Анатолий Иванович Мошковский Дядя приехал

Сквозь дырочки в почтовом ящике голубело письмо. Сережа отворил дверь, снял с гвоздя ключик и, зажав между ногами портфель, открыл ящик. Хотя лично ему писем никто не присылал, но ящик он открывал всегда с трепетом: а вдруг ему?

И на этот раз письмо было не ему, но, когда Серёжа глянул на конверт, пальцы его слабо задрожали: письмо было от дяди!

Он бросился на кухню.

— Мама, — закричал Сережа, — от дяди Гриши письмо!

Мать выпрямилась над тазом и вытерла руки о фартук:

— Ну-ка, дай.

Сережа в упор смотрел ей в лицо, смотрел и ждал. Мать должна была немедленно отодвинуть в сторону таз с грязным бельем и пуститься тут же в пляс. Но она повертела конверт в руках и вернула сыну:

— Иди-ка положь отцу на стол, да не смей вскрывать.

Эх, мама! Где ей понять, что это такое — получить письмо от дяди Гриши!

Сережа пошел в комнату, положил письмо на стол и вздохнул. Потом выдвинул нижний ящик комода и вытащил тяжелый сафьяновый альбом с медными застежками. Став на корточки, начал листать его. Перед глазами мелькали разные снимки: деда, сурового бородача в косоворотке, мамы, когда она еще носила косы с бантиками, его, Сережи, пухлого младенца в распашонке, с разинутым от плача ртом. Но вот с пожелтевшей карточки на него глянул человек в буденовке, с решительным, резким лицом и острыми глазами мальчишки.

Это был дядя, когда ему было девятнадцать лет. Собственно, он не был тогда никаким ни дядей, потому что его, Сережки, не было еще на свете. С карточки смотрел молодой боец буденовского кавполка, еще недавно простой шахтерский коногон Гришка Павловский.

Никто, никто не знает, что Сережа гордится своей фамилией не потому, что она длинная, звучная и красивая — Павловский, — и не потому, что ее носит отец, а потому, что есть в мире такой человек — Григорий Иванович Павловский, старший брат отца.

Дядя Гриша… В ушах раздается тугой нарастающий топот — это легендарная Первая Конная, обнажив клинки, скачет по выжженной зноем донецкой степи. Ветер рвет наклоненные вперед знамена, солнце горит на медных трубах армейских трубачей, беляки бросают орудия и двуколки со снарядами и, отстреливаясь на ходу, катятся к ветряку с разбитым крылом.

Дядя Гриша… Впереди эскадрона летит на белоногом дончаке русоволосый парень в буденовке и малиновых штанах. Он припал к гриве, лицо его искажено, крепкая фигура подалась вперед, а кривой кавалерийский клинок, злой и легкий, летит перед мордой коня. Врезался в самую гущу беляков. Подковы — в спины, клинок гуляет справа налево и слева направо, и с узкого жала бежит густая красная струйка. Вокруг сухо бьют выстрелы. С тачанки бешено затрясся пулемет. С парня слетела буденовка, дернулась и повисла вдоль тела левая рука. «Возьмем, Орлик, возьмем!» — кричит парень и всаживает шпоры в бока. Осклабясь и храпя, лошадь взлетает на дыбы, и острие клинка наискосок ложится на потную шею офицера-пулеметчика…

Дядя Гриша… Ржут после атаки кони, не хотят держать равнение, щекочет ноздри вонючий дым догорающей станицы. Мимо строя неторопливо едет командарм Буденный и пристально вглядывается в лица бойцов. Ветер ерошит жесткие черные усы и брови.

— А ну-ка, покажись ребятам, — говорит командарм, останавливая коня возле русоволосого парня, и сурово улыбается.

Потом берет лошадь под уздцы жилистой казачьей рукой и выводит из строя.

— Хорош был в бою, — громко говорит Буденный. — Добро… Вот тебе… — И он снимает с себя и подает кавалеристу горящие на солнце ножны и отделанный золотом клинок.

«Красному бойцу Григорию Павловскому за беззаветную храбрость», — вырезано на нем.

Сережа захлопнул альбом, коленом задвинул ящик и стал мучительно поджидать отца: что там в письме от дяди, которого он видел, когда был совсем еще маленьким, и совсем не помнит? Нет, это неверно, это не так: он помнит его, но помнит таким, какой он на карточке. И как бы ни уверяли, что не мог он помнить в полтора года, он твердо знает, что видел его.

Вечером пришел отец. Сережа тут же подскочил к нему с письмом и ножницами. Отец, не раздеваясь, обрезал краешек конверта и пробежал глазами листок.

— Григорий скоро будет у нас, — сказал он. — Командировка у него.

И вот через три дня приехал дядя. Когда Сережа открыл дверь, на пороге стоял старый худощавый человек с небольшим чемоданчиком в руках и бумажным свертком.

— Вам кого? — спросил Сережа дрогнувшим голосом.

— Да, кажется, тебя.

Сережа снял руку с замка и отступил в глубину передней.

— Сережа, кто там? — спросила из кухни мать.

Но у мальчика язык не шевелился: неужто это дядя?

По коридору простучали каблуки.

— Григорий Иванович! — Мать вся вспыхнула, потом схватилась за щеки, стала вытирать руки о фартук.

Руки у нее были в муке, и поэтому на фартуке и щеках остались белые отпечатки. Сережа шмыгнул в другую комнату и через дверь слушал все, что творилось в передней.

