Они долго сидели на скамейке в парке Монсо, не пытаясь заговорить друг с другом. Этот день в начале лета выдался теплым, и легкий ветерок гнал белые облачка. Уже почти замерло последнее дуновение, а небо очистилось до совершенной синевы, но тут солнце торопливо скрылось за горизонтом.
В такой день люди помоложе могли случайно встретиться или назначить тайное свидание, скрывшись за сплошной стеной детских колясок, где их могли увидеть только малыши да их няни. Но те двое уже прожили немало лет и уже не питали никаких иллюзий, зная, что молодость давно миновала, хотя мужчина, носивший как символ добропорядочности шелковистые седые усы, выглядел лучше, чем ему казалось, а женщина в жизни была куда интереснее, чем в зеркале. Их объединяли скромность и разочарование в жизни, и выглядели они, как супруги, которые с годами становятся похожи, пусть и сидели по краям лавочки, разделенные пятью футами металла, окрашенного в зеленый цвет. У их ног суетились голуби, напоминавшие серые теннисные мячики. Изредка оба поглядывали на часы и ни разу не посмотрели друг на друга. Для обоих период покоя и умиротворенности имел строгие пределы.
У мужчины, высокого и худого, было тонкое, чувственное лицо — это клише очень ему подходило — вполне симпатичное, но обычное, каких много; мужчины с некрупными чертами лица зачастую не отличаются богатым воображением, зато от них не следует ждать неприятных сюрпризов. Он прихватил на прогулку зонтик, что свидетельствовало о предусмотрительности. А что касается женщины, то прежде всего бросались в глаза длинные, красивые, но совершенно не пробуждающие чувственность ноги, словно с парадного портрета. Судя по выражению глаз, этот летний день казался женщине грустным, но при этом ей не хотелось повиноваться приказу часов и возвращаться куда-то под крышу.
Они бы никогда не заговорили друг с другом, если б мимо не прошли два подростка, у одного на плече орал транзисторный приемник, другой все норовил пнуть ногой важно прогуливающихся по дорожке и занятых своими делами голубей. После очередной попытки ему удалось-таки поразить цель, и оба удалились с радостным гоготом, оставив птицу биться о гравий.
Мужчина поднялся, держа зонтик, как плеть. «Отвратительные маленькие негодяи», — воскликнул он. Фраза эта, благодаря чуть заметной американской интонации, звучала бы более естественно в эпоху короля Эдуарда: ее наверняка использовал бы Генри Джеймс.
— Бедная пташка, — вздохнула женщина. Голубь бился на дорожке, отбрасывая мелкие камушки. Одно крыло висело, лапка, видимо, тоже была сломана, поэтому птица кружилась на месте, не в силах подняться. Остальные голуби разбрелись, выискивая крошки и не проявляя ни малейшего интереса к раненому.
— Не могли бы вы на минутку отвернуться? — Мужчина положил зонтик на скамью, быстро подошел к трепыхающейся птице, одним движением свернул ей шею, так, будто обладал в этом деле немалым опытом. Огляделся в поисках урны, нашел ее и бросил туда мертвого голубя.
— По-другому было нельзя. — В его голосе, когда он вернулся к скамье, слышались извиняющиеся нотки.
— Я бы не смогла этого сделать, — ответила женщина, тщательно выстраивая фразу на иностранном языке.
— Отнимать жизнь — наша привилегия, — произнес он насмешливо, без всякой гордости.
Когда он сел, расстояние между ними заметно сократилось; теперь они могли, не напрягая голоса, говорить о погоде, о первом по-настоящему летнем дне. Последняя неделя выдалась не по сезону холодной, и даже сегодня... он извинился за свой французский, восхитился ее английским, но она заверила его, что врожденные способности тут ни при чем. Просто она заканчивала английскую школу в Маргейте.
— Это морской курорт, не так ли?
— Только море всегда казалось мне серым, — ответила она, и какое-то время оба молчали, погруженные в свои мысли. Потом, должно быть подумав о мертвом голубе, она спросила, служил ли он в армии.
