоры и покинул бы ринг, покачивая головой и сожалея о заблуждениях человечества и птичества, и ушел бы в поля, покусывая травинку в глубокой думе, или же занялся продуктивным сельским трудом, или кукарекал проповеди заблудшим, или организовал группу взаимной поддержки по 12-ступенчатой системе для ветеранов боя, или продал свои воспоминания Голливуду, — то, что сделали бы люди?
Пример правильного отношения к животным:
Приди, котик, ночевать,
Нашу деточку качать.
Я за то тебе, коту,
За работу заплачу:
Дам кувшин молока
И кусок пирога.
Честный труд за честную плату, как говорится и поется в Америке. Партнерство и равенство.
Примеры неправильного отношения к животным:
Пой, ласточка, пой,
или:
Ну, тащися, Сивка!
или:
Дай, Джим, на счастье лапу мне,
так как это harassment, принуждение.
Принуждением являются и такие возмутительные строки, как:
Не спи, не спи, художник,
Не предавайся сну,
а также:
Не спи, вставай, кудрявая,
а также:
Любите живопись, поэты;
а нижеследующее являет собой сексуальное принуждение, за которое получают тюремный срок:
Поцелуй меня,
Потом я тебя,
Потом вместе мы
Поцелуемся!
Частный случай — вмешательство в личное пространство человека, которое у американцев составляет что-то около полутора метров окружающего человека воздуха (у супругов меньше), а у некоторых средиземноморских наций — ни одного. Если человек может разговаривать с вами, только приблизив лицо вплотную, или тыкая кулаком в плечо, или вертя вашу пуговицу, то он нарушает ваше личное пространство. У русских, очевидно, это пространство тоже небольшое, что знакомо каждому, на чьей спине лежали россияне в очереди в кассу в полупустом магазине. Нарушением являются также слишком личные вопросы. Примеры:
Соловей мой, соловей,
Голосистый соловей,
Ты куда, куда летишь,
Где всю ночку пропоешь?
(Да какое тебе дело?!)
О чем задумался, детина?
или:
Что ты жадно глядишь на дорогу?
Задание: определить, является ли текст
Коня на скаку остановит,
В горящую избу войдет
политически корректным или же нет? Варианты ответов:
1. Да, так как описывает женщину, преодолевшую стереотип «чисто мужской» или «чисто женской» профессии.
2. Нет, так как описывает вмешательство в частную жизнь животного, а также непрошеное нарушение (unsolicited trespassing) приватности (privacy) частного жилища.
Политически корректное поведение в теории требует признания всеобщего равенства, установления справедливости, опоры на собственные силы, предпочтения богатого внутреннего мира индивида случайным чертам его внешности; требует быть внимательным к любым меньшинствам и при этом не унижать их жалостью, требует бережно охранять окружающую среду и не уничтожать из пустой прихоти мир животных и растений; требует иметь в здоровом теле здоровый дух, не пить — не курить и питаться свежими овощами и экологически чистой водой — все это не вызывает возражений, разве что вызывает в памяти подозрительно знакомые, еще не отшелестевшие в залетейские пространства конструкты: человек будущего, строитель коммунизма, дружба народов, свинарка и пастух, внучата Октября. Но ведь для того, чтобы успешно построить светлое будущее, кто-то должен бдить. «Спи, Светлана! Пала с трубкой…», а в американском варианте мама с трубкой и небритыми из принципа ногами не спит и несет свою бессонную службу, как опричник. Из программ университетов, колледжей, школ изымаются политически некорректные тексты, написанные «мертвыми белыми мужчинами»: хватит, попили нашей кровушки! Неизъятые тексты прочитываются с точки зрения угнетенных и клеймятся. В книжных обзорах, в рецензиях авторов хвалят за тему, за правильно выбранных персонажей: пара лесбиянок, усыновляющая корейского ребенка, больной СПИДом, вегетарианец, китайский иммигрант, требующий признания вклада китайцев в строительство американских железных дорог в XIX веке. Хвалят и автора, если он родился с церебральным параличом или совсем без головы. При этом больных желательно не называть больными, а считать здоровыми: они просто немножко другие. Но не хуже вас.
Дж. Ф. Гарнер, автор «Политически корректных сказок», пересказал классические, всем известные сказки на феминистско-экологический манер. Получилось, по-моему, не очень смешно, хотя и познавательно. Гарнеру, мне кажется, не хватило смелости и артистизма, чтобы создать полноценную сатиру на Пи-Си. Он остановился на полпути, словно бы боясь возмущенной реакции задетых. Если так, то напрасно: идти, так идти до конца, все равно он уже заклеймен. Либеральная жандармерия, политический РАПП лучше знает, на три метра под землей видит.
Тем не менее это полезное чтение. Желающие посмеяться посмеются, желающие обратиться в феминистскую веру найдут для себя полезные указания, в каком направлении двигаться. Надеюсь, что и мои скромный труд тоже не пропадет даром: желающие перечесть русскую литературу с подозрением, вызванным вновь вскрывшимися обстоятельствами, теперь знают, как пользоваться политически корректной, вечнозеленой идеологической метлой. С Новым 1948-м или 1984-м годом, дорогие товарищи.[3]
А мне, Онегин, пышность эта…
Мы хотим похудеть. А зачем нам, собственно, худеть? Ведь во многих культурах худоба не ценится, воспринимается как признак болезни. В русском языке «худой» — синоним «плохого»; в прошлом веке во всех слоях общества, кроме аристократического, любили «пухленьких», «полненьких», «лямпампончиков», восторгались «округлостями», в купчихах ценились «дородность» и «стати». «Богатое тело: хоть сейчас в анатомический театр», говаривал тургеневский Базаров, скрывая эротическое восхищение под грубостью прозектора. На юге избыточный вес не вызывает возражений; московские толстухи всегда возвращались с курортов приятно удивленными: на Украине, смотрите-ка, любят необъятность, на Кавказе полагают, что «женьчин должен быть толстый и черный; если очень толстый — можьно белый». Венера Милосская — приятная полноватая дама, «Три грации» тоже в теле. О женщинах Рубенса что и говорить. Неолитические же «Венеры» затмевают и их.
С другой стороны, культуры высшие, стремящиеся ко все большей утонченности (слово «утонченность» говорит само за себя), ценят в женщине худобу, бледность, воздушность, стройность, узкобедрость, плоскогрудость, устремленность ввысь, всяческую бестелесность. Крестьянин уважает в бабе краснощекость, уездные же барышни пьют уксус, чтобы приобрести аристократическую бледность. Не женитесь на курсистках, они толсты как сосиски. Современная массовая культура тоже ориентирована на долговязость. Супермодель Кейт Мосс с пропорциями демонстрационного врачебного скелета кажется нам изящнее кустодиевских купчих. Пышность отталкивает, и если бы мы могли выбирать, мы отдали бы всех розовых, с ямочками, Венер перед всеми зеркалами за современный идеал красоты: журавлиные ноги, увенчанные стиральной доской.
Существует множество теорий, — научных, шарлатанских и комбинированных, пытающихся объяснить механизмы привлекательности. Из самых безумных вульгарно-марксистско-феминистские. Их можно придумывать не выходя из дому. Одна такая теория, например, гласит, что понятие «красоты» выдумано в XVIII веке мужчинами, а именно нарождающейся буржуазией, в целях конкуренции, то есть с тем, чтобы отвлечь женщин от борьбы за рабочие места. Мужчина тряс перед женским носом кружевами и рюшками, заманивая их, как осла морковкой, в сторону, прочь от насущных проблем, подбрасывая им гнилую идейку о их женской якобы привлекательности. Казалось бы, это так нестерпимо глупо, что не стоит разговора, но в Америке несколько лет назад эта теория имела бурный успех. Для страны с культурной амнезией XVIII век — это такая же глубокая древность, как для нас — эпоха опаринского бульона или же выползания кистеперой рыбы на сушу, если таковое и правда имело место. (Не говорю: динозавров, так как в среднем американском сознании парадоксальным образом динозавры, не без помощи Спилберга, существуют в настоящем или далее будущем времени.)
К самым разумным теориям относятся те, что используют социобиологический подход. С точки зрения социобиологии, то, что воспринимается нами как «красота», есть система ухищрений, с помощью которых «природа» (что бы это ни значило) заставляет нас продолжать свой род, то есть постоянно воспроизводить жизнь. Цель жизни — жить, цель мира — быть (если существует и высшая цель или же жизнь после смерти, то это знание — за рамками социобиологии и по другому ведомству). Так что красота — это именно и буквально то, что спасет мир, заставив все живое соединяться и размножаться.
Подслеповатый материалист Чернышевский полагал, что жаба — вершина безобразия, глубже его эстетическая мысль не шла. Жабино личико, на человеческий взгляд, и вправду сильно уступает мордочке Клаудии Шиффер, но только на человеческий. Зверь бородавочник (вроде кабана, но весь в бородавках) нравится другому бородавочнику. Впрочем, внешность как таковая вряд ли имеет для них значение, скорее всего они ориентируются на обоняние: им кажется, что они пахнут как «Палома Пикассо». Но вот случай чистой эстетики: где-то в Австралии живет птичка, невидная собой, серенькая. В брачный период самец этой птички строит из голубых материалов арку. В ход идет все: перышки других птиц, цветы, бумажки, — лишь бы они были голубого цвета. Арка получается приличной высоты: в несколько раз выше птичьего роста, толщиной же едва ли не с человеческую руку. Закончив работу, самец разыскивает подходящую самку и, заманив ее на полянку, подталкивает к арке, приглашая полюбоваться работой. Любопытной самочке арка, по-видимому, кажется красивой (человеку — тоже). Если ей сооружение нравится, то она проходит под аркой и тем самым дает согласие на свои лапку и сердце, если же ей не нравится — она не пройдет ни за что, а повернется и улетит. Роскошная голубая дута совершенно неутилитарна: она никак не используется в дальнейшей семейной жизни пары; строительство и украшательство нужны птичке только для статусных целей, для поднятия своего престижа в глазах невесты. А невеста нужна для размножения, а не для того, чтобы с ней чаи распивать.
То же и так же, с точки зрения социобиологии, и у человека. То, что в других системах отсчета кажется аморальным, в социобиологическом свете представляется необходимым. Например, тот печальный, в глазах моралистов, факт, что многие женщины предпочитают богатых женихов бедным, выбирают деньги, а не «бескорыстную любовь», объясняется все тем же жизненным импульсом: грубо говоря, богатый скорее прокормит совместно нажитых детей. Тот факт, что женщина при этом иногда детей иметь не хочет, неважен: глубинный импульс сильнее.
Социобиологический подход может и не быть истиной в последней инстанции, но он верифицируем и внутренне логичен, то есть отвечает научным требованиям. До известного момента он не противоречит и другим культурологическим методам и дисциплинам.
Предположительно, заметный и приятный глазу перепад между талией и бедрами у женщины посылает мужчине сигнал (воспринимаемый бессознательно) о том, что данная женщина, во-первых, обладает достаточным размером таза, чтобы выносить ребенка, а во-вторых, не беременна (пузо не торчит), а стало быть, свободна и является отличным кандидатом для продолжения рода. Точно также большой размер груди посылает сигнал о том, что потомство будет благополучно выкормлено и не помрет с голоду. Некоторых неразвитая грудь отталкивает «эстетически»: эта шифровка сообщает самцу на социобиологическом жаргоне, что данная особь женского пола наплодит дистрофиков, не стоит тратить на нее семя. С другой стороны, те, кому нравится грудь именно маленькая, социобиологически могут считать себя более разборчивыми: им подавай особь молодую, отборную, еще не рожавшую от других самцов. Это вполне совпадает с эстетическими критериями высших классов, выбирающих «худобу» и «бледность»: недостаток естественного вскармливания они, как традиционно более богатые, восполнят, недостающее (то есть грудь с молоком, едой) купят: наймут, например, кормилицу.
Так что наклеивание картинок с голыми бабами в непосредственной близости к рулю автомобиля (троллейбуса, автобуса, грузовика) надо воспринимать не с бытовой точки зрения («безобразие, ведь тут и дети ездят»), а с научной: визуальная перцепция молочных желез самки хомо сапиенса стимулирует самца того же вида, способствует его непрерывной самоидентификации как потенциального отца, производителя этих ездящих детей. Согласно несколько другой теории (тоже верной), руль, не говоря уже о самом средстве передвижения, является penis extension — продолжением пениса. Размер транспортного средства символически сигнализирует о сексуальном потенциале водителя-родителя, вернее, о его озабоченности этим потенциалом. Поэтому самые длинные машины — у президентов (и есть глубочайший смысл в том, что их прозвали «членовозами»), у внезапно разбогатевших людей (они спешат заявить о переходе в высший эшелон общества), а также у наиболее ущемленных социальных групп — например, у небогатых американских негров. (Очень старый, большой и ржавый драндулет может стоить 300 долларов, а может и того не стоить. За эти деньги можно бы купить и маленькую развалину, но социально ущемленному необходимо компенсировать свою ущербность размером восьмицилиндрового псевдопениса.) Все это происходит на бессознательном и оттого особо мощном уровне, когда человек сам не отдает себе отчета в мотивах своего поведения. (В свете вышесказанного символично, что героя фильма «Берегись автомобиля» зовут ДЕТОЧКИН. Социально ущербный Деточкин КРАДЕТ автомобили-пенисы у богатых, то есть осуществляет символическую кастрацию соперников, стоящих выше него на социальной лестнице. Временно изымая, заимствуя чужой пенис, он передает его в ДЕТСКИЙ САД, то есть сигнализирует о своем стремлении стать отцом. Умилявшая всех в свое время «интеллигентская мягкость» Деточкина есть мягкость физиологическая, импотенция. Своего пениса у него нет.)
«Тонкой» талия должна быть не сама по себе, не в абсолютном измерении, а в относительном: гетеросексуальных мужчин не привлекают тонкие талии мальчиков, так как мальчиковая фигура не имеет перепада между талией и бедрами. Современному глазу приятно соотношение 90-60-90, или 3-2-3 (объем груди — объем талии — объем бедер). Отчего именно эти цифры? Черт его знает. Если ваши измерения отклоняются в отношении крайних членов пропорции (то есть 100-60-100, а то и, страшно сказать, 110-60-110), — никто вам дурного слова не скажет, если, конечно, вы не считаете дурным словом свист вам вослед, кряканье, эханье, выкрики типа: «Во бабец!.. Эй, девушка!.. Вот это корма!.. Фьюю! Едрит твою за ногу!.. Витек, глянь!» — то есть вербальное недержание, вызванное выбросом гормона тестостерона в проходящих мимо или же ремонтирующих дорожное покрытие мужских организмах. Если же вам выпало передвигать на усталых ногах из овощного в бакалейный ваши 110-110-110, улица встречает вас приятной тишиной и шелестом листьев, не нарушаемым вульгарными выкриками, — мечта феминистки. Если ваши счастливые числа 110-60-90, не ходите без попутчика. То же, если формула перевернута: 90-60-110 (120, 130, 140). С ростом цифрового значения третьего члена формулы крики потенциальных отцов становятся громче и восторженнее: они бессознательно приветствуют грядущие поколения, не берите на свой счет.
Любителям сейчас же применить эту теорию для прочтения культурных кодов чужих культур можно предложить поразмышлять над тем, почему во Франции традиционно живейший интерес вызывает телесный «балкон», а в Германии «корма»? Не оттого ли, что французы больше озабочены вскармливанием потомства (оттого у них и кухня вкуснее), а немцев волнует лишь простое воспроизведение, отсюда и тяга к экспансии, и теории о чистоте расы?
Американская певичка в стиле «country» Долли Партон шесть раз подверглась операции по увеличению груди: одного раза ей показалось недостаточно. При этой операции в женскую грудь напихивают пластмассовые контейнеры с жидким силиконом. На взыскательный, «городской» взгляд Долли выглядит чудовищно: над вполне тонкой талией нависают урожайные мешки изобилия. Но ведь она и поет для соответствующей аудитории: для Среднего Запада, фермеров, народных, так сказать, кормильцев. Любуясь на закрома в Доллином декольте, простой американский народ бессознательно испытывает чувство уверенности в завтрашнем дне: кукуруза уродится, тельцы будут тучными, ребенок пойдет в колледж.
Но горе тому, чей верхний этаж от природы не меньше Доллиного, но бельэтаж и фундамент еще шире. В Америке проживает ненормально большое число людей, чья телесная пропорция выглядит как 130-200-180. (В моем детстве таких называли «промсосискакомбинат», но, может быть, это чисто питерское.) Говорят, что в результате неизвестно когда произошедших мутаций и близкородственного скрещивания в США завелся и упорно существует obesity gene — ген тучности. Так ли это или не так, но в Америке встречаешь больше жиртрестов, чем в любой другой части света. Они плачут на утренних ток-шоу: «муж велел мне похудеть, а я хочу, чтобы он любил меня такой, как я есть». Да мало ли что ты хочешь. Любить — то есть не чаи распивать, а именно что стремиться к воспроизведению, — муж и рад бы (иначе зачем женился?), но не может: на пути к нормальному функционированию организма встала социобиология. Супруги имеют несчастье жить в такое время и в таком обществе, когда полнота имеет негативные коннотации. Пришла проблема пола, румяная фефёла, и ржет навеселе. Ничего не поделаешь, надо худеть, пока заезжие сильфиды не увели производителя.
Если главное для живого — выжить, как лично, так и передавая гены потомству, то различные понятия о красоте в разных культурах получают приемлемое объяснение. Почему толщина, тучность ценятся в некоторых культурах? Потому что они сигнализируют о том, что еды хватает, что данная пузатая особь прокормила себя — прокормит и потомство. «Богатое тело» глубоко укорененная, вырвавшаяся из глубин исторического сознания или подсознания метафора. «Худое тело» — плохое, бедное, голодное; и у детей будут зубы на полке. В культурах сельских, тесно связанных с наглядным производством еды, будь то плоды-зерно или мясо-рыба, зависимость толщины от достатка очевиднее, чем в культурах более сложных, городских, промышленных. В деревне богатство зримо, конкретно: оно в бочках, закромах, мешках, пучках и связках. В городе оно хранится в малоосязаемом, несъедобном, виртуальном виде: в предметах, деньгах, ценных бумагах. В голодные годы (война, осада, разруха), выпадающие хоть раз в жизни поколения, истинная ценность еды как источника жизни восстанавливается наглядно: во время ленинградской блокады меняли «драгоценности» на банку сгущенки. Когда еды опять много, то ценность ее падает, и богатство держат в сберкассе, а не копят на себе в виде складок жира.
Так, парадоксальным образом, в сытое время именно худоба становится признаком богатства. Настоящий миллионер тощ, карикатурный же пузан, сидящий на мешке с долларами, — это нувориш. Он пока что ест да ест, не подозревая о том, что тем самым задерживает свой путь в высшее общество.
Фигуры моделей haute couture на подиуме хороши, но как-то нереальны, условны. На пляже можно видеть куда более привлекательные фигуры девушек, которым в манекенщицы путь закрыт: слишком чувственные пропорции, слишком выразительные лица. Модель, при всей своей прелестной эфирности, должна выглядеть достаточно нейтрально, достаточно условно, чтобы на нее можно было спроецировать все неосознанные мечты, все бессознательные представления о высшем статусе. Современная модель — такая худая, что уже дальше некуда посылает сигнал о таком богатстве (престиже, счастье, спокойствии за судьбу потомства), которое уже зашкаливает. В рамках ее узкого туловища есть место и для талии: это же не вешалка для одежды, а женщина. По-видимому, пропорция 90-60-90 — это оптимальная и в то же время достижимая формула, удовлетворяющая всем инстинктам. Бывают талии, всем на зависть, и тоньше, но тогда требуемые числа — скажем, 75-50-75 — трудно соблюсти. Где-то же и костям надо разместиться. А 90-50-90,- это, понятно, уже не модель «от кутюр»: ее сейчас же умыкнут в «Плейбой», откуда она, как радиомаяк, будет посылать совсем другие сигналы.
Современным Базаровым, пытающимся разгадать причины женской привлекательности, не нужен скальпель. Разрезав Анну Сергеевну, Базаров не нашел бы внутри ничего, кроме жировых отложений. Простой портновский метр и несложные арифметические подсчеты в уме — и результаты непременно порадовали бы пытливый ум лягушколога. Для уточнения результатов можно было бы попросить добрую помещицу, в строго научных целях, расшнуровать корсет… и проблема отцов и детей предстала бы совершенно в ином свете.
1998 год
В каком-то из рассказов Конан Дойля к Шерлоку Холмсу приходит элегантная дама с аристократическими манерами: что-то у нее там случилось, не помню что, и вот она умоляет знаменитого сыщика раскрыть, скорее раскрыть тайну. Тайну он, конечно, раскрывает, но совсем не в пользу прелестной посетительницы: она оказывается самозванкой, преступницей, коварной обманщицей, а самое-то главное — вовсе не дамой, а вульгарной теткой из социальных низов, и все это было ему ясно как божий день с самого начала, только он забыл оповестить об этом Ватсона. «Но каким же образом?..» недоумевает, нам на радость, глупый Ватсон, к стыдобушке своей доверчиво принявший отребье за леди и тем самым попавший в классовый просак. А вот таким, — поясняет великий человек, — что, переодеваясь в костюм знатной дамы, меняя манеры, выговор, внешность, прохиндейка забыла про обувь! Ведь настоящая леди никогда, никогда, даже впав в жестокую нищету, не позволит себе выйти из дому в стоптанных туфлях со сбитыми каблуками. Бедное, простое платье — да; скромные до слез манжеты — да; сиротская шляпка — да; но обувь!.. Дама, дорогой мой Ватсон, узнается по ботинкам.
