Фукс Григорий Двое в барабане

Григорий Фукс

Двое в барабане

Повесть

"Барабан - всякий снаряд, состоящий из крытой обечайки или облой пустой

коробки; обшивки вокруг колеса и машинных махов..."

В. Даль. Толковый словарь живого великорусского языка

"Деталь различных машин и механизмов в виде цилиндра, обычно полого, для

зачистки металлических предметов".

Словарь русского языка в 4-х томах АН СССР

ВЫСТРЕЛ

(пролог)

13 мая 1956 года погода в северном Подмосковье сохранялась облачная. Высоту весеннего неба скрывали плотные облака. Деревья еще не зеленели пухом, а покрылись крупными почками.

Дачники приросли к земле. Писатели не составляли исключения. В Переделкино лопаты и грабли заменили авторучки.

На даче Фадеева рабочие готовили грядки под клубнику. Александр Александрович в длинном домашнем халате спускался к ним из кабинета. Прохаживался меж грядок. Шутил. Давал рабочим указания. Мял в пальцах свежую землю. Вскинув, как он любил, голову, пытался сквозь облака разглядеть синеву. Глубоко вдыхал майский воздух, высматривая знакомые дали.

Потом вспоминали: часов около двенадцати в доме будто стул упал. Внимания не обратили.

Это Александр Александрович выстрелил в себя.

После XX съезда КПСС этот выстрел оказался единственным не только в писательском кругу "инженеров человеческих душ", но и среди партийного руководства.

Фадеев один за всех решил себя наказать.

Ушел из жизни большой писатель, автор "Разгрома", честной по фактам книги, если и уступающей шолоховскому "Тихому Дону", то лишь объемом.

Официальный некролог был кратким, без подписи первых лиц партии и государства. Хотя хоронили депутата Верховного Совета СССР, кандидата в члены ЦК, лауреата, вице-председателя Бюро Всемирного Совета мира, в недавнем прошлом генерального секретаря писательского союза.

Отдали должное его литературным и общественным заслугам, отметили верность служения народу художественным словом.

Сочли необходимым упомянуть, что покойный страдал прогрессирующим недугом, который серьезно мешал его творческой работе. Четко сформулировали диагноз: "В состоянии тяжелой душевной депрессии, вызванной болезнью, А. А. Фадеев покончил жизнь самоубийством".

На серьезный недуг, как основную причину рокового выстрела, настойчиво указывал один из секретарей Союза писателей Константин Симонов: "...Тяжелая и долгая болезнь привела Фадеева к концу... Я не могу и не хочу умолчать о том, что именно поэтому и его болезнь и то, к чему это в итоге привело, вызывает чувство особенной горечи..."

В мае 1956 года, когда писались эти строки, Симонов всего не знал, о многом не догадывался. Но об отсутствии у Фадеева "белой горячки" не мог не знать. Циррозом печени писатель не страдал. Им его, по собственному признанию Фадеева, только пугали. Печень действительно барахлила. Имелся хронический гепатит.

Лучше самого писателя о его болячках знали врачи, которые два-три раза в году укладывали его на месяц-полтора на больничную койку и пичкали нембуталом и амиталом натрия. Помимо печени Фадеева беспокоило сердце, случались приступы аритмии. За год до конца добавился полиневрит - болезнь нервных окончаний ног и рук.

Конечно, все эти хвори тревожили и угнетали. Иногда он не выдерживал и жаловался на них друзьям юности. Но панических ноток не допускал.

Никакими фатальными недугами Фадеев не страдал. Поэтому не было причин уйти из жизни из-за них. Да и не тем характером обладал Александр Александрович.

Если под болезнью Симонов подразумевал алкоголизм, то Фадеев не скрывал, что пил тридцать лет, со времен партизанской юности. Но, по утверждению Ильи Эренбурга, употреблял спиртного не больше, чем Шолохов или Твардовский.

Правда, периодически он срывался и, по образному выражению Твардовского, "водил медведя". Но, как подметил еще Чехов: "Кто на Руси из талантливых людей этим не грешен".

Даже перебрав, Александр Александрович только краснел лицом и говорил быстрее, но никогда не терял головы.

Чтобы закрыть эту тему, скажем, что известны случаи, когда Фадеева видели в бесчувственном состоянии; с похмелья он появлялся даже перед Сталиным. Но, бесспорно, алкогольной депрессией, на которую указали авторы некролога, не страдал.

Смерть Фадеева потрясла многих, особенно литераторов, не меньше, чем февральский доклад Хрущева на XX съезде.

Писатель Юрий Либединский повторял: "Какой ужас. Какая потеря, Саша и такое. Выстрелить в себя..."

Вечно опальный Михаил Зощенко сокрушался: "Бедный Фадеев. Бедный Фадеев..."

Поэт-лауреат Александр Яшин, посвятивший Александру Александровичу свою лучшую поэму "Алена Фомина", переживая, недоумевал: "Какая же сила сломила такого человека?"

Александр Твардовский, с которым у Фадеева складывались непростые отношения, откликнулся горьким поэтическим признанием: "Ах, как горька и не права твоя седая, молодая, крутой посадки голова".

Венгерскому писателю Анталу Гидашу (Толе, как звал его дружески Фадеев) Александр Александрович не раз являлся после смерти как живой. Звонил по телефону, приезжал в Будапешт...

Борису Пастернаку лицо умершего напомнило павшего в бою: "Я много убитых видел на полях войны. Фадеев показался мне одним из них, или таким, как они".

Борис Леонидович произнес горькие искренние слова: "И мне кажется, что Фадеев с той виноватой улыбкой, которую он сумел пронести сквозь все хитросплетения политики, - в последнюю минуту перед выстрелом мог проститься с собой такими, что ли, словами: "Ну, вот, все кончено. Прощай, Саша!""

У Хрущева смерть писателя вызвала совсем иные чувства. Он их не скрывал: "Фадеев в партию стрелял, а не в себя".

На даче в Переделкино нашли предсмертное письмо писателя, которое компетентные органы тут же изъяли и упрятали на долгие годы.

На прикроватной тумбочке, рядом с покойным, оказался портрет Сталина в рамке, которого раньше там никто не видел.

Писательница Валерия Герасимова, первая жена Фадеева, сокрушалась по поводу случившегося: "Это все он, проклятые усы. Саша искренне любил Сталина!"

Необходимо добавить: чувство было взаимным.

Недоверчивый Сталин, сторонившийся собственных детей и внуков, искренне симпатизировал Фадееву. Любовался и гордился им.

"В них было много общего, - утверждал Константин Симонов, - по крайней мере, в отношении к литературе".

Правда, близкий Фадееву литературный критик Корнелий Зелинский утверждал, как бы отвечая Симонову: "Александр Александрович был разным со Сталиным". Но соединение этих имен говорит само за себя.

Когда после смерти писателя кое-кто пытался очернить память о нем, приписывая активное соучастие в сталинских нарушениях социалистической законности, Валерия Герасимова обратилась за помощью к Эренбургу.

Илья Григорьевич, сблизившийся с Фадеевым в послевоенные годы, с пониманием выслушав Герасимову и как бы размышляя вслух, задал сам себе вопрос: "Но почему Фадеев так преданно, слепо любил Сталина?" Эренбург, конечно, тоже был "у времени в плену", но личных контактов со Сталиным не имел.

Часть первая

ПИСАТЕЛЬ ФАДЕЕВ ПРИСМАТРИВАЕТСЯ К ТОВАРИЩУ СТАЛИНУ

"Но был человек, к которому я присматривался много лет, у которого даже ровное отношение воспринималось как награда, а осуждение или ирония казались

обвалом в горах".

А. Фадеев

Глава I

ИСТОКИ

По возрасту Сталин годился Фадееву в отцы.

В декабре 1901 года, когда в городке Кимры Тверской губернии в семье сельского учителя Александра Ивановича и фельдшерицы Антонины Владимировны Фадеевых родился сын Саша, Сталину исполнилось двадцать два года.

Осенью 1917-го юный Саша Фадеев только выбирал свой путь в революцию, а его будущий кумир был уже членом ЦК с партбилетом под номером два в нагрудном кармане знаменитого френча, человеком, "идущим во главе масс", как скажет потом Фадеев о партизанском командире Левинсоне из повести "Разгром".

Вождем, ведущим массы, по образному выражению романтичного Маркса, "штурмовать небо".

Весной 1937 года, находясь в Грузии, Фадеев c другом, писателем Петром Павленко, заехали в Гори.

Давно хотелось своими глазами увидеть родные места товарища Сталина.

Вид маленького кирпичного домика их растрогал. От взгляда на три убогих окошка и истертые ступени запершило в горле.

Неприкрытая честная бедность глянула на них каждым предметом домашнего скарба: некрашеными табуретками, деревянной тахтой, убранной цветной лоскутной циновкой - "чилопи", нехитрым ящиком для хлеба - "кидобани".

Таким они и представляли первое жилище вождя рабоче-крестьянского государства.

Сталин редко вспоминал свое детство в Гори.

У него и у матери не сохранилось ни одной семейной фотографии тех лет, в отличие от Фадеева и его литературного персонажа Левинсона.

В довоенном интервью немецкому писателю Людвигу Сталин рассказал, что родители относились к нему неплохо.

В кругу близких соратников, посмеиваясь, вспоминал, как его отец, Бесо, напившись, как сапожник, набрасывался на жену.

Отец уехал из Гори в Тифлис, когда сыну исполнилось пять лет, и появлялся редко. При всем желании Сталин мало что мог вспомнить о нем, кроме драк и брани. Нападая на жену, Бесо выкрикивал ей в лицо нехорошие слова: "бози", "чатлахи" - проститутка, шлюха. Ревновал.

В квартале Русис-убани, где они жили, кумушки болтали, что его отец не Бесо Джугашвили, а горийский купец Яков Эгнаташвили, в доме которого Кеке была служанкой. Не раз маленький Сосико слышал за спиной обидные слова: "набозари" - незаконнорожденный, "набичвари" - внебрачный сын.

До отъезда отец днями просиживал за верстаком. Иногда усаживал против себя сына - приучал к делу: давал для начала держать губами мелкие гвозди, которые вколачивал в подметки. Сам напевал любимые мелодии: "Пей вино, пей вино ты полной чашей, насладимся мы сердцем. О-о-о!"

Увлекался, переставал стучать молотком. Откидывал голову, закрывал глаза. Пел негромко, более высоким, чем впоследствии у сына, тенором. Местами переходя на дискант. "Ласточка моя, лети вдаль мимо Алазани полной.

Де-ла о. Весть о брате принеси мне, жив он или давно в могиле. Де-ла о!"

Брата Бесо Георгия, дядю Иосифа, зарезали бандиты в Кахетии.

Сапоги отец тачал отменные, без заказов не сидел. Гордился ремеслом. Видно, поэтому и сына хотел усадить за верстак. Кричал Кеке: "Сын сапожника будет сапожником, а не митрополитом".

А он ни тем, ни другим не стал. Подвел родителей.

Если иногда вспоминал горийскую лачужку, то без всяких сантиментов: кирпичный пол, черный от сажи потолок, тахту, где он появился на свет. Нищета.

Мать не видела белого света, добывая копейку. Шила, кроила, чесала шерсть, выпекала хлеб - пури, убирала хоромы купца Яшки, обстирывала его семью и домашнюю челядь.

Вечерами засыпала у колыбели сына прежде, чем он закрывал глаза. Напевала на сон грядущий: "Иав, нана, вардо, нана швило, нанина. Спи, малютка, спи, дорогой сыночек, спи спокойно в колыбели, ты безмятежно спи. Ты, цветок мой ненаглядный, мирно спи, родной, солнца свет тебя согреет, дорогой ты мой!"

Через полвека он услышал эту колыбельную в дни Декады грузинского искусства в Москве в исполнении молоденькой Кетеван Микаладзе. Не удержался, поднялся с места и запел родные строки вместе с ней, на глазах изумленной публики: "...Ты не плачь, шакал услышит, ты не плачь, шакал услышит. Спи, мальчик мой прекрасный. Мальчик ненаглядный. Безмятежен твой сладкий сон..."

Руки матери, смуглые, худые, сильные, запомнил хорошо. Давно простил им строгость.

Мог бы описать их не менее красиво, чем товарищ Фадеев описал руки своей матери в романе о молодогвардейцах. Правда, надо признать, никогда он не видел руки Кеке, обнимающие отца. Да и Бесо не носил ее по комнате, говоря ласковые слова.

До тринадцати лет рос, как трава придорожная. Пока фаэтон руку не искалечил, лучше всех лазал через чужие заборы. В лапту и "лахти" играл хорошо, мяч - "бурти" бросал метко.

Соседи звали его "бацана" - сорвиголова.

По нынешним понятиям, не знал он счастливого детства. Когда пионеры по радио пели: "Про детство такое, что дали нам, веселая песня, звени. Спасибо товарищу Сталину за наши счастливые дни..." - ему было приятно. Дети не умели врать...

В Гори он не голодал, не ходил как босяк. А вот тепла, ласки не знал. Не о нем, о куске хлеба думала мать Кеке.

Соседки шептались: "мартохела" - мать-одиночка.

Она родилась крепостной. Грузинской грамоте выучилась - вот и все "университеты".

Иногда Сталин казался себе турецким янычаром, оторванным в детстве от семейного очага. Но знал: без сердитых людей - "авикаци" - не изменить мир.

Его детский приятель Камо, проверяя характер молодых красноармейцев, укладывал еще живое бычачье сердце себе на обнаженную грудь. Но разве легко вести людей к новой жизни, когда они, как подметил Ильич, "по колено в прошлой грязи".

Как-то на первом Всесоюзном съезде колхозников, выслушивая рапорты об успехах в борьбе с кулачеством, стал набрасывать в блокноте фигурки янычар. Рисовать он любил с детских лет.

Лукаво улыбаясь, поглядывал на соратников в президиуме. Очень шла феска, шаровары, кривой ятаган Молотову, Ворошилову, Калинину, Хрущеву...

Чего-то все-таки рисункам недоставало. Секунду подумав, усмехнулся непонятной для зала улыбкой, поместил каждому на феску маленькую пятиконечную звездочку...

