Столовая в доме Серебрякова. — Ночь. — Слышно, как в саду стучит сторож.
Серебряков (сидит в кресле перед открытым окном и дремлет) и Елена Андреевна (сидит подле него и тоже дремлет).
Серебряков (очнувшись). Кто здесь? Соня, ты?
Елена Андреевна. Это я.
Серебряков. Ты, Леночка… Невыносимая боль!
Елена Андреевна. У тебя плед упал на пол. (Кутает ему ноги.) Я, Александр, затворю окно.
Серебряков. Нет, мне душно… Я сейчас задремал, и мне снилось, будто у меня левая нога чужая. Проснулся от мучительной боли. Нет, это не подагра, скорей ревматизм. Который теперь час?
Елена Андреевна. Двадцать минут первого.
Пауза.
Серебряков. Утром поищи в библиотеке Батюшкова. Кажется, он есть у нас.
Елена Андреевна. А?
Серебряков. Поищи утром Батюшкова. Помнится, он был у нас. Но отчего мне так тяжело дышать?
Елена Андреевна. Ты устал. Вторую ночь не спишь.
Серебряков. Говорят, у Тургенева от подагры сделалась грудная жаба. Боюсь, как бы у меня не было. Проклятая, отвратительная старость. Черт бы ее побрал. Когда я постарел, я стал себе противен. Да и вам всем, должно быть, противно на меня смотреть.
Елена Андреевна. Ты говоришь о своей старости таким тоном, как будто все мы виноваты, что ты стар.
Серебряков. Тебе же первой я противен.
Елена Андреевна отходит и садится поодаль.
Конечно, ты права. Я не глуп и понимаю. Ты молода, здорова, красива, жить хочешь, а я старик, почти труп. Что ж? Разве я не понимаю? И, конечно, глупо, что я до сих пор жив. Но погодите, скоро я освобожу вас всех. Недолго мне еще придется тянуть.
Елена Андреевна. Я изнемогаю… Бога ради, молчи.
Серебряков. Выходит так, что благодаря мне все изнемогли, скучают, губят свою молодость, один только я наслаждаюсь жизнью и доволен. Ну да, конечно!
Елена Андреевна. Замолчи! Ты меня замучил!
Серебряков. Я всех замучил. Конечно.
Елена Андреевна (сквозь слезы). Невыносимо! Скажи, что ты хочешь от меня?
Серебряков. Ничего.
Елена Андреевна. Ну, так замолчи. Я прошу.
Серебряков. Странное дело, заговорит Иван Петрович или эта старая идиотка, Марья Васильевна, — и ничего, все слушают, но скажи я хоть одно слово, как все начинают чувствовать себя несчастными. Даже голос мой противен. Ну, допустим, я противен, я эгоист, я деспот, но неужели я даже в старости не имею некоторого права на эгоизм? Неужели я не заслужил? Неужели же, я спрашиваю, я не имею права на покойную старость, на внимание к себе людей?
Елена Андреевна. Никто не оспаривает у тебя твоих прав.
Окно хлопает от ветра.
Ветер поднялся, я закрою окно. (Закрывает.) Сейчас будет дождь. Никто у тебя твоих прав не оспаривает.
Пауза; сторож в саду стучит и поет песню.
Серебряков. Всю жизнь работать для науки, привыкнуть к своему кабинету, к аудитории, к почтенным товарищам — и вдруг, ни с того ни с сего, очутиться в этом склепе, каждый день видеть тут глупых людей, слушать ничтожные разговоры… Я хочу жить, я люблю успех, люблю известность, шум, а тут — как в ссылке. Каждую минуту тосковать о прошлом, следить за успехами других, бояться смерти… Не могу! Нет сил! А тут еще не хотят простить мне моей старости!
Елена Андреевна. Погоди, имей терпение: через пять-шесть лет и я буду стара.
Входит Соня.
Соня. Папа, ты сам приказал послать за доктором Астровым, а когда он приехал, ты отказываешься принять его. Это неделикатно. Только напрасно побеспокоили человека…
Серебряков. На что мне твой Астров? Он столько же понимает в медицине, как я в астрономии.
Соня. Не выписывать же сюда для твоей подагры целый медицинский факультет.
Серебряков. С этим юродивым я и разговаривать не стану.
Соня. Это как угодно. (Садится.) Мне все равно.
