— Истерику он будет закатывать, — придавливал Витьку вовсе к земле ухмылистый басок. — Фон барон какой! Институтка! Много сильно о себе воображаешь! Дед, бывало, говорил: все в молодые годы думают, что у них нимб вокруг головы. А поживут, поглядят — оказывается, обруч. Ну, знал! Знал — и что?! Понимай, почему смолчал. Из-за тебя! Ты же иначе бы сразу хвостом вильнул, а мне тебя тоже терять неохота. — Отец присел, заговорил сыну в затылок: — Посуди, зачем бы я туда поехал? Что бы это дало? Иру не воротишь, ей уже все равно. Родню только дразнить?! Они же, как собаки, на меня бы накинулись, съели бы, с дерьмом смешали…

— Родни боялся?! — вскинул голову Витька, сжал в горстях листву. — Выходит, понимаешь. Есть из-за чего! Есть! Все-е ты понимаешь…

— Плевать я на них хотел! Да какая разница: был я там или нет! Что горло драть?! По мне так: помру — пусть хоть за ноги меня да на свалку! А пока живой, одно пойми: я тебе отец — ты мне сын. Никакая родня тебе меня не заменит. Матери нет, самые родные люди мы остались…

— Неужто хоть на свалку?! — вскочил на колени сын. — А вдруг есть загробная жизнь? Какой-нибудь тот свет?! Каково душе-то будет, со свалки?! Интересно, если там маму доведется встретить, как тебе, ничего, не совестно будет? — перешел Витька на шепот. — Неужели без стыда в глаза посмотришь?

— Ты чего мелешь?.. — отстранился отец. — У меня бабка уже в эту чепуху не верила! С Алтая в Киев пешком молиться ходила, а вернулась атеисткой! Она, пока шла, по пути в церкви заходила, везде крест целовала — будто бы из того креста сделан, на котором Христос был распят. А баба умная была, приметила: пока по Сибири шла — крест из лиственниц был, а за Урал перевалила — дубовый пошел! Спрашивает у одного священнослужителя: «Как так?» Тот лоб почесал, да, поди, говорит, в Святом Иерусалиме ни дуба нашего, ни лиственницы нет, а другое дерево растет. А ты мне…

— Да нет! Нет! Я тоже не верю! — взвизгивал нетерпеливо Витька. — Точнее, не думаю об этом, не знаю. Но ты представь! — Его увлек, понравился собственный поворот к загробной жизни: тут уж отцу не ускользнуть! — Всякое же может быть! Мы многое постичь не в силах! Мне вот, скажем, часто мир представляется какой-то глобальной реакцией какой-то глобальной мысли… Невозможно представить бесконечность — так, может, и бессмертие души просто нельзя представить?! А вдруг что-нибудь такое есть! Представь! Каково будет, если с мамой там придется встретиться?! Да еще с первой женой? Да еще, может, какие-нибудь души соберутся?!

— Что ты ко мне присосался?! С глупостью какой-то! Вот кровопийца! Чего ты добиваешься?! — взревел отец. — На то пошло, я жил не хуже других! Лучше многих! За всю жизнь ни разу под судом не был и даже не допрашивался! Чем и горжусь! — Отец распрямился. Выпятил грудь, стучал кулаком по невидимому столу. — Люди что творят! Воруют, убивают, пьют! Друг друга продают! А я ни государство, ни человека ни на копейку не обворовал! Если жил у кого: строил, делал — никаких денег не брал! Скажем, ковры рисовал, продавал — мой труд! Орехи бил, корень добывал — большую часть государству сдавал! Другие тот же корень когда попало копали, летом, весной — весной-то его легче копать. А народ не понимает, одинаково берет. Что помидоры должны созреть — понимает, а про корень — нет. Я только в положенное время копал, в конце августа, в начале сентября. Не считано, скольким людям помог вылечиться, жизнь, может, спас! А теперь давай считать прямую пользу, заслуги, которые, может, ордена стоят! Начинал с сельского учителя — мои ученики даже в составе правительства есть! Голод был, жрать людям нечего, в верховье Бии, в деревне одной, наткнулся на табун ненужных хозяйству старых лошадей. Поднял книги, освоил производство колбасы, развернул колбасный завод: сколько ртов накормлено! Пошло дело — сдал другому человеку. Организовал рыбартель! Ансамбля нет, людям танцевать не под что — ладно, на балалайке умел, на гитаре научился, собрал ансамбль! Один из участников, Ваня Уткин, так и пошел вверх, в консерватории преподает! Давай по детям судить, по потомству. Возьми любого из своих дядьев для сравнения — лучше их дети моих? Лучше воспитаны? Те трое у меня — умные, дельные работники, отличные семьянины! Ты вроде не окончательный дурак, в институте учился…