Озорство его не покидало никогда.

На заседании Политбюро мог цитировать веселенькое письмецо запорожцев султану в Стамбул: "И какой же ты рыцарь, если голой ж... не сможешь сесть на ежа..." И сам хохотал не хуже казаков с известного полотна Репина.

Перед друзьями-соратниками не чинился. Отводил душу в застольях. Шалил, как любимый Петруха Романов. Не раз, по его намеку, на стул привставшего Микояна подкладывали кремовый торт.

Чтоб раззадорить покойную супругу Наденьку, на октябрьском банкете 1932 года забрасывал хлебные мякиши в вырез платья жены военачальника Егорова...

Вместе с бывшими церковными певчими Молотовым и Ворошиловым распевали любимые песнопения: "Господи, помилуй нас, на тя бо уповахом..."

Иногда по ночам в окрестных селах близ Зубалова и Кунцева колхозники крестились на заколоченные церквушки, не зная, что и думать, когда слышали разносимый ветром хорал: "Боже, царя храни. Славься вовеки, наш русский царь". Если бы они знали, что старый гимн исполнялся хором Политбюро, а дирижировал им товарищ Сталин...

Он с полным правом мог повторить слова поэта Михаила Светлова: "Если бы мы не смеялись, то сошли бы с ума".

Глава II

ПРОДОЛЖАТЕЛЬ

Спасение страхом

Сталин навсегда запомнил тяжесть кандалов в бакинской Баиловской тюрьме.

"О вреде репрессий в СССР могли говорить лишь те, кто не был с большевиками до революции". Это сталинское высказывание повторяли многие. Максим Горький поддерживал такую позицию. Сам написал: "Если враг не сдается, - его уничтожают".

В тридцатые годы Сталин не считал нужным маскировать и лакировать классовую сущность пролетарской диктатуры.

Фадееву нравились прямота и принципиальность вождя. Как можно было не согласиться с утверждением Сталина: "Воюя с внутренними врагами, мы всегда, стало быть, ведем борьбу с контрреволюционными элементами всех стран".

Опыт российской жизни убеждал: массы сами хотели, чтобы ими руководили жестко. Царя им подавай! Хоть в короне, хоть в фуражке или ленин-ской кепке.

Размышлял в одиночестве, посасывая трубку: "Как могло случиться, что вражеский элемент расцвел таким пышным цветом? Как замаскировались миллионы людей, которые по своему социальному положению, воспитанию, психике не могли принять советский строй. В какие же дебри мы залезли". Находясь на трибуне, Сталин представлял себя кормчим, ведущим сквозь бури и штормы державный корабль. Вой оппозиции не сбивал его с курса, а шквал аплодисментов не кружил головы.

Стоя на трибуне, товарищ Сталин никогда не выходил из себя, не повышал голоса и как бы рассуждал вслух, советуясь с народом.

Он не ораторствовал, как большинство членов Политбюро и Совнаркома. Все, что позволял, - скупо жестикулировать здоровой рукой.

Он не был "горланом-главарем", как выразился Маяковский, вроде Троцкого, Зиновьева, Орджоникидзе, Кирова... Даже ленинской манере выступать не пытался подражать. Хорош бы был. Ха-ха! Не окрашивал речь шумовыми эффектами, напором эмоций, а убеждал логикой аргументов, тонкой иронией и острым словцом.

Поначалу его речь казалась монотонной, однообразной, но подбор фактов, которые "упрямая вещь", быстро брал за живое.

"Либо Октябрьская революция была ошибкой, и тогда такой ошибкой является арест меньшевиков и эсеров.

Либо Октябрьская революция не была ошибкой - и тогда нельзя считать ошибкой арест меньшевиков и эсеров".

Подчеркивая важность сказанного, поднимал правую руку, направляя указательный палец вверх, как бы намечая массам направление движения по Марксу, к сияющим снежным вершинам и дальше - "на штурм неба". У многих дух захватывало от такой крутизны.

Что можно было противопоставить сталинскому тезису: "Мы никогда не брали на себя обязательств дать свободу печати всем классам. Мы открыто говорили, что мы власть одного класса".

На известное ленинское обвинение в грубости ответил прямо, как говорится, метя не в бровь, а в глаз: "Да, я груб в отношении тех, кто грубо и вероломно раскалывает партию. Я этого не скрывал и не скрываю".

Без колебаний автор "Разгрома" разделял утверждение вождя: "Одна партия не делит и не желает делить свое руководство с другими партиями".

Фадеев думал так же: "Хватит нытья и говорильни. Время не ждет".

Сталин перечитывал послание Ивана IV Андрею Курбскому: "Апостол сказал: к одним будьте милостивы, отличая их, других же страхом спасайте, исторгая из огня".

Мысль о спасении страхом запомнилась. Не губить, а спасать страхом. В этом была суть.

Споря с Курбским, царь, как и товарищ Сталин, обращался к истории: "Даже во времена благочестивейших царей можно встретить много случаев жесточайших наказаний.

Царь всегда должен действовать одинаково независимо от времени и обстоятельств".

Почти каждую фразу послания отмечал карандашом.

"Царь страшен не для благих, а для зла..."

"Он не напрасно меч носит - для устрашения злодеев и одобрения добродетельных".

Дважды подчеркнул: "Насколько у нас хватает сил стремиться к твердым решениям и, опершись ногами в прочное основание, стоим неколебимо".

Сталин знал: не только с беглым князем объяснялся царь - к потомкам обращался за пониманием. В романовской России не нашлось ему места на памятнике в честь тысячелетия державы в Новгороде-Великом. Анафеме предали государя, собирателя земли Русской. Только большевики его оценили по заслугам.

Товарищ Сталин надеялся на лучшую судьбу и благодарность потомков.

Он никогда ничему не удивлялся, не разводил руками. Знал все наперед. Его уверенность убеждала миллионы. Невысокий пожилой человек с добрым крестьянским лицом не спеша поднимался на трибуну и освещал массам путь волшебным фонарем разума.

Волны сильного магнетизма исходили от его слов в зал, вызывая у каждого холодок в животе. "...Внутренние враги нашей революции являются агентурой капиталистов всех стран..."

Фадеев не жалел ладоней, аплодируя сталинским словам: "...Марксист-скую мысль надо все время подкреплять...", "...Пока существует империализм, все будет повторяться заново: "правые", "левые"".

Он приветствовал тезис Сталина: "Значит, не убаюкивать надо партию, а развивать в ней бдительность, не усыплять ее, а держать в состоянии боевой готовности, не разоружать, а вооружать, не демобилизировать, а держать ее в состоянии мобилизации..."

Товарищ Сталин соглашался с Лассалем: "Партия укрепляется тем, что очищает себя".

Фадеев - со Сталиным: "Страна погибнет, потому что вы не умеете распознавать врагов".

Директиву о применении пыток Сталин дал лично. Объяснение вождя Фадеева убедило: "Фашизм поднял голову в Европе. Гестаповцы истязают коммунистов. Поэтому миндальничать с врагами народа - преступно. Пусть повертятся, как кефаль на сковородке".

Тогда, в конце тридцатых, Фадеев однозначно верил в революционную справедливость. Повторяя за Сталиным: "Если человека посадили, значит что-то было".

Высказывания вождя проясняли облачный горизонт истории. Это были для Фадеева пророчества ясновидца: "Что значит построить социализм? Это значит преодолеть своими силами свою собственную советскую буржуазию".

Когда Фадееву говорили о пытках, он отвечал убежденно: "Зато у нас нет частной собственности на средства производства".

Изгнать купцов из храма

Как знаток Библии товарищ Сталин знал, что не Бог создал человека во грехе. Это были происки дьявола. Только большевики взялись вернуть мир к шестому дню сотворения и изгнать купцов из храма. Он в принципе соглашался с мнением Генриха Манна: "Черни просто хочется пограбить, обогатиться; хочется пошуметь, покуражиться, хочется убивать!"

Это был, разумеется, не марксистский, но любопытный взгляд.

Еще в 1921 году закоперщик московских событий 1905 года Леонид Красин утверждал с трибуны X партконференции, что девяносто процентов коммунистов вступило в партию, чтобы хапать, и Сталин знал, что Красин прав. Жизнь подтвердила правоту Лошади (дореволюционная кличка Красина).

Уже через девять лет после Октябрьского переворота председатель ВЦИК Авель Енукидзе не стеснялся заявлять, что живет лучше, чем жили цари.

Когда Сталину случайно довелось увидеть, как Авель втирает в мочки больших ушей заграничные духи, он засомневался в победе социализма больше, чем в восемнадцатом году при обороне Царицына. Если пролетарский писатель Горький не отказывался от особняков в Москве и Крыму, от любимых цветов из Ниццы и папирос из Египта, то что можно было говорить о партийных выдвиженцах.

У Ворошилова Контрольная Партийная Комиссия при ЦК обнаружила растрату государственных денег на сумму в 700 тысяч рублей; "всесоюзный староста" Калинин не сумел отчитаться за 185 тысяч... У других вождей тоже "текло не только по усам".

Как и Петр I, не сдерживаясь, хватая соратников за усы и бороды, Сталин кричал почти дискантом: "Новоявленные бояре забыли, как в сопливом детстве пасли коров и пахали на помещика. Забыли, сволочи, как гнули спины в смрадных цехах заводов и фабрик. А став наркомами, научились воровать. Паучье племя, испугались возмездия..."

После ареста своего генерального комиссара госбезопасности Генриха Ягоды с брезгливостью просматривал список изъятых у него вещей. Он, сумевший переиграть Троцкого, разобравшийся в философии Гегеля, становился в тупик перед полученным перечнем: брюк разных - 29 пар; гимнастерок коверкотовых 32 штуки; костюмов заграничных - 22 штуки; сапог шевровых, хромовых, ботинок - 42 пары, носков - 112 пар...

Особо отметил мерзость: 3904 порнографических снимка и "искусственный резиновый половой член".

Непроизвольно Сталин сопоставил два понятия: член ЦК ВКП(б), каким являлся арестованный, и резиновый член. Неужели умный Бухарин не понимал, куда он толкает советскую власть, выдвинув кулацкий лозунг: "Обогащайтесь!" Сталину докладывали о количестве чемоданов, с которыми возвращались из загранкомандировок красные спецы. Нахапав барахла, они не понимали, что продают партбилеты дьяволу, превращаясь в пособников империалистов.

Когда он узнал, что увенчанный им всеми возможными регалиями герой-полярник за государственный счет углубил канал Москва-Волга у своей дачи, - перестал приглашать в Кремль.

Мещанство разъедало партию, как весенний паводок разъедает лед. Многим хотелось урвать от жизни кусок пожирней. Сталин надеялся на молодых. Весной 1935 года обращался к выпускникам военной академии: "Мы, вожди, пришли к власти бобылями и такими останемся до конца, потому что нами движет исключительно идея, а не стяжание".

Покончив с НЭПом и завершив коллективизацию, Сталин надеялся навсегда разделаться с внутренней буржуазией. Но она вылезала из любой щели, как те гады в повести Булгакова "Роковые яйца".

Естественно, писатель имел в виду другое, но объективно именно красный луч профессора Персикова рождал все новые полчища партийных перерожденцев.

В том, что жизнь должна улучшаться, у Сталина сомнений не возникало: "Не улучшается жизнь - это не социализм, но даже если жизнь улучшается из года в год, но не укрепляется основа социализма, неизбежно придем к краху".

Фадеев знал о "ленинской скромности" товарища Сталина и не показывался ему на глаза в новой бобровой шубе и собольей шапке. Был он похож в ней на Шаляпина с картины Кустодиева. Ни о каком перерождении речи быть не могло, просто захотелось пустить пыль в глаза кой-кому из писательниц.

"Если Фадеев клюнул на шубу, пусть даже без буржуазной подоплеки, то чего ждать от других", - думал Сталин и срывал зло на секретаре Поскребышеве.

Дело дошло до того, что ему стали сниться дурацкие сны: будто ночью в нижнем белье он пытается удержать створки Спасских ворот. В них ломится многотысячная толпа обуржуазившихся коммунистов и беспартийных. В щель ворот Сталин видит знакомые лица наркомов, маршалов, орденоносных артистов и прочих перерожденцев.

Из горящих глоток лишь одно слово: "Обогащайтесь! Обогащайтесь!" Хотим красивой жизни. Давай коверкот, габардин, крепдешин, мадеполам, авто, бабам - гипюр, шелка, меха, фетр, велюр, парфюм и каждой по надувному резиновому члену!..

Охранники стоят как истуканы.

Он зовет на помощь. Сбегается Политбюро - тоже в исподнем. Пыхтят, тужатся. Геморрой от напряжения нажили, в том числе и товарищ Сталин. (А он-то гадал: отчего.) Сколько он требовал заделать все кремлевские ворота кирпичом, а выезды прорыть под землей. Не послушались, прошляпили, прохвосты.

Трещат ворота, поддаются...

Погибла революция. Не сдержали клятвы, данной Ильичу!

Глава III

ХОЗЯИН

Запятые ставил густо...

Менялась не только страна. Новый смысл приобретали слова. Исчезли прежние хозяева фабрик, заводов, земли.

Появились новые хозяева огромной страны. Об этом писали, говорили, пели ежедневно, ежечасно.

"...Человек проходит как хозяин необъятной родины своей..."

"...Мы покоряем пространство и время, мы молодые хозяева земли".

Хозяевами считались миллионы, но все понимали и знали, кто в стране первый, главный хозяин.

Коммунист Фадеев, естественно, не был исключением. Его поражала разносторонность вождя. Сталин не оставлял без внимания даже самое незначительное произведение, проявляя, по мнению писателя Симонова, "потрясающую осведомленность".

Сталин не просто прочитывал сценарии, рукописи, а правил в них ошибки, пунктуацию, орфографию, стиль, ничего не пропуская. Запятые ставил густо.

Вот сценарий фильма "Падение Берлина": "В кабинет вошел Поскребышев". Не годится. На полях написал: "Вошел секретарь Сталина Поскребышев". Не допускал вольностей. Мало ли могло быть Поскребышевых.

