Повесть, основанная на фактах и документах
— Сейчас налево, — сказал на Андроньевской Альбинас.
— Да ты что, друг! Здесь же «кирпич» — проезд закрыт, — рассыпал целую пригоршню картавых горошин таксист. — Объедем через следующий квартал.
Я как-то судорожно вздохнул и оглянулся. Сзади, в сумраке кабины, размазалось светлым пятном бледное лицо Альбинаса. Его русые волосы казались мне сейчас совсем черными, и длинная прядь на лбу повисла над глазом, как повязка у слепых.
Альбинас положил подбородок на спинку переднего сиденья и сказал:
— Тогда давай направо…
Я взглянул на щиток, часы показывали сорок три минуты первого.
«Волга» фыркнула на повороте и въехала в Рабочую улицу. Проезжую часть загораживал строительный тамбур.
— А, черт побери! — заругался таксист. — Снова перегородили…
Он часто ругался, но оттого, что очень смешно картавил, раскатывая во рту букву «р», будто этот один большой звук дробился о зубы на добрую дюжину маленьких круглых звучков, руготня его получалась несерьезной и совсем не злой. Он притормозил машину:
— Посидите, ребятки, минуту, я взгляну, можно ли проехать. А то здесь на мусоре баллон в два счета проколешь.
— Может, мы здесь выйдем? — сказал Альбинас, прижимая мне локтем руку. — Ведь рядом…
Я отодвинул руку и отвернулся:
— Нет, поедем дальше. Устал я. В крайнем случае объедем.
— Как хотите, — пожал плечами таксист. — Я тогда выйду посмотрю.
— Давай, — кивнул я.
Таксист оставил фары зажженными, и тихая зеленая улица просвечивалась белым мертвенным светом далеко, почти до конца. И фигура таксиста казалась от теней громадной, расплывчатой, очень сильной.
— Ты что, сдрейфил? — хрипло выдохнул Альбинас. — Ты его куда везешь?
— К дому, — резко обернулся я. — Ты дурак. Смотри, людей еще полно на улице.
Не было на улице никаких людей. Я почувствовал, как у меня остро заболел живот, защемило, заныло под ложечкой.
— Не, Володька. Испугался ты, — покачал головой Альбинас.
На скулах у меня набухли тяжелые соленые желваки, и все время набегала слюна, и сколько я ни сплевывал, она заполняла рот густой противной пеной.
— Я? Ладно, посмотрим сейчас. Только ты не лезь, я сам с ним толковать буду. Чтоб все культурненько. — Я достал из кармана нож и переложил в рукав пиджака. — Приставь ему перо к лопатке и сиди молча.
Шофер уже шел назад, и по асфальту тащилась за ним огромная и неуклюжая тень. Тогда у меня и мелькнула мысль, даже не мысль, а скорее ощущение, похожее на предчувствие, что, когда я наставлю нож на таксиста, он вырастет до размеров своей тени и просто задушит, раздавит, раздробит меня. Но шофер уже выходил из освещенной полосы дороги, и тень становилась все меньше, пока не исчезла совсем, и я позабыл об этом предчувствии. Потому что я очень испугался: таксист посмотрит мне в лицо и поймет все. Все, что мы задумали. И я больше не хотел делать то, что мы задумали. Я очень боялся этого таксиста, хотя он был такого же роста, как я, и гораздо меньше Альбинки. И худощавый. Но дело было совсем не в этом. Он был веселый, беззаботный, хороший парень, и мы за эти полтора часа с ним от души наговорились. И я боялся, что когда наставлю на него нож, то он даже не поймет, чего я хочу, а только засмеется и скажет: «Ты чего, дурачок?» — и снова начнет раскатывать во рту картавые горошинки. А мне, наверное, надо будет орать на него и требовать, чтобы он отдал деньги, или сказать тихим звенящим голосом: «Сейчас убью», — и его наверняка снова рассмешит моя шепелявость, и все это получится глупо, трусливо, нелепо. Я уже был уверен, что не смогу его испугать и тогда — конец всему.
Было бы здорово, если бы Альбинка заговорил с ним сейчас. О чем-нибудь, о чем угодно, только бы таксист не говорил сейчас со мной, потому что в этот момент я мог закричать, ударить его по голове, в лицо, чтобы не видеть его светлых, веселых, добродушно моргающих глаз. Если бы можно было сейчас убежать!
Но Альбинка сидел тихо, будто умер. Урчал ласково мотор, и счетчик еле слышно бормотал: тики-тики-тики-так, потом цокнул, и в окошечке выскочила следующая цифра — пять рублей шестьдесят три копейки.
Таксист рывком открыл дверь и сказал:
— Порядок, ребята. Проедем. Закатим один колесик на тротуар и проедем…
И снова рассыпал много-много маленьких мягких «р-р-р». Он въезжал правыми колесами на тротуар очень осторожно, видимо, боялся побить новую резину, и я делал вид, что мне страшно интересно, аккуратно он въедет на тротуар или нет, хотя мне было наплевать на его колеса, и покрышки, и всю эту проклятую машину, и я только хотел, чтобы он со мною не разговаривал и не рассыпал своих горошинок. Потому что, уж не знаю почему, он разбивал этими картавыми горошинками стену ненависти, которой, я хотел окружить его, чтобы появилась у меня, как перед дракой, лихая озорная злость, когда все просто и все можно. Но злость не приходила, а был лишь тоскливый щемящий страх, от которого где-то под сердцем повисла тошнотная мерзкая пустота. И страх этот был вовсе не перед милицией или судом — об этом я тогда вообще не думал. Было очень страшно напасть на человека…
Машина спрыгнула с тротуара и покатилась по улице, набирая скорость, и деревья по сторонам тоже запрыгали, замелькали и не казались мне больше неподвижно-спящими, и я тогда точно знал, что деревья — это существа одушевленные. Кое-где в незрячих коробках домов светились воспаленные абажурами окна. Но люди на улице уже совсем не встречались. Только на углу стояли двое парней с маленьким приемником в руках. Таксист притормозил, спросил, высунувшись из окна:
— Ребята, мы тут на Трудовую проедем?
И снова, снова эти рокочущие горошинки. Один из парней, крутивший ручку транзистора, сошел с тротуара и сказал:
— Налево, потом направо и снова налево.
Из приемника доносился бесстрастный голос диктора — «Корреспондент ТАСС Евгений Кобелев передает из Ханоя: сотни обожженных напалмом вьетнамцев…» Порыв ветра подхватил и унес конец фразы. Первая скорость, налево, вторая скорость, прогазовка, третья, тормоз, вторая скорость, направо, разгон, прогазовка, третья, притормаживает — здесь мокрый асфальт, заверещала пружина сцепления, вторая, налево, нейтраль. И счетчик все время: тики-тики-тики-так. Цок — пять рублей семьдесят три копейки. Такси подтормаживает у тротуара. Никого нет, и только ветер ударил по деревьям — заметались, зашумели, задергались. Шофер устало провел рукой по пушистым светлым волосам.
— Ну, вот и приехали, ребята, на вашу Трудовую…
Сыплются картавые горошинки, сыплются, смешные и ненавистные. Тяжело дышать, и горло сдавило, будто огромная тень уже душит меня. Сзади нетерпеливо ворохнулся Альбинас. Я поворачиваюсь лицом к таксисту, и его глаза, большущие светлые глаза, прямо передо мной. Если бы я подул ему в лицо, зашевелились бы ресницы. Я больше всего боялся этого мгновенья, потому что знал: придет же этот миг, и я посмотрю этому парню прямо в глаза, и он все поймет, и этот миг накоротко замкнет, сожжет и навсегда выключит всю мою прежнюю жизнь, пускай глупую и никчемную, но все-таки обычную, простую, вместе со всеми. Ту жизнь, которую я ненавидел, которой тяготился и убежал от нее, чтобы сейчас острее всего на свете захотеть вернуться в эту обычную, скучную жизнь.
Но таксист ничего не понял. Он устало улыбнулся и сказал:
— Намотался я чего-то сегодня. Как-никак — двадцать восьмая ездка за день. Хотел домой заскочить часиков в семь — пообедать, да вот засуетился и не успел. Есть очень охота…
И засмеялся. И ни одной горошины не упало. Он протянул руку к счетчику, но я придвинулся к нему и быстро сказал:
— Постой!
Таксист повернулся ко мне, и я навсегда запомнил его удивленные глаза. Потому что в следующий момент я увидел, как Альбинас наклонился вперед и взмахнул рукой и в ней тускло и равнодушно блеснуло лезвие ножа…
— Сейчас налево, — сказал парень с заднего сиденья. Он все больше помалкивал и слушал, о чем мы болтали со вторым. Иногда только наклонится вперед, подбородок положит на спинку моего сиденья, и смотрит, и молчит. Серьезный парень. Сказал, что шоферские права получить хочет. Эх, шоферы, на «кирпич» поворачивают. Я засмеялся:
— Да что ты друг! Здесь же «кирпич». Проезд закрыт. Объедем через следующий квартал. Парень помолчал застенчиво и сказал:
— Тогда давай направо…
Это он зря, конечно, смутился. Дорожные знаки, они хоть и единые, но в новых местах даже опытный шофер, пока оглядится, пять раз нарушит. А ребята — приезжие, эти места плохо знают. Вот тебе, пожалуйста: позавчера здесь ездил, а сегодня уже перегородили улицу. От досады я даже ругнулся. Это же надо, чушь какая — снова перегородили. Сначала для теплосети копают траншею, трубу проложили — заасфальтировали. Потом газовики приходят, все раскопают, опять в мостовой ковыряются, снова асфальтируют. Потом телефон, потом водопровод — и все без конца. Хозяева! А это же не только в езде помехи, это ж ведь денег стоит, и каких! Вон, пока лагерь пионерский построили, сколько мы там навкалывались. А ведь за один такой дурацкий ремонт улицы можно, наверное, целый лагерь соорудить.
Я остановил машину и сказал ребятам, что схожу посмотрю, можно ли там дальше проехать. Тот парень, что сидел сзади, хотел расплатиться и выйти здесь. А второй, рядом со мной который, не захотел:
— Нет, поедем дальше. Устал я.
Он, видать, и впрямь устал. Забавный он паренек. Всю дорогу мы с ним весело трепались, рассказал он мне массу всякой чепуховины. Ну, а я ему про Москву рассказывал, про улицы, про дома, которые знаю. А знаю я их много. Все-таки шесть лет открутить баранку в такси — это тебе не шуточки шутить. Гидом мог бы работать. Вот беда только — картавых в гиды, наверное, не берут.
Я вышел из машины и удивился, какая нынче ночь тихая, теплая. Улица была темная, далеко высвеченная белыми столбами фар, и по бокам дремали старые липы, и небо густо, ярко вызвездило, прямо по-южному. А на востоке синеву уже размывало, слегка засвечивало близким рассветом, и плыли там рядами маленькие, похожие на ягнят облака. И я вспомнил, что сегодня начинается солнцестояние, что сегодня самая короткая ночь. Скоро погаснут фонари, улицы зальет фиолетово-синий сумрак, и наступит тот недолгий час, когда в город придет тишина. Издали будут перемаргиваться светофоры, с ласковым шипеньем проползут, раздувая серебристые усы, машины-поливалки, дворники зашаркают метлами по асфальту, появятся первые прохожие, будет еще во всем тихая сонная одурь ночи, но утро уже придет.
А когда приеду домой, на кухне будет совсем светло. За долгие годы мы с Васькой научились бесшумно входить в квартиру. Васек, брат, работает со мной в одной колонне. Мы почти всегда уходим на работу вместе, а приходим — кто когда. Обычно, когда приезжаем поздно, мы неслышно отпираем входной замок, снимаем в прихожей ботинки и ходим в носках. И никто не просыпается, кроме матери. Я думаю, что она просто не засыпает, пока мы не приходим. Мы сердимся на нее за это, так она не выходит на кухню, пока мы ужинаем или завтракаем — какой в три часа ужин? Но я слышу, как она ворочается, скрипит ее матрас, потом она не выдерживает, выходит и притворно протирает глаза: «Ох, чего-то не спится мне сегодня, Костик. Вон спозаранку подняло…»
Мы пьем вместе чай и тихонько разговариваем. Она не спеша рассказывает свои небольшие, но очень важные новости, советуется о чем-то, хотя мои советы ей совсем ни к чему и она привыкла обходиться без чьей-то помощи. Считай так, что она одна вырастила нас с Васьком.
А глаза — будто песка насыпали. Веки тяжелеют, ресницы слипаются, и в ушах — глухой мерный шум. Как волны по камням шуршат. Материн тихий голос еще убаюкивает.
— Зина на тебя сердилась, — слышу я, как издалека.
Зина — моя жена, и мать ее очень любит, Поэтому, если Зина на что-нибудь сердится, мать сразу становится на ее сторону: Зина, мол, зря сердиться не станет.
— Чего ж это она сердилась? — спрашиваю я сонно.
— Снова, говорит, документы в техникум не подал. Со дня на день, говорит, откладываешь, только бы время протянуть.
Зина — инженер в проектном институте. Она меня уговорила, заставила, доказала, что надо учиться дальше. Конечно, девять классов — это тебе не фонтан знаний. Но, если честно говорить, учиться мне не очень охота. Старый я уже для учебы — осенью тридцать стукнет. А потом, я ведь про себя точно знаю — автомобиль без колес мне не выдумать. Ну, а по части вождения — тут, пожалуйста, можем потягаться с кем угодно: как-никак, первый класс! А Зина сердится и говорит, что это нормальная обывательская трусость, закутанная в мягкие словечки. Смешно, ей-богу. Кроме того, если все таксисты пойдут учиться на техников-автомехаников, то кто же людей возить будет? Этот мой вопрос больше всего злит Зину. А вообще-то, конечно, она права. Надо будет завтра заехать, сдать документы. Как говорит наш начальник колонны Израиль Соломонович Солодовкин: «В карете прошлого далеко не уедешь». Но все-таки, если учиться, я бы лучше пошел в историко-архивный…
Я улыбаюсь:
— Маманя, не волнуйся, мы с Зиной семейно стираем грань между трудом умственным и физическим.
Мать качает головой и тяжело вздыхает…
Я задумался, стоя на мостовой под светом фар, которые вынесли из-под моих ног огромную тень. Проехать дальше можно. Я шагнул к машине, и тень задрала длинную ногу. Почему-то без всякой связи с предыдущим я подумал, что все наши поступки совсем не похожи на нашу тень, потому что, совершившись, они начинают жить абсолютно независимо от нас. И мы не можем изменить их так же, как нельзя наступить на свою тень.
Я сел в машину и сказал:
— Порядок, ребята. Проедем.
Они сидели какие-то грустные, расстроенные, что ли. Будто поссорились. Особенно тот, что рядом со мной, пригорюнился. Или устал он сильно? Мне даже показалось, что его в сон кинуло. Ладно, пускай подремлет, сейчас уже приедем. За день по Москве намотались до упору, глаза высмотреть можно.
Я включил первую скорость, тонко зазвенела пружина сцепления, «Волга» тронулась и аккуратно вкатилась правыми колесами на тротуар. Но парнишка этот все-таки проснулся, тряхнул головой и потер лицо руками.