— Какое мне дело до твоих колбас?! Что мне твои заслуги! Когда ты мне лично сделал плохо! — вырвал из себя сын, выворотил самую кровную подспудную свою правду. — Какое мне дело, если я из двух половин состою — одна сторона у меня здоровая, сильная, она живет, все помнит: мать, душу ее, коня Мухторку, которого она в детстве любила, род весь ее!.. А другая… в язвах вся, болит! Ансамблями какими-то тычешь! Да какое дело мне, если ты мать мою в гроб загнал! Слова доброго от тебя за жизнь не слышала — все «дура неграмотная». А сын ее «дебил» да «собаки кусок»… А теперь чистым хочешь быть? Не выйдет! Ты не жил, скользил! Чего ж тогда, если жизнь твоя хорошая, тебе песня эта в тягость: «Должен и сын героем стать…»

— Ах, вон оно что!.. Тебе обидно, что отец не министр? Мог бы! Я ведь в двадцать с небольшим уже секретарем райкома был! Да! Не знал? Был! Но вот с отцом тут у меня… Когда его… Кое-кто из сынков друзей отца ой-ей-ей куда поднялся! После — война, ранение тяжелое, семья, с тремя детьми один остался… — Отца мелко трясло. — И молчать! Молча-ать! Чтоб голоса не слышал! Тебя не было бы, если б не я! Мать твою до тридцати шести лет никто замуж не брал! Думаешь, она святая? Почему из деревни-то убежала! С каким-то кержаком ее там разлучили! Она мирская. Он кержак — не дали сойтись! Если б не я, может, вообще в жизни ничего хорошего бы не увидела! Так без детей бы и дожила! Кто бы ее взял — разве какой-нибудь такой же корявый!..

— Сволочь…

Двое замерли друг против друга, затерянные где-то в дебрях карагачевой рощи, в далеком от их родной земли городе, от той земли, где покоится родной им человек. Отец и сын. Исчезли в этот миг для них деревья вокруг, город, исчезло все для них в этот миг на земле. Остались двое. Лицом к лицу на голой земле. Самые ненавистные друг другу! Самые близкие друг другу! Жизнь — в жизнь.

Первым дрогнул отец, ринулся вперед. Полетела сетка с крышками сыну в голову. Тот едва успел уклониться, сработало за него машинально умение, тренированная реакция. Следом прошуршал кулак над ухом — сын опять увернулся, нырнул под руку. И взорвался! Понес отца на кулаках. Бил не мощно, не сильно, а в каком-то крайне взвинченном бессилии. Отец мотнул вразнобой руками и мешком ухнул на землю. Приподнялся, вывернул помутневшие глаза на сына. Снова растянулся по листве, ткнулся лицом в скрещенные руки. Спина и затылок тряслись. Отец плакал. Никогда сын не видел, не предполагал, что отец умеет плакать. Плакать и, совсем как мальчишка, тереться в обиде о свои ладони. Витька стоял и подавленно смотрел сверху.