Серебряков. Который теперь час?
Елена Андреевна. Первый.
Серебряков. Душно… Соня, дай мне со стола капли!
Соня. Сейчас. (Подает капли.)
Серебряков (раздраженно). Ах, да не эти! Ни о чем нельзя попросить!
Соня. Пожалуйста, не капризничай. Может быть, это некоторым и нравится, но меня избавь, сделай милость! Я этого не люблю. И мне некогда, мне нужно завтра рано вставать, у меня сенокос.
Входит Войницкий в халате и со свечой.
Войницкий. На дворе гроза собирается.
Молния.
Вона как! Hélène и Соня, идите спать, я пришел вас сменить!
Серебряков (испуганно). Нет, нет! Не оставляйте меня с ним! Нет. Он меня заговорит!
Войницкий. Но надо же дать им покой! Они уже другую ночь не спят.
Серебряков. Пусть идут спать, но и ты уходи. Благодарю. Умоляю тебя. Во имя нашей прежней дружбы, не протестуй. После поговорим.
Войницкий (с усмешкой). Прежней нашей дружбы… Прежней…
Соня. Замолчи, дядя Ваня.
Серебряков (жене). Дорогая моя, не оставляй меня с ним! Он меня заговорит.
Войницкий. Это становится даже смешно.
Входит Марина со свечой.
Соня. Ты бы ложилась, нянечка. Уже поздно.
Марина. Самовар со стола не убран. Не очень-то ляжешь.
Серебряков. Все не спят, изнемогают, один только я блаженствую.
Марина (подходит к Серебрякову, нежно). Что, батюшка? Больно? У меня у самой ноги гудут, так и гудут. (Поправляет плед.) Это у вас давняя болезнь. Вера Петровна, покойница, Сонечкина мать, бывало, ночи не спит, убивается… Очень уж она вас любила…
Пауза.
Старые что малые, хочется, чтобы пожалел кто, а старых-то никому не жалко. (Целует Серебрякова в плечо.) Пойдем, батюшка, в постель… Пойдем, светик… Я тебя липовым чаем напою, ножки твои согрею… Богу за тебя помолюсь…
Серебряков (растроганный). Пойдем, Марина.
Марина. У самой-то у меня ноги так и гудут, так и гудут! (Ведет его вместе с Соней.) Вера Петровна, бывало, все убивается, все плачет… Ты, Сонюшка, тогда была еще мала, глупа… Иди, иди, батюшка…
Серебряков, Соня и Марина уходят.
Елена Андреевна. Я замучилась с ним. Едва на ногах стою.
Войницкий. Вы с ним, а я с самим собою. Вот уже третью ночь не сплю.
Елена Андреевна. Неблагополучно в этом доме. Ваша мать ненавидит все, кроме своих брошюр и профессора; профессор раздражен, мне не верит, вас боится; Соня злится на отца, злится на меня и не говорит со мною вот уже две недели; вы ненавидите мужа и открыто презираете свою мать; я раздражена и сегодня раз двадцать принималась плакать… Неблагополучно в этом доме.
Войницкий. Оставим философию!
Елена Андреевна. Вы, Иван Петрович, образованны и умны и, кажется, должны бы понимать, что мир погибает не от разбойников, не от пожаров, а от ненависти, вражды, от всех этих мелких дрязг… Ваше бы дело не ворчать, а мирить всех.
Войницкий. Сначала помирите меня с самим собою! Дорогая моя… (Припадает к ее руке.)
Елена Андреевна. Оставьте! (Отнимает руку.) Уходите!
Войницкий. Сейчас пройдет дождь, и все в природе освежится и легко вздохнет. Одного только меня не освежит гроза. Днем и ночью, точно домовой, душит меня мысль, что жизнь моя потеряна безвозвратно. Прошлого нет, оно глупо израсходовано на пустяки, а настоящее ужасно по своей нелепости. Вот вам моя жизнь и моя любовь: куда мне их девать, что мне с ними делать? Чувство мое гибнет даром, как луч солнца, попавший в яму, и сам я гибну.
Елена Андреевна. Когда вы мне говорите о своей любви, я как-то тупею и не знаю, что говорить. Простите, я ничего не могу сказать вам. (Хочет идти.) Спокойной ночи.
