Это было в 1961-м. Я отправился на Дальний Восток.
В самолете, который показался мне огромным, нас оказалось двое. Познакомились. Моего спутника звали Сергей. Он был из Советской России, но говорил по-французски и, как полагается, играл в шахматы. Я проиграл ему партию, и мы разговорились.
— Во время войны меня отправили к конигам.
— Инженером?
— Ну да, инженером. Дорога к ним — по горам, да такая, что берегись! Аж дух захватывает. И тропинка — все вверх, все вверх, по краю обрыва. Средь облаков. И так — километры, километры! Над пропастью. А напротив, вдалеке — другой край пропасти. Синеватая такая стена. И там — враг. Они-то нас видят! Воздух прозрачный-прозрачный! Мы для них, с нашими мулами — куколки в тире, точнехонько на мушке. Стреляют. Пули — что пчелы, только свистят. И — рикошетом от скал. Наши падать начали, с мулами вместе.
— Долгий протяжный крик…
— Никакого крика. Полная тишина. Мы останавливались, молчали. Человек падал… неподвижно. Только кувыркался, кувыркался в воздухе вместе с мулом. И ни звука. Гробовая тишина. Он становился все меньше… исчезал совсем. Мы продолжали путь. Сидели, как амазонки, боком, спиной к скале, а ноги — над бездной. Ноги очень мерзли. Потом снова кто-нибудь падал. И снова остановка. Постоим — и снова вперед. А потом наползли облака, толстые добрые феи. Спрятали нас в складках своих юбок. А уж когда вышли из облаков, оказались у конигов.
Кониги живут на высоких плато, ровных, как море. Красное море, потому что трава у них цвета запекшейся крови. И ни деревца. Одна равнина. Ветер приносит запах — красный запах выжженной травы. Я пробыл у них больше двух лет. Под конец готов был отдать ухо, левую ногу и четыре пальца правой руки, лишь бы увидеть зеленое деревце. Но у них только красная равнина. И живут они в суконных шатрах вместе со своими лошадьми. На равнине они ставят диковинные памятники, высеченные из черного камня, похожего на мрамор. Эти стелы напоминают фигуру человека. А нужны они для слов. Если какое-нибудь слово из обихода устаревает, кониги вырезают его на черной стеле и ставят посреди поля. Палит солнце, дует ветер, скачут мимо всадники, видят вырезанное слово — и придумывают ему новое значение. И слово живет дальше. Их язык не стареет. Вот ведь как получается: у нас вечнозеленые леса, а у них — слова вечнозеленые. Я видел это сам. Своими глазами. Скачет всадник. Стоит камень. На нем выбито слово. Всадник останавливается, читает. Произносит вслух, медленно, нараспев:
— Скакун.
Потом он собирается с силами и выкрикивает:
— Скакун! Я дарю тебе стремительность моей души!
И так каждый — вдыхает в слово частичку своей силы. Как дерево, которое поливают все проходящие.
Если стелы у конигов служат для того, чтобы сохранять живой язык, то лошади — для передачи идеи. Любая идея религиозного или социального порядка выражается с помощью «лошадиного» слова. Сергей привел несколько примеров. Так, например, сочетание «конь в шатре» означает намерение двинуться в путь. «Грива дыбом» — бой. А «свободный галоп» — смерть.
Иногда слово может иметь несколько значений. «Грива», например, помимо «боя», означает еще «отъезд», «любовь» или «осень».
А однажды Сергею довелось присутствовать на церемонии заглядывания в глаза.
Происходит это так. Всадники становятся посреди равнины и поворачивают своих скакунов таким образом, чтобы заходящее солнце отражалось у них в одном глазу. Кониги считают, что глаз коня — единственное зеркало, в которое смотрятся боги.
Церемония происходит в полной тишине. Один только ветер пробегает по траве и сухо шелестит, шепча свою тайну. Солнце пьет пурпурную кровь плоскогорья и зловеще и безмолвно катится к горизонту.
В тот вечер кониги увидели своего бога, но, должно быть, это был недобрый бог, потому что они торопливо заслонили ладонями глаза своим коням, как будто хотели спрятать что-то страшное.
— Свободный галоп, — тихо проговорил один всадник.
К вечеру шатры были сложены, и весь народ снялся и двинулся в путь, заметая следы, чтобы бог, которого они видели, не нашел их.
А три недели спустя у них случилась эпидемия оспы, унесшая много жизней.
— С тех пор жизнь слов не дает мне покоя, — продолжал Сергей. — Слова стареют. Хуже того — они приходят в негодность. Возьмите, к примеру, те, что мы видим ежедневно в газетах. Это же старые ржавые машины. Но что тут поделаешь? Слишком поздно. Мы тоже состарились и износились, и нет у нас плоскогорья, на котором поставить черные стелы. Меня это очень угнетает с тех пор, как я потерял мою Машу. Это была моя дочь. Маленькая. Ей было двенадцать. У меня мало слов, чтобы рассказывать о ней самому себе. Поэтому я придумал для нее язык. Тайный. Даже скорее… священный. Вот, смотрите, — и он вытащил из кармана продолговатый черный камень. — Это стела, я сам ее вырезал и написал на ней слова. Я всегда ношу ее с собой. Потому что у меня в душе есть такое плоскогорье, на котором я могу поставить стелу — вот этот камень. Чтобы помнить Машу.
И голосом хриплым и прозрачным, как ручей, он прочел:
— Машу, луку сакуша, дусу хаби.
Он продолжал рассказывать мне о своей дочери на таинственном языке. Это был язык плачущий и воздушный, и паузы, разделявшие слова, были темно-красного, почти черного цвета. Сквозь рассказ пробегало дуновение ветра, и как будто начинали шелестеть бумажные колокольчики и рокотать тугие барабаны. Не понимая значения слов, я понимал все, что Сергей хотел сказать: «Ночь, трава, голубой цветок, благоухание реки. Машу, отзовись. Дитя, плыви сюда из далекой страны, вдоль берегов реки Альтеоны. Заставь звонить колокола церквей, наполни ветром паруса кораблей. Поднимись на высокие крыши и зажги огнем золотые шпили. Дохни на деревья, чтобы они раскрыли спящие листья. А потом — ляг и усни подле меня, прижав свои синие губы к моему горячему рту».
Самолет все летит. В иллюминаторах темно. Сергей молчит. Мы засыпаем.
Прошло несколько часов. Меня растолкал Сергей.
— Смотри, — сказал он, неожиданно переходя на «ты». — Ты посмотри!
Рассвело. Белый солнечный диск, похожий на круглую льдину, сидел на макушке красной горы. Вокруг вздымались тысячи таких гор! Красных, как спекшаяся кровь. В сухом прозрачном воздухе они лежали перед нами, словно на ладони. Ни дерева, ни озерца. Одна только высохшая корка на незатянувшейся ране мира.
Сергей проговорил тихо:
— Когда мы умрем, все будет именно так. Я знаю. Я уже видел это в зрачке коня. А потом я увидел то же в глазах моей Маши, когда она умерла. Человек неподвижен. Он просто медленно кружится, переворачивается. И становится маленьким-маленьким. И белый солнечный диск обязательно сидит на троне красной, как кровь, горы.
Солнце! — произнес Сергей торжественно, как будто читал надпись на стеле.
Потом он выпрямился, собрался с духом и провозгласил:
— Солнце! Я отдаю моей дочери огонь моей души!