Начнем, благословись! Мединститут, четвёртый курс, общага… Да, ещё до перестройки. До рыночной экономики.
Однако то, о чём я собираюсь рассказать, не имеет принципиальной зависимости от времени. Любовь и ненависть, дружба и предательство…
Это ведь нюансы, право: кринолин или мини-юбка, котелок или кепка…
В сущности — какая разница?
Комната в общежитии была рассчитана на четырех человек, но вот уже год, как жили в ней пятеро. Просто очень попросили девчонок потесниться, и — внесли в начале учебного года пятую кровать.
Девчонку подселили — младше на курс. Четверо были на четвёртом курсе, а Раиса — новенькая — на третьем.
Все девчонки хорошие были, все умницы, все — по призванию пришли в мединститут. Все хорошие, да все разные.
На лбу у Наташки Поливиной было написано крупными, отчётливыми буквами: «Я буду главврачом больницы, в крайнем случае — завотделением».
По всем статьям была хороша Наташка Поливина. Ни снаружи, ни внутри не была Наташка Богом обижена.
Статная, не худая. Высокая — в меру. Светлые и пушистые волосы — при карих глазах. Чудо!
Приятное, круглое и неглупое лицо, с выражением сознания собственной ценности, или даже — собственной исключительности.
Только так, и не иначе!
Скажет Наташка пару слов тихим голосом, или попросит у вас что-нибудь — и сразу хочется бежать, и бегом её просьбу выполнять.
Или скажет Наташка что-нибудь, даже ерунду какую-нибудь, явную, причём, ерунду, а собеседник молчит, и даже возразить ей не может. Удивительные способности.
Может, у кого-то подобные способности появляются с опытом, или в результате длительных тренировок. А у Наташки — от рождения такие способности были. С молоком матери впитала, так сказать…
У Наташки мама была зав неврологическим отделением, а папа был главврачом санэпидемстанции в небольшом городке на севере России.
Ничего, что курс был четвёртый — птицу видно по полёту, даже если она ещё птенец. В отношении Наташкиной карьеры ни у кого не было сомнений.
Мало того, что она отличалась от всех, живущих в комнате, как бы сама по себе, так она ещё — единственная из всех — была замужем!
Летом прошедшего года, дома, на родине, была у Наташки свадьба с парнем, который раньше учился с ней в одной школе, на один класс старше.
Здесь, в Ленинграде, заканчивал этот парень морское военное училище. Серёга Поливин. Это Наташка только на четвёртом курсе стала Поливиной.
А до этого — Березиной была. Тоже красивая фамилия.
Так и жили после свадьбы — Серёга — в своей казарме, а Наташка — в общежитии. Вот романтика, представляете?
Если на лбу у Наташки Поливиной было написано: «Главврач», то у Таньки Макаровой на лбу были совсем другие слова написаны.
Было написано там: «Участковый врач», и ничего более.
Да-да, хронический участковый, которому «ни в жисть» не выбиться даже в заведующие какого-нибудь захудалого инфекционного кабинета, какой-нибудь захудалой районной поликлиники.
Хотя Макарова — совсем не была дурой. Нет! Наоборот, Танька Макарова обладала умом живым, пожалуй, и училась даже легче, чем Поливина. И характер у Макаровой был ясный, весёлый.
Но написано на лбу у неё было именно это. И тут уж — ничего не поделаешь.
И приписка ещё была, маленькими буковками. «Как повезёт больным какого-то неизвестного участка!» — было написано там.
Была Танька Макарова худа и костиста. Тёмно-русые волосы, прямые, как пакля, почти не поддавались причёсыванию и укладыванию, и висели, спадая на лоб прямой чёлкой. Картину завершали очки, с приличными диоптриями.
Была у Таньки Макаровой одна замечательная черта, которая притягивала к ней людей, несмотря на её совершенно непритязательную внешность. Была Танька добра. Да-да, просто добра. Способна попереживать, а то — и поплакать вместе с тем, кому было плохо.
С Танькой Макаровой всегда все и всем делились. Все ей душу открывали — в любое время суток. И она — всегда всех выслушивала. И всех успокаивала.
Хоть в два часа ночи, хоть в шесть утра. Хоть натощак, хоть после обеда.
Такая вот она была, Танька Макарова.
Вообще, читать то, что у людей написано на лбу, занятие неблагодарное. Иногда кажется, что буквы ясно видны, высечены, как в граните. А посмотришь повнимательнее — и поплыли письмена, и замелькали, и вот уже не разобрать ничего. Совершенно ничего!
И вдруг, сквозь это «ничего», откуда-то, из неизведанных глубин, как начнёт пробиваться содержание! Да такое!
Или так ещё бывает — мелькает, мелькает перед тобой лицо — не разберёшь ничего. Сегодня одно на лице мелькает, завтра — другое.
Наверное не стоит их читать, эти письмена. Не стоит пытаться делать скоропалительные выводы. Только оно как-то само получается.
Вот, например, у третьего жителя, вернее, жительницы, этой комнаты, у Насти Кулешовой, практически нельзя было прочитать на лбу ничего определенного.
Хотя, казалось бы, Настя занималась вполне определенным делом.
Настя бредила хирургией. Причём давно бредила, ещё до поступления в институт.
Бредила, в основном, начитавшись книг, насмотревшись фильмов о хирургах. О полных мужества и романтики женщинах-хирургах военных лет.
Так и поступила в институт — с желанием быть только хирургом.
Слово «бредила» тут совершенно не случайно, ибо её увлечение, действительно, иногда напоминало бред.
Эдак балансировала эта увлечённость — на тонкой грани между нормой и патологи ей, как уже вполне можно было выразиться на четвёртом курсе мединститута.
Со второго курса записалась Настя в студенческое научное общество, на кафедре госпитальной хирургии, и устроилась работать санитаркой туда же, в клинику при кафедре, в хирургическое отделение.
С третьего курса начала Настя дежурить ночами, вместе со всеми экстренными бригадами хирургов, по очереди, без разбору. Пропадала в своём хирургическом отделении — иногда по нескольку ночей подряд.
В приёмном отделении госпитальной хирургии Настя выполняла самую грязную и тяжёлую хирургическую работу.
Без устали вставала к столу — ассистентом на аппендэктомии, прободные язвы, ущемлённые грыжи.
Без устали вскрывала мелкие гнойники.
Без устали «шила» пациентов, попадавших в хирургию в пьяном виде, с пробитыми головами, с рваными, колотыми, ушибленными и укушенными ранами.
Времени на прочую учёбу и, тем более, на личную жизнь, у неё почти не оставалось. В общежитии она в основном спала, как убитая, отсыпаясь за все свои бессонные ночи. Спала она также в трамваях, в троллейбусах, в метро, на лекциях и на семинарах. Поэтому на нежном личике Насти отражалось скорее вечное страдание от недосыпания, чем вечное мужество госпитального хирурга.
За решимостью положить свою жизнь на хирургическую ниву иногда читалась такая нерешительность, такая внутренняя бесприютность, что становилось страшновато читать на этом лице всё.
И внешность Насти была под стать выше изложенному. Вроде бы нежная, вроде бы стройная. Да руки великоваты, и размер обуви — не маленький. Волосы вьются, а она их всё распрямляет и распрямляет.
И одеваться не умеет: то — что-нибудь на ней мешковатое, то — что-нибудь маловатое. Плоховатое что-нибудь. Цвета одежды — тоже подстать выше изложенному. Или черный, или серый. Без вариантов.
Девчонки любили Настю, хотя считали немножко «с приветом». Старались общие посиделки подгонять так, чтобы они не совпадали с Настиными многочисленными дежурствами.
Потому что в компании, выпив чуть-чуть вина, Настя как бы «отходила», расцветала, начинала рассказывать всякие истории, и петь песни красивым голоском.
Песен она знала великое множество, причём самых разных. Романсы любила. Это от бабушки перешла к ней любовь к песням.
Что-что, а уж эта любовь у неё на лице отражалась безоговорочно. Но такое отражение появлялось редко.
Четвёртую жительницу комнаты звали Зина Ипатьева. Была она…
Не хотелось бы прямо так писать, однако — не выкинешь слов из песни.
Вот и приходится писать именно так, как оно было.
За всем множеством информации, которое было написано на лице у Зинки, прочитывалась чёткая, мучительная, выжженная как бы по живому надпись: «Я завидую».
Были они с Наташкой Поливиной из одного города, из одного дома, и из одного класса. Учились в школе они вместе, и вместе поехали в мединститут поступать. И, представьте себе, поступили, вместе поступили, с первой попытки.
Теперь вот и жили вместе. Только надо было бы поискать столь разных людей.
Ипатьева — худенькая была, невысокая. Лицо… как бы это сказать получше… Если бы не поджатые губы, не постоянно обиженное выражение — совершенно нормальное было бы лицо, даже симпатичное.
Волосы темно-русые, длинные. То уложенные в затейливую причёску, то собранные в хвост.
Хвост длинный, а если ещё Зинка завьёт его, то очень красиво всё это у неё получается — не у каждой такие длинные да густые волосы.
И вообще, всё было бы хорошо у Зины Ипатьевой, если бы не было рядом Наташки Поливиной.
Всё у Зинки было хуже, чем у Наташки! Всё, всё, всё! Всё…
Бедная Зинка! И отца у неё — не было, и мама у неё была — скромная учительница начальных классов. И рост был — ниже, чем у Наташки, и лицо — не такое красивое, и волосы — не светлые, и глаза — не карие.
И так — всю жизнь! Представляете?
Бедная, бедная Зинка! Зинка — девчонка-то неплохая. Сама по себе. Но рядом с Наташкой…
Наташка, к тому же — лучшая её подруга, наперсница, как раньше это называлось. Никаких нет секретов между ними.
Мало того, что Зинка завидует — Зинка ещё и ревнует! Ревнует Наташку ко всем, даже к девчонкам в комнате! Даже к Насте, которой, в основном, вообще ни до кого дела нет!
Начнёт Настя что-нибудь про свою хирургию рассказывать. Наташка слушает, бывало, пытаясь ситуацию оценить, с точки зрения будущего врача. Или просто так слушает. Настя умеет рассказывать интересно. Хочешь- не хочешь, а слушать начнёшь.
Бывало, и увлекутся, и хохочут, или спорить начинают — а Зинка тут как тут: что это Наташка слушает без неё? Не претендует ли Настя на место лучшей Наташкиной подруги?
А если заподозрит Зинка что-нибудь — обижается сразу! Наташка идёт к ней, обнимает, потом мирятся они…
Не всегда всё так на виду, не всегда всё так просто — нет, не детский тут сад, а всё-таки мединститут. Это так — как бы в принципе. Реакция у Зинки такая.
Учится Зинка хорошо. Учит, учит. Не на красный диплом, но хорошо учится. Пожалуй, в комнате она учится лучше всех.
Ну, а Раиска Никитенко, пятая, так сказать, вплелась в коллектив почти сразу, как только поселилась. Наверное, потому, что была она совершенно не похожей на всех остальных, и ни на чьё место под солнцем не претендовала.
А на лбу, вернее, на лице её — написано было: «Замужество, семья, дети, дом. Возможно — физиотерапия, возможно — курортология, диетология, а на крайний случай — врач-лаборант».
Раиска — родом из-под Одессы. Высокая — повыше, чем Поливина, тонкая талия и широкие, «домовитые» бёдра.
Вот уж — рожать- не перерожать… И томные, большие-пребольшие зелёные глаза. Вот она и Раиска, вся налицо.
Как засмеётся — как будто серебряные колокольчики зазвенят. А как борща сварит — за уши от тарелки не оттянешь.
Даже Настя — в Раискино дежурство по кухне — норовит пораньше домой прийти. А в своё дежурство — ничего, кроме магазинных пельменей, или варёной картошки — ничего другого придумать не может.
Ну, разве что подвиг совершить — пожарить эту самую картошку, а не сварить.
Наташка Поливина с мужем встречались по выходным. Серега в общежитие приезжал, или Наташка ездила куда-то. Куда — это знала только Ипатьева, как лучшая подруга.
Серёжку девчонки в комнате любили. А Ипатьева знала Серёжку ещё со школьных лет.
Долго добивался Серёжка Наташкиной любви. Заприметил её ещё в школе, класса с девятого. А в Ленинграде — нашёл, и начал ухаживать.
Красиво ухаживал, как в романе. Без цветов в общежитие не приезжал. Частенько — и с тортом приезжал, или с конфетами.
И вся комната чинно усаживалась за чай. А Наташка делала красивую причёску, подкрашивалась, и выглядела королевой.
Наташка выходить за Серёжку сначала не хотела, и долго-долго держала его при себе на положении «друга». Потом сдалась.
Фотокарточка Серёжки висела у Поливиной над тумбочкой. А так как тумбочка занимала центральное место в комнате, получалось, что лицо Серёжки смотрело на всех жительниц комнаты поровну.
Так и называлась эта фотка — «муж нашей комнаты».
Если для всех «муж нашей комнаты» было просто шуткой, то для Ипатьевой — глубокой, кровоточащей и незаживающей раной.
Тут даже и не надо особой догадливости проявлять. Конечно, Ипатьева была давно, мучительно и безнадёжно влюблена в Серёжку.
Надо честно сказать, что Наташка Поливина пыталась исправить положение. Несколько раз ездили они вместе с Зинкой на танцы, в Серёжкино училище.
Жениха для Зинки ездили искать. Искали-искали, да не нашли. Ни один из курсантов не понравился Зинке.
Да и она не особенно… Не понравилась Зинка — никому. Никто не бросился свидания Зинке назначать.
Потанцует Зинка пару раз с Серёжкины-ми приятелями, по Серёжкиной же просьбе, да простоит в углу танцевального зала — бука-букой. И так — каждый раз.
Потом уже, после свадьбы, Наташке неинтересны стали эти танцы, но всё равно — съездили ещё пару раз. С тем же результатом.
А ночами, после этих походов, рыдала, рыдала на своей постели в углу комнаты бедная худенькая Ипатьева. Рыдала о своей несчастной судьбе, о своей безнадёжной и несчастной любви к чужому мужу.
И не видела выхода из своего тяжёлого положения, и кусала подушку, и вставала с утра с опухшими глазами.
И каждый день, снова и снова, они шли на занятия — Ипатьева вместе с Поливиной. Шли по тёмному общежитскому коридору, а потом спускались по ступенькам широкой общежитской лестницы.
Они выходили из дверей общежития и шли по знакомым ленинградским улочкам, потом тряслись в задумчивом ленинградском трамвае, или ехали в светлом, похожем на чистый и прозрачный дом, ленинградском троллейбусе.
Они спускались в глубокое, как недра души, ленинградское метро, без страха сбегая по длинному эскалатору.
Потом ступали они в одни и те же аудитории, в одни и те же больничные палаты. Ведь и учились Поливина и Ипатьева в одной группе.
