Потом начался период выздоровления и перехода от прошлой жизни к той, что я вел на Дьюма-Ки. Доктор Кеймен, вероятно, знал, что в такие переломные моменты большинство существенных изменений происходят внутри: волнения в обществе, мятеж, революция и, наконец, массовые казни, в результате которых головы правителей прежнего режима летят в корзину у подножия гильотины. Я уверен, этот человек-гора видел и успешные финалы таких революций, и их фиаско. Потому что не всем удается войти в новую жизнь, знаете ли. А те, кому удается, не всегда находят в ней райский берег с золотистым песком.
Мое новое хобби помогло мне в этом переходе, и Илзе тоже помогла. Я всегда буду ей за это признателен. Но мне стыдно за то, что я рылся в ее сумочке, пока она спала. Оправдаться могу лишь одним: тогда казалось, что выбора нет.
Утром, на следующий день после моего прибытия на Дьюма-Ки, я проснулся в отличном настроении, после несчастного случая еще никогда не чувствовал себя так хорошо… но не настолько хорошо, чтобы отказаться от утреннего болеутоляющего коктейля. Я запил таблетки апельсиновым соком и вышел из дома. Часы показывали ровно семь. В Сент-Поле утренний холод принялся бы кусать кончик моего носа, но на Дьюме воздух, казалось, поцеловал меня.
Я прислонил «канадку» к стене дома, в том самом месте, где и прошлым вечером, и вновь спустился к кротким волнам. Справа от меня мой нынешний дом не позволял увидеть ни мост, ни Кейси-Ки. Зато слева…
В этом направлении берег уходил далеко-далеко – слепяще белая лента между сине-серым Заливом и униолой. Где-то вдалеке я разглядел темную точку, может, и две. В остальном этот сказочный, словно с открытки, пляж пустовал. Другие дома находились дальше от берега, а когда я посмотрел на юг, то увидел над пальмами только одну крышу (чуть ли не акр оранжевой черепицы) той самой гасиенды, которую заметил днем раньше. Я мог закрыть ее ладонью и почувствовать себя Робинзоном Крузо.
Я двинулся в ту сторону, отчасти потому, что для меня, как левши, это естественно – поворачивать налево. А главным образом – потому что мог видеть, куда иду. Далеко я не ушел, в тот день у меня и мысли не было о Великой береговой прогулке, я хотел точно знать, что сумею вернуться к моему костылю, и, как бы там ни было, эта прогулка стала первой. Я помню, как оглядывался и восхищенно смотрел на свои следы на песке. В утреннем свете каждый левый отпечаток выглядел четким и крепким, словно оставленный штамповочным прессом. Большинство правых такой четкостью не отличались, все-таки ногу я немного подволакивал, но поначалу даже они смотрелись не хуже левых. Я сосчитал шаги, когда двинулся в обратном направлении. Всего получилось тридцать восемь отпечатков. К тому времени бедро гудело от боли. Мне более чем хотелось вернуться в дом, достать из холодильника стаканчик йогурта и посмотреть, соответствует ли работа кабельного телевидения обещаниям Джека Кантори.
Как выяснилось, соответствовала.
Таким и установился для меня распорядок на утро: апельсиновый сок, прогулка, йогурт, текущие события. Я подружился с Робин Мид, молодой женщиной, ведущей «Хедлайн-ньюс» с шести до десяти утра. Скучный распорядок, не так ли? Но со стороны жизнь в государстве, где правит диктатор, тоже может показаться скучной (диктаторам нравится скука, диктаторы обожают скуку), даже если грядут великие события.
Травмированные тело и мозг не просто похожи на диктатуру; они и есть диктатура. Нет более безжалостного тирана, чем боль, нет более жестокого деспота, чем спутанность сознания. Понимать, что мой мозг поврежден не меньше тела, я начал, как только окончательно выяснилось, что я один, а другие голоса в голове затихают. Моя попытка задушить жену, с которой прожил двадцать пять лет, лишь за то, что она хотела стереть с моего лба пот, имела к этому минимальное отношение. Тот факт, что мы не занимались любовью в те месяцы, что прошли между несчастным случаем и расставанием, даже не пытались, также не был главным, хотя я полагал, что это проявление более серьезной проблемы. И даже неожиданные и подрывающие силы вспышки ярости не тянули на главное.
Потому что главным стало отторжение. Не знаю, как еще можно описать происходившее тогда со мной. Моя жена вроде бы изменилась… превратилась в кого-то еще. Большинство людей в моей жизни тоже стали какими-то другими, и более всего ужасало, что я плевать на это хотел. Поначалу говорил себе, что изменения, которые я ощущал и в моей жене, и в моей жизни, естественны для человека, иногда неспособного даже вспомнить, как называется та штуковина, что застегивает брюки: волния, колния, долболния? Я говорил себе, что это пройдет, но оно не проходило, и когда Пэм сказала, что хочет развестись со мной, следом за злостью я почувствовал облегчение: теперь не оставалось сомнений в том, что я имел право испытывать отторжение, по крайней мере по отношению к ней. Потому что теперь она действительно изменилась. Сняла форму «Фримантла» и ушла из команды.
В первые недели на Дьюма-Ки это самое отторжение позволяло мне легко и непринужденно увиливать от прямых ответов. Я отвечал на письма, обычные и электронные, которые получал от Тома Райли, Кэти Грин, Уильяма Боузмана-третьего (неувядаемого Боузи), короткими репликами: «У меня все хорошо», «Погода хорошая», «Кости срастаются», – которые имели мало общего с моей реальной жизнью. И когда поток их писем сначала обмелел, а потом иссяк, я об этом нисколько не сожалел.
Только Илзе по-прежнему оставалась в моей команде. Только Илзе отказывалась снять форму. Вот она никакого чувства отторжения у меня не вызывала. Илзе оставалась на моей стороне стеклянной стены, всегда готовая протянуть мне руку. Если я не присылал ей электронного письма, она звонила. Если я не звонил три дня, звонила она. Ей я не лгал о своих планах порыбачить в Заливе или обследовать Эверглейдс[26]. Илзе я говорил правду, точнее, ту часть правды, которая не давала ей повода принять меня за безумца.
К примеру, рассказывал ей о моих утренних прогулках по берегу, и о том, что каждый день я ухожу чуть дальше, но не о «числовой игре»… потому что выглядела она так глупо… или, возможно, тянула на навязчивость.
В то первое утро я отошел от «Розовой громады» на тридцать восемь шагов. На следующее утро я выпил еще один огромный стакан апельсинового сока и опять вышел на берег. В этот раз отмерил сорок пять шагов, довольно-таки длинную дистанцию для меня, практически не расстававшегося с костылем. Но мне удалось убедить себя, что на самом деле шагов только девять. Вот этот мысленный фокус и лег в основу «числовой игры». Вы делаете шаг, потом два, три, четыре, пять… и всякий раз сбрасываете счетчик в голове на ноль, пока не доберетесь до девяти. Потом складываете все эти цифры, от одного до девяти, и получаете сорок пять. Если вам кажется, что это безумие, не буду спорить. Нет, не буду спорить.
На третье утро я удалился от «Розовой громады» на десять шагов без костыля (то есть в действительности на пятьдесят пять, или прошел туда и обратно примерно девяносто ярдов). Неделей позже я довел свой рекорд до семнадцати… и если вы сложите все эти числа, то получите сто пятьдесят три. Я отшагал их, повернулся к своему дому и поразился, как же он далеко. Даже стало как-то не по себе от мысли, что предстоит преодолеть такое расстояние.
«Ты можешь это сделать, – говорил я себе. – Это легко. Каких-то семнадцать шагов, и все».
Я говорил это себе, но не Илзе.
Чуть дальше каждый день, оставляя позади следы. К тому времени, когда Санта-Клаус появился в торговом центре «Бинева-роуд», куда Джек Кантори иногда привозил меня за покупками, я сделал удивительное открытие: все мои следы, когда я шел на юг, были четкими. Правую ногу я начинал подволакивать (что тут же сказывалось на отпечатке правой кроссовки) только на обратном пути.
Ходьба вошла в привычку, меня не останавливали даже дождливые дни. Второй этаж виллы представлял собой один большой зал. Пол застилал розовый ковер, огромное окно выходило на Мексиканский залив. И больше в зале ничего не было. Джек предложил мне составить список мебели, сказал, что может заказать все в той самой компании, сдающей мебель в аренду, услугами которой воспользовался, обставляя первый этаж… при условии, что на первом этаже меня все устраивало. Я заверил его, что меня все устраивает, но желания захламлять второй этаж не выразил. Мне нравилась пустота этого зала. Она стимулировала мое воображение. Так что я попросил приобрести для второго этажа три вещи: простой стул с прямой спинкой, мольберт и тренажер «беговая дорожка» производства корпорации «Сайбекс». Такое возможно? Джек ответил утвердительно, и слова у него не разошлись с делом. Три дня, и все необходимое уже стояло на втором этаже. С того самого момента и до конца моего пребывания на Дьюма-Ки я поднимался на второй этаж, если хотел рисовать карандашом или красками, или воспользоваться тренажером, когда погода не позволяла выйти из дома. И пока я жил на вилле «Розовая громада», на втором этаже из мебели был только стул с прямой спинкой.
Да и вообще дождливых дней выдавалось не так уж много – не зря Флориду называют Солнечным штатом. По мере того как мои прогулки на юг удлинялись, точка или точки, которые я увидел в первый же день, превратились в двоих людей… во всяком случае, двоих я видел гораздо чаще, чем одного. Один человек, вроде бы с соломенной шляпой на голове, сидел в инвалидном кресле. Второй толкал кресло или сидел рядом с ним. Они появлялись на берегу около семи утра. Иногда один мог уйти, оставив второго в кресле на берегу, а потом вернуться с чем-то сверкающим на солнце. Я подозревал, что это кофейник или поднос с завтраком, или и то, и другое. Я также подозревал, что жили эти двое в огромной гасиенде, площадь оранжевой черепичной крыши которой составляла акр или около того. Гасиенда замыкала ряд домов, затем дорога утыкалась в джунгли, покрывающие остальную часть острова.
Я так и не смог до конца привыкнуть к пустынности этого места. «Там должно быть очень тихо», – заверяла меня Сэнди Смит, но все равно я представлял себе пляж, который к полудню заполняется людьми: пары, загорающие на одеялах или смазывающие друг друга защитным лосьоном, студенты, играющие в волейбол с закрепленными на бицепсах ай-подами, ковыляющие по кромке воды маленькие дети в обвисших купальниках, гидроциклы «джет-скай», проносящиеся взад-вперед в сорока футах от берега.
Джек напомнил мне, что на календаре декабрь.
– Если говорить о туризме, то месяц между Днем благодарения и Рождеством во Флориде – мертвый сезон. Не такой мертвый, как август, но близко к этому. К тому же… – Он очертил рукой широкий круг. Мы стояли у почтового ящика с красным числом 13, и Джек выглядел очень спортивно в обрезанных джинсах и рубашке «Морских дьяволов»[27] (порванной, как требовала мода). – Туристов здесь не ждут. Дрессированных дельфинов не увидишь. На острове всего семь домов, считая тот, здоровенный… и джунгли. Там, кстати, есть еще один дом, полуразвалившийся. Так, во всяком случае, говорят на Кейси-Ки.