Такого рода откровения, такие сцены, особенно читанные в детстве, врезаются в память, становясь заповедями. Сраженные не столько даже нечеловеческой проницательностью сыщика, сколько высшей правдой его безжалостного приговора, мы сидим в кресле, опустив книгу на колени, ошеломленные, как Ватсон — наш делегат, наш представитель, простоватый, как мы, недалекий, как мы, — пламя играет в камине и просвечивает сквозь его оттопыренные уши. Мудрый Холмс откладывает трубку с опиумом и достает из футляра скрипку, чтобы сыграть нам Мендельсона, или что он там задумал влить в наши-то, оттопыренные-то. Но мы не вслушиваемся в сладкие звуки. Он уже влил. Он уже отмерил нам положенную порцию опиума.
И правда, когда кончается блаженное детство с пыльными пионерскими сандаликами, когда приходит мучительное отрочество, то едва ли не главной взрослой тайной становится мистическое значение ног, своих и чужих. Школьный эротизм с ног и начинается: отчего вон те в брюках, а мы — в юбках? Бельевой пояс с прищипками, чулки в резиночку. Чулки простые коричневые — для бедных, умру — не надену. У Козловой на чулке дырка. Малецкая упала, и были видны штаны. (Штаны — теплые, байковые, сиреневые; ужас.) Петрова обнаглела: надела туфли на каблуке, и ее вызывали к завучу. У Петровой дядя плавает, все ей привозит. В шестидесятые годы ветер оттепели принес в школы новый разврат: капрон. Почти совершенно голые ноги, стыд и красота. Бунт в монастыре; на родительских собраниях пунцовые от негодования учителя кричат в оттопыренные уши родителей: начинается с малого, а потом не успеете оглянуться, как ваша дочь пойдет по рукам! Ногами по рукам, руками по ногам. Капрон производила фабрика имени Капранова — обычная насмешка истории. На каких фронтах бился партайгеноссе Капранов, трудно теперь сказать, унесло ветром, а вот что его продукция сползала и морщилась на щиколотках, что чулок был ломкий и резал кожу — не забудешь, как и всякое, впрочем, унижение. Лучшие чулки — Рижской фабрики, смуглые, длинные. Почти счастье. В девятом классе насильственно проходили «Что делать?» — запомнилось навеки, что чулок пусть лучше будет с дыркой, но обязательно чтоб туго натянут, иначе не простят. Вот вы чем там занимались, Николай Гаврилович. Вот вам о чем думалось в тиши каземата.
Потом первые колготки, сначала у других — предмет убийственной зависти, затем свои — острая радость свободы. Высвобождающаяся нога, выныривая из кошмарных войлочных бот, бесполо-теплых валенок, позорного наворота советских штанов, внезапно становилась длинной, как змея, волнующей, как волна, из обычной подпорки для беготни и прыжков на расчерченном мелом асфальте превращалась в символ женственности, а любой ее дефект, настоящий или воображаемый, — вырастал в проблему потревожней, чем Карибский кризис.
К выпускному балу уже все ноги в классе пересчитаны, классифицированы, жестоко рубрицированы: «зажигательные» — тонкие как спички, «опьяняющие» бутылочками, не угодишь! Худые ноги — плохо, «между ними паровоз проедет», толстые — тоже плохо, «ветчинные окорока». В силуэте сомкнутых ног, по всей длине, должно быть пять просветов! И не меньше! Как это? А так! Вон, каждый день, как укор и назидание, — от улицы Зодчего Росси, через Фонтанку, к Пяти Углам, — ходят балеринки, выворачивая образцово стройные ножки, несут свои пять просветов к Пяти Углам и обратно, и не рассиживаются в мороженице на Загородном проспекте, не наворачивают по двести грамм черносмородинного, да сливочного с орехами, да с двойной порцией сиропа. А летят, как пух от уст Эола.
Ну и пусть себе летят, а настоящая леди, Ватсон, узнается по обуви. Мы не можем ждать милости ни от природы, ни от государства, запершего вожделенные туфли на высоченных каблуках в валютные «Березки», да еще и наглухо завесившего окна подолами занавесок, чтобы больше желалось, глубже вздыхалось, волшебное представлялось. Мы все — настоящие леди, мы все неузнанные Золушки, пустите нас, нам только бы примерить. Вот увидите, как сразу все переменится, как тыква снова станет золоченой каретой, мыши серыми рысаками, рубище — бальным нарядом. Нам впору, впору эти хрустальные башмачки — на высоком каблучке, конечно, — и ведь только они переживут полночь, только они не обратятся в пепел и золу, не подведут, не предадут, вознесут над кастрюльной прозой кухонного очага, над картофельной шелухой убегающих дней, отсчет которым уже начат.
Но нам не дают, нас не пускают, как никогда никого не пускают в тот воображаемый мир, где мы будем самыми пленительными, вечно юными, легко перебирающими невесомыми балетными ногами, белым лебедем взмывающими над сценой мира под немолкнущий гром аплодисментов полутемного зала, неясно, но несомненно набитого прекрасными принцами — нашими до гроба. Летим — и быстрой ножкой ножку бьем.
Разве, — мерещится нам, — ноги не главное оружие женщины? И мы перебираем весь дешевый и бессмертный военный словарь любовных битв: пленять и завоевывать, стрелять глазками и опутывать чарами, ранить стрелой Амура или расставлять сети Купидона, покорять или сдаваться, использовать весь арсенал женских штучек. «Сексбомба»: бабах! — и всех наповал. В порохе ярмарочной пиротехники, в копеечном театральном пламени, под гром нарисованных барабанов мы на миг представляемся себе упоительно неотразимыми. «Так вонзай же, мой ангел вчерашний, в сердце острый французский каблук!» — Да уж непременно, не сомневайся.
Каблук — вечное стремление ввысь. Те, кто летал во сне, знают, что крылья — в ногах, недаром же у Гермеса крылатые сандалии. Подняться вверх, оторваться от земного притяжения, воспарить — не это ли заставляет нас втискиваться в неудобный, противоестественный, в природе не встречающийся костоломный предмет: туфли на шпильке? Чем круче изгиб подошвы в этом пыточно-средневековом сооружении, чем выше каблук, тем больше наш ужас и восторг: удалось! получилось! хожу без костылей! Подвиг Маресьева впечатляет, но мы-то добровольно, буднично совершаем этот подвиг годами! Все мы прекрасно знаем, что от высоты каблука зависит абсолютно все: посадка плеч и изгиб шеи, блеск глаз и улыбка; долгая, долгая, счастливая жизнь; что лебедь в шлепанцах невозможен, леди в чунях — противоестественна, ангел в валенках — немыслим.
Пусть каблук то и дело выходит из моды, все равно страсть к полету сильней. Котурны, танкетки, «платформы» — неважно, главное — приподняться над земным прахом. И даже если никто не посмотрит, никто не оценит, если умный Шерлок Холмс ушел в свои клубы опиума, как современный принц безвозвратно, не попрощавшись, уходит в Интернет, если глупый Ватсон ошеломленно смотрит в пламя камина, не понимая, как же он мог так проморгать очевидное, — мы все равно приподнимаемся и летим, светлым ли утром, отражаясь во встречных стеклах и зеркалах, темной ли ночью, по преступным улицам, сторонясь подворотен и стражей порядка.
Легкий, торопливый гром солдатских сапог под окном: ночной дозор? — нет, запоздалая девочка, наша дочка, наша сестричка, шарахаясь от полуночных негодяев, летит домой на длинных ногах. Ей страшно, ей кричат вслед, в кулачке у нее бесполезный газовый баллончик, и до метро еще много длинных кварталов, много углов и мало просветов, и мало ли что может случиться.
Стойкий оловянный солдатик и картонная балерина в одном лице, она знает, что такое ночь. Ноги — оружие женщины, и это она тоже знает. На ногах у нее модные, упоительные и омерзительные ботинки: на толстой подошве, с кнопками, заклепками, шнуровкой: не то горнолыжные, не то десантные — в самый раз для городских джунглей. Прочные, быстрые, в меру тяжелые; и если кто догонит — она разворачивается, ударяет сапогом и быстрой ножкой ногу бьет.
И убежит, и добежит, и вернется домой, и все будет хорошо, все будет очень хорошо, бесконечно прекрасно — просто потому, что мы так хотим.
2000 год
Кто бы ни была эта женщина, ее жизнь начинает достоверный отсчет с минуты, которая должна была стать для нее последней: 17 февраля 1920 года в Берлине она бросилась с моста в Ландверский канал. Ее вытащили, передали полиции, расспрашивали, допрашивали, на нее кричали — она упорно молчала и была отправлена в госпиталь для умалишенных, где и провела два года, зарегистрированная как «фройляйн Неизвестная». Молодая женщина находилась в глубокой депрессии: целыми днями она лежала без движения, повернувшись лицом к стене, не ела и не спала, а если засыпала, то ее мучили кошмары. Боялась белых халатов, «прессы», большевиков, пряталась под одеяло, сопротивлялась осмотру. Тело ее было покрыто множественными шрамами. На голове была вмятина. За ухом был шрам длиной 3,5 см, достаточно глубокий, чтобы в него мог войти палец. На ноге — звездообразный шрам (могущий соответствовать удару русского, треугольного штыка), пронзивший ступню насквозь. В верхней челюсти — трещины, локоть размозжен. Она мучалась зубной болью, так что ей удалили семь или восемь передних зубов. Очевидно было, что кто-то ее убивал, да не убил, но после такой войны каких только калек не встретишь. Женщина сторонилась других больных, но по ночам иногда разговаривала с сестрами: сестры в госпитале были добрыми и ласковыми. Говорила о своей любви к цветам и животным. По свидетельству одной сестры, она была склонна строить воздушные замки: воображала, что когда «времена переменятся», она купит поместье и будет кататься на лошадях, — но мало ли какие фантазии можно услышать в сумасшедшем доме. Другая сестра, Тея Малиновски, до того долго жившая в России, пришла к убеждению, что фройляйн Неизвестная принадлежит к русской аристократии: по-русски она говорила прекрасно, хотя и неохотно, и была отлично осведомлена в русских делах, особенно военных. Однажды ночью девушка будто бы вдруг рассказала ей, что она — не кто иная, как Ее Высочество Анастасия Николаевна, дочь Николая II, и поведала подробности о ночи расстрела в Екатеринбурге, о зашитых в корсеты брильянтах, о том, как фрейлина бегала по подвалу, закрываясь от убийц подушкой и визжа, о том, как предводитель убийц расстрелял ее отца в упор, насмехаясь… Но Малиновски опубликовала свои записки много позже, в 1927 году, когда история «Анастасии» стала широко известной, и ее воспоминания ровным счетом ничего не доказывают. Такова уж была судьба «Анастасии»: ей было суждено прожить долгую жизнь, предоставить множество диковинных свидетельств о своем прошлом, поражать людей знанием мельчайших деталей жизни царской семьи, приобрести толпы сторонников и несметное число врагов, стать предметом двух многолетних судебных разбирательств и все же сойти в могилу в 1984 году такой же «фройляйн Неизвестной», какой ее вытащили из зимнего берлинского канала.
Так бы она и лежала в сумасшедшем доме, отвернувшись к стене, но некая Клара Пойтерт, тоже пациентка госпиталя, однажды листала иллюстрированные журналы, рассказывавшие о гибели царской семьи. Внезапно Клару осенило: «Вы — царская дочь, Татьяна!» Девушка зарыдала и закрыла лицо одеялом. Ага!обрадовалась Клара. Так началась история «Анастасии».
Выйдя из госпиталя, Клара побежала к монархистам — штаб Высшего Монархического Совета располагался в Берлине. Началась серия «опознаний», то пугавших, то возмущавших Неизвестную («Да какая же это Татьяна!» — «Но я никогда не говорила, что я Татьяна!») Иной раз ее просто грубо вырывали из постели для осмотра, после чего она впадала в еще более глубокую депрессию, дрожа и рыдая. Наконец из нее буквально вырвали признание, что она Анастасия. И девушку, несмотря на ее упорное сопротивление, уговорил переехать к нему в дом некто барон фон Клейст, явно рассчитывавший на монаршие милости, которые воспоследуют после того, как проклятый большевистский режим будет наконец свергнут — в 1922 году эти надежды были еще живы.
Барон вскоре пожалел о своем гостеприимстве: худшего характера, чем у «фройляйн Анни», как ее конспиративно называли фон Клейсты, нельзя было себе вообразить. Капризная, подозрительная, тираническая, надменная, с внезапными переходами от вежливости к хамству, с быстрой сменой настроений, упрямая, считающая само собой разумеющимся, что все обязаны ее обслуживать, а она никому ничем не обязана — так описывают ее все, с кем свела ее жизнь. Главной же ее чертой, обострившейся с возрастом, стала черная неблагодарность по отношению к тем, кто становился ее верным приверженцем, а таких было много: не один человек потерял здоровье, репутацию или же разорился до нитки, борясь за признание ее царевной. Она жила в состоянии постоянной паники и одновременно раздражения. Она боялась быть опознанной как Анастасия, боялась, что ее арестуют и выкрадут большевики, отказывалась говорить по-русски. И одновременно задыхалась от возмущения и гнева, когда ее «Анастасией» не считали. При попытках расспросов она впадала либо в истерику, либо в мрачную депрессию. Обеспокоенные ее слабым здоровьем, фон Клейсты боялись оставить ее одну, пытались развлекать: возили на прогулки, в музеи. Ночью дочери барона по очереди дежурили, спали в ее комнате. Иногда, под настроение, она становилась удивительно легкой и откровенной и рассказывала много вещей, которых никто, казалось, кроме настоящей царской дочери, знать не мог. Иногда она выходила к гостям — поток любопытных не иссякал — и молча сидела в углу, вежливо улыбаясь. То она была мила с гостями, тараторила о пустяках (все те же цветы и животные), то становилась злой и подозрительной. Здоровье ее стало резко ухудшаться, позвали врача. Он определил острую анемию, отметил, что прикосновение к голове вызывает сильную боль. Потом началось кровохарканье. Однажды она потеряла сознание, ей кололи морфин. Под воздействием морфина, в бреду, она бормотала по-русски, звала кого-то: «Вероника!..» — и из обрывков бреда, бормотании и вскриков постепенно стал вырисовываться некий странный, обрывочный, полный несоответствий рассказ, в который и поверить трудно, и отвергнуть нет причин.
Получалось так: в июле 1918 года семью Романовых внезапно подняли с постелей и потащили в подвал Ипатьевского дома. Затем — выстрелы, «все стало синим, я увидела пляшущие звезды и услышала страшный рев». Сестра Татьяна упала на нее, прикрыв своим телом от пуль. Потом — провал. Потом она осознала, что ее везут куда-то на телеге. Ее будто бы спас солдат, по имени — странно сказать — Александр Чайковский (что за фамилия? из польских ссыльных? или он наврал ей?). Он посчитал грехом хоронить живого человека. У Чайковского был брат Сергей, сестра Вероника, мать Мария. На телеге они везли ее через леса на юг. Лечили раны простой водой. Добрались до Бухареста. Продавали бриллианты, выбранные из ее корсета (те, что зашила императрица), и на эти деньги жили. В Бухаресте Анастасия родила ребенка от Чайковского и назвала его, в честь отца, Александром. Потом ее вроде бы обвенчали с Чайковским по католическому обряду, но она не вполне была в этом уверена: потащили в храм, что-то говорили… Жили у родственников мужа. Но вскоре Чайковского убили на улице. Тогда Анастасия, в сопровождении деверя «Сергея», отправилась в Берлин на розыск своей собственной родни. Шли пешком до германской границы, скрывались, чего-то боялись, отсиживались. Ночевали в маленьких гостиницах. Мела метель. В Германии сели на поезд. Остановились в отеле. Вдруг «Сергей» куда-то пропал. Неделю она бродила по Берлину со спутанным сознанием, боясь и не понимая — «все для меня было таким новым», а потом бросилась в Ландверский канал. А может быть, ее толкнули?
Невероятная история! Трудно поверить. Разве вся царская семья не была расстреляна, вывезена в лес, пересчитана, сожжена и захоронена? Разве следователь Соколов не провел тщательное расследование и не опубликовал несомненные данные о трагедии в Ипатьевском доме? Не провел. Не опубликовал. Вплоть до 1976 года архив Соколова не был доступен историкам, а опубликованный отчет мало сказать что грешит неточностями, он попросту лжив. Миссия Соколова — и это было известно с самого начала — была чисто политической, и направлен он был в Екатеринбург командованием Белой армии с определенным заданием: представить трагедию в том виде, как мы ее знаем «расстреляны все до единого». Еще в Омске, до поездки в Екатеринбург, Соколов, по словам свидетелей, говорил о том, что «у него нет ни малейшего сомнения» в том, что все погибли самым ужасным образом. Однако серьезные историки указывают, что нет ни одного достоверного свидетельства о подробностях екатеринбургской трагедии. Напротив, есть множество данных о том, что одна из царских дочерей, и скорее всего Анастасия, исчезла или сбежала. Немалое число людей видело листовки, расклеенные в Екатеринбурге, Перми, Москве, Орле, Челябинске и в советских миссиях за рубежом, объявляющие о бегстве. Была организована массовая облава на беглянку. Обшаривали дома, чердаки и подвалы, окрестные леса. Осенью 1918 к сербской княгине Елене Петровне, сидевшей в Пермской тюрьме, большевики привели некую девушку, называвшую себя Анастасией Романовой, на опознание: не та ли Анастасия? Нет, не та. Шведский граф Бонде, глава миссии Красного Креста, в том же году инспектировавший лагеря военнопленных в Сибири, свидетельствует, что его поезд был остановлен и обыскан все с той же целью. В 1927 году, когда об Анастасии говорила вся Европа, представитель наркоминдела в Ленинграде, Вайнштейн, сказал немецкому консулу Боку, что одна из Романовых действительно избежала казни. «Анастасия?» — спросил Бок. «Одна из женщин», уклонился Вайнштейн.
Соколовский миф о том, что «все до единого были расстреляны», оказался на удивление стойким: нам кажется невероятным сама возможность спасения, и даже теперь, когда царские останки найдены и очевидно, что двоих тел не хватает, мы удивляемся: куда же они делись?.. Меж тем, женщина, утверждающая, что она — Анастасия, — вот она: мечется в бреду, жалобно плачет и зовет какую-то «Веруничку». Идет 1922 год. Историю ее спасения и злоключений будут из нее вытягивать по крохам в течение семи лет.
У нее была удивительная способность умирать и воскресать. 3 августа она бредила и металась, за ее жизнь боялись. 12 августа она сбежала из дому, и ее нашли только через два дня. Она отказалась возвращаться к фон Клейстам: ужасные, грубые люди, только и делали, что мучали ее, заставляли рассказывать о ее прошлом, каждый день приводили незнакомых людей и требовали опознать их. Даже ночью не было покоя: спали прямо в ее комнате. Барон был взбешен и оскорблен неблагодарностью калеки. Он был лишь первым в длинной цепи людей, которым пришлось пережить то же самое. Начались долгие странствия от одного доброжелателя к другому, причем всюду повторялась одна и та же история: Анастасия заявляла, что к ней относятся безобразно и используют ее в корыстных целях. Отчасти это было справедливо: русские монархисты терпели ее как дочь самодержца Российского, но горько жаловались на дурной характер и на то, что она сама разрушает все шансы на то, чтобы быть опознанной. Почему она, например, упорно не хочет говорить по-русски? Почему не хочет связно и увлекательно рассказать, как ее убивали? Где логика? Тут несчастная впадала в истерику — она хотела забыть об ужасах прошлого, хотела к бабушке, хотела мирно жить в семье, собирать грибы и цветы, кататься на лошади, а рассказывать любопытным о том, как ее насиловали и добивали штыком, не хотела. И «этот страшный язык», — русский, язык насильников и убийц, — она решила забыть раз и навсегда. «Ничего нет ужаснее русского солдата, — сказала она однажды с горечью, — и если бы вы пережили то, что пережила я…» Но логики нечего было ждать и от русских монархистов, чье отношение к Анастасии было сильно окрашено идеологией. «Дочь русского царя не может родить ребенка от простого солдата», — заявили ей. И — вскоре: «Даже если это она, — ТАКАЯ Великая Княжна нам не нужна». «Такая» — с выбитыми зубами, с черепом, проломленным в двух местах, с туберкулезными свищами на груди и на локте, упрямая, неблагодарная, она в конце концов перестала их интересовать и ее просто выгнали. После долгих скитаний по чужим людям ее подобрала фрау фон Ратлеф, скульпторша из Риги, сыгравшая огромную роль в ее жизни.