Весной, в конце четвёртого курса, в жизни Насти произошло важное событие. Прямо в день её рождения.
Хотя девчонки и обзывали Настю по-всякому, но упрямая Настя направилась на очередное дежурство именно в день своего рождения!
— Нет, ну как я у Юрия Юрьевича дежурство пропущу? — сказала она девчонкам. — Тем более что праздновать всё равно будем в субботу.
Натянула свою огромную чёрную кофту, и пошла.
И Настя была вознаграждена за верность. Юрий Юрьевич Розанов преподнёс ей подарок, о котором можно было только мечтать.
Поступил аппендицит, вернее, худенькая девушка с воспалённым аппендиксом. Настя готовилась ассистировать на операции, как всегда. Со вторым хирургом, с Толей.
И тут Юрий Юрьевич в операционную спустился, и Толю отпустил:
— Отдохни, — и смотрит на Настю, да так хитро!
А потом и говорит:
— Неправильно встаёшь! — и показал ей на место хирурга, а не на место ассистента.
Сердце Насти чуть из груди не выпрыгнуло: «Дождалась! Доверили!!»
И Настя впервые в жизни встала на место хирурга.
— Так, рассказывай. Всё что делаешь, рассказывай, — голос Юрия Юрьевича звучал спокойно, и Настя тоже стала успокаиваться.
Она взяла палочку с йодом и наметила место будущего разреза.
— Намечаю, — сказала она.
— Так.
Настя взяла шприц, набрала новокаин. Руки чуть-чуть подрагивали.
— «Лимонную корочку» делаю… вглубь продвигаюсь…
— Новокаина не жалей. Теперь скальпель бери.
Сколько раз Настя видела всё это! Но самой сделать разрез… Дыхание остановилось, и скальпель никак, никак не шёл…
— Ещё раз. Одним движением… Получилось.
— Сосуды зажимаю.
— Зажимай, зажимай, а я тебе повяжу, — и Юрий Юрьевич стал перевязывать мелкие сосуды, выполняя работу ассистента.
— Фасции… Мышцы… Брюшина…
— Новокаина добавь.
Операция шла своим чередом. Настя не сразу нашла отросток, а примерно с третьей попытки. Но нашла. Отросток был отёчным и красным.
— Флегмонозно изменён, — сказала Настя.
— Согласен.
Насте казалось, что она стоит возле стола невозможно долго. Она вся взмокла. И когда увидела воспалённый отросток перед собой, со страхом поняла, что не знает, что делать дальше.
— Зажимай! Перевязывай. Перевязывай! Всё, вспомнила.
— Перевязываю…
— Пониже. Дай-ка, я проверю, — и Юрий Юрьевич прошёлся ещё раз. — Продолжай.
— Кисет.
Настя довольно удачно наложила на кишку кисетный шов.
— Хорошо, — сказал Юрий Юрьевич.
— Хорошо, заканчивай.
Дальше уже всё было несложно. Заканчивать операцию Насте доверяли и раньше.
— Ну, молодец. Ну, с боевым крещением тебя. — сказал Юрий Юрьевич, сбрасывая грязный халат, когда операция была уже закончена.
Спасибо, Юрий Юрьевич… — только и могла произнести Настя.
Она, пожалуй, не могла бы объяснить, что она чувствовала, даже самой себе.
Радость? Гордость? Сожаление? Страх?
Радость? Гордость? Сожаление? Страх?
Радость? Гордость? Сожаление? Страх?
Чувства остановились и застыли.
В ординаторскую Настя поднималась на автопилоте.
— Настя! Проснись! Оторопела, бедная! Просыпайся, а то больше не дам у стола постоять! Смотри, теперь грыжи учи — в следующий раз на грыжу со мной пойдёшь! — Юрий Юрьевич полез в карман пиджака, висящего в шкафу, достал кошелёк.
— Толя, давай два рубля. Иди, Настя, в магазин, а то чай закончился, да и сахару мало.
— И колбасы мало, — добавил Толя. — И вообще — коньяк с тебя, Настька. Первую аппендэктомию обмыть.
Обмыть — обмоем, — сказал Юрий Юрьевич, доставая из тумбочки начатую бутылку коньяка. — Ты колбасы там, сыру купи… булок каких-нибудь.
Настя взяла деньги, и вывалилась из ординаторской.
Настя спустилась по широкой лестнице и вышла на больничный двор, постепенно переходя с автопилота на самостоятельное управление собой.
Большая была больница, старинной постройки. С богатой дореволюционной историей. Многочисленные корпуса были разбросаны по территории. Несколько хирургии, кардиология, неврология, и много других отделений.
Старые, видавшие виды деревья, лавочки. Весна… Почки уже начали набухать.
Был поздний вечер, на удивление тёплый, без привычного ленинградского дождя. Деревья призывно покачивали ветками, как будто разговаривали. Как будто хотели сказать Насте что-то исключительно важное, что-то жизненно необходимое.
В воздухе был разлит неуловимый аромат ранней весны.
Что-то пыталось родиться в Настиной душе, пробивалось, стучало изнутри и никак не могло пробиться наружу, никак не могло превратиться в осознанную мысль, или в четкое, осознаваемое чувство. Да-с…
Больница находилась на Литейном проспекте. Два шага — и Невский. Вечерний, почти ночной, сияющий огнями Невский проспект…
Сколько раз, сколько уже вечеров подряд, выходила Настя на Невский, чтобы купить «чаю, сахару, колбасы, и каких-нибудь булок»!
Почти на каждом дежурстве посылали Настю, как самую молодую, за покупками к общему столу. И Настя ходила за этими покупками с удовольствием. Даже — с гордостью!
Ну хоть как-то быть полезной, хоть как-то быть нужной этим прекрасным людям, этим хирургам! Тем, кто принял её, кто не гнал её от себя, такую непутёвую и такую несуразную девушку Настю, которой, наверно, никогда, ни при каких обстоятельствах не стать такой, как они…
Эх, какая неуверенность сидела в душе у Насти! Да как давно! Давно, давно. Сколько помнила себя Настя, столько помнила и свою неуверенность.
Ох, уж эти арии Гадкого Утёнка! Вечные песни сереньких птенцов! Никогда, и никому Настя не спела бы их вслух! А внутри себя никак не могла она заглушить эти песни, и повторяла их снова и снова.
Если честно говорить, то Настя уже не знала, что она делала с большим удовольствием — возле операционного стола стояла, или за колбасой для хирургов ходила?
Что любила она больше — зашивать раны, или сидеть ночью за чаем, почти на равных ведя тихие, откровенные разговоры с хирургами дежурных бригад?
Что любила она больше — освоение профессии, или невыразимое ночное хирургическое братство?
И своё участие в нём, конечно. Пусть на правах ученика, пусть на правах младшего. На большее претендовать Настя и не решалась. Не могла.
Даже влюбиться в кого-нибудь из хирургов Настя не могла себе позволить, потому что боялась лишиться того, что было для неё таким важным, и таким непререкаемым. Того лишиться, что в данное время было для Насти главнее всего.
Братство. Вот, что было главным. Братство, в которое она была принята.
И никто здесь не знал, и предположить не мог того что твориться в душе у Насти.
Только здесь, на этих изнуряющих дежурствах, среди этих чудесных людей, Настя переставала мучиться своей неуверенностью. Она хотела быть нужной, и она готова была служить.
Она была нужной, и от этого обретала уверенность.
И сбегать в магазин — было для неё радостью. Не меньшей, чем ассистентом на операции постоять. И она приходила сюда — снова и снова…
Но даже себе она боялась признаться в том, зачем приходит сюда…
Трудно было Насте.
Настя так привыкла к своей неуверенности. Так привыкла, за всю свою жизнь, что, пожалуй, и не знала — а может ли быть как-то иначе? С самого раннего детства жила она с бабкой. Отец бросил их с матерью, когда Насте ещё и года не было.
А мать проживала свою жизнь в глухой и тяжёлой тоске. Так и спилась окончательно, размазывая по щекам слёзы.
И кому могла Настя об этом рассказать? Даже Макаровой — и то не могла.
Правда, была в Настиной жизни одна тайна. Была — одна форточка, через которую в Настину жизнь поступал кислород спокойствия и уверенности.
Бабушка милая… Хотя выучить Настю музыке и пению она не могла, но песни любить — научила.
Да, было это в Настиной жизни. Когда пела, Настя чувствовала себя хорошо, очень хорошо. Уверенно, и спокойно.
И, выйдя на сияющий ночными огнями Невский, маленькая, хрупкая Настя потихоньку запела.
Она пела романс. Мужской, конечно. Романс — для сильного мужчины. А как иначе, скажите вы мне?
Курится волною кипучею Кур, — пела хрупкая, усталая Настя,
Восходит дневное светило.
Как весело сердцу!
Душе моей светло.
О, если б навеки так было…
Шаляпинские интонации зазвучали в её голосе, басовые ноты вибрировали, как орган.
О-о, — пела Настя. — О, если б навеки так было…
У Таньки Макаровой были в Ленинграде дальние родственники. Родители же её жили Новгороде, и были людьми простыми и непритязательными.
Пироги-то какие мама пекла! Со смородиной, с черникой!
А вот дальние родственники… Когда Макарова к ним в дом попала, так думала, что попала в музей. Огромная, с высокими потолками, прекрасно обставленная «петербургская» квартира произвела на провинциальную Макарову впечатление… даже трудно сказать, какое.
Дальние родственники Макаровой были музыкантами во втором, а, может, и в третьем поколении.
В общем, играла в оркестре, на скрипке, только мать семейства, а отец — концерты организовывал, и вовсю вращался в артистических кругах.
Трудно сказать, каков был источник такого достатка в семье. Что-то такое было связано с наследством, или ещё с чем-то.
Богатство родственников образовалось после войны, после блокады. Дед семейства сколачивал. Точно Танька не знала, да и знать-то ей — особенно не хотелось.
Достаточно было в гости раз в неделю приходить. А то — и в месяц раз. Да принять в дар — абонемент в филармонию.
Сидела Танька в прохладной гостиной, на почти музейной мебели, листала альбомы с фотографиями, где на каждой странице мелькали известные лица… Потом чай пила из музейной чашки, такой тоненькой, что, казалось, она просвечивала. Замирало сердце Таньки. Если бы была Танька человеком недобрым, была бы способна на зависть — трудно было бы ей. Но Танька просто отдавала должное тому, что видела. А жить к ним не просилась, не навязывалась ни в чём.
И поэтому щепетильные родственники принимали её уже четвёртый год подряд. Не думали, не гадали родственники, чем всё обернётся. Не могли они и предположить, что невзрачная, серенькая Танька может заинтересовать их искушенного в столичной жизни, их экзальтированного и выдающегося сына.
Их сына, их — особенного сына. Тонкого, интеллигентного, образованного…
Сын у них был, сын! Был он старше Таньки, лет на пять. К музыке способностей у него не было. Вообще, у него большие способности были, но… Никак было не понять, в какой же области были эти способности.
И поэтому носило Святослава, или Светика, как его мама называла — носило его по всем ленинградским вузам, начиная от филфака ленинградского университета, до оптико-механического института. И всё ему было — «не то», и всё — «не так».
От армии у него было освобождение, по болезни. Правда, по какой — не знала Танька.
В настоящее время учился он на третьем курсе, на экономическом факультете.
В своём теперешнем обучении подходил Светик к такому критическому сроку, с которого уходил он из всех своих прежних вузов. Примерно с третьего курса он вузы бросал или выгоняли его. Какая разница, впрочем? А случилось вот что. Примерно год назад Святослав провёл Таньку на органный концерт. В порядке шефской помощи бедным родственникам, так сказать.
Погуляли, побродили они после концерта…
И влюбилась Танька, влюбилась по уши. Честно говоря, Танька была влюблена уже давно. Только она боялась даже намекнуть! об этом Святославу.
А тут… Святослав сам вдруг проявил интерес к Таньке…
Нельзя сказать, что Святослав был в своей жизни обделён женским вниманием. В каждом институте была у него девушка, а то и две. Причём девушек он всегда выбирал красивых, высоких, статных. И почти всех девушек бросал Светик вместе с вузом, а то и раньше.
Да, такие были у Святослава девушки, что Таньке — не чета. Но характер у Таньки был… Может, и то сыграло роль, что Танька не навязывалась Святославу, не покушалась на его независимость.
Танька умела сочувствовать, умела понимать, умела слушать. А ему было что paсказать.
Они не вмешивали родителей Святослава в свои отношения. То есть — визиты Танька наносила, как и раньше. Так же смотрела альбомы. Так же пила чай.
Они стали без устали гулять по Ленинграду. Святослав рассказывал, а Танька слушала и удивлялась.
А потом она стала отвечать, и пришла очередь удивляться Святославу. Спокойный, простой взгляд на вещи, ничем столичным не замутнённое мнение Таньки о разных вещах иногда просто ставило Святослава в тупик.
Оказалось, что Танька неплохо разбирается и в живописи, и в поэзии. Ведь она это всё сама изучала, читала обо всём — с могучим рвением провинциалки, знающей, что никто ничего ей не расскажет, никто не принесёт ей знаний на тарелочке, как некоторым столичным детям.
И ещё — мечтала Танька о путешествиях. Она могла рассказывать о далёких странах и морях, как будто сама побывала там. Она читала книги о путешествиях и путешественниках.
Никто не знал, что в десятом классе Танька всерьёз решала, в какой институт ей поступать — или в медицинский, или на геофак ЛГУ.
И даже непритязательная её внешность, не мешала Святославу. Кажется, впервые в жизни он сумел полюбить — так, как только мог. Во всю свою силу.
Любовь сделала Таньку Макарову милой и симпатичной. Девчонки же в общаге были в курсе, и тоже прилагали старания к улучшению Танькиного внешнего вида.
Таньке давались на свидания лучшие платья и туфли, Таньке подкручивали непослушные волосы, и «душили» Таньку — лучшими духами.
Но в общежитие Святослав не приходил ни разу. Не хотел. Его и не видел никто из девчонок, только Настя. Один раз, случайно.
Танька взяла ей билет в филармонию, на Штоколова. Там и встретились.
Святослав был высок, строен, худощав, и просто — красив. И похожи были они с Танькой на принца с Золушкой.
Только с Золушкой, как бы не пошедшей до конца всех превращений в принцессу. Золушкой в процессе, так сказать.
Эх, любовь-любовь. Может, и получилось бы что-нибудь хорошее из этих отношений, если бы родители Святослава узнали бы об этом попозже, да если бы сам Святослав был бы характером покрепче.
Или Танька была бы характером понапористей, понаглее, что ли.
Да нет, всё получилось так, как и должно было получиться.
А пока — все собирались Настин день рождения праздновать.