Не Михалков с Эль-Регистаном, а товарищ Сталин придал тексту гимна СССР торжественный настрой, придумав начальные строчки: "Союз нерушимый республик свободных сплотила навеки великая Русь..."

Ни Фадеев, ни кто другой не могли представить гимн без такой запевки.

Ждановские уроки композиторам вызывали у Сталина ироническую улыбку. Вероятно, Шостакович и Прокофьев не совсем Чайковский или Римский-Корсаков, но сесть перед ними за пианино и учить, какую музыку сочинять, выглядело, мягко говоря, неумно. Тоже критик Стасов нашелся! Его "надзиратель по идеологии" явно переусердствовал. Товарищ Сталин не стал напевать автору оперы "Тихий Дон" композитору Дзержинскому популярные классические мелодии, а ограничился советом "закупить все партитуры наших оперных корифеев. Спать на них, одеваться ими, чтобы учиться у них".

Но он не мог допустить, чтобы председательница колхоза в фильме "Член правительства" шла по дороге пьяной. Какой же будет у нее авторитет?

Он никогда не цеплялся к мелочам, если видел достоинство в главном. Вот в кинотрилогии о Максиме все было неверно: "Забастовки не так проводились, революция не так делалась, на балалайке не играли, - все не так было. А фильм хороший".

Хотя он и не совмещал общественную и государственную деятельность с чисто литературной, как Юлий Цезарь, Наполеон или Екатерина Великая, но чувствовал себя вправе по-хозяйски выступать в роли соавтора, цензора и редактора.

Изредка Сталин позволял себе раздвигать классовые занавески, показывая лицо истинного ценителя и знатока.

Перефразируя Чехова, Фадеев шутил: "Для товарища Сталина власть оставалась женой, литература, кино и театр - любовницей. Но, отдаваясь сердечному влечению, всегда оставался марксистом".

Он никогда и нигде не утверждал, что, скажем, Достоевский слабый писатель. Всегда признавал его великим художником слова, но "опасным для нынешней молодежи".

Большой театр оставался его слабостью в крупном и малом. Мог сделать замечание любимой певице Вере Давыдовой за ультрамодный пояс.

Исполнитель партии Германа в "Пиковой даме" тенор Ханаев весь четвертый акт простоял не двигаясь у карточного стола. Этот факт Сталин не оставил без внимания. Он, не перепоручая никому, лично выяснил причину и выразил артисту сочувствие, узнав, что у того лопнули на заду лосины.

В отличие от Ленина, он не избегал музыки. Хорошие голоса были его слабостью. На одном из приемов подарил Пирогову свой любимый бокал - особый жест у грузина.

Максима Дормидонтовича Михайлова не раз приглашал петь в квартете, где выступали Молотов, Ворошилов и он сам. Хороших басов в Политбюро не имелось.

Пели знакомую с юности и близкую их сердцу классику. Сталин вел партию тенора, Молотов - дисканта, Ворошилов - альта, а Максим Дормидонтович подпирал всех сочным басом. Не отклонялись от канонов, следовали автор-скому указанию: "Allegro moderato". "Придите, ублажим Иосифа приснопамятного... Слава Тебе, Боже наш, слава Тебе. Слава Тебе, Боже наш, слава Те-бе..."

Если Михайлов из деликатности пел вполсилы, просил его не скромничать перед рядовыми церковными певчими.

"То академик, то герой..."

Он был до конца уверен, что художник обязан работать своим воображением, но оставаться в пределах стиля. Дирижер Самосуд убрал из оперы "Иван Сусанин" известный хоровой гимн. Сталин не мог согласиться с этим и, побывав на репетициях, предложил исполнять "Славься", но в иной текстовой редакции. Вместо "Славься, царь-государь" исполнять "Славься, русский народ".

Любая деталь, нарушающая целостную картину, не оставалась не замеченной Сталиным. Он посоветовал исполнителям ролей Антониды и Вани поменьше горевать, оплакивая отца, так как их горе, конечно, тяжкое, но оно личное. Внося коррективы в либретто оперы, не побоялся предложить ввести в финальную сцену колокольный звон. В Москве кремлевские колокола молчали, а в Большом театре радовали слух.

Иногда на вечерних заседаниях правительства вдруг начинал посматривать на часы. Потом, поглаживая усы, предлагал: "А не прерваться ли нам, товарищи. Через пятнадцать минут в Большом театре товарищ Пирогов исполнит арию Сусанина".

К первому аккорду знаменитой арии Сталин успевал занять свое кресло в боковой правительственной ложе. Сначала он усаживался у барьера, а потом, чтобы не лишать удовольствия зрителей, которые глазели на него и не слушали певца, перемещался в глубину. Музыка его волновала. Глаза увлажнялись. Он прикрывал их ладонью. Особенно трогал запев после оркестрового вступления: "Чую смертный час" и пианиссимо: "Ты взойди, моя заря, заря последняя..."

Не было дел, в которые бы не вникал товарищ Сталин. Фадеева поражала его работоспособность. Он знал, что Иосиф Виссарионович до войны еже-дневно прочитывал до пятисот страниц литературы, включая специальную, не считая работы с документами.

Герой Советского Союза летчик Г. Байдуков говорил Фадееву: "Откуда человек, занятый делами государственной важности, знает детали авиастроения и летного дела?.."

У комбайнера Константина Борина Сталин интересовался возможностью убирать хлеба на третьей скорости. Спрашивал конкретно, как "механизаторы связывают у комбайна цепи".

Как всегда, делал выводы: "Значение уборочной техники в том, что она помогает убирать урожай вовремя".

После долгих обсуждений убрали храм Христа Спасителя, как не имеющий исторической ценности. Копировать во второй половине XIX века церковь тысячелетней давности во Владимире было неумно. По сравнению с Исаакиевским собором снесенный храм выглядел доисторическим мамонтом.

"Что из того, что сооружали на деньги верующих? - рассуждал Сталин. Лучше бы улицы замостили или больницы для бедных построили".

Фадеев понимал и принимал сталинские решения.

В который раз, слушая и рассматривая этого спокойного человека в командирской шинели, он вспоминал строчки Пушкина, адресованные Петру Великому, которые не буквально, а по духу касались товарища Сталина:

То академик, то герой,

То мореплаватель, то плотник,

Он всеобъемлющей душой

На троне вечный был работник...

И, разумеется, заключительные строчки: "Как он неутомим и тверд, и памятью как он незлобен".

Романтические картины, дополняющие действительность, не раз рисовались воображению Фадеева...

Ночью пожилой усталый человек в стареньком плаще с потертым воротником и в мягких кавказских сапогах выходит из Кремля и шагает по спящей Москве.

Фадеев ясно видит его походку, слышит хриплое дыхание заядлого курильщика.

Товарищ Сталин идет по затихшим улицам, заложив правую руку за борт плаща. Его добрый взгляд отца и хозяина скользит по домам, площадям, бульварам. Он доволен порядком и покоем. Его сердце бьется в унисон с сердцами москвичей, его мысли - об их судьбе...

Вдруг он замечает непорядок. Какой-то разгильдяй выбросил на тротуар пустую пачку от папирос "Беломорканал".

Сталин укоризненно качает головой: "Сознание всегда отстает. Поздно приходит сознание".

Поднимает мусор, кидает в ближайшую урну и продолжает обход.

Глава IV

СВОЙ

"...Прост, как правда"

Разбирая литературные произведения, Сталин не уставал повторять: без деталей нет характера. По существу, он развивал мысль Ивана Сергеевича Тургенева: талант - это подробность.

Для Фадеева облик вождя складывался не только из крупных, масштабных фактов, но и из повседневных поступков, которые нередко значили не меньше, чем крупные.

Кому не известно горьковское высказывание о Ленине: "Прост, как правда".

Если такое возможно, то товарищ Сталин был еще проще...

Когда Сталин брал со стола бутылку и прежде, чем разлить волшебный нектар, показывал гостям, его лицо напоминало доброго грузинского крестьянина из Анаури - родины предков.

Недруги, конечно, поговаривали, что Сталин спаивает гостей, чтоб они "развязали языки". Но какой же настоящий мужчина не умеет выпить.

Недаром Сталину нравилась присказка: "Большевикам негоже напиваться и упиваться".

Он никогда не усаживался на торце или по центру стола. Где садился, там и был центр.

Рисоваться и красоваться не любил и не умел. Скульптурных поз не выносил. Никогда никого из себя не изображал: ни вождя, ни, тем более, гения всех времен. Это многих удивляло: такая скромность при такой славе. Даже на банкете по случаю Дня Победы сбивал спесь с маршалов и генералов. Расстегнув верхние пуговицы кителя, сев спиной к праздничному столу, ел любимых с детства раков, бросая шелуху на паркет. Кто бы так смог.

Лишь раз в жизни собрался пустить пыль в глаза, въехав в историю на белом коне. Решил принять парад Победы на Красной площади вместо маршала Жукова. Но бог истории не допустил такой глупости: уронил его с лошади на репетиции.

Прочитав фадеевский "Разгром", он отметил редкое совпадение его позиции с точкой зрения партизана Морозки и остался доволен этим. Он не терпел ни в ком барства, ячества и отсутствия чувства дистанции. Конечно, господ и сиятельств заменило "гордое слово "товарищ"", но одни товарищи при этом стояли на мавзолее, а другие проходили внизу под ним.

Когда вернувшемуся из республиканской Испании журналисту Кольцову оказали честь, пригласив в Кремль, он раздулся от важности и принялся давать ценные указания, а не скромно докладывать обстановку...

Режиссер Мейерхольд возомнил себя реформатором театра и вознесся выше небес.

Бог весть что изображали из себя конструкторы самолетов Туполев, Петляков, Стечкин, ученые Ландау, Королев, Шмидт - кулацкие прихвостни и бундовцы.

Пришлось их одернуть и поставить на место.

Сталину было спокойно и легко с детьми, стахановцами, колхозниками, обслугой, а трудно и неудобно с некоторыми представителями "прослойки", которые сидели на шее у народа, а изображали "пуп земли".

Нобелевский лауреат, но окончательный сумасброд академик Иван Павлов не где-нибудь, а на публичной лекции тыкал пальцем в портреты Ленина и Сталина, называя их виновниками всех бед России.

Уважаемый артист Николай Черкасов, не подозревая, что от товарища Сталина невозможно скрыть малейшую иронию, решил спросить в личной беседе, можно ли играть роль Ивана Грозного, сохраняя царскую бородку.

За кого надо было принимать товарища Сталина, чтобы испрашивать на это разрешение. Почему, если у царя действительно имелась собственная бородка, надо было изображать его без нее? Конечно, бородка, как у Калинина, не чета боярской, но к чему нарушать историческую правду.

Какая, в принципе, разница - с бородкой царь или без нее. Не за такие мелочи товарищ Сталин критиковал режиссера Эйзенштейна. А Николай Константинович очень тонко решил свести разговор к пустячку.

Такие попытки огорчали Сталина. Он их не заслужил.

Жизнь научила Сталина, общаясь с интеллигенцией, держать ухо востро.

Вся страна восхищалась Сталиным. В книге "Встречи со Сталиным" редактор Фадеев придавал литературный блеск коллективному восторгу. Для каждого находил слова от сердца и новый поворот темы.

Знаменитые летчики В. Чкалов, М. Водопьянов, Г. Байдуков, В. Гризодубова, академики А. Байков и восьмидесятилетний химик А. Бах, металлург И. Бардин, литераторы Самед Вургун и Лев Никулин, певицы В. Барсова, М. Литвиненко-Вольгемут, герой-полярник И. Папанин, рабочий А. Стаханов, колхозница М. Демченко величали Сталина "нашим отцом", "великим гением", "гордостью народа", "источником силы", "великим человеком" и, наконец, "Лениным сегодня...".

Не отмолчался и Максим Горький: "Мы выступаем в стране, освещенной гением Ленина, в стране, где неутомимо и чудодейственно работает железная воля Иосифа Сталина".

От своих не отставали зарубежные знаменитости. Анри Барбюс, французский революционер и писатель, утверждал: "Человек с головой ученого, лицом рабочего, в одежде простого солдата живет в небольшом домике. Кто бы вы ни были, лучшее в вашей судьбе находится в руках этого человека. Он подлинный вождь. Сталин - это Ленин сегодня!"

Гость Ленина, известный английский фантаст Герберт Уэллс, назвавший Ильича великим, но только мечтателем, нашел для Сталина более высокую оценку: "Я не встречал человека более порядочного, искреннего и честного, в нем нет ничего зловещего, темного, никто его не боится и все верят в него".

Судя по тексту, Уэллс возражал очернителям товарища Сталина и делал это, не сомневаясь в своей правоте.

Восхищались вождем и другие литераторы мировой величины: англий-ский драматург и мудрец Бернард Шоу, немецкий писатель-антифашист Лион Фейхтвангер, нобелевский лауреат Андре Жид...

В их ряду Фадеев выглядел безусым юнцом.

Находясь на гостевой трибуне, Фадеев всегда наблюдал за Сталиным, поднимающимся на мавзолей. Это никого не оставляло равнодушным. Не человек шел, а властелин времени.

Замерли на площади батальоны, притихли гости, приготовилась к последнему прыжку минутная стрелка курантов Спасской башни. Невысокий человек в шинели и фуражке останавливается на левом крыле мавзолея, беседуя с кем-то. Он знает, что тысячи глаз впились в его фигуру, косясь одновременно на башенные часы.

Фадееву казалось, что стрелки, сдерживая время, подрагивают от напряжения.

Сталин, с домашним выражением лица, заканчивает беседу и, не торопясь, направляется на свое обычное место над буквой "Н" ленинского клише. И в тот момент, когда он поворачивается лицом к площади, ни на мгновение ни раньше, ни позже, минутная стрелка срывается с места, давая прозвонить курантам, двигая время вперед!

Сначала он посмеивался и подшучивал над всенародной любовью. Историческое прошлое знало подобные примеры. Но одно, когда это касается Ивана IV или Наполеона, другое - тебя самого.

Сталин не уставал повторять: "Заставь дурака богу молиться, он и лоб расшибет". Уважение уважением, но к чему его большой бюст, например, на выставке картин Рембрандта?