— Как живете? — спрашивала мать.

— Ничего. Помаленьку.

— Сколько не видались-то! Совсем пропали. И не стыдно? Писать-то уж можно было.

Дядя оправдывался, глуховато смеялся и распаковывал сверток:

— Это вот Сереге передайте.

— Что вы, Григорий Иванович, сколько денег-то перевели!

Сережа глянул в щелку. Это был костюм.

— Взял наугад. У соседа мальчишка — однолетка, так вот по нему и ориентир держал. На всякий случай номером больше взял — велик окажется, так подрастет…

— Сережа, где ты? — закричала мать. — Иди дядю благодари!..

Сережа, красный от смущения, в каком-то угаре примерял костюм, потом вторично мерил его, когда пришел отец. Но костюм не радовал: мальчик видел перед собой седую голову на худой, морщинистой шее, грустные дряблые мешочки под запавшими острыми глазами, из-под воротника торчали смуглые ключицы на впалой груди. Неужели это дядя Гриша?

— Побелел, побелел, старина, — говорил отец, наливая брату стопочку, когда все сидели за ужином. — Годы, значит, берут свое. А ведь не такой ты уж старый. Я на пять лет моложе, а против тебя молодец.

Дядя Гриша перенес недавно какую-то болезнь сердца, восемь месяцев лежал и водки старался не пить, зато папиросы курил одну за другой.

Старшие смеялись, вспоминали каких-то родственников, о которых Сережа даже не слыхал, расспрашивали друг друга, а Сережа в это время, уткнувшись носом в холодное стекло, смотрел, как дождевые струи косо стегают по окну. По уговору, он должен был сообщить друзьям о приезде дяди, но не сделал этого: почему-то раздумал.

Потом Сережа пил со всеми чай и, размешивая в стакане сахар, искоса поглядывал на дядю и делал вид, что внимательно слушает его. На самом же деле он его не слушал, потому что дядя рассказывал не о войне, а о каком-то «малограмотном» проекте Дома культуры, который ему поручили строить. Сережа маленькими глотками тянул чай, а дядя говорил, что пойдет к управляющему трестом, а если нужно — доберется и до министра, и широкой ладонью рассекал воздух.

На тыльной стороне дядиной ладони белел косой шрам с чуть заметными следами некогда сшивавших его ниток, но Сережа долго не решался спросить о нем.

— Дядя Гриша, — спросил Сережа, когда все кончили пить чай, — а это вас шашкой рубанули?

Мать с отцом переглянулись, а дядя, отведя рукой синие волокна дыма, негромко сказал:

— Да нет, это балкой рассекло…

Сережа из вежливости посидел за столом еще немного, а потом бочком, незаметно вышел в спальню — пора было спать.

…Уже все улеглись, и в квартире погас свет. В ночной тишине громко стучал будильник, из-за стены слабо доносились всхрапывание и кашель дяди, а Сережа все еще не смыкал глаз. Было ясно одно: лазить в альбом больше незачем.

Бурая донецкая степь с разбитыми передками пушек и желтыми гильзами, втоптанными в дорожную грязь, по-прежнему оглашалась топотом копыт — это мчалась Первая Конная под алыми знаменами, — боевое пенье трубачей разносилось по степи, но среди кавалеристов не было уже русоволосого парня на белоногом стремительном коне, с клинком в руке…

Громко стучал будильник, из-за стенки доносилось — слабое всхрапывание. Сна не было. В окнах уже серело.

Сережа слез с кровати и осторожно подошел к комнатке, где на диване спал дядя. Дверь была полуоткрыта, и из нее тянуло запахом табака. Видно, перед сном дядя курил.

Сережа постоял у двери, вслушиваясь в прокуренное дыхание дяди, и на носках вошел в комнату.

Дядя спал, положив одну руку под щеку. И было в этой позе что-то беспомощно-жалкое, детское. Другая рука, сухощавая и длинная, с худыми бледными пальцами, вытянулась по байковому одеялу. Сквозь окна проникал тусклый свет осеннего рассвета, и в этом сумрачном свете лицо дяди, еще более старое и утомленное, казалось неживым. И только дыхание, редкое и прерывистое, подтверждало, что он жив.

Сережа долго стоял, вглядываясь в лицо старого человека — его дяди. Дядя спал неспокойно: пальцы откинутой руки время от времени шевелились, щека вздрагивала, а иногда он негромко покашливал и стонал во сне.

Странно! Когда-то это был молодой и крепкий парень, с одного маха разрубал беляка от плеча до пояса. Может, и до сих пор помнит Буденный тот день, когда перед строем конников вручал ему именное оружие…

Да, это был его дядя, только на сорок лет моложе.

Сережа принес со своей кровати одеяло, тихонько прошел опять в дядину комнату и устроился в большом глубоком кресле. Он закутался в одеяло и долго смотрел на дядю.

Громко стучали часы. Окна еще больше посерели.

Не верилось, что и он, Сережа, тоже когда-нибудь станет старым, больным и покроется морщинами и так же будет кашлять и стонать во сне. Просто трудно поверить этому, а ведь когда-нибудь, наверно, это будет. Не вечно же оставаться ему мальчиком. И хорошо, если, прежде чем постареть, он совершит хоть один подвиг и будет хоть раз ранен и тоже получит награду за беззаветную храбрость. Сережа еще никогда в жизни не совершал подвига и не получал награды.

Так он думал, думал и сам не заметил, как уснул.

Загрузка...