Кто бы она ни была, она не притворялась. У нее были странные провалы в памяти: осматривавшие ее врачи затруднялись припомнить аналогичные случаи. Что-то она помнила прекрасно, в деталях, что-то — самые простые вещи вызывало мучительное затруднение. Предполагали, что это результат сотрясения мозга или «вытеснение» как реакция на психическую травму. На каком языке она разговаривала? В Германии — по-немецки, в Америке — по-английски. Оперировавший ее больную руку профессор Руднев писал, что до операции он говорил с ней по-русски, причем она упорно отвечала ему по-немецки, под наркозом же она бредила по-английски. По-русски говорила редко, но чисто и правильно. Люди ставили жестокие эксперименты: посреди разговора вдруг нарочно матерились в ее присутствии, вгоняя ее в краску и заставляя обратиться в испуганное бегство («Ага! Знает!»). Однажды подслушали через дверь, как она разговаривала по-русски с попугаями. На всех языках, кроме русского, она говорила бегло, но плохо, и речь ее была несложна. Одна из ран на ее голове, кстати, прилегала к той области мозга, которая заведует способностью различать слова, и этим может объясняться то, что она путала простые вещи, утомлялась от длинных разговоров. Сама же больная жаловалась, что сны ей снятся по-русски и по-английски, но к утру она забывает слова или же хочет произнести одно слово, а язык говорит другое. «Знали бы вы, какая это мука, — плакала она. — За эти годы, что я провела в сумасшедшем доме, все пропало, все разрушилось!» Врачи, оперировавшие, лечившие ее, наблюдавшие ее в течение 10 месяцев, на этот раз имели дело не просто с фройляйн Неизвестной, а с очень известной, хотя и не установленной личностью, и относились к «загадке» внимательно. Ими были отметены уже звучавшие в это время обвинения, что это — «самозванка, польская фабричная работница» или «румынская актриса», подосланная большевиками, чтобы разложить монархическое движение в эмиграции, или, наоборот — некая ловкая дама, которую всему научили монархисты для каких-то там своих нужд. Категорическое заключение врачей: это не случай притворства, это не результат самовнушения, это не результат постороннего внушения, то есть не гипноз. И несмотря на перенесенные травмы, у калеки нет следов душевного заболевания, разве что слегка психопатическая конституция личности: возбудимость, депрессивность и тому подобное. Другими словами, она должна быть той, за кого себя выдает. Самый недоверчивый из врачей допускал: если это не сама Анастасия, то женщина ее возраста и воспитания, проведшая жизнь в тесном контакте с царской семьей и причастная интимным подробностям их семейной жизни. Интересно, кто бы это мог быть?.. История такой не знает.
«Самозванка» вела себя странно: ничего не предпринимала для своего опознания, дичилась людей и только ждала, когда же «бабушка» возьмет ее к себе. В поведении была ребячлива и наивна, не знала цены деньгам, не понимала многого в человеческих взаимоотношениях; часто хотела умереть или уехать далеко-далеко и уйти в монастырь, всерьез звала с собой фрау фон Ратлеф; любила разбирать и рассматривать, тихо плача, фотографии царской семьи, изредка комментируя. Про Великую Княжну Татьяну говорила: «Я перед ней виновата. Это из-за меня она умерла», — не вполне было понятно, что она имеет в виду, а при расспросах она, как обычно, замыкалась в себе. Про себя говорила: «Я такая старая внутри. Через какую грязь я прошла!»
Фрау фон Ратлеф написала письмо Великому Герцогу Эрнсту-Людвигу Гессен-Дармштадтскому, брату Александры Федоровны. Изложила историю калеки, перечислила заметные шрамы, чтобы он мог опознать племянницу, вложила рентгеновские снимки поврежденного черепа и стала ждать ответа. Ответ был таков: «Невозможно полагать, чтобы одна из царских дочерей осталась в живых». Фрау фон Ратлеф удивилась. Она решила попробовать еще раз, но прежде спросила Анастасию, помнит ли та «дядю Эрни», ведь она, должно быть, уже давно его не видела. «Да как же давно? — сказала Анастасия. — Он еще в 1916 году, во время войны, приезжал к нам домой». Фон Ратлеф не поверила своим ушам. Как мог герцог приезжать в Россию в разгар войны с его страной? «Вы что-то путаете». — «Ничего я не путаю! Он приезжал тайно, чтобы предложить папе либо быстро заключить мир, либо срочно уехать из России. Да вы сами его спросите, он подтвердит!» Фон Ратлеф поняла, что в ее руках — шанс доказать, что больная — действительно Анастасия. Кто еще мог знать о тайной поездке? Ее подруга, Эми Смит, поехала на прием к «дяде Эрни» со всеми записями и письмами. Дяди не было, и ее принял высокопоставленный придворный, граф Гарденберг. Вначале он отнесся к ней любезно, забрал документы, обещал помочь. Но на следующий день ошеломленную Эми встретил разъяренный грубиян. Как смеет эта беспардонная калека-самозванка порочить герцога? Как смеет возводить на него клевету? Знает ли она о законах против шантажа?! Пусть только посмеет упомянуть эту наглую ложь в газетах!!! У Эми было ощущение, что они невольно коснулись запретной темы, что вся история грозит катастрофой… Разразился скандал.
…Лишь через 25 лет было получено подтверждение того, что эта секретная поездка действительно имела место. «Калека-самозванка» каким-то образом знала о тайнах, к которым были причастны лишь избранные. И к тому времени, как Эми Смит вернулась в Берлин, мощная кампания против Анастасии начала раскручиваться, и раскручивается фактически до сего дня. Разоблачения наивной и капризной больной угрожали репутации не только герцога Гессенского: лютым врагом ее стала баронесса Буксгевден, фрейлина, по словам Анастасии, помешавшая планам спасения царской семьи от большевиков в обмен на собственную жизнь. Были и другие влиятельные люди, чьему благосостоянию угрожала девушка, сама того не подозревая.
Вдовствующая императрица Мария Федоровна (Дагмара), вдова Александра III, избежавшая гибели, поселилась со всем двором в Дании, у своего брата Вальдемара Датского. Она категорически отказывалась признать гибель своего сына и его семьи, — и характер у нее был трудный, и, возможно, какую-то роль играли политические соображения: если император жив, то никто не смеет претендовать на его трон: «бабушка» избегала внутримонархических разборок. Появление самозванной «Анастасии» означало признание гибели семьи. Может быть, поэтому Дагмара не спешила откликнуться на настойчивые просьбы разобраться, поступавшие со всех сторон, в том числе и от ее порфироносной родни. Тем не менее в Берлин были посланы ее верный слуга Волков, хорошо помнивший царевну, поехала дочь Ольга; датскому посланнику в Германии, г-ну Цале, тоже было поручено разобраться.
Старый Волков и Анастасия уставились друг на друга молча, она — словно силясь что-то вспомнить, он — разочарованно. Встреча была короткой. «Нет, сказал Волков, выйдя за дверь. — Наша была круглее и розовей. Издалека, правда, похожа». Анастасия тем временем мучительно и напряженно думала. Потом со вздохом опустила голову на подушки: нет, не могу. «Этот господин приехал из Дании», — подсказал Цале. Девушка покачала головой: «Этого не может быть, он служил у нас при дворе». На другой день Волков пришел снова. Он задавал вопросы. Как звали матроса, прислуживавшего царевичу Алексею? «Нагорный». Волков был поражен: верно. Кто такой Татищев? — «Папин адъютант в Сибири». Потом, подумав, калека сказала: «У моего брата был еще один матрос. Его звали… трудное имя… Деревенко». Да, сказал Волков. «И у него еще были сыновья, и они играли с моим братом». Верно. «И еще был один человек с такой же фамилией… Врач… Он заменял доктора Боткина». Тоже правильно. Потом Анастасия заявила: «Ну хватит. Теперь я буду спрашивать. Пусть-ка скажет, помнит ли он ту комнату в Петергофе, где Мама каждый раз, что мы приезжали, выцарапывала свои инициалы на подоконнике?» Волков заплакал и стал целовать ее руки… «Ну так что, вы опознаете ее?» — спросила после взволнованная фон Ратлеф. «Да вы войдите в мое положение! — отвечал расстроенный слуга. — Если я скажу, что это она, а другие скажут, что не она, — что ж со мной-то будет?» После визита старика Анастасии стало хуже, туберкулезная рука раздулась в бесформенную, массу, решили оперировать. Опять морфин, опять бред — шесть недель бреда. Она металась, звала родню, ей казалась, что она сидит на крыше вместе с братом и держит его за ремень, чтобы он не свалился. Она не узнавала фрау фон Ратлеф и кричала ей: иди в сад, иди в сад, посмотри, цела ли ваза Екатерины, не разбили ли ее солдаты! Она кричала: Шура, Лиза, помогите мне одеться, я должна бежать, не то меня застрелят! Лизой, как выяснила фон Ратлеф, звали служанку Великих Княжон, а Шуру Теглеву, няню Анастасии, к тому времени вышедшую замуж за бывшего учителя царевен, Жильяра, разыскали в Швейцарии. Великая Княгиня Ольга, сестра Николая, вызвала супругов к умирающей. Шура попросила показать ей ступни больной. «Ну точно как у Великой Княжны, — воскликнула она, — у нее тоже правая нога была хуже левой!» У Анастасии было врожденное уродство больших пальцев ноги, называемое hallux valgus, неопасное, но сильно выраженное, при котором большой палец изгибается посередине почти под прямым углом и повернут в сторону малых пальцев ступни. По лицу узнать девушку не мог бы никто: в ней не осталось ни грамма жира, весила она меньше 33 кг, кожа стала серовато-белой, губы распухли, и кости торчали из-под кожи как дверные ручки. В бреду ей представлялось, что тетка Ольга стоит за дверью и громко насмехается над ней, попрекая ее тем, как низко она пала. Пришлось раскрыть дверь и показать ей, что там никого нет.
Больную руку прооперировали: удалили локоть, вставили серебряный костыль, — остаток кости торчал наружу всю остальную жизнь. Руку парализовало, и она с тех пор всегда была согнута под углом в 80 градусов. Приехала тетя Ольга. Больная узнала ее, обрадовалась: как бабушка? здорова ли? «Говорили о пустяках, — записывала фон Ратлеф. — Восхищались киской Кики, поговорили о болезни». Ольга ушла, и назавтра вернулась с Шурой. «Как ты думаешь, кто это?» — «Это Шура!!!» — обрадовалась больная. Вдруг она схватила флакон с одеколоном и плеснула Шуре в руку: «намочи-ка лоб!». Шура заплакала и засмеялась. Позже она пояснила: «Анастасия Николаевна обожала духи. Она меня всегда поливала духами, чтобы я ходила и благоухала, как корзина цветов». Ольга же шептала фон Ратлеф: «Я так рада, что приехала! Это она! Как она Шуру-то узнала!.. Мама ни за что не хотела, чтобы я сюда приезжала. Когда она узнала, что я еду, она так рассердилась. И сестра Ксения прислала мне телеграмму из Англии, чтобы я ни под каким видом не ездила». Учитель Жильяр тоже признал в больной Великую Княжну. После отъезда Ольга прислала «маленькой» розовую шаль и пять нежных писем. Скоро, скоро она поедет к бабушке и будет там жить. Шел 1925 год, В январе 1926-го в датской газете появилось официальное извещение:
«Мы категорически заявляем, что между Великой Княжной Анастасией, дочерью Николая II, и женщиной из Берлина, известной под именем Чайковской, нет ни малейшего сходства… ни одной общей черты… слухи необоснованны… ни Великая Княжна Ольга, ни кто-либо из знавших Вел. Княжну не смогли найти ни одной общей приметы… производит впечатление безумного инвалида… надеемся, что врачи избавят ее от этой идеи-фикс…».
Что именно случилось за кулисами, какие механизмы были приведены в действие и кем — до сих пор неизвестно. Похоже, что Анастасия фактом своего существования встала поперек дороги слишком многим. Герцог Гессен-Дармштадтский боялся за свое политическое благополучие. Мария Федоровна, как было сказано, предпочитала считать семью сына находящейся в заточении где-то в Перми, жизнь Анастасии означала, что все семейство погибло. Кирилл Владимирович претендовал на трон. (Анастасия была в ярости: «Он, негодяй, первым поспешивший предать Папу! Пока я жива, не бывать этому!») Влиятельная баронесса Буксгевден тоже совершенно не желала лишних слухов о своем предательстве, истинном или мнимом. Учитель Жильяр отрекся одним из первых и начал всеевропейскую кампанию против инвалида, выступая с лекциями и пиша книги, — такого количества яда и гнева простая маленькая самозванка никак не заслуживала, от нее можно было бы отмахнуться как от мухи. Друзья Анастасии видели в этой широкомасштабной кампании лишнее подтверждение тому, что сильные мира сего именно что признают женщину Великой Княжной, но к власти ее не допустят. В довершение ко всему выяснилось, что Анастасия кое-что знает про секретные литерные счета миллионы, положенные Николаем II на имя своих детей в Английский Банк. И она вроде бы припоминает пароль, имя доверенного лица («такое короткое, звучит на Немецкий манер»). И она может претендовать на все эти деньги, как единственная наследница. И этот банк удивительным образом, несмотря на тяготы военного времени, процвел и создал крупнейшее подразделение: Англо-Интернациональный Банк, президентом коего от момента основания банка и до самой своей смерти был некто сэр Питер Барк (короткая, как бы немецкая фамилия), русский англичанин. Он был последним министром финансов Николая, а после революции стал управлять финансовыми делами двух царских сестер, Ольги и Ксении. И еще: король Георг V назначил Барка управляющим делами Марии Федоровны. Та до самой смерти держала драгоценности в коробке под кроватью, а после ее смерти Барк занялся продажей этих драгоценностей, причем Ольге досталось 40 тысяч, Ксении — 60, а к его рукам прилипло 250 тысяч фунтов стерлингов. Ольга, которая в финансовых делах была совершеннейшая овца и, по словам одного из родственников, «рубля от копейки не отличала», говорила: «Были некоторые аспекты этой сделки, которые я так и не поняла». Можно добавить, что Ксения в 1920 году была назначена управляющей делами покойного Николая и в течение 15 лет тщетно охотилась по всему миру за предполагаемыми сокровищами, спрятанными царем за границей, общая стоимость которых исчислялась приличной суммой в 120 миллионов долларов (на деньги того времени). У Анастасии, понятно, не было никаких шансов на признание.
Посланник Цале, ставший ее верным другом, собрал огромную документацию по ее делу, благоприятную для Анастасии. Датская королевская семья потребовала ее на рассмотрение, и с тех пор и до сегодняшнего дня не возвращает, никому не показывает и отвергает все просьбы историков. «Это семейное дело», — отвечают ученым.
Помимо противников, Анастасия приобрела немалое число защитников. Многие переходили из стана ее врагов в стан ее друзей, другие — наоборот. Большинство ее противников никогда с ней не встречались, отметая ее с порога. (По миру бродило одновременно не менее четырнадцати «Анастасий», и поэтому удобно было отмахнуться от всех сразу.)
До войны вновь восставшая из могилы Анастасия жила то у одних, то у других людей и, следуя своей привычке, наказывала их своим несправедливым монаршим гневом и уходила. Она поправилась, порозовела, и черты ее, фигура, манеры приобрели сходство с бабушкиными, не говоря уж о ее характере. Разгневавшись на пустяки, она запиралась в своей комнате, не пила и не ела. Фрау фон Ратлеф она объявила злодейкой, желающей нажиться на ее несчастье. С годами становилась все подозрительнее: ей казалось, что все хотят ее отравить. Несколько лет она провела в Америке у одной из своих родственниц, не все Романовы были в заговоре против нее, — но поссорилась и с этой доброй душой. Потом она жила у богатых американцев, которые были разочарованы — они ждали эдакую голливудскую диву, а получили на руки маленькую, пугливую и вздорную, мелко семенящую, вечно прикрывающую подбородок бумажной салфеткой девочку-старушку. Поссорилась и с ними. Вернулась в Европу. Пережила войну, советские бомбежки и, оказавшись в советской зоне, бежала по подложным документам, с помощью друзей, в западную зону. После войны она поселилась в бараке за глухим забором в маленькой немецкой деревушке. Она стала местной достопримечательностью, сотни репортеров осаждали ее дом, бросали камушки в окна, стучали в дверь кулаками: «Эй! Великая Княжна! Анастасия! Покажитесь!» Не доверяя людям, Анастасия окружила себя кошками и собаками — число кошек доходило до шестидесяти. Когда собака умирала, она рыла здоровой рукой неглубокую могилку и оставляла труп гнить. Запах был чудовищный, соседи жаловались в полицию. Спала она на диване, а кровать отдала котам.
Еще с середины 20-х годов образовался тесный кружок ее близких друзей общество, целью которого было не только поддержать ее, но и добиться ее признания. Два судебных процесса длились в общей сложности несколько десятилетий. Экспертиза по почерку, экспертиза по ушам, экспертиза по строению черепа однозначно указывали на то, что истица, как это ни прискорбно для одних и радостно для других — действительно та, за кого она себя выдает. Ушная экспертиза, например, показала, что ухо Анастасии-девочки и взрослой Анастасии совпадают в семнадцати критических точках, тогда как для установления личности достаточно двенадцати. Впрочем, Анастасия не выиграла суда, но ей было совсем, совсем все равно. Она уехала в Америку и вышла замуж за человека на 20 лет младше себя. Кошек и собак у них было — до умопомрачения. Она была счастлива в эти последние годы, и даже местный суд, потребовавший вывезти наконец весь безобразный мусор, которым они с мужем захламили весь участок, — все коробки, газеты, пни, ветки, вонючие объедки, бутылки, банки, гниющие остатки и все такое, жуткое, смердящее, оскорбляющее соседей, — даже этот суд ей был нипочем. То ли она еще видела. Она умерла в 1984 году. На обеих ладонях у нее были двойные линии жизни. Имя «Анастасия» значит «Воскресение».
1998 год
Как-то раз, много лет назад, одна старушка подарила мне кулинарную книгу «Приготовление тортов». Отлично, подумала я. Сделаю торт «Прага». Не все же в кулинарию ходить: там он сухой и несъедобный. Засучила рукава, надела фартук и раскрыла книгу.
«Взять полторы тонны муки, 3 центнера сахарного песка, 5.860 яиц…» — прочла я. Меня охватил ужас.
«Тщательно отделить белки от желтков», — чирикал автор.
«Белки взбить в густую пену».
Взбить, значит.
«Желтки растереть».
Мне вспомнился страшный рассказ Эдгара По «Низвержение в Мальстрем», представились кучевые облака над Восточно-Сибирской равниной… Меж тем на фотографии мирно и невинно красовался хорошенький тортик на кружевной салфетке.
«Крем: 2.682 кг сливочного масла».
На мой вопль сбежалась семья. Меня успокоили, заверили, что с моим зрением все в порядке, перевернули книгу и показали мне обложку:
«Приготовление тортов в ПРОМЫШЛЕННЫХ условиях».
Успокоенная, я читала дальше:
«Допустима замена части яиц яичным порошком. Допустима замена части масла маргарином. Допустимо использование какао-порошка второго сорта…»
Эта притча на многое раскрыла мне глаза: на то, в чем отличие массовой продукции от домашней, штучной выделки, и на то, почему торты в кулинарии такие невкусные — и не захочешь, а украдешь пару сотен яичек-то, — и на коварство знакомой старушки, подсунувшей мне бесполезную дребедень; небось, думала она, — мне-то этого не надо, а она молодая, ей сойдет как-нибудь…
Все эти давнишние ужасы вспоминаются мне сейчас, когда я листаю американский пресс-пакет, посвященный мультфильму «Анастасия». Начинается этот шедевр так:
«Было время — не очень давно, — когда молодая княжна по имени Анастасия жила в очарованном мире элегантных дворцов и роскошных приемов. Был 1916 год, и ее легендарная семья, Романовы, праздновала свое 300-летие в качестве правящей династии в России.
Это был веселый праздник, и ни одна звезда в тот вечер не сияла ярче, чем Анастасия. Ее бабушка, вдовствующая императрица Мария, собирается вернуться в свой дом в Париже, и малышка опечалена…
Злой Распутин возвращается из ссылки в Санкт-Петербург с жаждой мести. Пожираемый ненавистью, он продает свою душу опасной силе, чтобы проклясть семью. С этого момента огонь революции начинает бушевать по стране и наконец уничтожает почти все семейство Романовых. С помощью отважного кухонного мальчика Димитрия, императрица и ее внучка с трудом спасаются от орды, атакующей Романовский дворец. Преследуемые разъяренным Распутиным, Мария и Анастасия надеются только на одно: успеть на последний поезд, покидающий разрушающуюся столицу. Распутин гибнет в ледяной Реке Волга… Пытаясь спастись от толпы, Мария и Анастасия разлучаются…».
И так далее. Потом, естественно, они мечтают воссоединиться; Анастасия, правда, временно забывает, кто она такая, но кухонный Димитрий и «экс-аристократ» Владимир помогают ей найти себя, а потом и бабушку. Бабушка узнает ее по шкатулочке. Дамы кружатся в вихре удовольствий в Париже, где ж еще кружиться. Балы, вальсы. Все опять хорошо.
«Империя Романовых занимала одну шестую часть мира, — восторгается продюсер Морин Данли. — Их стиль жизни, дворцы, яйца Фаберже, бриллианты — любая сказка бледнеет в сравнении!»