— Нет, мне было за сорок, когда началась война. По поручению правительства я служил в Индии. Я влюбился в эту страну. — И он начал описывать ей Агру, Лакхнау, старый Дели, его глаза разгорелись от воспоминаний. Новый Дели ему не нравился, эту часть города строил англичанин... как же его фамилия... Ну да ладно. Новый Дели чем-то похож на Вашингтон.
— Так вы не любите Вашингтон?
— По правде говоря, я не в восторге от своей страны. Видите ли, я люблю старину. И в Индии, вы не поверите, чувствовал себя как дома, даже с англичанами. И то же самое ощущаю во Франции. Мой дедушка был английским консулом в Ницце.
— Тогда Promenade des Anglais[1] была совсем новая, — улыбнулась она.
— Да, теперь она состарилась. А вот то, что строим мы, американцы, со временем не становится прекраснее. Крайслер-билдинг[2], отели «Хилтон»...
— Вы женаты? — спросила она. Он на мгновение запнулся, прежде чем ответить: «Да», — словно не хотел никаких недомолвок. Протянул руку и взялся за зонтик, который, похоже, придал ему уверенности в столь необычной ситуации: задушевном разговоре с совершенно незнакомым человеком.
— Мне не следовало задавать этот вопрос. — Она по-прежнему старалась правильно строить фразы.
— Почему нет? — попытался он загладить ее неловкость.
— Меня заинтересовал ваш рассказ. — Она вновь улыбнулась. — Вот вопрос и вырвался. Вопрос imprévu[3].
— А вы замужем? — спросил он лишь для того, чтобы снять напряженность, поскольку видел кольцо.
— Да.
К этому времени они уже достаточно много узнали друг о друге, и он почувствовал, что пора знакомиться.
— Моя фамилия Гривс. Генри Гривс.
— А я Мари-Клер. Мари-Клер Дюваль.
— Прекрасный выдался день, — заметил Гривс, — но с заходом солнца становится прохладно. — В его голосе чувствовалось сожаление.
— У вас прекрасный зонтик.
Она говорила чистую правду. Золотой ремешок привлекал внимание, и даже на расстоянии легко читалась монограмма: переплетенные H и G, а может не G, а С.
— Подарок, — сообщил он без малейшего удовольствия.
— Меня восхитила ваша решительность. Вы так быстро все это проделали с голубем. Я вот такая lâche[4].
— Я совершенно уверен, что это неправда, — добродушно возразил он.
— О, нет. Правда.
— Только в том смысле, что мы все иногда ведем себя трусливо.
— Вы — нет, — твердо заявила она, вспомнив голубя.
— К сожалению, я тоже. — Он покачал головой. — Причем значительную часть своей жизни. — Он уже собрался признаться в чем-то очень личном, но тут Мари-Клер схватила его за полу пиджака и в прямом смысле оттащила подальше от признания, схватила, воскликнув: «Вы где-то испачкались свежей краской». Уловка принесла результат; он стал озабоченно разглядывать свою и ее одежду, щупать скамью, но вскоре оба сделали вывод, что источник загрязнения следует искать в другом месте.
— Должно быть, я испачкал пиджак дома, на лестнице, — сказал он.
— У вас здесь дом?
— Нет, квартира на четвертом этаже.
— С ascenseur[5]?
— К сожалению, нет. Это очень старый дом в dix-septième[6].
Дверь в его неведомую ей жизнь приоткрылась, оставив маленькую щелочку, и Мари-Клер захотелось дать ему что-то взамен, но не очень много. Она боялась перейти «грань», у нее могла закружиться голова. «А моя квартира слишком уж новая. В huitième[7]. Двери открываются автоматически, к ним даже не нужно прикасаться. Как в аэропорту».
Мощный поток откровений подхватил их и понес. Он узнал, что она всегда покупает сыр в магазине на площади Мадлен, достаточно далеко от ее восьмого округа, и однажды была вознаграждена за свое постоянство: рядом с ней выбирала «бри» сама тетушка Ивонн, супруга генерала де Голля. А Гривс, напротив, всегда покупал сыр рядом с домом, на улице Токвиля.