На углу я притормозил и спросил у проходивших по улице ребят, как проехать на Трудовую. Один из них, с транзистором в руке, показал: налево, направо, снова налево. По радио передавали о том, что большинство раненых вьетнамцев обожжено напалмом. Говорят, что напалм — это смесь алюминиевого порошка с бензином. Надо же, чушь какая! Пользовались люди сколько времени алюминием и бензином, прекрасными и нужными вещами, а потом какой-то мудрец соединил их, и получилась такая жуткая штука. Иногда и среди людей такое случается: живут себе поврозь два обычных человека — и все вроде нормально, а соединились они вместе, искра попала и тут черт те что натворить могут. Воюют еще люди много. Дня, пожалуй, не проходит, чтобы где-то на земле в кого-то не стреляли. Завтра двадцать шесть лет будет, как война началась. Мне тогда еще четырех не было. Сколько мать с нами намучилась, елки-палки. А отец совсем молодой мужик был, когда умер: от ран оправиться не мог, а тут еще туберкулез его согнул. Был бы жив отец, мы бы с Васьком, наверное, институты уже окончили. Сына заводить надо…
Я выглянул в окно. На доме напротив четко светился номерной знак: «Трудовая улица, дом 7». Остановил машину, потянулся:
— Ну, вот и приехали, ребята, на вашу Трудовую…
Пассажир мой справа посмотрел на меня, и глаза у него были совсем шальные от усталости — круглые, без блеска. И я почувствовал, как сам устал за день. И очень сильно есть хотелось. Ладно, через час уже буду дома. И документы сегодня не завез в техникум. Ведь мог же — двадцать восемь поездок было за день, всю Москву исколесил, мог завернуть. Мать будет шептать: «Зина сердится…»
Я засмеялся:
— Ох, намотался чего-то сегодня! Как-никак, двадцать восьмая ездка за день. Хотел домой заскочить часиков в семь — пообедать, да вот закрутился и не успел. Есть очень охота.
Я взглянул на таксометр, а он себе выстукивает: тики-тики-тики-так. Пять рублей семьдесят четыре копейки. Взялся за ручку счетчика, чтобы выключить, но парнишка рядом со мной вдруг сказал сорвавшимся голосом:
— Постой!
Я удивился и посмотрел на него. Стал он какой-то взъерошенный, испуганный и злой. Я захотел…
— Сейчас налево, — сказал я. Я знал, что налево нет поворота. Но я думал, что таксист этого в темноте не заметит. По всему переулку слева не горели фонари. И все-таки подальше от дома. Я вообще не понимал, зачем Володька тащит его прямо к дому, но спорить с ним сейчас уже было поздно. Да и опасно. Он чего-то здорово сник, наверное боится сильно. Не надо было сажать его вперед. Нервный он, все испортить может. А назад все равно уже дороги нет — на счетчике пять с полтиной. Этот таксист — даром что веселый парень, знаю я таких. На глотку его не возьмешь. Такие вот веселые, они легко не пугаются.
— Да ты что, друг! Здесь же «кирпич» — проезд закрыт, — сказал таксист. Он как-то смешно прикартавливал, как маленький. Но водил машину он здорово. — Объедем через следующий квартал.
Ну что ж, дороги назад все равно нет. Этот картавый таксист обязательно привезет нас в милицию, если Володька испугается. А там уж обязательно всплывет Паневежис. Деньги нужно взять сегодня. Я наклонился вперед, положил подбородок на спинку сиденья и сказал:
— Тогда давай направо…
У него на «Волге» был хороший движок. Она с места принимала на всю катушку. Только улица эта правая, Рабочая она называется, была перегорожена. Я знал об этом еще с утра, когда ходил за водкой, и все осматривался тут. Таксист ругнулся и остановил машину. Фары хорошо освещали улицу. Никого не было видно, только в самом конце гулял с собакой какой-то пижон. До ближайшего фонаря метров пятьдесят.
— Может, тут выйдем? — сказал я, прижимая локтем Володьке руку. — Ведь здесь рядом…
Но Володька отодвинул руку и отвернулся к окну:
— Нет. Устал я. В крайнем случае объедем.
— Как хотите, — пожал плечами таксист. — Я тогда выйду посмотрю.
— Давай, — кивнул я. Таксист хлопнул дверью.
— Ты что, сдрейфил? — сказал я Володьке. — Ты куда его везешь?
— К дому! — рванулся, прямо бросился на меня Володька. — Ты дурак! Смотри, людей еще полно на улице.
Испугался Володька. Тоже придумал — людей полно! Один-единственный человек, который с собакой. Да видеть Володька его не мог. Я его сам еле разглядел, а у меня зрение не ему чета. Сильно я разозлился, что Володька вдруг стал командовать, а я ничего не могу сделать. Ругаться с ним сейчас глупо — оба пропадем. И я должен тащиться за ним и слушать все эти его школьные глупости. Но разваливаться мы сейчас не могли. Ну, просто никак не могли. Я решил — черт с ним, потом разберемся, кто из нас должен командовать. Но все-таки сказал:
— Нет, Володька, ты испугался…
— Я? Я? — Володька зло крутанул головой. — Ладно, посмотрим сейчас. Только не лезь, я с ним сам толковать буду. Чтобы все культурненько…
Володька достал из кармана нож и переложил в рукав. Но даже в слабом свете приборного щитка я видел, как у него тряслись руки. Рассуждать смелый был. Очень тоскливо мне стало. Я и сам боялся, что все получится не так, как задумали. Ведь говорил же Володьке, не торопись, не гони картину, давай высмотрим таксиста. Надо старого брать. Слабее он, да и вообще старые сейчас молодежи боятся. От одного только испуга старого паралик хватить может. Так нет, вперся в первую попавшуюся машину. А теперь мы с ним навозимся. Он хоть и сухопарый, а плечи у него будь здоров!
— Приставь ему перо к лопатке и сиди молча, — сказал Володька. Усики у него от страха запрыгали. — Давай, давай распоряжайся, потом посмотрим на твои штанишки. Ладно, я погляжу, как и что. В крайнем случае у тебя разрешения спрашивать не стану.
Таксист уже возвращался назад, волоча за собой длинную тень. Я откинулся на спинку сиденья. Подумал, что хорошо бы было вырасти до такого роста, как тень. Можно было бы поступить в сборную по баскетболу. Наверняка бы взяли — без труда закладывал бы мячи в корзину, стал бы заслуженным мастером. Зарплата у них громадная, а работы — никакой. За границу ездил бы все время. Купил бы форд «тандерберд», прикатил в Паневежис. Поговорили бы мы тогда с Нееле по-другому. Запрыгала бы тогда, наверное, забегала — ах, Альбинка, ты такой необычный, на других непохожий, я тебя просто не понимала!..
Таксист сел в машину, захлопнул дверь и сказал:
— Порядок, ребята. Проедем…
Зря он захлопнул дверь. Может быть, я это потом придумал, но вот тогда мне казалось, что, если бы он не захлопнул дверь, возможно, ничего бы и не случилось. Ехал бы с открытой дверью. Не было бы этого металлического стука, будто затвором щелкнули, и все это развернулось бы, наверное, по-другому. Но он хлопнул дверью. И как будто эта дверь меня в спину толкнула — давай, хватит трястись. Ведь Володька пошел со мной на дело только потому, что знает: я ничего и никогда не боюсь. И мне все время ему надо это доказывать. А я уже сильно устал от всего этого цирка. Потому что я часто делаю какие-то мне самому непонятные вещи от испуга и отчаяния, а вовсе не от смелости. И те истории, которые я ему рассказывал про себя, большей частью я придумал или слышал от Ваньки Морозова. Глупо, что за мной волочится длинная тень каких-то идиотских подвигов. Еще с самой школы. А совершал я их потому, что уроков никогда не знал. Надо было и себе и другим создать эту легенду, чтобы не думали, будто я просто малоумный дурачок, порочный, мол, я ребенок, незаурядный объект воспитания. Я боялся, но шкодил, нахальничал с учителями и от страха дрался со старшеклассниками. Самое смешное, что от дерзости и наглости побеждал их. И учителям это, наверное, нравилось. На любом педсовете про меня можно было сказать: «Это же Юронис — сами понимаете…» И всем девчонкам родители запрещали дружить со мной: «Ты с ума сошла — это же отпетый бандит!» Если бы Володька знал, что я часто плакал по ночам от страха, он наверняка не пошел бы со мной на эту затею. А плакал я потому, что совсем запутался, закрутился. Мне было очень страшно жить дальше. Ведь я совсем ничего, ну, ничегошеньки не знал. Я писать-то еле-еле могу, хоть и оставался трижды на второй год. Я очень долго мечтал зажить по-новому. Стать знаменитым, как старший битл Джон Леннон. Или чемпион мира по автогонкам Вольфганг фон Трип. Тогда бы все изменилось. Но для этого надо было сначала уехать из проклятого Паневежиса. Там все для меня было постоянной болью и унижением. Потому что в этом треклятом крошечном городишке не бывает ни от кого секретов, и все живут как на ладошке друг у друга. А я уже весь изоврался, все в моей жизни стало непрерывным враньем и липой, все в городе знали, какой я плохой. Только никто не догадывался, что мне это ненавистно. И я бы хотел жить по-другому, но только не так противно-скучно, как они все. Потому что любой человек живет на земле очень мало, и жить должен ярко и интересно. А у нас в городке никто, наверное, не живет так, как живут в кинофильмах. И чтобы жить красиво, нужно много денег. Столько денег, что во всем нашем городке нет. Поэтому надо было уехать туда, где тебя никто не знает и где есть много денег. Но в этом большом и интересном мире все деньги были не наши. А заработать мы их не хотели и не могли. Для этого надо много времени и много всяких знаний, которых у нас тоже не было. Да и невозможно столько денег просто заработать. И вообще, у нас было шестьдесят три рубля и наши планы. Поэтому я взял с собой ножи. Я знал, что скоро наши шестьдесят три рубля кончатся и деньги надо будет у кого-то отнять. Вот и получилось так, что деньги вчера кончились. И сейчас нам нужно отнять эти деньги у таксиста.
Деньги! У него и денег-то рублей тридцать-сорок, не больше. Тоже мне невидаль. Не в этом дело. Просто надо же когда-нибудь начинать. Рано или поздно, раз мы решили. Вот это, видно, самое трудное — начать. Испробовать себя и свои ножи. Главное — первый шаг. Вроде как с вышки первый раз в воду прыгнуть. Страшно, руки-ноги дрожат, но ты уже взобрался на вышку, все смотрят, и не прыгнуть нельзя. Позор до смерти. Сердце замирает, совсем останавливается, в ушах — шум какой-то, но ты заставляешь непослушные ноги оттолкнуться от настила и летишь вниз, в пропасть… Надо заставить себя сделать этот один-единственный шаг. Надо быть смелым, отчаянным, злым — не таким, как все остальные людишки. Неважно, что у него денег мало, потом мы добудем больше…
Он неплохой парень, этот таксист. Но, видно, так уж распорядилась судьба. Она все знает, и от нее все равно никуда не уйдешь. Да и не искать же специально плохого человека, чтобы отнять у него деньги. Люди ведь не ходят с этикетками на пузе: «Хороший человек», «Средний человек», «Совсем паскудный человечишка». Да и неизвестно еще, что за птица наш таксист — может быть, он и есть распоследний негодяй, только маскируется. Во всяком случае, не надо было ему хлопать дверью. От этого стука у меня что-то в мозгу щелкнуло, и я точно понял, что пятиться назад теперь уже глупо. Не захлопни он дверь, может быть, все еще как-то разрядилось бы. Не знаю, может быть. Но ведь машины не ездят по улицам с открытыми дверцами…
«Волга» покатила по тихой пустынной улице. Я смотрел на сжавшуюся, ставшую очень маленькой спину Володьки и чувствовал, как ему сейчас невыносимо страшно. И от этого сам пугался еще больше. А ведь я знал наверняка, что нас не поймают. Вернее, просто прогнал эту мысль. Не думая больше о том, что есть милиция, что может встрянуть кто-то из прохожих. Щелкнуло что-то у меня в голове, когда таксист захлопнул дверь. Я знал, что назад вертеть не придется.
На углу двое ребят слушали транзистор. Шофер притормозил около них и спросил, как проехать на Трудовую. В шелестящей тишине ночи быстро тараторила дикторша: «Корреспондент ТАСС Евгений Кобелев передает из Ханоя…» Опять про войну. Я бы хотел побывать на войне. Там все проще. Там сразу все ясно — кто чего стоит. На самые тяжелые места бросали штрафные батальоны. Я бы мог себя там показать. Не то, что Володька, дурак, сам попросился, чтобы отчислили из военного училища. Эх, даже родиться мне не повезло — через четыре года после войны вылупился. Чепуха это, что в жизни всегда найдется место для подвига. Смелого человека рождают обстоятельства.
Я вдруг подумал, что изо всех сил стараюсь не замечать таксиста. Как будто его и нет здесь. Когда я смотрел на его русый кудрявый затылок с каким-то совсем детским вихром, на его широкие плечи, еле вмещавшиеся в черный поношенный пиджак, меня заливала волна противной тошнотной слабости. И я даже не пытался яриться на него, я знал — бесполезно это. Очень я радовался, что мне не надо смотреть ему в лицо. Даже если Володька испугается, я все равно уже никогда не увижу его лица, его противно-добродушные веселые глаза. Конечно, будь он мерзким парнем, все стало бы проще.
— Ну, вот и приехали, ребята… — сказал таксист.
Будто подал сигнал о том, что все началось. Все, о чем мы столько трепались с Володькой. Будто таксист с нами был в сговоре и специально подыгрывал нам, чтобы мы были увереннее. Он как будто проверял нас. И все это было не в самом деле, а понарошку, как в школьной самодеятельности. Но это было не понарошку, а в самом деле, все уже началось, остановить этого нельзя. А может быть, наоборот, здесь все кончилось. Но так уж получилось, что все трое мы жили до этой минуты столько лет, и у каждого была своя судьба и своя жизнь. Пока мы не сошлись на крошечном пространстве душной кабины такси. Разойтись просто так, как мы встретились с этим таксистом два часа назад, мы уже не могли. Правда, что-то еще могло измениться, если бы таксист оказался трусливее, чем Володька. Но я в это не верил.
Мне показалось, что счетчик тикает оглушительно громко: тики-тики-тики-так. Все, нужно действовать. Но у Володьки от страха, видно, все затормозило. Это было хуже всего. Нельзя было дать таксисту насторожиться. Но он совсем был какой-то тюлень, или, может быть, ему это и в голову не приходило, или раздумывал он о чем-то о своем. Он потянулся и сказал:
— Намотался я чего-то сегодня. Как-никак, двадцать восьмая ездка за день, — и чего-то он еще говорил. Но я просто не помню, потому что я как будто окунулся в плотный красный туман, забивший глаза, уши, ноздри. И откуда-то издалека, будто с соседней улицы, я услышал голос Володьки: «Постой!..»
Но я знал, что он уже все провалил, испугался до конца, и мы приехали на финиш. Я плотнее сжал в левой руке деревянную рукоятку ножа. Я левша и правой рукой только ем, а дерусь всегда левой. Рукоятка была липкая и влажная от пота. И от этого, от трусости своей, я почувствовал какое-то остервенение, размахнулся и изо всей силы ударил шофера ножом в спину. Я еще боялся, что мокрая ручка выскользнет из ладони, но нож вошел легко, мягко, ну, как в мыло, например. Я это почувствовал, потому что мой кулак по инерции ударил его в спину…
— Постой!
Я удивленно посмотрел на него. Стал он какой-то взъерошенный, испуганный, злой. Я захотел…
Боль. Жуткая, нечеловеческая боль вдруг пронзила все тело, будто меня проткнули насквозь раскаленным пылающим прутом. Я еще ничего не понял, но боль, страшная, разламывающая меня на куски, рвущая, пылающая, вопящая в каждой моей клеточке нестерпимой мукой затопила, захлестнула, поволокла меня куда-то. И во всей этой боли передо мной тускло маячило синее лицо парня с круглыми от ужаса глазами. Тогда я понял, что это лицо смерти, что на меня смотрит человек, который убил меня. Я хотел ударить кулаком в его лицо, отогнать его, чтобы кончился вдруг страшный сон, проснуться, но эти жуткие глаза куда-то уплыли в сторону сами, а боль снова бросилась на меня с ревом и визгом, испепеляя меня дотла. Из машины надо, вон из машины, скорее. Это, наверное, взорвался бензобак, и я весь горю, скорее из машины! Но меня что-то цепко держало за плечи, и последним невероятным усилием, в которое я вложил все уходящие силы, я вывалился из кабины и побежал по улице. А боль неистовствовала, у нее был голос, и она грохотала на всю улицу так долго и так страшно, пока я не понял, что это я кричу сам.