Когда-то отец, тогда сорокапятилетний, еще более подвижный, энергичный, затеял на базаре борцовские схватки. С чего-то возник меж людьми спор о вреде курения и пьянства. Курево мужики еще туда-сюда, хаяли, а выпивку в основном отстаивали — ну, понятно, если употреблять умеренно, не набираться до чертиков. Доктора, мол, на то пошло, агитируют, а сами больше нашего хлещут. Отец с маленьким сыном только что оптом, по дешевке, быстро сбыл корень, освободился. Всегда горой за науку, он на примере решил доказать преимущество непьющего, пообещав любого пьющего перебороть и обежать. Ну, бегать охотников не нашлось, а бороться вызвались. Образовался круг. Выходили мужики на середку, и, верный слову, отец одного за другим припечатывал на лопатки. Может, не самый сильный, брал он натиском, верткостью, сметливостью. После каждой победы запальчиво объявлял: «Это потому, что я не пью и не курю!» А сын стоял в толпе и лопался от гордости и счастья! После трех-четырех схваток мужики замялись, подталкивали друг друга, а сами бороться не решались. Откуда-то появился здоровый молодой парень: кто-то, видно, сбегал, позвал. Парень уверенно, чувствуя свое преимущество в массе и возрасте, вразвалку вышел в круг, небрежно протянул руки — и тотчас со звоном шмякнулся на землю. Встали. Парню не верилось, казалось, нечаянно оступился. Начали еще раз. Повозились дольше, но опять отец был сверху, придавливал плечо, а парень вошкался под ним, извивался. И вдруг, отчаявшись, схватил противника за ухо и принялся закручивать. Витька пробежал глазами по толпе, ожидая общего возмущения — несправедливо же за ухо-то, да и больно! Но все молчали. А парень крутил и крутил своей лапищей, совсем уж отцу голову выворачивал! И маленький сын бросился, вцепился обеими ручонками парню в ухо и тоже изо всех силенок стал закручивать! Вокруг расхохотались. Борцы поднялись. Отец, посмеиваясь, подкинул сынишку, потрепал по загривку, сказал во всеуслышание: «С таким помощником и черта одолеешь!»

А теперь отец корчился у ног сына, медленно поднимался, сел. Лицо в грязных подтеках, руки свесились плетьми на колени.

— Отца. Боксом? Молоде-ец. Научился, герой. Уходи. Знать тебя не желаю. Уйди.

Сын помялся, нерешительно повернулся, шагнул и… Он даже не понял, что произошло — лежит навзничь, горит затылок. Отец держит его за волосы и опускается всей массой, втыкает колено в живот. И еще раз. Вскочил, стал наяривать пинками.

— Меня… можно… убить… но побить… меня… нельзя…

Сын поджал ноги. Свернулся калачиком. Не двигался. Не пытался. Терпел. Во зло. Терпел. Пусть забьет, пусть…

С базара тогда они зашли с отцом в магазин. На деревянном прилавке, словно присевшая на мгновение гордая птица, стоял велосипед. Рама обмотана промасленной бумагой, руль, втулки, обода, спицы лоснятся жидким солидолом. «Нравится?» — услышал мальчик знакомый басок откуда-то сзади. «Нравится», — тихо, почти бездыханно ответил он. Из-за спины его, сверху, потянулись руки в клетчатых, закатанных до локтей рукавах. Крепкие пальцы обхватили сиденье и руль. Велосипед оттолкнулся от прилавка двумя своими колесами и опустился перед сыном. «Придется купить. Именинник сегодня он у нас, четыре года! За отца уж вовсю заступается!..»

Женщина-продавец смотрела, улыбалась, проникаясь счастьем покупателей.

На улице, прямо у входа, у деревянного крыльца, отец содрал бумагу с рамы, скомкал, обтер покрытые смазкой части велосипеда, бросил ком мазутный в урну. Поискал глазами вокруг, достал носовой платок из кармана и еще раз тщательно протер велосипед. Сынишка стоял рядом и, выпучив глазенки, неотрывно следил за работой. Отец закончил. Туда же, в урну, кинул платок, вышел с велосипедом на асфальтированную дорогу, поставил его и приказал неотступно следовавшему сыну: «Садись». — Мальчонка мигом забрался куда следует. — «Держи руль крепче».

Отец покатил сына, подталкивая велосипед под сиденье. Сын сидел уверенно, с усердием давил на педали. Отец ускорил шаг, пробежал и вдруг с силой толкнул велосипед. Витька восторженно вскрикнул, вильнул рулем, но не упал. Он, видно, даже не заметил, что остался один. Дорога шла на спуск, велосипед катился все быстрее, педали мелькали, их уж не нужно было крутить — они сами поднимали ноги! Витька сжался, напряженно вцепился в руль: он только понял, что едет без помощи. В испуге заплакал.

Отец, смеясь, легко догнал мчащийся велосипед, на бегу повернулся вполоборота к сыну, не обращая внимания на его плач, радостно закричал: «Молодец, Витька, молодец! Сам едешь, сам!»