Войницкий (загораживая ей дорогу). И если бы вы знали, как я страдаю от мысли, что рядом со мною в этом же доме гибнет другая жизнь — ваша! Чего вы ждете? Какая проклятая философия мешает вам? Поймите же, поймите…
Елена Андреевна (пристально смотрит на него). Иван Петрович, вы пьяны!
Войницкий. Может быть, может быть…
Елена Андреевна. Где доктор?
Войницкий. Он там… у меня ночует. Может быть, может быть… Все может быть!
Елена Андреевна. И сегодня пили? К чему это?
Войницкий. Все-таки на жизнь похоже… Не мешайте мне, Hélène!
Елена Андреевна. Раньше вы никогда не пили, и никогда вы так много не говорили… Идите спать! Мне с вами скучно.
Войницкий (припадая к ее руке). Дорогая моя… чудная!
Елена Андреевна (с досадой). Оставьте меня. Это наконец противно. (Уходит.)
Войницкий (один). Ушла…
Пауза.
Десять лет тому назад я встречал ее у покойной сестры. Тогда ей было семнадцать, а мне тридцать семь лет. Отчего я тогда не влюбился в нее и не сделал ей предложения? Ведь это было так возможно! И была бы она теперь моею женой… Да… Теперь оба мы проснулись бы от грозы; она испугалась бы грома, а я держал бы ее в своих объятиях и шептал: «Не бойся, я здесь». О, чудные мысли, как хорошо, я даже смеюсь… но, боже мой, мысли путаются в голове… Зачем я стар? Зачем она меня не понимает? Ее риторика, ленивая мораль, вздорные, ленивые мысли о погибели мира — все это мне глубоко ненавистно.
Пауза.
О, как я обманут! Я обожал этого профессора, этого жалкого подагрика, я работал на него как вол! Я и Соня выжимали из этого имения последние соки; мы, точно кулаки, торговали постным маслом, горохом, творогом, сами недоедали куска, чтобы из грошей и копеек собирать тысячи и посылать ему. Я гордился им и его наукой, я жил, я дышал им! Все, что он писал и изрекал, казалось мне гениальным… Боже, а теперь? Вот он в отставке, и теперь виден весь итог его жизни: после него не останется ни одной страницы труда, он совершенно неизвестен, он ничто! Мыльный пузырь! И я обманут… вижу — глупо обманут…
Входит Астров в сюртуке, без жилета и без галстука; он навеселе; за ним Телегин с гитарой.
Астров. Играй!
Телегин. Все спят-с!
Астров. Играй!
Телегин тихо наигрывает.
(Войницкому.) Ты один здесь? Дам нет? (Подбоченясь, тихо поет.) «Ходи, хата, ходи, печь, хозяину негде лечь…» А меня гроза разбудила. Важный дождик. Который теперь час?
Войницкий. А черт его знает.
Астров. Мне как будто бы послышался голос Елены Андреевны.
Войницкий. Сейчас она была здесь.
Астров. Роскошная женщина. (Осматривает склянки на столе.) Лекарства. Каких только тут нет рецептов! И харьковские, и московские, и тульские… Всем городам надоел своею подагрой. Он болен или притворяется?
Войницкий. Болен.
Пауза.
Астров. Что ты сегодня такой печальный? Профессора жаль, что ли?
Войницкий. Оставь меня.
Астров. А то, может быть, в профессоршу влюблен?
Войницкий. Она мой друг.
Астров. Уже?
Войницкий. Что значит это «уже»?
Астров. Женщина может быть другом мужчины лишь в такой последовательности: сначала приятель, потом любовница, а затем уж друг.
Войницкий. Пошляческая философия.
Астров. Как? Да… Надо сознаться — становлюсь пошляком. Видишь, я и пьян. Обыкновенно я напиваюсь так один раз в месяц. Когда бываю в таком состоянии, то становлюсь нахальным и наглым до крайности. Мне тогда всё нипочем! Я берусь за самые трудные операции и делаю их прекрасно; я рисую самые широкие планы будущего; в это время я уже не кажусь себе чудаком и верю, что приношу человечеству громадную пользу… громадную! И в это время у меня своя собственная философская система, и все вы, братцы, представляетесь мне такими букашками… микробами. (Телегину.) Вафля, играй!
Телегин. Дружочек, я рад бы для тебя всею душой, но пойми же, — в доме спят!
Астров. Играй!
Телегин тихо наигрывает.