— Вы сами?
— Да, по магазинам хожу я. — В голосе вдруг зазвучали резкие нотки.
— Что-то похолодало. Думаю, нам пора идти.
— Вы часто приходите в парк? — спросил он.
— Я здесь в первый раз.
— Какое странное совпадение. Я тоже здесь впервые. Хотя живу поблизости.
— А я далеко.
Они взволнованно переглянулись, осознавая, сколь неисповедимы пути Господни.
— Позвольте выразить надежду, что вы сможете пообедать со мной.
Волнение заставило ее перейти на французский.
— Je suis libre, mais vous... votre femme?..[8]
— Она обедает в другом месте. А ваш муж?
— Он не вернется раньше одиннадцати.
Гривс предложил пойти в brasserie[9] «Лотарингия», в нескольких минутах пешком от парка Монсо, и она обрадовалась, что он не остановил свой выбор на более популярном или роскошном заведении. Старомодная солидность brasserie придала ей уверенности, и хотя она не отличалась хорошим аппетитом, ей нравилось наблюдать, как посетители стройными рядами подходят к тележке с квашеной капустой. Меню оказалось достаточно длинным, чтобы дать им время освоиться в новой, пугающей атмосфере близости. После того как официант, приняв заказ, удалился, они заговорили разом.
— Я и представить себе не могла...
— Как же порой забавно поворачивается жизнь, — добавил он. Неожиданно для него самого, это прозвучало слишком торжественно.
— Расскажите мне о вашем деде, консуле.
— Я его никогда не видел, — на диванчике ресторана разговор складывался труднее, чем на скамейке в парке.
— А почему ваш отец уехал в Америку?
— Наверное, дала о себе знать мятежная душа. Уехал в поисках приключений. Полагаю, по той же причине я вернулся в Европу. В дни молодости моего отца Америку не олицетворяли «кока-кола» и «Тайм-Лайф».
— И вы нашли приключения, за которыми приехали? Ой, простите. Это глупый вопрос. Разумеется, вы женились здесь?
— Я привез жену с собой. Бедная Пейшенс.
— Бедная?
— Она так любит «кока-колу».
— Ее можно купить и здесь, — заметила она подчеркнуто простодушно.
— Да.
Подошел соммелье, и Гривс заказал «сансер».
— Надеюсь, вы не возражаете?
— Я совершенно не разбираюсь в винах.
— Я думал, во Франции...
— Мы оставляем это нашим мужьям.
Теперь он, в свою очередь, почувствовал легкую обиду. На диванчике рядом с женой появился муж, но принесли sole meunière[10], и это позволило им прервать разговор. Однако молчание их не спасло. Призраки могли воспользоваться затянувшейся паузой и остаться насовсем, и тогда женщина решилась его прервать.
— У вас есть дети? — спросила она.
— Нет. А у вас?
— Нет.
— Вы сожалеете?
— Полагаю, всегда сожалеешь о том, что упустил.
— Я, по крайней мере, рад, что не упустил вас в парке Монсо, — признался Гривс.
— Да, я тоже рада, что так вышло, — ответила Мари-Клер.
Теперь молчание уже не раздражало их, а успокаивало: призраки ретировались и оставили их вдвоем. Один раз пальцы мужчины и женщины соприкоснулись над сахарницей (оба взяли на десерт клубнику). Им больше не хотелось задавать вопросы: похоже, они уже знали друг друга лучше, чем кого бы то ни было. Чем-то они напоминали счастливую семейную пару: этап открытий позади, проверка на ревность тоже, они обрели спокойствие среднего возраста. Единственными врагами оставались время и смерть, а кофе послужил предупреждением о приближающейся старости. После, за коньяком, они делали вид, что им весело, но без особого успеха. Будто за эти несколько часов они прожили целую жизнь.
— Он напоминает могильщика, — охарактеризовал Гривс прошедшего мимо их столика старшего официанта.
— Да, — согласилась она.
Гривс заплатил по счету, и они вышли из ресторана, чувствуя себя слишком расслабленными, чтобы бороться с предсмертной агонией.