Жили девчонки дружно, и хозяйство вели плановое. Со стипендии скидывались, и по очереди дежурили, по два дня. В обязанности дежурной входило — покупка продуктов, приготовление еды (ужина и завтрака), мытьё посуды и текущая уборка комнаты.
В праздники же дежурство отменялось, и в подготовке участвовали все. На общие деньги покупали всё, что надо к столу. Старались накрывать стол, как дома.
В гости ждали Серёжку с другом, с Костиком. Костик приходил как-то раз уже. Но в прошлый раз — не повезло Костику.
Ипатьева сидела с грустной физиономией, Насти не было, а Раиска посидела пять минут, да на отработку убежала.
Костик чаю попил, и ушёл. А сейчас снова позвал его Серёжка — день рождения всё-таки. Никто не сбежит.
Всё уже было почти готово, когда Раиска… Мялась-мялась, и говорит:
— Девчонки, а что, если я… парня одного приглашу? Из параллельной группы?
— Ну, Раиска! Что за парень? Рассказывай!
— Да что рассказывать? У нас с ним ничего… ничего пока…
— Пока! Значит, в перспективе?
Давай, тащи парня своего! — сказала Настя. — Еды на всех хватит.
— Что за парень-то? — переспросила Наташка. — Стоящий хоть?
— Такой… красивый. И умный. Сами увидите.
— Ну, если красивый… Да ещё и умный…
— Таких не бывает! — сказала Настя.
— Раиска отыскала — значит, бывают.
— Посмотрим, посмотрим.
Добро было получено, и Раиска побежала парня звать.
Прибежала назад через пять минут.
— Придёт!
— Где ты познакомилась-то с ним?
— Да он в общаге нашей живёт, только на втором этаже, — как бы оправдывалась Раиска.
— Что-то я там не видела — ни красивых, ни умных, — тянула своё Настя.
— Да ладно тебе! Он только вселился, а до этого на квартире жил. А тут — мы на лекции рядом сидели. Я ему рассказала, как мы живём… какие девчонки… как мы дежурим, как скидываемся. Он и говорит — «надо в гости к вам напроситься». Ну, я и говорю: «Приходи».
— А, значит, опять «накорми голодного!» — вступила в разговор Ипатьева.
— Да брось ты. Ему Раиска наша понравилась. Да, Раиска? — Макарова подступила к Раиске вплотную.
— Раиска, признавайся!
— Не знаю, как я ему…
— А он тебе…
— Нет, только чур, без несчастных любвей! — категорически заявила Поливина. — Не робей, Раиска, мы его сразу раскусим!
— Всё это прекрасно, но мы забыли о самом главном, — сказала Макарова.
— О чём это? — поинтересовалась Настя.
— Мы забыли снять с именинницы чёрную кофту! Вперёд!
— Ура! Ура! — и девчонки чуть не свалили Настю на кровать.
Подарок у них был. Они купили Насте блузку — чудесного, светлого цвета, что-то между голубым и морской волны.
Настю защекотали, задёргали, и всё-таки заставили надеть новую блузку. И едва встрёпанная Настя поднялась с кровати, чтобы подойти к зеркалу, как раздался стук в дверь.
— Всё, теперь не снимешь, — шепнула ей Поливина.
Пути назад не было.
Как же шла Насте новая блузка! Нежное её личико как будто засветилось изнутри. К тому же от возни с переодеванием Настя разрумянилась, и пронзительно красивыми стали глаза, почти такого же цвета, как блузка.
Растрёпанные волосы приняли свой естественный, природный вид, расположившись по плечам крупными завитками.
Костик был сражён, едва переступив порог.
Первыми гостями были Серёжка и Костик.
Серёжка, со своей открытой, широкой улыбкой, ввалился в комнату первым. Эх, ленты-якоря! Серёжка обнял Настю, потом отодвинул её от себя, и сказал одно слово:
— О!
— Вот тебе и «О!» — откликнулась Поливина, вперёд.
Серёжка, кряжистый, плотный, как медведь, закружил Наташку по комнате, что-то шепча ей на ухо, от чего они засмеялись оба.
Ипатьева же расставляла тарелки, с весьма сосредоточенным видом.
Костик протянул Насте букет.
— Поздравляю.
— Спасибо.
Они стояли друг против друга, не зная, что делать дальше. Пожалуй, Костику хотелось сделать так, как Серёжка. Сразу, сразу захотелось — закружить её, закружить, забрать, унести с собой.
Настя же просто вросла в пол.
И тут раздался стук в дверь, и Раиска, в своём лучшем, светлом платье с открытыми плечами, оттеснила Настю и Костика от двери.
Вошедший был и высок, и красив. И он был в костюме! И в сорочке! И в галстуке!
— Девочки, это Дима! — провозгласила сияющая Раиска.
— Ура! — сказали девочки.
Знакомство, рукопожатия. И Дима сразил наповал всех, когда поцеловал руку имениннице. Настя не знала, куда смотреть, как ответить, и вообще, куда себя деть…
— К столу! — выручила всех Макарова.
Была Макарова, как всегда, весела и спокойна. И виду не показывала, как хотелось ей видеть Святослава среди своих друзей, и себя рядом с ним — за этим столом.
Да и не рассказывала никому Макарова своих тайн, ни с кем ими не делилась.
А было что рассказать, и было чем поделиться.
Застолье набирало силу. Уже и за именинницу выпили, и за её родителей, и за первый аппендицит, и за всех её друзей, всех вместе. И приступили — за каждого сидящего пить по отдельности, по очереди.
Костик сидел с Настей рядом, и напряжение между ними не уменьшалось. Только один раз склонился к Насте Костик, и спросил:
— Неужели сама аппендицит вырезала?
— Угу, — ответила Настя.
— Не страшно было?
— Нет. А вообще — страшно. Потом было страшно тоже — вдруг загноится?
— Не загноился?
— Нет.
На другие вопросы у Костика фантазии не хватило. Так и сидели, едва касаясь друг друга, и каждое прикосновение отзывалось в обоих, как эхо.
— Товарищи! Надо выпить! — Димка: уверенно распоряжался за столом. — Нельзя останавливаться на достигнутом.
— А давайте — за кого пьём, пусть стишок рассказывает, или песенку поёт! — сказала Настя.
— Желание именинницы — закон! Сейчас! — и Димка поднялся, и выпорхнул из комнаты.
И он вернулся через некоторое время, неся гитару. Красивую, большую, недешёвую гитару.
Тут уж не только Раискино сердце дрогнуло.
— За Димку!
— За Димку!
Димка тронул струны гитары, и запел приятным голосом. Песня была о любви. Неизвестная песня, откровенная и красивая.
Видно было, что Димка привык ко всеобщему вниманию, и к лидерству за столом — привык. Наверное, к лидерству — не только за столом.
Красив был Димка! И играл он хорошо, уверенно перебирая струны.
Сначала Димка смотрел в сторону Раиски, которая раскраснелась, ну, уж извините за сравнение — как роза.
Потом Димка перевёл томный взгляд на Ипатьеву, затем, очень быстро — на Макарову. Затем — на Настю.
Настя сидела, глаза прикрыв, и Димкиного взгляда не заметила.
И тогда Димка остановил свой взгляд на Поливиной, которая сидела в обнимку с мужем.
Хороша была Поливина, ух, хороша! Не девчоночьей, а женской уже красой хороша была Поливина. Молодка!
Песня закончилась, и все на минутку остались в тишине. Потом захлопали в ладоши.
— Ух ты! Здорово!
— Димка! Какой ты молодец! Ты учился?
— Учился, учился! За кого следующего пьём?
— За меня давайте! А то тут тоску развели некоторые! Дай-ка гитару! — Серёжка тоже немного умел играть. Не так хорошо, как Димка — но умел.
И Серёжка завёл песню весёлую, петую-перепетую, которую уже больше года пели девчонки на всех своих скромных посиделках. И все подпевали с удовольствием:
И унёс он штаны мои в воду,
Мировые, в полоску, штаны.
— Всё! Хватит пьянствовать! — сказал Серёжка, закончив песню. — Танцевать давайте!
Магнитофончик был маленький, звук — никудышний. Но мелодия зазвучала…
— Именинница! — подошёл Серёжка к Насте. — Позвольте пригласить вас.
Настя доверяла Серёжке, и танцевала с ним без напряжения, без смущения.
— Кажется, ты Костику понравилась, — сказал Серёжка на ухо Насте.
— Да брось ты…
— Точно, точно. Костик — хороший парень. Он из Вологды, а с детства о море мечтал. К морю бегал. Его тоже, как и тебя, бабка растила.
— А родители?
— Отец — погиб, а мать — вроде бы от болезни умерла. Не знаю точно. Так что смотри, Настя. Парень хороший. Я его с Зинкой всё хотел познакомить, а она — ни в какую.
— Я отбивать никого не хочу.
Как можно отбить того, кто не прибился? — сказал Серёжка.
«Неужели не знаешь, куда Зинка прибилась, и сама отбиться не может», — подумала про себя Настя.
Раиска танцевала со своим кавалером, а Костик пригласил Наташку Поливину.
Дальше танец был быстрым, и плясали все. Плясали до изнеможения.
А следующий медленный танец Настя танцевала с Костиком. Костик был роста не очень высокого, и плотным, как Серёжка, не был. Скорее — худеньким был.
Настя боялась поднять глаза. Чужой запах, шершавая ткань тёмно-синей форменной рубахи. Почему-то чьи-то руки обняли её. И вот уже её голова лежит на чьей-то груди, и нет сил у неё — ни подвинуть, ни поднять свою голову.
И Настя поддалась. Она уже и не пыталась голову поднять. И обнимающим её рукам покорилась. И окончание музыки услышала не сразу.
— Так, не спать! Не спать! Все к столу! За именинницу давно не пили! — Димка; уже наливал.
День рождения продолжался.
— Настя, с тебя романс, — сказала Наташка, когда все выпили.
— Давай, Настя! — поддержала и Макарова. — Димка, а ты, может, подыграешь?
— Давай я, — сказал Костик.
— Ого, сколько гитаристов у нас! — всплеснула руками Раиска.
— Какой спеть-то? — спросила Настя.
— «Дыханье ровного огня», — заказала Зинка.
— Давайте. Подпевайте только.
Романс был старый, и не очень известный. От бабушки к Насте перешёл.
А девчонки подпевали тихонько. Подпевали так, как от Насти слышали.
Дыханье ровного огня,
И кисти старенького пледа,
Ещё — неспешная беседа
Под краски гаснущего дня.
Дыханье ровного огня,
Тепло сердец, тепло камина.
И будет ночи — половина
Спускаться, звёздами звеня.
Дыханье ровного огня —
Живого пламени венчанье!
И лишь такое окончанье,
В котором — нечего менять.
Дыханье ровного огня!
Души неугасимо пламя,
И да пребудет Бог меж нами —
В дыханъи ровного огня…
Не всё было понятно девчонкам в этом романсе. Но именно это — и завораживало. И Костик сумел подыграть. И даже подтянул тихонько, почти шепотом:
И да пребудет Бог меж нами —
В дыханьи ровного огня!
Есть особая прелесть в песнях прошлых лет. В интонациях голосов, сохранённых пластинками. А как иначе?
Как иначе нам их понять — их, ушедших в неохватную, необъяснимую даль? Как понять тех, кто жил до нас?
И как нам вообще — друг друга понять?
Как нам понять, что там, в глубине, в человеческой душе?
Скажи мне, что ты поёшь, и я скажу, кто ты. Что, что рвётся из тебя наружу, преображаясь в звуки твоей песни?
Мы сами выбираем, что нам петь, и какие песни нам слушать.
Чему нам внимать.
И попробуйте оспорить свободу этого выбора!
Вы можете лгать своими словами, движениями, поступками. Вы можете унижаться, и даже хамить. Вас можно заставить силой сказать, на виду у всех, что-нибудь непотребное, или что-нибудь лживое.
Но кто же скомандует вам, что вам мурлыкать по утрам, в ванной!
Было уже поздно. Белые ночи ещё не начались, и сумерки определённо указывали на то, что курсантам пора уходить.
Вот уже и девчонки собрались курсантов провожать: Наташка, Настя, Зина, Татьяна. В комнате оставались только Раиска и Димка.
— Я… это… Я посуду уберу пока… — Раиска усиленно переставляла тарелки.
Удивительная вещь, всё-таки, эти тарелки. Как они выручают в некоторых ситуациях!
— Да! — откликнулся Димка. — А я помогу.
— Мойте, мойте. Только не перепутайте ничего!
— Не волнуйтесь, не перепутаем.
— Дима, мы за вас спокойны, — Наташка Поливина многозначительно посмотрела на Димку и захлопнула дверь.
Вечер был окончен.
И только у самого трамвая Костик сказал Насте:
— Я к тебе приду. Как только отпустят. Не прогонишь?
— Нет.
— Я приду.
— Да.
«Боже мой! — думала Настя, возвращаясь в общежитие. — Вот оно, вот оно и пришло. Неужели и я могу понравиться кому-то? И у меня может быть любовь, семья, дети?»
Сердце пело: «Да! Да! Да!» Щека ещё чувствовала шершавую ткань морской форменной рубахи.
Настя приложила руку к своей щеке.
«Нет! Нет! Ишь, как размечталась! Куда тебе? Разве что-нибудь хорошее может случиться с тобой?» — всплывала изнутри противная, упорная и навязчивая мысль.
Такая обычная, такая узнаваемая мысль…
«Да!» «Нет!» «Да!» «Нет!»
— Настя! Проснись! Мы пришли уже! — толкнула Настю Поливина.
Настя действительно не видела ничего вокруг. Девчонки уже стояли перед дверью в свою комнату.
День рождения был окончен.
Эх, Макарова-Макарова. Пропала твоя бедная головушка! Вот уже несколько раз прогуливала Макарова занятия, чтобы остаться, в дневное время, наедине со своим Святославом. Наедине — в большой старинной квартире, похожей на музей.
Думала ли Танька Макарова, чем всё закончится? Думала, конечно. Думать-то думала, да так ни до чего и не додумалась.
Представить себя хозяйкой, хоть и молодой, в музее этом — Танька не могла, как ни пыталась.
А представить, что Святослав сможет покинуть всё это ради неё, ради Таньки…
Нет, это тоже в её голове не укладывалось.
Но некая мучительная нежность, которую испытывала Танька к Светику, была несравнима ни с чем.
Ни со страхом, ни со стыдом, ни с мыслями о будущем.
Танька приняла решение, и следовала ему.
Недолгим было Танькино счастье. Мать Светика застала их дома вдвоём.
Мать Светика кипела от унижения и негодования.
— Ты! Нищенка! Как ты посмела! — мать Светика, вроде бы, начала говорить спокойно, но быстро перешла на крик.
Кажется, ещё немного, и она бы вцепилась Таньке в волосы.