– А что не так с Дьюмой, Джек? Прекрасный пляж, девять миль дорогой флоридской земли – и никакого строительства. В чем дело?
Он пожал плечами.
– Насколько я знаю, какие-то проблемы с правом собственности. Хотите, чтобы я выяснил поточнее?
Я подумал, покачал головой.
– Вам не нравится? – В голосе Джека слышалось искреннее любопытство. – Вся эта тишина и покой? Потому что мне, скажу вам откровенно, как перед Богом, точно как-то не по себе.
– Нет, – ответил я. – Отнюдь. – И не соврал. Излечение – вид мятежа, а все успешные мятежи начинаются втайне.
– А что вы тут делаете? Уж извините за вопрос.
– Утром занимаюсь физическими упражнениями. Читаю. Сплю во второй половине дня. И рисую. Со временем, возможно, перейду на краски, но пока я еще к этому не готов.
– Некоторые ваши рисунки очень даже хороши для любителя.
– Спасибо тебе, Джек, на добром слове.
Не знаю, то ли он хотел просто сказать что-то приятное, то ли говорил правду. Может, значения это и не имело. Когда дело касается картин, всякий раз это субъективное мнение, верно? Я только знал: со мной что-то происходило. В моей голове. Иногда это пугало. По большей части невообразимо радовало.
В основном я рисовал наверху, в зале, который начал воспринимать как «Розовую малышку». Оттуда я мог видеть только Залив да линию горизонта, но у меня была цифровая камера, и я иногда фотографировал что-то еще, распечатывал фотографии, прикреплял к мольберту (мы с Джеком поставили его так, чтобы во второй половине дня свет на него падал сбоку) и рисовал эту «картинку». В отборе объектов для фотографирования вроде бы не было никакой логики или системы, хотя, когда я написал об этом Кеймену в электронном письме, он сказал, что подсознание, если оставить его в покое, само пишет стихи.
Может, si[28], может, нет.
Я нарисовал мой почтовый ящик. Я рисовал кусты, траву, цветы, которые видел вокруг «Розовой громады», потом Джек купил мне книгу («Распространенные растения побережья Флориды»), и я смог давать названия моим рисункам. Названия помогали: как-то добавляли уверенности. К тому времени я уже вскрыл вторую коробку карандашей, а в запасе лежала третья. Рядом с моей виллой росли алоэ, кермек лавандовый (со множеством крошечных желтых цветков, и каждый – с густо-фиолетовым сердечком), фитолакка американская с длинными, лопатообразными листьями, и моя любимица, софора, которую в книге «Распространенные растения побережья Флориды» называли еще ожерельным кустом – за стручки, формой похожие на бусины.
Я рисовал и ракушки. Разумеется, рисовал. Ракушек хватало везде, они во множестве лежали на берегу в пределах тех коротких дистанций, которые я мог преодолевать на своих двоих. Дьюма-Ки сотворили из ракушек, и скоро я принес в дом не один десяток.
И практически каждый вечер, когда солнце скатывалось за горизонт, я рисовал закат. Я знал, что закаты – расхожий штамп, собственно, поэтому и рисовал. Мне казалось, что, сумев хоть раз пробиться сквозь стену «все-это-было-было-было», я смогу чего-то достичь. Вот и рисовал картину за картиной, но получалось не очень. Я вновь пытался накладывать желтое на оранжевое, но мои усилия результата не давали. Внутреннего свечения не получалось. Каждый закат являл собой карандашную мазню, где цвета говорили: «Мы пытаемся сказать тебе, что горизонт в огне». Вы, безусловно, можете купить штук сорок куда лучших закатов на любом субботнем уличном вернисаже в Сарасоте или Венис-бич. Несколько рисунков я сохранил, но большинство вызывали у меня такое отвращение, что я их выбрасывал.
Однажды вечером, после череды неудач, я вновь наблюдал, как верхушка солнечного диска исчезает за горизонтом, оставляя после себя хэллоуиновские краски вечерней зари, и вдруг подумал: «Это корабль. Вот что придало моей первой картине толику магии. Закатный свет, казалось, пробивал корабль насквозь». Возможно, я был прав, но в тот вечер ни один корабль не разрывал горизонт. Его прямая линия разделяла темную синеву внизу и оранжево-желтую яркость наверху, которая еще выше обретала нежно-зеленоватый оттенок. Его я передать не мог – жалкая коробка цветных карандашей этого не позволяла.
У ножек моего мольберта валялось штук двадцать цветных фотографий. Мой взгляд упал на снятую крупным планом софору, ожерельный куст. И в этот момент вдруг зачесалась моя фантомная правая рука. Я зажал желтый карандаш зубами, наклонился, поднял фотографию софоры, всмотрелся в нее. Уже смеркалось, но верхний зал, который я называл «Розовая малышка», долго держал свет, так что его хватало, чтобы насладиться мелкими деталями: моя цифровая камера с абсолютной точностью «схватывала» крупный план.
Не думая, что делаю, я прикрепил фотографию к углу мольберта и добавил софоровый браслет к моему закату. Работал быстро, сначала сделал набросок (несколько дуг, ничего больше, – это веточка софоры), потом принялся раскрашивать: коричневое на черное, потом яркое пятно желтого, остатки цветка. Я помню, с какой сосредоточенностью доводил до ума яркий конус – так же сосредоточенно я работал, когда мой бизнес делал первые шаги, когда каждое здание (даже каждая заявка на строительство здания) становилось вопросом жизни и смерти. Я помню, как в какой-то момент вновь зажал карандаш зубами, чтобы почесать руку, которой не было; я все время забывал о потерянной части моего тела. Люди с ампутированным конечностями забывают, и все тут. Их разум забывает, и по мере выздоровления тело тоже разрешает такую забывчивость.
Что я особенно четко помню о том вечере, так это удивительное, божественное ощущение: три или четыре минуты я словно держал молнию за хвост. Но потом в комнате начало темнеть, тени, казалось, поплыли по розовому ковру к блекнувшему прямоугольнику панорамного окна. На мольберт еще падали остатки света, но я уже не мог разглядеть, что же мне удалось нарисовать. Я поднялся, прихрамывая, обогнул тренажер, держа курс на выключатель у двери, включил верхний свет. Потом проделал обратный путь, развернул к себе мольберт, и у меня перехватило дыхание.
Софоровый браслет накладывался на линию горизонта, как щупальце некоего морского существа, достаточно большого, чтобы проглотить супертанкер. Единственное желтое пятно могло быть глазом чудовища. И – для меня это было куда более важным – браслет-щупальце каким-то образом вернул закату истинность той красоты, которой я любовался каждый вечер.
Эту картину я отложил в сторону. Потом спустился вниз, разогрел в микроволновке обед «Хангри мен» с жареной курицей и съел все до последней крошки.
Следующим вечером я совместил закат с пучками пырея, и яркий оранжевый свет, пробивающийся сквозь зелень, превратил горизонт в лесной пожар. Днем позже я попробовал пальмы, но получилось нехорошо, еще один штамп – я буквально видел девушек, исполняющих гавайский танец «хула», и слышал треньканье гитар. После этого я поставил на горизонт большую старую раковину стромбиды. Закат полыхал вокруг нее, как корона, и результат, во всяком случае, для моего восприятия, получился невероятно жутким. Эту картину я развернул к стене, думая, что завтра, когда я посмотрю на нее, она потеряет свою силу. Ничего не изменилось. Во всяком случае, для меня.
Я сфотографировал картину цифровой камерой и «прицепил» фотографию к электронному письму. Письмо это положило начало приведенной ниже переписке. Все письма я распечатал и сложил в папку:
EFree19 to KamenDoc
10:14
9 декабря
Кеймен, я говорил Вам, что снова рисую картины. Это Ваша вина, поэтому самое меньшее, что Вы можете сделать – открыть прикрепленный файл и сказать, что Вы думаете по этому поводу. Вид из моего окна. Щадить мои чувства незачем.
Эдгар
KamenDoc to EFree19
12:09
9 декабря
Эдгар, я думаю, Вы продвинулись в правильном направлении. СИЛЬНО ПРОДВИНУЛИСЬ.
Кеймен
P.S. По правде говоря, картина удивительная. Словно неизвестный Дали. Вы определенно что-то нашли. И сколь велико это что-то?
EFree19 to KamenDoc
13:13
9 декабря
Не знаю. Может, и велико.
Э.Ф.
KamenDoc to EFree19
13:22
9 декабря
Тогда ОТКАПЫВАЙТЕ!
Кеймен
Два дня спустя, когда Джек приехал, чтобы спросить, не отвезти ли меня куда, я ответил, что хочу поехать в книжный магазин и купить книгу о творчестве Салмана Дали.
Джек рассмеялся.
– Я думаю, вы говорите о Сальвадоре Дали. Если только речь не о том парне, который попал в беду из-за своей книги. Не могу вспомнить название.
– «Сатанинские стихи»[29], – без запинки ответил я. Память, она такое выкидывает, не правда ли?
Когда я вернулся с богато иллюстрированной книгой (она обошлась мне в невероятные сто девятнадцать долларов, даже с дисконтной картой сети книжных магазинов «Барнс-и-Нобл»; к счастью, после развода у меня осталось несколько миллионов), на автоответчике мигала надпись: «Получено сообщение». Звонила Илзе, и ее сообщение показалось загадочным только при первом прослушивании.
«Мама собирается тебе позвонить, – услышал я. – Я сделала все, что могла, папуля, напомнила обо всех случаях, когда шла ей навстречу, еще упрашивала, как могла, и буквально умоляла Лин, так что скажи «да», хорошо? Скажи «да». Ради меня».
Я сел, принялся за «Тейбл ток пай», о котором чуть раньше мечтал, но теперь совсем уже и не хотел, затем полистал мою дорогую иллюстрированную книгу и подумал (уверен, оригинальностью моя мысль не отличалась): «Что ж, привет, Дали». Не все картины произвели на меня впечатление. Во многих случаях я сделал вывод, что смотрю на работу талантливого прохвоста, который просто проводил время в свое удовольствие. Однако некоторые репродукции зацепили меня за живое, а несколько – испугали, совсем как моя установленная на горизонт раковина. Тигры, плывущие над откинувшейся назад обнаженной женщиной. Летящая роза. Одна картина, «Лебеди, отраженные в слонах», показалась такой странной, что я едва смог заставить себя посмотреть на нее… но мой взгляд продолжал к ней возвращаться.
Чем я на самом деле занимался, так это ждал телефонного звонка от моей почти-бывшей-жены, приглашения вернуться в Сент-Пол на Рождество и встретить праздник с ней и девочками. В конце концов телефон зазвонил, и когда она сказала: «Я обращаюсь к тебе с этим приглашением, хотя иду против своей воли», – я едва подавил желание отбить этот крученый мяч ударом за пределы поля: «А я принимаю его, хотя иду против своей воли». Ответил: «Понимаю». Потом спросил: «Как насчет того, чтобы мне прилететь в канун Рождества?» И когда она ответила: «Очень хорошо», – готовность к борьбе ушла из ее голоса. Спор о том, а не провести ли мне с семьей побольше времени, закончился, даже не начавшись. И идея поездки домой сразу потеряла большую часть своей привлекательности.