Асфальт ожил под ногами. Он выгибался, прыгал и проваливался, и, как на чертовом колесе, я видел его то перед самыми глазами, то неожиданно он вздыбливался, и я бежал на крутую гору, а он стремительно заходил все выше и выше, пока не заслонял небо, и снова, перевернувшись, вдруг падал резко вниз, и я не мог никак на нем удержаться и скользил, как по льду, и мостовая с тусклым отсветом фонарей приближалась быстро и бесшумно, и я падал лицом в эти желтые отсветы, которые сталкивались и вспыхивали сияющим фейерверком, а я все удивлялся, что мостовая совсем не жесткая, а мягкая, теплая, слабо пахнущая бензином и увядшей черемухой. Боль уже утихла, на меня напала сонливость, и мне совсем не хотелось вставать, но я был уверен, что обязательно надо встать, быстрее встать и бежать куда-то, хотя я и сам не знал, куда и зачем мне надо бежать.
Руки уже отнялись у меня, но я все-таки поднялся и очень удивился, что вокруг уже нет никаких домов и куда-то пропали деревья. Я слышал только сильный ветер, и вокруг плавали какие-то дымные клочья тумана, и лишь в стороне, где-то далеко, горел неярко огонек. И я решил бежать на этот огонек и с сожалением подумал, что не запер машину. Но возвращаться сейчас не имело смысла, потому что я должен сначала добраться до этого огонька. Обязательно надо было…
Я хотел бежать, но двигался как-то плавно-неуклюже, будто брел по стоячей воде. Я очень боялся упасть, потому что знал наверняка — больше я не встану. Но снова ожила боль, заполыхала во всем теле, задергалась, забилась судорожно, закричала, и вместе с ней опять ожил асфальт, заплавал, задрыгал под ногами, и я почувствовал, что я очень устал, что эта боль сильнее меня. Я споткнулся о тротуар, и он прыгнул мне навстречу, как голодный зверь. Я ударился лицом, но мне было не больно, потому что эту маленькую боль бесследно растворила в себе та ужасная мука, что поселилась у меня в спине.
Я перевернулся на спину, стараясь придушить, прижать к мостовой, раздавить свою боль. И мне стало легче. Открыл глаза и сквозь сизую пелену удушливого тумана увидел над собой большие тяжелые звезды. Их было очень много, и меня удивило, что они совсем не мерцают, а застыли светло и неподвижно, как на фотографии. Пока одна вдруг не сорвалась и, косо чертя горизонт, полетела на рассвет, к утру. «Человек родился», — подумал я лениво. И плыли не спеша какие-то разрозненные мысли, громоздкие, бесформенные, равнодушные, похожие на стадо дремлющих слонов. Потом звезды стали меркнуть, и я подумал, что наступает рассвет. Так они и пропадали поодиночке, пока я не понял, что это я умираю. Что меня убили…
И когда Альбинас выдернул нож, то лезвие больше не блестело, оно было все покрыто чем-то черным. Таксист даже не вздрогнул, продолжая смотреть мне прямо в лицо. А я будто окаменел, потеряв вообще способность двигаться. Но все это продолжалось одно мгновение, потому что таксист закричал. Боже мой, сколько жить еще буду, запомню этот крик! Я никогда ничего подобного не слышал. Я и предположить не мог, что человек способен так кричать. Собственно, это и крик-то был не человеческий, столько муки, невыносимой боли было в нем! И пока длился этот ужасный крик, он все время смотрел мне прямо в лицо остекленевшими от страдания глазами, и я понял, что передо мной та самая великанская тень, которая сейчас убьет меня, и каждая клеточка тряслась во мне от животного мерзкого страха, который был страшнее всего того, что мне еще пришлось потом испытать и перенести.
Я не знаю, сколько прошло времени, наверное, совсем немного, но таксист рванулся и стал открывать свою дверь, чтобы выскочить. И все время он кричал. Альбинка схватил его за плечи, стараясь не выпустить из машины, потому что если бы он убежал, то вся эта затея вообще утратила бы смысл, и все страхи, которых мы натерпелись, были бы совсем ни к чему.
— Держи!.. — хрипло крикнул Альбинка.
Но я боялся дотронуться до него. Не знаю, чего уж я тогда боялся, но дотронуться до него я бы ни за какие деньги не согласился.
— Держи, падла… — взвизгнул еще раз Альбинас, но таксист, вдруг судорожно дернувшись, вырвался из его рук и вывалился на мостовую.
Все, это был конец. Таксист поднялся с асфальта и побежал по улице в сторону Андроньевской. Мы его могли легко догнать, но нам это даже в голову не пришло. Как бы это объяснить — когда мы были в машине, мы были вроде бы одни, а когда он выбежал на улицу, он как будто снова вернулся к людям, и они уже стали заодно против нас.
Таксист бежал медленно, тяжело, заплетающимся шагом, и, если бы не этот ужасающий вопль, его можно было бы принять за пьяного. Он выписывал ногами какие-то нелепые кренделя, то нагибался зачем-то, то снова выпрямлялся, и бежал он по мостовой ломаными зигзагами, как бегут по открытому простреливаемому пространству. Может быть, он служил в армии, или в нем сработал инстинкт, но ведь по нему никто не стрелял. Да и не из чего нам было стрелять…
Около перекрестка он упал и лежал неподвижно, наверное, целую минуту. Очень долгой была минута, потому что мы так же неподвижно замерли в машине, глядя в заднее стекло. Он лежал лицом вниз и разводил руками по мостовой, как будто собирался куда-то плыть.
— Ты его ранил… — разлепил я наконец губы.
— Нет, — покачал Альбинка головой. — Я его убил.
И от этих слов я как проснулся.
— Бежим! — открыл дверь, чтобы припустить изо всех сил. Но Альбинка по-прежнему сидел в такси, разыскивая что-то на полу.
— Ну, что ты ковыряешься, гад!
— Нож, нож потерял, — потом он тоже выскочил из машины, и мы одновременно оглянулись назад, в сторону перекрестка. Таксиста на мостовой не было. Но почти сразу же из-за угла снова разнесся этот страшный хриплый крик. Нет, он не убил его.
Мы побежали мимо нашего подъезда вниз по улице, в сторону новых домов. Крик постепенно затухал где-то там, далеко сзади, и тишина ленивыми волнами вновь смыкалась над сонной улицей. Только топот Альбинкиных башмаков и его шумное дыхание гудели на пустом тротуаре.
— Тише… — на бегу бросил я через плечо.
— Не могу — дыхалки не хватает. Я оглянулся и увидел, что он бежит с ножом в левой руке.
— С ума сошел! Нож спрячь!
Мы разом перепрыгнули через невысокий забор вокруг строящегося дома и, тяжело дыша, присели на бетонную плиту. Надо было немедленно решать, что делать дальше…
В таком тупом оцепенении мы сидели несколько минут. Было совсем тихо. Ветер только шуршал в верхушках деревьев, и где-то совсем далеко завизжал колесами трамвай на повороте.
— Ну что? — спросил Володька. И в этом коротком вопросе мне почудилось, что он хочет дать понять, будто мы уже сами по себе. Он со своими делами сам по себе, а я — сам по себе. Но я сделал вид, что ничего не заметил и вообще, мол, это меня не касается, безразлично мне, мол, это.
— Уходить отсюда надо. Пока еще тихо, — сказал я.
— А если там уже ментов полно?
— Да ты что? Откуда?
— От верблюда! От его крика небось весь район проснулся…
— Вещи все равно надо забрать. Идем, пока не поздно, — и, не дожидаясь его ответа, пошел вдоль забора к выходу со стройплощадки.
Трудное было мгновенье. Я боялся, что Володька не пойдет за мной и я останусь один, совсем один. Сначала было тихо, только камни сыпались у меня из-под ног. Когда я дошел до ворот, я был почти уверен, что Володька остается. Но вот сзади раздались шаги, и сразу на душе стало легче.
Володька сказал:
— Слушай, Альбинка, выбросим здесь ножи?
Я покачал головой:
— Ты что? Они еще нам могут понадобиться.
Володька испуганно взглянул на меня. Я положил ему руку на плечо:
— Не бойся. В крайнем случае выкинем их где-нибудь подальше…
Но я не собирался их выкидывать. Ведь нам надо было как-то жить дальше.
Мы вышли на улицу. Такую же тихую, сонную, спокойную, как и пять минут назад. Будто ничего здесь не произошло, да и произойти ничего не могло. Я подумал, что если бы таксист не закричал, то его бы вообще до утра не хватились. А может быть, и сейчас не хватятся. Глухая улица, здесь с курами спать ложатся.
Такси с зажженными подфарниками стояло по-прежнему против нашего подъезда. Одинокая брошенная машина, совсем ничья. И меня даже удивило, что на улице по-прежнему никого нет. Что нас никто не видел.
Мы вбежали в парадное и поднялись к дверям Баулина. Володька долго шарил в карманах ключ. Наконец нашел и стал отпирать квартиру. Но замок противно скрипел, трясся и не открывался.
— Дай я попробую, — сказал я Володьке.
Он зло ощерился:
— Ты что, ловчее меня, что ли? Не видишь, замок сломался?
Он продолжал трясти и дергать замок, но ключ все равно не проворачивался. Табак дело, придется звонить. Я дважды сильно нажал кнопку звонка. По коридору кто-то зашаркал ногами. Мне показалось, будто я слышу стук Володькиного сердца. На лестнице пахло кошками и какой-то гнилью. Я подумал, что очень уж паскудно будет, если все закончится сейчас на этой грязной вонючей лестнице. Я дернул Володьку за руку, чтобы рвануть вниз, но дверь отворилась, и в освещенном проеме появился студент, тоже квартирант. Затюканный он какой-то, целые ночи напролет сидит и зубрит. Он уже не молодой, ему, по-моему, за тридцать. Работает где-то на периферии и приезжает сюда сдавать экзамены в заочном институте. У него и сейчас в руке была какая-то толстая тетрадь.
— А, это вы, гуляки, — сказал он добродушно и прищурился на нас поверх своих окуляров. Когда люди в очках смотрят вот так, у них сразу становится хитровато-глупый вид. — Вы не видели, кто это дрался около дома?
— Дрался? — спросил я. И с ужасом заметил, что голос мой дрожит.
— Ну да! — кивнул студент. — Кто-то жутко кричал под окном.
— Н-не знаем, — растерянно сказал Володька, и, взглянув на него, я понял, что мы пропали. Если нас милиция возьмет просто по подозрению, он расколется сразу. Он прямо дрожал весь. Но в коридоре было довольно темно. Да и студенту, видимо, было совсем не до нас, так он врос в свои несчастные формулы. Он что-то пробормотал и пошел к себе. Мы отворили дверь, вошли в баулинскую комнату и зажгли свет. И хотя здесь ничего не могло измениться — мы ведь ушли последними часа два назад, — я осматривался, будто попал сюда впервые. Светлые обои с нелепыми цветами в грязных, жирных пятнах. Стол, замусоренный объедками, уставленный грязными стаканами и чашками, пачка «Ароматных», пустая водочная бутылка. Старенький, подслеповато глядящий на нас своим серым экраном телевизор КВН. Везде пыль, грязь, запустение. Быстрее отсюда, прочь, скорее.
Мы схватили свои чемоданчики, выскочили в коридор и тихо притворили дверь. Володька на цыпочках пошел к выходу.
— Постой, надо нож вымыть, — шепнул я ему.
Володька открыл замок и так и стоял в дверях, наверное не решаясь снова вернуться в квартиру. Я вошел в кухню и пустил воду из крана. Потом достал из-за пояса нож и подставил его под булькающую ржавую струйку. Здесь наверняка уже все трубы соржавели, и мне всегда было противно пить воду, мутноватую, с неприятным металлическим привкусом. А кровь на ноже уже засохла и почернела. Слабый напор воды не смывал ее с лезвия. Потом я провел пальцами по ножу, и это было неприятно, будто я снова дотронулся до таксиста. Потому что кровь вроде бы ожила и, растворяясь в воде, стала стекать с клинка. Она падала в раковину розовыми блеклыми каплями, светлая, нестрашная, как слабый раствор марганцовки…
Я вытер чистый нож о полу пиджака и вышел на лестницу.
Володька уже спустился вниз и выглядывал из подъезда.
— Никого нет, — сказал он даже с каким-то удивлением.
Я подошел и тоже выглянул на пустынную улицу. Казалось, что время умерло и только мы одни действуем в этой ненормальной дохлой тишине, где нет людей, и нет времени, и нет звуков. Не то чтобы я сильно тосковал тогда по людям — лишние свидетели мне были не нужны. Но это безмолвное такси с горящими подфарниками на оглохшей и онемевшей улице, и ни одного прохожего, и цепочка почерневших пятен крови на мостовой — все это было похоже на какой-то скверный сон. Хотелось заорать во все горло от тоски и страха.
— На машине поедем, — сказал я Володьке.
— Куда?
— Поехали, поехали. Там посмотрим. Только отсюда надо быстрее…
Мы перебежали через дорогу. Дверь такси так и была открыта. Я сел за руль, Володька влез с другой стороны, на то же место, где он сидел раньше. Ключ торчал в замке зажигания. Я глубоко вздохнул, чтобы хоть немного остановить бешеный бой сердца. И тут я услышал стук счетчика — он все это время был включен. Пять девяносто пять. Тики-тики-тики-так. Тики-тики-тики-так. Он все еще считал, и тикал, и считал. Он все это время тикал и считал. Я схватился за ручку и несколько раз повернул ее по часовой стрелке. Цок — и в окошечке выскочили нули. Все нули. Открываем новый счет. Загоревшийся фонарик показывал нам зеленый свет. Володька достал нож и перерезал проводки, зеленый огонек погас.
— Давай, — сказал он.
Я выжал сцепление, повернул в замке ключ. Мотор глухо рокотнул, набирая постепенно обороты. Включил первую скорость, но резко бросил сцепление, машина прыгнула вперед, и мотор заглох. Снова крутанул стартер, мотор заурчал. Плавно отпустил педаль, поехали. Включил вторую скорость, разогнался — третью. Дал большой свет. Зашелестели, запели баллоны. Красный язычок спидометра уперся в 100. Заметались опять, запрыгали деревья по сторонам. Теперь посмотрим еще. Теперь — одни нули. Новый счет открыт. Вдруг Володька негромко ахнул:
— Альбинка, рюкзак у Баулина забыли!
— Теперь возвращаться поздно. Плевать…
Впереди засветили огни какой-то большой площади. А людей по-прежнему было не видать…
Телефонограмма
В 33-е отделение милиции гор. Москвы
21 июня в 0 часов 48 минут в Центральный пункт «Скорой помощи» поступило по телефону сообщение, что у подъезда № 1 дома № 23 по Большой Андроньевской улице обнаружен труп мужчины в возрасте около тридцати лет. Машина «Скорой помощи» выслана.
— Быстренько, ребята, к дому двадцать три по Андроньевке, — сказал дежурный. — От, шпана проклятая! Давайте аллюром, опергруппа сейчас подъедет…
Мы вышли из прокуренной, задымленной дежурки, и Василенко сказал, ни к кому не обращаясь:
— Теплынь, тишь какая, а людям все спокоя нету.
Я рванул ногой подножку кик-стартера, и мотоцикл клокотнул, как рассерженный индюк, застучали, забились поршни, пыхнул дымок над выхлопами, и ровное тарахтенье разломало сонную тишину.
Движения на улицах уже почти не наблюдалось. В начале Андроньевки обогнали пустой и от этого особенно ярко освещенный трамвай. Он плыл в ночи важно, не спеша, как ледокол.