— Ма, перестань… — пытался что-то сказать Светик. — Перестань, ма…
— Перестать? Перестать? Мы тебя принимали! Мы тебя как свою… А ты — змея! Змея! К сыну моему подбираешься?
— Я Святослава люблю, — как могла, спокойно сказала Танька.
Ей не было стыдно, да и злости на мать Светика у неё, честно сказать, не было.
Ей было — просто жаль. Очень жаль, что всё кончается. Не было у Макаровой никаких иллюзий, не было.
— Любишь? — продолжала бушевать мать Святослава. — Да что ты можешь понимать в любви? Ты разве можешь любить? Ты денег наших хочешь, да прописку ленинградскую!
— Ма…
Может, ты ещё и на квартиру нашу рот свой поганый раскрываешь?
— Мне не нужна ваша квартира.
— Что тогда ты хочешь?
— Сына я вашего… люблю.
Танька оделась уже полностью, и стояла в прихожей. В прихожей, отделанной темным деревом, возле вешалки из такого же дерева, в таких же тёмных, резных дверях.
Пожалуй, она и не ждала, что Святослав заступится за неё, начнёт отстаивать её перед матерью. Она не ждала, что Святослав заступится за их любовь.
Нет, не правда. Ждала, ждала. Где-то в глубине души теплилась надежда, что Святослав сделает что-нибудь. Что-то важное скажет матери. И встанет рядом с ней, с Танькой… И выйдет с нею вместе из этих невозможных дверей…
И Танька помедлила в прихожей. Чуть заметно помедлила.
— Вон! Вон из нашего дома! Шлюха! Чтобы ноги твоей не было у нас!
— Мама, да ничего же не было!
Святослав стоял рядом с матерью, и не сделал ни шагу в сторону Таньки.
— Очень хорошо, что не было! — продолжала мать. — Я очень рада, что ничего не было. А чтобы вообще ничего больше не было, я тебе повторяю — вон отсюда. Вон из дома моего!
Теперь уже — вышла Макарова, и даже дверью не хлопнула.
А у них невозможно было дверью хлопнуть. Дом-то был интеллигентным, и двери были обиты чем-то мягким. И захочешь хлопнуть, да не получится.
Учебный год очень быстро катился к концу. Начиналась сессия.
Серёжка и Костик сдавали выпускные экзамены. Предстояло им ехать куда-нибудь в сторону Североморска. А может быть — Мурманска. Трудно было вырваться из училища, даже для короткого свидания.
Предстоял лейтенантский бал. И Настя была уже приглашена.
После Настиного дня рождения, Костик успел прийти в общежитие только один раз.
Девчонки напоили его чаем, и они отправились с Настей гулять. Они бродили по Невскому, потом вдоль Фонтанки, до Летнего сада.
Бродили, бродили, взахлёб рассказывая друг другу о своей немудрёной жизни. И там, в Летнем саду, впервые поцеловались. Скорее — как брат с сестрой.
— Жаль, что мы раньше не встретились! — сокрушался Костик.
— Жаль.
— И погулять-то не успели. Выпуск скоро. А тебе — два года учиться ещё.
— Да.
А что могла ответить Настя? Сердечко её замирало, стоило только вспомнить, как они танцевали с Костиком. Но вся их недолгая любовь состояла из одних сплошных вопросов.
— А ты смогла бы ждать меня? — спросил Костик.
— А ты?
И Костик промолчал, только обнял Настю за плечи.
Как хотелось Насте крепко обнять Костика, и не отпускать его от себя!
Сердце рвалось к нему, но вечная неуверенность вцепилась в Настю обеими когтистыми своими лапами, и держала Настю, не позволяя ей даже двинуться с места.
Что-то и Костику мешало — с места сдвинуться.
Так прогулка и закончилась.
В остальном же, в жизни Насти практически ничего не изменилось. Всё так же ходила она на свои дежурства, всё так же «шила» своих пьяниц, вскрывала гнойники, ассистировала на операциях.
И даже начала делать ещё одну аппен-дэктомию.
Правда, на этот раз операция оказалась сложной, и всё закончилось совершенно иначе, чем в первый раз.
Но Настя запомнила свою вторую операцию не хуже, чем первую.
Настя не смогла найти отросток в брюшной полости. Юрий Юрьевич поменялся с Настей местами, и сам долго искал отросток, который оказался расположен атипично, под самой печенью.
Юрий Юрьевич продолжил операцию сам. Потом, не удовлетворённый внешним видом отростка, который был чистеньким и розовым, Юрий Юрьевич продлил разрез и стал делать ревизию кишечника.
Нашли изменённый участок кишки. Послали частичку на срочную биопсию. А потом и Толя подключился к операции. Резекция кишечника, по поводу обнаруженной опухоли, продолжалась часа три. Настя тянула крючки в разные стороны, забыв обо всём.
О времени, об усталости, о себе.
Операцию закончили поздно ночью. В приёмном был ещё один пациент с аппендицитом.
— Нет, Настя! — на немой Настин вопрос сказал Юрий Юрьевич. — Пусть уж Толя делает, а ты — зашивай. Поздно уже. Ты уже ни на что не похожа.
Настя смотрела вслед усталому Юрию Юрьевичу. «Что было бы, если бы его не было рядом?» — подумала она.
Толя дал ей сделать разрез, зажать сосуды, а потом — зашить, начиная с мышц. Руки слушались Настю, несмотря на усталость, а, может быть, благодаря ей.
Аппендэктомию закончили в пять утра.
Второй хирург Толя задержался в приёмном отделении, и Настя в одиночестве поднялась в пустую, сумеречную ординаторскую.
Она опустилась на маленький, жёсткий диванчик, и застыла, откинувшись на его продавленную спинку.
Физическая усталость охватила, и как бы подхватила Настю. Она сидела, не двигаясь.
Казалось, что даже мысли её остановились.
Даже мысль о Костике была где-то далеко, в какой-то другой жизни, в какой-то другой части бытия.
Серый рассвет вставал за окнами ординаторской. И только он оставался реальным для маленькой Насти. Только этот серовато-розовый рассвет — был единственной реальностью во всём окружающем Настю пространстве.
Рассвет был огромен. Рассвет был огромен — он был так огромен, что занимал целую Вселенную.
В самом центре рассвета находилась тёмная ординаторская, маленький, жёсткий диванчик, и на нём — она, Настя.
«Это я, — подумала Настя. — Это я, и я счастлива. Я счастлива — да, я счастлива… Слава Богу. Слава Богу…»
Откуда-то, из глубины души… из генетической памяти, если хотите, появились эти слова у комсомолки Насти. Эти слова, и эти чувства. «Слава Богу…»
Настина рука неуверенно поднялась, три пальца сомкнулись, и правильное движение руки завершило крестное знамение. Что-то такое из детства, что-то такое от полутёмного храма, где стоит она, маленькая Настенька, держась за бабушкину юбку. Какое это было счастье… Такое же, как сейчас… Настя была счастлива. Вот где Настя могла быть счастлива!
А что вообще нам надо для счастья? Достигать желаемого, или достигнуть желаемого? А, может быть, наше счастье и вообще не зависит от них — от наших желаний?
Насте просто показалось, что здесь, в этой тёмной ординаторской, на грани своей физической выносливости, на пике своей невозможной усталости, она осталась… она оказалась не одна, а наедине с Богом.
И от этого, только от этого — она и была счастлива.
Собственно, почти так оно и было…
По крайней мере, для счастья ей надо было выполнить четыре простых условия:
1) Иметь чистую совесть.
2) Делать то, к чему призывает сердце.
3) Устать так, чтобы забыть о себе.
4) Но не так, чтобы забыть о Боге.
Не часто мы переживаем в жизни некоторые мгновения… Но если переживаем…
Они остаются в нашей памяти, в нашей душе — как некая высшая тайна.
Вот маленькая потайная дверца приоткрыта, и уже виден небесный свет, тонким лучом пробивающийся нам навстречу…
Не стоит рваться в эту дверцу, не стоит пытаться насильно распахнуть её. Нет. Нет. Но надо знать, что она есть.
А помним мы те мгновения, когда нам позволено было — увидеть её чуть-чуть приоткрытой.
Когда позволено нам было подставить своё, человеческое лицо — небесным лучам, пробивающимся из этой приоткрытой двери.
Когда мы не ждали, не звали… Не считали себя достойными…
Когда получили — в дар.
Раиска тоже очень, очень хотела быть счастливой.
С Димкой она виделась и на лекциях, и после лекций. Но свиданий он ей не назначал. Предпочитал — к девчонкам в комнату прийти, чаю попить, а то — и поужинать. Поболтать, на гитаре поиграть.
Пару раз только позвал Раиску в кино сходить.
А перед самыми каникулами застали девчонки Раиску в слезах.
— Раиска! Ты что? Что рыдаешь?
— Димка! Димка… — всхлипывала Раиска.
— Что — Димка?
— Что… Приставал ко мне… грубо так… — и Раиска снова пустилась в рыдания. — Я думала — он любит меня… у-у-у…
— А это не любовь! Это баловство одно, честное слово!
Танька гладила плачущую Раиску по голове.
— Любовь ещё будет у тебя, Раиска, будет ещё. Какие твои годы?
— Успокойся, Рая, — поддержала Таньку Настя. — Зато ты теперь знаешь, какой он. И не будешь обманываться больше.
Главное, что ты сама… сама любила его. — Макарова пыталась сказать Раиске то, что говорила самой себе. — Главное — это твоя любовь.
Едва ли Раиска поняла её.
Раиска — рыдала.
Танька Макарова не позволяла себе рыдать. Она думала. Вот уже второй месяц Танька Макарова думала о том, что с ней случилось.
Как ни странно, думать не мешали ни зачёты, ни экзамены.
Ещё и ещё раз повторяла Танька в уме свою историю. Ещё и ещё раз вспоминала, как всё начиналось, как они гуляли со Святославом, как целовались.
Но почему же любимый предал её? Потому что не любил? Нет, он любил… трудно представить себе, что обманулась она в самом главном. В том, что любима была.
Любил, любил, любил…
Тогда что же? Струсил? Пожалел, что придётся расстаться со своим образом жизни, наперекор родителям пойти?
«Modus vivendi» — вспомнила Танька латынь, первый курс. Да, модус, так модус. Поискать ещё его, такой модус.
И Танька призналась себе, что два этих образа жизни — её и её любимого, действительно были очень разными. Как на разных планетах.
«Мы — инопланетяне, — сказала сама себе Танька, и сама себе улыбнулась. — И не смог он. Не может он жить — по-другому. И любовь его — как любовь инопланетянина. Кто их знает, как они любят, эти инопланетяне?»
«Так могу ли я винить его?» — спросила она себя.
И ответила себе: «Нет, не могу».
Нет, Танька не винила его. Но жалеть о том, как всё получилось… Но жалеть о нём… жалеть о своей несбывшейся мечте, о своей любви — никто не мог ей запретить.
«Моя любовь — остаётся со мной, — подумала Макарова. — И никогда, никому я не скажу, что ошиблась».
Конечно, всё правильно. Образ жизни. Такой странный образ. Что-то он напоминает… Что-то он напоминает, этот образ… Дзынь! Дзынь!
Нет, нет. Наверное, это слишком…
Откуда-то всплыл образ… Образ, хранящийся в глубинах памяти, даже у самого ни во что не верующего человека.
Звон серебреников, оплачивающих образ жизни.
Единственной, кто почувствовал что-то неладное, происходящее с Танькой — как ни странно, оказалась Настя.
Настя приступила к расспросам — по-хирургически.
— Говори, что с тобой? — приступила Настя к операции как-то вечером, когда осталась с Танькой дома вдвоём. — Ты на себя стала не похожа, Танька!
— Ничего не случилось.
— Говори, я же все понимаю.
— Как это ты понимаешь?
— По косвенным признакам.
— По каким?
— Танька, ты поссорилась с ним?
Тут уже Танька не могла молчать. Прямые вопросы всегда ставили её в тупик.
— Угу, — сказала Танька.
Потом она помолчала ещё немного, и сказала просто, без прикрас:
— Изгнана была с позором, как уличная девка. И мой любимый меня не защитил. А его родители отказали мне от дома. Не парой я их сыну оказалась. Заподозрили меня, что я на их квартиру претендую. Вот так.
— А он?
— Я же говорю тебе. Не защитил.
— Жаль. Только ты не жалей о нём. Он — и мизинца твоего не стоит. Подожди, он ещё придёт к тебе, и просить будет, чтобы ты вернулась.
— Чего мне ждать… Я ведь люблю его…любила.
Танька не заплакала. Просто голову опустила и сидела так, не двигаясь. И Настя подошла к ней и обняла.
И так они сидели вместе, на кровати у Таньки. В комнате было тихо, и только лёгкий ветерок раннего лета раздувал занавеску в открытом окне.
Нет, не обошлось без «несчастных любвей», не обошлось.
Хорошо, что сессия уже заканчивалась. Впереди было лето. А семье Поливиных предстояла разлука.
Блеск лейтенантского бала отсиял, как призрачный свет белой ночи.
Серёжка с Наташкой поехали на родину, в отпуск. Костик отправился к бабушке, в Вологду.
Раиска, едва оправившись от «несчастной любви», поехала к себе, под Одессу, на Чёрное море. Горе топить в море, так сказать.
А Макарова, Ипатьева и Кулешова — собирались на практику, положенную после четвёртого Курса.
На первую врачебную практику.
Настина же любовь так и осталась незаконченной, неопределённой. Танцы на балу, белые ночи… Так, блеск один. Может, и готова была Настя услышать от Костика какие-то «главные», какие-то нужные слова. Ждала Настя…
Ждала-ждала, да не дождалась. Не решился Костик — не сказал ничего. Как тут поймёшь, почему. То ли смелости не хватило, то ли любви.
Два года — срок немалый. И в первом, и во втором случае — тяжело решиться на что-нибудь… После двух-то свиданий…
«Значит, нет. Всё правильно, так и должно быть. Ничего не получится у меня с этой любовью. Разве что-нибудь хорошее может быть у меня? Нет. Нет».
Горько было Насте. Эх, как горько! Настя свернула свою любимую чёрную кофту и положила её в сумку. Она собирала вещи, чтобы ехать на практику.
«Лучше было бы — и не начинать. И не чувствовать ничего, чтобы потом не плакать», — Настя задёрнула молнию на сумке.
Тут поневоле зауважаешь Поливиных — и Наташку, и Серёжку. И любовь у них крепкая, такая, что разлуки не боится.
Смотрите, смотрите девчонки, на подругу свою, на любовь её. Только завидовать не надо.
А то Зинка Ипатьева, бедная, ходит уже, как тень. Все глаза выплакала, провожая Серёжку. И не подойти ей к нему, не обнять…
Нет уж, надо лучше подумать, как практику проходить!
Пролетела и практика, да и лето промчалось так быстро, как умеет мчаться только лето.