Он искренне возмущался, беседуя с Лионом Фейхтвангером: "Подхалимствующий дурак приносит больше вреда, чем сотня врагов".

Однажды на первомайской демонстрации он не любопытства ради, а для статистики попытался определить количество собственных портретов, оказавшихся одновременно в пределах Красной площади. Насчитал двести семьдесят три и бросил. Их несли в руках, везли на украшенных грузовиках, поднимали на воздушных шарах, удерживая за веревки.

Народные шествия с портретами здравствующих вождей не он придумал, а лишь развил, придав государственный размах. Уже Древний Рим видел портреты своих цезарей.

Глядя на бесконечные собственные изображения, Сталин извинял своих рабочих и крестьян за то, что, занятые борьбой и трудом, они не успели развить в себе хороший вкус, исключающий обожествление вождей.

Но он терпел всю эту шумиху, потому что знал, какую радость доставляет праздничная суматоха устроителям, участникам, - особенно детям, восседающим на плечах родителей, и был уверен, что все это относится к нему не как к отдельному лицу, а как к представителю трудового народа.

Он долго раздумывал, на каких кадрах подсказать режиссеру окончить фильм...

Глава V

УПРАЖНЕНИЯ В ВЫСОКОМ СТИЛЕ

Маяковский не написал поэмы о Сталине. Но его известные строчки стоят поэмы: "Я хочу, чтоб к штыку приравняли перо. С чугуном чтоб и выплавкой стали о работе стихов от Политбюро чтобы делал доклады Сталин!" "Талантливейший поэт эпохи" всецело доверял вкусу и эрудиции вождя.

Выступая на Первом съезде писателей СССР автор "Конармии" и "Заката" И. Бабель призвал соратников по перу учиться писать у Сталина: "Я не говорю, что всем надо писать, как Сталин. Но работать над словом, как Сталин, надо". Сам Бабель, по утверждению К. Паустовского, над двух-трехстраничным рассказом работал месяцами. Но даже его покорял стиль Сталина.

Известно, что все свои основные работы он, как Ленин, писал сам. Но, в отличие от Ленина, русский язык не был для него родным. Тем удивительней его успехи в русском языкознании. Он учился литературному языку у Пушкина, Тургенева, Чехова... Сталин вырабатывал собственный стиль письма, изучая древних греков. Академик Е. Тарле видел у него на рабочем столе томик Плутарха.

Сталин читал Архилоха: "В меру радуйся удаче, в меру в бедствиях горюй. Познавай тот ритм, что в жизни человеческой сокрыт". Ему нравился Феогнид из Мегар: "Сладко баюкай врага, а когда попадет к тебе в руки, мсти ему и не ищи поводов к мести тогда".

Высокий стиль греков Сталин видел в лаконизме: "чтобы словам было тесно, а мыслям просторно". Почти каждая фраза Сталина становилась цитатой.

"Диктатура партии - это диктатура вождей".

"Самый последний подлец, если к нему присмотреться, имеет хорошие черты".

Сталин писал свои книги и выступления, проговаривая написанное вслух, проверяя и уточняя интонацию.

Иногда, держа исписанные листки перед собой, двигался бесшумно по кабинету, приостанавливаясь после очередного абзаца. Слух у него был абсолютный, музыкальный. Недаром он назначался регентом семинарийского хора, исполнявшего песнопения Рахманинова, Аренского, Бортнянского. Это очень помогало работе над текстом. Фразы ложились, как ноты - гармонично.

"Чтобы строить, надо знать, надо владеть наукой. А чтобы знать, надо учиться. Учиться у всех - и у врагов, и у друзей, особенно у врагов... Перед нами стоит крепость. Называется она, эта крепость, - наукой с ее многочисленными отраслями знаний. Эту крепость мы должны взять, во что бы то ни стало".

Отвергал слог Шекспира, Гоголя, Грибоедова, Льва Толстого. Говорил: "Я предпочел бы другую манеру письма. Манеру Чехова, у которого нет выдающихся героев, а есть серые люди, отражающие основной поток жизни".

Фадеев был очарован манерой письма товарища Сталина. Редактируя в 1939 году сборник "Встречи со Сталиным", вкладывал в отклики знаменитых людей страны собственные слова восхищения и признания. Мыслям летчика Валерия Чкалова он придал поэтическое звучание: "Я часто думаю о том, что вот сидит сейчас товарищ Сталин в своем скромном кабинете и, несмотря на усталость, несмотря на позднюю ночь, с карандашом в руке, дымящейся трубкой во рту, пишет о новой жизни человека, за которую он бесстрашно борется, не щадя своих сил, своей жизни. Он пишет о том, что придет время, когда народы всего мира соединятся под знаменами коммунизма и все заживут счастливо и радостно..."

Часть вторая

ТОВАРИЩ СТАЛИН ПРИСМАТРИВАЕТСЯ К ПИСАТЕЛЮ ФАДЕЕВУ

"Почему вы скрывали от меня товарища Фадеева?.."

Из выступления тов. Сталина

Глава VII

ВЫБОР

Чудесный сплав

На своем юбилейном вечере по случаю пятидесятилетия, который состоялся в Центральном доме работников искусств, Фадеев, отвечая на поздравления, говорил: "Вся моя писательская жизнь прошла в рядах партии... Все лучшее, что я сделал, - на это вдохновила меня наша партия".

Каждую фразу писатель произносил с обычным для себя воодушевлением, придавал сказанному особую убедительность и значение. Стоя на трибуне, он напоминал седого боевого капитана на мостике флагманского корабля.

"...И я горжусь тем, - продолжал Фадеев, - что состою в нашей великой Коммунистической партии, и считаю это великой честью для себя. Я думаю, что за всю историю человечества не существовало более величественного коллектива, чем наша партия, которая ведет народы всех национальностей к справедливой жизни, к коммунизму. И я горжусь тем, что принадлежу к этой великой партии и иду за ней преданно и беззаветно".

Переждав вспыхнувшие овации, вскинув "крутой посадки голову", закончил: "Я могу обещать вам, что до конца дней своей жизни буду верен ее знаменам".

Сталин на торжестве не присутствовал. Но его портрет в полный рост возвышался за спиной юбиляра. Знакомясь с выступлением писателя, опубликованным в ближайшем номере "Литературки", одобрительно кивал головой.

Юбилейная речь Фадеева возвращала Сталина к тем изначальным истокам, которые для него частично замутило время и повседневные государственные заботы. Старые революционные лозунги, затертые до дыр функционерами, подхалимами и просто "попками", у Александра Александровича звучали будто "на заре туманной юности", подзаряжая вождя прежней верой и надеждой. Читая речь писателя, он забывал собственный политический цинизм, тройные стандарты, дешевую демагогию.

Любивший иронизировать над многими близкими соратниками, не позволял себе даже в мыслях посмеиваться над донкихотством писательского Секретаря, скажем, слушая его выступление на панихиде актера Михоэлса.

В глубине души он по-отцовски сочувствовал нелегкой писательской доле Фадеева, но однозначно понимал, что долг коммуниста превыше литературного таланта. В белых перчатках литературная политика не делается.

Начиная с 1939 года, Сталин никого из писательской братии не уравнивал с Фадеевым, считая его единственным достойным вожаком этой беспокойной массы.

От имени партии он поставил коммуниста Фадеева на караул по всей форме на чрезвычайно идеологический пост, уверенный в надежности такого бойца.

К тому у него имелись веские резоны.

Анкеты никогда не заслоняли Сталину живого человека. Прежние заслуги не служили векселем на будущее. Он цитировал классика: "В карете прошлого далеко не уедешь".

Старые партийцы раздражали его высокомерием, панибратством, упреками в отступлении от ленинских заветов. Он мысленно повторял строки любимого Руставели: "Каждый мнит себя стратегом, видя бой со стороны". Попробовали бы управлять государством без вождей и аппаратчиков.

Поэтому Сталин с некоторых пор отдавал предпочтение молодой коммунистической поросли.

Анкета Фадеева отвечала духу времени.

Хотя Сталин не вполне разделял восхищение Ленина дворянскими революционерами, которые разбудили Герцена, но косвенное отношение к ним писателя Фадеева не вредило его анкете. Дело в том, что муж тетки писателя, Михаил Сибирцев, был внуком декабриста и сам участвовал в народовольческом движении, куда его привела агитация, развернутая Герценом.

Правда, у Фадеева не имелось пролетарских корней, но Сталин сам был сыном ремесленника и поденщицы, не говоря уже о социальном происхождении Маркса, Энгельса, Ленина...

Тетка Фадеева, Мария Владимировна, пришла в партию большевиков в возрасте пятидесяти шести лет, а ее сыновья, двоюродные братья Александра Александровича, Всеволод и Игорь, геройски отдали жизнь за рабочее дело.

Сталину нравились воспоминания писателя о революционной юности. Он нигде себя не выпячивал, даже над собой посмеивался, а выглядел молодцом. Умел рассказать о недавнем прошлом ярко и с правильных позиций.

Юношеская горячность автора напоминала ему собственные дореволюционные годы. Разве он не был таким же бунтарем и идеалистом?

Александр Булыга (так называл себя тогда Фадеев), попав к партизанам, говорил почти его словами! "Здравствуйте, герои, отцы наши, братья наши и воины пролетарской революции. Здравствуй, непокоренная, прославленная подвигами, мятежная Сучанская долина. Мы пришли к вам с нашей юношеской мечтой - отдать наши скромные силы вашему восстанию, вместе с вами до последнего дыхания драться с оружием в руках, с пламенем в сердце за власть Советов и победить врага!... Пройдут года, десятилетия, и о ваших подвигах народ сложит красивые песни, писатели отобразят ваши образы в литературе, которую будут читать поколения человечества. Ваши деяния легендарны".

Строчки, касающиеся писателей, Сталин перечитал вслух с собственной убедительной интонацией. Хорошо звучали - как надо!

Толковый паренек их произнес: честный, нехитрый. Таким и остался.

Публикации Фадеева задевали душу Сталина. Сказанное Фадеевым о прошлом притягивало: "Мы так беззаветно любили друг друга, готовы были отдать свою жизнь за всех и за каждого! Мы заботились о сохранении чести друг друга..."

Сталин закуривал, не затягиваясь, выпускал дым, отмахивался от него. Легкой походкой горца пробегал кабинет. Он учился твердости у Ленина, не раз упрекая себя в мягкотелости.

Прошлое всегда притягивало, как ушедшая молодость. Так жизнь устроена. Находил у Фадеева нужные строчки, укрепляющие твердость: "Мы испытали много тяжелого, жестокого: видели трупы замученных карателями крестьян, потеряли в боях много людей, которых успели полюбить, знали об арестах в городе лучших наших друзей по подполью, знали о чудовищных зверствах в контрразведках белых..."

Неформально просматривал послужной список писателя. Все ступеньки были на месте, начиная с первой. Поднимался быстро, как многие, но не перепрыгивал. Оказались нюансы: стал сразу членом партии большевиков, не проходя ни кандидатского стажа, ни группы сочувствующих, не подвергаясь важному экзамену по политграмоте. Сомнительных так не принимали.

Политрук пулеметной команды; редактор полковой газеты "Шум тайги"; комиссар 22-го Амурского полка; по рекомендации Сергея Лазо помощник комиссара Спасско-Иманского военного района.

По общественно-партийной линии продвигался без сбоев: от секретаря съезда Ольгинского уезда до секретаря первого райкома партии Краснодара. В 1921 году избирался делегатом X съезда ВКП(б) и принимал участие в подавлении кронштадтского мятежа... Был тяжело ранен в лодыжку.

Талантливый писатель, да еще с таким опытом партийно-административной работы, кадровый аппаратчик многого стоил. Это редкий сплав партийности с литературой, о котором писал Ленин. Пройти мимо такого человека мог лишь слепец!

Огонь на себя

Фадеев во всем соответствовал его, сталинскому, принципу подбора руководящих кадров. Этот принцип предусматривал, естественно кроме анкетных данных, десятилетний срок подготовки. Именно столько, по убеждению товарища Сталина, требовалось для обкатки крепкого работника.

Как обычно, он подобрал для своего тезиса образное выражение: "Поток несет камни большие и малые. Он стирает углы камней, обкатывает их. Для того, чтобы управлять государством, надо уметь обкатывать людей. Надо уметь притирать людей друг к другу.

А потом обкатанный работник сам становится потоком, сам обкатывает других людей".

Сталин не представлял себя вне этого потока. Он тоже был камнем, только более крупным и крепким, обдирающим углы у других в потоке. Но он верил в прочность собственных граней.

Писатель Фадеев являл собой материал нестандартной складки.

Поначалу Сталин воспринимал его как любого энергичного, крепкого партийца с литературным уклоном. Десятки литераторов, как и Фадеев, пришли в РАПП, сменив винтовки на перо. Молодой писатель не любил оставаться в тени, тушеваться на вторых ролях. Сталин не считал стремление выдвинуться минусом, порочащим коммуниста. Без таких пружинок было бы невозможно управлять аппаратом. Честолюбие Фадеева Сталину нравилось. Хотя иногда Александр Александрович перебарщивал. Скромность для партийца значит не меньше, чем идейность и трудолюбие, а писатель позволял себе высказывания, привлекающие внимание догматиков и завистников. Для чего надо было во всеуслышание примерять на себя мысли толстовского князя Андрея: "Я хотел бы умереть в бою под развернутым знаменем. Если смерть, то под знаменем... Меня мое честолюбие тянет к Аустерлицу".

Ни к чему сыну фельдшерицы такие барские выкрутасы, думал Сталин. Простодушие писателя временами ставило его в тупик. Какой зрелый политик громогласно заявит о планах на власть? А Александр Александрович, не думая о недругах и завистниках, раскрывал карты: "Да, я хочу заменить Горького и не вижу в этом ничего такого, что порочило бы меня".

Но если наивный, бесхитростный человек утверждает, что "писатели разведчики партии в неизведанной еще области искусства, и то, что нам удастся сделать, - принадлежит партии. А если мы в чем-либо ошибемся партия, ЦК поправит нас", то это свой человек!

