Папа работал недалеко и обедать приходил домой. На первое мама подавала пустые кислые щи без мяса, а на второе —гречневую кашу с маслом. К моему детскому изумлению папа сгребал кашу в щи и с аппетитом ел густую гречнево-кислокапустную похлёбку.
– Эх, вкусно-то как! – Восклицал он специально для меня. – Попробуй сама!
Но я предпочитала есть по отдельности – щи на первое, кашу на второе.
– Ты – урод и ноги до полу, – причмокивал папа.
– Почему до полу? – Недоумевала я.
– Потому что по полу люди ходят, а если не ты ешь, то и ходить не сможешь.
Иногда мама готовила кролика, мясо которого мне не нравилось.
– Не хочу зайца! – Противилась я.
– Какой же это заяц, – пыталась отговориться мама, – это же курочка. Вот у Милы крылышко. Посмотри сама.
Мила демонстрировала какие-то косточки, призванные доказать их принадлежность к классу птиц, и я, недоверчиво разглядывая свою порцию, начинала ковыряться в ней.
– А где грудка? – Вопрошала я с сомнением.
– Мы ее ещё не съели, – отвечала мама.
У птиц ключицы срастаются вместе и образуют вилочку. Мама научила нас шуточному соревнованию – двое тянут за тонкие концы вилочки, пока она не сломается, а побеждает тот, у кого останется большая часть косточки с передним утолщением. Мила крепко держала конец куриной вилочки, предлагая мне тянуть за вторую половину, на что я в силу азартного характера всегда с готовностью соглашалась, и сестра раз за разом одерживала победу. Секрет был прост: кто тянул, тот и ломал косточку со своей стороны, а Мила как старшая знала об этом.
Эта же косточка смешно подпрыгивала на столе, когда ее связывали ниткой, ставили тонкими концами на поверхность стола и осторожно нажимали на утолщение посредине. Прыг! Прыг! Прыг! Худой скелетообразный ящер на высоченных ногах скачет по саванне в поисках добычи.
– Машук, за столом не играют! – Это папа обедает с нами.
– Когда я ем, я…
Улыбается он, делая паузу перед второй частью сентенции, чтобы я закончила ее сама.
– … глух и нем, – радостно подхватываю я.
Помимо игр за столом нельзя чавкать, греметь ложкой в тарелке и со звуком втягивать в себя чай или суп.
– Вотерлифт! – повышал голос папа.
С раннего детства я знала, что вотерлифтом называется водяной насос, при работе издающий сильное бульканье и свист.
Если первое предупреждение пролетало мимо ушей нарушительницы застолья, папа, не торопясь, облизывал ложку, делая вид, что вот-вот щёлкнет ею по лбу провинившейся дщери. Один раз он действительно хлопнул меня по лбу – не больно, в шутку, но помогло. Показалось обидным, и в следующий раз возгласа вотерлифт хватило.
Папа любил незамысловатые словечки и поговорки, которые помогали ему подчеркивать определенные жизненные ситуации.
После обеда: «брюхо лопнет, наплевать, под рубашкой не видать!» А после чая: «удивительно, Мари Димитривна, чай пила, а пузо холодное!» С чем-то не согласен, фыркнет: «новое дело, поп с гармонью!» Если я спрашивала, куда он идёт, он всегда отвечал: «на Кудыкину гору» – причём я твердо верила в существование Кудыкиной горы и мечтала когда-нибудь пойти туда вместе с папой.
На моё нет он отвечал: «не гнед, а вороной», и я долго не могла понять, о чем он говорит. Наташа объяснила, что гнедой и вороной – масти лошадей, и я всерьёз размышляла, понял ли папа, когда я сказала ему нет. Я ведь не имела в виду лошадей, почему же он решил, что мы говорим о них?
А любимый папин стишок! В свое время он декламировал его каждой дочери, и лишь потом я обнаружила, что это текст шуточной песенки Леонида Утесова.
Чуки, чуки, чуки, чуй!
На дороге не ночуй!
Едут дроги во всю прыть
могут детку раздавить.
А на дрогах сидит дед
Двести восемьдесят лет,
И везёт на ручках
Маленького внучка.
Ну а внучку-то идёт
Только сто девятый год,
И у подбородка
Борода коротка…
А как папа переиначивал наши имена! Наташу до самой смерти звал Натощак. Милу – Миськой. Меня – Машук.