Выпить бы надо. Пойдем, там, кажется, у нас еще коньяк остался. А как рассветет, ко мне поедем. Идёть? У меня есть фельдшер, который никогда не скажет «идет», а «идёть». Мошенник страшный. Так идёть? (Увидев входящую Соню.) Извините, я без галстука. (Быстро уходит.)
Телегин идет за ним.
Соня. А ты, дядя Ваня, опять напился с доктором. Подружились ясные соколы. Ну, тот уж всегда такой, а ты-то с чего? В твои годы это совсем не к лицу.
Войницкий. Годы тут ни при чем. Когда нет настоящей жизни, то живут миражами. Все-таки лучше, чем ничего.
Соня. Сено у нас все скошено, идут каждый день дожди, все гниет, а ты занимаешься миражами. Ты совсем забросил хозяйство… Я работаю одна, совсем из сил выбилась… (Испуганно.) Дядя, у тебя на глазах слезы!
Войницкий. Какие слезы? Ничего нет… вздор… Ты сейчас взглянула на меня, как покойная твоя мать. Милая моя… (Жадно целует ее руки и лицо.) Сестра моя… милая сестра моя… где она теперь? Если бы она знала! Ах, если бы она знала!
Соня. Что? Дядя, что знала?
Войницкий. Тяжело, нехорошо… Ничего… После… Ничего… Я уйду… (Уходит.)
Соня (стучит в дверь). Михаил Львович! Вы не спите? На минутку!
Астров (за дверью). Сейчас! (Немного погодя входит; он уже в жилетке и галстуке.) Что прикажете?
Соня. Сами вы пейте, если это вам не противно, но, умоляю, не давайте пить дяде. Ему вредно.
Астров. Хорошо. Мы не будем больше пить.
Пауза.
Я сейчас уеду к себе. Решено и подписано. Пока запрягут, будет уже рассвет.
Соня. Дождь идет. Погодите до утра.
Астров. Гроза идет мимо, только краем захватит. Поеду. И, пожалуйста, больше не приглашайте меня к вашему отцу. Я ему говорю — подагра, а он — ревматизм; я прошу лежать, он сидит. А сегодня так и вовсе не стал говорить со мною.
Соня. Избалован. (Ищет в буфете.) Хотите закусить?
Астров. Пожалуй, дайте.
Соня. Я люблю по ночам закусывать. В буфете, кажется, что-то есть. Он в жизни, говорят, имел большой успех у женщин, и его дамы избаловали. Вот берите сыр.
Оба стоят у буфета и едят.
Астров. Я сегодня ничего не ел, только пил. У вашего отца тяжелый характер. (Достает из буфета бутылку.) Можно? (Выпивает рюмку.) Здесь никого нет, и можно говорить прямо. Знаете, мне кажется, что в вашем доме я не выжил бы одного месяца, задохнулся бы в этом воздухе… Ваш отец, который весь ушел в свою подагру и в книги, дядя Ваня со своею хандрой, ваша бабушка, наконец, ваша мачеха…
Соня. Что мачеха?
Астров. В человеке должно быть все прекрасно: и лицо, и одежда, и душа, и мысли. Она прекрасна, спора нет, но… ведь она только ест, спит, гуляет, чарует всех нас своею красотой — и больше ничего. У нее нет никаких обязанностей, на нее работают другие… Ведь так? А праздная жизнь не может быть чистою.
Пауза.
Впрочем, быть может, я отношусь слишком строго. Я не удовлетворен жизнью, как ваш дядя Ваня, и оба мы становимся брюзгами.
Соня. А вы недовольны жизнью?
Астров. Вообще жизнь люблю, но нашу жизнь, уездную, русскую, обывательскую, терпеть не могу и презираю ее всеми силами моей души. А что касается моей собственной, личной жизни, то, ей-богу, в ней нет решительно ничего хорошего. Знаете, когда идешь темною ночью по лесу и если в это время вдали светит огонек, то не замечаешь ни утомления, ни потемок, ни колючих веток, которые бьют тебя по лицу… Я работаю, — вам это известно, — как никто в уезде, судьба бьет меня, не переставая, порой страдаю я невыносимо, но у меня вдали нет огонька. Я для себя уже ничего не жду, не люблю людей… Давно уже никого не люблю.
Соня. Никого?