Ну хорошо, это сказка, это мультфильм, это для детей; в конце концов, если им надо сдвинуть год празднования 300-летия царствования на три года пожалуйста; если им надо запихнуть Марию Федоровну в Париж — сделайте одолжение; если кухонный мальчик у них пылает верноподданническими чувствами — на здоровье. Бывает. Но Гришка Распутин, возвращающийся из ссылки подобно Ильичу; Распутин, пышущий ненавистью к царскому семейству не хуже товарища Свердлова; Распутин со своим помощником — «комической летучей мышью-альбиносом по имени Барток» — причина русской революции? Чудные Романовы и ни с того ни с сего взбесившийся народ? А как со Сталиным — его тоже белая мышь под локоть толкала? Или кошмары русской истории — это так, сказки братьев Гримм? Да, в жизни всегда есть место цинизму, но нельзя ли хоть перед этим морем крови затормозить, хоть этот пепел и жженые кости не пустить в дешевую распродажу?.. Но, может быть, они не знают, может быть, у них такое поверхностно-американское, туманное представление о нашей истории? Нет, мука и яйца поставлены этой командой в промышленных количествах: 326 человек из 15 стран. Три года интенсивного планирования и производства. Три миллиона компьютерных файлов.
«Физический мир, — врут создатели балагана, — представлен реалистически… Мы просто зарылись в исторические книги, архивы», а сам Голдман — один из творцов фильма — даже приезжал в Питер и за неделю отснял гору видеопленок и 3500 слайдов. Для сцены бала думали использовать Зимний дворец, но пропорции не понравились: «маловаты». Взялись за Екатерининский дворец в Царском Селе — опять не то. Тогда «изменили облик дворца: переместили бальный зал со второго этажа на первый, вдвое увеличили высоту зала и добавили величественную лестницу». Допустима замена масла маргарином. Когда же читаешь в материалах пресс-пакета, что «Анастасия до самой своей гибели прилежно переписывалась со своим отцом и другими родственниками», — то просто не знаешь, что подумать. С ума, что ли, все посходили?
Еще листок:
«ТОВАРЫ ВКРАТЦЕ:
„Анастасия: Приключения с Пукой и Бартоком“, интерактивная игра… идеальная для детей от 6 до 10 лет… $34.98, для Macintosh CD-ROM и Windows 3.1.
„Анастасия: Пойте с Нами: от 7 лет и младше“…
„Анастасия: Читайте с Нами: от 5 лет и младше“…»
Последняя предназначена для
«развития словарного запаса и поощрения к самостоятельному чтению».
Не забыть курточки, рюкзачки, ночное белье, часы и ботиночки для малышей — все с картинками из фильма. Кровушка-то в ботиночках хлюпать не будет?.. Да кому какое дело!
Хорошие, элегантные цари и паршивый народ, к сожалению потоптавший все яйца Фаберже под воздействием колдовской силы, — такое простое-простое отношение к человеческой трагедии, разыгравшейся на одной шестой. Ждать ли нам вскоре интерактивной игры «Концлагерь», с газовыми камерками и махонькими фигурками в полосатеньких костюмчиках? С колючей проволочкой и овчарочками для детей дошкольного возраста?
Ну ладно, мы — противные и неизящные, не сияем как звезды в дворцах, поделом нам. А как насчет любящей бабушки и потерявшейся внучки?
Суровая датчанка, Мария Федоровна не желала покидать Россию, последней взошла на корабль, присланный за ней в Ялту английским королем Георгом V. После трагедии, разрушившей ее мир, не кружилась на парижских балах в компании «Моне, Зигмунда Фрейда, Мориса Шевалье, Гертруды Стайн и Жозефины Бейкер», а скорбно сидела в Дании. В гибель сына с семьей не верила. Про «Анастасию», туберкулезным скелетиком лежавшую в немецком госпитале, рвавшуюся с больничной койки к бабуле, слышать не желала. Свою дочь Ольгу, «похожую на собственную кухарку», держала в черном теле: а нечего выходить замуж за простолюдина, и женское счастье тут ни при чем. Со своим братом, Королем Датским, повздорила: он, приютивший ее, попросил императрицу выключать за собой электричество, когда она выходит из комнаты. Вдова Александра III возмутилась: в Зимнем Дворце она свет не тушила! Венценосцы не поделили киловатты, и «бабушка» съехала от брата. Такая была бабка: ни жалости, ни легкости, ни юмора. Да и откуда бы им взяться? И кто бы ни была та искалеченная, опозоренная и загаженная девушка, что считала себя внучкой вдовствующей императрицы, «бабушка», она же Мария Федоровна, она же Дагмара, которую в Дании прозвали «Гневной», не преклонила ухо, чтобы выслушать ее жалобный писк, не согнула жестокую выю, не шевельнула пальцем, чтобы подать милостыню, копеечку своего императорского внимания, — кому? — кто знает, быть может, своей собственной плоти и крови, а быть может, последней и ничтожнейшей из своих подданных, понапрасну, до последнего вздоха любившей ее, звавшей, ждавшей и верившей. Ее, фигуру трагическую и поневоле жестокую, Бог, наверное, простит; пошляков, слепивших тортик из крови и слез никогда.
1998 год
Очевидцы в один голос описывают изумительную погоду, стоявшую в ту ночь, когда самый большой плавучий предмет из созданных человеческими руками, «Титаник», на полном ходу несся по водам Северной Атлантики — из Саутхемптона в Нью-Йорк. Было 14 апреля 1912 года, близилась полночь по местному времени. Океан лежал гладкий, как пруд, как лужа черного масла, как зеркало. Прозрачность ночного воздуха была такой, что звезды, — казалось, их было больше, чем темных участков на небосводе, — заходили за горизонт не сразу, а как будто частями, по четвертям. Было воскресенье. Кто-то уже уютненько спал, кто-то сидел в кресле с книжкой, в Кафе Паризьен шла небольшая вечеринка для своих, в курительной комнате собрались игроки в бридж. Двадцать новобрачных пар упивались радостями медового месяца. В кабине второго класса глупая баба, мать семилетней Эвы Харт, опять принялась за свое: отоспавшись днем, она уселась ждать, когда корабль потонет, и так четвертую ночь подряд, господа. Ей же говорили, объясняли, что этот корабль — непотопляемый, так нет же, она заявила, что это — вызов богу, что таких слов произносить нельзя, что корабль никогда не доплывет до цели, а потонет, и непременно ночью. Харт, строитель, ехал с семьей в Виннипег начинать новую жизнь в Новом Свете, и дурь жены его раздражала.
В этом году в Арктике установилась необычно теплая погода — тридцать лет такой не было, и от ледника, толстой корой сковавшего северные воды, одна за другой стали откалываться ледяные горы. Холодное течение Лабрадор относило их к югу, где погода была холоднее, чем на севере, — такое вот явление природы — и айсберги не таяли. Из Европы в Америку тем же маршрутом шло много кораблей. Встречая на пути айсберг, капитан судна посылал радиограмму (маркониграмму, как тогда говорили) капитанам других судов. Чудесное изобретение господина Маркони — «беспроволочный телеграф» — было, конечно, установлено и на «Титанике». Но капитан «Титаника» Э.Дж. Смит не очень волновался — ведь его корабль был непотопляемым, не то что другие. Так что новинка техники в основном использовалась для того, чтобы пассажиры могли послать радиограмму друзьям, похвастаться, что плывут на самом большом, самом роскошном, самом удобном и безопасном корабле в мире. Радиограмма стоила недешево, но на «Титанике» было много людей, которые могли себе позволить невинное удовольствие подразнить приятелей и родню: мы плывем, а вы нет. Жаль, что вас нет с нами. Завидуйте. Посланий скопилось столько, что радист Филипс еле управлялся отстукивать приветственную морзянку. К вечеру радиосигналы особенно хорошо и далеко проходили, поэтому всякие глупые сообщения о встреченных айсбергах его стали раздражать. Еще в 9 утра 14 апреля пришло сообщение — он передал его капитану. В 11:40 — еще одно. В 13:42 — еще. Передал и это. Сколько же можно? И когда через три минуты, в 13:45, пришло очередное сообщение, Филипс и передавать его не стал.
Мать Эвы Харт не зря боялась гнева господня; как известно, когда бог хочет погубить человека, он лишает его разума. Так, капитан Смит последнюю из полученных им маркониграмм не объявил команде, а взял с собой, идя на ланч. По дороге он встретил председателя компании «Уайт Стар» Дж. Исмэя и, как бы лишившись разума, отдал ему. Тот, по тому же необъяснимому сценарию, сунул сообщение в карман, где оно и провалялось пять с половиной часов, до ужина.
Капитана Смита на последний ужин в его жизни пригласила чета Уайденеров. Они были богатыми людьми: у Эленор Уайденер, например, было жемчужное ожерелье стоимостью 4 миллиона долларов на теперешние деньги. Ужин был изыканный, а-ля карт. В ресторане было тепло, а снаружи температура быстро падала: корабль на всех парах несся к ледяным полям. В 19:30 пришла еще одна радиограмма. Помощник радиста Брайд отнес ее на капитанский мостик и кому-то сунул, но кому — после не мог вспомнить. Наконец в 21:40 пришло сообщение с корабля «Месаба». Оно содержало точные координаты того айсберга, до которого «Титанику» оставалось ровно два часа ходу. Филипс отбросил маркониграмму в сторону. Разум покинул и его. В 23:00 громкий сигнал с «Калифорнийца» прервал увлеченного работой Филипса: «Калифорниец» сообщал, что встал во льдах. Разъяренный Филипс отбил в эфир: «Заткнись, заткнись! Ты глушишь мой сигнал!» — и вырубил помеху прежде, чем радиооператор успел сообщить свои координаты. Тот прождал еще четверть часа, но связи не дождался.
Температура упала ниже нуля, море было, как черный шелк, и Лоренс Бизли, самый поэтичный пассажир, с чувством космического восторга и ужаса смотрел, как купол неба, перевернувшись, отражен в зеркальном противокуполе воды: словно бы моря и вовсе не было, словно бы корабль, сияя огнями десяти палуб, несется в алмазной бездне, полной миллиардов огромных немерцающих звезд.
Не только Уайденеры и капитан Смит хорошо покушали перед смертью в ресторане а-ля карт; сервис в обычном ресторане первого класса тоже был прекрасным. 14 апреля подавали обед (то есть ужин) из семи перемен: устрицы, филе миньон, куриное соте, утка, паштет из гусиной печенки, спаржа и многое другое; четыре вида десерта — например, персики в желе из шартреза. Второй класс (девочку Эву, ее нервную маму и спокойного папу) тоже не обидели: прозрачный суп, рыбное блюдо, на второе — на выбор: курица с рисом и карри, или весенний барашек, или жаркое из индюшки с овощами. На десерт можно было взять кокосовый сандвич, а можно — винное желе, а то — американское мороженое, а не хочешь — бери плампуддинг. Потом, конечно, орехи, фрукты, сыр, печенье, кофе. У третьего класса выбор блюд был поменьше, зато порции огромные. На «Титанике» были две самые большие в мире плиты, каждая с 19 духовками. Да что там, корабль вез 75.000 фунтов мяса, 11.000 фунтов свежей рыбы, 2 и s тонны помидоров, 50 ящиков грейпфрутов, луку, спаржи, сливок, винограда, лимонов без меры и счета. 1.000 вилочек для устриц, 2.000 ложечек для яиц всмятку, 1.500 — для горчицы, 400 щипчиков для спаржи, 1.500 вазочек для суфле. Одних ножниц для разрезания гроздьев винограда было сто штук. Сорок пять тысяч столовых салфеток. Восемьсот пуховых одеял. Пятьдесят тысяч пятьсот полотенец общим счетом. Все кухонное оборудование — миксеры, разрезалки, машинки для очистки картошки (ее взяли 40 тонн), мясорубки и прочее — было электрическое. Электричество еще считалось модной роскошью, им было оснащено все, что можно было оснастить. 10.000 светильников, 48 часов, 1.500 звонков, почтовые и пассажирские лифты, 8 палубных кранов, турбины, вентиляция, беспроволочный телеграф; утюги, холодильники, нагреватели для воды, паровые свистки — все. Был установлен специальный таймер на случай густых туманов, чтобы свистки автоматически подавали сигнал каждые восемь-десять секунд, и для нервных пассажиров (вроде мамы Харт) были предусмотрены крошечные электрические ночнички, уютно горевшие в ночи наподобие свечек. «Титаник» был оснащен как лучший из возможных отелей или даже как маленький плавучий город. У корабля было 10 палуб, длина его была 882 фута 9 дюймов; водоизмещение — 66.000 тонн, мощность — 46.000 лошадиных сил. Впрочем, простому пассажиру, не знакомому с тонкостями кораблестроения, мощность или лошадиные силы ничего не говорят, а вот 300 штук щипцов для орехов, или 100 полоскательниц, или 5.500 тарелок для мороженого представляются зримо, равно как и мебель в стиле трех Людовиков (а также в стиле итальянского Ренессанса, ампир, регентства и так далее), турецкие бани (и при них залы для «остывания» в арабском стиле XVII века) и зал для физических упражнений с аппаратами, имитирующими процесс гребли, езду на велосипеде и скачку на коне. Никто прежде не видывал такой роскоши на корабле, чем и гордилась компания «Уайт Стар». У конкурирующей компании «Кунард» корабли были, может быть, и быстрее, но поплоше, а главное, «Титаник» ведь был непотопляемым. Корпус корабля был двойным, наружная оболочка была сделана из стали дюймовой толщины, внутренняя — чуть тоньше, между ними мог спокойно пройти человек. На корпус пошло три миллиона железных заклепок, из них полмиллиона (весом 270 тонн) — только на днище. Корабль был разделен на 16 водонепроницаемых отсеков, разделенных 15-ю переборками. В переборках были расположены водонепроницаемые двери, приводившиеся в движение все тем же электричеством. В случае если корабль получит пробоину, капитан одним поворотом выключателя приведет двери в движение, и поврежденный отсек будет изолирован от остальной части судна. Даже при двух полностью затопленных отсеках корабль останется на плаву, восхищались газеты, в том числе и специализированный орган «Кораблестроитель». О том, что будет, если вода затопит хотя бы три отсека, как-то не говорилось.
Приятно нестись сквозь ночь по гладкой воде при хорошей погоде, — только легчайшая дрожь корпуса, потому что там, внизу, работают мощные турбины, — но к этому быстро привыкаешь. Да и вообще жить хорошо и приятно. Едем на новом, надежном корабле, воплотившем все достижения цивилизации. Войны нет, а скоро и вообще войн не будет. На корабле, например, едет знаменитый журналист Уильям Стэд — едет на конференцию в Америку, чтобы сделать доклад о прекращении войн во всем мире навсегда. Первый класс доволен жизнью, потому что богат, второй и третий — исполнены надежд на новую жизнь в Новом Свете. Многие сначала зарезервировали места на другие судна, но из-за забастовки угольщиков пароходы не ходят — угля нет, и пассажиров, к их восторгу, перевели на «Титаник». А третий класс на «Титанике» роскошней, чем первый на других судах! Повезло! Всего на корабле едут 2.207 человек, включая команду. Это на 1.000 с лишним человек меньше, чем ожидалось, и пароходная компания этим, понятно, несколько огорчена. 55 человек в последний момент отменили резервацию на корабль. Причины самые разные: у кого жена растянула лодыжку, кто опоздал, один член команды нанялся на корабль и на радостях так напился в кабаке, что его обокрал завистливый собутыльник: вытащил у него документы и сам явился на судно под фальшивым именем. Проспавшись, обворованный матрос долго материл свое невезение, грозил кулаком горизонту и с горя пил еще месяц, прежде чем вернуться домой к маме.
Но немало было и тех, кто, подобно миссис Харт, был внезапно охвачен страхом и мистическими предчувствиями. Кто-то просто не доверял новой технике и необкатанному судну, но одна филадельфийская пара, например, предвкушавшая морское путешествие на роскошном новом лайнере, поменяла билеты после того, как жена внезапно почувствовала необъяснимый ужас и, к неудовольствию мужа, умолила его сесть на другой корабль. Мать фермера, собравшегося эмигрировать в Америку, три ночи подряд видела сон, что корабль тонет, и уговорила сына переждать. Другой человек добился долгожданной работы на «Титанике» и уже выехал в Саутхемптон (порт отправки), но, охваченный предчувствием, вернулся домой с полдороги. На корабле ехало несколько человек, чьи матери или друзья, тоже видевшие странные сны или просто испытавшие чувство необъяснимого страха, уговаривали их остаться, но они не послушались суеверных советчиков. И наоборот: некая миссис Бакнелл «так и знала», что корабль утонет, и не хотела ехать, но ее уговорили друзья. Накануне столкновения, за ужином, она только и говорила, что о своем страхе. Предчувствия были и у тех, кто и не собирался плыть. Самый странный из документированных случаев — предсказание некой Бланш Маршалл, которая вместе с друзьями смотрела, как «Титаник» проплыл мимо острова Уайт вскоре после выхода из Саутхемптона. «Этот корабль утонет, не достигнув Америки», сказала она, и когда ей напомнили, что он ведь непотопляемый, воскликнула: «Разве вы слепые, разве вы не видите сотни людей, барахтающихся в ледяной воде?» (Через три года г-жа Маршалл таким же необъяснимым образом точно предсказала гибель «Лузитании», пропоротой немецкой торпедой). Но мало того: рабочие-католики на верфи Белфаста, где строился «Титаник», увидели дурное предзнаменование в номере корабля: 3909 04,- если прочитать номер в зеркальном изображении (зачем бы это?), — то при некотором воображении можно прочесть слова: NO POPE, то есть «Без Папы» — непереносимая весть для добрых католиков. Но мало и этого: ни с того ни с сего газета «Белфаст Морнинг Ньюс» еще в июне 1911 года написала следующее:
«Трудно понять, почему владельцы и строители корабля нарекли его „Титаником“. Ведь титаны были мифическими существами, возомнившими, что они достигли власти и знания больших, чем сам Зевс, и это их погубило. Зевс низвергнул сильных и дерзких титанов громовыми ударами; местом их последнего упокоения стала мрачная бездна, тьма, лежащая ниже глубочайших глубин Тартара.».
Но мало и этого: за 14 лет до катастрофы, в 1898 году, некий Морган Робертсон написал плохой, копеечный фантастический роман, в котором корабль под названием «Титан», выйдя из Саутхемптона в Нью-Йорк с 2000 людей на борту, тонет в апрельскую ночь, столкнувшись с айсбергом, и все пассажиры гибнут из-за нехватки посадочных мест в спасательных шлюпках. Но и этого мало: тот самый Стэд, который едет на «Титанике» на мирную конференцию, сам написал роман еще в 1892 году; в этом романе тоже тонет корабль, столкнувшись с айсбергом в Атлантике. Пассажиров подбирает другое судно, капитана которого зовут Э.Дж. Смит, — точно так, как будут звать капитана «Титаника» через 20 лет. (Стэд до Америки не доедет.) Кроме того, в Ливерпуле (порте приписки «Титаника») в девять часов вечера 15 апреля внезапно и по неизвестной причине упало напряжение и отключилось электричество во всем городе почти на час.
Может быть, нервные люди перед любым рейсом любого судна видят стандартные сны о катастрофах, может быть, мисс Маршалл вообще имела привычку предрекать гибель всякому проходящему кораблю, может быть, столкновение с айсбергом — основная причина гибели атлантических судов (не морской же змей утягивает корабли на дно), — тем не менее фольклор, сложившийся вокруг «Титаника», с годами только окреп, и известный жанр «мистика загадочных тайн» буйно цветет на обломках трагедии века. Вот еще одно питательное блюдо для любителей потустороннего: в апреле 1935 года в том же районе Атлантики матрос Ривз с корабля «Титаниан» внезапно ощутил «необъяснимое чувство» и закричал: «Опасность впереди!» прежде, чем айсберг выплыл из мрака; «Титаниан» еле избежал столкновения; чуткий матрос Ривз был рожден на свет 15 апреля 1914 года, в роковую ночь.
Впередсмотрящие на вахте всматривались в звездный горизонт, корабль несся вперед со скоростью 211/2 узлов, то есть около 40 км/час. Перед отплытием вахтенные прошли медосмотр, но зрение им не проверяли. И бинокля им не дали. После, во время расследования, шли разговоры о том, что «бинокль может улучшать зрение», да, собственно, один из вахтенных, как выяснилось, подавал рапорт с просьбой выдать этот несложный прибор, но просьбу проигнорировали. Ведь это не ложечка для горчицы и не полоскательница для рук — обойдется. Гляди в оба! Он и глядел. И внезапно осознав, что часть звезд на небосклоне словно бы исчезла, вытесненная куском мрака, — закричал и позвонил по телефону в рубку, и прозвучала команда «право руля» (при этом корабль, в отличие от современного автомобиля, поворачивал влево), и моторы были остановлены, но было уже поздно. «Титаник» на всем ходу процарапал правый борт о подводную часть айсберга. Ему не хватило 15 секунд.
Пассажиры почти ничего не ощутили, спавшие не проснулись. У игрока в бридж расплескалась рюмка с коктейлем, другие просто ощутили легчайшую дрожь. Кто-то услышал шорох, будто днище прошуршало «по тысяче камушков». Заметили скорее другое: наступившую тишину. Богатые пассажиры с интересом выглянули на широкую палубу первого класса. «Отчего стоим?» — «Ничего страшного: айсберг». Забавно. От столкновения куски льда осыпали палубу с правого борта. Кто помоложе, принялись кидаться снежками, как дома. Другие вернулись к напиткам и книжкам.
Капитан Смит, строитель «Титаника» Эндрюз и кочегар пошли посмотреть на пробоину. Конечно, водонепроницаемые электродвери уже были закрыты. (Это было роковой ошибкой, такой же, как поворот право руля.) Вода хлестала в пропоротую обшивку. «Это плохо?» — спросил капитан. — «Очень плохо». «Насколько плохо?» Эндрюз, строивший корабль и знавший про него все, сказал. Повреждено шесть отсеков. Корабль утонет. Времени осталось часа два. Надо без паники выгружать в шлюпки пассажиров — женщин и детей, конечно. Посадочных мест в шлюпках хватило бы только на треть пассажиров, и Эндрюз это знал.