«ОТКАПЫВАЙТЕ», – написал Кеймен большими буквами. Я подозревал, что, уехав сейчас, я, наоборот, мог все зарыть. Нет, на Дьюма-Ки я бы вернулся… но это не означало, что я вновь наткнусь на ту же золотую жилу. Прогулки, картины. Одно подпитывало другое. Я не знал, как именно, да и не нуждался в этом знании.
Но Илли. «Скажи «да». Ради меня». Она знала, что я скажу «да», и не потому, что я всегда отдавал ей предпочтение (думаю, как раз это Лин знала). Просто она всегда довольствовалась столь малым и крайне редко о чем-то просила. И потом, слушая ее сообщение, я вспомнил, как в тот день, когда дочери навестили меня на озере Фален, Илли начала плакать, приникнув ко мне и спрашивая, почему все не может стать, как прежде. «Потому что так не бывает», – думаю, ответил я, но, возможно, пару дней мне казалось, что прежнее все-таки может вернуться… или некое подобие прежнего. Илзе было девятнадцать, вероятно, она переросла свое последнее детское Рождество, но, возможно, вполне заслужила еще одно – с семьей, в которой выросла. И Лин имела право на такое Рождество. Навыков выживания у нее было больше, но она вновь прилетала домой из Франции, и вот это кое о чем мне говорило.
Хорошо, решил я, поеду. Буду паинькой и, само собой, возьму с собой Ребу, на случай, если накатит приступ ярости. Они сходили на нет, но, разумеется, что на Дьюма-Ки могло вызывать ярость, за исключением моей забывчивости или хромоты? Я позвонил в чартерную авиакомпанию, услугами которой пользовался пятнадцать лет, и заказал «Лирджет» на девять утра двадцать четвертого декабря для перелета из Сарасоты в международный аэропорт Миннеаполиса-Сент-Пола. Я позвонил Джеку, и тот ответил, что с удовольствием отвезет меня в «Долфин-эвиэйшн» двадцать четвертого и заберет двадцать восьмого. А потом, когда я полностью закончил подготовку к отъезду, позвонила Пэм, чтобы сказать, что все отменяется.
Отец Пэм, отставной военный моряк, в последний год двадцатого столетия вместе с женой перебрался в Палм-Дезерт, штат Калифорния. Они поселились в одном из огороженных стеной коттеджных поселков, в котором жила одна афроамериканская пара (для соблюдения политкорректности) и четыре еврейские пары (из тех же соображений). Дети и вегетарианцы на территорию не допускались. Жителям полагалось голосовать за республиканцев и заводить маленьких собачек с ошейниками, украшенными стразами, с глупыми глазками и с кличками, которые оканчивались на букву «и». Тэффи? Отлично! Кэсси? Еще лучше! Рифифи? Полный блеск! У отца Пэм обнаружили рак прямой кишки. Меня это не удивило. Соберите вместе столько белых говнюков, и вы увидите, что это заразная болезнь.
Ничего этого я жене не сказал. Она начала разговор спокойно, а потом расплакалась.
– Ему назначили химиотерапию, но мама говорит, это может означать, что уже появились мекас… месасс… ох, не могу вспомнить это гребаное слово, говорю совсем как ты! – А потом, все еще всхлипывая, но шокированным и смиренным голосом добавила: – Извини, Эдди, как я могла!
– Ничего страшного, – ответил я. – Ты хотела сказать, что у него появились метастазы.
– Да, спасибо. В любом случае этим вечером ему сделают операцию по удалению основной опухоли. – Она вновь заплакала. – Не могу поверить, что такое происходит с моим отцом.
– Ну что ты так разволновалась. Нынче они творят чудеса. Я тому живой пример.
То ли она не считала меня чудом, то ли не хотела это обсуждать.
– В любом случае Рождество здесь отменяется.
– Разумеется.
А по правде? Я обрадовался. Чертовски обрадовался.
– Я вылетаю в Палм завтра. Илзе приедет в пятницу. Мелинда – двадцатого. Полагаю… учитывая, что с моим отцом ты не особо ладил…
Она еще мягко выразилась, если вспомнить, что однажды мы с тестем едва не подрались после того, как он назвал демократов «дерьмократами».
– Если ты думаешь, что у меня нет желания присоединяться к тебе и девочкам на Рождество в Палм-Дезерт, то ты права. С деньгами у тебя все в порядке, и, надеюсь, твои родители поймут, что я имею к этому кое-какое отношение…
– Не думаю, что сейчас самое время заводить речь о твоей гребаной чековой книжке!
Ярость вернулась, мгновенно. Выскочила, как черт из вонючей табакерки. Мне хотелось сказать: «А пошла ты на хер, крикливая сука!» Но я промолчал. В какой-то степени и потому, что мог произнести «крикливая сумка» или «красивая утка». Подсознательно я это понимал.
Но сдержался едва-едва.
– Эдди? – Это прозвучало резко, с готовностью ввязаться в драку, если будет на то мое желание.
– Я не заводил речь о моей чековой книжке, – сказал я, внимательно прислушиваясь к каждому слову. Вроде бы слова правильные, и каждое – в положенном месте. Сразу стало легче. – Я лишь говорю, что мое лицо у кровати твоего отца не ускорит его выздоровления. – От злости (или ярости) я едва не добавил, что не хотел бы видеть и его лицо у своей кровати. Вновь слова удалось сдержать, но меня уже прошиб пот.
– Хорошо. С этим понятно. А что ты будешь делать на Рождество?
«Рисовать закат, – подумал я. – Может, сумею перенести его на бумагу».
– Меня, возможно, пригласят разделить рождественский обед с Джеком Кантори и его семьей, если, разумеется, я буду хорошо себя вести, – слукавил я. – Джек – молодой парень, который работает у меня.
– Голос у тебя лучше. Крепче. Ты по-прежнему забываешь слова?
– Не знаю. Не могу вспомнить.
– Это очень смешно.
– Смех – лучшее лекарство. Я читал об этом в «Ридерс дайджест».
– А как твоя рука? Фантомные ощущения остаются?
– Нет, – солгал я. – Полностью исчезли.
– Хорошо. Отлично. – Пауза, а потом: – Эдди?
– По-прежнему на связи, – ответил я. С темно-красными полукружьями на ладонях, от крепко сжатых в кулаки пальцев.
Последовала долгая пауза. Телефонные линии больше не шипели, и в них ничего не щелкало, как во времена моего детства, но я слышал, как тихонько вздыхают разделявшие нас мили. Точно так же вздыхал Залив, когда океан отступал от берега. Потом раздался ее голос:
– Жаль, что все так получилось.
– Мне тоже, – ответил я, а после того, как она положила трубку, взял одну из моих самых больших раковин и едва не запустил ею в экран телевизора. Вместо этого прохромал через комнату, открыл дверь и швырнул раковину через пустынную дорогу. К Пэм ненависти я не испытывал (точно не испытывал), но что-то определенно ненавидел. Может, прошлую жизнь.
Может, только себя.
ifsogirl88 to EFree19
9:05
23 декабря
Дорогой папуля!
Врачи мало что говорят, но от результатов операции дедушки я ничего хорошего не жду. Разумеется, все дело, возможно, в маме. Она ездит к дедушке каждый день, берет с собой бабушку и пытается выглядеть оптимисткой, но ты ведь знаешь, она не из тех, у кого надежда умирает последней. Я хочу приехать и повидаться с тобой. Я посмотрела расписание авиарейсов, и есть возможность прилететь 26 декабря. Самолет прибывает в 18:15 по вашему времени. Я смогу остаться на 2 или 3 дня. Пожалуйста, скажи «да»! И еще я смогу привезти подарки, вместо того, чтобы отправлять их по почте. Люблю…
Илзе.
P.S. У меня есть личные новости.
Размышлял ли я над ответом или руководствовался исключительно интуицией? Не могу вспомнить. Может, ни то, ни другое.
Может, все решило третье: мое желание повидаться с Илзе. В любом случае ответил я почти сразу.
EFree19 to ifsogirl88
9:17
23 декабря
Илзе, конечно, приезжай!
Согласуй все с мамой, и я встречу тебя в аэропорту с Джеком Кантори, моим рождественским эльфом. Я надеюсь, тебе понравится мой дом, который я называю «Розовая громада». Одно условие: ты не поедешь, не поставив маму в известность и не получив ее одобрения. Ты знаешь, сколь многое нам пришлось пережить, но теперь, надеюсь, все позади. Я думаю, ты поймешь.
Папа.
Она ответила тут же. Должно быть, ждала у компьютера.
ifsogirl88 to EFree19
9:23
23 декабря
С мамой я уже поговорила, она дает добро.
Я пыталась подбить Лин, но она хочет остаться здесь до отлета во Францию. Не сердись на нее за это.
Илзе
P.S. Ур-ра! Я так рада! ☺
«Не сердись на нее за это». Казалось, что моя If-So-Girl так заступалась за старшую сестру с того самого дня, как научилась говорить. Лин не хочет идти на пикник, потому что не любит хот-догов… но не сердись на нее за это. Лин не может носить такие кроссовки, потому что дети в ее классе высокие кроссовки не носят… вот и не сердись на нее за это. Лин хочет, чтобы отец Райана отвез их на школьный бал… но не сердись на нее за это. И знаете, что самое ужасное? Я никогда не сердился. Я мог бы сказать Линни: я отдаю предпочтение Илзе, потому что здесь от меня ничего не зависит (как человек рождается правшой или левшой помимо его воли), но мои слова если бы что и изменили, то лишь в худшую сторону, пусть я и не кривил душой. Может, именно потому, что не кривил.
Илзе приезжает на Дьюма-Ки, в «Розовую громаду», ур-ра, она так рада, и ур-ра, я тоже рад. Джек нашел мне тучную даму по имени Хуанита, которая прибиралась в доме дважды в неделю, и я попросил ее приготовить спальню для гостей к прибытию дочери. Спросил, не сможет ли она поставить туда какие-нибудь свежие цветы в день после Рождества. Улыбаясь, она предложила нечто, что прозвучало как «розвенский какус». Моему мозгу, уже освоившему ассоциативное мышление, потребовалось пять секунд, чтобы понять, что к чему. И я сказал Хуаните, что рождественский кактус придется Илзе по душе.
В канун Рождества я перечитывал распечатку первого электронного письма Илзе от 23 декабря. Солнце скатывалось к западному горизонту, оставляя длинный яркий след на воде, но до его захода оставалось еще как минимум два часа, и я сидел во «флоридской комнате». Высокий прилив перекатывал подо мной ракушки. Звуки эти напоминали и дыхание, и хрипловатый конфиденциальный разговор. Я провел пальцем по постскриптуму («У меня есть личные новости»), зачесалась моя уже несуществующая правая рука. В конкретном, определенном месте. Зуд начался в локтевом сгибе и по спирали распространился к наружной стороне запястья. Становился все сильнее, и мне так и хотелось протянуть левую руку и почесать там, где зудело.
Я закрыл глаза и щелкнул большим и средним пальцами правой руки. Никакого звука не услышал, но почувствовал этот щелчок. Я потер руку о бок и ощутил, как одно трется о другое. Положил правую кисть, давно сгоревшую в печи для сжигания отходов больницы в Сент-Поле, на подлокотник стула и забарабанил пальцами. Никакого звука, только ощущение: прикосновение кожи к плетенке. Я мог поклясться в этом именем Бога.