Загорелая Раиска еле-еле дотащила до общаги неподъёмную корзину с персиками, виноградом и огромными, лоснящимися, розовыми одесскими помидорами.
Танька Макарова с мамиными пирогами, Зинка Ипатьева с мапиновым вареньем, и Наташка Поливина с северморским копчёным палтусом.
А Настя? Настя не привезла с собой ничего особенного, и поэтому сбегала в магазин за белым сухим вином.
Вы пробовали когда-нибудь такую рыбу — копчёного палтуса? Нет, не стану я говорить, что сейчас палтус не тот, или коптят не так.
Однако тот самый палтус, нарезанный тонкими ломтиками, вприкуску с одесской розовой помидориной… Нет в мире вкуснее — ничего.
Разве что пироги с черникой. Чуть примятые с дороги, пироги следует запивать крепким чаем, с малиновым вареньем. Даже не вареньем, а просто — с малиной, перетёртой с сахаром. Живой, спелой малиной…
Вкус молодости… Где ты?..
И побежала студенческая жизнь, как и прежде. Пятый курс — уже клиники, клиники. Соберутся девчонки за ужином, да за книги.
Настя — та в хирургию к себе, можно сказать, через день. Прооперировала и первую грыжу. И несколько аппендэктомий сделала.
И — никакой тебе любви, никаких свиданий.
Как-то вечером, во время ужина, стук в дверь раздался.
— Кого это там несёт, на жареную картошку? — отозвалась Макарова, и открыла двери. На пороге стоял Димка.
— Здравствуйте, милые девушки!
— Здравствуй, коли не шутишь! — ответила за всех Зинка.
— Дайте попить, а то так есть хочется…
— Что переночевать не пустим! — Поливина с интересом смотрела на Димку со своего места.
— Раечка, ты что, обижаешься на меня?
Димка говорил таким сладким голоском, почти ангельским.
— Ты уж извини меня, извини! Это мне вино тогда в голову ударило!
Раиска, честно сказать, уже не обижалась. Лето, море и песок сделали своё дело. Конечно, красивым был Димка, но влюблённость у Раиски прошла. Почти прошла.
А так, поболтать… Почему бы и нет? И Раиска дала добро.
— Доктор на больных не обижается, — сказала Раиска.
— Обещаю выздороветь! — отпарировал Димка.
— Ладно уж, садись! — сказала и Макарова. — Давай, Настя тарелку.
— За мир между народами! — и Димка вытащил из-под куртки бутылку вина.
— Вот это — правильно!
— За мир — обязательно! — поддались девчонки.
Так Димка снова пришёл в эту комнату, и стал приходить часто, часто.
Сначала никто не мог понять, к кому же приходит Димка. Приходит — и сидит, и болтает, и анекдоты рассказывает. Иногда и с гитарой придёт, вечерком.
Раиска сначала думала, что Димка снова к ней приходит. Но это было не так. Никаких шагов к новому сближению с Раиской Димка не предпринимал.
Раиска же и узнала первая, к кому приходит Димка. Поняла — и ужаснулась. Сначала пыталась тайну сохранить, но хранить что-либо вообще было не в Раискином характере.
Раиска бросилась к Макаровой. Конечно, к кому же ещё?
— Танька, Танька! Подожди, не убегай. — Раиска ухватила уходящую Макарову за рукав.
— Что такое?
— Я не знаю, как и сказать тебе. Короче, мне кажется, я кажется знаю к кому Димка ходит.
— Ну?
— К Наташке нашей… Поливиной…
— Не может быть!
— Я пришла раньше, чем обычно. С лекции по терапии ушла, у меня голова болела.
— Ну?
— А Наташка с Димкой на её кровати сидят.
— Ну и что?
— В обнимку, в обнимку сидят! Обнимаются, понимаешь? Я вошла, а они отпрянули друг от друга, как ошпаренные!
— Ты ничего не путаешь?
— Честное слово.
Макарова уже никуда не бежала. Она вернулась, и присела на свою кровать.
— Что делать будем? — спросила Раиска.
— А что делать? Подождём…
— Чего ждать? Может, ты с ней поговоришь? Тебя-то она послушает больше, чем меня.
— Подождём. Если Наташка сама не передумает, всё равно это дело проявится. Не скроешь такого. А вот девчонкам давай не говорить пока.
Макарова оказалась права. Всё чаще стали появляться вместе Наташка и Димка.
Настя, хоть и мало дома была, тоже быстро поняла ситуацию. И решила переговорить с Макаровой. С кем же ещё…
— Что делать будем? — спросила Настя. — Что, будем сидеть, и смотреть?
— Это ты о чём?
— О том самом. О Поливиной.
— Ты знаешь?
— Я не слепая.
— А Зинка знает, как ты думаешь?
— Думаю, что нет. Я думаю, что она просто предположить такого не может. Я так думаю — мы с тобой должны с Наташкой поговорить. Без Зинки и без Раиски.
— А если она нас не послушает, тогда уже…
— Тогда уже — видно будет.
Застать Наташку одну, без Зинки и без Димки — было сложно, но можно. Момент был найден в Зинкино дежурство по кухне, когда та отправилась за покупками.
Наташка прихорашивалась у зеркала. Тоже уходить собиралась.
— Наташка, мы с тобой поговорить хотим, — начала Макарова.
— О чём это — так таинственно?
— А ты не догадываешься?
— А какое ваше дело? — Наташка резко обернулась к ним от зеркала, держа в руках флакончик с духами. — Какое ваше дело, а?
— Конечно, это твоё дело…
— Девчонки, девчонки, я всё понимаю, что вы мне хотите сказать. Но это — правда моё дело.
— А Серёжка? Как ты можешь? Он там, на севере, где-то на корабле…
— Серёжка! Что вы понимаете в семейной жизни? Вы? Вы же старые девы! Синие вы чулки, вот вы кто! А лезете…
— Наташка…
— А что, нет? Вам уже больше двадцати. Серёжка… Да, Серёжка! — Наташка как бы входила в раж. — Да, я за него вышла, это точно. Но… Я только с Димкой поняла, как может быть…
— А как же ты с Серёжкой будешь? Что делать будешь? Разводиться, что ли?
— Разводиться? Да нет, пока не буду. Просто — поживу, как есть. А потом — видно будет.
— Ну, ты даёшь!
— А вы, девчонки, если вы подруги настоящие, то молчать будете.
— Мы и так молчим. Раиска тоже знает.
— А Зинка?
Зинка Наташку тревожила. Слишком давно они были вместе. Не была Наташка уверена в том, как Зинка поступит.
— Догадывается, наверно. С Зинкой ты лучше сама поговори, чтобы она не от нас всё узнала, а от тебя, — сказала Макарова.
— Я так и сделаю.
Наташка медленно закрутила пробку красивого маленького флакончика. Медленно поставила его на тумбочку и обернулась от зеркала к девчонкам.
Хороша была Поливина! Эх, хороша!
— Девушки, не переживайте! Всё будет прекрасно! И нечего смотреть на меня, как Ленин на буржуазию, — сказала Поливина.
Ни тени смущения не было в ней. Она точно знала, что делает.
Поливина поправила свою пышную причёску, взяла свою беленькую сумочку и вышла из комнаты, высоко подняв голову.
Вот так бывает в жизни — идёшь себе по дорожке. Идёшь, идёшь. Птички поют. Травка зеленеет, солнышко блестит.
Идёшь себе, идёшь. И вдруг — бац! Ногой в грязную лужу!
Травка — по-прежнему зеленеет, солнышко — по-прежнему блестит. А ты стоишь, как дурак, посреди дороги, и пытаешься очиститься от грязи.
Ты — ни в чём не виноват, и лужа, строго говоря, тоже не виновата ни в чём. Ибо после дождя всегда бывают лужи. Но ты — весь в грязи, и тут уж ничего не поделаешь.
Надо было смотреть под ноги, дорогой!
«Но я всегда ходил по этой дороге! — кричит „дорогой“. — И тут всегда было сухо!»
«Что поделаешь! — отвечает „дорогому“ голос с небес. — Наверное, дождь был сильнее обычного».
«Но мне-то от этого не легче! Я-то — весь в грязи!»
«Можешь постоять в луже и потопать на неё ногами, если тебе от этого полегчает, — отвечает голос. — Но не забудь — потом ты будешь ещё грязнее».
И тогда ты выходишь на сухое место, и говоришь сам себе: «Эх!»
— Эх! — сказала Настя, когда Наташка вышла из комнаты.
— Эх, или ох, а ничего не поделаешь, — ответила ей Танька.
— Жалко Серёжку.
— Жалко Серёжку, и их любовь жалко. Мы ими так… гордились… любовались. А оно — вон как получилось…
Танька готова была заплакать. Как тогда, когда её предали в первый раз. Тогда, в квартире у Святослава. Хотя сейчас… Сейчас-то что? Что предали? Кого предали? Не её же предали! Но предали…
— Нет, ну как она может! — Настя тоже успокоиться не могла. — А раньше она о чём думала? Неужели она просто такие спектакли с Серёжкой устраивала? Прикидывалась, что любит его! Ти-ти-ти, лю-люлю! Серёженька, ти-ти-ти… Тьфу! Вот так живёшь с человеком, и не знаешь… какой фортель он тебе завтра выкинет.
Настя подошла к Наташкиной тумбочке и потрогала Серёжкину фотографию.
— Так-то, муж нашей комнаты.
— Но в одном — права Поливина, — сказала Танька.
— В чём это?
— А в том, что мыс тобой — старые девы. Вот в чём.
— М-да. Может, не такие уж старые?
— Тормоза мы с тобой. Вот кто мы.
— Ну, ты-то хоть любила.
Настя села на свою кровать, а потом сбросила туфли и легла на покрывало.
— Ты-то — хоть любила, а я вообще тормоз. У меня хирургия моя, и всё. Наши жёны — пушки заряжены!
— А Костик?
— А Костика — волной смыло. Даже письма не написал.
— Ты же на хирургию ходишь. Там бы нашла парня себе. Хирурги-то — мужчины, почти все.
— Мужчины. Только там я не того ищу.
Настя положила руки за голову.
«Чего же я ищу? — подумала она. — Чего я ищу?»
И вообще, хирурги женатые все, — продолжила Настя вслух. — Ты же знаешь — я с женатыми не могу. Мне бабушка так говорила с детства: «Смотри на женатого, как на пустое место». И вообще, бабушка у меня верующая. Она мне говорила… она мне рассказывала, что есть десять заповедей. Ну, у Бога… Десять заповедей для человека. Не убий… Не укради…
— Ты что, все десять знаешь?
— Нет. Но там точно есть, что прелюбодействовать нельзя. Не прелюбодействуй!
— Слово-то какое.
— Угу.
Настя вскочила с кровати, сделала «страшное» лицо, растопырила пальцы и пошла на Макарову.
— Не прелюбодействуй!
— Не буду, не буду! — засмеялась Макарова. — Не буду, честное слово. А что будет, если эти заповеди нарушить? Ведь все нарушают, согласись. Бабушка тебе не говорила? Что будет, если нарушишь?
— Говорила, что смертный грех.
И тут вошла Зинка Ипатьева. Бросила сумку с продуктами около стола, и на кровать свою уселась с размаху. Зинка едва сдерживала слёзы.
— Ну ладно, ладно! Не плачь! — Макарова присела к Зинке на кровать. — Встретила Наташку, да?
— Да, — всхлипнула Зинка.
— Рассказала она тебе?
— Рассказала. Да я и сама видела, что что-то не то.
— Никто не ожидал.
— Единственное… — Зинке было трудно говорить.
— Что?
— Что оправдывает её… Что она Димке начала помогать… У него отец тяжело болен. Вы знаете?
— Нет.
— У него отец тяжело болен. В онкологии. Наташка стала ему помогать… сочувствовать… и влюбилась, не выдержала.
— Это она тебе сказала?
— Да. И с Серёжкой она разводиться не будет. Хочет завязать с ним, с Димкой этим.
— Да. Это правильно будет.
— Да не расстраивайся ты так, Зинка! — вступила в разговор Настя. — Это жизнь, что поделаешь. Наташка женщина самостоятельная, она сама справится.
— А я?
— А ты, Зинка, отстань от неё. Отстань от Поливиной.
— Как «отстань»?
— Можно, я тебе грубо скажу? Не обижайся только… — Настя оперлась руками о стол, и смотрела Зинке прямо в глаза.
— Ну, скажи.
— Отвали ты от неё. Отвали от неё, и от них.
— Ты что?
— А то. Прилипла ты к Наташке, прилипла, за всю свою жизнь. Тебе и кажется, что её жизнь — как бы твоя. А это не так. Разные вы, и жизни у вас разные. И чем ты быстрее это поймёшь, тем легче тебе будет. Отвали от неё! Отрежь! Как аппендикс!
— Я не могу… — губы Зинки стали кривиться.
Она сначала хотела резко ответить Насте, уже и рот открыла… Но вместо резкого слова — Зинка заплакала, навзрыд заплакала, понимая, что Настя права.
И что она, Зинка, ничего не может сделать с собой. Ни отстать, ни отлипнуть, ни «отвалить», ни «отрезать».
Как будто внутренний паралич сковал Зинку.
Нет, и руки, и ноги у неё двигались, телом была Зинка совершенно здорова.
Ничего не могла сдвинуть Зинка — в своём сердце. В сердце у неё был паралич, в сердце.
И она плакала. Плакала о Наташке, о Серёжке. Плакала об их любви, как о своей. Плакала о них, как о себе. И о себе, как о них.
И Настя не выдержала, подошла к ней и погладила её по плечу.
— Не плачь, Зинка. Честное слово, всё пройдёт.
Зинка плакала.
— Тогда, Зинка, плачь уже и за нас с Танькой. У нас тоже есть, о чём порыдать.
— Да ладно… Плачь, не плачь… Не изменишь ничего…
Зинка сделала над собой усилие и поднялась с кровати. Она вытерла слёзы и сказала:
— Пойду, ужин готовить буду. Я же дежурная сегодня.
После происшедших объяснений, Наташка с Димкой стесняться и прятаться перестали. Целовались у девчонок на виду. Димка в комнату забегал, едва стучась.
И гуляли они с Наташкой красиво. И в Петергоф, и в Пушкин, и в театры, и на выставки, и на концерты.
Бывало, что Наташка ночевать не приходила. Дежурства расстроились. В Наташкину смену просто чай пили, с тем, что было, а иногда и просто так, ни с чем.
И заставить Поливину вернуться к прежней жизни было невозможно.
Наташка приходила поздно, часто в сопровождении Димки, и сама усаживала его за стол. И есть стали они вдвоём. Ели то, что покупали сами для себя, с окружающими не делясь.
Почему-то, именно это — их отдельные от всех разговоры в середине общей комнаты, их «отдельная» еда — было едва ли не самым обидным для девчонок.