Коренной перелом в отношении к Фадееву у товарища Сталина произошел не совсем обычным образом. Увидеть писателя в ином, новом свете Сталину помог вышедший в 1925 году роман "Разгром".

Сначала, при первом чтении, у него возник резонный вопрос: почему в книжке о гражданской войне так бегло и мелко обрисованы белые? Вместо конкретных живых персонажей практически эпизодические фигуры, представленные выпукло лишь в одной-двух сценах.

Насколько товарищ Сталин разбирался в литературе, а он, скажем так, неплохо знал этот предмет, сшибку враждебных классов полагалось выразить через живые образы конкретных людей, раскрыв в развитии их характеры.

Вместо такой очевидности на многих страницах автор уделил внимание личной вражде двух партизан: некоего пьянчужки Морозки и вечного путаника максималиста Мечика.

Неоправданным выглядел разгром отряда. Конечно, все знали, чем, в конечном счете, завершилась гражданская война, но лучше было поставить точку в другом месте.

Кроме одного эпизода, партизаны или скрываются в тайге, или бегают от японцев, как зайцы.

Но не напрасно товарищ Сталин считал себя проницательным, искушенным читателем, умеющим всегда разглядеть основное звено в цепи замысла.

Впоследствии он строго корил себя за первоначальное поверхностное знакомство с романом. Он не прощал себе таких промахов и извлекал соответствующие уроки.

Если отбросить отдельные идеологические моменты, роман Сталину понравился. Он хорошо знал сибирскую тайгу, и ее художественное описание о многом напомнило. Как ни странно, но ему понравились не только сознательные партизаны: Бакланов, Дубов, Метелица, но и плохой боец Чиж, и шлюшка Варька, и баламут Морозка. Храбрый оказался на поверку партизан, надежный.

Хорошо, что Фадеев показывал революцию через простых, незаметных людей, как уважаемый Сталиным Чехов, но в другую эпоху.

Перечитывая роман с красным карандашом, подчеркивал нужные абзацы.

Когда Сталин до конца осознал смысл, заложенный автором в заголовок романа, воскликнул с редким для него воодушевлением: "Почему вы скрывали от меня товарища Фадеева!"

Выразительное название "Разгром" не имело ни малейшего касательства к отряду Левинсона. Разгромлен был невидимый, крайне опасный враг, находящийся не по ту сторону баррикад, а затаившийся внутри многих, очень многих партийцев, попутчиков, сочувствующих.

Нет, не прав был Ильич, утверждавший, что для коммуниста достаточно овладеть знаниями, которые выработало человечество. К сожалению, это составляло только часть проблемы. Настоящим большевиком мог называться лишь тот, кому удалось выдавить из себя по капле корни мещанства, индивидуализма, стяжательства.

Только поверхностному читателю могло представиться, что мягкие стрелы критики нацелены автором против Мечика.

Мишенью для критических стрел Фадеев выбрал не хлюпика Мечика, а себя самого.

Глава VIII

ИССЛЕДОВАТЕЛЬ

Алкаш - да наш

Сталин, как и Лев Толстой, искал в художественном произведении, прежде всего, личность автора.

Ему пришлось немало поработать с текстом "Разгрома", чтобы окончательно убедиться в сходстве Мечика и юного партизана Булыги. Дело в том, что Александр Александрович ни в печати, ни в публичных выступлениях, ни в частной переписке на это прямо не указывал. Хотя кое-какие намеки имели место. Но Сталин со времен подполья научился читать и между строк и всегда умел видеть, что стоит за словами.

На мысль о сходстве автора с литературным персонажем Сталина натолкнула публикация писателя Юрия Либединского, друга и дальнего родственника со стороны первой жены Фадеева. Правда, по личным или политиче-ским причинам тот указал, что в авторе "Разгрома" живут только положительные герои книги: Левинсон, Бакланов, не упомянув Мечика. Может быть, действительно, не разглядел или поосторожничал, не захотел бросать тень.

Именно Либединский утверждал, что товарищ Фадеев не был, по выражению Ленина, стопроцентно готовеньким к революции. Вероятно, он лучше других знал, о чем говорил.

Да и откуда могла взяться у Фадеева большевистская складка?

Как известно, он не происходил из рабочей среды, во-вторых, не получил закалки в борьбе с царизмом.

Школьная скамья и медики-родители не могли выковать крепкого партийца.

Удалось ознакомиться с собственным признанием Фадеева в прошлой дряблости и мягкотелости. Такая информация была важным звеном сталин-ской версии.

В письме от 13 июля 1925 года писатель сообщал старой "искровке" политкаторжанке Розалии Землячке: "Многие внутренние процессы и во мне и в целом ряде товарищей, которых мне приходилось наблюдать, совершались незаметно для Вас, и это было - буквально - рождение и воспитание большевика, освобождение его от пут прежнего воспитания - остатков мещанства, интеллигентства и пр.".

Перечитывая разговор Левинсона с Мечиком, Сталин отчетливо представлял, из какого болота сумел выбраться партизан Булыга на твердую почву коммунистического фундамента, если разложившийся Мечик оперировал фактами и впечатлениями самого Булыги. "Я ко всем подходил с открытой душой, но всегда натыкался на грубость, насмешки, издевательства, хотя был в боях вместе со всеми и был тяжело ранен".

Писатель Фадеев суммировал эти противоречия:

"Окружающие люди, нисколько не походили на созданных его (Мечика) пылким воображением. Эти были грязнее, вшивее, жестче и непосредственней... Они издевались над Мечиком, над его городским пиджаком, над правильной речью, даже над тем, что он съедает меньше фунта хлеба за обедом".

Эти строчки совпадали с текстом письма Александра Александровича старой знакомой, сельской учительнице Колесниковой: "Моя беда состояла в том, что я, с раннего детства очень начитанный мальчик, долгое-долгое время оставался все же слишком наивным в житейском смысле. Поэтому я слишком часто раскрывал душу там, где мое положение сына сельской фельдшерицы было глубоко неравным, а в силу наивной доверчивости моей, и ложным". Если учесть, что Фадеев в юности, судя по биографическим данным, не имел касательства к высшим слоям владивостокского общества, то речь шла о пролетарских низах, где он был на первых порах белой вороной.

Товарищ Сталин, в отличие от Ленина, не считал себя статистиком, но любил покопаться в любопытном материале. По его просьбе секретарь Товстуха подобрал такой материал. Речь шла о прототипах романа. Какие-то фигуры Александр Александрович срисовал с натуры, придав им необходимые черты. Другие - наделил собственными.

Обнаружилось важное признание Фадеева: "Не было уже вокруг меня (в отряде) ни одного человека моего возраста, моего воспитания".

По признанию Александра Александровича, имелся Мечик - московский спекулянт, задержанный им на одном из московских рынков во время комсомольской облавы. Вот его-то звучную фамилию писатель и решил использовать в романе.

Сталин всегда любил и предпочитал нешаблонные приемы не только в политике, но и в своих трудах и выступлениях. Поэтому он мог оценить по достоинству находки у других. Трактовка образа Мечика ему понравилась. Писатель не пошел по проторенной дорожке, как иные конъюнктурщики, приписав "плохому" Мечику известный набор отрицательных качеств, давно приевшийся грамотному читателю.

Александр Александрович, преследуя определенную цель, не побоялся наделить Мечика положительными, в известном смысле, чертами. Херувим получился, а не человек.

С точки зрения никогда не забываемых товарищем Сталиным библейских заповедей, Мечик соответствовал всем десяти.

На первый взгляд, куда до него остальным немытым, нечесаным бойцам, в том числе и партизану Морозке, которого автор библейскими качествами обделил.

Но писателю Фадееву удалось развернуть материал романа так, что библейские качества Мечика оказались на поверку пшиком в горниле революционной борьбы. Сталин был абсолютно согласен с комментариями автора, полезными для читающей публики. "Эти качества остаются у Мечика внешними, они прикрывают его внутренний эгоизм, отсутствие преданности делу рабочего класса, его сугубо мелкий индивидуализм.

В результате революционной проверки оказалось, что грубый, нечестный, склонный к воровству и выпивке, малограмотный Морозка является человеческим типом более высоким, чем Мечик, ибо стремления его выше".

Лучше не скажешь. Честно, прямо, безо всяких заумных фиглей-миглей. Сталин сам предпочитал брать быка за рога, а не ходить вокруг да около.

В той же статье товарищ Фадеев без колебаний раскрывает коммунистические карты: "Нет отвлеченной, "общечеловеческой морали"... Неморально все то, что нарушает интересы рабочего класса". Впоследствии, к удовольствию товарища Сталина, Александр Александрович расширил и уточнил свою классовую позицию, написав литературоведу А. Бушмину: "Старый гуманизм говорил: "Мне все равно, чем ты занимаешься, мне важно, что ты за человек". Социалистический гуманизм требует: "Если ты ничем не занимаешься и ничего не делаешь, я не признаю в тебе человека, как бы ты ни был умен и добр"".

"Каков орел", - отметил Сталин юношескую прямоту писателя и даже позавидовал его смелости.

Накануне войны Фадеев отвечал любознательному нижегородскому школьнику на вопрос: "Кем был бы Мечик в наши дни?" Фадеев терпеливо разъяснил: "Мечик примкнул к революционному движению по мотивам личным, индивидуалистическим, скрытно-карьеристским..."

Сталин объяснение школьнику одобрил, но, как объективный для самого себя читатель, не мог не отметить некоторую натяжку в ответе.

Карьерной жилки он у Мечика не нашел. Если она и была, как указывал писатель, скрытой, то и от самого автора тоже. Не к теще на блины явился в отряд этот Мечик, а под японские пули, накануне разгрома.

А вывод в письме Фадеев подвел объективно: "Мечик принадлежит к худшей разновидности интеллигенции, той ее разновидности, которая плохо поддается переделке, потому что сочетает крайний индивидуализм, ячество с дряблой волей".

Откровенно говоря, товарищ Сталин встречал таких Мечиков даже в ленинском ЦК.

Что касается вопроса об интеллигенции, то он всегда оставался непростой проблемой для партии. Спецы всех видов были необходимы стране, но если б они занимались только своим непосредственным делом, а не лезли в чужие. Мечик относился именно к такой категории путаников, сующих нос куда не следует, и в мыслях, и в поступках. Таким, как он, никогда не понять, что значит революционная необходимость.

Суммируя факты, Сталин без малейших колебаний мог утверждать: писатель Фадеев, в отличие от малограмотного шахтера Морозки, понимал, что враг, мешающий ему идти верной и правильной дорогой, по которой шли такие люди, как Левинсон, Метелица, Бакланов, что этот враг сидел в нем самом и состоял из тех бесполезных для революционной борьбы свойств и качеств, которыми он наделил Мечика!

"Ахиллесова пята"

Сталин никогда не занимался самокопанием, но свои сильные и слабые стороны изучил. При чтении "Разгрома" у него ни на секунду не возникала мысль сравнивать себя с Мечиком, как это пришло в голову Левинсону. У него никогда не было ничего общего с Мечиком. Ему не надо было убеждать себя, как Левинсону: "Нет, все-таки я был крепкий парень, я был много крепче его. Я не только много хотел, я многое мог". Цитата была верная, но без "все-таки" и прочих экивоков.

Кроме того, Сталин не любил сравнений ни с кем, тем более - с такой фигурой, как этот рыжий еврей, будь он даже главным персонажем известной книги.

Придя в революцию, Александр Александрович верно разглядел "ахиллесову пяту" в характере очень многих партийцев. А главное - указал верный путь их перековки.

Первоочередной задачей поставил избавление от мещанского чувства жалости к врагам и самому себе.

Товарищ Сталин, задумавшись, поправил себя, определив очередность в обратном порядке: сначала долой жалость к себе, а потом - к врагам. Такой последовательности придерживался и автор.

"То сердце не научится любить, которое устало ненавидеть..."?

Или: "Дело прочно, когда под ним струится кровь..."

Исследуя "Разгром", товарищ Сталин не упустил ни одного факта мягкотелости Мечика и его сочувствия "обиженным революцией": бесполезному дезертиру Пике, умирающему партизану Фролову, хозяину реквизированной свиньи, расстрелянному кулаку, убитой лошади и даже "завядшим листьям".

Он оценил упоминание Фадеевым этих "листьев", понимая, что тот вступил в полемику с русским буржуазным философом Розановым - автором упаднического опуса "Опавшие листья". Одна цитата оттуда: "Я не хочу истины, я хочу покоя" - ставила Розанова и Мечика на одну доску.

Этими "листьями" писатель зримо подчеркивал полную непригодность мечиков делу революции.

Какой могла быть жалость, когда вырезают пятиконечные звезды на спине молодого бойца-дальневосточника Бонивура, сжигают в паровозной топке главкома Лазо.

Правда, Сталин так до конца и не сумел разобраться, как военспец такого ранга, единственный за гражданскую войну, угодил в руки японцев. Но это была не тема романа.

А если уж говорить об упреках автору, то лишь в недостатке бдительности, проявленной никудышным, по большому счету, командиром отряда Левинсоном.

Грамотный руководитель, имеющий маломальский военный опыт, при любой ситуации не назначил бы дозорным такого нытика, как Мечик, тем более первым дозорным.

За такой промах Левинсон был достоин трибунала. О подобных деятелях Сталин говорил еще в свою бытность в Закавказье: "Или дурак, или подлец".

Конечно, он прекрасно понимал позицию Фадеева. То, что было ошибкой с военной точки зрения, оправдывалось художественной задачей писателя.

Товарищу Фадееву пришлось приписать существенную промашку уважаемому им руководителю, чтобы завершить разгром Мечика, пригвоздив к позорному столбу.

Писатель Фадеев не первый корректировал правду жизни в пользу художественного вымысла. Цель вполне оправдывала средства.

Отдавая должное многим страницам романа, Сталин высоко оценил придуманный писателем финал. Не последний абзац, как бы приоткрывающий перед уцелевшими бойцами перспективу светлого будущего, а строчки, касающиеся Мечика.

Сталину было известно, что, работая над "Разгромом", Фадеев сначала предполагал дать Мечику застрелиться. Но потом справедливо решил, что тот не заслуживает такого конца.