– На Кавказе есть гора Машук. Там погиб Лермонтов, – рассказывал он мне. – По-моему, лестно называться именем высокой знаменитой горы. Вот меня, например, называют Момкой. Мом – это имя греческого бога иронии и насмешки, и я стараюсь соответствовать ему.
Я, правда, не совсем понимала, что значит – соответствовать горе. Даже, если ее название немножко созвучно моему имени. Лишь, когда в четвёртом классе новая подруга начала звать меня Машиной, а родная тётка, мамина сестра, тётя Наташа стала дразнить Манюней – как дрессированную собачку всесоюзно-знаменитого клоуна Карандаша, я оценила сдержанность и благородство данного папой прозвища. Машу-у-ук. Почти Су-о-о-ок, которую я любила. Сестра Наташа сшила мне костюм куклы, в которую переоделась Суок, чтобы проникнуть во дворец трех Толстяков, и мы с подружкой, нарядившейся наследником Тутти, завоевали первое место в школе на костюмированном балу, посвящённом Неделе книги.
Самым вкусным ощущался ломоть булки или чёрного хлеба, намазанный маслом и посыпанный сахарным песком. Ещё до моего рождения маленькая Мила прозвала деликатес – буля-маля-потипа – что означало – булку с маслом посыпать.
Ещё я любила толокно. Вообще-то толокно представляло собой овсяную муку, из которой полагалось варить кашу или кисель, но тёплый жидкий клейстер, в который превращается толокно, если заварить его в горячей жидкости, я не могла проглотить. Мама придумала иной рецепт – она вымешивала толокно со сливочным маслом и сахаром до однородного теста, и я с удовольствием уплетала сладкое овсяное месиво.
Следующей вкуснятиной считался гоголь-моголь. Мама ложкой растирала желтки с сахарным песком почти до белого состояния, означавшего, что крупинки сахара полностью растворились в яйце, и я наслаждалась, как говорил папа, ёдовым. Первая буква — ё с точками – для пущего ударения и усиления эффекта. Ёдово действительно получалось вкуснейшее.
Из белков мама иногда пекла безе – маленькие, сахарные, бело-коричневатые печенюшки. У нас их никогда не называли меренги, как потом назвала их тётя Лида, привезя мне целую коробку в интернат.
Неизвестные лакомства я не любила. Один раз в детском саду нам на третье дали по целому блюдцу мытого, мокрого изюма. Сперва я с лёгким чувством брезгливости смотрела на сморщенные коричневые ягоды-горошины. Воспитательница уговорила меня взять одну в рот. Она-де сладкая, вкусная, мне обязательно понравится. Я взяла. Склизкая, с костью внутри, полузасохшая виноградина, которую я вынужденно проглотила, не посмев выплюнуть на глазах чужого взрослого, заразила меня таким отвращением к изюму, что я не поборола его за целую жизнь.
Во второй раз это была конфета-помадка. Кто-то из гостей принёс нам коробку, где каждая бело-розовая конфета лежала в отдельной бумажной гофрированной розеточке.
– Машенька, возьми помадку и скажи тете Гале спасибо.
За краешек бумажной оборочки я осторожно подняла пахучую пуговицу конфеты. Сладкий густой запах защекотал мозжечок, вызывая тошноту. Мне не хотелось класть ее в рот.
– Ну что же ты? Это конфета, съешь! – Я подчинилась.
Никакой отравы помадка не содержала – остальные домочадцы с удовольствием пили чай с принесёнными конфетами – лишь моё предубеждение против сильного кондитерского запаха вызвало внезапное желудочное расстройство. Много лет я не могла не то что попробовать помадку – подумать о ней! Мгновенно накатывала тошнота – настолько сильны детские образы, превратившиеся в клише.
Сахарный песок мама хранила в большой бело-голубой супнице, которая не использовалась по назначению, поскольку суп по тарелкам разливали прямо из кастрюли, где он варился. Супница входила в прелестный сервиз, предназначенный для повседневного пользования и изготовленный ещё до революции на фарфоровом заводе купца Кузнецова. Наташа, главная сластёна семьи, открывала импровизированную сахарницу, засыпала в рот большой серебряной ложкой песок и с наслаждением перемалывала его белыми зубами.
Однажды я оказалась вместе с ней возле сахарохранилища, и она поднесла мне ложку с песком. Сладкий, колючий, непослушный, он полез за щеки, посыпался в горло, запачкал все вокруг… Я закашлялась, подавилась, с трудом проглотила – мне не понравилось. С булкой и маслом вкуснее!