Эвакуация сначала шла неспешно и галантно, почти без паники. Никто не понимал, что и зачем происходит, никому не было сказано, в чем дело, многие сопротивлялись посадке в шлюпки: море холодное и неверное, а на корабле тепло и уютно, но раз так надо… Мать Эвы Харт, которая «так и знала», была готова. Она немедленно потащила мужа и дочь к лодкам, женщин пропустили, мужа, конечно, нет. «Слушайся маму!» — напутствовал дочку строитель — и больше его никто не видел. Приказ «только женщины и дети» по-разному был интерпретирован офицерами команды на левом и правом борту: в одном случае, когда женщин в поле зрения больше не было, сажали и мужчин, в другом понимали приказ буквально и мужчин вообще не допускали в шлюпки. Мужчинами (о, британская честь!) считались мальчики старше восьми лет. Один такой мальчик забрался в лодку, где сидела Эва, и офицер вышвырнул его назад, на борт, плачущего; среди спасенных мальчика не было. Садиться в лодку было страшно: толчками, переваливаясь то на нос, то на корму, они спускались с борта, как с высоты десятиэтажного дома, — одна переполненная сверх нормы, другая полупустая; а за ней уже шла другая, грозя раздавить своей тяжестью, а тут вдруг самые умные и самые негалантные из мужчин поняли, что происходит, и стали прыгать с высоты в шлюпки, а тут вдруг выяснилось, что перепуганный и плохо оповещенный третий класс рванул на палубы, — а ведь там дикие люди, итальянцы, эмигранты, по-нашему не понимают и вообще; паника нарастала, решетки, отгораживавшие третий класс от второго, были заперты, корабль стал крениться на нос и налево, третий класс завыл и застучал в решетки, кто-то бросился в обход, кто-то, прорвавшись к палубе, стал прыгать с борта в замерзающую воду, матери волокли детей, матросы отдирали матерей от детских рук, если дети были мальчиками, председатель компании «Уайт Стар» Исмэй с женой и секретаршей прыгнул в шлюпку и приказал грести — шлюпка отошла полупустая, из 65-ти мест заполнено было только 12. Некоторые жены не хотели оставить мужей — кого-то оторвали силком, на кого-то махнули рукой. Корабль наполовину ушел в воду, кренясь все сильнее. «Теперь каждый за себя!» — объявил капитан тому, кто мог это услышать. Огни горели до конца, матросы пускали сигнальные ракеты, радист Филипс отстукивал морзянку и стал первым человеком, пославшим сигнал SOS — новинку, недавно введенную и впервые опробованную на «Титанике». Какой-то безумец ворвался в радиорубку и стал срывать спасательный жилет с Филипса; Филипс и его помощник Брайд убили его. На борту офицер застрелил двух обезумевших пассажиров и немедленно застрелился сам. Все шлюпки теперь поспешно отгребали от корабля, боясь быть затянутыми в воронку. Оркестр «Титаника» — все мужчины, конечно, — играл вальсы. Корма корабля поднялась вверх на необозримую высоту под углом в 45 градусов. Люди, вцепившиеся в поручни, стали отрываться и падать в воду. Тут наконец погасли огни, раздался страшный треск, и кормовая часть судна обломилась и рухнула в океан. Носовая, наполнившись наконец водой, нырнула на четырехкилометровую глубину, взрываясь котлами, ломая трубы, унося с собой бедняков, итальянцев, кочегаров, увлекая на дно шестьдесят запертых поваров, только что бережно подрумянивавших филе миньон и заливавших желейным сиропом персики для тех, кто теперь греб во тьму, подальше от страшных криков, от напрасных воплей о помощи. Через две минуты кормовая часть, набрав воды, нырнула вслед за носовой. Она была меньше, воздушного пузыря в ней не было, скорость ее была как у хорошей машины на шоссе: обе части «Титаника» достигли дна одновременно. Страшный удар о дно вогнал носовую часть в океанское дно на глубину 50 футов; она разломилась пополам еще раз. На бешеной скорости в нее врезалась корма, и — вместе с этим увлекаемая кораблем за собой толща воды, которая ударилась об остановившиеся в разбеге обломки и окончательно сплющила палубы в слоеный пирог, скрутила башенные электрокраны веревочкой, придавила труп корабля и рассеялась в океане.
Наверху стоял страшный, долгий получасовой крик. Попадавшие в ледяную воду хватались в кромешной тьме за обломки и мусор, за стулья, за пробковые плоты, друг за друга. Люди в лодках держались на расстоянии. Жена председателя компании Исмэя причитала: «О, мой халатик, мой чудный халатик!» — халатик погиб с «Титаником». Кто-то из матросов на веслах предложил подъехать и попробовать спасти хоть кого-нибудь из тонущих, но супруги воспротивились: ведь тонущие имеют привычку хвататься за борта и могут перевернуть лодку. Позже, во время публичного расследования, Исмэи подтвердили, что крики слышны были еще полчаса (пока люди не замерзли насмерть в ледяной воде), но они были слишком расстроены, и им было о чем подумать, так что им как-то не пришло в голову поехать на крики, а никакого злого умысла тут, поверьте, не было, В других лодках были свои драмы: кто-то замерз прямо в лодке, стоя по колено в ледяной воде, и пришлось выбросить их трупы в море; матросы одной из шлюпок не умели грести (это был их первый рейс в жизни), и тогда светские дамы сели на весла и распорядились ситуацией с честью: отдали шубы раздетым, согрели младенцев, прикрикнули на перепуганных мужчин. К утру подошел корабль «Карпатия», принявший на борт оставшихся в живых. Из полутора тысяч оставленных на борту спаслись сорок человек. Тот, кто не был заперт в корабле, кого не утянуло в воронку, окоченели в воде. Спаслись счастливчики; здоровые; сильные; спасся и член команды, осознавший, что происходит, и бросившийся в недоступный прежде бар первого класса, чтобы на халяву выпить стакан виски. Из пассажиров первого класса погибло 6 процентов женщин и детей (в основном те, кто отказались сесть в лодки), из третьего — 58. Из двадцати пар новобрачных спаслась одна; девятнадцать молодых жен вернулись на берег вдовами. Радист Филипс погиб, погиб и капитан Смит, погиб весь оркестр. Девочка Эва спаслась, прожила долгую жизнь и умерла в 1996 году.
Расследование не окончено до сих пор. Кое-что до сих пор неясно: так, всего в нескольких милях от гибнущего «Титаника» тонущие видели огни другого, «загадочного» корабля, который постоял-постоял да и скрылся; что это было — неизвестно. То ли это было браконьерское шведское судно, испугавшееся морской инспекции и быстро скрывшееся в ночи, то ли «Калифорнией», застрявший во льдах, чей капитан и команда вроде бы видели и ракеты, и странность накренившихся мачтовых огней, позевали-позевали, решили: «должон быть „Титаник“, больше некому» — и легли спать; не наше дело; то ли — для вечно суеверных — Летучий Голландец, что всегда проплывает мимо обреченных, предвещая гибель? Кое-что, конечно, прояснилось, например, то, что корпус роскошного и непотоплямого был сделан из низкокачественной стали с большим содержанием серы: такая сталь становится хрупкой при низких температурах. Ошибкой признаны и действия команды: если бы корабль ударился об айсберг носом, то затоплены были бы от силы два передних отсека, и корабль остался бы на плаву, но кто мог знать? И кто мог сообразить, что водонепроницаемые двери лучше было оставить открытыми, — тогда вода ровно распределилась бы по днищу, и корабль лег бы «на ровный киль», а не черпал носом воду, при том что вода, под напором, перехлестывала через невысокие переборки и переливалась из отсека в отсек. Выжившие члены команды жаловались на несчастливое стечение обстоятельств: ни рябинки на воде, ни ветерка; а ведь при малейшем дуновении очертания айсберга, говорили они, очерчены сияющей линией. И повернулся он к ним не белой стороной, а черной, а черное в черноте ночи не видать. Конечно, не надо было гнать с такой скоростью, нельзя было пренебрегать радиограммами (здесь преступная небрежность становится необъяснимой), надо было дать вахтенным бинокли, надо было провести тренировку плавсостава и пассажиров с утра 14 апреля, как было предусмотрено, чтобы каждый знал, что делать, если… Надо было иметь достаточно шлюпок. (Еще в 1909 году, когда корабль был только задуман, на обсуждение декора, по показаниям очевидца, было потрачено четыре часа, на обсуждение числа мест в шлюпках — 5-10 минут). Не надо было отпускать их в море полупустыми, не надо было запирать третий класс как скот, не давая людям ни шанса выжить… но это уже не техническая, а моральная проблема.
И если с тех пор на кораблях броня крепка, а посадочных мест в шлюпках вволю, если радиосвязь не отвлекается на праздные пустяки, если береговая служба обязана своим рождением «Титанику», если все техническое становится все лучше и лучше, — можно ли извлечь какой-нибудь нравственный урок из гибели «Титаника»? Жена председателя оплакивала халатик под крики тонущих. Что же про это думать: богатая гадина, все они такие? А миллионерша Ида Страус отказалась сесть в лодку без своего мужа: всю жизнь жили вместе, вместе и погибнем; сжалившись над стариками, офицер предложил сесть в лодку и Исидору Страусу, обоим вместе, но старик отказался: не хочу привилегий; обнявшись, миллионеры пошли на дно. За оставшимися в каюте вещичками побежали богатый и бедный: оба не вернулись назад. Капитан Смит своими действиями погубил себя и других; последнее, что о нем вспоминают — это то, что он подплыл к перегруженной лодке с младенцем в руках, передал младенца матросам, отказался забраться в шлюпку, махнул рукой и уплыл во тьму, и больше его не видели. Спасшиеся предъявили счет пароходной компании. Миссис Кардеза заполнила 14 страниц требований на сумму 177 тысяч долларов (помножьте на шесть с половиной, чтобы получить сегодняшние цены). Эдвина Траут — на 8 шиллингов 5 пенсов: вместе с кораблем и полутора тысячами живых душ утонула ее машинка для изготовления мармелада. Мистер Дэниел потребовал вернуть деньги за призового бульдога, а Элла Уайт — за четырех кур. И чье же горе горше? И какой из этого сделать вывод? Кто лучше: женщины или мужчины? Богатые или бедные? Пьяные или трезвые?
После «Титаника» была первая мировая война (ведь великий журналист Стэд так и не доехал на мирную конференцию), а потом европейская и русская история, а потом вторая мировая война, а потом (и во время) еще много чего было, и у них, и особенно у нас, и кто решится сказать, что вот сейчас, в эту минуту, не тонет очередной невидимый «Титаник» с плачущими мальчиками и мармеладными, дорогими чьему-то сердцу машинками? И никакой, ну никакой морали мне из этого не извлечь.
1998 год
Первая весенняя неделя прошла под знаком гриба.
Но встрепенувшихся было фрейдистов, кастанедианцев и иногородних просят не беспокоиться. Просто наш трудолюбивый народ, — включая меня, как неотъемлемую его плоть и кровь, — любит готовить сани летом, телегу зимой, а восьмое марта отмечать на предшествующей празднику неделе, вот прям сейчас. А водить хороводы в честь женского дня в условиях Великого поста сподручней всего вокруг стола с грибами. Мимоза и опята прекрасно сочетаются — если не колористически, то ароматически.
Грибной сюжет начал развиваться исподволь. Дело в том, что к нам приехал, к нам приехал Илья Левин дорогой; американский профессор, филолог, специалист по обэриутам; некогда (четверть века назад) петербуржец, сотрудник музея Достоевского и смотритель лодочной станции, а сейчас заместитель культурного атташе американского посольства. Это бывает. Так, уездные барышни порой надевают малиновые береты и разговаривают о том, о сем с испанскими послами.
А надо знать, что профессор Левин — это вашингтонский Смирнов, магический «Кристалл» округа Колумбия, лучший в Новом Свете настойщик водок на травах, ягодах, скорлупах и кожурах. Квасной патриот, он хранит верность корням, в частности корню хрена. На этом корне он особо настаивает. От Техаса до Канады славится «Левинская Хреновая».
Все это, впрочем, присказка. Сказка же в том, что профессор устроил вечеринку с дегустацией своей изысканной продукции, а к ней нужна была закуска. И я отправилась за этой закуской в магазин «Грибы — ягоды», что на Сретенке, поскольку проживаю в четырехстах метрах от него.
Магазин этот — уникальный и существует с незапамятных времен. Так же, впрочем, как и сама Сретенка, улица, которая, если верить книгам по истории Москвы, возникла едва ли не раньше, чем сама Москва, — это была дорога из Киева на Владимир. В 1395 году на Москву собирался напасть Тимур, он же Тамерлан, и встревоженные жители перевезли из Владимира икону Владимирской Божьей матери, надеясь на ее защиту. Встречали ее именно на этой дороге. Тамерлан на Москву идти передумал, и, чтобы увековечить память о чудесном спасении от врага, на месте встречи (сретенья) иконы построили Сретенский монастырь, отсюда и название улицы. Позже по этой же дороге с Белого моря приехал на возах с рыбой Михайло Ломоносов. «Оживленное движение по улице в XVI–XVII веках, — пишут историки, — способствовало появлению здесь лавок и шалашей для торговли преимущественно съестными припасами». В каждом доме сидел купец — на первом этаже шла торговля, на втором жила семья. Оттого на Сретенке совсем нет ворот: возы со снедью подвозили к самому дому, а место экономили. Короче, улица самая что ни на есть московская, народная, простецкая, купеческая, настоящая. Вот там-то и расположены «Грибы».
Небольшой магазин словно вмещает в себя лес, болото, поляны, огороды, фруктовые сады и парники. В нем есть все: от клюквы до чернослива (четырех сортов), от черной редьки до бананов. Про обычные морковку-лук и говорить нечего. Десять сортов корейских салатов (5 рублей за сто граммов). Обилие свежей травы. Но главное, конечно, сами грибы, сушеные и соленые. Роскошные белые (первый и второй сорта на нитках, резаные «Ветераны Афганистана» — на тарелочке под пленкой). Подосиновики россыпью. Цены — на любой карман. Соленые белые — 190 рублей кило, волнушки — 20 рублей (при этом они вкуснее). А также грузди белые, грузди черные, маслята и лисички. Человек, привыкший к обычному ассортименту синтетических импортных гадостей (просто добавь воды и выплюнь), радостно кидается на это изобилие. Кинулась и я.
Впервые, можно сказать, за двадцать пять лет эмиграции зам культурного атташе выпил и закусил как человек. Ведь в тяжких условиях вашингтонского застолья, под звон хреновой и бульканье рябиновой, закусывать приходится какими-то муляжами. Соленый гриб в Америке неизвестен. Конечно, голь на выдумки хитра, и профессор, бывало, мучил китайские грибы «шитаки» в пластиковом пакете, добиваясь отдаленного сходства с оригиналом. Но, спросим мы, — а где же смородиновый лист? Где лист вишневый? Нету! А где укроп, переросший все сроки и похожий на палеозойские хвощи? То-то!
Приятно было смотреть на встречу профессора с грибом. Но она могла стать последней. Магазин «Грибы», единственная, может быть, на всю столицу лавка, чтущая традиции московской старины, предназначен на снос. Полдома уже опустело: соседний магазин «Мясо» закрыт. Здание ветхое, спору нет, и требует реконструкции, но, закрывшись, магазин либо никогда не откроется (он, очевидно, государственный, дешевый, и оплачивать аренду дворца ему не по силам), либо его переведут на окраину, где он затеряется и захиреет. А главное — исчезнет последняя ниточка, связывающая наши дни с московским прошлым. Был на Сретенке магазин «Дичь» с рябчиками и куропатками, и где он теперь? Бессмысленные, сверхдорогие магазины, неизвестно для кого предназначенные, вытесняют со Сретенки милую, традиционную торговлю. Продавцы даже завели тетрадь, в которую желающие записывают свои протесты против закрытия любимого магазина. Протесты очень эмоциональные. Суть их сводится к тому, что магазин необходимо сохранить как памятник традиции, московского быта, превратить его в своеобразный заповедник, отстоять от тамерланова нашествия. Ведь сохранение и восстановление истинно московской среды не только в возвращении храмов, варварски уничтоженных в 20-60-е годы, не только в ремонте и строительстве домов, но и в бережном отношении к городскому укладу, к духу места. Иначе опять, как всегда, — что имеем, не храним, потерявши, плачем.
Сохранить этот уклад, дух вполне под силу московскому правительству. Можно, скажем, передать дом инвестору на льготных условиях, с обязательным пунктом в контракте о непременной сохранности магазина, о том, что профиль его менять нельзя, как если бы это был памятник старины — ведь это же и есть самый настоящий памятник. Это не говоря уже о том, что такой шаг был бы истинной, не на словах защитой отечественного товаропроизводителя. И покупателя. Да и самих себя. Ведь когда московское правительство выпивает, оно же не чупа-чупсом закусывает?
На другой день после выпивона у профессора я опять пошла в «Грибы». Магазин горел. Белый дым валил из окон второго этажа. Тротуар был покрыт хлюпающими мартовскими сугробами — наполовину лед, наполовину чваклая каша и усеян битым стеклом. Вдоль тротуара ходил пожарный, волоча за собой шланг, из которого на проезжую часть била вода. Женщины с сумками, подбирая полы шуб, привычно перешагивали через рукава шлангов, стекло и сугробы. Продавцы стояли на улице и смотрели.
— Что же теперь будет? — закричала я.
— Снесут, — отвечал пожарный, почесывая под каской.
— Может, банк построят, — предположил другой.
— Или семьдесят первое отделение милиции, — мечтал вслух милиционер.
— Так что же, значит, магазин теперь уже не откроется?
— Догорит — откроется, — скупо отвечала директорша. — Второй раз за февраль жгут. Сволочи.
Пока горело, пока тушили, я пошла посмотреть, во что превращается Сретенка. Вот «Салон света» наискосок от «Грибов» — для кого он? Кто этот человек? Я зашла в салон: мне нужны были галогеновые лампочки. Прежние полопались, что твой «СБС-Агро». В салоне было светло и пусто. Красивые треугольные и паукообразные светильники свисали с потолка, а внизу, по полу, ползали змееподобные и шаровидные. Я посмотрела на ярлыки — цены от 400 долларов до 1.460 их же за шарик.
Продавец, молодой человек, оторвал взгляд от пустого стеклянного столика, на который он одиноко и задумчиво смотрел с 17 августа.
— Вам что-нибудь пояснить? — с неохотой спросил он.
— Да нет.
Чего уж тут такого непонятного. Он посидел, я постояла.
— А лампочек галогеновых, китайских, быстро-гибнущих, у вас нет?
Молодой человек с заметной неприязнью чуть-чуть приоткрыл рот, словно боялся выронить из него что-нибудь ценное, но потом передумал и снова закрыл. Было тихо как в морге. Слышно было, как по проводам идет ток.
Я вернулась к «Грибам» через полчаса: магазин был темен, на двери висел замок. Но, веря в долготерпение русского народа, я толкнула страшненькую боковую дверь, ведущую в темные недра подсобки. И точно: при свече, на бочках, среди ушатов и ящиков, отбрасывая пляшущие тени на неясные связки чего-то свисающего, сидели продавцы в полном составе и превентивно отмечали Женский день.
— А волнушек на продадите? — без большой надежды спросила я.
— Отчего же, — нетвердо отвечали мне темные люди из мрака.
И какая-то неразличимая женская фигура, высоко подняв свечу, повела меня к прилавку — странно видеть прилавок с тыла — и, добрая душа, накопала ковшом из ведер и волнушек, и клюквы, и соленых огурчиков, и не поленилась взвесить на два рубля укропу, — на здоровьичко, заходите еще, — и там, среди ушатов и корыт с квашеньем, мы с ней поздравили друг друга с международным женским днем, с международной солидарностью всех выпивающих и отмечающих, с отражением тамерланова нашествия, Макдональдсов, мамаев, наполеонов, дефолта, пожаров, наводнений и цунами.
март 1999 года
— «Кысь» — ваш первый романический опыт?
— Первый.
— Нет дебютантского мандража?
— Перед кем же? Кто это у нас такой умный и строгий, кого надо бояться? Я сама — свой высший суд, как мне велели передать… Спокоен и угрюм. Четырнадцать лет писала, и за это время уж как-нибудь выучилась.
— И что, все эти 14 лет — ни дня без строчки?
— Господь с вами! Так не бывает. Роман долго отлеживался: однажды пролежал года четыре вообще без движения. Я, конечно, времени зря не теряла: просмотрела несколько тысяч сновидений, занималась столоверчением, передачей мыслей на расстоянии, прочитала несметное количество текстов, не книг, а именно текстов — ну, газеты всякие, инструкции к гвоздодерам, патриотические листовки, советы на куриных кубиках, сборник стихов на языке коми.
— Вы знаете язык коми?
— Ни слова не знаю.
— А как же тогда?
— А вы разве все понимаете, что по-русски написано? Вот, пожалуйста, вот книга, вот по-русски:
«Объективность основного закона жизни и опыта самости содержит в себе преодоление неприкрытой отдельности чувства и идеосинкразии предпочтения, преодоление „смущения“ и отсутствующей умеренности суждений».