— Одерживай, одерживай, — сказал Василенко. — Это здесь должно быть…
Я еще издали увидел убитого. Он лежал на тротуаре, вытянувшись во весь рост, на спине, в нескольких шагах от освещенного подъезда. Я тогда подумал почему-то, что он из этого дома и, наверное, хотел дойти до своего парадного, но не хватило сил. Около убитого никого еще не было. Я перегнал мотоцикл на другую сторону улицы и сказал Василенко:
— Я пойду огляжусь, а ты постой тут. Может, вернутся.
Парень был одет в черный пиджак, темные брюки и шерстяную рубашку, не то серую, не то коричневую — в темноте не разглядел. Глаза у него были открыты, и он все смотрел на меня, будто спрашивал: «Ну, чего теперь будешь делать?» А что я мог делать? Принимать меры к задержанию преступников «по горячим следам»? Пожалуй, найдешь сейчас этих преступников! Хоть бы опергруппа из МУРа скорей приехала.
От ног убитого на мостовую убегала дорожка черных пятен. Я включил фонарик и сошел на дорогу. Мятый желтый круг света плясал на асфальте, высвечивая кровавые пятна и затеки, которые выходили на самую середину проезжей части, на рельсы, потом снова приближались к тротуару, собирались на перекрестке в подсохшую лужицу и резко сворачивали на Трудовую, уходили вниз по улице. Я шел по следу, пока не столкнулся с каким-то парнем, идущим по этому же следу с другого конца.
— Ну-ка, постой! Ты кто такой?
— Я Денисов! — сказал парень так, будто я наверняка мог знать, что Денисов есть один-единственный на свете, что все о нем слышали и вот он-то как раз и есть тот самый Денисов.
— А что ты тут делаешь, Денисов?
— Вот кровь… — показал он на мостовую. Потом посмотрел на меня. — А вы чего тут ищете?
— Часы в драке потеряли, там, — махнул я рукой назад. — Ты не видел драки?
— Нет, я на крик прибежал, а здесь уже никого нет. Вот кровь только.
— Ладно, идем со мной.
Капли крови исчезли на середине мостовой. Справа — высокий деревянный забор, слева — дом № 7. Непонятно, что они, посреди улицы дрались, что ли?
— Пошли назад, Денисов, расскажешь, что знаешь.
Я услышал за углом шум мотора, и почти сразу же рокот еще одной подъехавшей машины. Когда мы вернулись на Андроньевку, у дома двадцать три стояли «Скорая помощь» и оперативная «Волга». Следствие началось. Я взглянул на часы — было без трех минут час.
— Это следователь из Ждановской прокуратуры, — услышала я, выходя из машины.
Двое молодых парней в штатском разговаривали с милицейским старшиной. Я тоже узнала их — оперативники из тридцать третьего отделения милиции. Мы уже встречались по другим делам. Я подошла, поздоровалась и вспомнила, что блондина зовут Саша.
— Приступим? — спросила я. Саша кивнул.
— Ножевое ранение в спину. По-моему, один удар. Видимо, драка. Следы крови ведут за угол, на Трудовую. Подрались они, наверно, там. Идемте вместе, посмотрим.
Мы пошли с ним по этой дорожке, протоптанной одним человеком, только для себя, и только в одну сторону. Я шла и безотчетно считала про себя шаги. 16… капли, 21… лужица, 27… целая полоса, 31… капли, капли, 33… капли, 37… брызги, 46… капля. Последняя. Вернее, наоборот, первая. Тут он начал умирать. Я подумала тогда, как коротка была эта дорога из жизни в смерть, всего 46 шагов. Потом мы прошли по ней обратно, так, как бежал или шел этот человек, пока у него не кончились силы.
Я наклонилась над ним. Открытые глаза смотрели прямо на меня, и все его лицо выражало огромное удивление, неприятие всего происходящего вокруг, как чего-то пустякового, несерьезного и в то же время недостойного. Не помню, сколько я простояла так, пока кто-то не тронул меня за плечо:
— Подвиньтесь, пожалуйста, Евгения Георгиевна, мне надо снять его с разных точек. — Это начал работать эксперт.
Я отошла к краю тротуара и подумала, что сегодня я прямо на удивление не в форме. Меня охватила какая-то тупая апатичность, тяжелая, парализующая. Наверное, так случается со спортсменами — перед трудной, ответственной игрой от нервного напряжения сводит все мышцы, мысли становятся вязкими, бесформенными, клейкими. Чушь какая-то!
Сейчас-то как раз важнее всего реактивность, цепкость, потому что, если здесь есть какие-нибудь следы или свидетели, их надо найти немедленно — завтра они могут кануть навсегда. Я даже головой затрясла, пытаясь сбросить это мучительное оцепенение, вслушаться в слова старушки, которую откуда-то привел Саша.
— Погодина моя фамилия, да, Погодина Прасковья Даниловна. В складе я работаю, вон в доме напротив, сторож я. Ну да, это я в «Скорую помощь» и звонила, потому как сразу крик его услыхала. Страшный крик был, будто душа на свободу просилась. Вышла я из тамбурчика своего и вижу — бежит он прямо по мостовой. Я, грешным делом, подумала сначала, что пьяный он, — так его из стороны в сторону мотало. Нажрались винища, думаю, окаянные, и давай кулаками ширять. А на перекрестке он упал. Хотела я подойти, да поначалу побоялась — вдруг те снова придут и опять драться зачнут промеж себя. А меня-то, старую, долго ли зашибить, хоть и ненароком?
— А потом что было, Прасковья Даниловна?
— А чего было — сама видишь. Я, старая, жива и тебе вот все рассказываю, а он, молодой, жить бы ему да жить, — мертвый лежит.
— Понятно. Так когда упал он на перекрестке, он что, до этого места дополз?
— Зачем? Встал он. Встал, а бежать боле не мог, нет, шел как-то кругами, и все его назад выворачивало, будто жжение у него в спине было. До этого места дошел и лег здеся. Вижу — не шевелится, я страх свой перемогла и побегла звонить в «Скорую»…
— Его зовут Константин Михайлович Попов, — сказал Саша.
Я обернулась к нему и увидела в его руках пачку денег, какой-то разграфленный лист и водительские права.
— Звали, — сказала я.
Эта бестактность получилась у меня вполне сознательно: я не хотела больше думать о том, что этот парень был десять минут назад еще жив, что несколько незримых мгновений назад вместе с ним умер целый человеческий мир, потому что он уже умер, — маленький, но громадный мир одного человека со всеми его радостями, горестями, любовями и враждами, мечтами, планами. Все это навсегда теперь зачеркивалось одним маленьким, острым, похожим на крысу словом «смерть», и слово это обязывало теперь говорить о Константине Попове только в прошедшем времени — его звали, он был, он собирался, он работал… И вместо слова «жена» надо теперь говорить «его вдова», а в протоколе осмотра не напишешь: «Костя Попов одет в черный пиджак». Выработанная годами форма требует писать: «На убитом черный пиджак». И то, что до этого момента я думала и говорила о нем, как о живом, будто просто случилась с ним неприятность, что он сейчас встанет, и все нам расскажет, и поможет найти бандитов, которые дерутся по ночам на тихих улицах ножами, — все это мешало мне сосредоточиться и понять, что мне уже никто ничего не скажет, что я должна из клочков информации сама восстановить все происшедшее здесь несколько минут назад, найти и покарать убийц. Просто надо было мне первой усвоить, что Константин Попов уже мертв.
— Звали, — кивнул Саша. Он показал мне разграфленный лист. — Это путевой лист шофера пятого таксомоторного парка. Вот здесь написано, что выехал он на линию в 8.30, а отметки о возвращении в парк нет. Кроме того, они, по-моему, должны сдавать путевку в диспетчерскую парка.
— Подожди, подожди. А когда ты вышел снова, такси уже не было? — Это второй оперативник «вытрясал» сведения из молодого паренька, которого привел патрульный милиционер. Саша внимательно прислушался к разговору и подошел к ним.
— Ну в том-то и дело! — парень размахивал руками, как вентилятор. — Попрощался я с Галкой и побежал к себе. Ну, ясное дело, все спят, а я на кухне устроился и пельмени ем. Вдруг слышу крик. Я подумал, что кто-то дерется, решил побежать посмотреть. Но пельмени все-таки доел. Выбегаю на улицу — тихо, никого не видать. Только такси стоит около дома семь с включенным счетчиком — фонарик зеленый не горел. А в машине никого нет, это я точно знаю, потому что я в кабину заглядывал. Я даже на счетчик посмотрел — там пять рублей с копейками нащелкало. Ну вот, значит, вижу я, никого нет, хотел уж домой бежать, а потом подумал, что Галка наверняка еще не спит, и припустил к ее дому. Вбежал во двор, вижу, свет у них на кухне горит. Ну, я свистнул, значит, она знает, как я свищу — у нас свой сигнал есть. Ничего. Я еще раз свистнул. Смотрю, дверь на балкон открывается и выходит Валерка — сосед ихний. Ну и мой он знакомый парень, конечно. Мы тут на улице все друг друга знаем. «Ты чего?» — спрашивает. Ну конечно, неудобно мне про Галку говорить, я ему сказал, что сигареты кончились, пусть, мол, покурить бросит. Он пошел в комнату за сигаретами, а тут Галка на балкон выходит и говорит, чтобы я домой бежал, а то мать ее увидит, даст ей тогда по мозгам. В это время и Валерка появляется и сигарету мне со спичками сбросил. А Галке он говорит: «Постой здесь со мной». Ничего, мол, страшного, мать не увидит. «Я ведь знаю, — говорит, — за каким он огоньком прибежал». Ну, осталась Галка, конечно, на балконе. Так вот мы постояли вместе — они на балконе, а я внизу — и потрепались про всякое, про разное. Валерка говорит: «Слушай, а кто это кричал недавно, ты не видел?» Ну, я ему, конечно, говорю, что не видел. В общем, потолковали еще немного, и Галка велела мне — домой отправляться. Побежал я домой. Выскочил на улицу, смотрю — такси нет. Я сначала-то и внимания не обратил. А когда домой прибежал, прямо как будто толкнуло меня чего-то. И я опять побежал на улицу. Прибег на то место, где машина стояла, — глядь, а на асфальте кровь. Прямо дорожкой идет. Ну, я, конечно, пошел по этому следу. А тут смотрю — и старшина мне навстречу топает. Сошлись мы с ним, потолковали и пошли сюда вместе…
Он выпалил все это одним духом, и я почему-то очень объемно, как в стереокино, представила себе его беготню. Видимо, ходить обычным шагом он вообще не умел, просто не знал, что можно передвигаться не обязательно бегом.
— Боюсь, Саша, что Попов был водителем этого такси, — сказала я и повернулась к пареньку: — Как ваша фамилия?
— Так я же говорил! Денисов я!
— Вот что, Денисов, не можете вы припомнить номер этого такси?
— Номер? Такси? А зачем?
— Нам это важно знать. Постарайтесь вспомнить.
— Номер? Номер? Нет, не помню. Не помню я номер. Помню, что светлая машина была, вроде кофейного цвета, что ли. Или бежевая.
Похоже, что от него мы больше ничего не добьемся. Я сказала Саше:
— Давайте разделим сферы. Я буду писать протокол осмотра места происшествия, а вы вернитесь на Трудовую и посмотрите, в каких окнах вблизи дома семь еще горит свет. Нам, видимо, надо будет пройти по этим квартирам и поговорить с жильцами: может быть, кто-то видел, что там произошло.
Саша взял милиционера и ушел на Трудовую. Я положила на капот бланк протокола и стала писать: «Я, старший следователь прокуратуры Ждановского района, Курбатова Е. Г…»
Мы вылетели на какую-то большую площадь, и я увидел, что Альбинка заерзал — он не мог разобраться, на какой свет куда ехать. Но растерялся он только на мгновенье, дал полный газ и помчался наискосок через площадь. Справа отчаянно зазвенел трамвай, я обернулся и понял, что мы сейчас обязательно с ним столкнемся — наша «Волга» и красный гремящий вагон неотвратимо сближались под острым углом. Альбинка заметил это, взял чуть левее и до отказа нажал акселератор. Трамвай с визгом тормозил, из-под колес сыпались искры. Мы проскочили прямо под носом у него, баллоны глухо забились, загудели по рельсам, и по нервам остро, как напильником, резанул сзади милицейский свисток. Я посмотрел на Альбинку, его длинный нос навис над рулем, прямые волосы спадали на глаза. Он покосился на меня, подмигнул:
— Не бойся, уйдем. С таким мотором нам не страшно…
Мы уже выскочили из поля зрения того милиционера, что свистел нам вслед, когда с тротуара вдруг соскочил какой-то пьяный и побежал через дорогу к трамвайной остановке. От неожиданности Альбинка резко выжал сцепление и ударил по тормозам. Колеса замерли на мокром, только что политом асфальте, но тяжесть машины тащила нас вперед, а колеса все не крутились, и тогда нас самих, всю машину, стало вертеть на асфальте, будто детский волчок. Альбинка уцепился за руль, забыв, что его надо подворачивать против вращения машины, — он здорово испугался. У меня тоже душа в пятки ушла. Да и не мудрено — мы могли за здорово живешь разбиться сейчас насмерть. Нас развернуло раза три, наверное, и, когда нас еще первый раз поворачивало носом назад, к площади, которую мы только что миновали и где был тот самый милиционер, что пытался нас остановить, — я увидел, как с той стороны мчится к нам какая-то «Волга». Если на ней тот самый орудовец…
Раздался оглушительный удар — наша машина врезалась в фонарный столб. Мы еще сидели неподвижные, оглушенные, когда рядом с нами затормозила «Волга». Я ощупал себя, цел ли, взглянул на Альбинку — он был очень бледен, но тоже невредим. Бежать сможем. Мы одновременно открыли двери, и в той машине тоже открылась дверь. Мы выскочили на дорогу и тут увидели, что машина рядом — такси. Шофер высунул голову из кабины:
— Что случилось, ребята?
Альбинка тяжело дышал, у него, видать, даже сил не было, чтобы ответить, так сильно он испугался. Потом он криво усмехнулся:
— Да вот, занесло на мокром асфальте…
Таксист вышел из машины, подошел к нам. Мы вместе осмотрели разбитый зад нашей «Волги». Вмят бампер, продавлен багажник, согнут номерной знак, и разбилась лампочка над номером.
— Н-да, на литр слесарям дать придется, — сказал таксист. — Помочь не надо?
Альбинка покачал головой:
— Спасибо, не надо…
Таксист уехал. Мы сели в машину. У Альбинки так тряслись руки, что он никак не мог прикурить сигарету — ломались спички.
— Давай заводи, — сказал я. — Я тебе прикурю.
— Ладно, — кивнул Альбинка. — Ты не бойся. Нам такой номер даже кстати — по заказу хуже не сомнешь.
Но я-то видел, что он боится больше меня.
Мы поехали дальше. Гудел мотор, шины шуршали по мокрой мостовой, и мелкие капельки влаги садились на лобовое стекло. Улица здесь быстро спускалась. Где-то далеко внизу ее пересекала тяжелая арка путепровода. Мне ужасно хотелось узнать, куда мы едем, потому что это тоже пугало — вот так ехать в неизвестность, и непонятно было, сколько времени и километров нам надо мчаться вперед, чтобы уйти от погони, которая должна вот-вот начаться. И может быть, эта погоня придет как раз оттуда — из темноты чужого, незнакомого шоссе. Машина ухнула под мост путепровода, загудела в его металлической коробке, и я успел разглядеть, что на боковине моста прикреплен огромный транспарант: «Слава советской молодежи». Альбинка быстро спросил:
— Чего там было написано?
И я почему-то разозлился:
— Езжай, езжай быстрее. Это не про нас.
Через час небо начало светлеть, и вдруг все фонари разом погасли. Синева небосвода быстро линяла и стекала в темные длинные ущелья улиц. Здесь еще затаился сиреневый дымный туман, который размывал углы и грани, и лица в нем были особенно бледны, и движения людей выглядели ненастояще-плавными, как у мимов. Я протерла глаза и увидела, что ко мне идет Саша с какой-то женщиной.