А ничего удивительного. Разве это не символ предательства, когда некто удаляется от общего стола? Разве не предающий уходит с общей трапезы?
Есть ли что-нибудь новое под луной, дорогие собратья?
Раиска не выдержала однажды. Время было поздним. Девчонки уже легли. Правда, не спал никто, кроме Насти.
Наташка с Димкой сидели за столом, при свете настольной лампы, пили чай и шушукались, а потом стали смеяться.
— Эй, вы! Хватит вам уже, прекратите! — крикнула Раиска со своей кровати.
— Раиса, успокойся! — ответил Димка. — Я тебя не трогаю.
— Попробовал бы тронуть!
— Небось, когда пробовал, ты довольна была. Так и думала, наверно — не сильно ли я сопротивляюсь?
Наташка засмеялась Димкиной шутке. Однако шутка была та ещё. Подлая шутка была!
И Раиска встала с кровати, и подошла к сидящей парочке — прямо, как была — в ночной рубашке.
— А ну, пошёл вон отсюда! — сказала она Димке.
— Девочка, девочка! Остынь! Я не к тебе пришёл!
— А мне всё равно, к кому ты пришёл! Уходи отсюда!
— А вот и не уйду! — издевался Димка.
Наташка же улыбалась, как будто происходящее её не трогало. Танька и Зинка сели на своих постелях.
— Уходи! — настаивала Раиска. Голос её уже начади дрожать.
— Не уйду! — Димка откровенно издевался над Раиской.
И тут — Макарова поднялась.
— А ну — вон отсюда! Уходи сейчас же, слышишь!
— Наташа… Уходите… Уведи его отсюда…
За спиной у Макаровой встала Зинка. Это перевесило чашу весов. Раз уже Зинка встала на Наташку…
— Пойдём, Дима, погуляем. Пойдём, пойдём.
Димка поднялся. Они стояли друг против друга — Наташка с Димкой, и Макарова с Ипатьевой.
И Наташка с Димкой ушли.
С этого дня Димка стал реже в комнате бывать, но все равно приходил, и с Наташкой сидел. А чаще — Наташка дома не ночевала.
В начале декабря Наташка созрела до того, что фотографию Серёжки сняла со стены.
— Ты чего, Наташка! Не снимай! — пыталась остановить её Настя, которая, в тот момент, одна в комнате была.
— А что тебе?
— Привыкли. Муж нашей комнаты, ты же знаешь!
— Хватит с вас. Не бывает — мужей нашей комнаты. Вот заводи себе мужа, и хоть обвешайся его фотками.
— А не страшно?
— Чего не страшно?
— Снимать-то не страшно?
— Успокойся. Я не из трусливых.
— Это точно — сказала Настя. — Не из трусливых. А ещё?
— Что «ещё»?
— Ещё не из каких?
— Отстань!
На том дело и закончилось.
Примерно через неделю, вечером, раздался стук в двери. Наташки дома не было. Не было и Раиски — в театр пошла.
— Наташка со своим… — проворчала Настя. — Открыто!
— Девчонки! Девчонки, милые мои! Сюрприз! — Серёжка поставил на пол увесистую сумку. Это был он.
— Ура! — девчонки вскочили с мест, и кинулись обнимать Серёжку.
— Ты как? Ты откуда?
— На три дня. В штаб. Туда — и назад. А Наталья-то где?
— Да ты раздевайся! Сейчас, сейчас прийти должна, — сказала Макарова, этими словами отметая все другие слова, которые так и норовили у девчонок соскочить с языков.
— Да, ты подожди чуть-чуть. Придёт сейчас, — поддержала её и Настя.
Пока Серёжка располагался, девчонки сдвинулись в уголок, отделённый шкафом, который назывался «кухней».
— Давай, я ей навстречу выйду, — сказала Настя. — Хоть и противно, но она ведь сама должна ему сказать. Пусть хоть готова будет.
— Иди, — ответила Макарова.
Но они не успели. Раздался весёлый стук в двери, смех, и, не дожидаясь разрешения, в комнату ввалились Наташка и Димка.
— Серёжка! — Наташка перестроилась на ходу, сразу оценив ситуацию. Она ступила в комнату, вдохнула, постояла одно мгновение, и бросилась Серёжке на шею.
— Ты как? Откуда? Ты давно приехал?
Серёжка обнимал Наташку, не замечая ничего.
— А мы с Димой встретились по пути. Ты к Рае, да, Дима?
— Да… — почти прошептал Димка.
Но Серёжка не слушал никого. Он доставал из сумки копчёную колбасу, рыбу, шампанское, конфеты.
— Готовьте ужин, девчонки!
И они с Наташкой сели на кровать, как сидели когда-то.
— Я того… пойду… — мямлил Димка. — Раисы-то нет…
— Да ты что! — Серёжка удержал его. — Сейчас выпьем за мой приезд. Нет-нет, не вздумай уходить.
И Димка остался. Он сидел на стуле, положив руки на колени, и смотрел, как девчонки накрывают на стол.
— Настя, а тебе письмо! — сказал Серёжка. Чуть не забыл! От Костика письмо.
Серёжка полез в сумку и достал оттуда письмо. Потом достал ещё один большой пакет.
— Хотел потом, — сказал Серёжка. — Ну, ладно, Наташенька, милая моя…
И Серёжка развернул пакет. Из пакета выскользнула большая, совершенно белая лиса — меховой воротник с мордочкой и лапками. Белая, абсолютно, ослепительно белая лиса. Лисья мордочка улыбалась.
И Серёжка надел воротник на шею Наташке.
— Королева моя! — воскликнул Серёжка и сгрёб в объятия Наташку, вместе с лисой.
Зинка Ипатьева вышла на «кухню».
Стояла Зинка, опираясь на шкаф, смотрела на маленький столик, на тарелки с нарезанной рыбой и колбасой. Стояла, стояла…
Стол в центре комнаты был накрыт.
Вам приходилось когда-нибудь врать? Врать в наглую, врать в глаза. Прикидываться, играть роль? Но не роль ради роли, а роль — ради пользы. Ради своей, или — ради чужой пользы? Вам приходилось врать, заранее придумав себе оправдание? Вам приходилось врать, заранее придумав — как вы будете врать?
Вы вообще — умеете врать? Вам нравится — врать?
Ах, не умеете? Ах, не нравится? Но иногда — можно? Можно, хоть иногда?
Может быть, вы даже помните, как это было в первый раз? Вы исправили двойку в дневнике? Или вырвали листик из тетради? Вы взяли, или не отдали чужое? Вы разбили стекло мячом, а наказали товарища?
И вам это сошло с рук! Сошло раз, потом ещё раз…
' Серёжка — был слеп. Радость встречи закрыла ему глаза. Он шумел, радовался. Он наливал всем, пил сам, обнимал Наташку. И не замечал, что все сидят, как неживые.
Димка вообще — сидел как на иголках. Он поглядывал на девчонок с видом затравленного зверька. Он чувствовал себя зависимым от их молчания, и его поведение было едва ли не противнее самого вранья.
— Наташка, завтра у нас — целый день! Всё, девчонки, пируйте дальше, а я жену свою забираю. Я номер в гостинице забронировал. У меня теперь деньги есть. Придём послезавтра утром. Кого не застану, заранее прощаюсь.
— А письмо? Я и не прочла ещё! — Настя подняла над головой белый конверт.
— Читай потихоньку, а ответ на тумбочку положишь, к Наталье. Буду уезжать — заберу. Наталья мне передаст. А где фотка моя?
— Я спрятала. С собой теперь ношу, — и Наташка сама обняла Серёжку, и нежно поцеловала его в щёку.
Настя посмотрела на Наташку, встала, и вышла из комнаты.
— Настя, ты куда? — прокричал Серёжка ей вслед.
— Письмо читать. Пора мне мужа искать…
— А, ну давай. Ну, Дмитрий, давай с тобой ещё по одной, пока суд, да дело, — Серёжка вернулся к столу.
Макарова вышла из комнаты вслед за Настей.
Они сели на ступеньки лестницы, и помолчали некоторое время. Письмо застыло в Настиных руках. Она его даже не распечатала.
— Боже, как ужасно, — сказала Макарова.
— А мы-то каковы? Сидим и молчим.
— А что делать?
— Играем роль в этом подлом спектакле. Нет, ну как перестроилась Наташка — налету! Прима, елки-палки. Актриса погорелого театра. Тьфу!
— Может, она ещё скажет ему? Расскажет всё Серёжке? Конечно, мы на неё злимся, но… В конце концов, она имеет право полюбить другого… Только сказать надо, — Настя надежды не теряла.
— Нет, не расскажет. И она не расскажет, и он промолчит. Димка этот. И ты это знаешь. Знаешь, но не веришь. Боишься поверить.
— Боюсь. Как я жить-то дальше буду! Как встречаться с ней? И чего же ещё от людей можно ждать…
— Да, ты права. От людей — много чего можно ждать. А это — предательство. Это называется — предательство.
Макарова точно знала, как это называется.
— Серёжку предала, и нас заодно… размазала… — с горечью сказала Макарова.
— Может, она ещё расскажет ему… Признается во всём… А Димку я и в расчет не беру. И так понятно, что это за птица. Что это за попугай — с павлиньими перьями.
— Почему нам попадаются такие мужики? Почему эти попугаи летают возле нас?
— Да, летают, и каркают. Кар! Кар! Танька Макарова улыбнулась:
— Взвейтесь, соколы, орлами!
— Может, это мы такие непутёвые? Наверно, мы сами виноваты. И Наташка — сама виновата.
Дверь комнаты распахнулась, и Серёжка, в обнимку с Наташкой, подошли к лестнице.
Наташка накинула белую лису на зимнее пальто.
Димка шёл сзади.
— Девчонки, до свидания! Не грустите! Настя, пиши ответ, там по тебе страдают.
— Пока, пока.
Серёжка с Наташкой скатились с лестницы, обнимаясь и смеясь.
«Здравствуй, дорогая Анастасия!
Долго не мог я собраться, и написать тебе письмо. Всё думал. Может, ты давно уже забыла меня. Может, у тебя есть парень. Я не знаю.
Здесь у нас холодно. Посёлок маленький, и офицеры живут в общежитии. И неженатые и женатые некоторые. Я, в основном, — на корабле.
Настя! Если ты меня ещё не забыла, напиши мне ответ, и передай с Серёгой. Знаешь, издалека всё видно совсем по-другому. И я думаю о тебе, думаю и днём, и ночью. А когда засыпаю — ты мне снишься.
Вижу тебя, как в первый раз — в твоей блузке голубой.
Да, я забыл написать тебе, что в начале осени умерла моя бабушка. И теперь ты, Настюха, у меня одна на всём белом свете. Кроме друзей, конечно. И кроме моря.
Напиши мне ответ, только честно.
Остаюсь — твой Костик. Обнимаю тебя, и целую. Даже если на прощанье.
И поздравляю тебя — с наступающим Новым годом. Желаю тебе крепкой и верной любви.
Настя лежала на своей кровати и читала письмо при свете настольной лампы. Она прочитала письмо уже раз двадцать.
И не решила пока ничего. Как отвечать, Настя не знала. Знала только, что отвечать надо честно. Только и всего.
Нет, не чувствовала Настя такой любви, о которой мечтала в ранней юности.
Не чувствовала такой любви, о которой читала в книгах.
Нет, не пылало в её сердце никакого «пламени страсти».
Просто горел в её сердце ровный, чистый огонь. Спокойный огонь, похожий на дыхание. Горел — с того самого дня, как Костик появился в дверях комнаты.
Настя знала, что она бы могла прожить целую жизнь с этим огнём в своём сердце. Она знала, что могла бы прожить с Костиком — целую жизнь. И это она знала твёрдо, знала — с самого первого дня их знакомства.
Как же быть? Любовь ли это, если так, без страсти?
Вот что смущало Настю, вот что. Боялась Настя обмануть Костика, боялась обмануть и себя.
Сомнения и неуверенность одолевали Настю, как всегда.
От этого было ей больно.
И ещё одно. Ей казалось, что за всем поведением Костика, и даже за письмом его, ощущалась та же неуверенность, и те же сомнения, что и у неё самой.
«Одинаковые мы с ним, одинаковые! — подумала Настя. — И не только тем, что бабушки растили нас. Мы оба боимся. Себя боимся, наверно. И чувства своего боимся, и не верим себе. Знаем, как быть должно — а оно не так! И мы — боимся… Я-то уж точно — трушу, просто трушу. Не верю в то, что всё будет хорошо. И поделать с собой ничего не могу».
Настя закрыла глаза и представила себе, как она берёт билет, и едет туда, в этот Се-вероморск… Как встречает Костика со службы… Как они ужинают… И дальше… дальше…
«Может, другая девчонка уже давно сделала бы так… Давно бы к нему поехала. А я? Точно, как мы с Макаровой говорили — тормоз я! Я просто — вечный тормоз!»
Что поделаешь! Настя ты Настя, представитель рода человеческого! Нет у нас мудрости — отличать истинное от ложного, и часто, нет у нас терпения — дождаться истинного.
Вот так, в основном, и действуем мы в жизни своей — старым, болезненным методом проб и ошибок. Шишки набиваем…
Так и действуем — потихоньку, с болью и слезами, обучаясь, всё-таки, хоть немного отличать правду от лжи.
Причём не стоит обольщаться — пробы и ошибки бывают у каждого только свои, собственные.
Такие вот невесёлые размышления, насчёт «вечных тормозов», одолевали Настю, пока она не заснула.
Ей приснилась Наташка Поливина, в белой лисе. Наташка стояла и смеялась, указывая пальцем на Настю.
Настя пыталась спрятаться от этого смеха, но никак не могла.
Серёжка же, вместе с Костиком, стояли как бы поодаль. Настя пыталась дотянуться до них, и тоже не могла.
Не могла, не могла… Сон прервался.
Настя проснулась глубокой ночью, что случалось с ней очень редко. Обычно спала она, как убитая. И не видела никаких снов.
Настольная лампа на её тумбочке горела. Девчонки спали. Настя встала и подошла к окну. За окном простиралась зима.
Пожалуй, Настя любила зиму больше других времён года. Любила именно за это — за чистоту и белизну. За снег.
Настя смотрела в окно, и не могла оторвать глаз от того, что там происходило.
В мерцающем свете фонарей падал тихий, волшебный снег. Снежинки летели плотным потоком, и временами казалось, что снег — не падает сверху вниз, а взлетает снизу вверх.
Настя усмехнулась тому, что снег летел снизу вверх.
Какое чудо!
Да, так оно и есть. Чудо!
Очень часто нам кажется… нет, мы просто уверены в чём-то. Особенно, если нам твердили об этом с детства.
Всё должно быть только так, как должно быть!