Почувствовав опору, застыдившись своего малодушия, сын старался замолчать, но это получилось не сразу. Он всхлипывал через нахлынувший восторг. Все еще испуганные глаза светились победой: сам едет, сам!

Ноги работали задорно. Приближался перекресток. Отец на всем ходу схватил велосипед с сыном, пробежал по инерции несколько шагов, остановился. Глядел на Витьку и на всю улицу говорил: «Вот это по-нашему! Раз — и поехали. Вот сейчас мать удивим! Велик купили и ездить умеем!»


Пинки прекратились. Витьку подташнивало. Виски давило. Но дышалось легко, воздух казался свежим и сладким. Обрадовался — обошлось, выдюжил.

— Вот так, понял? — Ноги рядом топтались неуверенно. С надавом, но неуверенно звучал и голос: — Вставай, не симулируй…

— Встану, прибью, — утробно выдавил сын. А сам насторожился, рассчитал: если нога снова взмахнет, то теперь он успеет опередить ее.

— Давай, давай!.. Прибивай отца родного! Ну! — Отец схватил, дернул сына за шкирку. Тот отбросил руку, поднялся. Глубоко, отрывисто дыша, посмотрел в упор на отца. Хотел что-то сказать, но лишь почмокал пересохшими губами, сглотил слюну. И, пошатываясь, устало и расслабленно побрел к озеру. Охолонул себя водой, плеснул на грудь, за шиворот, отфыркнулся. Пригладил мокрыми пальцами волосы, поморщился, прикоснувшись к затылку.

Поверхность была ровной, незыблемой. Умиротворяла. Надежной охраной стояли вокруг коряжистые деревья и любовно тянули ветки свои к воде. Странно, как могло видеться в них что-то уродливое, изгибающееся в злорадном смехе? Тихо и спокойно. Красиво. Все, конечно, правильно выговорил он, Витька, отцу. Правду. А выяснил ли что-нибудь? Вырвал ли вместе со словами, с побоями его из души? Или примирился? Понял ли что про себя? Есть ведь еще и такая маленькая правденка. Вот бросил он институт, дело, которому отдано немало сил и времени. Чего-то хочется другого. Что-то иное мерещится впереди. О ком-то мечтается: сблизился вроде с одной девчонкой, а тосковал по другой, но еще и третья грезится на горизонте. Не может выбрать, страшно остановиться. Все куда-то тянет его, зовет. Сколько всяких «чего-то», «куда-то», «что-то»… А так все это понятно в себе и необъяснимо в другом… Витька напрягся: неожиданно ясно и колко он почувствовал взгляд в спину, откуда-то поверх деревьев, с небес смотрели на него большие, спокойные, внимательные, грустные глаза…

Отец собрал крышки в сетку, связывал разорвавшиеся ячейки. Сын понаблюдал издали, подошел ближе. Что-то хотелось все-таки сказать, да так и не знал что.

— Пошел я, — проговорил он.

Отец долго смотрел, собирался с мыслями.

— Поедешь, что ли?

Сын дернул плечами.

— Это… Я там сказал… — пробормотал неловко отец. — Мать я всегда… всегда уважал. Всегда.

Сын постоял еще, двинулся было к отцу, рука потянулась вперед, но как-то замельтешила, будто ненужная, лишняя. Стыдливо, коротко махнул и торопливо, твердо зашагал побыстрее с глаз отцовых.

Сын скрылся за ближайшими густыми зарослями. Отец довязал последний порыв на сетке, поднялся, пошел берегом, свернул на аллею. Перед ним открылся длинный пустынный зеленый сквозной проем. Ноги сами понесли его, быстрее, быстрее, побежали. Скоро оказался на широкой улице среди людей. Но и это не помогло. Люди сновали вокруг, обтекали, а ноги не хотели замедлять шаг. Он шел напролом и злился, когда кто-то мешался на пути. Нетерпеливо вышагивал взад-вперед на автобусной остановке. Не выдержал, отмерил пролет до следующей остановки. Как раз его догнал автобус. Лязгнули за спиной дверцы. Присел, тотчас вскочил, вцепился в поручни. Не замечал, как люди косились на его перепачканное, со ссадиной поперек челюсти лицо. Автобус, казалось, ехал вечность. Он вконец измаялся, пока дождался своей остановки. По возможности неторопливо спустился со ступенек. Направился сдержанно узкой улочкой. Ноги сами опять удлиняли, ускоряли шаг. Ступни с неприятным ощущением пробуксовывали по булыжнику. Смеркалось. Резко, на глазах, как всегда на юге, белый день сменялся ночью. И так же, как южная темень, враз нагнало его все-таки это тягостное, жуткое, незнакомое… Сцепило тело. Алексей Ладов встал посередь дороги. Куда он? К кому? Кто ждет его? Упади, помри сейчас тут — никому нет дела! Нет, неохота, не согласен, чтоб за ноги да на свалку! Сжалось сердце в комочек, расширилась, разошлась, распирала грудь пустота. Бьется крохотным воробушком сердце в бесконечной этой пустоте, тонет, кричит одно — нет никого! Тоска, неведомая доселе, скопившаяся за жизнь, смертная тоска… Нагнала, накинулась разом. Он повернулся и понуро зашагал прочь…