— Это Зоя Зайцева, она здесь живет, — сказал Саша, пропуская женщину вперед и подмигивая мне за ее спиной — мол, давай, можно расспрашивать.
Женщина в легком платье с шерстяной кофточкой на плечах была обута в домашние тапочки. И по этим тапочкам с цветным помпончиком я видела, как она взволнована — суконные тапочки непрерывно выстукивали на асфальте какой-то ритм, и помпончики дергались в разные стороны.
— Я такого крика сроду не слышала. Он показался мне особенно страшным оттого, что я уже задремала. И тут раздался этот ужасный крик. — Она прижала руки к горлу, как будто ей снова слышался этот крик. — Сначала я подумала, что мне со сна почудилось, но крик не прекращался. Я встала и подбежала к окну. На улице никого не было, только под окнами стояло пустое такси.
— Простите, Зоя, вы уверены, что оно было свободно?
— Я и не говорю, что оно было свободно. Я говорю, что в нем в этот момент никого не было. Это я точно знаю, потому что машина стояла прямо напротив моих окон и мне со второго этажа было очень хорошо видно…
Она замолчала, прижимая руки к горлу, и все так же дергался на тапочке помпончик.:
— А потом?
— Потом? Потом эти ребята перебежали через дорогу и сели в машину.
— Какие ребята?
— Одну минутку, — перебил ее Саша. — Я тут выяснил у соседей, что один из жильцов, Баулин, держал у себя постояльцев, двух молодых ребят. А вот Зоя говорит, что видела, как двое ребят выбежали из их подъезда и сели в машину.
— Да, сели в машину. У них в руках были маленькие чемоданчики. Я баулинских жильцов не видела, но, если бы мне показали этих ребят, что сели в такси, я бы их наверняка узнала. Я их хорошо запомнила, они все время были под фонарем — на свету. Тот, что повыше, худой парень с длинной челкой, сел за руль, а второй, поменьше ростом, по-моему, он с небольшими усиками и длинной прической, вроде той, что эти битлы носят, так вот, второй сел рядом с ним. Шофер завел мотор, и они сразу поехали. Только, по-моему, он не настоящий шофер…
— Почему вы так думаете?
— Очень машина у него дергалась. Один раз она даже заглохла. Потом он снова ее завел, и они поехали в сторону Заставы Ильича.
— Вы не заметили, сколько было времени?
Она растерянно развела руками:
— Я так испугалась, что даже на часы не посмотрела. Да и со сна я была все-таки…
Саша внимательно посмотрел на меня:
— Так что?
Я пожала плечами:
— Идем к Баулину домой. Этот вариант надо проверить сразу. Если его ребята дома, то будем думать, что и как, а если их нет…
Мы вернулись на Трудовую и поднялись на второй этаж по грязной зашарпанной лестнице. Саша мягко, но очень уверенно, как о вещи, не подлежащей обсуждению, отодвинул меня плечом от двери и резко позвонил несколько раз в дверной звонок. Я шепотом спросила:
— А куда окна…
— Все в порядке. Я там милиционера поставил.
В глубине квартиры раздались шаги, и чей-то сонный голос спросил:
— Кто там?
Саша легонько толкнул меня, и я сказала:
— Откройте, телеграмма Баулину.
Дверь отворилась, и заспанный, близоруко щурящийся молодой человек сказал:
— Телеграмму я приму, но Баулина нет…
Мы вошли в квартиру, и Саша быстро спросил:
— А где же сам-то Баулин?
— Он, по-видимому, ночует у своих родителей. Простите, но я не понимаю, в чем дело. Кто вы такие?
— Мы из уголовного розыска, — сказал Саша и протянул человеку свою продолговатую красную книжечку. — А теперь давайте ближе познакомимся. Кто вы такой?
Человек совсем растерялся.
— Я снимаю здесь жилье на время экзаменационной сессии. Я дважды в год приезжаю в Москву сдавать экзамены в заочном институте…
— Ваша фамилия?
— Хейсон, Юрий Григорьевич Хейсон.
— У вас, конечно, есть документы?
— Да, естественно. Но в чем дело? Проживание мне здесь разрешено, я предупреждал участкового.
Саша взял разговор с ним полностью в свои руки.
— Это прекрасно, что вам разрешено проживание. Вы живете здесь один?
— Нет, здесь живет мой товарищ по институту, Завердяга, он из Одессы.
— Где сейчас находится ваш товарищ Завердяга?
Хейсон удивленно посмотрел на него:
— Вот здесь, в нашей комнате, спит. Но в чем дело, я не понимаю?
— Пустая формальность, — вежливо улыбнулся Саша. — Скажите, Юрий Григорьевич, а что, Баулин все время здесь не живет?
— Слушайте, товарищ сыщик, не крутите мне голову! Из-за пустых формальностей в наше время людей не будят среди ночи! Если вас что-то интересует, так вы мне прямо скажите, что вас интересует, а я вам скажу, что я знаю!
— Меня как раз и интересует Баулин, — усмехнулся Саша. — Так что, Баулин здесь совсем не живет?
— Почему же? — взмахнул Хейсон руками. — Он все время здесь живет и только последние три ночи уходит спать к родителям. После того как вернулся от жены.
— Так, так. Почему же он уходит, не знаете?
— То есть, как почему? Где же ему спать? На полу, что ли? У него же там люди!
— Простите, не понял, какие люди?
— Жильцы же у него сейчас! Ребят этих двое!
Саша быстро взглянул на меня и, не подавая виду, сказал:
— Так, так, это мы знаем. А что, ребята эти дома?
— Конечно! Я им сам дверь открывал не так давно.
— Прекрасно, прекрасно, — бормотал себе под нос Саша, потом неожиданно резко повернулся к Хейсону, тихо, будто штампуя слова, спросил: — А что, ребята пришли после крика на улице? Или до него? А?
Хейсон задумался, и тут по его лицу я поняла, что он, наконец, все связал в одну цепь.
— Подождите… Так что же это… Подождите… Этот крик… Конечно, они пришли позже… Конечно! Я еще спрашивал у них об…
Саша прижал палец к губам:
— Тихо, тихо. Их дверь эта?
Хейсон молча кивнул. Саша подошел к двери, засунул руку в карман пиджака, прислушался. Во всей квартире наступила такая тишина, что я отчетливо слышала бормотание водяной струйки в раковине на кухне. Саша на мгновенье задумался, и я поняла, что он не может решить, как ему быть, — стучать или ворваться в комнату. Потом он взялся покрепче за ручку и рванул изо всех сил дверь на себя. Она распахнулась безо всякого сопротивления — не заперто. Саша взглянул в комнату.
— Пусто, они удрали. Они удрали на такси…
Мы вошли. Саша высунулся в окно и сказал:
— Леготкин, берите дворничиху, она, наверное, знает, где живут родители Баулина, и езжайте за ним. Побыстрее, здесь нам надо сделать обыск…
Еще раз мне засвистел орудовец, чтобы я остановился, уже на выезде из Москвы. Но я только сильнее нажал на газ. Я никогда до этого времени не задумывался над тем, что значит «никогда». Всегда всему полагался свой срок. А вот теперь я понял, что есть «никогда». Есть вещи, которые не повторяются, не возвращаются. Есть этот простой и страшный барьер «никогда». Я не жалел, что вся прежняя жизнь умерла, и неизвестно, какой будет новая. Важно, что никогда она не будет такой, как она была раньше. Я никогда не вернусь в старую жизнь. Никогда не будет того, что было раньше, что все время повторялось со мной почти восемнадцать лет. Серая дорога все бежала и бежала навстречу и сразу же навсегда пропадала сзади, и она была барьером, мостом через «никогда». И мне от этого было очень тоскливо и боязно. Говорят, что тонущий человек в последний момент перед смертью успевает увидеть четко, как в кино, всю свою жизнь. Не знаю, может быть, это и так, но только за один миг всю жизнь не увидишь. Какая бы ни была она маленькая и неинтересная. Потому что в ней полно очень важных мигов, которые и на память-то сразу не придут. Никогда ты сразу не решишь, какой из них определил твою жизнь. И в самое долгое мгновенье их все не запихаешь.
Я все время вспоминал на этом темном пустынном шоссе, что, сидя с Володькой в ресторане на вокзале Даугавпилса, мы представляли себе все по-другому. Смешно, что люди иногда могут заглядывать в свое будущее. Но они видят только куски и поэтому ни за что не могут понять, как же там, в будущем, хорошо или плохо? Тогда, на вокзале, мы пили водку и настроение у нас было веселое, беззаботное. Я сказал Володьке: «Погоди, малыш, мы с тобой еще будем гнать на отличном моторе, а не на каком-то паршивом грузовике. Будем жать на сто двадцать, и бояться, малыш, нам с таким мотором будет совсем нечего».
Так и получилось, что мы с Володькой мчимся через ночь на сто двадцать. Но оба здорово боимся. Хотя я и сам не понимаю, чего нам сейчас бояться. Там, в ресторане на вокзале, пока мы дожидались московского поезда, было все просто. Как жить — тоже было ясно. Поживем в Москве, а потом поедем на юг, к морю. Проживем как-нибудь. Володька сказал, что если кончатся деньги, то мы их у кого-нибудь отнимем. Можно у какой-нибудь бабы отнять сумку или часы. А еще надо отнять транзистор — с транзистором веселее. Тогда я сказал, что лучше ограбить таксиста. «Как это?» — спросил Володька. «Очень просто», — сказал я. Был такой колоссальный фильм — «Особняк на зеленой улице». Таксистов грабили и убивали. Но, по-моему, они засыпались не потому, что их там ловко выследили, а потому что сидели они все время на одном месте.
Оттого и сгорели. А мы бы сразу укатили куда-нибудь далеко. «Поедем в Одессу?» — спросил я. А Володька сказал, что в Одессу так в Одессу, ему без разницы. Из Одессы можно будет поехать в Сочи или в Сухуми. Хорошо, если бы можно было ехать до Сухуми на этом такси. Только опасно, его где-нибудь придется бросить по дороге, не сейчас, конечно. Пока там хватятся таксиста да сообщат, — сколько времени еще пройдет! Кроме того, нужно еще знать, куда сообщать о нас. Мы пока что и сами не знаем, куда едем. Наверное, милиция нарочно распускает сказки о том, как ловко и бойко они работают, — чтобы боялись больше. Посмотрим, как это они нас найдут. Им для этого надо до Баулина докопаться вперед. Кроме него, о нас в Москве вообще никто не знает.
Но сколько я ни думал вот так, все равно не проходила тревога. Володька все время молчал. Может быть, он тоже думал о Баулине? Поэтому я сказал:
— Давай подумаем, как быть дальше…
Я повернула выключатель, и в комнате загорелся свет, тусклый, какой-то неприятный. На столе валялись объедки, в беспорядке выстроились грязные чашки, захватанные жирными пальцами стаканы, открытая банка килек, всякий мусор. И до сих пор здесь скверно пахло дешевой выпивкой и табачным дымом. Светлые обои с уродливыми цветами, старые стулья и древний телевизор КВН. Здесь все было замусорено, запущено, запылено, и вид у комнаты был нежилой, хотя люди и ушли отсюда совсем недавно. Тут вещей было — раз, два и обчелся, но вся комната завалена ими, и все переворошено и разбросано так, словно кто-то в спешке, в тревоге бежал отсюда. Впрочем, так оно, вероятно, и было.
Я восемь лет работаю следователем, но никак не могу привыкнуть к тому, что часто вхожу в чужие дома неожиданно, не спрашивая хозяев, нравится ли им это и приготовились ли они к встрече. Они обязаны меня принимать, хочется им этого или нет, и вся штука в том, что я не сама по себе — Женя Курбатова — прихожу к ним, а вместе со мной приходит закон, который обязателен для всех, и хочешь не хочешь, а принимай. Но я и закон — это все-таки не одно и то же, потому что закон, он и есть закон, а я ведь просто человек, женщина, и прихожу я всегда к людям, когда они испытывают или горе, или страх, или злобу, или стыд. И от этого мне иногда очень тяжело жить, потому что нельзя разделить жизнь, как листок бумаги, пополам — здесь работа, а здесь отдых, и в нем нет чужого горя, страха, злобы или стыда. Потому что я не закон, а только человек, и, заканчивая обыск или запирая свой служебный кабинет, я уношу с работы часть боли, и боязни, и ненависти, и раскаяния этих людей, и она постепенно растворяется во мне, и я больше всего боюсь, чтобы все эти чувства когда-то не выпали во мне горьким осадком озлобления. Тогда получилось бы, что моя жизнь прожита зря, так как на моей работе можно многого навидаться и проще всего разозлиться на людей, но тогда надо побыстрей уходить с этой работы и заняться чем угодно, только не работать с людьми вместе. Черт возьми, за восемь лет у меня было время подумать о моей работе, но всякий раз, когда я снова сталкиваюсь с человеческой жестокостью, я хочу ответить хотя бы себе — почему я здесь? Ведь это только в ненавистных мне детективах будущий сыщик решает раз и навсегда: мое жизненное призвание — карать зло, и я посвящу себя ему всего до остатка, пока бьется сердце, дышат легкие, в общем, работает весь этот ливер. В жизни оно проще и в тысячу раз сложнее. Потому что даже если предположить, что ты такой молодец и в двадцать лет можешь точно определить свое жизненное призвание, остается маленькая закавыка, совсем пустяковая, да только от нее не избавишься, и, даже если ты о ней забудешь, она тебе скоро сама напомнит о себе: можешь ли ты карать зло? Ведь хотеть этого мало, надо еще мочь. Тут в чем штука? На работе нашей мы пропускаем через себя человеческое горе, как провод электрический ток. Может быть, это слишком красиво или, может быть, сложно сказано, только, во-первых, я бы этого вслух говорить не стала, а во-вторых, это действительно так. Причем принимаем мы этот токовый удар на себя первыми: семья Кости Попова через несколько часов после меня узнает, что он погиб. А из-за того, что ток человеческого горя попадает в нас первых, это самая способность карать зло должна быть в нас как предохранитель в электрической цепи — слабый человек сгорит сразу, а от слишком сильного человека толка тоже будет не много: он легко пропустит через себя простое людское горе. В общем, я запуталась совсем, но только я думаю, я знаю это наверняка, что никак не может работать у нас озлобленный человек, потому что преступник всегда тоже человек, и, для того чтобы изобличить его, надо чувствовать всю ту меру боли и горечи, которую он причинил кому-то. И еще: я много видела преступников, я разговаривала с ними — с сотнями, но я ни разу не встретила среди них счастливого человека. Даже самые удачливые из них никогда не были счастливы, и это не только потому, что мы встречались, когда пришло им время отвечать за все, что было раньше. Они и до этого не были счастливы. Я знаю это не потому, что мне бы этого хотелось, а потому, что это действительно так, на самом деле так. Я, конечно, не говорю, что, если хочешь стать счастливым, иди в следователи. В нашей работе настоящей радости тоже немного, потому что трудная это работа, нервная, злая, она должна быть для тебя всем на свете. Тогда приходит радость, какая-то уверенность в твоей человеческой нужности. Иногда на это уходит целая жизнь, и все равно я знала многих счастливых. А вот счастливого преступника я не встречала ни разу. Наверное, тоже потому, что он человек и стал преступником он не враз, а всю жизнь его гнетет страх, стыд или раскаяние, и никогда он себе не находит утешения ни в деньгах, ни в любви, даже в азарте он не находит утешения, а все остальное для него закрыто. Мне доводилось много раз видеть, как преступники встречали арест чуть ли не с радостью — так невыносимо для них было бесконечное ожидание возмездия. А ведь они ждут его всегда, даже если тысячу раз уверены, что их не поймают. Тут уж ничего не поделаешь, физиология. Поэтому я думаю и о тех, кого должна арестовать, хотя заботиться об их душевном спокойствии мне и не приходится. Но я всегда боюсь, что ко мне дважды попадет один и тот же преступник — значит, я не сделала чего-то очень важного, что-то я не довела до конца, значит, я тоже виновата.