Мы и представить себе не можем, что, может быть, дело обстоит совсем иначе! И даже — просто наоборот! Нет, говорим мы себе — разве можно сомневаться, что снег падает сверху вниз?
Но почему же я вижу, что снег летит ввысь? Как же всё происходит на самом деле? Вот вопрос, вот в чём вопрос.
Как же больно нам бывает, когда мы узнаём, что в жизни бывает всё так перепутано… и так неожиданно… И совсем не так, как нас учили.
Я твёрдо знаю только одно: правда — она, несомненно, есть. И, несомненно, её следует искать.
Настя написала ответ вечером следующего дня.
«Здравствуй, Костик!
Я долго ждала письма от тебя. Сказать по правде, я ещё писем от парней не получала ни разу. И никакого другого парня у меня нет. Это честно.
Мне очень жаль твою бабушку. Мы с тобой одинаковые. Я даже не могу себе представить, что со мной будет, если вдруг с моей бабушкой случится что-нибудь.
Дорогой Костик! У меня действительно никого нет, только ты. О тебе я думаю, тебя вспоминаю каждый день. И не хочу, совершенно не хочу никого другого искать.
Но я не могу дать тебе ответа — прямо сейчас. Если можешь — приезжай.
Я тоже поздравляю тебя с Новым годом. Я желаю тебе хорошей службы. А нам с тобой — я желаю счастливой и долгой жизни. Знаешь, как в сказках: „Они жили долго, и умерли — в один день“.
Я тоже тебя обнимаю и целую. Твоя Настя».
Утром Настя положила запечатанное письмо на тумбочку к Поливиной и ушла в институт.
С Серёжкой она не простилась. Да и никто из девчонок — не простился.
Счастливый и довольный, Серёжка уехал в свой Североморск. Наташка ничего ему не сказала.
Её роман с Димкой — продолжался.
Пролетели и декабрь, и январь. Закончилась зимняя сессия.
Наташка не поехала к мужу на зимние каникулы, а поехала домой, к родителям. Причина была, что называется, налицо.
Вернее, на тело.
Была Наташка беременна, примерно на четвёртом-пятом месяце. Животик был уже заметен.
И то, что она обманывала Серёжку, уже будучи беременной, было ещё более грустно.
Родители вызвали Серёжку телеграммой. Драма разыгралась там, дома у Наташки. Наташкин ребёнок был — от Димки. Наташка подала на развод.
В институт Наташка явилась с опозданием примерно на месяц. Приехала — уже с шестимесячным животом, подурневшая, погрузневшая, отёчная.
Разведенная и беременная.
Димка вел себя сначала неплохо. Выводил Наташку гулять, и даже обещал подать заявление в ЗАГС. «Вот только родителям напишу, — говорил он. — Вот только ответ от родителей получу…»
А Наташка переносила беременность тяжело, очень тяжело. У неё было плохо с почками. Неделю — училась, неделю — в больнице лежала. Ближе к родам состояние её резко ухудшилось.
С начала мая она уже не выходила из больницы. Мать Наташки взяла отпуск, и приехала в Ленинград.
Как хозяйка, вошла мать Наташки в комнату девчонок. Поставила вещи рядом с кроватью дочери. Окинула всех грозным взглядом.
Была мать Наташки высока ростом, статна и осаниста. Белые, хорошо покрашенные волосы были уложены в красивую причёску.
— Здравствуй, Зина, — сказала она.
— Здравствуйте, Ирина Владимировна.
— И вы, девочки, здравствуйте. Вы Таня. Вы Настя. Вы — Рая. Всех я вас узнала.
Девчонки молчали. Все переживали за Наташку.
Все ведь были врачами. Пусть не совсем ещё, но пятый курс заканчивали. Все знали, что такое преэклампсия.
И к Наташке в больницу бегали, по очереди, все эти последние месяцы.
— Что же вы не уберегли подругу? — спросила мать Наташки таким голосом, что все почувствовали свою вину. Ответить было нечего.
— Мы пытались, — сказала Макарова.
— Да она не слушала никого, — сказала Раиска.
Настя смотрела на эту самоуверенную женщину. Даже в такой ситуации она сохраняла спокойствие и достоинство.
И даже в такой ситуации — она искала виноватого.
И была готова драться, биться, и была I готова — этого виноватого наказать.
И невиноватого — тоже могла… Да, наверное — могла и невиноватого…
Настя вспомнила свою мать. Поникшую, опустившуюся, плачущую. Вечно страдающую, вечно виноватую — даже там, где она абсолютно виновата не была. Она представила, что было бы с её матерью в такой ситуации. Бр-р-р…
Мать Наташки ответила так, как и должна была ответить:
— Плохо говорили, раз вас не слушали. Что же ты, Зина, мне не написала? Или — не рассказала? Плохо, плохо.
Зинка не знала, что отвечать. В комнате нависло тяжёлое молчание. Мать Наташки поправила причёску перед Наташкиным зеркалом и вышла из комнаты — гордая, высокая и красивая.
Положение Наташки было тяжёлым. Мать Наташки ночевала в отделении. Ей поставили кровать в Наташкиной палате.
Сердцебиение плода прослушивалось всё слабее и слабее. В конце концов, Наташке начали преждевременную стимуляцию родов.
В последних числах мая Наташка родила девочку. Девочка прожила около часа. Всё, что возможно, сделали врачи. Мать Наташки поставила на ноги весь институт.
Но девочка умерла. Кроме страданий от патологического течения Наташкиной беременности, у девочки был сложный, врождённый порок сердца.
Единственное, чего могла добиться теперь для Наташки её мать, это был перенос на осень экзаменов за пятый курс. Институт надо было заканчивать.
Да, о Димке. Он перевёлся в другой мединститут, куда-то на Урал. Сделал он это ещё до приезда Наташкиной матери.
Как-то тихо, незаметно не стало его в общежитии. И на лекциях перестал появляться. Всю правду Раиска узнала в деканате, через секретаря. Перевёлся в другой институт, ближе к месту жительства, «в связи с тяжёлой болезнью матери».
Да, вот так.
Мать увезла Наташку домой.
В общежитие Наташка зашла, только чтобы взять вещи. Была она мало похожа на себя. Лицо её осунулось, а тело было ещё грузным. Грудь была плотно перевязана, чтобы перегорело прибывающее молоко.
Наташка смотрела куда-то вдаль. И — мимо людей, и — мимо предметов.
Мать собирала вещи, а Наташка сидела за столом. Она не плакала. На похудевшем лице карие глаза её казались огромными.
Девчонки сидели напротив, не зная — что сказать, как пробиться через непробиваемый вид Наташкиной матери.
И тогда Наташка сказала свои единственные слова.
— Простите меня, девочки, — сказала она. — Простите меня.
Наташка встала, и девчонки встали. И долго, долго они стояли обнявшись, все впятером. Пока Наташкина мать не сказала:
— Пора.
Ни сочувствия, ни осуждения не позволила Наташкина мать. Ни словечка не позволила сказать — ни в свой адрес, ни в адрес дочери, ни в адрес всей ситуации в целом.
Обе они — высокие, статные, красивые, медленно вышли из комнаты, и медленно пошли по общежитскому коридору.
Они шли, поддерживая друг друга. Потом они начали спускаться по лестнице. И только девчонки, с порога своей комнаты, смотрели им вслед.
После отъезда Наташки девчонки и пошли в церковь — в первый раз. В первый раз — в своей сознательной жизни.
Таня Макарова, Настя Кулешова, и Зина Ипатьева.
До церкви надо было ехать на трамвае. А хорошо было в Ленинграде, в начале лета! Хорошо! Трамвай звенел, листва шелестела… Хорошо!
К церкви подходили со страхом, подталкивая друг друга вперёд. Наконец, Танька Макарова потянула за ручку массивную церковную дверь.
Церковь сразу окружила их своим особым полумраком, и своим непривычным запахом.
— Что же вы без платков? — встала у них на пороге ворчливая старушка.
— Мы не знали…
— То-то, не знали! Знать надо!
— Да мы — в первый раз… — пыталась оправдаться Настя.
— Первый, первый, — не унималась старушка. — Чего пришли-то? Опять — на экскурсию? Нечего тут глазеть! Тут — храм Божий, а не выставка!
— Уймись, Вера, — из глубины храма вышла другая старушка.
В отличие от первой, это была настоящая «петербургская» старушка. И даже просто повязанный платок не мог спрятать её умного, доброжелательного, «интеллигентного» взгляда.
— Что же вы хотели, девочки? — спросила интеллигентная старушка.
— Младенца помянуть.
— Вот как… крещённый младенец-то.
— Нет… Не крещённый. Она и прожила-то… одни сутки…
— Не поминает церковь не крещённых, — сказала старушка.
— А как же… а как же быть-то? — спросила Зинка.
— Церковь — не поминает, а вы — можете поминать. В домашней молитве можете поминать. Каждая из вас, в своей молитве.
— А мы и не молимся… — сказала Настя. — Мы и не знаем ничего, по вере-то… только чувствуем. Потому и пришли.
— А вы-то сами — крещённые? Или комсомолки?
— Я — да. И крещённая, и комсомолка.
— И я.
— И я.
— Помилуй вас Бог, дети, — сказала старушка. — Если крещёные, молитесь вы Господу нашему, Иисусу Христу. Молитесь, как можете, и когда можете. И выведет вас Господь на дорогу правильную, и Сам вас приведёт в храм, когда ваше время придёт. Приведёт, как сегодня привёл. Берите вы по свечке, да идите к иконам. И помолитесь о том, что у вас на сердце лежит, да покайтесь в том, в чем вас совесть укоряет. Имя-то дали девочке?
— Юлия.
— Юлия… а за новопреставленную Юлию — помолитесь дома.
— А как вообще молиться-то? — спросила Настя.
— Как? «Господи, помилуй меня, грешную», — вот как, — сказала старушка, и сокрушённо покачала головой.
Он взяли по церковной свече, и пошли к иконам.
Церковный полумрак обнимал их своим покоем, как путников, зашедших отдохнуть после тяжёлой дороги. И их молитвы, первые в их жизни, поднимались вверх, к церковному куполу, а оттуда — прямо к небесам.
— Помилуй меня, грешную, Господи, — просила Бога Таня Макарова. — Меня помилуй, и дай мне силы вытерпеть всё, что со мной происходит… И не возненавидеть никого, и обиды простить. Дай мне, Господи, выстоять, и выдержать все предательства…
— Помилуй меня, грешную, Господи, — просила Бога Настя Кулешова. — Помилуй меня, и дай мне хоть немного уверенности в себе. Помоги мне разобраться в своей жизни, Господи, и в своей любви. И дай мне силы… выдержать все предательства…
— Помилуй меня, грешную, Господи, — просила Бога Зина Ипатьева. — И меня помилуй, и дай мне силы… до Серёжки добраться… пусть он полюбит меня… только меня… и дай мне силы… выдержать все предательства…
Жизнь продолжалась. Зинка Ипатьева сдала зачёты раньше на неделю.
Она решилась на самый, пожалуй, главный поступок в своей жизни. Зинка поехала в Североморск.
Она поехала к тому, кого любила давно и безнадёжно. И к тому, кто был теперь свободен.
Зинка поехала к Серёжке.
Настя же передала с ней записку, для Костика. Записку, абсолютно не значащую ничего. Ведь Костик не писал ей, не писал почти полгода! Не ответил Костик на её письмо, и даже не передал привета.
О чём же было писать? О том, что опять ничего не получилось?
Девчонки ждали Зинку.
Зинка вернулась через неделю. Она вошла в комнату — весёлая и спокойная. И похорошевшая! И даже сумку с вещами не поставила, а бросила.
И кинулась обнимать девчонок.
— Девчонки!!
— Зинка, ну как?
— Как, Зинка? Как он там? Как ты? Всё в порядке?
— В порядке, в порядке всё! Девчонки, можете поздравить меня!
— Что? Что он сказал?
— Сейчас, подождите! Расскажу всё! Зинка уселась на свою кровать, и сказала:
— Девчонки, как же я вас люблю!
— Ура! — ответила Настя.
— Дела-то как?
— Дела, как положено. Ну, приехала я, нашла его. Слава Богу, были они на базе, то есть не в плаванье. Нашла Серёжку — в общаге офицерской. Ну и общага, девчонки!! Конюшня — и то лучше!
— Давай, давай. Ближе к делу!
— Серёжка, после всей этой истории — в больницу попал. У него псориаз начался. Вся кожа была в бляшках. И суставы начали болеть. Сейчас уже лучше.
— Не мудрено, что псориаз. Это всё — от нервов. От нервно-психических нарушений, — с умным видом сказала Раиска.
Костик сказал, что сначала Серёжка так сильно пить начал, что его чуть со службы не уволили.
— Бедный Серёжка! Вот уж кого жаль!
— Жаль, — продолжала Зинка. — Он и сейчас… пьёт. Костик говорит, что меньше, но пьёт. Я его в общаге застала пьяным. Сильно пьяным. Утром он протрезвел. На службу пошёл. Я в комнате убрала, в магазин сходила. Приготовила всего… еды всякой. Пришёл он вечером, поздно уже.
— Ну?
— Ну, слово за слово… Зина, мол, ты настоящий друг… Я тебе доверяю, как себе… Никого у меня теперь нет… Выходи, говорит, за меня замуж!
— А ты?
— Ну, и я… говорю ему, что люблю его.
Что давно, давно люблю его…
— Ну?
— Ну, пошёл он, ещё бутылку водки принёс, и выпил её. Сам выпил, по полстакана себе наливал. И целоваться полез. Л мне вдруг так противно стало. И тут он говорит: «Наташенька, как я тебя люблю!»
— Да…
— Ну, я встала, и за стол села. А он — заснул. Вот и всё.
— И всё?
— Да. На следующий день я проснулась, и как будто покрывало у меня спало с глаз. Спокойная стала, как танк. И уехала через два дня. Всё перестирала ему, и Костику заодно. Борща наварила, и сказала, что если пить будет, то я его перестану своим другом считать. И он до моего отъезда — в рот не брал, ни капли!
— Ну, Зинка! Ну, ты даёшь!
Раиска не знала, что сказать. Зато Танька знала.
— Зинка! Какая ты молодец! Можно сказать, что ты — от болезни исцелилась!!
— Да, у меня чувство такое, что я выздоровела. Как от болезни… Не любила я, а так… Мне теперь даже страшно — вдруг бы я с ним осталась… Вдруг бы я воспользовалась… Это ведь тоже — всё равно, что предавать, да? Да, Танька?
Зинка закрыла лицо руками и посидела так несколько секунд. Потом отняла ладони от своего лица и улыбнулась. Как бы даже чуть-чуть виновато улыбнулась.
— Я вдруг поняла, что не люблю его, — продолжала Зинка. — И он — совершенно меня не любит. Сколько же лет это было со мной… Слепая я была, слепая, и дурная… И завистливая… Это была зависть, а не любовь… Вот так.