Философ писал. А вот вам стихи по-русски, писал коммунист:
«Ребята-ребята, наступит расплата
За пьянство, разбой и разврат.
Так будьте же честны, активны, ребята,
Такими, как был Гиппократ»…
Зато в языке коми есть слово «кысь». Что оно значит, я тоже не знаю.
— Вы оттуда и взяли идею книжки?
— Нет, это мы давным-давно как-то с мужем — он тоже филолог, как и я, сидели и играли в какую-то стихотворную чепуху. Если помните, в одном из переводов «Алисы в Зазеркалье» есть такие стихи: «…и хрюкотали зелюки, как мюмзики в мове». Мы тоже какую-то белиберду сочиняли в том же духе, и среди прочего в одном стишке, который мой муж написал гекзаметром, проскочило слово «кысь». «Ворскнет морхлая кысь…», сейчас дальше не помню. Я это слово подобрала, повертела, смотрю — женский род, третье склонение, мне понравилось. Ну а потом, как говорится, слово за слово…
— Т. е. вначале было слово, а потом оно разрослось до трехсот страниц убористого текста…
— До четырехсот… Помимо слов, там было еще и настроение — ночь какая-то, лес, болото… Пужлец порскает…
— Кто?
— Пужлец. Почему вы не спросите, кто такие мюмзики? А ведь они мало чем отличаются от зелюков! Но в «Алисе» совсем другая местность, ведь это переводная литература. У нас же — то есть в русском языке — мюмзики не водятся, им фонетика не позволяет. Иначе говоря, нет такого слова, которое содержало бы «мю». Мягкое «м» перед «у» невозможно. Недаром же любители «мюсли» называют их то «мусли», то «мысли». Мы обживаем язык, как природу, протаптываем удобные тропинки, обрубаем ветки. Зелюки, пожалуй, могут у нас прижиться, но это больше к югу, в степях. А мне нужен был густой лес, поляны, речки, чудь и водь, родная сторонка. Тут ведь раньше до нас чудь жила. Есть такая легенда, что когда пришли славяне, то «чудь в землю закопалась». Никто не знает, что это значит, но вы себе только представьте прут через лес славяне, краснорожие, желтоволосые, грубые. И чудь, тихая, пугливая, совершенно непонятная, сама закопалась в землю! Со всеми своими горшками, вилами, лентами, сарафанами! Не убили, не полонили — ушла. По-моему, она и сейчас тут, уже совсем прозрачная, ее днем не видно. Но по ночам она в лесу шуршит — передвигает что-то, устраивается. Слова шепчет, и если прислушаться — они попадают в голову и там застревают. А через слова уже видны другие миры. Из одного слова можно целый мир вытянуть. Так что когда я, уже дописывая роман, обнаружила в стихах коми слово «кысь», то, конечно, очень обрадовалась: свои, свои! Ведь коми и чудь — двоюродные.
— В вашем романе нашлось место не только лесным словам, но и неформальной лексике.
— Слава богу, это само по себе мало кого взволнует. Дискуссия о том, допустимо ли употребление матерных слов в печатном тексте, закончена. В моем тексте неформальных выражений штуки три. Думала довести число до четырех, но решила, что это перебор. Конечно, среди литераторов всегда найдется горстка невротиков, которым кажется, что неформальной лексики в тексте должно быть много, что это волнует, что это смело и остро. Это все равно, как если бы повар, полюбив приправы, готовил блюдо из одного лишь перца и лаврового листа. Я бы к такому в ресторан не ходила. Я знаю, что говорю: как-то раз в Америке я попала в гости к юристу, который мне за большие деньги делал грин-карту, так что я от него полностью зависела и уклониться не посмела. Позвал он меня на свой день рожденья — а почему позвал, потому что он, как водится, полагал, что я — дочь Льва Толстого, то есть родилась до 1910 года, ну, американцы не знают ни литературы, ни арифметики, — а на этом дне рожденья обед на 50 приглашенных готовили его крепостные — непальцы, грустные люди синего цвета, ростом с карандаш. Они тоже служили ему за грин-карту, он их заставлял работать санитарами в частном доме для престарелых, которым он тоже владел, — все это он рассказал мне с гордостью рабовладельца… И вот он велел им приготовить непальский обед. Приготовили. Состоял он, в основном, из белых резиновых кубиков без соли, плавающих в темно-оранжевом огненном соусе, сваренном из чистого перца. Еще там была куриная кожа в том же соусе. Бараньи ключицы в том же соусе. Лапки ящериц в нем же. Чьи-то глазки — в нем же. Это вроде концентрированной соляной кислоты. Съешь ложку этого варева — и можно изрыгать пламя, как в цирке. И вот тут и наступила «расплата за пьянство, разбой и разврат» — все 50 гостей с вытянутыми лицами держали перед собой пластиковые тарелки с напалмом и не могли проглотить ни ложки. А непальцы навалили себе горки вкуснятины, ели, щебетали по-своему и были абсолютно счастливы.
— Кстати, о еде. В вашем романе персонажи едят мышей, червырей, хлебеду, грибыши, пьют ржавь и даже в конце концов съедают птицу-древяницу…
— …зато птицу-блядуницу не едят: у нее мясо жилистое.
— Такое впечатление, что этот мир населен не столько людьми, сколько…
— …мутировавшими словами. А это ведь и есть главное последствие описанной в романе катастрофы. Мутация языка.
— В «Кыси» полно стихов — от Пушкина до Гребенщикова. Есть ли среди них придуманные вами?
— Нет, стихов придуманных нет. Там решительно все — цитаты. Вот вы узнали Пушкина, Гребенщикова, еще кого-то, но всех авторов вы вряд ли узнаете, да это и не нужно. Это мой личный круг чтения, частица его, смутный абрис души, вернее, одной из душ — ведь у человека не одна душа, а несколько: вот древние египтяне считали, что их две — «ба» и «ка». И любимые стихи проявляют, так сказать, очертания одной из этих душ. С чем бы сравнить? В финале уэллсовского романа человек-невидимка, голый, бежит по улице под осенним лондонским дождем. А за ним гонится толпа. И струи дождя, упав на его невидимую поверхность, проявляют его, обозначают, выдают его преследователям. И они набрасываются на этот водяной силуэт, забивая невидимку до смерти.
— Не об этой ли второй душе написан ваш роман?
— Вы имеете в виду, что надо было это написать на обложке?
— А что вы будете делать, если критики вас догонят и побьют?
— А я в землю закопаюсь. Я теперь знаю, как это делается.
2000 год
— Что послужило сюжетной завязкой вашего романа? Чернобыльский взрыв?
— Только отчасти. Мне бы хотелось уйти от именно этой ассоциации. У всех свои взрывы, катаклизмы, войны, гибель привычных миров. А 1917 год? Ничего хуже этого в нашей истории не было. А что будет дальше — страшно загадывать. Вот многие боялись лета 1999 года — Нострадамус якобы предсказал конец света. Обошлось, все вздохнули: живем дальше, песни поем. Но если думать в этом ключе, то начинать волноваться надо именно сейчас. Ведь предсказание Нострадамуса фактически обещает, что до 2000 года мы как-нибудь доживем. А дальше расстилается непредсказанное время, без вех и ориентиров.
— И вы решили показать наше будущее?
— Нет. Наше вечное настоящее. Правда, когда пишешь антиутопию, она как-то неизбежно воспринимается как политическая сатира, а мне этого не хотелось. Мне хотелось про жизнь и про народ. Про загадочный русский народ. Это тайна почище пирамиды Хеопса, будь то мужик, будь то власть, без разницы.
— Например?
— Например, наш недавний ответ Нострадамусу. Был до прошлого лета такой поезд «Москва-Осташков», номер 666, ездили — и ничего. А тут конец света обещан — народ и потребовал у властей: раздавить гадину! Власти думают: ч-ч-черт, действительно… вот ведь, упустили… И пошли навстречу, и к моменту предполагаемого Апокалипсиса он уж бегал под номером 604, и Нечистый получил отпор… Много ли вы припомните случаев, чтобы власть отозвалась на вопль народный? На моей памяти был только еще один такой случай оперативного реагирования, это когда где-то в конце 70-х, кажется, была попытка измерять и обозначать атмосферное давление не в миллиметрах ртутного столба, а по-новому, по-научному, в гектопаскалях. Что началось!.. Врачи не справлялись с потоком гипертоников, газеты — с возмущенными письмами. Правительство перепуталось и вернуло столб на место. И правильно сделало, потому что никакой атмосферы, конечно, в природе нет и быть не может, а без столба нам нельзя. Пытаясь постичь эту душу, которая боится ИНН и верит МММ, можно наблюдать ее с некоей индифферентно-этнографической позиции, так сказать, изучать природу с балкона: «грачи прилетели»; а можно попытаться стать ею: втиснуться в ее, так сказать, шкуру и, отсекая, отмывая, оттирая от своего сознания «достижения культуры и цивилизации», пытаться погрузиться в «это».
«Если все живое лишь помарка
За короткий выморочный день,
На подвижной лестнице Ламарка
Я займу последнюю ступень…»
Любимые мои стихи и любимое на сегодня движение: вспять, на четвереньки, к истокам.
«Роговую мантию надену,
От горячей крови откажусь,
Обрасту присосками и в пену
Океана завитком вопьюсь».
И все, что в тебе есть иррационального, эгоистического, инфантильного, примитивно-жадного, животного, ты должен в себе раздуть, почувствовать. Это трудно. Мозги, конечно, набекрень и винтом. Зато вырастают фасеточные глаза, как у пчелы. Я уже привыкла. Утром встанешь, ложноножки с кровати спустишь, усиками-антеннами пошевелишь, сигарету в жвала — и за работу.
— Но при таком зрении политические переклички тем более неизбежны. Вот как, к примеру, рассуждает один из ваших героев: «Раньше, конешно, режим строгий был: чуть что, разговор короткий, сразу пырь и дух вон… А теперь нам другая линия дадена: с кривизной, али с загибом, потому как не убивать, а лечить надо».
— Ну, это всегда перекликается. Я думаю, фраза была бы верна и для екатерининской России, и для всей русской истории. Раньше крестьян пороли потом решили, что не надо. Раньше были крепостные — теперь гуляйте, можно. До александровской реформы суд был сословный — после все стали равны перед законом. То нельзя было иметь родственников за границей — то на здоровье. То частная собственность — плохо, то опять пускай. Но, скажем, в Европе, с тех пор как перестало быть принято «пырь» делать, то больше и не делают, а у нас все норовят возвращаться. Я вообще-то хотела убрать или свести к минимуму все политические аллюзии. Меняла и выбрасывала текст кусками, чтобы не давать повода для этого дешевого подмигивания: имеется в виду, дескать, имярек и его поступки. Но тут-то работа и застопорилась: что ни придумаю, недели не пройдет — оно и случается. Напишешь фразу или сцену, а потом в газете читаешь словно бы цитату из своего текста. Например, у меня еще в 1986, относительно невинном году было придумано, что главный враг моих персонажей — чеченцы. Просто так, потому что чеченцев я знала только лермонтовских: «злой чечен ползет на берег, точит свой кинжал». Это еще моя няня пела нам колыбельную. У нас была удивительная няня, я даже думала посвятить роман ей, но не стала… Она была хорошая, а мои персонажи не очень… Короче, на тот момент чеченцев в природе не было. Время идет, появляется Хасбулатов… Так, думаю, пополз… Потом Дудаев… Смотрю точит… А уж когда началась первая чеченская война, то надо было текст менять, но я разозлилась: что это я за раба политкорректности, — и оставила все как было. Никаких намеков тут нет, чистая мифология.
— «Деревенским» языком романа вы тоже няне обязаны?
— Отчасти. Это живой источник, но есть и литературные — Платонов, например. Даль. Придуманных слов в тексте романа, между прочим, мало дюжина, наверно, а из Даля много взято. У него есть дивные поговорки:
«Бей русского — часы сделает».
(Это хорошо бы такой плакат на 2-м Часовом заводе повесить.)
«Живет медведь и не умывшись».
Приветствие:
«Как воруется?»
Много, много там обидного и политически некорректного про разные нации… Но лексику легко заимствовать, сложнее было с синтаксисом, с морфологией — это же не вполне литературный язык, допушкинский, допетровский отчасти, засоренный частицами, старинными глагольными формами. Есть, скажем, такая форма: «он ушедцы» — то есть «он уже ушел», «он есть ушедший». Мне она с детства привычна, от няни, но тому, кто ее не слышал, она будет, наверно, непонятна. Няня была из деревни Плюсса, это между Лугой и Псковом. Там, надеюсь, и сейчас так замечательно говорят.
— Названия глав в «Кыси» соответствуют буквам церковнославянского алфавита: аз, буки, веди и т. д. Алфавит же, как я недавно вычитала, Платон считал моделью универсума.
— Приятно услышать. Платон мне друг… Сначала я хотела главы просто пронумеровать. Но показалось скучно. Что такое — глава 28? Потом решила, что раз роман про книгу, так и сделаем из него книгу. Расставив эти буквы, а у меня уже было написано 75 процентов текста, я обнаружила, что их «имена» аз, или глаголь, или покой — каким-то образом — не полностью, но заметно отражаются в тексте главы. Своего рода мистика, и когда видишь, что она осуществилась, думаешь, ну, наверное, не совсем напортачила.
— При том, что вы описываете общество полуграмотное, одичавшее, ваш роман — своего рода гимн книге, она у вас и символ неосознанного протеста, и знак надежды.
— Люблю я ее, книгу.
— Но на каждом шагу слышишь, что книга уже не играет прежней роли.
— Играет, играет. Пугающе большую роль играет книга в нашей жизни. В голодные годы — конец 80-х, начало 90-х, когда нечего было есть, кроме пластмассы, да и на ту денег не было, кто бы мог вообразить, чтобы читали книги в таком количестве? А помните, какие были тиражи у «Нового мира»? Полтора миллиона. Где эти люди? Полегли в боях? Сейчас много читают дряни, слов нет, но и хорошее читают и издают. Бывает, зазеваешься, — а тираж раскуплен. А кто мешает народу прочесть хорошую книгу? Да никто. Враги тут что-то давно не проходили. Но каждый делает свой выбор, и такой странный… Впрочем, я «культурного» читателя наизусть знаю, надоел он мне, я сама такая. Мне интереснее читатель дикий, невежественный, чтобы мозг был как заросший пруд. Таинственный, как шимпанзе или удод.
— С какой целью своего главного персонажа по имени Бенедикт, человека из народа, вы наделили родовой интеллигентской чертой — готовностью к предательству?
— Да это обычная человеческая черта. Человек из народа не хуже и не лучше в этом смысле, чем интеллигент. Только интеллигенту предательство попомнят, поставят лыко в строку, а мужика, человека из народа — не тронь, он же у нас дитя природы. Он будет свинья свиньей, а ты благоговей и аплодируй. Потому что он «знает». «Знание» у него. Мне хотелось понять, что это за «знание»… А вообще в этом «старинном споре славян между собой» я на стороне интеллигента, а не народа, по одной простой причине: интеллигент, по определению, это тот, кто хоть что-то осознал, а народ — это тот, кто не осознал. Интеллигент — это тот, кто хочет блага не только для себя, а народ — только для себя лично. Интеллигент борется за чужие права, а народ за свои собственные, и так далее. Вот почему интеллигент иногда, и часто, ошибается (и тут же раздается улюлюканье), а народ всегда, будто бы, прав. И заметьте, ему, народу, НИКОГДА стыдно не бывает. И он НИКОГДА не испытывает потребности извиниться. А интеллигент постоянно извиняется, и никто его еще ни разу не простил. Если я не права, приведите мне обратный пример.
— Кысь, которой до смерти боится Бенедикт, это и есть внутренний страх?
— Это много чего… Она в лесу живет, и если о ней думать, то она придет.
— Почему ваши обездоленные герои живут под лозунгом: мыши — наша опора?
— А как же! Уж чего-чего, а мышей-то на наш век хватит. Когда культура осыпается, как штукатурка, и каменный век пятнами идет по всей территории нашей великой державы, то есть когда человек убавляет свое человеческое присутствие, становится все менее и менее нравственным и впадает в животное состояние, животные это чуют и движутся к нему навстречу, как к родному. Встречают блудного сына. Клопы, тараканы, блохи, микробы, вирусы, крысы… Зимние комары, которые пешком под одеялом ходят. А почему в годы войн вши появляются, где они раньше-то гуляли? Почему грибы растут нехорошие? Опять-таки:
«Мы прошли разряды насекомых
С наливными рюмочками глаз…».
Мыши — это еще хорошо. Серенькие такие, домашние. Делят с нами этот мир. Доедают за нами.
— Мир-то у вас кошмарный, но отчасти даже и уютный. И жить там вроде можно.
— Да запросто. Живем же как-то. И будем жить — долго-долго. Готовьте зипун, валенки, книжки. Зима — это надолго.
— Какие, пользуясь вашей терминологией, последствия постоянных взрывов вы видите в современном обществе?
— Да ведь недаром сказано: вы звери, господа.
2000 год
«Когда человек умирает,
Изменяются его портреты…»
Когда умирает писатель, остается Слово. Слово, сказанное им, — оно имеет свою судьбу; и часто, если не всегда, слово, сказанное о нем. Люди, знавшие писателя, — его современники, прожившие бок о бок с ним в течение десятилетий и видевшие его мельком, доброжелательные и осуждающие, проницательные и поверхностные, педанты и путаники, — оставляют нам ворох пестрых воспоминаний, серию портретов, причудливо складывающихся в некий многоликий живой портрет. Мемуарист часто — художник не по призванию, а по необходимости. Он не обязан быть талантливым. Зато добросовестным он быть обязан.
…Вот мемуарист отложил кисть. Портрет окончен. Какой он? На одном портрете — человек живой, цветной, говорящий — сейчас сойдет с полотна. На другом он изображен в кубистической манере: глаз квадратный, нос отъехал, лица не разобрать. Третьему отказала память, и на портрете туманное пятно. Но нравятся нам или не нравятся те или иные мемуары — у всех у них есть автор. А у автора есть авторские права. Ну, а как назвать нарушение этих прав, порчу или заимствование чужого текста, выдавание чужого за свое?.. Что, если взять более десяти портретов, разрезать их на мелкие кусочки и склеивать: нос оттуда, глаз отсюда? И написать:
«Все это служило материалом данной книги, в которой автор попытался воссоздать на основе всех этих многочисленных свидетельств свое представление о реальном, живом Алексее Толстом»?
Книга эта называется:
«Судьба художника. Жизнь, личность, творчество Алексея Николаевича Толстого».
Подзаголовок свидетельствует, что перед нами — научная монография. Автор — В. Петелин. Издана в 1982 году.
Давайте сразу определим позиции. Если исследователь вошел в возраст зрелости уже после того, как писателя не стало, то, воссоздавая облик писателя, стиль его жизни, окружение и т. д., исследователь обращается к свидетельствам очевидцев. Ничего зазорного тут нет. При одном только условии: читателю следует дать ясное представление, откуда что взято. В. Петелин этого не делает, видимо, полагая, что если источников много, то неоговоренных заимствований не заметят.
Заметили.
Раскроем книгу и посмотрим, что получилось.
Первое из этих многочисленных свидетельств, склеенных вместе по методу гоголевской Агафьи Тихоновны, — воспоминания Софьи Исааковны Дымшиц, второй жены Алексея Николаевича Толстого. В.Петелин и начинает свой труд с их пересказа — близко к тексту. Он, правда, не считает нужным отметить, кого он пересказывает. Текст начинается со стр.7, идет речь об А.Толстом и какой-то Соне (кто такая?). Лишь на стр.32 внимательный читатель найдет разгадку. Но о том, что именно «Соне» читатель обязан рассказом о жизни Толстого в 1911–1914 годах, он ни за что не догадается. Если, конечно, не возьмет в руки сборник «Воспоминания об А.Н.Толстом» (М.: Советский писатель, 1973).
Итак, Соня рассказывает, а В. Петелин играет в испорченный телефон.
С. Дымшиц:
«Евфимия Павловна Носова была сестрой миллионера Рябушинского… любила пококетничать тем, что предки ее выбились в купцы-миллионеры из крестьян. Салон ее был известен тем, что „мирискусники“ Сомов, Добужинский и другие расписывали в нем стены и потолки. И все же в этих стенах и под этими потолками не было радостной атмосферы искусства, а царила безвкусная купеческая „роскошь“» (стр.84).
B. Петелин:
«Евфимия Павловна Носова, сестра Рябушинского, любила иной раз упомянуть, что предки ее вышли из крестьян. А теперь стены и потолки ее дома расписывали Добужинский и Сомов. И вместе с этим здесь, в этом доме, было столько показной, безвкусной роскоши» (стр.7–8).
C. Дымшиц:
«Салон Генриэтты Леопольдовны Гиршман был поизысканнее. Висели портреты, написанные с хозяйки и ее мужа Серовым» (стр.85).
B. Петелин:
«В салоне Генриэтты Леопольдовны Гиршман очень гордились портретами хозяйки и ее мужа, исполненными знаменитым Валентином Серовым, так рано умершим» (стр.8).
C. Дымшиц:
«В нашем доме часто и охотно бывали артисты Большого и Малого театров и художники. Часто приходили к нам артисты Яблочкина, Гельцер, Максимов. Художники Сарьян, Павел Кузнецов, Милиотти, Георгий Якулов» (стр.86).