Вот так я сидела и раздумывала обо всем, чего решить не могла, и ответов всех дать не умела, и дожидалась, когда привезут хозяина этой грязной, запущенной комнаты, Баулина. Человека, у которого нашли приют возможные убийцы Кости Попова.
Протарахтел на улице мотоцикл и, фыркнув, замолк у парадного. Через минуту в коридоре тяжело затопали шаги и ввалился Баулин. На щеке у него еще багровел рубец от подушки, и сам он был толстый, небритый, похмельный. Не дожидаясь вопросов, он сразу забубнил:
— А че? А че? А ребятчки-то где? Где они, а? А че? Ну, пустил пожить! Ну, в поезде познакомились! А че? Нельзя, что ли? Так я без корысти! Я так! По доброте душевной! А че?
Я молча, не перебивая, смотрела на него, и Баулин постепенно увядал, пока совсем не замолк. Тогда я сказала:
— Расскажите, пожалуйста, Баулин, все, что вам известно о ваших жильцах.
Город кончился сразу — исчезли многоэтажные дома, и сразу с обеих сторон дороги побежал лес. Встречных машин почти не было, и наша «Волга», располосовав темноту столбами клубящегося света, с шипеньем мчалась по шоссе. На табличке километрового столба две цифры — шестьдесят два и шестьсот семьдесят четыре. Шестьдесят два — это понятно, это мы проехали от Москвы. А вот шестьсот семьдесят четыре — это докуда? Неизвестно. Так мы и ехали, не зная куда и сколько нам еще ехать, потому что город, который должен быть там, на шестьсот семьдесят четвертом километре, мог как раз оказаться в том направлении, что в анекдоте — «и вообще мы не в ту сторону едем!».
Я думал, что мы едем куда-то на восток или на юго-восток, — прямо по носу машины светлело все быстрее. Лампочки на приборном щитке чуть освещали лицо Альбинки, худое, острое, с длинной светлой прядью, спадающей на глаза. Закусив губу, не отрываясь, он смотрел вперед, на шелестящее полотно шоссе. И все время мы молчали. Говорить не хотелось, да и не о чем было сейчас говорить. Я закрыл глаза, пытаясь хоть немного задремать, но сон не приходил, и только вязкое оцепенение сковывало, будто меня всего засыпало землей.
Потом Альбинка сказал:
— Давай подумаем, что будем делать дальше.
Дальше? Глупо как-то получается, ведь мы раньше не задавались даже таким вопросом — настолько было ясно, что надо делать дальше. Интересно, весело жить, и все. И почему-то я сам поверил, что, если мы пойдем на это, все решится как-то само по себе, ведь тогда будут деньги. А денег нет, но зато есть за нами убийство, и вообще не очень понятно, что же все-таки делать дальше. Допустим, поедем мы в Одессу, а потом в Сухуми. Но сначала надо выяснить, куда ведет это шоссе. Если оттуда надо возвращаться через Москву, то я — пас! Я через Москву ни за какие коврижки не поеду. Может быть, вся милиция там на ноги уже поднята. А может быть, и нет. Найти нас могут только через Баулина. Глупость, конечно, сделали, что привезли таксиста под самые окна. Но я до самого конца надеялся, что обойдется, что Альбинка его только попугает, я ведь не знал, что он такое вдруг отмочит. Предположим, они найдут Баулина. Что может рассказать о нас Баулин? А действительно, что он знает про нас?
Вдруг Альбинка сказал:
— Смотри, заяц!..
Перед машиной, в яркой струе света, катился по асфальту серый клубочек. Зайчишка, видимо, хотел перебежать через шоссе, но попал в свет фар и, оглушенный настигающим грохотом машины, ослепленный электрическим заревом, изо всех сил пытался оторваться от «Волги», а Альбинка все круче нажимал педаль акселератора.
— Зайцы от света шалеют, — спокойно сказал он. — Теперь он никуда из освещенной полосы деться не может…
Машина уже мчалась на сотню, а маленький серый клубочек все катился перед нами. Меня вдруг охватил азарт погони. Но потом я резко нагнулся и выключил ручку света. Альбинка зло дернулся в мою сторону и крикнул:
— Ты с ума сошел? Зачем? — и включил свет снова, но зайца на дороге уже не было.
Я ничего не сказал Альбинке, потому что он сам этого еще не понимал и знать это ему было еще не надо: шоссе было для нас как раз той самой световой дорожкой, по которой мы бежали очертя голову, два перепуганных до смерти зайца…
Я слушала Баулина, и у меня не проходило ощущение досады: прямо обидно, до чего глупый человек. Это уж просто физический недостаток — будто без ноги родился. Я совсем сбилась, запуталась в его «бутылках», «полбутылках», «на троих взял», «стакан вложил», «красненького принял маленько». А он без этого никак не мог, потому что «полбутылки» были для него основными событийными и хронологическими ориентирами. И все бубнил он и бубнил:
— …Да-а, значит, вонзил я два стакана и пошел. А с деньгами — беда-а!
— С деньгами ничего, — перебила я. — Без денег — беда. Вот вы бы пили поменьше — и беды бы не было.
— Не-могу, — он жалобно смотрел на меня круглыми глазами, а толстые щеки мелко дрожали, — Это как болезнь у меня. Всю свою жизнь через это могу погубить. И жена из-за этого ушла. Тут все как раз и началось.
— Вот давайте с этого момента и начнем. Значит, восемнадцатого числа вы возвращались от своей жены из Советска?
— Так точно. Из Советска я ехал, калининградским поездом. Два дня там провел, Зинку не уговорил и решил возвращаться… Да-а… Выпил, выпил, конечно…
— Много выпили?
Он застенчиво посмотрел в сторону:
— В лоскуты. Ни копеечки не осталось. Хорошо, билет вперед купил, а то и не знаю, как бы уехал. В общем, как сел в поезд — не помню. Только проснулся, пошарил в карманах — пусто, голова трещит с опохмелюги, курить охота и красненького хорошо бы маленько — поправиться. Только денег, конечно, ни шиша. Я ведь все по правде говорю, как было, вы же сами просили, так ведь?
— Ну-ну, рассказывайте дальше.
— Да-а… Вышел я, значит, в тамбур, смотрю, двое парнишек стоят курят. Ну, стрельнул я у них сигаретку, покурил, вроде полегчало. Разговорились. Они, значит, в Одессу едут отдыхать — отпуск у них. И Москву хотят посмотреть. Ребятки вежливые такие. Ну, я им и предложил пожить пока здесь, у меня, — им хорошо, и мне компания. Они согласились. Вот и все.
— Нет, не все. Расскажите, что было дальше.
— Дальше? А дальше сошли мы с поезда, купили бутылку и поехали сюда.
— Кто купил бутылку?
— Ребятчки, ребятчки купили.
— А кто предложил купить?
Баулин замялся:
— Ну, как кто? Вместе предложили. За знакомство-то надо было дернуть? Вот и взяли пузырек беленькой…
— Так. Значит, знакомство состоялось. Кто же были ваши новые знакомые?
— Я ж говорю — ребятчки из Литвы. Одного Володя зовут, а другого — Альбинас.
— Что вам еще о них известно? Фамилии? Место жительства? Чем занимаются?
Баулин напряженно думал, долго думал, потом сказал:
— Да-а… Из Литвы они… Володя и Альбинас. Да-а… А больше я не знаю.
— Немного вы знаете, прямо скажем.
— А зачем мне, товарищ следователь, посудите сами. Я же не участковый, что мне узнавать про них?
— Ну ладно. Дальше.
— Дальше? Ладно, — невольно передразнил меня Баулин. — Выпили мы, значит, закусили. Сало у ребятчек было хорошее. Шпиг настоящий — закусочка лучше не придумаешь. Поздно уже было, они и легли спать. Да-а, спать легли. А я к старикам своим ушел — спать-то мне здесь негде — и утром вернулся.
— Это было уже девятнадцатого. Так?
— Ага, ага. Бутылочку взяли…
— И что?
— Что — что? Выпили. Потом пошли в парк, гуляли.
— Не пили больше?
— Пили, — грустно кивнул Баулин. — Взяли бутылку и еще маленькую, пришли во двор и с соседями выпили.
— На чьи деньги купили водку?
— На их. То есть на мои.
— Так на их или на ваши?
— Я и говорю: на мои. Одолжил я у них пятерку, а то неудобно было все время на их…
— А деньги отдали?
— Не. Пока не отдавал. Получки у меня еще не было.
— А деньги за жилье вы с ребят этих брали?
— Зачем? — обиженно приподнялся Баулин. — Я ведь их не из корысти пустил, а так, по доброте душевной.
«Убила бы я тебя за доброту твою душевную, алкоголик несчастный», — подумала я со злостью и сказала:
— Ну, добрались мы, наконец, до двадцатого июня. Что было в этот день?
— Вчера, значит? Да-да… Зашел я к себе, ну, договорились с ребятами.
— О чем?
— О чем, о чем? Выпить. Купили портвею две бутылочки, зашли к Кольке Гусеву, выпили. Потом скинулись, еще две бутылочки красненького взяли. У меня в комнате и выпили. Потом я собрал пустые бутылки, пошел в магазин, сдал их и сообразил на троих. Потом еще с кем-то выпил, а потом домой ушел — спать. А ребятчек, как ушел часов в восемь, так более не видел.
В углу, под стулом, валялся грязный рюкзак.
Я спросила Баулина:
— Это чей мешок?
Он долго смотрел на него, будто припоминая что-то, потом важно сказал:
— Не мой. Чей — не знаю, врать не буду, но не мой. Это точно.
— Может быть, это ребята оставили рюкзак?
— Ребятчки? А че? А че? Может. Может, и ребятчки оставили…
Я достала из-под стула рюкзак, отстегнула ремешок. В мешке лежали грязная рубаха, майка, газета из города Паневежиса за 16 июня и фотоаппарат «Зоркий». Вошел Саша, который рядом в комнате допрашивал Гусева, соседа и собутыльника Баулина.
— Саша, по-видимому, фотоаппарат принадлежит этим парням. Его надо как можно быстрее отправить в НТО и проявить пленку. На ней могут оказаться самые неожиданные и весьма полезные нам кадры.
Оперативник кивнул:
— Допускаю. Кстати, я связался с пятым таксопарком. Машина 52–51 из рейса не возвращалась.
— Слушайте, Саша, у меня есть идея. Пока суд да дело, поезжайте на Петровку, тридцать восемь и свяжитесь с Министерством внутренних дел Литвы. Надо выяснить через уголовный розыск, нет ли сведений об исчезновении двух парней шестнадцати-семнадцати лет. Предположительнее всего — из Паневежиса…
Сводка-ориентировка
«21 июня в 0 часов 43 минуты в Москве на Трудовой улице, дом семь двое неизвестных нанесли смертельное ножевое ранение в спину шоферу пятого таксомоторного парка Попову Константину Михайловичу, сели в его автомашину ММТ 52–51 («Волга» бежевого цвета) и скрылись. Пострадавший вышел на Большую Андроньевскую улицу и у дома № 23 скончался.
В совершении убийства подозреваются приезжие из города Паневежиса Литовской ССР по имени Альбинас и Владимир, в возрасте 17–18 лет.
…Принять меры к обнаружению автомашины и задержанию преступников. Розыск ведет 33-е отделение милиции города Москвы…»
Уже совсем развиднелось, хотя солнце еще не было видно над горизонтом. Впереди я рассмотрел огромную стрелу, показывающую налево. Через минуту мы притормозили около стрелы. Я прочитал надпись: «Горький».
Чуть подальше стоял указатель — «До Владимира 2 километра».
Так, значит, мы едем в сторону Горького. Эта стрела указывает объезд вокруг Владимира в направлении Горького. Ну что ж, во Владимире нам делать нечего. Надо ехать дальше. Надо вообще как можно дальше уехать от Москвы, пока нас не хватились.
— Бензин скоро кончится, — сказал я. — Надо где-нибудь заправиться. А не то сядем на дороге куковать.
— А на какие шиши заправляться будем? Ни одной монеты нет, — сказал Володька. — Хорошо бы, кто проголосовал.
— Ночь еще, рано. Пешеходы двинутся через час, другой. Нам на столько езды бензина не хватит.
— Знаешь что, — сказал Володька, — давай съедем куда-нибудь в лес и часа два поспим. Нам это вообще не помешает — еще неизвестно, когда спать придется сегодня, а с другой стороны, действительно люди появятся на дороге — глядишь, заработаем на горючее.
Мы проскочили вокруг Владимира по объездному кольцу и выехали на Горьковское шоссе уже далеко за городом. Промчались несколько километров, пока не нашли удобный пологий съезд с шоссе. Въехали в лес, и я, наконец, выключил мотор. Здесь еще было сумеречно, очень тихо и очень свежо. Птицы чирикали, и я подумал, что уже давно не слышал пения птиц, все как-то не приходилось. Мы вышли из машины, размялись, подышали. Я почувствовал, что этот жуткий страх, который охватил меня тогда, понемногу стал проходить. Мы все-таки умудрились далеко умчаться. А в таких делах это первое дело. Да и времени уже прошло не меньше двух часов. Улеглась невыносимая дрожь. Из-за нее я не мог собраться с мыслями, все спокойно обдумать и принять какое-то одно правильное решение. Сейчас поспим немного и войдем в форму. Можно будет делать что-то дальше. Володька улегся на заднем сиденье, я пристроился впереди. Но лечь удобно никак не удавалось — ноги длинные. А потом налетели комары. Они, гады, звенели тонко, как пикировщики. И уснуть из-за них никак не удавалось. Я лежал на узком кожаном сиденье и против воли все вспоминал про Паневежис. Наверное, лучше всего было бы все-таки вернуться туда. Только боязно было из-за этого самосвала. Дернул нас черт тогда с Володькой угонять этот паршивый грузовик. На кой черт он нам сдался, если подумать! И удовольствия-то мы толком от езды не получили. Прокатились и бросили. А теперь, если узнали, что это наша с Володькой работа, то и не вернешься из-за него. Старая судимость сразу всплывет. Да если подумать, то какая она старая? В феврале судили только, полгода еще не прошло, И тоже за угон грузовика. Прибавят тот условный срок, и глядишь — два года, как в аптеке, пропишут. А если не в Паневежис, то куда деваться, спрашивается? Нам сейчас с таксистом этим болтаться просто так не годится. Под первую проверку где-нибудь попадешь — и с концами. Разве что если еще раз попробовать, но только не так дурацки и чтобы деньги были… Может быть, податься до Сухуми на поезде без билета, зайцами? Я сказал:
— Володь, ты спишь?
— Нет. Комары кусают. А что?
— Слушай, может быть, дальше тронем? Мы почти час отдохнули, а комары все равно спать не дадут…
Я твердо знаю, что люди действительно рождаются для лучшего. Но в долгих жизненных лабиринтах где-то происходит незаметный поворот, и человек становится могильщиком, или палачом, или ассенизатором. А почему? Ведь ни один ребенок не планирует стать палачом, скажи об этом любому мальчишке — он просто обидится. И сколько бы мне ни объясняли, что любой труд почетен, я никогда не поверю, будто рыть могилы или вывозить дрянь — самое обыкновенное занятие. Конечно, сразу ткнут в меня десятком укоризненных пальцев: а кто же должен заниматься этим? Да не знаю я; машины, наверное…
Около шести утра отпечатали фотографии с пленки из фотоаппарата, забытого у Баулина. Я долго внимательно рассматривала их, пытаясь среди многих лип на нечетких размытых отпечатках угадать лица тех, что, как и все, родились для лучшего, а сами убили человека, и теперь их ждет тюрьма.