И тут же мне захотелось рисовать.
Я подумал о «Розовой малышке», но она находилась слишком далеко. Я прошел в гостиную и взял альбом «Мастер» из стопки, что лежала на кофейном столике. Большую часть необходимого для рисования я держал наверху, но несколько коробок цветных карандашей оставил в ящике письменного стола, вот и прихватил одну с собой.
Вернувшись во «флоридскую комнату» (которая для меня навсегда останется верандой), я сел и закрыл глаза. Прислушался к работе волн подо мной: они поднимали ракушки и выкладывали из них новые картины, и каждая отличалась от предыдущей. При закрытых глазах шорох этот еще больше напоминал мне разговор: вода шевелила временным языком по земле. И сама земля была временной, потому что, в геологической перспективе, Дьюма не могла просуществовать очень уж долго. Ни один из островов Флорида-Кис не мог: рано или поздно Залив поглотит их и создаст новые, на другом месте. Возможно, вышесказанное относилось и к самой Флориде. Полуостров чуть выступал из воды, словно временно отданный в пользование людям.
Ах, но звук этот так успокаивал. Гипнотизировал.
Не открывая глаз, я нащупал распечатку электронного письма Илзе, провел по нему подушечками пальцев. Проделал все это правой рукой. Потом открыл глаза, отбросил распечатку в сторону рукой, которая у меня действительно существовала, положил альбом на колени. Откинул обложку, вытряс на столик, который стоял передо мной, все двенадцать ранее заточенных карандашей «Винус», взял один. Вроде бы я собирался нарисовать Илзе (именно о ней я и думал, не так ли?), но побоялся, что получится ужасно: с того момента, как вновь начал рисовать, я ни разу еще не пытался изобразить человеческую фигуру. Нарисовал я не Илзе, и получилось не так уж ужасно. Нет-нет, ничего удивительного, и уж точно не Рембрандт (и даже не Норман Рокуэлл[30]), но получилось неплохо.
Я нарисовал молодого человека в джинсах и футболке «Миннесотских близнецов»[31]. На футболке был номер 48, но мне он ничего не говорил. В прошлой жизни я, как мог часто, ходил на игры «Миннесотских волков»[32], но не относил себя к бейсбольным фанатам. Я знал, что светлый оттенок волос молодого человека – не то, что нужно, но имеющиеся в моем распоряжении карандаши не позволяли добиться русого, ближе к каштановому, оттенка. В одной руке он держал книгу. Улыбался. Я знал, кто это. Он и был личными новостями Илзе. Об этом нашептывали мне ракушки. Когда прилив поднимал их, переворачивал и снова бросал. Обручена, обручена. У нее было кольцо, с брильянтом, он купил его в…
Я закрашивал джинсы молодого человека синим цветом. Но тут выронил карандаш, взял черный и написал слово
ЗЕЙЛС[33]
по низу страницы. Это была информация, но также и название картины. Названия добавляют уверенности.
Потом, тут же, положил черный карандаш, взял оранжевый и добавил рабочие ботинки. Оранжевый цвет был слишком уж ярким, ботинки получились новенькими, тогда как надели их далеко не в первый раз, но мысли мои двигались в правильном направлении.
Я почесал правую руку, почесал сквозь правую руку, потому что пальцы левой прошлись по ребрам. «Твою мать», – пробормотал я. Подо мной ракушки вроде бы шептали имя молодого человека. Коннор? Нет. И что-то тут было неправильно. Я не знаю, откуда взялось это ощущение неправильности, но фантомный зуд в правой руке сменился тянущей болью.
Я перевернул первый лист альбома, начал рисовать вновь, на этот раз красным карандашом. Красное, красное, оно было КРАСНЫМ! Карандаш летал по бумаге, разбрызгивая по ней красную фигуру, словно кровь из раны. Человека я рисовал со спины, в красной мантии с фестончатым воротником. Волосы я тоже нарисовал красным, потому что они выглядели как кровь, и этот человек выглядел как кровь. Как опасность. Не для меня, но…
– Для Илзе, – пробормотал я. – Опасность для Илзе. Этот парень? Парень из личных новостей?
Что-то было не так с этим парнем из личных новостей, но не думаю, чтобы именно это меня насторожило. Во-первых, человек в красном не выглядел мужчиной. Точно я, конечно, сказать не мог, но да… я думал… фигура женская. Так что, может, я нарисовал вовсе и не мантию. Может, платье? Длинное красное платье?
Я вернулся к первому листу и посмотрел на книгу, которую держал парень из личных новостей. Бросил красный карандаш на пол и закрасил книгу черным. Потом снова посмотрел на парня и внезапно написал над ним
печатными, чуть витиеватыми буквами. Потом бросил на пол черный карандаш. Поднял руки, закрыл лицо. Выкрикнул имя дочери, голосом, каким окликают человека, когда видят, что он подходит слишком близко к обрыву или к бордюрному камню на улице, где парковка запрещена, и автомобили мчатся чуть ли не вплотную к тротуару.
Может, я просто сходил с ума. Скорее всего.
Со временем я понял (естественно), что закрывал глаза только одной рукой. Фантомная боль и зуд ушли. Мысль о том, что я могу сходить с ума (черт, уже сошел), осталась. Но не вызывало никаких сомнений другое: мне хотелось есть. Я был голоден как волк.
Самолет Илзе приземлился на десять минут раньше положенного времени. Выглядела она ослепительно, в линялых джинсах и футболке университета Брауна, и я просто не мог понять, как Джек не влюбился в нее с первого взгляда, прямо в терминале «В». Она бросилась мне в объятия, расцеловала, а потом рассмеялась и подхватила меня, когда я начал клониться влево, на мой костыль. Я представил ее Джеку и постарался не заметить кольца с маленьким бриллиантом (купленным, несомненно, в «Зейлс»), который сверкнул на безымянном пальце моей дочери, когда они пожали друг другу руки.
– Папуля, ты выглядишь потрясающе! – воскликнула она, едва мы вышли в теплый декабрьский вечер. – Ты загорел. Впервые с того времени, когда строил центр отдыха в Лилидейл-парк. И ты поправился. Как минимум на десять фунтов. Тебе не кажется, Джек?
– Мне трудно судить. – Джек улыбался. – Я пойду за автомобилем. Постоять сможете, босс? На это потребуется время.
– Будь уверен.
Мы остались на тротуаре с двумя ее чемоданами и компьютером.
– Ты ведь заметил? – спросила Илзе. – Не прикидывайся, что не заметил.
– Если ты про кольцо, то заметил. И я тебя поздравляю, если, конечно, ты не выиграла его за четвертак в одном из этих игровых автоматов «кран-машина». Лин знает?
– Да.
– А твоя мать?
– Как ты думаешь, папуля? Догадайся.
– Я думаю… нет. Потому что сейчас она так озабочена здоровьем дедушки.
– Дедушка – не единственная причина, по которой в Калифорнии я держала кольцо в сумочке. Достала только раз, чтобы показать Лин. Просто я хотела сказать тебе первому. Это ужасно?
– Нет, милая. Я тронут.
И я говорил правду. Но при этом и волновался за нее. И не только потому, что через три месяца ей исполнялось всего лишь двадцать лет.
– Его зовут Карсон Джонс, он учится на факультете богословия, можешь ты себе такое представить? Я люблю его, папуля, я так сильно его люблю!
– Это здорово, дорогая, – ответил я, но почувствовал, как у меня подкашиваются ноги. «Не люби его так сильно, – думал я. – Не надо так сильно. Потому что…»
Она пристально посмотрела на меня, улыбка поблекла.
– Что? Что не так?
Я и забыл, как быстро она соображала, как тонко чувствовала мое состояние. Любовь обостряет восприятие, не так ли?
– Ничего, цыпленок. Ну… что-то заболело бедро.
– Ты принял болеутоляющие таблетки?
– Дело в том… я стараюсь снижать дозу. Собираюсь полностью отказаться от них в январе. Это мое новогоднее обещание.
– Папуля, это прекрасно!
– Хотя новогодние обещания и загадываются для того, чтобы их нарушать.
– С тобой такого не бывает. Ты всегда делаешь то, что говоришь. – Илзе нахмурилась. – Это одна из твоих особенностей, которая никогда не нравилась маме. Я думаю, она в этом тебе завидовала.
– Цыпленок, с разводом пути назад нет. Так что и не пытайся склеить разбитое, хорошо?
– Ну, я тебе еще кое-что расскажу. – Губы Илзе превратились в узкие полоски. – Со времени приезда в Палм-Дезерт она очень уж много времени проводит с тем парнем, что живет по соседству. Говорит, что это всего лишь кофе и сочувствие, мол, потому что Макс потерял отца в прошлом году, и Макс действительно любит дедушку, и бла-бла-бла, но я вижу, как она на него смотрит, и мне… противно. – Вот тут губы ее практически исчезли, и я подумал, до чего же она сейчас похожа на свою мать. С этой мыслью пришла другая, успокаивающая: «Я думаю, она выдержит, я думаю, даже если этот святой Джонс бросит ее, она выдержит».
Я уже видел мой взятый напрокат автомобиль, но Джеку еще предстояло добраться до нас. Машины трогались с места, чуть продвигались вперед и снова останавливались. Я упер «канадку» в бок и обнял дочь, которая прилетела из Калифорнии, чтобы повидаться со мной.
– На маму не сердись, ладно?
– Разве тебя не волнует…
– Сейчас больше всего меня волнует одно: я хочу, чтобы ты и Мелинда были счастливы.
Под ее глазами темнели мешки, и я понимал, что все эти перелеты утомили Илзе, при всей ее молодости. Подумал, что завтра она будет спать допоздна – и это меня вполне устраивало. Если мое предчувствие относительно ее бойфренда не расходилось с действительностью (я надеялся, что разойдется, но думал, что нет), в будущем году Илзе ждали бессонные ночи.
Джек добрался до терминала авиакомпании «Эйр Флорида», но у нас еще оставалось время.
– У тебя есть фотография твоего парня? Любопытные отцы хотят все знать.
Она просияла.
– Конечно.
Фотография, которую она достала из красного кожаного бумажника, лежала в прозрачном пластиковом конверте. Илзе вытащила ее и протянула мне. Не сомневаюсь, на этот раз мне удалось скрыть свою реакцию, потому что улыбка восхищения (скорее, глуповатая улыбка) не сошла с моего лица. А на самом деле? Я почувствовал, будто проглотил некий предмет, инородное для человеческого горла тело. Может, свинцовую пулю.
Меня поразило не сходство Карсона Джонса с мужчиной, которого я нарисовал в канун Рождества. К этому я морально себя готовил, с того момента, как увидел колечко, сверкающее на пальце Илзе. Поразил тот факт, что мой рисунок практически не отличался от фотографии. Словно я закрепил на мольберте именно ее, а не фотографии софоры, кермека лавандового или фитолакки американской. Он был в джинсах и потертых желтых рабочих ботинках, которые я не смог как следует нарисовать; его русые волосы закрывали уши и падали на лоб; в руке он держал книгу, в которой я узнал Библию. А более всего меня потрясла футболка «Миннесотских близнецов» с номером 48 на груди слева.