B. Петелин:
«Сколько перебывало в его доме людей за это время. Артисты Большого и Малого театров… Яблочкина, Гельцер, Максимов… А сколько художников… И все интересные, вероятно, будущие знаменитости… Сарьян, Павел Кузнецов, Милиотти, Георгий Якулов…» (стр.8–9).
Вот так, страница за страницей, идет преспокойное переписывание чужого текста. Если перечисляются несколько человек — В.Петелин перечислит их в том же порядке, что и мемуаристка. Если она снабдит имена инициалами — будут у В.Петелина инициалы. Не упомянуты инициалы — и В.Петелин не потрудится их выяснить. Мысли Софьи Исааковны приписываются Толстому. Софья Исааковна не любит Игоря Северянина — пусть и Толстой над ним смеется. Никто же не догадается, что Толстому поэзия Северянина будет нравиться всю жизнь. Северянина полагается не любить. Давайте его не любить. А Маяковского полагается любить. Давайте и Толстой будет его любить. Несмотря на упрямые факты.
C. Дымшиц:
«Приходил и художник-футурист Лентулов, в доме которого мы познакомились с Владимиром Маяковским» (стр.86). Чуть ниже: «Благодаря Брюсову мы попали и в „Общество свободной эстетики“, где однажды мелькнул в развевающейся крылатке Маяковский» (стр.86).
В. Петелин переписывает:
«И еще художник Лентулов, в чьем доме он впервые встретился с буйным, непоседливым Владимиром Маяковским, который запомнился ему своей развевающейся крылаткой» (стр.9).
Лучше бы не склеивать два текста! Тогда можно было бы избежать двойной нелепости: во-первых, в доме в крылатке не сидят, так как крылатка — плащ, верхняя одежда; во-вторых, вряд ли крылатка «непоседливого» Маяковского произвела такое неизгладимое впечатление на молодого Толстого: он и сам носил крылатку — модно было, да, кроме того, Маяковский, наверное, не одной лишь одеждой поражал воображение!
С. Дымшиц:
«Бывали мы и у Валерия Яковлевича Брюсова, где за скромно накрытым столом слушали тихие и умные речи хозяина, его размеренное чтение стихов, его критические замечания, произносимые тоном непререкаемого авторитета» (стр.86).
B. Петелин:
«Канули в прошлое и тихие вечера в доме Валерия Брюсова, когда хозяин за скромно накрытым столом спокойно и размеренно читал свои стихи, деловито и авторитетно высказывал критические замечания» (стр.9).
Легкое, приятное занятие — сиди да переписывай. Но бессовестные мемуаристы все время подводят: вечно они напишут что-нибудь двусмысленное!
C. Дымшиц:
«К этому времени[4] дочка наша уже „стала на ноги“, начала бойко разговаривать» (стр.88).
В. Петелин (о том же лете):
«Сколько хлопот и радости уже тогда доставляла начавшая ходить дочурка» (стр.9).
Не понял В. Петелин выражения «стала на ноги» (то есть стала человеком, окрепла, освоилась), переправил по-своему: «начавшая ходить», — и получилось, что Марьяна, дочь Толстого, научилась ходить только в двухлетнем возрасте (она родилась в августе 1911 года, и В. Петелин это знает, только забыл произвести несложное арифметическое действие). Пошла на год позже, чем нормальные дети… Что с ней, бедняжкой?
Или Н.В. Крандиевская, третья жена А. Толстого, о близком друге своей семьи С. Скирмунте пишет «дядя Сережа» (Крандиевская Н. Воспоминания. Левиздат, 1973. стр.21). У В. Петелина Скирмунт тут же превращается в «родственника Натальи Васильевны» (стр.73 и 177). Никогда он не был ее дядей, и родства между ними не больше, чем между дядей Степой и Сергеем Михалковым. Нет, безопаснее держаться ближе к тексту, переписывать слово в слово, только, боже упаси, не ставить кавычек, не ссылаться на источник. Например, как на стр.132, дать отрывок из воспоминаний Крандиевской — восемь строк, одно слово переправить (вместо «бородка» — «борода»), одно слово добавить («громко») и изменить несколько знаков препинания. Чем не творческая переработка?
Или, как на стр.142–143, переписать целую страницу воспоминаний Натальи Васильевны, вставляя «для оживления» реплики:
«— А помнишь, Алеша, что тебе ответила сторожиха?
— Ну как же!»
и другую отсебятину.
Или проделать аналогичную операцию на стр.237 с воспоминаниями той же Крандиевской, заставляя Толстого проявлять сверхчеловеческую проницательность, а мемуаристку наделив блеющими интонациями:
«— Ты знаешь, Алеша, кого я встретила сейчас на тротуаре Курфюрстендамма?
— Есенина и Сидору?
— Ну вот ты уж и догадался… Ты всегда так. Не даешь рассказать, а уже все знаешь…»
Может быть, здесь отражено кредо В. Петелина? Он ведь тоже не дает рассказывать самим очевидцам. Он «знает» за них.
В книге В. Петелина 551 страница. Только на стр.283 — ровно на середине книги — автор спохватывается:
«Здесь и в последующем диалоги А.Н. Толстого с его выдающимися современниками представляют собой беллетризованное изложение, основанное на строго документальном материале. При реконструкции бесед использованы письма, воспоминания, дневники и другие биографические источники».
Как же производится «беллетризация» документального материала? А хотя бы так. Берутся воспоминания (скажем, Корнея Чуковского — блестящие, талантливейшие!) — и расписываются по ролям.
К. Чуковский:
«Он не придавал большого значения „Ибикусу“ и пожимал плечами, когда я говорил ему, что это одна из лучших его повестей, что в ней чувствуешь на каждой странице силу его нутряного таланта. Повесть эта все еще недооценена в нашей критике, между тем здесь такая добротность повествовательной ткани, такая легкая, виртуозная живопись, такой богатый, по-гоголевски щедрый язык. Читаешь и радуешься артистичности каждого нового образа, каждого нового сюжетного хода.
Власть автора над своим материалом безмерна. Оттого-то и кажется, что он пишет „как бы резвяся и играя“, без малейшей натуги, и будто бы ему не стоит никакого труда вести своего героя от мытарства к мытарству» (стр.50).
Под пером В.Петелина этот отрывок превращается в следующий странный разговор:
«— Да поймите вы, Алексей Николаевич, на каждой странице этой повести чувствуешь силу вашего нутряного таланта, добротность повествовательной ткани, такую легкую, виртуозную живопись, такой богатый, по-гоголевски щедрый язык. Читаешь и радуешься артистичности каждого нового образа, каждого нового сюжетного хода…
— Может, потому, что материал-то повести уж очень хорошо мне известен, — пожимал плечами Толстой, — оттого и пишется без всякой натуги, „как бы резвяся в играя“…» (стр.262–263).
Простодушная убежденность, что люди «говорят, как пишут», что монолог внутренний не отличается от монолога внешнего, приводит к «реконструкции» совершенно диких и невозможных диалогов, произносимых напыщенным языком, мгновенно искажающих своей противоестественной тональностью облик говорящего.
Из записной книжки Толстого:
«Искусство — отстоявшееся вино жизни. А что же я поделаю, когда вино взбаламучено и бродит, когда сам черт не разберет, что это — деготь или мед».
В. Петелин реконструирует сцену: Толстой в Москве, в дни Октябрьского переворота, едва стихла стрельба, приходит с женой, Н.В. Крандиевской, в гости к теще, писательнице Анастасии Романовне Крандиевской (Тарховой).
«Она провела их в гостиную, усадила в кресла…
— Вы пишете сейчас что-нибудь, Алеша?
— Какое там! Искусство — отстоявшееся вино жизни.»
и далее шпарит но тексту записной книжки (стр.136–137).
Собеседники Толстого — жена, теща — все время «подставляются», говорят что-нибудь глуповатое, жалкое, для того, чтобы Толстой имел возможность оборвать их и громыхнуть что-нибудь монументальное: из записной книжки, статьи, — короче, нечто печатно-возвышенное.
«Он горько сказал:
— А что будет завтра? Кто знает…
— Темная бездна ожидает нас, — откликнулась Наталья Васильевна. — В любой момент она может поглотить все оставшиеся у нас блага и ценности.
— Дело, конечно, не в этом. Как-нибудь переживем.» (стр.135), -
обрывает жену Толстой. Другими словами, «блага и ценности» — это нечто материальное, чему возвышенный Алексей Николаевич, конечно, не придает значения, а его недалекая жена придает.
Соблазнительно бывает оттенить достоинства человека, принижая тех, кто его окружает. Так, например, Н.В. Крандиевская была спутницей Толстого в течение двадцати лет, верным помощником, матерью его детей. Но В. Петелин-то знает, что затем они расстались. Чтобы подготовить почву для этого развода, В. Петелин щедро разбрасывает подводные камни: Наталья Васильевна
«никак не могла понять» (стр.34),
«она говорила, что у нее есть недостатки» (стр.36),
«с ней всегда приходится быть начеку» (стр.66),
«как быстро она меняется» (стр.66),
«упреки, подозрения, будто он мало ее любит» (стр.69),
«укоризненно смотрела на него» (стр.278),
«укоризненно посмотрела на виновника ее страданий» (стр.143).
И даже использует такой ход. В январе 1917 года была поставлена пьеса Толстого «Ракета». Толстой пишет жене в письме:
«„Ракета“ провалится, я уверен» (стр.96).
Пьеса действительно провалилась. И В.Петелин пишет:
«А вот Крандиевская, казалось бы самый близкий человек, холодно отнеслась к спектаклю; сочла его провалом. И в этом непонимании — какой-то намек на их будущий разрыв» (стр.97).
Правда, после этого случая Толстой прожил с женой еще восемнадцать лет, но каких только причин для развода не найдешь, правда? У китайцев, например, есть даже иероглиф, означающий:
«Развестись с женой за то, что она плохо приготовила сливы на пару».
Каков сам Толстой, каков его внутренний облик? Как он реконструируется в «монологах от третьего лица», обильно написанных автором «Судьбы художника»?
Прежде всего, это злобный брюзга:
«Опасность грозит со стороны молодых „борцов“ за новое искусство. Нахальные и наглые… Идет война, а им хоть бы что…
Какая наглость прет из них… До каких же пор можно терпеть, видя, с каким бесстыдством чванливые молодые и не совсем молодые люди, называющие себя футуристами, куражатся над дорогими русскому сердцу именами… Хватит, пора кончать с этой отвратительной вакханалией… В романе захотелось ему посчитаться со всеми, кто вызывал у него омерзение и неприязнь… Уж больно хотелось ему посмеяться над некоторыми своими собратьями… Уж больно не хотелось ему, чтобы торжествовали свою победу эти футуристические личности… Каждый мальчишка, выскакивающий на трибуну, готов все оболгать, все растоптать, от всего отречься, лишь бы прослыть модным и оригинальным. Вся эта дешевая болтовня надоела Алексею Толстому… Откровения Бурлюка возродили в Алексее Толстом острую неприязнь к так называемым левым направлениям в искусстве. Почему все они так оживились после Октября?» (стр.41–42, 52–55, 153).
Действительно, Толстой футуристов терпеть не мог. Открыто и прямо писал об этом. Да вот только в романе «Егор Абозов» и некоторых рассказах речь идет не о футуристах (не только о футуристах), но о декадентах. Разница существенная. С футуристами Толстей не имел ничего общего, а декадентству отдал дань. Разойдясь во взглядах с представителями «левого» искусства, Толстой тем не менее дружил с ними: одно другому не помеха. Запутывая этот и без того непростой вопрос, В. Петелин пишет:
«Алексей Толстой давно задумал роман о жгучей современности, о наболевшем, обо всем, что окружало его последние годы, порождая душевную муку, сомнения, решительный протест. До каких же пор можно терпеть, видя, с каким бесстыдством чванливые молодые и не совсем молодые люди, называющие себя футуристами, куражатся над дорогими русскому сердцу именами, пытаются опоганить святые места и памятники старины, разрушить театр, с его гуманистическими традициями. Он должен сказать обо всем этом, что думает. Хватит, пора кончать с этой отвратительной вакханалией, которая продолжается больше пяти лет, пожалуй, начиная с появления нового журнала „Аполлон“. Алексей Толстой вспомнил, с какой радостью и ожиданием он воспринял приглашение нового журнала к сотрудничеству, появление там своих первых крупных вещей, серьезную поддержку на первых порах со стороны редакции и близких журналу сотрудников: Волошина, Кузмина, Зноско-Боровского, всех не перечтешь. Была интересная борьба, высказывались серьезные мысли, печатались Бенуа, Бакст, Волошин, Николай Рерих, Кустодиев, Иннокентий Анненский, Блок, Брюсов. Сколько в жизни перемен, а там до сих пор парит дух благолепия и почтительности перед „Аполлоном“» (стр.55–56).
Где — «там»? «Отвратительная вакханалия» происходит в «Аполлоне» или в стане его противников? Принимал ли в ней участие Толстой? «Аполлон» — это хорошо или плохо? И о чем здесь вообще речь?
А вот как происходит таинственный, волшебный творческий процесс.
Глубоко проникнувшись тривиальной мыслью о том, что писатель должен быть наблюдательным, В. Петелин усердно лепит образ:
«Много личного, автобиографического вложил в этот роман Алексей Толстой. Разумеется, пришлось и туману напустить, все перемешать, перепутать, чтобы не упрекали его в портретности» (стр.60).
«Надо, думал он, только запутать читателя» (стр.57).
«Все они принимали его за своего, в любом салоне, ресторане, квартире перед ним открывались не только двери, но и души людей.
К каждому он находил ключик, с помощью которого мог открывать самые затаенные уголки человеческой души» (стр.54),
«благодаря… умению войти в любую компанию как равный и свой человек, Алексей Толстой мог свободно проникнуть в чужие тайны, ему свободно рассказывали интересные эпизоды, случаи… возвращаясь… к себе в гостиницу… лихорадочно записывал их» (стр.47).
Вот так, торопливо и воровато, «притворяясь своим», граф Толстой (у В. Петелина писатель постоянно обращается к себе самому: «граф Толстой»!) записывает чужие тайны, затем напускает туману, и,
«лежа в мягкой, уютной постели, он чаще всего приходил к выводу, что приятного гораздо больше в жизни, чем удручающего» (стр.66),
«и весь оставшийся день провалялся на мягкой надувной подушке» (стр.39),
перечитывая собственный рассказ:
«он радовался, когда писал эту сцену» (стр.40),
«да, хорошо угадано здесь его состояние… Довольно точно в психологическом отношении угадано и его состояние, когда…» (стр.41),
«да, пожалуй, он правильно закончил» (стр.42).
Сомнительно, чтобы такой творческий метод: проникнуть в чужую тайну, напустить туману и потом на мягкой подушке с удовольствием перечитывать написанное — порождал хорошую литературу. Сомнительно, чтобы мелкое крошево из частных писем, обрывков записей, материала рассказов и литературоведческих домыслов давало адекватное представление о мировоззрении, о внутреннем мире, о творческом методе писателя. Соединяя несоединяемое, склеивая несклеиваемое, В. Петелин верен своему принципу: не высказывать никаких своих взглядов на жизнь и творчество героя, давать ему высказываться самому. Однако то, что и как он заставляет его высказывать, как раз и выдает представления В. Петелина о писателе. И представления эти чрезвычайно странные.
Петелинский Толстой не полагается на свое воображение. Он, как мы видели, подслушивает чужие тайны и лихорадочно записывает. Все, что удается ему создать значительного, — автобиографично. Случайные оговорки? Литературовед неудачно выразился? Нет, это концепция. Вспомним, выше К. Чуковский говорит:
«Власть автора над своим материалом безмерна».
В. Петелин исправляет:
«Может, потому, что материал-то повести уж очень хорошо мне известен…» (стр.263).
Отказывая писателю в праве на воображение, В. Петелин отводит ему роль соглядатая. Посмотрим на одном примере, к чему это приводит.
Добравшись в 1919 году на пароходе «Кавказ» из Одессы до Константинополя, Толстой с семьей погрузился на пароход «Карковадо», направлявшийся в Марсель. Не так уж много времени заняло это путешествие. Но это было болезненное расставание с родиной; впереди — неизвестность, позади страна в огне. Толстой и Крандиевская на всю жизнь запомнили это короткое путешествие. Оно нашло отражение в творчестве и того, и другого. Оно донесено до нас воспоминаниями и стихами Крандиевской, а также рассказом «Древний путь» Толстого. Путь из Одессы в Константинополь описан также в повести «Ибикус», сюжетно сюда же примыкает рассказ «На острове Халки» и еще кое-какие мелочи. Материал обширный, для добросовестного исследователя жизни и творчества писателя — интереснейший в благодарнейший. Пересказать этот жизненный эпизод не составляет никакого труда: все написано черным по белому. Если уметь читать. Что ж, вот и пересказ.
«Пароход „Карковадо“ шел древней дорогой человечества. Геллеспонт, Эллада, ущелья Арголиды, Гиперборея…» (стр.170).
Остановимся на минутку.
Странное перечисление. Геллеспонт — это Дарданеллы, Эллада — это Греция, Арголида — это часть Греции, ущелья Арголиды — это, надо полагать, суша… как же там пройдет пароход? Гиперборея… Позвольте, пароход ведь идет к югу? А гиперборейцы — это крайний север. И на какой карте можно найти «Гиперборею»?
А ни на какой. Гиперборейцами в древности (см. Гесиода, Пиндара, Геродота) назывались легендарные или полулегендарные люди, живущие на крайнем (для греков) севере, «за северным ветром». Наряду с ними на севере жили также лысые люди, козлоногие люди и люди, спящие шесть месяцев в году. Кто хочет, может верить в их существование, как и в существование гиперборейцев. Несколько месяцев в году у гиперборейцев гостит Аполлон, покровитель искусств. Гиперборейцы — модный образ в начале века, существовало издательство «Гиперборей», ежемесячник «Гиперборей»; «пылающей Гипербореей» образно именует Толстой в рассказе «Древний путь» горящую в огне Россию, страну искусств, страну культуры. Кажется, это совершенно элементарные сведения? Странно не знать таких простых вещей исследователю предреволюционной эпохи, автору многочисленных книг о Толстом!
Следующие шесть страниц в книге В. Петелина (стр.170 и далее) принадлежат, вообще-то говоря, перу Толстого… Только они так чудовищно искажены и взяты из стольких произведений (я насчитала минимум три), что я не решусь настаивать на авторстве Алексея Николаевича… Ну, например:
Рассказ «Древний путь»:
«Прозвенели склянки. Сменялась вахта… Он закрыл глаза и с отчаянной жалостью вспомнил Париж, свое окно… голубые тени города… внизу понукание извозчика… свой стол с книгами и рукописями…»
В. Петелин:
«Прозвенели склянки. Сменялась вахта. Толстой закрыл глаза и вспомнил Москву, свое окно, выходящее в тихий арбатский переулок, утреннее пробуждение города, внизу понукание извозчика, свой стол с книгами и рукописями…» (стр.170).
Нужны ли комментарии?
Далее — несколько страниц, целиком составленных из обезображенных отрывков из «Древнего пути», «Ибикуса», «На острове Халки»… Вот что якобы вспоминает Толстой:
«А как трогательна была вечерня на палубе… Дождичек… Потом звездная ночь. На рее висит только что зарезанный бык. И архиепископ Анастасий в роскошных лиловых ризах, с панагией служит и все время пальцами ощупывает горло, словно от удушья, словно его давит кто-то… Как это он сказал?.. Да… „Мы без Родины молимся в храме под звездным куполом. Мы возвращаемся к истоку — к Святой Софии. Мы грешные и бездомные дети… Нам послано испытание…“ Как пронзительно действовали эти слова, некоторые плакали, закрываясь шляпами, а другие с трудом сдерживали себя…» (стр.174).
Зарезанный бык во время вечерни? Какой кровавый языческий культ отправляет православный архиепископ Анастасий? Трудно сказать. Может быть, зарезанный бык залетел сюда из какой-нибудь неизданной записной книжки с торопливыми заметками? А может быть, из «Необыкновенного приключения Никиты Рощина»:
«Заслоняя огромной тенью звезды, высоко над палубой, на рее висела распяленная туша быка».
А может быть, из «Древнего пути»:
«…За кормой парохода потянулся густой кровавый след, окрашивая пену. Это в жертву Зевсу был принесен бык… Ободранную тушу вздернули на мачте. Размахивая огромной ложкой, негр держал зуавам речь о том, что на реке Замбезе — его родине — еду называют кус-кус, и что эта туша — великий кус-кус, и хорошо, когда у человека много кус-куса, и плохо, когда нет кус-куса!..
— Браво, шоколад!.. Свари нам великий кус-кус! — топая от удовольствия, кричали зуавы».
Однако вернемся к географии.
В. Петелин, стр.174–175:
«Как только „Карковадо“ снова вышел в море, справа показался Олимп, весь в снегах и лиловых тучах. Налево, из моря, возвышалась туманная громада — Афон. Повсюду видны острова архипелага… Потом — Фракия…»
Опять остановимся. А то можно сойти с ума — как знаменитый учитель географии.
«Карковадо» вышел в море из Салоник. Олимп не мог показаться «как только»: до него более полусотни километров. Афон не мог быть виден с парохода: полуостров Афон отделяют от парохода два мыса (полуострова), далеко выдающиеся в море. Даже до первого мыса от Салоникского порта огромное расстояние (более 100 км). Островов в заливе, где плывет пароход, нет: до архипелага около двухсот километров. Фракия — это северо-восточная Греция, она не может встретиться «потом», она осталась на материке. И все это точнейшим образом описано в рассказе «Древний путь», и только если раздергать его на фразы и смешать их в кучу, Олимп приблизится к Салоникам, Афон навалится сбоку, Фракия переместится на юг и смешается с подскочившим к северу архипелагом.