Зинка говорила такие слова, а лицо её сияло. Она действительно напоминала человека, вставшего на ноги после тяжёлой болезни.
— И он… — продолжала Зинка, — он любит Наташку, до сих пор любит, не смотря ни на что! И мне нельзя вставать между ними. Не стоит счастье своё… воровать…
Макарова обняла Зинку.
— Молодец! Как хорошо, Зинка! Какая ты молодец!
— Слава Богу, — сказала Зинка Ипатьева. Серьёзно так сказала.
— Слава Богу, — ответила ей Макарова.
— Да. Вот так я и съездила. Сама себе не верю.
— Молодец!
— Теперь — про Костика расскажи, — сказала Настя.
Настя замерла. Она готова была услышать всё что угодно.
Но страшно! Страшно-то как было!
— А Костик — вроде бы один. Пока… В общаге живёт. Не женат. Правда, там одна официантка вьётся вокруг него… Он про тебя спрашивал. Говорит, что писал тебе, а ты не ответила. Он и понял, что ты его. того… отвергла. Тогда, зимой.
— Как не ответила? Вы же знаете, что письмо писала. Я — письмо это на тумбочку к Наташке положила, как мы с Серёж-: кой договаривались.
— Да… Наташке тогда — только до твоего письма было! У неё тогда совсем другие были заботы, — вступила в разговор Раиска.
— Не передала Наташка письмо твоё. Видно, забыла Серёжке отдать. И тебе не; сказала ничего. Или забыла, или побоялась… — Зинка развела руками.
— Как? — только и могла произнести Настя.
— Не передала, и не сказала. Никому,! и ничего… Если бы просто забыла передать, то чего бы ей было нам не сказать? Можно было бы письмо по почте отправить, — отозвалась Зинка. — Может, она боялась, что ты Костику написала всё… про неё саму.
— Другого ничего и не придумаешь, — сказала Раиска.
Единожды предав… — сказала Танька Макарова. — Если она Серёжку, мужа своего, не пожалела… То, что ей до тебя с Костиком?..
Настя молчала. Казалось, что всё сказанное до неё просто «не доходит». Молчали и девчонки.
Зинка посидела на кровати, потом вытянула ноги, и сказала:
— Устала я всё-таки. Ну вот, про Костика. Когда выяснилось всё, Костик твой сразу ожил, и стал про тебя спрашивать. Как ты, да с кем… Сказал, что очень рад, что никого нет у тебя. Так и просил передать. Но официантка эта — раз десять в комнату заглядывала! Увидит меня, и убегает. По-моему, у них уже что-то есть.
До Насти начало «доходить»… На глазах у неё показались слёзы.
Как Наташка могла не передать письмо? Не специально лее она… Нет, невозможно поверить, что она из-за себя… что она — сознательно не передала это письмо… Неужели правда?
Вот как оно бывает… Предательство…
Предали тебя, Настя.
Казалось, что Настя давно свыклась со своим одиночеством. Свыклась со своей; единственной, робкой, так и не получившейся любовью. Костик не ответил на письмо, и Настя жила себе, как прежде. Жила, понимая, что не в силах изменить происходящего.
Но вот узнала Настя, наконец, почему Костик молчал…
Нет, не свыклась, не свыклась Настя со своим одиночеством.
Не свыклась, а просто спрятала свою любовь — за вечную свою неуверенность.
Спрятала от всех, и от себя. Спрятала так глубоко, как только могла.
И Настя снова увидела перед собой бледное, измождённое лицо своей матери.
«И я — такая же! — отозвалось сердце Насти. — Ничего, ничего не получается у меня! И даже письмо моё — теряется… Не могу… Никогда, никогда ничего не получится у меня… Как же так? Предательство… Костик ждал, а теперь… Теперь у него официантка… Всё. Теперь — всё».
Вот она, вечная неуверенность, вечная покинутость. Подступила комом к Настиному горлу. Жива она, вечная покинутось, жива! Вот она! Крадётся, как разбойник в ночи, караулит её, бедную девушку Настю, поджидая своего часа.
Поманит надеждой — и снова, снова нападает, и снова затягивает Настю в свои тёмные сети…
— Господи, да что же это… Как же так? Как? Что теперь делать? А-а-а…
Она сползла со стула на пол и плакала, и металась… Почти, как мать…
Смотреть на то, как мечется и причитает Настя, было страшно.
— Успокойся, Настя. Успокойся! Ну-ка, прекрати!
Макарова силой подняла Настю, усадила на стул и стала трясти её за плечи.
— Ну-ка, успокойся! Ничего пока страшного не произошло. Вспомни-ка, как ты сама меня уговаривала! Настя, ты же хирург!
Макарова принесла стакан воды и силой заставила Настю сделать несколько глотков.
— Настя, успокойся. Настя, если ты любишь — иди до конца. Ты слышишь меня Настя?
Настя очнулась.
Нет, она не вспомнила, как уговаривал? Таньку.
Другая картина вдруг ясно представилась ей. Она вспомнила, как уходили по коридору общежития Наташка и её мать. Как они держали свои головы… И как Наташка, гордая Наташка сказала своё «простите»…
Нет, Настя не злилась на Наташку. Что уж! Наташка сделала так, как сделала. И уже получила своё наказание.
За своё предательство каждый отвечает сам. И не только за предательство — за всё! Каждый за всё отвечает сам!
Но и горе, и наказание надо суметь принять с достоинством. С каким достоинством приняли Наташка и её мать — и горе своё, и наказание — вот что вспомнила Настя…
Кто-то может предать тебя, но ты сам… но ты сама… Не предавай себя!
Удержи себя от предательства… Не смешивай себя с грязью.
«Не дай мне утопить себя в этом болоте. Господи… Господи, помоги! Не дай мне теперь… не дай мне теперь… предать саму себя, Господи…» — думала Настя.
Настя вытерла слёзы и перестала причитать.
«Нет, нельзя. Нельзя. Нельзя. Надо… надо что-то делать!»
Настя, Настя! Конечно, ты ещё не успела разобраться в том, как интересно устроены в жизни некоторые вещи и явления.
Например, так бывает: иногда, чтобы избавиться от чего-то ужасного, необходимо вкусить этого «ужасного» — полной чашей.
Такой полной, чтобы переливалось через край.
Почувствуешь себя на грани своих возможностей, на исходе своих сил… Дойдёшь до последней ступени своей зависти, до края своей гордыни, до края своей тоски…
Вернее, не так. Бог подведёт тебя к этой грани, к этой твоей грани, чтобы ты увидел бездну, лежащую за ней…
И, как не стоит силой врываться в светлые двери, так не стоит переступать той самой, критической своей грани, к которой подведёт тебя Бог.
Conditio, sine qua поп. Первый курс, латынь. Условие, без которого нельзя.
Отойди, не переступай своей критической грани, и это сделает тебя мудрым.
И только после того, как ты отступишь от этой грани, — ты почувствуешь себя свободным.
Надо внимательнее посмотреть вокруг.
На Поливину: после чего она, наконец, говорит своё «простите».
На Ипатьеву: после чего она сама уходит от Серёжки.
На весь мир…
Надо быть внимательнее…
Надо разглядеть тот край, который у каждого свой…
Conditio, sine qua non.
Спасибо, Господи.
«Не смешивай сама себя с грязью. Не топи себя в болоте. Не предавай сама себя!» Казалось, что эти слова просто появились сами. Это был — как бы ответ. Ответ оттуда, с небес.
Настя не думала, а смотрела на эти слова со стороны. Потом она протянула руки к этим словам, потрогала их, погладила их, и приняла их в самую глубину своего сердца.
Что-то изменилось там, внутри…
Настя встала и подошла к окну.
«До конца… Я себе верю, и пойду до конца. Пойду до конца, даже если там, впереди, не ждёт меня хорошего ничего. Я просто буду знать, что я не от тоски в угол забилась, а до конца пошла. Не в болото с тоски я упала, а пыталась построить переправу. Или мостик…»
Настя представила себе это болото, и эту переправу — тоненький деревянный мостик, пролегающий через тьму.
И Настя улыбнулась.
«И даже если не получится ничего — всё равно это будет не от трусости моей, не от сомнений, не от тоски. А от чего? От Бога, наверное. Но не от тоски!»
Насте показалось, что Костик улыбается ей в ответ.
«Я люблю тебя, и я себе верю — мысленно сказала Настя Костику. — Я верю! Господи, помоги!»
Господи, помоги нам! Даже если мы не знаем Тебя, и не верим Тебе… Вернее, думаем, что не знаем, и думаем, что не верим.
Помоги нам, Господи!
Помоги нам, когда мы горды и заносчивы. Когда мы лживы. Когда навязчивы и завистливы.
Помоги нам, Господи, когда мы — тоскливы и слабы.
Дай нам мудрости, Господи! Помоги нам разглядеть, для чего Ты ставишь нас в наши неразрешимые ситуации.
И для чего Ты заставляешь нас смеяться и плакать.
Помоги нам понять, для чего Ты заставляешь нас переживать все наши немудрёные, и мудрёные истории.
Истории нашего детства, истории нашей любви, истории нашей жизни…
И Настя встала со стула, поправила свою чёрную кофту, пригладила перед зеркалом свои непокорные волосы.
Потом она повернулась, и спокойно спросила Зинку:
— Сколько стоит билет до Североморска?
Освободившись от своей подруги, а вернее, освободившись от своей зависти, Зина Ипатьева расцвела и похорошела. Она быстро вышла замуж — в середине шестого курса.
Вышла за курсанта из военно-медицинской академии, с которым познакомилась на танцах в общежитии.
Прошла с ним все тяготы его службы. Работала и в госпиталях, и в поликлиниках.
Родила сына, назвала его Сергеем. Не в честь любви — в честь дружбы.
И всю жизнь — благодарила Бога, и всю жизнь караулила себя, чтобы не начать снова завидовать — чему-нибудь, или кому-нибудь.
Танька Макарова вышла замуж за одноклассника, уже когда институт закончила. Вышла за простого, работящего парня. И работала участковым врачом в своём родном городе. Долго работала. Наверное, и сейчас работает.
Трое детей родилось у Таньки Макаровой — старшим был сын, а потом появились две девочки, близняшки.
Святослав снова промелькнул в её жизни, когда сыну было года четыре. Мать Святослава позвонила Танькиной матери. Она спрашивала, замужем ли Танька. Может ли Танька приехать и помочь Святославу.
Потому что Святослав спивался. Он так и не нашёл себя, не нашёл применения своим недюжинным способностям.
Поплакала Танька, а утром встала, и повела сына в сад, а сама — на работу пошла.
А в выходной — пошла в церковь, как всегда. И свечу поставила, за здравие раба Божьего Святослава.
Ставила Танька, а вернее, Татьяна Петровна, в жизни своей много, много свечей. За всех своих близких, за всех своих больных и за всех своих старых друзей.
За всех тех, кто проходил по её жизни, как кометы проходят по небосводу. Оставляя на этом небосводе — либо дымный, либо сияющий след.
Сын Таньки Макаровой почему-то мечтал о море, с самого детства. И убежал из дома в мореходку. И побывал потом во многих странах, и ходил по многим морям.
Приезжая домой, сын всегда садился на кухне и рассказывал матери обо всех этих далёких странах, о тропических морях и о портовых городах, полных экзотики.
И Таньке казалось, что она сама была в этих далёких странах — так, как мечтала когда-то, в юности.
А в реальной жизни — выезжала Татьяна Петровна только по грибы, в соседний лес. И то — не надолго. Потому что отбоя не было ей от больных — ни днём, ни ночью, ни летом, ни зимой.
Постоянно звали Татьяну Петровну к больным. И сейчас зовут. И она встаёт и идёт — не думая ни о своей усталости, ни об их благодарности. Вот так.
Раиска вышла замуж на пятом курсе. Её, можно сказать, сосватали. Родители познакомили Раиску с будущим мужем, и Раиска не противилась. И уехала заканчивать институт поближе к дому. В свою любимую Одессу.
Далее история её теряется, и пропадает во мгле. Наверное, всё у неё хорошо. Наверное.
Наташка… Наташка долго болела. На шестой курс вернулась после академического отпуска, пропустив год. Закончила институт — еле-еле, и вернулась домой.
И когда Серёжка приехал в отпуск… Через два года после этой истории…
Он пришёл домой к Наташке и снова предложил ей свою руку, и своё сердце. Предложил во второй раз.
И Наташка приняла предложение. Было ли это его слабостью? Было ли это её новsv враньём, из-за нежелания быть одной? Пусть каждый решает, как хочет.
А может быть, это и было их любовью? Той самой, зрелой, выстраданной любовью, которая бывает только после тяжёлых испытаний. После того, как люди заглянули за край…
Через три года, после второй свадьбы, у них родился сын. Чтобы родить сына Наташке пришлось всю беременность лежать в больнице.
Мальчик родился очень слабым, недоношенным, но без пороков развития. Мальчик выжил. Родители назвали его Иваном.
Стала ли Наташка главврачом, или завотделением?
Я думаю, что это не так уж и важно.
Или нет?
Настя попала в хирургическую группу и закончила институт — хирургом. Ей нашлась работа в морском госпитале — там, под Североморском, по месту службы мужа.
Великого хирурга не вышло из Насти.
После родов первого сына ей пришлось перейти на работу в поликлинику — на работу без ночных дежурств.
После того, как родился второй сын, а муж стал капитаном второго ранга, Настя прошла неожиданную специализацию — по психиатрии с психотерапией. И стала работать с трудными подростками.
С течением лет ей становилось всё более понятным, что многие болезни людей можно остановить задолго до того, как хирург возьмёт в руки скальпель.
Да, так. Пытаясь добраться до первопричины болезней, Настя перебралась к поискам первопричины всего происходящего. Она перечитала горы книг.
Настя поверила в Бога. Теперь уже — всей полнотой и всей надёжностью веры, на какую была она способна. Вера горела в её сердце — ровным, спокойным и неугасающим огнём. Ровным, величественным и спокойным огнём, напоминающим дыхание. И Настя верила этому огню — без страха и сомнения.
Из старшего сына Насти и Костика получился, впоследствии, очень хороший хирург. Младший же, Максимка, был весь в отца. И поступил в военно-морское училище.
Да, вот ещё что.
Прекрасный семейный дуэт получился у них с Костиком. И гостей в доме у них — всегда много. Соберутся гости, Костик гитару возьмёт… Романсы, песни разные поют. И дети подпевают…
— Мам, давай-ка я спою вашу любимую. Для вас с папой! — это Максимка приехал на каникулы. Эх, ленты-якоря!
Взял Максимка гитару и запел приятным, но не совсем ещё устоявшимся баритоном:
Дыханье ровного огня…
Души неугасимо пламя,
И да пребудет Бог меж нами —
В дыханьи ровного огня!