Судя по всему, фотографировалась компания во время пьянки. На столе бутылки, стаканы, какие-то пьяные рожи.
Потом появилось изображение Баулина. Хмельное блаженство морем разливалось по толстой физиономии. Вот тоже, наверное, человек создавался для чего-то выше, чем отсчитывать бутылки, четвертинки, стаканы «красноты». Чушь какая, всю жизнь будто под наркозом.
Он сразу опознал своих постояльцев.
— Вот Володька, с усиками, а этот Альбинас!
— А был такой эпизод, когда вы вместе фотографировались?
— А как же! Позавчера. Я только думал, что Володька снимает так, для виду, на пустую пленку. Но все равно было забавно, вот мы и щелкались.
— Кто изображен на других кадрах?
— Сейчас посмотрю, сейчас. Так, это Колька Гусев, мой сосед. Это Сашка Андрюшин, Симка Макаркин, Толька Алпатов — дружки мои.
— Ладно, с ними мы поговорим отдельно…
Я отдала размножить фотографии Владимира и Альбинаса, чтобы срочно разослать их по фототелеграфу. Если убийство их рук дело, то они сделали буквально все, чтобы ускорить свою поимку…
Я сел, протер глаза и сказал:
— Поедем, пожалуй. А то комары прямо осатанели.
Я сказал насчет комаров и протирал глаза, чтобы он не подумал, будто я от волнения не могу уснуть. Я не хотел, чтобы Альбинка думал, что я трус. Иногда, когда волнуешься или боишься, надо себя превозмочь, пересилить, заставить не бояться. Вот, когда мы перед отъездом в Паневежисе угнали грузовик, я здорово боялся сначала. Но Альбинка начал выпендриваться передо мной, будто у меня молоко на губах не обсохло, а он огни и воды прошел. Я ему так и сказал тогда: ладно, не трусливей тебя, только неохота мне, мол, потому что глупо это. Я и на легковых-то не слишком люблю ездить, а тут грузовик какой-то грязный, подумаешь, много радости. А он сказал, что это ерунда, покатаемся немножко, а потом поставим. Будут же у нас когда-нибудь свои машины, нам, мол, практика необходима, а то разучимся водить. И снова завел ту же песню — не бойся, не бойся, никто и не узнает. А я сказал, что ладно, черт с тобой, поедем. Вот и получилось, что про угон все равно узнали, и пришлось нам из Паневежиса удирать по-быстрому. С отцом страшно говорить было, он ведь такие штуки вообще не понимает. Если бы сказал, он бы заставил пойти в милицию. Поэтому и пришлось убежать потихоньку, да еще денег у него спереть. Письмо я ему из Даугавпилса отправил, чтобы не волновался. Мне его тогда почему-то очень жалко было, не везет ему как-то в жизни все время. Но я боялся, что Альбинка будет смеяться надо мной за слюнтяйство, поэтому, когда мы выпивали в ресторане на вокзале, я сказал, что пойду в уборную, а сам выскочил в почтовое отделение, здесь же, на вокзале, и купил открытку.
Я написал тогда: «Здравствуй, батя! Я убежал из города. Извини, что не пришел попрощаться. Поезд уходил очень поздно, и я чуть не опоздал. Почему я убежал, напишу в следующем письме. Володя».
Но письма я ему пока не написал, да, собственно, еще и некогда было. Времени-то — неделя не прошла. А кажется, будто сто лет прожил. Тогда на вокзале все было легко и просто — я первый раз был по-настоящему свободен. Никто мной не мог командовать: ни отец, ни учителя, ни воспитатели. Можно было делать что хочешь и жить как хочешь. Это было так здорово — знать, что у тебя нет никаких обязанностей, а есть только права. И даже то, что Валда, видимо, вычеркнула меня теперь навсегда, меня как-то не так огорчало. Вон Альбинаса его Нееле тоже не любит, он же от этого не собирается топиться. Он, наверное, прав, что за так просто никто никого не любит. Женщины любят настоящих мужчин — сильных и смелых, победителей. И богатых. А я, если в общем-то по-честному разобраться, довольно трусоватый и совсем не сильный. Победителем мне еще надо только стать, потому что до сих пор я проигрывал все партии, в которых участвовал. И в этой партии, что мы сейчас заварили, никакой победы не видно…
Альбинка, черти бы его взяли, надумал все это. Теперь, если поймают, даже не знаю, что будет. Он тогда все распинался: есть такой фильм, «Особняк» какой-то, мол, там все точно показано, что и как надо делать, беспроигрышная партия. Там, мол, по собственной глупости эти налетчики попались. Вот те, кто придумал всю эту басню про разбойничий особняк, сидят себе дома спокойненько при своих деньгах, что они за эту придумку получили, а мы как угорелые несемся черт его знает куда. Зря, конечно, я ввязался в это дело. Вдруг отыщут нас? Вот тогда нам уж точно особняк обеспечат. Хотя найти нас, если рассуждать не от страха, а по-умному, не должны. Нас там никто не знает. Баулин знает только имена, да и вообще кому-то надо еще сообразить, что это наша работа. Ах, как было бы хорошо, если бы этой истории не было совсем! Ну, просто не было бы, и все. Не знать бы о ней ничего, не вспоминать, не помнить. Не помнить, не помнить, будто ничего не было.
— Слушай, Альбинка, нам надо будет вернуться домой.
— Когда? — насторожился Альбинас. Он даже руки снял с руля, и машина сразу же выписала крутой зигзаг на шоссе.
— Когда? — Я и сам задумался. — Не знаю я, Альбинка, когда надо домой возвращаться — мы ведь и там за собой хвосты оставили. Но домой надо возвращаться, иначе мы с тобой попадемся.
— А как же наши планы? — спросил растерянно Альбинас.
— Да брось ты эту чепуху! Забудь! И вообще давай забудем об этой истории, как будто ее не было вовсе.
— Ха! Забудь! Я-то забуду, а вот…
— Вот поэтому забудь ее. Навсегда. Не было этого ничего. Все мы придумали, поболтали, пофантазировали, и конец. Теперь надо это забыть. Тогда, может быть, это все присохнет как-нибудь…
— Допустим… А что сейчас будем делать?
— Давай доедем до Горького, бросим машину и сядем зайцами на любой поезд до Ленинграда. Там разыщем кого-нибудь из моих товарищей по училищу, скажем, что отправились путешествовать и остались без денег. Помогут наверняка, они хорошие, добрые парни. Может быть, как-то пристроимся пока в Ленинграде. Хорошо бы там с полгодика пооколачиваться. А потом надо назад возвращаться в Паневежис. Больше нам деваться некуда.
Альбинка задумался. Он думал долго, уж не знаю, чего он там прикидывал, но я твердо решил дураком больше не быть и у него на поводу не идти. Ясное дело, неохота ему возвращаться в Паневежис, боится он, что все угоны эти всплывут и его посадят. Только я решил, что мне плевать. Если я его не заставлю сейчас согласиться, то тогда конец всему. Загремим вместе за убийство. Я-то хоть и не убивал таксиста, да ведь понятно, что и меня по головке за это не погладят. А так вернемся потихоньку, время прошло, все уже забыли про нас, устроюсь куда-нибудь, так это и растворится помаленьку.
Справа мелькнула табличка с названием деревни, которая была уже хорошо видна впереди, — «Илевники». На обочине стояла бабка с девочкой и мальчишкой. Она вышла на дорогу и махала нам рукой.
— Давай, Альбинка, решай быстрее, при них говорить нельзя будет…
Альбинка стал подтормаживать, пока совсем не остановил машину около этих людей. Потом повернулся ко мне и сказал сквозь зубы:
— Ладно. Я согласен…
Бабка наклонилась к окошку и спросила:
— До станции Чигирево подбросите?
— А сколько дашь? — спросил Альбинка.
— Рупь дам, цена известная, — сказала бабка.
Мы катили и катили по этому бесконечному шоссе, где-то заправлялись и снова ехали, ехали. Потом сошла бабка с ребятами, я даже не взглянул на них, когда они растворились в придорожной пыли позади машины, и только много времени спустя я узнал, что бабку зовут Евдокия Ивановна Фенина, что ей семьдесят один год, а внучке Тамаре — четырнадцать лет, а внуку Сереже — пять. Они-то меня рассмотрели лучше. Все-таки когда везешь за плечами убийство, дорога в четыреста километров даже по пустынному рассветному шоссе — это слишком долгий путь…
Радиограмма № 3
«Пост на 348-м километре. 8 часов 37 минут. Только что в сторону Горького со скоростью 100 км/час проследовало такси — «Волга» бежевого цвета. Багажник машины разбит, номер смят, и установить его не удалось. В машине двое парней, на мой приказ остановиться не реагировали. Начинаю преследование такси, организуйте его задержание на въезде в город.
Да, видать, другого выхода не остается. Надо будет бросить около Горького машину и двинуть в Ленинград. Только побираться у Володькиных товарищей я не намерен. Авось, пока нож в кармане и руки не отсохли — не пропадем. Потом вернемся в Паневежис, и снова потечет эта мутная жизнь. Пока не представится случай начать все сначала. Володька, трепач, испугался. А то и сейчас еще можно было бы чего-нибудь придумать. Только одному оставаться страшновато. А его уговорить явно не удастся. Да и предложить мне нечего. Ладно, как-нибудь все само устроится.
Проскочили указатель — «До Дзержинска — 18 км, до Горького — 60 км».
Я сказал Володьке:
— В Горький въезжать нет смысла. Надо бросить такси, не доезжая…
— А потом пехом переть? Да ну! Доедем до окраин, поставим около какого-нибудь дома и пойдем. Бросать в лесу опаснее — как только найдут, это сразу вызовет подозрение: откуда в лесу под Горьким московское такси?
— Пожалуй, — я помолчал, потом сказал: — Слушай, Володька, я тебе хотел сказать на всякий случай… Ну, если там случится чего и нас задержат. Мало ли что бывает. Так ты запомни: мол, стояло на улице такси, пустое, мы сели и поехали кататься. Понял?
— Угу, — мотнул Володька головой.
Мы проехали еще километра три, и двигатель стал чихать.
Я сначала не сообразил даже. Потом взглянул на бензомер — стрелка завалилась за ноль. Все, кончился бензин. Мотор фыркнул еще раз и заглох. Я переключил скорость на нейтраль. Мы катились по инерции, наверно, еще с полкилометра, пока колеса не замерли на обочине.
Я вылез из машины. Закурил сигарету и стал смотреть на шоссе, дожидаясь какого-нибудь грузовика. Дорога была совсем пустынной. Господи, какая стояла в это утро необыкновенная тишина! Сколько времени прошло с той минуты, но больше я ни разу не слышал такой тишины. Потому что с тех пор я всегда нахожусь на людях. Со мной всегда много людей. Я никогда, совсем никогда, не бываю один. А тогда даже кузнечики не гомонили, и жаркая ласковая тишина расплывалась волнами над задремавшими от зноя полями. Так и стоял я на пустой дороге. Не спеша покуривал, будто набирался тишины надолго впрок. Потом показался грузовик, который быстро приближался со стороны Москвы. Но и он щадил эту необыкновенную тишину — еще долго не было слышно гула мотора. Я вышел на середину шоссе и поднял руку. На правом крыле у него заморгал подфарник. Я понял, что он останавливается. Грузовик притормозил. Из кабины высунулся веснушчатый рыжий парень.
— Что случилось?
— Выручи, друг, бензинчиком! Не хватило чуть-чуть. Вот и загораем здесь.
— А во что тебе налить? Канистра есть? Или ведро?
— Да в том-то и дело, что нет!
Шофер сплюнул через окно, покачал головой:
— Эх, таксеры, шофера, ядреный лапоть! — Он спрыгнул на асфальт, достал привязанное под кабиной ведро, открыл крышку бака, посмотрел на нашу «Волгу». — Здорово приложился ты, паря!
Бензин булькнул и ударил звонкой золотистой струйкой из шланга в ведро. Несколько капель упало на дорогу. Они сразу закипели, расплылись радужными веселыми пятнами. Потом ведро наполнилось, я взял его аккуратно за дужку и пошел к машине. Володька, положив голову на спинку сиденья, дремал. Я поставил ведро на землю, открыл лючок бензобака, вставил шланг. Потом выпрямился. И увидел, что прямо против нас, с другой стороны шоссе, стоит «Волга»…
Жаркий денек предстоял. Было еще совсем рано, но жара уже надвигалась на город, как туча, — тяжелыми плотными клубами. В дежурке прямо дышать было нечем, хотя время только подползало к восьми. Я из-за этого прослушал начало ориентировки.
— Чего, чего? — спросил я шепотом у Калинина.
— Таксиста ночью в Москве убили и угнали его машину, — сказал Калинин Вячеслав. — Ты слушай, наверное, скоро всех бросят на патрулирование…
У меня в комнате было попрохладнее — окна на север выходят. Я сел за стол, достал пистолет, разобрал его и смазал. Масла в бутылочке совсем на донышке — надо будет взять еще, а то как раз с нечищеным оружием попадешь под строевую проверку, сраму не оберешься.
Проверил затвор, посмотрел ствол на свет — зеркальце, щелкнул пару раз и вставил в магазин. И тут позвонил телефон — на выезд. Это Сабанцев уже передал радиограмму. Я поехал с Калининым на горотдельской «Волге» — она без опознавательных цветов милиции. Калинин Вячеслав сидел за рулем в форме, а я — в штатском. За три минуты мы проскочили весь Дзержинск и выехали на Игумновскую дорогу. Дорога эта, конечно, неважная, булыжник с битым асфальтом, но так мы срезали большой кусок и выходили сразу на Московское шоссе. У села Дворики пересекли магистраль и потихоньку двинулись в сторону Москвы. Убийцы должны были ехать нам навстречу. Мы их проглядеть никак не должны — движение небольшое. Так, не спеша, и проехали километров пять. Здесь Калинин говорит — зрение у него как у кошки:
— Слева на обочине машины стоят.
Проехали еще немного, и я их тоже разглядел — грузовик ГАЗ-51 и перед ним — «Волга». И люди рядом копошатся. Калинин выключил двигатель, и мы тихо, по инерции, подъезжаем вплотную. Вижу — высокий парень с длинной челкой собирается заливать бензин в бак. А «Волга»-то — такси. Такси с московским номером — ММТ 52–51. Я почему-то шепотом — сердчишко тоже колотнуло — говорю Калинину:
— Стой! Это они.
Я не спал тогда, просто меня охватила какая-то полудрема, когда все теряет вокруг свою обычную четкость, законченность, и сон все смягчает и будто закрашивает серым, но все равно сознание бодрствует, и ты отчетливо слышишь, что происходит рядом. Поэтому я сразу подскочил, услышав тонкий, будто задавленный, крик Альбинки:
— Володька-а!
Напротив нашей машины стояла «Волга», за рулем которой был милиционер. Человек в штатском уже вылез из машины, и я увидел у него в правой руке пистолет. Этот пистолет — он как заворожил меня. Потому что я впервые в жизни понял, что пистолет — это не только забавная штука, которой можно хвастаться, играть или пугать. Из пистолета можно стрелять, понял я в это мгновение. И сейчас из него будут стрелять в меня. Я почему-то был уверен, что он нас сейчас застрелит. Я оглянулся и увидел, что Альбинка уже перепрыгнул через кювет и бросился бежать по полю. Я рванулся, уже не помня о пистолете, вылетел из машины пробкой и припустил за Альбинкой, перепрыгивая с удивительной легкостью через кочки и ямины. И где-то, далеко за спиной, раздался крик, злой, громкий, вроде щелчка бичом:
— Стой! Стой! Стреляю!