По ночному городу метался пожилой человек. Был он на вокзале, в аэропорту. Долго петлял по карагачевой роще. Кричал, сотрясая тьму жутким своим голосом, звал: «Витя, сын, ответь, если слышишь?..» Присаживался на скамейки, недвижно и сосредоточенно смотрел перед собой, покачивался бездумно из стороны в сторону, стискивал голову руками… Сетку с крышками он где-то оставил. И когда обнаружил, что в руках чего-то не хватает, не сразу сообразил чего. И очень удивился, когда не смог вспомнить, где он забыл сетку, не смог установить, где вообще побывал за ночь. Зато на одной из скамеек он нашел старую форменную фуражку. Он имел странное обыкновение подбирать старые вещи — как-то было жалко, что годная еще вещь пропадает. Отстирывал, перешивал, перелицовывал, если надо, и носил. А к форменной военной одежде старого образца у него до сей поры сохранилась мальчишеская страсть. Примерил фуражку, подошла, нацепил и некоторое время ходил очень довольный, пока не забыл о ее существовании на голове.

Рассвет захватил Алексея Ладова сидящим на широком гладком пне у обочины тротуара, неподалеку от ветвистого карагача. Его обычно гладко выбритые щеки покрылись за сутки густой черной с проседью щетиной.

Дворники метлами зашаркали по асфальту, заспешил с повозками, с лукошками, мешками базарный люд…

А пожилой, заросший щетиной человек все сидел на пне. Солнце пригревало. Он снял теплую фуражку, положил перед собой. Из людской спешащей череды тут же отделилась перекошенная, сердобольного вида женщина, подошла к небритому, разбитому какому-то, растерзанному, хотя и здоровому с виду, старику, бросила в картуз перед ним денежку. За ней еще свернул человек, кинул монетку. Алексей хотел было крикнуть, остановить, задать трепку, но не открыл рта. Посмотрел на медяки, медленно, осторожно, боязливо как-то перевернул фуражку. Посидел, схватил, нацепил на голову. Опять снял, помял в руках, поглядел по сторонам, поискал, куда бы ее отшвырнуть… Тротуар уже заполнился людьми, неслись, сновали вовсю по дороге машины… И сквозь мельтешащую толпу, сквозь поток машин человек на пне, с зажатой в руках поношенной форменной фуражкой увидел, физически почувствовал взгляд двух припухших, пожелтевших от бессонной ночи глаз. Изможденный взгляд родных, сыновьих глаз…

Солнце светило такое… Смотреть нельзя — слезы! Обычное, впрочем, южное утреннее солнце. Бойко сновала, жила, словно муравейник, людная улица. Радио на столбе передавало последние известия, которые сулили миру мало хорошего. А под карагачом с растопыренными ветвями стояла старуха в цветастом переднике, по-сибирски тяжелоскулая и по-азиатски загорелая. Протягивала она пучки налитой от спелости редиски и то и дело косилась на странного мужика, который занял пень ее законный и теперь напружинился и уставился куда-то через дорогу, на другую сторону улицы, где маячила устало склоненная набок длинненькая фигурка патлатого паренька.

Двое напротив, небритый, расхристанный мужик и неухоженный, измочаленный какой-то парень, оба плечистые, лобастые, отец и сын, напряженно, неподвижно вглядывались друг в друга. Одиночество — в одиночество, надежда — в надежду…

Загрузка...