В окончательной редакции романа Мечик, достав наган, испытывает ужас и, как точно указывает Александр Александрович, "чувствует, что никогда не убьет, не сможет убить себя, потому что больше всего на свете он любил все-таки самого себя - свои страдания, свои поступки, даже самые отвратительные из них".

Сталин припомнил споры с писателем Фадеевым о субъективном и объективном в литературе. В "Разгроме" эти теоретические понятия обрели конкретный смысл. Субъективно, автор сохранил Мечику жизнь, чтобы лишить его ореола мученика.

А объективно, оставив в живых, призывал партийцев и беспартийных к постоянной бдительности, беспощадной схватке с затаившимися в душах врагами. Как говорится в народе: "Бей своих, чтоб чужие боялись".

Хотя Сталин знал, откуда появилось имя Мечик, ему нравилось пусть случайное, но точное попадание в цель. Мечик напоминал слово "меченый", то есть человек с особой отметиной, которого легко распознать среди других и в себе. Дезертир и предатель не мог безнаказанно раствориться в гуще масс. Его приметы и особенности были подробно и тщательно указаны писателем.

Теперь никого не должны были обмануть так называемые библейские добродетели, которыми мечики прикрывались, как фиговым листком, их изворотливый ум, образованность, честность, храбрость, буржуазная порядочность, бесклассовое чувство жалости и милосердия.

Счастливая находка

Как рачительный хозяин, Сталин стремился извлечь практическую пользу из прочитанного. Его внимание особенно привлекло искреннее и глубокое осознание Александром Александровичем своих юношеских недостатков и слабостей. Писатель истово замаливал грехи молодости, "не щадя лба своего". Подобное покаяние, атеистическое по содержанию, но религиозное по характеру, натолкнуло Сталина на любопытную мысль.

Партия постоянно нуждалась в оздоровлении рядов. НЭП, крестьянская интервенция в город исказили истинно пролетарское сознание. Стяжательство и мещанская расхлябанность разъедали большевистские шеренги.

Партийные "чистки" делали свое дело, освобождая партию от чуждых элементов. Но такие рукопашные сшибки шли больше от разума, чем от души. Зло искали в ком угодно, но не в самих себе.

Фадеев указал качественно новое направление партийного очищения. Надежной помощницей традиционной критики должна была стать совершенно новая форма партийной жизни.

Не без гордости товарищ Сталин признал себя соавтором нового метода и автором его названия.

Он знал, как редко удавалось вводить в обиход русского языка новое слово, и испытывал душевный подъем от собственной находки.

Конечно, глагол "тушеваться", придуманный Достоевским, прошел проверку временем. Но рожденному сталинской фантазией существительному "самокритика" тоже предстояла долгая и заметная жизнь.

Он сознавал, что счастливую идею ему подсказали роман Фадеева и его собственное религиозное прошлое. Поразмыслив, товарищ Сталин вынужден был признать и влияние Льва Толстого с его теорией самоусовершенствования.

Прошлое держало за фалды крепко.

Но у слова "самокритика" автор значился в единственном числе. Это понятие, как форма партийного покаяния, было ближе коммунистам из рабочих и крестьян, чем ругательная критика, так как почти все они вышли из купели с нательным крестом.

В душе Сталин был доволен, что "церковь хоть на что-то полезное сгодилась".

Естественно, менялось не только содержание, но и сама форма покаяния. Из келейного, индивидуального оно становилось общественным, публичным. Попов заменяли первички, бюро, съезды, КПК и т. д.

Правда, благолепие пропадало, исчезали надземность, песенный лад, к которым Сталин оставался, как ни странно, неравнодушен.

Не без доли иронии произносил иногда незабытые строчки: "Дай мне, ангеле, покаяться. О, друзи мои любезные, помолитися по мне грешному о святому ангеле. Да покаюся дел своих злых. Не устраши меня маломощного. Напии мене, ангеле, чашею спасения. Дай мне, ангеле, час покаяться. Аминь!.."

Товарищ Сталин знал истинную цену церковному покаянию, когда верующие с легкостью школяра грешили и каялись, каялись и грешили. Такая самокритика его не устраивала. Речь могла идти о качественно новом покаянии, пример которого так ярко и убедительно подал писатель Фадеев в своем историческом романе.

"Он, первым из литераторов новой России, не ограничился созданием хорошей правдивой книги, - итожил Сталин свои размышления о "Разгроме". Сочинял, но беспощадно и беспрестанно вершил суд над самим собой".

"Не в том ли главное предназначенье художника?" - задавался он вопросом. И отвечал цитатой из Кнута Гамсуна, которого ценил до его предательства: "Жизнь - это нескончаемая война с демонами в своем сердце и своем мозгу".

Разумеется, для товарища Сталина речь могла идти только о демонах в классовом и социальном аспектах.

Война с плотью его не интересовала.

Как-то позднее, думая о Фадееве, товарищ Сталин представил его крепкую, ладную фигуру на пустынном Тудо-Вакском тракте, идущую широким, уверенным шагом вперед, к снежным вершинам Сихотэ-Алинских гор.

А далеко за его спиной тщедушного хлюпика Мечика, бредущего по обочине и что-то кричащего вслед.

Но Александр Александрович уходил все дальше и дальше, не оглядываясь...

Сталин верил, что он не повернет головы!

Часть третья

ДВОЕ В БАРАБАНЕ

"Для того, чтобы управлять государством, надо уметь обкатывать людей. Надо

притирать людей друг к другу. А потом обкатанный работник сам становится

потоком, сам обкатывает других людей".

И. Сталин

Но кто мы и откуда,

Когда от всех тех лет

Остались пересуды,

А нас на свете нет?

Б. Пастернак

Глава X

ПЕРВЫЙ ЗВОНОК

Усомнившийся Сталин

Со временем очевидные факты становятся легендой.

В один из пасмурных осенних дней 1929 года в редакторском кабинете Фадеева в журнале "Октябрь" раздался исторический телефонный звонок.

Впервые молодому и. о. редактора звонил товарищ Сталин. Их телефонное знакомство началось с курьеза. Александр Александрович, сняв трубку, назвал себя. Представился и абонент: "Здравствуйте, товарищ Фадеев. С вами говорит товарищ Сталин".

Растерявшись, после долгой паузы, Фадеев неожиданно спросил: "Какой товарищ Сталин?"

Видимо, озадаченный таким поворотом разговора, Иосиф Виссарионович, помолчав и покашляв, поинтересовался: "А как вы думаете, сколько у нас этих товарищей?"

По пустякам Иосиф Виссарионович никогда никого не беспокоил. Поводом для звонка послужила публикация в журнале рассказа писателя Платонова "Усомнившийся Макар".

Естественно, для начала ироничный Сталин поинтересовался, читал ли сам Фадеев упомянутый опус. А если читал, то какими глазами.

Звонок Сталина Фадеева поразил. Рассказ Платонова занимал в журнале около десяти страничек. Автор ни на что, по-крупному, не замахивался, собственные лозунги не выдвигал. Накропал маленький рассказик о мыканье малограмотного Макара. Как же внимателен был Сталин к писательским делам, разглядев в литературном потоке такой пустячок. А может быть, писатель Платонов был еще раньше взят на карандаш.

Сам Фадеев, читая Платонова, не раз от души удивлялся его слогу и оборотам речи. На каждой странице гнездились диковинные метафоры и умозаключения. Фадеев поражался способности Платонова разглядеть за привычным невероятное, недоступное обычному человеческому глазу. Временами казалось, что речь идет о пришельцах с другой планеты.

Детство и юношеские годы Фадеева прошли не в Петербурге на Английской набережной, а среди крестьян, рыбаков, шахтеров Приморья, но он видел и показывал их не так, как воронежский самородок.

Самое заурядное Платонов преподносил как единственное и диковинное, никому до него неведомое. Получался чистой воды импрессионизм, только выраженный пером на бумаге, а не кистью на холсте. Да такой выразительный, что, если сумеешь вчитаться, глаз не оторвешь.

Полному цвету радуги предпочитал цвет лилово-болотный, но от этого не менее впечатляющий.

Как художник иного склада, Фадеев не мог не отдавать должного искусству другого толка.

Платонов помалкивал, выслушивая фадеевские признания. Александру Александровичу нравилось преподносить Платонову его собственные создания как постороннему.

Выкрикивал, странным для его крепкой фигуры, дискантом понравившиеся места: "Стали, наконец, являться пролетарии: кто с хлебом, кто без него, кто больной, кто уставший, но все миловидные от долгого труда и добрые той добротой, которая происходит от измождения..."

Повторял: "Добрые от измождения!" Восхищался, почему-то по-англий-ски: "Гуд. Вери гуд. О'кей!"

Чуть не опрокидывался, смеясь, на пол, изображая платоновского Ленина, раскатывая "р": "Наши учреждения - дерьмо! Наши законы - дерьмо. Социализм надо строить руками массового человека, а не чиновничьими бумажками наших учреждений. И я не теряю надежды, что нас за это когда-нибудь поделом повесят..."

"Вери, вери гуд!"

Всего двухлетняя разница в возрасте сближала писателей. Оба прошли гражданскую, крепко верили в революцию и ее светлые дали. Кроме того, беспредельно любили литературу и каждый по-своему ей служил

Фадеев не только печатал Платонова, но и поддерживал житейски. Не мог допустить, чтоб тот творил и проживал в единственной комнатенке. Поднапрягся, как он умел, и выбил Платонову еще в 1931 году, когда, по выражению булгаковского Воланда, "жилищный вопрос испортил москвичей", отдельную двухкомнатную квартиру на Тверском бульваре.

Сталин, как видно, тоже выделил Платонова из общей писательской массы. Но, в отличие от Фадеева, не пришел в восторг. Еще не успев досконально разобраться в содержании, не принял стилистические выкрутасы писателя. Густо подчеркивал неуклюжие, по его мнению, обороты: "Голая природа весны окружала нас, сопротивляясь ветром в лицо". Для чего писать об очевидном с такими фокусами? Поднимать бурю в стакане. Знаком ли автор с описанием весны у Тургенева или Чехова? Вот как изображал Антон Павлович то же время года в антипоповском рассказе "Архиерей": "Был апрель вначале, и после теплого весеннего дня стало прохладно, слегка подморозило, и в мягком холодном воздухе чувствовалось дыхание весны". Ясно, убедительно, хотя не без шероховатости.

Но силу впечатления от платоновского языка Сталин не мог не признать.

Даже когда тот описывал ясный день, например: "Погода разведрилась, в природе стало довольно хорошо; озимые поколения хлебов широко росли вокруг" - Сталину небо над озимыми казалось пасмурным и шел холодный дождь.

Сколько бы Сталин специально ни находил у Платонова благоприятных описаний погоды, когда солнце светило ярко, а небо оставалось безоблачным, он видел его в низких осенних тучах, задевающих кремлевские башни.

Зная по себе, что у хорошего писателя "всякое лыко в строку", он все больше убеждался, что "воронежский самоучка" "лыка не вяжет".

"Усомнившийся" Макар Ганушкин, вместо того чтобы налаживать колхозную жизнь, отправляется в Москву "повышать политический уровень собственного сознания".

Не успев оглянуться, этот Макар делает скоропалительные выводы и поучает рабочих: "Товарищи работники труда. Вы живете в родном городе Москве, в центральной силе государства, а в нем непорядки и утрата ценностей..."

А рабочие, видно недавние выходцы из крестьян, вместо отпора Ганушкину, сами несут чушь несусветную: "Мы здесь все на расчетах работаем, на охране труда живем, на профсоюзах стоим, на клубах увлекаемся, а друг на друга не обращаем внимания - друг друга закону поручили!!"

Интересно получалось: страна социализм строит, светлое завтра, а в красной столице, оказывается, - душа отсутствует, люди друг друга "закону поручили", любят "дальних", а не "ближних".

Обращается Макар за советом к, надо понимать, самому главному "научному человеку", то есть, по логике вещей, к товарищу Сталину, "ожидая от него либо слова, либо дела". Но тот человек, в отличие от товарища Сталина, стоял и молчал, не видя говорящего Макара, и думал лишь о целостном масштабе, но не о частном Макаре.

Если так называемый самый главный "научный человек" у писателя Платонова не товарищ Сталин, то тогда, позвольте спросить, кого он имел в виду - папу римского?

Как мог красный спец, в прошлом мастеровой и коммунист, скатиться в болото безыдейности и анархизма!

В отличие от Фадеева, Сталина возмущала отсебятина, которую позволил себе Платонов, комментируя через своих персонажей последние работы Ильича.

"Наши учреждения - дерьмо, - пересказывал Ленина некий Петр, дружок Макара. - Наши законы - дерьмо... А иные наши товарищи стали сановниками и работают как дураки..."

Во-первых, не писал такими словами Ильич никогда. Во-вторых, диктовал, уже не помня себя. В-третьих, когда это было. Наконец, в-четвертых, пятых, шестых: кто дал право Платонову использовать святое имя Ленина для протаскивания своих сумасбродных идей?

Все это Сталин спокойно, не повышая голоса, разъяснил по телефону Фадееву. Заканчивая, поинтересовался: "Имеются ли другие мнения? Если да, то товарищ Сталин готов вступить в дискуссию..."

Вместо возражений расстроенный Фадеев, слегка заикаясь, как это случалось с ним при сильном волнении, со всем согласился: "Поделом мне. Поделом!" И обратился с просьбой: "Прошу за допущенную потерю, так сказать, коммунистической бдительности объявить выговор".

Сталин, не сдержавшись, хмыкнул в трубку, заметив: "А это, так сказать, мы сделаем, товарищ Фадеев, без вашего разрешения".

"Сволочь"

Однако одного сталинского звонка Фадееву оказалось недостаточно. Потребовалась новая головомойка.

Поводом для нее стала публикация Фадеевым в третьем номере журнала "Красная Новь" за 1931 год небольшой повести Платонова "Впрок".

Выяснилось, что Фадеев вновь потерял классовое чутье, опять поддался гипнозу платоновских чар, убедив себя в том, что содержание повести "вроде бы не противоречит сталинскому плану коллективизации, а, наоборот, крепко ударяет по "загибщикам", "перегибщикам" всех мастей".