Астров. Никого. Некоторую нежность я чувствую только к вашей няньке — по старой памяти. Мужики однообразны очень, неразвиты, грязно живут, а с интеллигенцией трудно ладить. Она утомляет. Все они, наши добрые знакомые, мелко мыслят, мелко чувствуют и не видят дальше своего носа — просто-напросто глупы. А те, которые поумнее и покрупнее, истеричны, заедены анализом, рефлексом… Эти ноют, ненавистничают, болезненно клевещут, подходят к человеку боком, смотрят на него искоса и решают: «О, это психопат!» или: «Это фразер!» А когда не знают, какой ярлык прилепить к моему лбу, то говорят: «Это странный человек, странный!» Я люблю лес — это странно; я не ем мяса — это тоже странно. Непосредственного, чистого, свободного отношения к природе и к людям уже нет… Нет и нет! (Хочет выпить.)
Соня (мешает ему). Нет, прошу вас, умоляю, не пейте больше.
Астров. Отчего?
Соня. Это так не идет к вам! Вы изящны, у вас такой нежный голос… Даже больше, вы, как никто из всех, кого я знаю, — вы прекрасны. Зачем же вы хотите походить на обыкновенных людей, которые пьют и играют в карты? О, не делайте этого, умоляю вас! Вы говорите всегда, что люди не творят, а только разрушают, то, что им дано свыше. Зачем же, зачем вы разрушаете самого себя? Не надо, не надо, умоляю, заклинаю вас.
Астров (протягивает ей руку). Не буду больше пить.
Соня. Дайте мне слово.
Астров. Честное слово.
Соня (крепко пожимает руку). Благодарю!
Астров. Баста! Я отрезвел. Видите, я уже совсем трезв и таким останусь до конца дней моих. (Смотрит на часы.) Итак, будем продолжать. Я говорю: мое время уже ушло, поздно мне… Постарел, заработался, испошлился, притупились все чувства, и, кажется, я уже не мог бы привязаться к человеку. Я никого не люблю и… уже не полюблю. Что меня еще захватывает, так это красота. Неравнодушен я к ней. Мне кажется, что если бы вот Елена Андреевна захотела, то могла бы вскружить мне голову в один день… Но ведь это не любовь, не привязанность… (Закрывает рукой глаза и вздрагивает.)
Соня. Что с вами?
Астров. Так… В Великом посту у меня больной умер под хлороформом.
Соня. Об этом пора забыть.
Пауза.
Скажите мне, Михаил Львович… Если бы у меня была подруга или младшая сестра и если бы вы узнали, что она… ну, положим, любит вас, то как бы вы отнеслись к этому?
Астров (пожав плечами). Не знаю. Должно быть, никак. Я дал бы ей понять, что полюбить ее не могу… да и не тем моя голова занята. Как-никак, а если ехать, то уже пора. Прощайте, голубушка, а то мы так до утра не кончим. (Пожимает руку.) Я пройду через гостиную, если позволите, а то боюсь, как бы ваш дядя меня не задержал. (Уходит.)
Соня (одна). Он ничего не сказал мне… Душа и сердце его все еще скрыты от меня, но отчего же я чувствую себя такою счастливою? (Смеется от счастья.) Я ему сказала: вы изящны, благородны, у вас такой нежный голос… Разве это вышло некстати? Голос его дрожит, ласкает… вот я чувствую его в воздухе. А когда я сказала ему про младшую сестру, он не понял… (Ломая руки.) О, как это ужасно, что я некрасива! Как ужасно! А я знаю, что я некрасива, знаю, знаю… В прошлое воскресенье, когда выходили из церкви, я слышала, как говорили про меня, и одна женщина сказала: «Она добрая, великодушная, но жаль, что она так некрасива…» Некрасива…
Входит Елена Андреевна.
Елена Андреевна (открывает окна). Прошла гроза. Какой хороший воздух!
Пауза.
Где доктор?
Соня. Ушел.
Пауза.
Елена Андреевна. Софи!
Соня. Что?
Елена Андреевна. До каких пор вы будете дуться на меня? Друг другу мы не сделали никакого зла. Зачем же нам быть врагами? Полноте…
Соня. Я сама хотела… (Обнимает ее.) Довольно сердиться.
Елена Андреевна. И отлично.
Обе взволнованы.
Соня. Папа лег?