– Кто этот сорок восьмой номер, и как тебе удалось встретить болельщика «Близнецов» в Брауне? Я думал, там территория «Ред сокс»[34].
– Под номером сорок восемь играет Тори Хантер. – Она смотрела на меня, как на самого большого тупицу в мире. – В большой студенческой гостиной стоит телевизор с огромным экраном, и я зашла туда в прошлом июле, когда играли «Близнецы» и «Сокс». Несмотря на сессию, народу хватало, но только Карсон и я пришли в экипировке «Близнецов», он – в футболке с номером Тори, я – в бейсболке. Само собой, мы сели вместе, и… – Она пожала плечами, как бы говоря, что остальное понятно и без слов.
– И какого он племени по части религии?
– Баптист. – Она глянула на меня с толикой вызова, словно сказала: «Людоед!» Но я принадлежал к Первой Церкви Ничего Конкретного и ничего не имел против баптистов. Собственно, я не жалую только те религии, которые утверждают, что их Бог круче вашего Бога. – Последние четыре месяца мы три раза в неделю ходили на службу.
Подъехал Джек, Илзе наклонилась, чтобы взяться за ручки чемоданов.
– Он собирается пропустить весенний семестр, чтобы поехать по стране с их удивительным хором. Они исполняют госпел[35]. Это будут настоящие гастроли, с билетами и все такое. Хор называется «Колибри». Тебе нужно его послушать. Он поет, как ангел.
– Не сомневаюсь.
Она вновь поцеловала меня, нежно. В щеку.
– Я так рада, что приехала, папуля. А ты рад?
– Больше, чем ты можешь себе представить, – ответил я. Мне вдруг захотелось, чтобы она безумно влюбилась в Джека. И этим разрешила бы все проблемы… так, во всяком случае, мне тогда казалось.
Мы не стали закатывать грандиозный рождественский обед, но на столе стояли «курица-астронавт» Джека, клюквенный соус, готовый салат из кулинарии и рисовый пудинг. Илзе съела по две порции каждого блюда. После того как мы обменялись и восхитились подарками (получили именно то, что хотели!), я отвел Илзе в «Розовую малышку» и познакомил практически со всеми художественными изысканиями. Только два рисунка, ее бойфренд и женщина в красном (если это была женщина), лежали на верхней полке стенного шкафа в моей спальне, где и оставались до отъезда дочери.
С десяток других, главным образом закатов, я прикнопил к кускам картона и расставил у стен. Илзе прошлась мимо них. Остановилась, прошлась снова. Уже наступила ночь, так что большое окно заполняла темнота. Был отлив, и о присутствии Залива напоминало только едва слышное шуршание набегавших на песок и умиравших на нем волн.
– Неужели их нарисовал ты? – наконец спросила Илзе. Повернулась, посмотрела на меня, и от ее взгляда мне стало как-то не по себе. Так смотрят, когда кардинально меняют представление о человеке.
– Да, – кивнул я. – И что ты думаешь?
– Они хороши. Даже больше, чем просто хороши. Вот этот… – Она наклонилась и очень осторожно подняла рисунок с раковиной, положенной на горизонт и окруженной сиянием желто-оранжевого заката. – Это же пи… извини, просто мурашки бегут по коже.
– У меня такие же ощущения. Но, знаешь, тут нет ничего нового. Нужно лишь приправить закат толикой сюрреализма. – И я дурашливо воскликнул: – Привет, Дали!
Илзе отложила «Закат с раковиной» и взяла «Закат с софорой».
– И кто их видел?
– Только ты и Джек. Ах да, еще Хуанита. Она называет их asustador. Что-то в этом роде. Джек говорит, что это слово означает «пугающие».
– Они действительно немного пугают, – признала Илзе. – Но, папуля… эти карандаши, которыми ты пользуешься, они мажутся. И, думаю, картины будут выцветать, если ты не примешь никаких мер.
– Каких?
– Не знаю. Но думаю, что ты должен показать их тому, кто понимает. Кто сможет сказать, действительно ли они хороши.
Ее слова мне польстили, но и встревожили. Чуть ли не привели в смятение.
– Я понятия не имею, к кому и куда…
– Спроси Джека. Может, он знает художественную галерею, в которой на них посмотрят.
– Конечно, все так просто. Зайти с улицы и сказать: «Я живу на Дьюма-Ки и у меня есть карандашные рисунки… главным образом закаты, необычные такие флоридские океанские закаты… так вот, моя приходящая уборщица думает, что они asustador».
Она уперла руки в бока, склонила голову. Так обычно выглядела Пэм, если во что-то вцеплялась мертвой хваткой. Если собиралась до конца отстаивать свою позицию.
– Папа…
– Слушай, только этого мне сейчас и не хватает.
Она пропустила мои слова мимо ушей.
– Ты превратил два пикапа, подержанный армейский бульдозер и двадцать тысяч долларов банковской ссуды в многомиллионную компанию. А теперь собираешься убеждать меня, что показать эти рисунки двум-трем галеристам – невыполнимая задача, если ты действительно решишь, что это нужно? – Она смягчилась. – Я хочу сказать, папуля, они хороши. Хороши. Конечно, весь мой опыт – уроки искусствоведения в средней школе, и я это знаю.
Я что-то ответил, не могу точно вспомнить, что именно. Я думал о сделанном в лихорадочной спешке рисунке Карсона Джонса, этого баптистского колибри. Интересно, увидев его, Илзе сказала бы, что и он хорош?
Но я не собирался его показывать. Ни его, ни рисунок человека в красном. Никому не собирался показывать. Так я тогда думал.
– Папа, если у тебя всегда был этот талант, почему он не проявлялся?
– Не знаю. Это еще вопрос, есть ли тут талант.
– Так пусть тебе кто-то скажет. Тот, кто понимает. – Она подняла рисунок почтового ящика. – Даже этот… Ничего особенного, но что-то в нем есть. Потому что… – Илзе коснулась бумаги. – Конь-качалка. Почему ты нарисовал тут эту игрушку, папа?
– Не знаю. Просто решил, что ей тут самое место.
– Ты рисовал по памяти?
– Нет. Такое мне не под силу. То ли из-за несчастного случая, то ли просто нет мастерства.
Но иногда я все-таки мог рисовать по памяти. И мастерства хватало. Если, к примеру, дело касалось молодых людей в футболках «Близнецов».
– Я нашел коняшку в Интернете, потом распечатал…
– Ох, черт, я ее размазала! – воскликнула Илзе. – Черт!
– Все нормально. Это не имеет значения.
– Это ненормально и имеет значение! Ты должен купить эти гребаные краски! – Тут Илзе поняла, что сказала, и прижала руку ко рту.
– Ты, наверное, не поверишь, но я пару раз слышал это слово. Хотя у меня есть подозрения, что твой бойфренд… возможно… не жалует…
– Ты все правильно понимаешь, – ответила Илзе. Чуть мрачновато. Потом улыбнулась. – Но он тоже много чего говорит, если кто-то подрезает его на дороге… Папа, насчет твоих картин…
– Я счастлив только потому, что они тебе понравились.
– Больше, чем понравились. Я потрясена. – Она зевнула. – А еще едва стою на ногах.
– Думаю, тебе нужно выпить кружку какао и ложиться спать.
– Замечательная идея.
– Какая именно?
Она рассмеялась. И как хорошо звучал ее смех. Заполнял все вокруг.
– Обе.
Наутро мы стояли на берегу, каждый с чашечкой кофе в руке и по щиколотку в волнах. Солнце только-только поднялось над островом позади нас, так что наши тени растянулись по ровной водной глади на мили.
Илзе с серьезным видом посмотрела на меня.
– Это самое прекрасное место на земле, папа?
– Нет, но ты молодая, и я не могу винить тебя за такой вывод. В моем списке Самых прекрасных мест это – номер четыре, но первые три никому не под силу написать без ошибок.
Илзе улыбнулась поверх ободка чашки.
– Скажи мне.
– Если настаиваешь. Номер один – Мачу-Пикчу. Номер два – Марракеш. Номер три – «Петроглиф нэшнл монумент»[36].
На секунду-две улыбка стала шире. Потом увяла, и дочь вновь серьезно посмотрела на меня. Совсем как в ее далеком детстве, когда в четыре года она спросила меня, есть ли в жизни такое же волшебство, как в сказках. Я ответил «да», думая, разумеется, что это ложь. Теперь такой уверенностью я похвастаться не мог. Но воздух был теплый, наши голые ноги омывал Залив, и я не хотел, чтобы Илзе причинили боль. Пусть и думал, что ей этого не избежать. Но каждый получает то, что заслужил, не так ли? Безусловно. Бах, по носу. Бах, в глаз. Бах, ниже пояса, ты падаешь, а рефери как раз ушел за хот-догом. И только те, кого любишь, могут эту боль множить и передавать. Боль – величайшая сила любви. Так говорит Уайрман.
– Что-то не так, милая?
– Нет. Просто вновь думаю о том, как я рада, что приехала. Я представляла себе, что ты пропадаешь в доме для престарелых или в каком-нибудь ужасном полуразвалившемся баре на пляже, где по четвергам проводят конкурсы бюстов «Кто лучше выглядит в мокрой майке». Наверное, слишком уж начиталась Карла Хайасена[37].
– Здесь много таких мест, знаешь ли, – ответил я.
– А таких, как Дьюма?
– Не знаю. Может, несколько. – Но, судя по тому, что рассказывал мне Джек, не было даже второго такого места.
– Что ж, ты его заслужил. Время отдохнуть и излечиться. И если вот это… – она обвела рукой Залив, – тебя не излечит, уж не знаю, что сможет. Единственное…
– Д-да? – Я взмахнул рукой, словно поймал что-то в воздухе двумя пальцами. У любой семьи есть особый язык, который включает в себя и жесты. Мой жест ничего не сказал бы постороннему человеку, но Илзе поняла и рассмеялась.
– Ладно, умник. Единственная надоедливая муха – звуки прилива. Я проснулась ночью и чуть не закричала, прежде чем поняла, что это вода перемещает раковины. Я все поняла правильно? Пожалуйста, скажи, что так оно и есть.
– Так оно и есть. А о чем ты подумала?
Она буквально содрогнулась.
– Первой пришла мысль… только не смейся… о скелетах на параде. О сотнях скелетов, марширующих вокруг дома.
У меня такая ассоциация никогда не возникала, но я понимал, о чем она говорит.
– Я нахожу эти звуки успокаивающими.
Она пожала плечами, сомневаясь.
– Ну… тогда ладно. Каждому свое. Возвращаемся? Я могу поджарить яичницу. Даже с перчиками и грибами.
– Предложение принято.
– После несчастного случая я ни разу не видела, чтобы ты так долго обходился без костыля.
– Я надеюсь, что к середине января смогу уходить по берегу на юг на четверть мили.
Илзе присвистнула.
– На четверть мили туда и обратно?
Я покачал головой.
– Нет, нет. Только туда. Обратно собираюсь долететь. Как планер. – И я поднял руку, показывая, как буду планировать.
Илзе фыркнула, повернулась, чтобы пойти к дому, остановилась, потому что на юге что-то сверкнуло. Раз, другой. И на берегу темнели две точки.
– Люди. – Илзе прикрыла глаза ладонью.