Тем более, с первых строк повести Платонов признавался, "что он способен был ошибиться, но не мог солгать, и ко всему громадному обстоятельству социалистической революции относился настолько бережно и целомудренно, что всю жизнь не умел найти слов для изъяснения коммунизма в собственном уме".

Однако Сталин воспринял повесть в ином, истинном свете, как неприкрытый пасквиль на свое любимое детище - коллективизацию, которая должна была напрочь подрыть корни мелкой и средней буржуазии в СССР.

Речь шла ни мало ни много о полной и окончательной ликвидации, впервые в мировой истории, исключая первобытно-общинный строй, эксплуатации человека человеком.

А Платонов умудрился устроить балаган, откровенное посмешище. Да еще позволил себе использовать его, Сталина, для своих выкрутасов.

От самокритичного признания Платонова на страницах повести в собственной малополезности для социализма никому не делалось ни холодно, ни жарко. И без такого уточнения было ясно, что его сущность состоит из сахара, разведенного в моче, а не из пролетарской серной кислоты.

Поначалу Платонов направляет рассказчика, от лица которого ведется повествование, в сельскохозяйственный коллектив "Доброе имя", где каждый так называемый колхозник "считает для пользы дела другого дураком", не доверяя ни в каком общем деле никому, кроме себя, да еще занимаясь регулярным доносительством друг на друга.

Но это у Платонова цветочки. Ягодки он припас на потом.

Получив газету "Правда" со своевременной статьей товарища Сталина о "головокружении от успехов", председатель Кондроев оборачивает ею кулак и бьет в ухо подвернувшегося районного "перегибщика".

С одной стороны, этот удар как бы усиливает значение статьи, но с другой - выглядит анархистской провокацией. В нужном ли свете показан товарищ Сталин? Недоставало еще массового мордобоя, используя статью напрямую. Надо же такое придумать. Опасная штучка этот Платонов. Переводит иронию из области сознания в сферу рукоприкладства.

На страницах небольшой повести Платонов трижды упомянул товарища Сталина, и все три раза ни к селу ни к городу. Почему каждое печатное слово товарища Сталина обязательно "хрустит в уме", как недоваренный горох, и напоминает "свежую воду для питья"?

Очередная двусмысленность.

"Свежая вода" - лучше, чем несвежая. Но сама "вода" никогда не являлась признаком высокого качества устной или письменной речи. Если хотели принизить автора, всегда говорили: много "воды", одна "вода". Неужели русский человек Платонов не знал таких особенностей родного языка?

Очередной платоновский деятель, какой-то Упоев, попав в Кремль к Ленину, просит его: "Главное, не забудь оставить нам кого-нибудь, вроде себя - на всякий случай". Во-первых, что значит "оставь кого-нибудь"? Он, Сталин, этот Ленин сегодня, разве "кто-нибудь"? Во-вторых, а может быть, скорее, во-первых, в просьбе крестьянина явно просматривалась возможность выбора "кого-нибудь" из широкого круга претендентов, а не наличие одной-единственной сталинской кандидатуры.

В-третьих, кому не известно, что Ленин не послушался платоновского ходока и "забыл" назначить "кого-нибудь" вместо себя, а написал так называемое "Письмо съезду", где дал отвод возможным преемникам, в том числе и товарищу Сталину.

А Платонов на это недвусмысленно намекал.

"Сволочь", - написал Сталин синим карандашом на полях повести, сломав грифель.

Он не любил бросаться такими словами: нервы сдали.

Оппортунизм Фадеева, проявленный дважды, сердил Сталина. Не к лицу крепкому большевику строить из себя либерала, протаскивать на страницы советской печати анархиста и мелкобуржуазного уклониста.

Но Сталин, когда надо, бывал терпеливым педагогом.

Фадеев, обдумывая критику, не пытался оправдываться, безоговорочно признавая за собой "ослабление классовой и партийной настороженности", как было записано в решении партийной фракции РАПП по поводу публикации повести "Впрок".

Друзьям говорил, смущенно посмеиваясь: "Опять бес попутал. С ноги сбился".

Чертыхался, вымучивая опровержение в очередной номер журнала, признавая повесть "кулацкой хроникой".

Тер лоб, ерошил начинающую седеть густую шевелюру. Не теряя въевшегося партизанского озорства, приговаривал, охая: "Эх, мать честная. Налево пойдешь - коня потеряешь, направо пойдешь - голову сложишь..."

Ему казалось, что он уже научился понимать Сталина и его классовый подход к оценке литературы. Разве не он отвергал голое администрирование в вопросах искусства? Сталин, как представлялось Фадееву, вообще старался избегать категоричного тона в любом вопросе, постоянно не забывая спрашивать: "А как вы думаете?"

Однажды поправил одного из наркомов, предлагавшего запретить употребление спиртного.

- Не запретить. А не рекомендовать к употреблению.

Как говорится, две большие разницы!

Сталин, анализируя природу политических ошибок Фадеева, корил, в первую очередь, себя. Значит, плохо еще отработана система руководства. Не получалось пока, как в учениях на флоте, всем следовать сигналу флагмана: "Делай как я". Видно, много туману было еще на социалистическом фарватере.

Отвечая леваку-драматургу Билль-Белоцерковскому, писал в феврале 1929 года: "Конечно, очень легко критиковать и требовать запрета в отношении непролетарской литературы. Но самое легкое нельзя считать самым хорошим..."

Не товарищ Сталин отменил постановку пьес "Мандат" и "Самоубийца" Николая Эрдмана - этого литературного двойника писателя Платонова, который пользовался вместо чернил болотной жижей. Он лишь высказал сомнение в их художественных достоинствах.

Может быть, молодые редакторы, вроде Фадеева, хотят получать готовенькие рецепты на все случаи жизни. Кому нужны такие горе-редакторы? Не верно было бы думать, что сталинская голова может заменить кому-нибудь собственную. Но вопрос о своем партийном компасе вместо мозжечка может и должен стоять.

Не мешало бы некоторым литературным начальникам почаще перечитывать басню Крылова "Пустынник и медведь".

Сталин крепко надеялся, что в третий раз редактор Фадеев на одни и те же грабли не наступит. Будет ему Платонов аукаться!

Фадеев не хотел в собственных глазах выглядеть Мечиком и решил проявить характер, прекратив с Платоновым не только творческие, но и товарищеские отношения. Двойного стандарта он не признавал. Из этих соображений отбросил мысль опубликовать уже написанный к тому времени платоновский "Котлован".

Невозможно идти в социалистическое будущее, пятясь задом, как рак. Сложные задачи времени требовали упорства, принципиальности и бдительности.

Никак не получалось стоять собственными ногами в двух разных лодках. Надо было выбирать одну или кувыркаться в воду.

Но гонителем Платонова не стал.

В январе 1951 года, когда Платонова хоронили, метался по кабинету, как уссурийский тигр, порываясь ехать на кладбище. Но не решился звонить Сталину, зная его реакцию.

Хоронили Андрея Платоновича скромно. О Новодевичьем и речь не шла. Предали земле рядом с могилой сына на Армянском кладбище, что против Ваганьковского.

Когда Фадееву рассказали, что нашлись люди, которые интересовались, почему его нет на похоронах, потемнел лицом.

Вечером "ушел на явку" до утра, где, по выражению Твардовского, "водил медведя".

Сидел, краснолицый, за столом, раздвинув локтями тарелки, стиснув голову кулаками. Глядя в "красный угол", где в крестьянских избах обычно висели иконы, повторяя после долгих пауз одну и ту же фразу с разными интонациями, от утвердительной до восклицательной: "Не востребован временем... Не востребован временем?.." Не декламировал, а пел громко и протяжно, как погребальный реквием, строчки из "Могилы бойца" Лермонтова: "Сырой землей покрыта грудь, но ей не тяжело..."

Опрокидывал стопку за стопкой.

Глава XI

ЧЕРТОВЩИНА

"Неужели мы вам очень надоели..."

Михаил Афанасьевич Булгаков скончался 10 марта 1940 года. "Литературная газета" поместила неожиданный некролог.

Дело в том, что в советской прессе за десять лет из 301 отзыва о творчестве писателя 298 были враждебно-ругательными. Даже высокообразованный, творчески мыслящий автор нескольких пьес нарком Луначарский утверждал: "От "Дней Турбиных" идет вонь... В них атмосфера собачьей свадьбы..."

Освистать спектакль, в прямом смысле этого слова, собирался Маяков-ский. Он заявлял: "Мы случайно дали возможность под руку буржуазии Булгакову пискнуть. Больше не дадим..."

Некролог, напечатанный "Литературкой", начинался на самой высокой ноте: "Умер Михаил Афанасьевич Булгаков - писатель очень большого таланта и блестящего мастерства..."

В писательском цехе возникла сумятица. Такие дифирамбы опальному, непечатаемому автору, чьи пьесы, кроме "Дней Турбиных", не ставились или с треском вымарывались с театральных афиш.

В случайность не верили: кто себе враг?

Пожимали плечами: тогда что?

Некролог подготовил первый секретарь правления Союза писателей СССР Александр Фадеев.

В день смерти Булгакова товарищ Сталин посоветовал Фадееву непременно известить об этом прискорбном событии в ближайшем номере "Литературки".

Выслушав подготовленный текст, в целом его одобрил, но внес коррективы.

"Не скупитесь, товарищ Фадеев. Не бойтесь переусердствовать. Об усопших или молчат, или говорят в превосходной степени. Если не возражаете, присовокупите несколько слов.

В первом абзаце вместо "умер писатель большого таланта" добавьте "очень большого таланта". Не какого-то неопределенно высокого, а блестящего мастерства.

Разве Михаил Афанасьевич не заслужил такой оценки?"

Фадеев знал, что Сталин терпеть не мог, когда поддакивали, но тут, не удержавшись, ответил: "Конечно, заслужил". И от нахлынувших чувств чуть не разрыдался в трубку.

Пользуясь моментом, испросил у Сталина согласие выразить официальное соболезнование от секретариата писательского союза вдове Булгакова Елене Сергеевне.

Писал его сам, изорвав с десяток черновиков, но оставил все, как думал и хотел.

Письмо было опубликовано в "Литературке".

Тон и содержание его никак не вписывались в казенные рамки. Да и составлено было не от официальной инстанции, а как бы с ее ведома и одобрения, но от первого лица. "Я исключительно расстроен смертью Михаила Афанасьевича, которого, к сожалению, узнал в тяжелый период его болезни... писал Александр Александрович. - Но который поразил меня талантливым умом, глубокой внутренней принципиальностью и подлинной умной человечностью".

Каждое слово письма не было для Фадеева ни случайным, ни формальным.

Вопрос о творческой честности, искренности оставался главным для Александра Александровича. Фадеев писал о наболевшем. "...И люди политики, и люди литературы знают, что он человек, не обременивший себя ни в творчестве, ни в жизни политической ложью, что путь его был искренен, органичен, а если в начале своего пути (а иногда и потом) он не видел так, как оно было на самом деле, то в этом нет ничего удивительного: хуже было бы, если бы он фальшивил".

Сталин, прочитав письмо, сразу увидел, что Фадеев, говоря о людях политики, делает его соавтором текста, но не нашел в этом ничего лишнего и неверного. Кроме того, он еще раз мог убедиться в единстве искренности и партийности самого Фадеева.

Сталин испытывал скорбные чувства, узнав о кончине Булгакова. Не было в нем ни капли злорадства, как у царя Николая по поводу смерти Лермонтова, ни даже понятного облегчения. Он успел ознакомиться незадолго до кончины писателя с шестым, специально отпечатанным для него вариантом романа "Мастер и Маргарита", который не просто ему понравился, а, что самое любопытное, пришелся по душе.

Этот текст попал к нему не через НКВД, как рукопись изъятой у писателя в 1926 году повести "Собачье сердце", а иным, нормальным путем, с ведома автора.

Никто больше ночью не протыкал стулья спицами в квартире Булгакова, не рылся в вещах...

Чтобы осмыслить такую перемену, необходимо хотя бы попытаться понять необъяснимые, с позиции булгаковского Михаила Александровича Берлиоза, отношения между писателем и Генеральным секретарем. А также определить место в этих событиях главного "инженера" писательского союза Фадеева и оценить последствия для него этого участия.

Обратимся к фактам, которые, по странному совпадению мнений булгаковского Воланда и товарища Сталина, - "самая упрямая в мире вещь".

Не станем уточнять, кому принадлежит авторство этого утверждения. С исторической точки зрения, очевидно, Воланду, с фактической - Сталину, ибо он произнес эту историческую фразу до того, как она появилась в рукописи романа. Дело в том, что к Воланду, в отличие от Понтия Пилата, Сталин относился с пониманием и поэтому, обнаружив у него свою цитату, не воспринял ее как насмешку.

Нельзя не отметить, что еще до прочтения романа о Мастере Сталин испытывал непонятную, с точки зрения генсека, недопустимую слабость к творчеству и личности Булгакова. Его даже булгаковский буржуазный монокль не раздражал.

Для Сталина Булгаков был эталоном писателя. Он, представьте себе, находил что-то общее между своим и его юмором. Нередко открыто восхищался талантом писателя. Горького убеждал: "Вот Булгаков. Тот здорово пишет. Против шерсти берет. Это мне нравится..."

Будь его воля, отыскал бы место для урны с прахом Булгакова в Кремлевской стене. Но прав был французский философ Жозеф де Местр, утверждавший, что "государей нужно оценивать по тому, чего они не могут сделать". Иногда товарищ Сталин казался себе мифическим Прометеем, прикованным к скале идеологическими цепями пролетарской диктатуры. О чем бы ни шушукались его кремлевские любители "ждановской жидкости" (препарат для устранения трупного запаха), он дал Мастеру, почти как Воланд, вечный дом в хорошем месте, рядом с корифеями МХАТа и могилой Чехова, где тот обретет тишину, которой ему не хватало в жизни. "К нему будут приходить те, кого он любил, кем он интересовался и кто его не встревожит..."

К сожалению, Сталин не сможет там быть частым гостем.