— Можно, я провожу вас домой? — спросил он.
— Лучше не надо. Правда, не надо. Вы ведь живете совсем рядом.
— Мы можем еще выпить на terrasse[11].
— Наверное, не стоит. Прекрасный был вечер. Tu es vraiment gentil[12]. — Только тут она заметила, что обратилась к нему на «ты», но понадеялась, что он недостаточно хорошо знает французский, чтобы обратить на это внимание. Они не обменялись ни адресами, ни телефонами, потому что ни один не решился заикнуться об этом: для обоих эта встреча произошла слишком поздно. Он посадил ее в такси, и она уехала в сторону ярко освещенной Триумфальной Арки, а он медленным шагом направился к своему дому на улице Жуфруа. То, что в молодости назвали бы малодушием, в старости именуют мудростью, но как же иной раз приходится стыдиться этой мудрости.
Мари-Клер прошла сквозь автоматически открывшиеся двери и, как всегда, у нее мелькнула мысль об аэропорте и бегстве. На шестом этаже переступила порог квартиры. Абстрактное полотно в резких алых и желтых тонах висело напротив двери и встретило ее, как незнакомку.
Стараясь не шуметь, она проскользнула в свою комнату, заперла дверь на ключ, села на узкую кровать. За стеной слышался голос и смех мужа. Она спросила себя, кто у него сегодня, Тони или Франсуа. Франсуа написал ту абстрактную картину в прихожей, а Тони танцевал в балете и всегда хвастал, особенно перед незнакомыми людьми, что именно он служил моделью для каменного фаллоса с нарисованными глазами, который занимал почетное место в гостиной. Она начала раздеваться. И под звуки доносящихся из соседней комнаты голосов перед ее мысленным взором мелькнули скамья в парке Монсо, тележка с квашеной капустой в brasserie «Лотарингия». Если бы ее муж услышал, что она вернулась, то сразу приступил бы к делу: присутствие свидетеля его возбуждало. «Пьер, Пьер», — с упреком произнес его голос. Это имя она слышала впервые. Она растопырила пальцы, чтобы снять кольца, вспомнила о сахарнице, но вскрики и смешки за стеной превратили сахарницу в фаллос с нарисованными глазами. Она легла и залепила уши кусочками воска, закрыла глаза и подумала, что все могло бы быть иначе, если бы пятнадцать лет назад она оказалась на скамье в парке Монсо и увидела, как мужчина из жалости убивает голубя.
— Я чувствую, от тебя пахнет женщиной, — с удовольствием изрекла Пейшенс Гривс. Она сидела на кровати, опираясь спиной о две подушки. Та, что спереди, была во многих местах прожжена сигаретой.
— О, нет. Это твое воображение, дорогая.
— Ты говорил, что будешь дома к десяти.
— Сейчас только двадцать минут одиннадцатого.
— Ты был на улице Дуэ, не так ли, в одном из баров, высматривал fille[13].
— Я посидел в парке Монсо, а потом пообедал в «Лотарингии». Дать тебе капли?
— Ты хочешь, чтобы я заснула и ничего не ждала, не так ли? Ты уже слишком стар, чтобы проделывать это дважды за вечер.
Он накапал в стаканчик капель, добавил воды из графина, который стоял на столике между двумя кроватями. Когда Пейшенс пребывала в таком настроении, любые его слова были бы истолкованы превратно. «Бедная Пейшенс, — думал он, поднося стакан к ее лицу, обрамленному рыжими кудряшками, — как она тоскует по Америке... до сих пор не верит, что «кока-кола» здесь точно такая же». К счастью, этот вечер обещал быть не самым худшим, потому что она, более не споря, выпила капли. Он же сел рядом, вспоминая улицу у brasserie, где к нему совершенно случайно — он не сомневался — обратились на «ты».
— О чем ты думаешь? — спросила Пейшенс. — Ты все еще на улице Дуэ.
— Я думаю, что все могло бы быть иначе.
И то был самый громкий протест против прожитой жизни, который он когда-либо себе позволял.