– Мои соседи. На текущий момент мои единственные соседи. Так я, во всяком случае, думаю.
– Ты с ними встречался?
– Нет. Я знаю, что это мужчина и женщина в инвалидном кресле. Если не ошибаюсь, обычно она завтракает на берегу. А блестит поднос.
– Тебе следует купить гольф-кар. Тогда сможешь подъехать к ним и поздороваться.
– Со временем я собираюсь дойти до них и поздороваться. Никаких гольф-каров. Доктор Кеймен велел намечать цели. Вот я их и намечаю.
– Папуля, когда речь идет о целях, тебе не нужны советы мозгоправа. – Илзе все смотрела на юг. – Из какого они дома? Того большого, что выглядит, будто ранчо из вестерна?
– Я в этом почти уверен.
– И больше здесь никто не живет?
– Сейчас нет. Джек говорит, что некоторые дома арендуют в январе и феврале, но сейчас, полагаю, здесь только они и я. А остальная часть острова – сплошная ботаническая порнография. Озверевшие растения.
– Господи, а почему?
– Не имею ни малейшего понятия. Я собирался это выяснить – во всяком случае, собирался попытаться, – но пока все еще учусь твердо стоять на ногах. В прямом, а не в переносном смысле.
Мы уже возвращались к дому.
– Почти пустой остров под солнцем, – прервала паузу Илзе. – Что-то за этим кроется. Должно крыться, ты согласен?
– Да, – кивнул я. – Джек Кантори предлагал навести справки, но я попросил его не беспокоиться. Подумал, что и сам могу это сделать.
Я схватил костыль, вставил руку в две стальные скобы (приятно, знаете ли, после того, как какое-то время проведешь на берегу без «канадки») и захромал по уходящей к двери дорожке. Заметил, что иду один. Остановился, оглянулся. Илзе смотрела на юг, прикрывая рукой глаза.
– Идешь, милая?
– Да. – На берегу снова что-то сверкнуло. Поднос для завтрака. Или кофейник. – Может, они знают, в чем дело? – Илзе догнала меня.
– Возможно.
Она указала на дорогу.
– А дорога? Куда она ведет?
– Не знаю.
– Не хочешь проехать по ней после ленча и выяснить?
– Ты готова пилотировать «шеви-малибу» от «Херца»?
– Конечно! – Она уперлась руками в узкие бедра, притворно сплюнула и продолжила на южный манер, растягивая слова: – Я буду вести ма-ашину, пока-а не упрусь в конец дороги.
Но мы и близко не подобрались к концу Дьюма-роуд. Во всяком случае, в тот день. Наш бросок на юг начался хорошо, но закончился хуже некуда.
Отъезжая, мы оба прекрасно себя чувствовали. Я полежал час, выпил послеполуденную таблетку оксиконтина. Дочь переоделась в шорты и топик, и долго смеялась, когда я настоял на том, чтобы намазать ей нос цинковыми белилами.
– Клоун Бобо, – заявила Илзе, глядя на себя в зеркало.
Она пребывала в превосходном настроении, я же после несчастного случая никогда еще так не радовался жизни, поэтому произошедшее с нами в тот день стало полнейшей неожиданностью. Илзе во всем винила ленч, может, майонез в салате с тунцом, и я с ней не спорил, но не думаю, что причина крылась в испортившемся майонезе. Скорее, в дурном заклятии.
Дорога была узкой, в ухабах и выбоинах. И пока не нырнула в густые джунгли, занимавшие большую часть острова, ее то и дело перегораживали дюны из песка цвета кости, который ветром нанесло с берега. Арендованный «шеви» играючи перепрыгивал через большинство из них, но когда дорога свернула чуть ближе к воде (перед самой гасиендой, которую Уайрман называл «Palacio de Asesinos»[38]), наносы стали выше и толще, так что колеса уже увязали в них, а не перепрыгивали. Но Илзе училась водить автомобиль в снежной стране, поэтому управлялась без жалоб и комментариев.
Дома между «Розовой громадой» и «Дворцом» построили в стиле, который я называл «Флоридский пастельно-отвратительный». Все окна были закрыты ставнями, большинство подъездных дорожек – перегорожено воротами. В одном доме ворота заменяли козлы для пилки дров, в количестве двух штук, с выцветшим предупреждением: «ЗЛЫЕ СОБАКИ ЗЛЫЕ СОБАКИ». За домом со злыми собаками начинался участок, на котором высилась гасиенда. Его огораживала десятифутовая оштукатуренная стена с оранжевой черепицей поверху. Куда больше такой же черепицы (крыша гасиенды) скосами и углами оранжевело на фоне бездонного синего неба.
– Кучеряво! – воскликнула Илзе (должно быть, позаимствовала у своего баптистского бойфренда). – Прямо-таки поместье в Беверли-Хиллз.
Стена тянулась вдоль дороги как минимум ярдов восемьдесят. Мы не увидели ни единого щита с надписью «ПОСТОРОННИМ ВХОД ВОСПРЕЩЕН». Размерами она однозначно выражала отношение владельца участка к коммивояжерам и мормонским проповедникам. В середине стены находились железные ворота. Их половинки были приоткрыты, а между ними сидела…
– Это она, – пробормотал я. – Женщина с берега. Срань господня! Да это же Невеста крестного отца.
– Папуля! – Илзе рассмеялась, шокированная моими словами.
В инвалидном кресле сидела глубокая старуха, лет восьмидесяти пяти, а то и старше. На хромированных подставках для ног стояли огромные голубые кеды «конверс». Хотя температура воздуха чуть недотягивала до двадцати пяти градусов, женщина была в спортивном костюме. В одной шишковатой руке дымилась сигарета. Соломенную шляпу я видел во время прогулок по берегу, но не представлял себе, какая она огромная – не шляпа, а потрепанное сомбреро. И сходство с Марлоном Брандо в конце фильма «Крестный отец» (когда он играл с внуком в саду) не вызывало ни малейших сомнений. Что-то лежало у нее на коленях… вроде бы не пистолет.
Илзе и я помахали ей рукой. Какие-то мгновения она сидела не шевелясь, потом подняла одну руку в индейском приветствии, и ее рот растянулся в лучезарной и практически беззубой улыбке. Тысячи морщинок, избороздивших лицо, превратили старуху в добрую колдунью. Я даже мельком не взглянул на дом у нее за спиной. Мне хватило ее неожиданного появления, модной синей обувки, множества морщинок и…
– Папуля, это был пистолет? – Илзе широко раскрытыми глазами смотрела в зеркало заднего вида. – У этой старухи на коленях лежал пистолет?
Автомобиль сносило с дороги, я понял, что велик шанс чиркнуть бортом по оштукатуренной стене, поэтому взялся за руль и чуть подкорректировал курс.
– Думаю, да. Или вроде того. Не отвлекайся, милая. Дорога-то не очень.
Теперь она вновь смотрела вперед. Мы ехали, залитые ярким солнечным светом, который, правда, померк, едва мы миновали забор.
– Что значит вроде того?
– Эта штуковина выглядела… ну, не знаю, как пистолет-арбалет. Или что-то такое. Может, она отстреливает из него змей.
– Слава Богу, она улыбнулась, – добавила Илзе. – И улыбка у нее хорошая, правда?
Я кивнул.
– Это точно.
Гасиенда замыкала ряд домов, построенных на северной, очищенной от джунглей оконечности Дьюма-Ки. За гасиендой дорога отвернула от берега, и листва сомкнулась вокруг нее. Такую перемену я нашел поначалу интересной, потом внушающей благоговейный страх, и, наконец, она вызвала у меня приступ клаустрофобии. Зеленые стены поднимались на высоту двенадцати футов, темно-красные потеки на круглых листьях выглядели как засохшая кровь.
– Что это за растение, папуля?
– Морской виноград. А вот это, зеленое с желтыми цветами – веделия. Растет везде. А это рододендрон. Деревья в основном, думаю, карибские сосны, хотя…
Илзе сбросила скорость до черепашьей и указала налево, наклонившись к ветровому стеклу.
– А там какие-то пальмы. И посмотри… впереди…
Дорога по-прежнему уходила в глубь острова, и стволы деревьев, которые росли по обе ее стороны, напоминали переплетение скрученных серых веревок. Корни вспучивали гудрон. Пока мы еще могли проехать, но через несколько лет дорога наверняка станет непроходимой для обычного автомобиля.
– Фикус-душитель[39].
– Милое название, прямиком от Альфреда Хичкока. Они всегда так растут?
– Не знаю.
Илзе осторожно переехала испорченную корнями полосу дороги, и мы поползли дальше, на скорости, не превышающей четыре мили в час. Среди густых зарослей морского винограда и рододендронов изредка проглядывали фикусы-душители. Дорогу окутывал густой сумрак. Мы ничего не могли разглядеть ни впереди, ни по бокам. Небо исчезло, если не считать редкого синего пятнышка или падающего на дорогу лучика. И мы видели пробивающиеся через трещины в гудроне пучки меч-травы и жесткие, словно вощеные, стебли лиродревесника.
Начала зудеть рука. Правая. Машинально я потянулся, чтобы почесать ее, но, как и обычно, почесал только ребра, прикосновение к которым все еще вызывало боль. Одновременно зуд появился и в левой половине головы. Почесать голову я мог, что и сделал.
– Папуля?
– Все хорошо. Чего ты остановилась?
– Потому что… мне не очень-то хорошо.
И тут я заметил, как переменилось ее лицо. Стало почти таким же белым, как цинковые белила на носу.
– Илзе? Что такое?
– Желудок. У меня появляются серьезные вопросы к салату с тунцом, который я съела на ленч. – Она кисло улыбнулась. – И еще я думаю, каким образом мне удастся вывезти нас отсюда.
Она задала хороший вопрос. Заросли морского винограда надвинулись с боков, а кроны пальм, закрывавшие небо, опустились ниже. Я вдруг ощутил запах окружающих нас джунглей, липкий аромат, который, казалось, оживал в горле. И почему нет? Его источали живые растения. Они поджимали нас с обеих сторон. И сверху.
– Папа?
Зуд усилился. Он казался мне красным, а вонь в носу и горле – зеленой. Такой зуд возникает, если ты залипаешь в долине, залипаешь в малине.
– Папуля, ты извини, но я чувствую, что меня сейчас вырвет.
Не в долине и не в малине, мы сидели в машине, Илзе открыла дверцу машины, высунулась наружу, держась за руль одной рукой, а потом я услышал, как ее вывернуло.
Красная пелена перед правым глазом спала, и я подумал: «Я могу это сделать. Я могу это сделать. Я просто должен взять себя в руки».
Я открыл свою дверцу – для этого пришлось дотянуться до ручки левой рукой – и выбрался на дорогу. Выбираясь, я крепко держался за верх дверцы, чтобы не рухнуть в полный рост, лицом вниз, на заросли морского винограда и переплетенные ветви баньяна с наполовину вылезшими из земли корнями. Я ощущал зуд во всем теле. Листья и ветки находились так близко от борта автомобиля, что цепляли меня, пока я продвигался к переднему бамперу. Половина того, что я видел перед собой
(К РАСНОЕ)
казалась кроваво-алой, я почувствовал (мог бы в этом поклясться), как запястье правой руки задело о шершавый ствол сосны, подумал: «Я могу это сделать, я ДОЛЖЕН это сделать», – услышав, как Илзе выворачивает вновь. Я понимал, что на узкой дороге гораздо жарче, чем должно быть, даже с зеленой крышей над головой. Мне хватило здравомыслия, чтобы задаться вопросом, а о чем мы, собственно думали, отправляясь в поездку по этой дороге. Но, разумеется, тогда эта авантюра воспринималась веселой проказой.