«Стреляю, стреляю», — ввинчивались буравами в мозг слова, но я не мог остановиться и бежал, бормоча себе под нос:
— Мамочка, мамочка, дорогая, да что это такое, мамочка, ведь он не имеет права стрелять, не имеет…
И вся моя спина превратилась в одно огромное ухо, чутко ловившее тяжелый топот сзади, а передо мной бежал, вжимая голову в плечи и нелепо взбрыкивая ногами, Альбинка. Топот смолк, и я всей кожей почувствовал толчок воздуха, и только потом прилетел звук: пу-о-ах! Боже мой, он стрелял. Он стрелял в нас! Он стре… Пу-о-ах!!
И тоненький зловещий свист, как пение комаров, что жалили нас сегодня ночью: вз-и-ить, вз-и-ить!..
Рапорт
Начальнику Дзержинского горотд. от ст. инспектора дорнадзора ст. лейтенанта милиции Турина И. К.
«…но потом они увидели в машине Калинина в форме и бросились бежать в поле. Я перебежал через дорогу и крикнул им, чтобы остановились, но они продолжали убегать. Тогда я сделал два предупредительных выстрела и навел пистолет в цель…»
Я совсем ополоумел от страха. Хотя сначала я не боялся, что он нас застрелит. Мне и в голову не приходило, что он может стрелять в нас. Я просто озверел от страха, поняв, что мы попались. И одна-единственная надежда оставалась у меня — убежать. Он не сможет догнать. Он уже старый, ему ведь не меньше тридцати. Я бежал так, как никогда еще не бегал в жизни. Я бежал, не обращая внимания на его крик: «Стреляю!» Потому что он не имеет права в нас стрелять. Стрелять можно только в тех, кто нападает на него. А мы на него не нападали. Мы убегали от него. Он не мог в нас стрелять. Мы ведь никакой опасности для него не представляли! Он не будет стрелять, что он, зверь, что ли?
И вдруг раздался выстрел. Я даже не сразу понял, что это выстрел, так нелепо, неуместно прозвучал он в этой кромешной тишине. Но где-то высоко над головой взвизгнула пуля. И этот тонкий злой визг будто под колени ударил. Ноги сразу сбились с ритма, стали ватными, тяжелыми, непослушными. Сердце провалилось куда-то вниз, в живот, и замерло там. «Он сейчас убьет меня», — подумал я вяло. Снова бабахнул выстрел. Я почувствовал, что сейчас пуля вопьется мне в спину. Она продырявит меня насквозь, вылетев впереди вместе с куском мяса. Горячая дымящаяся кровь хлынет из меня двумя струями. Я буду валяться здесь на поле, пока вся кровь не вытечет из меня, медленно впитываясь в сухую серую землю. Некому будет мне даже помочь. Я умру один, совсем один. «Все кончено, все, совсем все», — подумал я. Нет, нет, это невозможно, я хочу жить! Он не имеет права! И я остановился…
Альбинка остановился и, еще ниже вжимая голову в плечи, стал поворачиваться назад. Тогда остановился и я, но повернуться назад боялся. Милиционер подбежал, тяжело дыша, и крикнул:
— Руки за голову!
Я медленно, через силу, поднял руки и понял, что со старой жизнью покончено навсегда. Так поднимают руки вверх только пленные фашисты и шпионы в кино. А меня брал в плен свой, советский. Как фашиста. Свело плечи, и я чуть не завыл в голос от ужаса, но не было сил, во мне будто все умерло. Слабо шевельнулась мысль, что они про таксиста не знают, а задержали нас за угон машины. И сразу исчезла.
Милиционер, стоя у меня за спиной, быстро провел рукой по карманам моих брюк, пощупал за поясом, слегка подтолкнул меня дулом пистолета и сказал:
— Пять шагов вперед!
Я отошел, и он так же ловко и быстро обыскал Альбинку. И все время этот милиционер бормотал сквозь зубы:
— Паршивые сукины дети! Дурацкие сукины сыны!
Я услышал сзади треск мотоцикла, который взревел и смолк.
— Кругом! Марш! — Милиционер развернул нас и повел к шоссе.
Я удивился еще, как мало мы успели пробежать от нашей «Волги». Рядом с ней стоял милицейский мотоцикл, и запыленный потный инспектор сказал:
— Двенадцать километров гонюсь за ними — правый цилиндр отказал…
— Ладно, хватит разговоров, — сказал милиционер в штатском, который бежал за нами. Он кивнул на меня мотоциклисту. — Сними с него брючный ремень и свяжи ему руки…
— Зачем? — разлепил я ссохшиеся губы. — Мы и так никуда не собираемся убегать.
— Убийц полагается возить в наручниках, — сказал он зло, потом добавил: — Чтобы ножами было махать несподручно.
— Мы никого не трогали, — с трудом проговорил Альбинка дрожащим голосом. — Мы только взяли машину покататься…
— Вот и хорошо, — сказал инспектор, деловито связывая мне руки. — Сейчас приедем в город, вы там все расскажете, как и что было.
Подъехало несколько легковых машин, и нас сразу обступили со всех сторон милицейские офицеры, они о чем-то оживленно переговаривались. Один смеялся, тот, что задержал нас, негромко разговаривал с молодым подполковником, и я старался изо всех сил что-нибудь уловить в этом гомоне, разобрать какие-нибудь слова, но все слова вдруг потеряли для меня смысл и форму, будто очень быстро завертелась патефонная пластинка или они говорили на заграничном языке, и остались только звуки, и они больно били по барабанным перепонкам, и я больше всего хотел, чтобы это скорее все закончилось. Потом подполковник сказал:
— Ну рассаживайте их по машинам, и поедем, пожалуй…
Альбинку провели и посадили в наше такси, кто-то уселся за руль, машина тронулась, и я увидел, что Альбинка, обернувшись в заднее стекло, что-то кричит мне, но что, я так и не понял.
Меня повели в милицейскую «Волгу», и тут я заметил, что шофер грузовика, который дал нам бензину, всеми забытый в суматохе, по-прежнему стоит на обочине, судорожно прижимая руками к груди свое ведро, и широко открытыми от удивления и испуга глазами смотрит на меня. Мне показалось, что он один здесь сочувствует мне, и я, собравшись с силами, улыбнулся ему и подмигнул. Но он вдруг бросил ведро на землю и плюнул в мою сторону…
Я твердо решил: ничего не скажу, хоть на куски разорвите. Ни слова от меня, как дело было, не узнаете. Хоть сто часов допрашивайте, все равно буду стоять на своем. Только бы Володька не раскололся. А я-то выдержу.
Но меня никто вообще не допрашивал. Какой-то человек в штатском, наверное следователь, посадил меня в маленькой комнате с решеткой на окне и сказал:
— Вот тебе ручка и бумага. Садись за этот стол и подробно напиши, кто ты такой, откуда ты взялся, как вы попали в такси и каким образом заехали в наши края.
— Мы просто хотели покататься…
— Вот ты и напиши. А вообще-то лучше пиши все по правде — врать нет смысла. Можешь не спешить, продумай все. А я пока поговорю с Москвой, нам надо кое-что уточнить про вас.
Он захлопнул дверь, щелкнул снаружи ключ в замке. По его спокойствию я понял, что о нас уже известно все. Или почти все. А может быть, он только прикидывается таким спокойным? Да нет, он же совсем не спешит. Но меня он все равно с толку не собьет. Нас никто не видел, и я ни за что не признаюсь. Я взял бланк с надписью «Объяснение» и стал писать нашу легенду. Только бы Володька все подтвердил!
Прошло, пожалуй, не меньше часа, пока вернулся следователь. Он спросил:
— Написал? — и по голосу его было ясно, что ему безразлично, что я там написал. Потому что он все равно ни одному моему слову не верил, да и не нужно ему было это, раз он знал гораздо большее.
Я протянул ему исписанный лист. Следователь быстро просмотрел его и бросил на стол, потом задумчиво сказал:
— Да, милейший, с грамматикой у тебя дело швах.
Как будто мы здесь сидим на диктанте, и все другие мои дела замечательны, а вот с грамматикой я подкачал. И прямо неизвестно теперь, принимать меня в тюрьму с плохим знанием грамматики или отправить еще подучиться. Но я ничего не сказал. Я боялся, как бы он не увидел, что я состою сейчас всего из двух чувств. Ненависти и страха.
Но, видать, ему это было тоже безразлично. Он убрал листок с моим объяснением в ящик. И стол стал пустой и чистый, как вся эта маленькая неуютная комната. От этого не на чем было задержать, зацепить, затормозить взгляд. Я чувствовал, что мои глаза предательски шарят по всей комнате, они выдавали меня каждую секунду, потому что я никак не мог посмотреть ему в лицо. Да ему этого и не надо было. Он ведь все равно все знал. Вот мы и сидели с ним и молчали. И в этом молчании я слышал, как течет время. Оно размывало мою твердость, мою решимость не признаваться, быть до конца мужчиной.
— Как ты думаешь, Юронис, какое по закону полагается наказание за убийство? — спросил он неожиданно.
Я пожал плечами:
— Понятия не имею. Меня это не интересует.
— Не интересует — не надо. Как хочешь. Я просто подумал, что всякий человек должен знать, что его ждет впереди.
Я сказал нагло, с ухмылкой:
— И что же ждет меня?
Он посмотрел мне в лицо и сказал негромко:
— Смерть.
Если бы он орал на меня, или, может быть, бил бы меня, или злорадствовал, что они меня поймали, я бы, наверное, ему не поверил. Решил, будто он запугивает меня или просто изгаляется.
Но он сказал это грустно, вроде бы даже пожалел, и никакого злорадства в его голосе не было. И я опешил. Я облился весь потом, потому что понял: мне уже ничего в жизни не будет, кроме следствия, суда и смерти. За эти несколько часов с момента убийства таксиста я столько вещей узнал сразу, что вот это, последнее, прямо убило меня. Как будто на меня скала обрушилась. И ничего во мне не осталось теперь старого. Кроме жуткого желания выжить во что бы то ни стало, любой ценой. Чтобы дышать, двигаться, шевелить пальцами, увидеть еще людей и деревья. Чтобы когда-нибудь, хоть через двадцать лет, вернуться в Паневежис, чтобы хоть еще совсем немного пожить, пожить…
И я закричал, завизжал чужим, как во сне, голосом:
— За что? За что смерть? Я никого не убивал! Я никого не убивал! Не убивал! Не хочу…
— Не валяй дурака, — сказал он спокойно, тихо.
И я понял, что ничего уже изменить нельзя, этого никто не может изменить. И этот тихий, спокойный следователь тоже ничего не может. Все уже произошло. Мне бесполезно пытаться что-либо изменить, как если бы я вздумал плечом спихнуть с рельсов паровоз. И я замолк.
Следователь помолчал, потом задумчиво сказал:
— Вот что, Юронис, ты можешь ничего не говорить или рассказывать мне детские сказки вроде той, что ты написал сейчас. Но дело ведь не в этом. Дело-то в том, что вы с Лаксом убили человека. Я не знаю пока, кто нанес удар ножом — ты или Лакс, — но сейчас это в общем-то и неважно. Важно то, что вы оба, понимаешь, оба, убили человека. И нам с тобой сейчас спорить об этом бесполезно. Потому что нас с тобой в комнате двое, и мы оба знаем, что таксиста Попова убили вы. Но вслух я говорю, что это так, а ты говоришь, что это не так. Ты пойми только одну вещь: твоя позиция, может быть, и помогла бы тебе, если бы я хоть немного сомневался в том, что именно вы убили Попова, и хоть самую малость верил тебе. Но я не сомневаюсь в том, что именно вы убили таксиста, а тебе не верю совсем. Ты надеешься на то, что мы не все знаем. Так я этого и не скрываю: мы еще многого не знаем. Например, за что вы его убили, при каких обстоятельствах. Но сейчас не это важно, важно, что мы знаем, кто убил Попова. А остальное мы еще узнаем. Ты это понимаешь?
Я механически кивнул. Да, это он правильно сказал: и он и я знали, что таксиста убили мы с Володькой. Ему ведь надо только доказать это по их законам. И он наверняка докажет. И напишет, что у меня не было чистосердечного раскаяния. Тогда меня расстреляют. Володька ведь все свалит на меня. Даже если и не свалит, меня все равно расстреляют. Я умру, и ничего не будет. Совсем ничего не будет никогда! Никогда! Никогда! А я жить хочу. Господи, как я хочу жить! Как мне еще хочется пожить! Ведь я еще ничего не видел! Когда я буду умирать, мне даже вспомнить нечего будет — приятного или хотя бы интересного. Я не хочу умирать! За что мне умирать? Я ведь не по злобе убил таксиста. Я ведь не знал его даже! Я просто не подумал, я не хотел его убивать! Если бы он сам отдал деньги, я бы никогда не ударил его ножом! Мне ведь все равно было! Они же не поверят; что я не хотел его убивать. Я не хочу умирать. Я бы всю жизнь работал на семью этого таксиста. Пусть только меня не убивают тоже. Это ведь глупо было убивать его, я не думал в этот момент ни о чем. Пусть только оставят мне жизнь, я никогда этого больше не сделаю. Никогда не буду!
Я забыл, что сижу против следователя, а слезы безостановочно бежали у меня по щекам…
— Пишите, я все скажу. Я, честное слово, никогда больше не буду…
Записка по ВЧ
Дзержинский ГОМ. Исх. № 139
В Управление московского уголовного розыска
«Сегодня в Дзержинске Горьковской области в автомашине-такси ММТ 52–51 задержаны Лакс Владимир и Юронис Альбинас, объявленные в розыск, сводкой № 17 от 21 июня 1967 года.
Задержанные сознались в угоне автомашины и убийстве Попова.
Высылайте конвой либо постановление на арест и этапирование».
В голове оглушительно громко гудело, все время сохли губы, глаза резало от яркого солнечного света, и не проходило ощущение, будто я много-много дней не спал. Я тяжело, как пьяный, ворочал языком, односложно отвечая на все вопросы — да, нет. Запираться не было смысла — они нас задержали не за угон машины. Они нас задержали как убийц. И я уже все рассказал. Сквозь усталость и отчаяние проскальзывало у меня удивление: как смогли они так быстро и так четко сработать? Да вот сумели, теперь об этом раздумывать нечего. Вечером нас, по-видимому, повезут назад, в Москву. Там будет тюрьма, следствие, суд. На суд вызовут отца. От этой мысли вся моя сонливость пропала. Я подумал о том, как мне придется посмотреть ему в глаза, и у меня мороз по коже прошел. Для него вся эта история со мной — конец, он слишком простой, обычный человек, чтобы пережить такой позор, который для него тяжелее горя. Боже мой, что же я наделал?!
— Прочитайте, Лакс, ваши показания и подпишите их, — сказал милицейский капитан.
Я смотрел на плотно исписанный лист, и буквы, слова, строчки прыгали перед глазами, сливаясь в неразборчивую головоломку. Из соседней комнаты через неплотно прикрытую дверь доносился чей-то голос, диктовавший протокол:
— «…Во внутренних карманах пиджаков, обнаруженных в такси, лежали паспорт на имя Юрониса Альбинаса Николаевича и профсоюзный билет на имя Лакса Владимира Ивановича…»
А строчки допроса прыгали, сливались, сливались:
«Мыселивтаксинатаганскойплощадиоколоодиннадцатичасов…»
— «…темные очки-светофильтры…»
«наулицебылотемноилюдейсовсемневидно…»
— «…Значок американской выставки, эмалированный с надписью «иЗА-59».
«мыуженаездилиоколошестирублейаденегнебы л осовеем…»
— «…Записная книжка в ледериновой обложке…»
«мыобэтом договорил исьещевдаугавпилсе…»
— «…железнодорожные билеты Даугавпилс — Москва…»
«яположилножврукавпиджака…»
— «…нож хозяйственный с металлической ручкой длиной 16 см…»
«таксисгпобежалпоулицеистрашнокричалвсеврем я…»
— «…на стойке и стекле водительской двери затеки и капли крови».
— Правильно все? — спросил капитан.
Я кивнул.
— Тогда напиши внизу: «Записано с моих слов верно», — и распишись. Готово? Ну, все. Собирайся, поедешь в Москву…