Елена Андреевна. Нет, сидит в гостиной… Не говорим мы друг с другом по целым неделям и бог знает из-за чего… (Увидев, что буфет открыт.) Что это?
Соня. Михаил Львович ужинал.
Елена Андреевна. И вино есть… Давайте выпьем брудершафт.
Соня. Давайте.
Елена Андреевна. Из одной рюмочки… (Наливает.) Этак лучше. Ну, значит — ты?
Соня. Ты.
Пьют и целуются.
Я давно уже хотела мириться, да все как-то совестно было… (Плачет.)
Елена Андреевна. Что же ты плачешь?
Соня. Ничего, это я так.
Елена Андреевна. Ну, будет, будет… (Плачет.) Чудачка, и я заплакала…
Пауза.
Ты на меня сердита за то, что я будто вышла за твоего отца по расчету… Если веришь клятвам, то клянусь тебе, — я выходила за него по любви. Я увлеклась им как ученым и известным человеком. Любовь была не настоящая, искусственная, но ведь мне казалось тогда, что она настоящая. Я не виновата. А ты с самой нашей свадьбы не переставала казнить меня своими умными подозрительными глазами.
Соня. Ну, мир, мир! Забудем.
Елена Андреевна. Не надо смотреть так — тебе это не идет. Надо всем верить, иначе жить нельзя.
Пауза.
Соня. Скажи мне по совести, как друг… Ты счастлива?
Елена Андреевна. Нет.
Соня. Я это знала. Еще один вопрос. Скажи откровенно, — ты хотела бы, чтобы у тебя был молодой муж?
Елена Андреевна. Какая ты еще девочка. Конечно, хотела бы! (Смеется.) Ну, спроси еще что-нибудь, спроси…
Соня. Тебе доктор нравится?
Елена Андреевна. Да, очень.
Соня (смеется). У меня глупое лицо… да? Вот он ушел, а я все слышу его голос и шаги, а посмотрю на темное окно, — там мне представляется его лицо. Дай мне высказаться… Но я не могу говорить так громко, мне стыдно. Пойдем ко мне в комнату, там поговорим. Я тебе кажусь глупою? Сознайся… Скажи мне про него что-нибудь…
Елена Андреевна. Что же?
Соня. Он умный… Он все умеет, все может… Он и лечит, и сажает лес…
Елена Андреевна. Не в лесе и не в медицине дело… Милая моя, пойми, это талант! А ты знаешь, что значит талант? Смелость, свободная голова, широкий размах… Посадит деревцо и уже загадывает, что будет от этого через тысячу лет, уже мерещится ему счастье человечества. Такие люди редки, их нужно любить… Он пьет, бывает грубоват, — но что за беда? Талантливый человек в России не может быть чистеньким. Сама подумай, что за жизнь у этого доктора! Непролазная грязь на дорогах, морозы, метели, расстояния громадные, народ грубый, дикий, кругом нужда, болезни, а при такой обстановке тому, кто работает и борется изо дня в день, трудно сохранить себя к сорока годам чистеньким и трезвым… (Целует ее.) Я от души тебе желаю, ты стоишь счастья… (Встает.) А я нудная, эпизодическое лицо… И в музыке, и в доме мужа, во всех романах — везде, одним словом, я была только эпизодическим лицом. Собственно говоря, Соня, если вдуматься, то я очень, очень несчастна! (Ходит в волнении по сцене.) Нет мне счастья на этом свете. Нет! Что ты смеешься?
Соня (смеется, закрыв лицо). Я так счастлива… счастлива!
Елена Андреевна. Мне хочется играть… Я сыграла бы теперь что-нибудь.
Соня. Сыграй. (Обнимает ее.) Я не могу спать… Сыграй!
Елена Андреевна. Сейчас. Твой отец не спит. Когда он болен, его раздражает музыка. Поди спроси. Если он ничего, то сыграю. Поди.
Соня. Сейчас. (Уходит.)
В саду стучит сторож.
Елена Андреевна. Давно уже я не играла. Буду играть и плакать, плакать, как дура. (В окно.) Это ты стучишь, Ефим?
Голос сторожа: «Я!»
Елена Андреевна. Не стучи, барин нездоров.
Голос сторожа: «Сейчас уйду!» (Подсвистывает.) «Эй, вы, Жучка, Мальчик! Жучка!»
Пауза.
Соня (вернувшись). Нельзя!