Илзе по-прежнему высовывалась из кабины, держась за руль правой рукой. Ее лоб покрывали крупные капли пота. Вскинув голову, она посмотрела на меня.
– Ох, что-то мне нехорошо…
– Подвинься, Илзе.
– Папуля, что ты собираешься делать?
Как будто она не понимала. И тут же оба слова, «везти» и «назад», разом ускользнули от меня. В тот момент я мог бы произнести только «нас», самое бесполезное слово в английском языке, когда оно остается одно. Я чувствовал, как злость кипятком клокочет в горле. Или кровь. Да, скорее кровь, потому что злость была, само собой, красной.
– Вытаскивать нас отсюда. Подвинься. – И подумал при этом: «Не злись на нее. Не начинай кричать, ни при каких обстоятельствах. Ради Христа, пожалуйста, не начинай».
– Папуля… ты… не можешь…
– Смогу. Подвинься.
Привычка слушаться умирает тяжело… особенно тяжело – у дочерей в отношении отцов. И, разумеется, она ужасно себя чувствовала. Илзе перебралась на пассажирское сиденье, а я сел на водительское, залез в кабину спиной вперед и воспользовался рукой, чтобы поднять покалеченную правую ногу. Вся правая сторона зудела, будто через нее пропускали слабый электрический ток.
Я крепко закрыл глаза и подумал: «Я МОГУ это сделать, черт побери, и мне не требуется помощь этой набивной матерчатой суки».
Когда я вновь взглянул на мир, часть этой красноты (и часть злости, слава Богу) ушла. Я включил заднюю передачу и чуть придавил педаль газа. Автомобиль медленно покатился назад. Я не мог, как Илзе, высовываться из окна, потому что не имел возможности рулить правой рукой. Вместо этого полагался исключительно на зеркало заднего вида. А в голове зловеще звучало: «Мип-мип-мип».
– Пожалуйста, только не съезжай с дороги, – простонала Илзе. – Идти мы не сможем. Я слишком слаба, а ты слишком покалечен.
– Не съеду, Моника, – ответил я, но в этот момент она высунулась из окна, чтобы вывалить то, что еще оставалось в желудке, и не думаю, что услышала меня.
Медленно-медленно мы откатывали от того места, где Илзе остановила автомобиль. Я говорил себе: «Поспешишь – людей насмешишь» и «Тише едешь – дальше будешь». Бедро рычало от боли, когда мы переваливались через корни фикуса-душителя. Пару раз я слышал, как ветки морского винограда скребли по борту автомобиля. Сотрудникам «Херца» это вряд ли понравится, но их проблемы в тот момент волновали меня меньше всего.
Мало-помалу становилось светлее, потому что зеленая крыша над дорогой раздавалась в стороны. Меня это вполне устраивало. Уходила красная пелена перед глазами, уходил безумный зуд. Что устраивало еще больше.
– Я вижу тот большой дом за забором, – возвестила Илзе, оглянувшись.
– Тебе получше?
– Может, чуть-чуть, но желудок по-прежнему вибрирует, как «стиралка». – Судя по раздавшемуся звуку, тошнота вновь подкатила к ее горлу. – Господи, лучше бы я этого не говорила. – Илзе высунулась из окошка, ее снова вырывало, она откинулась на спинку сиденья, засмеялась и застонала одновременно. Кудряшки прилипли ко лбу. – Я уделала весь борт твоего автомобиля. Пожалуйста, скажи, что у тебя есть шланг.
– Об этом не волнуйся. Расслабься. Дыши медленно и глубоко.
Она попыталась отдать честь и закрыла глаза.
Старуха в большущей соломенной шляпе исчезла, зато ворота распахнули полностью, будто хозяйка ждала гостей. Или знала, что нам понадобится место для разворота.
Я не стал тратить время на обдумывание, просто задним входом въехал в ворота. Мельком увидел двор, вымощенный синими керамическими плитками, теннисный корт, огромную двухстворчатую дверь с железными кольцами-ручками, а потом поехал домой. Куда мы и прибыли пятью минутами позже. Теперь я все видел так же ясно, как и утром, когда проснулся, может, и яснее. А если не считать легкого зуда, который «гулял» по правой половине моего тела, чувствовал себя прекрасно.
И еще мне очень хотелось рисовать. Я не знал, что именно нарисую, но не сомневался, что узнаю, когда поднимусь в «Розовую малышку» и сяду перед мольбертом с раскрытым на нем альбомом. Совершенно в этом не сомневался.
– Давай я помою твою машину, – предложила Илзе.
– Сейчас тебе нужно полежать. Выглядишь ты полумертвой.
Она вымученно улыбнулась.
– Полу – это не совсем. Помнишь, как говорила мама?
Я кивнул:
– А теперь иди. Борт я помою, – и указал на шланг, свернутый кольцами у северной стены «Розовой громады». – Он подключен, так что достаточно повернуть вентиль.
– Ты в полном порядке?
– Лучше не бывает. Думаю, ты съела больше салата с тунцом, чем я.
Илзе сподобилась еще на одну улыбку.
– Я неравнодушна к собственной готовке. Папуля, ты показал себя настоящим героем, вызволив нас из джунглей. Я бы тебя поцеловала, но пахнет от меня…
Я поцеловал ее. В лоб. Холодный и влажный.
– Немедленно примите горизонтальное положение, мисс Повариха… приказ верховного главнокомандующего.
Она ушла. Я включил воду и принялся мыть борт «малибу». Потратил на это больше времени, чем было необходимо, чтобы дочь наверняка успела заснуть. И она успела. Когда я заглянул в приоткрытую дверь второй спальни, Илзе лежала на боку, спала, как в детстве: одна ладонь под щекой, одно колено подтянуто к груди. Мы думаем, что меняемся, а на самом деле – нет. Так говорит Уайрман.
Может, si, может, нет. Так говорит Фримантл.
Что-то тянуло меня (возможно, это «что-то» сидело во мне с того несчастного случая, но оно точно вернулось со мной из поездки по Дьюма-роуд). Я позволил этому «что-то» тянуть, не было уверенности, что смогу устоять, да не хотелось и пытаться; разбирало любопытство.
Сумочка дочери лежала на журнальном столике в гостиной. Я открыл ее, вытащил бумажник, просмотрел фотографии, которые она в нем держала. Почувствовал себя чуть-чуть негодяем, но только чуть-чуть. «Ты же ничего не крадешь», – убеждал я себя, но, разумеется, есть множество способов воровства, не так ли?
В бумажнике сразу наткнулся на фотографию Карсона Джонса, которую Илзе показывала мне в аэропорту, но она меня не интересовала. В одиночку он меня не интересовал. Я хотел увидеть его с ней. Мне требовалась их общая фотография. И я ее нашел. Похоже, сфотографировались они у придорожного лотка. На фоне корзин с огурцами и кукурузными початками. Оба улыбались, молодые и прекрасные. Обнимали друг друга, и одна ладонь Карсона Джонса, похоже, лежала на обтянутой синими джинсами округлой попке моей дочери. Ах ты, нахальный христианин. Моя правая рука все еще зудела, кожу несильно, но непрестанно кололо горячими иголками. Я почесал руку, почесал сквозь руку, в десятитысячный раз вместо руки попал пальцами на ребра. И эту фотографию Илзе хранила в прозрачном пластиковом конверте. Я вытащил ее, обернулся (нервничал, как взломщик на первом деле) на приоткрытую дверь комнаты, в которой спала дочь, перевернул.
Я люблю тебя, Тыквочка!
Смайлик.
Мог я доверять ухажеру, который называл мою дочь Тыквочкой и подписывался, как Смайлик? Я так не думал. Возможно, относился к нему предвзято, но нет… я так не думал. Тем не менее я нашел то, что искал. Не его одного – их вдвоем. Я повернул фотографию картинкой к себе, закрыл глаза и притворился, будто вожу по кодаковскому изображению правой рукой. Хотя не чувствовал, что это притворство; надеюсь, теперь мне уже не нужно это объяснять.
По прошествии времени (не могу сказать точно, как долго у меня все это заняло) я вернул фотографию в пластиковый конверт, а потом засунул бумажник под салфетки и косметику, примерно на ту же глубину, с которой и достал. Положил сумочку на журнальный столик, зашел в свою спальню за Ребой, воздействующей на злость куклой, и захромал наверх, в «Розовую малышку», культей прижимая куклу к боку. Вроде бы помню, как говорил: «Я собираюсь превратить тебя в Монику Селеш[40]», – когда сажал ее перед окном. Но с тем же успехом мог сказать «в Монику Голдстайн». Когда дело касается памяти, мы все склонны подтасовывать. Евангелие от Уайрмана.
Я отчетливо (даже отчетливее, чем хотелось) помню большую часть того, что произошло на Дьюме, но вот вторая половина именно этого дня вспоминается смутно. Я знаю, что с головой ушел в рисование, а сводящий с ума зуд в несуществующей руке меня совершенно не донимал, пока я работал. И я почти уверен, что красноватая дымка, которая в те дни висела перед глазами, сгущаясь, если я уставал, на какое-то время исчезла полностью.
Не могу сказать, сколь долго я пребывал в таком состоянии. Должно быть, времени прошло немало. Достаточно для того, чтобы, закончив рисовать, я ощутил жуткую усталость и дикий голод.
Спустился вниз и принялся жрать копченую колбасу при свете лампочки холодильника. Сандвич делать не стал: не хотел, чтобы Илзе узнала, что я чувствую себя нормально и могу есть. Пусть думает, что все наши проблемы вызваны испорченным майонезом. Тогда у нас отпадет необходимость тратить время на поиски других объяснений.
А среди объяснений, которые приходили мне в голову, рациональным места не нашлось.
Съев пол-упаковки нарезанной салями и выпив пинту сладкого чая, я прошел в спальню, лег и провалился в глубокий сон.
Закаты.
Иногда мне кажется, что мои самые четкие воспоминания о Дьюма-Ки – оранжевое вечернее небо, кровоточащее снизу и выцветающее поверху, зеленое, переходящее в черное. Когда я проснулся тем вечером, еще один день триумфально покидал наш мир. Опираясь на костыль, я потопал в гостиную, с затекшим телом, морщась от боли (первые десять минут всегда были самыми худшими). Увидел, что дверь в комнату Илзе распахнута, а ее кровать пуста.
– Илзе? – позвал я.
На мгновение стояла тишина. Потом она откликнулась сверху.
– Папуля! Мамма-миа, это нарисовал ты? Когда ты это нарисовал?
Все мысли о болях и затекшем теле как ветром сдуло. Я поднялся в «Розовую малышку» со всей доступной мне быстротой, лихорадочно вспоминая, что же я такого нарисовал. Что бы это ни было, я не приложил никаких усилий, чтобы спрятать свое очередное творение. А если я изобразил что-то ужасное? Допустим, мне в голову пришла блестящая идея нарисовать карикатуру на распятие, «прибить» к кресту поющего госпелы «Колибри»?