Оставим географию, обратимся к политике. К Алексею Толстому то и дело подходят — одни за другим — зловещие заговорщики и контрреволюционеры всех мастей, они выдают ему разнообразные секреты, задушевно сообщают, кто убийца неповинного человека, доносят друг на друга и простодушно делятся кровавыми планами. Зачем? Это они помогают Толстому писать «Ибикуса». Сочинить он ничего не в состоянии. Поэтому жалостливые убийцы охотно снабжают писателя необходимыми сведениями. Кошмарные негодяи дружески рассказывают этому титулованному простачку о
«тайных заседаниях наверху, в курительной, членов Высшего монархического совета… Да и рассказывать тут нечего. Он сам все видел», -
пишет В. Петелин (стр.171). Тайные заседания видел? Каким образом? Как его герой, прохвост Невзоров? Послушаем Толстого:
«Дверь в каюту оставалась полуотворенной. Семен Иванович завел туда нос и увидел около стола, где горела свечка, стоявшего губернатора — огромного мужчину в черном и длинном сюртуке…
Разговор этот до того заинтересовал Семена Ивановича, что он неосторожно просунул нос дальше, чем следовало, в дверную щель.
Сейчас же губернатор обернулся и с проклятием схватил его за воротник. Невзоров пискнул».
Вот так. Зато «сам видел»…
Если в рассказе «Древний путь» встречается карикатурный персонаж «сахарозаводчик, похожий на лысого краба в визитке», то будьте уверены — это переодетый Толстой.
Толстой:
«Папа-краб негромко хрипел, не вынимая изо рта сигареты:
— Мне эти солдаты мало нравятся, я не вижу ни одного офицера, у них мало надежный вид».
«Шумом, хохотом, возней зуавы наполнили весь этот день. Горячая палуба трещала от их беготни. Им до всего было дело, всюду совали нос — будто взяли „Карковадо“ на абордаж вместе с пассажирами первого класса. Папа-краб ходил жаловаться капитану, тот только развел руками: „Жалуйтесь на них в Марселе, если угодно…“»
В. Петелин, стр.175:
«Но шумные, бесцеремонные зуавы то и дело отвлекали его, заставляли с беспокойством глядеть в их сторону. Такие молодцы могут выкинуть что угодно. Как было спокойно, тихо без них. А теперь шумом, хохотом, возней они наполнили весь этот пароход, который просто трещит от их беготни. Всюду суют свой нос, будто взяли „Карковадо“ на абордаж.
А жаловаться капитану бесполезно, он руками только разводит… А, бог с ними… Займись своими делами, граф Алексей Николаевич Толстой».
Неясно, как человек с такой убогой фантазией мог написать «Хождение по мукам» (очевидцы и участники Гражданской войны поражались точности описания событий, в которых Толстой даже отдаленно не участвовал), не говоря уже о «Петре Первом», — кто еще сумел так зримо представить нам эпоху Петра, что мы чувствуем себя живущими в ней:
«Картины созданного им мира, настолько подлинного, настолько реального, что даже в голову не приходит, что он создан из строчек; нет, он существует — вот он, рядом!» (Юрий Олеша).
«Его воображение дошло до ясновидения» (Корней Чуковский).
«Кто это передо мной? Человек, который создает вымышленный, но подлинный мир, — передо мной гениальный художник!» (Юрий Олеша).
Безусловно, все это известно В. Петелину. А цитату из Чуковского он «сам видел» и поместил ее на стр.538. Но верный своему методу резать и клеить, он игнорирует важные, ключевые мысли и соображения очевидцев, механически, бездумно сочленяя чужие тексты.
Бездумно? Именно: вот цитата из воспоминаний Ильи Эренбурга:
«Стихи он часто вспоминал и всегда неожиданно — то шагая по улице, то на дипломатическом приеме, то разговаривая о чем-то сугубо деловом, изумляя своего собеседника… останавливался среди сугробов — вспоминая отроку стихов то Есенина, то Н.В.Крандиевской, то Веры Инбер» (стр.97).
Смысл совершенно ясный: Толстой цитировал стихи в совершенно неожиданных ситуациях.
В. Петелин:
«А Толстой любил стихи и, как свидетельствуют современники, часто цитировал их, порой поражая собеседников своей осведомленностью…» (стр.151).
Далее цитируется Эренбург (без В.Инбер):
«…вспоминая строку стихов то Есенина, то Н.В. Крандиевской…» (стр.152).
Смысл и здесь совершенно ясный: осведомленность Толстого поразительна.
Но где логика, думает читатель, — что же тут удивительного: знать строки Есенина — нехитрое дело, очень уж поэт известный; а знать стихи собственной жены — тем более… Чем же поражал собеседников Толстой?
Метод клея и ножниц творит чудеса. Вот самая первая фраза книги «Судьба художника»:
«В Институте мировой литературы хранятся сотни писем воинов Красной Армии Алексею Николаевичу Толстому, в которых солдаты и офицеры выражали свое искреннее восхищение его могучим талантом художника».
Ниже цитируется приказ «по 30-й гвардейской стрелковой дивизии»:
«…Товарища Алексея Николаевича Толстого зачислить почетным бойцом 1-й стрелковой роты 1-го стрелкового батальона 98-го гвардейского стрелкового полка…
Почему такое странное вступление к книге? Дело в том, что вступление (клей плюс ножницы) перекочевало из первого издания книги (о нем ниже), а первое издание вышло в Воениздате (1979 г.). Отсюда и военный колорит.
Беспорядочное орудование ножницами дает заметное увеличение объема книги. В.Петелин очень любит повторять одни и те же отрывки дважды. Один раз он закавычивает цитату, другой раз дает ее без кавычек. Например, на стр.290–291 он дает фрагмент статьи Толстого «Достижения в литературе с октября 17 г. по октябрь 25 г.»:
«Сокровищ Революции нельзя более разворовывать… Теплушки, вши, самогон, судорожное курение папирос, бабы, матерщина и прочее, и прочее, — все это было. Но это еще не революция. Это явления на ее поверхности, как багровые пятна и вздутые жилы на лице разгневанного человека. Было бы плохо для писателя, если бы он стал описывать только красные пятна и вздутые жилы и стал бы уверять, что это и есть вся сущность разгневанного человека. А между тем, — увы, — это очень часто делается. Революцию одним „нутром“ не понять и не охватить».
(Непосредственно перед этим текстом в статье еще есть фраза: «Невозможен более, непереносим какой-то — прочно установившийся патологически половой подход к Революции — „нутряной“».)
Откроем книгу В. Петелина на стр.274. Кавычек там, конечно, нет. Читаем:
«Нет, невозможен более, непереносим какой-то прочно установившийся неверный подход к революции, нутряной, что ли.
Теплушки, вши, самогон, судорожное курение папирос, бабы, матерщина, мародерство и прочее и прочее… Все это было. Но это еще не революция. Это явления на ее поверхности, как багровые пятна и вздутые жилы на лице разгневанного человека. И что же? Разве сущность этого человека в красных пятнах и вздутых жилах?»
А вот еще. стр.188:
«14 апреля 1922 года Алексей Толстой опубликовал „Открытое письмо Н.В. Чайковскому“, в котором изложил свою точку зрения на положение русских эмигрантов за границей и свое отношение к новой России. „В существующем ныне большевистском правительстве газета „Накануне“ видит ту реальную — единственную в реальном плане власть, которая одна сейчас защищает русские границы от покушения на них соседей, поддерживает единство русского государства и на Генуэзской конференции одна выступает в защиту России от возможного порабощения и разграбления ее иными странами“».
Стр. 226:
«14 апреля 1922 года Алексей Толстой в газете „Накануне“ опубликовал „Открытое письмо Н.В. Чайковскому“, в котором дал объяснение причин, заставивших его „вступить сотрудником в газету, которая ставит себе целью — укрепление русской государственности, восстановление в разоренной России хозяйственной жизни и утверждение великодержавности России“.
„В существующем ныне большевистском правительстве газета „Накануне“ видит ту реальную — единственную в реальном плане — власть, которая одна сейчас защищает русские границы от покушения на них соседей, поддерживает единство русского государства и на Генуэзской конференции одна выступает в защиту России от возможного порабощения и разграбления ее иными странами“.»
Ниже, как на стр.188, так и на стр.226, идут дальнейшие цитаты из «Открытого письма».
В заключение на стр.189 говорится:
«25 апреля 1922 года газета „Известия“, перепечатав письма Чайковского и Толстого, в том же номере дала высокую оценку позиции Алексея Толстого…»
и т. д. до конца абзаца.
А на стр.227 говорится:
«25 апреля 1922 года газета „Известия“, опубликовав запрос Чайковского и „Открытое письмо Н.В.Чайковскому“ А.Н. Толстого, прокомментировала это событие в эмигрантской жизни…»
и т. д., знакомый текст до конца абзаца.
Итак, 1922 год — сотрудничество с газетой «Накануне». А на стр.202 снова 1921 год:
«В октябре 1921 года Толстые переехали в Берлин».
Но ведь они туда уже один раз переехали на стр.186… И оттуда Толстой писал письма Бунину… Неважно. На стр.213 снова благополучно наступит 1922 год, 26 марта, и Толстой «с большим интересом» в первый раз развернет газету, в которой он уже сотрудничал двадцать пять страниц назад, когда упорный 1922 год наступал впервые. Теория вечного возвращения сработала: 14 апреля наступает вторично. Но зато уж после Толстой благополучно выберется из круговерти взбесившегося календаря и линейное течение времени возобновится. Да, но не вся семья благополучно перенесла это астрономическое чудо: сыну Толстого Никите в 1928 году (на стр.339) тринадцать лет вместо полагающихся одиннадцати: мальчик преждевременно состарился.
А В. Петелин продолжает дублировать текст. На стр.298 он цитирует письмо Толстого Полонскому, главному редактору «Нового мира». Толстой отстаивает свой план построения романа «Хождение по мукам».
На стр.319–320 абсолютно те же рассуждения Толстого, но уже в «монологе от третьего лица».
Стр. 298 (письмо):
«С первых шагов Вы мне говорите, — писал Толстой, — стоп, осторожно, так нельзя выражаться».
Стр. 319 (монолог):
«Как непривычно было Толстому в самом начале работы выслушивать предостережения: стоп, осторожно, так нельзя выражаться!..»
Стр. 298 (письмо):
«Если бы я Вас не знал, я бы мог подумать, что Вы хотите от меня романа-плаката, казенного ура-романа».
Стр. 319 (монолог):
«Чего хотят от него? Романа-плаката? Ура-романа? Нет уж, такого романа он писать бы не стал».
Стр. 298 (письмо):
«Но Вы пишете, чтобы я с первых же слов ударил в литавры победы. Вы хотите, чтобы я начал с победы и затем, очевидно, показал бы растоптанных врагов».
Стр. 319 (монолог):
«Полонский даже предложил ему свой план, предложил начать с победы, с первых же фраз ударить в литавры, а затем показать поверженных врагов».
Стр. 298 (письмо):
«…Я не только признаю революцию, — с одним таковым признанием нельзя было бы и писать роман, — я люблю ее мрачное величие, ее всемирный размах».
Стр. 320 (монолог):
«…Он признает революцию ничуть не меньше, чем они, и не только признает, — с одним таковым признанием он не мог бы приняться за роман — он любит ее величие, ее всемирный размах».
Стр. 300 (письмо): показать революцию
«благоприличной картиночкой, где впереди рабочий с красным знаменем, за ним — благостные мужички в совхозе, и на фоне заводские трубы и встающее солнце. Время таким картинкам прошло».
Стр. 319 (монолог):
«Не мог же он представить революцию в таких благоприличных картиночках, где впереди рабочий с красным знаменем, а за ним благостные мужички на фоне встающего солнца? Время таких картинок прошло».
Таким образом, если мысль автора с первого раза до читателей не дошла, то со второго дойти должна обязательно.
Но зато в отплату за такое щедрое растолковывание взглядов Толстого читатели должны и поработать, подумать сами.
Кто загадки любит — тот их и услышит.
Кто их угадает — тот нам и напишет.
Загадки такие: на стр.176 фраза:
«Потом они вернулись, он занял у Жихаревой 40 пиастров…»
Кто это — Жихарева? А бог ее знает. Выпала откуда-то при разрезании. Может быть, это актриса Е.Т. Жихарева со стр.96? А может быть, и нет.
Стр. 179:
«…Вспомнил… добрые лица матери и Бострома…»
Какого Бострома? — недоумевает читатель. (Поясню: Алексей Аполлонович Востром — отчим Толстого. Кто догадался?)
На стр.370 Горький упоминает какую-то Марию Игнатьевну. Поясню: речь идет о Марии Игнатьевне Будберг, близком друге семьи Горького.
Многим мемуаристам удается дать психологический портрет Толстого. А вот попытку Всеволода Рождественского В. Петелин пресек. Рождественский рассказывает, как Толстой, мало знакомый с поэтом («Слишком большое расстояние в литературной иерархии разделяло нас тогда», — пишет он), пригласил его, чтобы уговорить написать русский текст либретто для оперы Сметаны «Проданная невеста», Робкий юноша смущен, но Толстой так прост, приветлив, дружелюбен, что
«не знаю как, но ему удалось через несколько минут совершенно рассеять мое смущение» (стр.194).
Благодаря умению Толстого быстро расположить к себе, рассмешить, заинтересовать, увлечь, обаять, установить «товарищеские» (Олеша) отношения молодой поэт сразу чувствует себя «давним знакомым». «Товарищеская интонация» (Олеша) — драгоценный дар, нечастое умение! Она создает атмосферу, при которой человек чувствует себя легко.
Не то в изображении В. Петелина (стр.433). Рождественский
«не заметил, как вошел Толстой, без промедления перешедший к делу.
— Вы ведь, Всеволод Александрович, знаете, что я недавно приехал из Чехословакии…
Тот согласно кивнул.
— Удивительные перемены происходят в ней. Только вот снова грозит ей опасность завоевания… Уже сейчас раздаются громовые раскаты с границ, где новые нибелунги готовятся к осуществлению „плана Розенберга“. Независимость, культура, сама жизнь страны под ударом нибелунговой дубинки…»
Ничего себе начало встречи с робким юношей… Краткая, но внушительная политинформация в столовой среди «старых портретов» и «петровской мебели». «Громовые раскаты»… «Нибелунги»… Что хочет этот грозный малознакомый человек от поэта? Не удивительно, что растерянный поэт бормочет в ответ:
«— Неужели все столь серьезно, Алексей Николаевич?.. Что-то ничего у нас не слышно… Или я так невнимательно слежу за событиями? А сами чехи понимают степень этой угрозы?
— Нет, не все понимают, что ждет впереди… Только пролетариат готовится к будущим сражениям…» — обрушивается Толстой на «невнимательно следящего за событиями» юношу. «А многие настроены пацифистски… И если раньше пацифизм таил в себе известный протест против милитаристского угара, то теперь это заключает в себе вредную пассивность, ослабляет сопротивление наступающему фашизму…» (стр.433–434).
Начав утро с устной передовицы («назначил он мне для разговора час довольно ранний», — вспоминает Вс. Рождественский), Толстой после торжественной части переходит к танцам:
«— И вот я обратил внимание… что в Чехословакии за эти семнадцать лет национальной независимости восстановили многое из старины… В Чехословакии есть чему поучиться: им хочется все оставить, сохранить в первозданном виде…
— Их можно понять, Алексей Николаевич… Сколько они были под гнетом в составе Австро-Венгерской империи», — лепечет поэт.
«— С каким удовольствием смотришь фильмы, в которых засняты национальные танцы, игры, обычаи чехов и словаков… Но все-таки не могу согласиться с их перегибами в этом тонком деле», — напирает Толстой. Несогласный с перегибами в танцах, он немедленно вытаскивает «из-под вороха вчерашних газет» клавир оперы и сует Рождественскому.
Этот странный диалог мог состояться только потому, что В. Петелин искрошил статьи Толстого «Прага», «По Чехословакии» и еще не существовавшее в это время интервью для корреспондента «Ленинградской правды» под названием «Проданная невеста», перемешал с воспоминаниями Рождественского и предложил эту окрошку нам. И мы должны ее проглотить. И мы должны сверяться с текстом Толстого, чтобы установить, что он писал:
«В этом собирании старины, важном для преемственности культуры, неизбежны перегибы и ошибки».
А перегибы в танцах ему, может быть, даже нравились.
И нам не верится, что таким разговором Толстому «удалось через несколько минут совершенно рассеять смущение» Рождественского. И не верится, что вскоре, беседуя с Толстым о постановке фильма «Петр Первый», интеллигентнейший Всеволод Александрович мог произнести такие слова:
«Я слышал, что Петра будет играть Николай Симонов. Все-таки он мало известен для такой значительной роли… Неужели никого другого не нашли?..» (стр.437).
И правильно не верится, ибо это — очередная «беллетризация» воспоминаний Михаила Жарова (игравшего Меншикова в фильме «Петр Первый»). Жаров рассказывает (стр.277–278), что из двенадцати-пятнадцати кандидатов на роль Петра Симонов единственный не имел с Петром портретного сходства, однако Толстой выбрал именно его.
«Если Симонов сыграет его ярко и интересно, — а по кинопробе я вижу, что он Петра сыграет именно так, то запомнят его. Это и будет двадцать шестой портрет, по которому, вспоминая Симонова, будут представлять себе Петра»,
— говорит Толстой. Но читателя заставляют думать, что Рождественский предлагает Толстому подбирать актеров не по кинопробам, а по их послужному списку. (Действительно, недотепы какие: позвали бы Чарли Чаплина! Он известнее.)
Михаил Жаров и сам прошел через беллетризаторскую мясорубку. Восемь страниц его мемуаров уложены на семи, без кавычек, естественно; а те двенадцать строк, где даны кавычки (стр.449), содержат искажения против оригинального текста. Убраны все авторские ремарки, рисующие мемуариста застенчивым, благодарным, даже благоговеющим перед писателем (таким изображает себя Жаров, это его право), и актер предстает развязным, фамильярным, болтливым субъектом:
«Жаров, увидев среди „киношников“ Толстого с женой Людмилой Ильиничной, подъехал к ним, протянул руку» (стр.444).
Подъехал — поясню — на коне. И с коня сунул руку человеку старше себя? А ведь у Жарова просто сказано:
«Я к ним подъехал… Он долго и размеренно тряс меня за руку» (стр.284).
Крохотная деталь, но показательная. Образ искажен. Не один мемуарист, поднявшись с прокрустова ложа, уготованного ему В. Петелиным, с изумлением констатирует плачевные результаты литературоведческого членовредительства. Так, Юрий Олеша рассказал нам (стр.154–156), как Толстой поделился с ним замыслом: написать «Буратино». Зря старался: его воспоминание («наиболее дорогое для меня воспоминание о нем», — говорит Олеша) В. Петелин у него отнял и подарил Николаю Никитину.
«Да, да, — поддакивал Никитин, а сам поражался неистощимой энергии этого никогда не унывающего человека» (стр.415).
Любителей ребусов и головоломок ждет на страницах книги в еще один сюрприз — «копирайт»:
«(C) Издательство „Художественная литература“, с дополнениями и изменениями, 1982 г.».
Дополнениями и изменениями относительно чего? Относительно первого издания? Но ни слова о том, что перед нами — издание второе. В аннотации же говорится:
«В книгу… вошли главы из книг „Судьба художника“ и „Алексей Толстой“ В.Петелина, а также ряд. новых материалов».
Сколько же глав из «Судьбы художника» — 79 вошло в «Судьбу» — 82? Все. А из «Алексея Толстого» (ЖЗЛ)? Почти все — со стр.103 до стр.380. То есть и «Судьба» — 79, и «Алексей Толстой» вышли вторым изданием под одной обложкой, образовав первое издание «Судьбы художника» — 82. Очень, очень странно… Главы двух исходных книг чередуются, и для того, чтобы подогнать их друг к другу, и произведены небольшие изменения и дополнения. Зато опечатки изменению не подверглись: загадочные «фактилографисты» (вместо «дактилографисты») перекочевали из первого издания «Судьбы» во второе. Зато оглавления в первой «Судьбе» нет. А в «Алексее Толстом» есть, да только название одной из глав не соответствует указанному в оглавлении… А на стр.31 цитируются воспоминания В.А. Поссе:
«Вспоминаю еще одного самарского интеллигента, председателя губернской земской управы Бострома».
«Здесь автор ошибается, — поправляет В. Петелин, — Востром был всего лишь членом губернской земской управы».
Минуточку, но ведь только что на стр.6 сам В. Петелин писал, что Толстой родился
«в доме председателя земской управы Алексея Аполлоновнча Бострома».
Кому верить, если нельзя верить самому В. Петелину? Стр.15:
«продолжал исполнять свои обязанности председателя земской управы»,
стр.20:
«в качестве члена губернской управы».
Был или не был Востром председателем, и если да… то почему нет? Мучительная неясность.
А что еще содержат те 102 страницы из «Алексея Толстого», которые не вошли во второе издание? Точно такую же лапшу из писем, чужих мемуаров и т. д. — картина знакомая…
1983 год[5]