Его симпатия к Булгакову возникла осенью 1926 года на премьере в Художественном театре "Дней Турбиных". Не успел сойтись занавес, как Сталин, поднявшись с кресла, стал аплодировать актерам, слегка вынося руки за барьер ложи, что означало особую признательность.

Всего Сталин посмотрел мхатовский спектакль пятнадцать или семнадцать раз. Привел на него Кирова 28 ноября 1934 года - за три дня до рокового выстрела в Смольном, чтоб получил удовольствие.

Нередко приходил за кулисы поблагодарить исполнителей.

Как-то, задержав руку Хмелева, играющего Алексея Турбина, произнес: "Хорошо играете. Мне даже снятся ваши черные усики. Забыть не могу".

Кроме МХАТа "Дни Турбиных" ставить нигде не рекомендовал, помня совет Чехова не играть "Трех сестер" на провинциальной сцене. Тамошние актеришки не умели носить офицерскую форму и смотрелись бы как комиссары. Да и местечковые мейерхольды неизвестно в какой цвет могли выкрасить Турбиных.

Мхатовский спектакль смотрели не одни москвичи. Вывозили его на гастроли.

Конечно, товарищ Сталин не кривил душой, утверждая, что пьеса не принижает, а только подчеркивает силу большевиков, сумевших одолеть такого противника, как Алексей Турбин. Но смотрел спектакль без малейшего чувства превосходства и злорадства.

Ему нравились эти приятные, культурные люди, напоминавшие тифлисских батоно, не похожие на голодранцев, среди которых прошла большая часть его жизни.

Любопытно получалось: с одной стороны, он с юности боролся с господами всех мастей, а с другой - испытывал к ним интерес и уважение.

Пусть не покажется странным, но некоторые так называемые соратники по общему делу вызывали у него самые недобрые чувства, чего не мог сказать о булгаковских персонажах.

После третьего посещения он не на спектакль приходил, который знал, как свои пять пальцев, а чтобы встретиться с симпатичными веселыми "беляками", которые получали удовольствие от жизни, не ныли, не жаловались и ни у кого ничего не просили. После очередного спектакля долго не мог уснуть. Мысленно беседовал с ними, спорил, шутил. Естественно, не затрагивая темы коллективизации, индустриализации и борьбы классов... Кому такое взбредет в голову...

Не раз ему представлялась картина, как он в первом акте появляется в доме Турбиных. Случайный прохожий. Ошибся адресом. Чего в жизни не случается. Он даже приписал в своей программке к действующим лицам в самом низу: "Случайный гость".

Конечно, поставил им на стол хорошее вино, фрукты...

И вот они выпивают, шутят. Он, с разрешения Алексея, за тамаду. Произносит тосты, слегка приударяет за Еленой: учит танцевать лезгинку. Сам, как павлин, ходит вокруг на пальцах, не поворачивая головы... Асса!..

...Из ложи до сцены два шага. Но даже ему не одолеть...

Когда репертком снял "Турбиных", сначала махнул рукой: им видней, с них спрос. Но вскоре не мог найти себе места. Зачастил в Большой, но "Турбиных" не хватало. Узнал, что даже декорации поспешили разобрать. Значит, понимали - спектаклю конец.

В феврале 1929 года в письме "красному" драматургу Билль-Белоцерков-скому, выступавшему за запрет "Турбиных", не дипломатничая, заметил: "...Что же касается собственно пьесы "Дни Турбиных", то она не так уж плоха, ибо дает больше пользы, чем вреда". Представил лицо Белоцерковского, читающего такие строки.

Сталин знал: к сожалению или к счастью, классовая преданность никому таланта не прибавляла. Высказывался, как бы сожалея: "Билль-Белоцерков-ский неинтересно пишет, скучно пишет".

Выдерживая долгую паузу, посасывая трубку, давал время осмыслить сказанное. Но вместо ожидаемого продолжения анализа творчества автора "Шторма" вдруг делал крутой поворот, хитровато прищурившись: "Булгаков интересно пишет. Остро пишет..."

Однако наступил момент, когда Булгакову стало не до "письма". В 1929 году он сообщает младшему брату Николаю в Париж: "Вокруг меня уже ползет мелкий слух о том, что я обречен во всех смыслах. Вопрос о моей гибели - это лишь вопрос срока, если не произойдет чуда".

Впоследствии в романе о Мастере и Маргарите Булгаков расскажет о своем состоянии в это время: "После смеха и удивления от ругательных статей наступила третья стадия - страх. Я стал бояться темноты... Стоило перед сном потушить лампу в спальной комнате, как мне казалось, что через оконце, хотя оно было закрыто, влезает какой-то спрут с очень длинными и холодными щупальцами..."

Но жила, очевидно, у Михаила Афанасьевича изначальная вера в чудеса, о которой он писал брату в Париж. Не на пустом месте появился вскоре в Москве на Патриарших прудах Воланд со свитой.

Восемнадцатого апреля 1930 года в квартире Булгакова на Большой Пироговской раздался звонок из Кремля. На проводе был Сталин.

Не многим писателям названивал Генеральный секретарь по домашним адресам. А тут снял трубку и сделал звонок.

Сначала, правда, написал Булгаков. Но кто только в те либеральные годы не беспокоил Сталина, добиваясь понимания.

Булгаков в письме остался верен себе, не поступаясь принципами и достоинством.

Михаил Афанасьевич писал: "Борьба с цензурой, какой бы она ни была и при какой власти бы ни существовала, мой писательский долг, так же как и призывы к свободе печати... Сатира в СССР совершенно немыслима. Всякий сатирик посягает на советский строй. Дайте писателю возможность писать. Объявив ему гражданскую смерть, вы толкаете его на самую крайнюю меру..."

Последняя фраза Сталина обеспокоила. Выстрел Маяковского еще звучал в ушах.

Если бы подобное письмо пришло не от автора "Дней Турбиных", "Бега", "Зойкиной квартиры", которую Сталин смотрел у вахтанговцев восемь раз, он, не долго думая, знал бы, как ответить.

Письмо Булгакова значило для него очень много. Крупный, талантливый литератор антисоветского толка не посчитал зазорным вступить в диалог с властью. Конечно, он хотел невозможного в данный исторический момент, но, слава богу, не заискивал и не говорил дерзости.

Он протягивал руку, и товарищ Сталин не собирался, несмотря ни на что, ее отталкивать.

Была в письме одна фраза, которая навсегда засела у Сталина в голове. Как ни готов он был ко всяким жизненным передрягам и неожиданностям, она оказалась полным сюрпризом.

Булгаков писал: "Мне хочется просить Вас быть моим первым читателем!"

У любого другого Сталин расценил бы такое предложение как беспардонный подхалимаж. Но только не со стороны Михаила Афанасьевича.

Сталин размышлял: очевидно, время не поставит Булгакова вровень с Пушкиным, а он сам, тем более, не царь Николай, но получить такое же предложение было чертовски приятно. Именно чертовски, а не "архи", как предпочитал высказываться Ильич.

Когда вечером, в день получения булгаковского письма, ближайшие соратники заглянули к нему "на огонек", они не могли предположить, почему Коба так много шутит, поет грузинские песни... Даже танго с Надей станцевал.

Предположили: "Неужели Троцкий околел!"

Телефонный разговор обоих взволновал.

"Неужели мы вам очень надоели, что вы хотите уехать за границу?" спрашивал Сталин.

"Нет, - успокаивал его писатель. - Я много думал в последнее время может ли писатель жить вне родины".

"И что же?" - интересовался с нетерпением Сталин.

Он только что, по просьбе Горького, выпустил из России писателя Замятина, и ему не хотелось новых потерь.

"Мне кажется, - обнадеживал Сталина Булгаков, - русский писатель жить без родины не может".

"Вы правы, - с удовольствием соглашался собеседник. - Товарищ Сталин тоже так думает".

Преисполненный чувств, Сталин предложил Булгакову встретиться.

"Обязательно, непременно. Посидеть. Поговорить".

И Булгакову хотелось такой встречи. Он без раздумий согласился.

"Да, да, Иосиф Виссарионович. Мне очень нужно с вами увидеться".

"Конечно, - подтвердил глуховатый голос генсека. - Товарищу Сталину необходимо найти время и повидаться обязательно".

Казалось бы, чего проще, появиться со свитой у Булгакова на Пирогов-ской и толковать, пригубливая хорошее вино, до третьих петухов.

Но такой встрече не суждено было сбыться никогда. Она была невозможна, как и появление товарища Сталина среди булгаковских персонажей на сцене МХАТа в первом акте "Дней Турбиных".

Булгаков долго находился под впечатлением телефонного звонка из Кремля. Записал в дневнике: "Разговор со мной по телефону в апреле 1930 года оставил резкую черту в моей памяти".

Делился впечатлениями с писателем Вересаевым: "В самое время отчаяния, по счастию, мне позвонил генеральный секретарь. Поверьте моему вкусу, он вел разговор сильно, ясно, государственно и элегантно..."

30 мая 1931 года вновь обращается в Кремль. "Многоуважаемый Иосиф Виссарионович! Сообщаю, что после полутора лет моего молчания с неудержимой силой во мне загорелись новые творческие замыслы, что замыслы эти широки и сильны..."

За этими словами скрывалось многое. После сожжения рукописей первоначальных вариантов романов "Мастер и Маргарита" и "Театр" окрыленный писатель опять принимается за работу над ними.

Письмо Булгакова не оставило Сталина равнодушным. Слава богу, как приятно сознавать, что с твоим именем связаны не одна коллективизация и ликвидация кулачества, а новый творческий подъем лучшего, талантливейшего драматурга советской эпохи. К сожалению, об этом не заявишь громогласно, как о поэте Маяковском, но признание для себя многого стоит, "товарищу Сталину удалось сохранить и приумножить творческий инстинкт писателя Булгакова".

Этот товарищ больше не мог отсиживаться и выжидать.

В октябре 1931 года на премьере в Художественном театре спектакля "Страх" по Афиногенову, наплевав на все, спросил: "Почему не идет хорошая пьеса "Дни Турбиных"?"

Знал, конечно, как бы могли ответить реперткомовцы на такой непростой вопрос, на кого сослаться. Но кто бы решился.

И вот уже в декабре товарищ Сталин снова смотрит на мхатовской сцене любимый спектакль, радуется встрече до слез, а за кулисами пожимает руки воскресшим, дорогим его сердцу Турбиным, говорит Хмелеву, не скрывая чувств: "Раз ваши усики на месте, значит, все идет как надо". Неужели в будущем не разберутся, что это не он жалкий прокуратор Иудеи Понтий Пилат, отправивший Иешуа на Голгофу?

А вот Мастер это понял и оценил. Не зря же он опишет разговор Воланда с Левием Матвеем. Сталин не раз вспомнит это диалог, успокаивая себя.

"Не будешь ли так добр подумать над вопросом, - спросит Воланд у Матвея, - что бы делало твое добро, если бы не существовало зла, и как бы выглядела земля, если бы с нее исчезли тени. Ведь тени получаются от предметов и людей". Это и писатель Достоевский признавал, сказав: "Для счастья нужно столько же несчастья".

Разве не товарищ Сталин посоветовал принять Михаила Афанасьевича на работу по специальности сначала в Театр рабочей молодежи, потом во МХАТ, а после его трений с режиссурой - в Большой театр.

В который раз он перечитывает рукопись романа о Мастере. Думает, прикидывает, ищет варианты.

Абсолютно невозможно напечатать, хоть с купюрами, хоть без. Все равно что признать, будто Октябрьский переворот совершили зря. С одной стороны, можно было попытаться закрыть глаза на всего-то четырехсуточное пребывание Воланда в Москве. Не такую бесовщину знала первопрестольная.

От трудных мыслей у Сталина вырывается долгий вздох. Партийность в литературе - это, конечно, дважды два, но выглядеть дураком в собственных глазах - черт знает что. Он долго смотрит в окно, выпуская табачный туман. Только стены слышат его безответный вопрос: "Почему жизнь такая дурацкая? Такая бестолковая?"

Остается для собственного удовольствия находить на страницах рукописи штрихи, адресованные товарищу Сталину. Иногда скользящие, касательные, как упоминание о регенте-певчем, кем он был в духовном училище. Или прямые намеки, взятые из его выступлений или статей. Например, реплика Кота Воланду: "История нас рассудит", вопрос Понтия Пилата рабу: "Почему в лицо не смотришь, когда подаешь? Разве что-нибудь украл?"

Наконец, достойное описание начальника тайной полиции Иудеи Афрания, наделенного точным сходством с товарищем Сталиным. Не примитивное копирование внешности, а талантливое проникновение в суть характера.

Этот абзац Сталин запомнил, как "Отче наш".

"Основное, что определяло его (Афрания) лицо, это было, пожалуй, выражение добродушия, которое нарушали, впрочем, глаза, или, вернее, не глаза, а манера глядеть на собеседника. Обычно маленькие глаза свои пришелец держал под прикрытием, немного странноватыми, как будто припухшими, веками. Тогда в щелочках этих светилось незлобное лукавство. Надо полагать, что гость прокуратора был наклонен к юмору".

Это и дальнейшее описание было неожиданным, тонким и поэтому особенно ценным. Товарищ Сталин неоднократно, посмеиваясь, сверял его перед зеркалом с оригиналом и приходил в хорошее настроение.

Его занимало, где и когда Михаил Афанасьевич сумел уловить эти нюансы. Неужели хватило кадров кинохроники или углядел случайно со стороны?

Не зря товарищ Сталин, подшучивая, говорил, что остерегается писательского глаза. Кто их знает, куда повернут! Другое дело Булгаков! Порадовал. Ничего не скажешь.

"...Но по временам, совершенно изгоняя поблескивающий этот юмор из щелочек... широко открывал веки, взглядывал на своего собеседника внезапно и в упор, как будто с целью быстро разглядеть какое-то незаметное пятнышко на носу собеседника..."

В этом месте Сталин не мог удержаться от широкой улыбки, повторяя: "Именно, именно незаметное для всех, кроме него".

"...Это продолжалось одно мгновение, после чего веки опять опускались, суживались щелочками и в них начинало светиться добродушие и лукавый ум".

Загрузка...