Илзе стояла перед мольбертом, так что рисунка я видеть не мог. Дочь полностью закрывала его собой. Но даже если бы она стояла в стороне, освещался зал только кровавым закатом. И лист альбома на фоне этого сияющего окна являл собой черный прямоугольник.
Я включил свет, молясь о том, что ничем не огорчил дочь. Она же прилетела в такую даль, чтобы убедиться, что у меня все хорошо. По голосу мне не удалось определить ее реакцию на мой рисунок.
– Илзе.
Она повернулась ко мне. По лицу чувствовалось, что она скорее ошеломлена, чем злится.
– Когда ты это нарисовал?
– Ну… Пожалуйста, отойди чуть в сторону.
– Память опять тебя подводит, так?
– Нет… хотя да. – Я нарисовал берег, каким видел его из окна, но больше ничего сказать не мог. – Как только я увижу рисунок, так, я уверен, сразу… отойди в сторону, дорогая, дверь ты изобразишь лучше, чем окно.
– Значит, я тебе мешаю? – Она рассмеялась. Редко когда смех приносил мне такое облегчение. Что бы она ни нашла на мольберте, рисунок этот ее не разъярил, и желудок разом опустился, занял положенное ему место. Раз она не злилась, уменьшалась угроза, что разозлюсь я и испорчу ее не такой уж и плохой визит.
Илзе отступила влево, и я увидел, что нарисовал в полубессознательном состоянии, перед тем как лечь спать. Если говорить о мастерстве, наверное, ничего лучше у меня не получалось с того самого дня, когда на озере Фален я изобразил три пальмы, но я подумал, что ее недоумение более чем понятно. Я и сам недоумевал.
Эту часть берега я мог видеть из широкого, чуть ли не во всю стену, окна «Розовой малышки». Небрежный отсвет на воде, выполненный желтым карандашом, который изготовила «Винус компани», показывал, что происходит все ранним утром. В центре картины стояла маленькая девочка в платье для тенниса. Спиной к нам, но рыжие волосы выдавали ее с головой: Реба, моя маленькая любовь, подруга из прошлой жизни. Фигуру я прорисовал нечетко, но зритель понимал, что сделано это сознательно: нарисована не реальная маленькая девочка, а пригрезившаяся фигура в воображаемом месте.
Вокруг ее ног на песке лежали ярко-зеленые теннисные мячи.
Другие покачивались на небольших волнах.
– Когда ты это нарисовал? – Илзе все еще улыбалась… почти смеялась. – И что все это значит?
– Тебе нравится? – спросил я. Потому что мне рисунок не нравился. И причина была не в том, что теннисные мячи получились не того цвета – у меня не нашлось нужного оттенка зеленого. Рисунок вызывал неприязнь, потому что все в нем было не так. И еще – глубокую печаль.
– Я в него влюбилась! – воскликнула она, а потом рассмеялась. – Говори, когда ты его нарисовал? Признавайся!
– Пока ты спала. Я пошел, чтобы прилечь, но вновь почувствовал тошноту, вот и подумал, что лучше остаться в вертикальном положении. Решил немного порисовать, в надежде, что желудок успокоится. Я и не подозревал, что держу эту куклу в руке, пока не поднялся сюда, – и показал на Ребу, которая сидела, прислоненная к окну, выставив вперед набивные ноги.
– Это кукла, на которую ты должен кричать, когда чего-то не можешь вспомнить, так?
– Что-то в этом роде. Я сел к мольберту. На этот рисунок ушел примерно час. Когда я закончил, почувствовал себя лучше. – Хотя я мало помнил о том, как и что рисовал, оставшегося в памяти хватало, чтобы точно знать: моя версия – ложь. – Потом лег и заснул. Вот и все.
– Могу я его взять?
Волна страха накрыла меня, но я не мог отказать, не обидев дочь или не показавшись безумцем.
– Бери, если действительно хочешь. Но он ничего собой не представляет. Может, лучше тебе взять один из знаменитых закатов Фримантла? Или почтовый ящик с конем-качалкой? Я мог бы…
– Я хочу этот, – прервала она меня. – Он забавный, милый и даже немного… ну, не знаю… зловещий. Смотришь на нее под одним углом и говоришь: «Кукла». Смотришь под другим и говоришь: «Нет, это маленькая девочка… в конце концов, разве она не стоит?» Это удивительно, как многому ты научился в рисовании цветными карандашами! – Она решительно кивнула. – Я хочу этот. Только ты должен его назвать. Художники должны называть свои творения.
– Я согласен, но понятия не имею…
– Перестань, перестань, не юли. Напиши то, что первым придет в голову.
– Хорошо, – смирился я. – «Конец игры».
Илзе захлопала в ладоши.
– Идеально. Идеально! И ты должен расписаться. Я не слишком раскомандовалась?
– Ты всегда такой была, – ответил я. – Командиршей. Должно быть, тебе получше.
– Да. А тебе?
– Мне тоже, – солгал я. На самом деле от злости все передо мной стало красным. «Винус» карандашей такого оттенка не изготавливала, зато на полочке мольберта лежал новенький, остро заточенный черный карандаш. Я взял его и написал свою фамилию рядом с одной из розовых ног девочки. Чуть дальше с десяток теннисных мячей неправильного зеленого цвета плыли по волне. Я не знал, что означают эти грубо нарисованные мячи, но они мне не нравились. Мне не хотелось подписывать рисунок, но потом уже не оставалось ничего другого, как добавить сбоку печатными буквами «Конец игры». И тут я вспомнил слова, которым Пэм научила девочек, когда они были еще маленькими, и которые полагалось говорить по завершении какого-нибудь неприятного дела.
Сделали – и забыли.
Илзе провела у меня еще два дня, и они прошли на отлично. К тому времени, когда мы с Джеком повезли ее в аэропорт, солнце чуть прихватило ей лицо и руки, и загар прекрасно сочетался с исходящим от нее сиянием юности, здоровья, благополучия.
Джек нашел Илзе тубус для перевозки новой картины.
– Папуля, обещай, что будешь заботиться о себе и сразу позвонишь, если я тебе понадоблюсь.
– Будет исполнено. – Я улыбнулся.
– И обещай, что найдешь человека, который сможет оценить твои картины. Человека, который в этом разбирается.
– Ну…
Дочь наклонила голову, нахмурилась. И вновь стала совсем как Пэм, когда я только с ней познакомился.
– Пообещай, или пеняй на себя.
И поскольку она говорила серьезно – на это указывала вертикальная складочка между бровей, – я пообещал.
Складочка разгладилась.
– Хорошо, с этим определились. Ты должен поправиться. Заслуживаешь этого. Хотя иногда я гадаю, веришь ли ты, что такое возможно.
– Разумеется, верю.
Она продолжила, словно не услышав меня:
– Потому что случившееся с тобой – не твоя вина.
Я почувствовал, как к глазам подступили слезы. Разумеется, я знал, что не моя, но приятно слышать, как эти слова произносит вслух другой человек. Не Кеймен, работа которого и состояла в том, чтобы отскребать въевшийся жир со всех этих давно не мытых, причиняющих беспокойство котлов в раковинах подсознания.
Она кивнула.
– Ты обязательно поправишься. Я так говорю, а я командирша.
Ожила громкая связь. Объявили рейс 559 авиакомпании «Дельта», с посадками в Цинциннати и Кливленде. Первый этап путешествия Илзе домой.
– Иди, Цыпленок. Нужно дать им время просветить твое тело и проверить обувь.
– Сначала я должна тебе кое-что сказать.
Я всплеснул единственной оставшейся рукой.
– Что теперь, моя драгоценная девочка?
Илзе улыбнулась: так я обращался к обеим дочерям, когда мое терпение подходило к концу.
– Ты не убеждал меня, что мы с Карсоном слишком молоды для обручения. За это тебе отдельное спасибо.
– Если б убеждал, был бы толк?
– Нет.
– И я так подумал. Кроме того, твоя мать еще попилит тебя за нас обоих.
Илзе поджала губы, потом рассмеялась.
– И Линни тоже… но только потому, что я впервые опередила ее.
Она еще раз крепко меня обняла. Я вдохнул запах ее волос, крепкую, волнующую смесь ароматов шампуня и молодой, здоровой женщины. Отстранившись, Илзе посмотрела на моего мастера-на-все-руки, который стоял чуть в стороне.
– Позаботься о нем, Джек. Он хороший.
Они не влюбились друг в друга (не сложилось, мучачо), но он ей тепло улыбнулся.
– Сделаю все, что в моих силах.
– И он обещал, что покажет свои картины специалисту. Ты – свидетель.
Джек, улыбаясь, кивнул.
– Отлично! – Илзе вновь поцеловала меня, на этот раз в кончик носа.
– Веди себя хорошо, папа. Долечивайся. – И она прошла сквозь двери пусть увешанная багажом, но все равно быстрым шагом. Обернулась перед тем, как они закрылись. – И купи краски!
– Куплю! – крикнул я, но не знаю, услышала она или нет. Во Флориде двери захлопываются со свистом, быстро, чтобы уменьшить потери кондиционированного воздуха. На какие-то мгновения окружающий мир потерял четкость и стал ярче; застучало в висках; защекотало в носу. Я наклонил голову и быстро протер глаза большим и средним пальцами, тогда как Джек прикинулся, будто углядел в небе что-то очень интересное. Мое состояние характеризовало одно слово, но в голову оно никак не приходило. Я подумал: «педаль», потом – «кефаль».
Если не спешить и не злиться, сказать себе: «ты можешь это сделать», слова обычно приходят. Иногда тебе они и не нужны, но все равно приходят. Пришло и это слово: «печаль».
– Хотите подождать, – заговорил Джек, – пока я подгоню автомобиль, или…
– Нет, я могу пройтись. – Я обхватил пальцами ручку костыля. – Только смотри по сторонам. Не хочу, чтобы при переходе дороги на меня наехали. Уже знаю, что это такое.
На обратном пути мы заглянули в магазин «Все для живописи» в Сарасоте, и вот там я спросил Джека, знает ли он что-нибудь о художественных галереях города.
– Будьте уверены, босс. Моя мама работала в такой. Она называется «Скотто». Находится на Пальм-авеню.
– А если подробнее?
– Это модная галерея в богемной части города. – Он помолчал. – Хорошая галерея. Работают там милые люди… во всяком случае, к маме они всегда относились по-доброму, но… понимаете…
– Это модная галерея.
– Да.
– То есть цены высокие?
– Там собирается элита. – Он говорил очень серьезно, но, когда я рассмеялся, составил мне компанию. Думаю, именно в тот день Джек Кантори стал мне другом, а не наемным работником.
– Тогда вопросов больше нет, потому что и я, безусловно, элита. Такая галерея мне и нужна.
Я поднял руку, раскрыв ладонь, и Джек хлопнул по ней.
По приезде в «Розовую громаду» Джек помог занести в дом мою добычу: пять пакетов, две коробки и девять натянутых на подрамники холстов. Покупки обошлись мне почти в тысячу долларов. Я сказал Джеку, что наверх мы все занесем завтра. В этот вечер мне меньше всего хотелось писать картины.
Через гостиную я похромал на кухню с тем, чтобы приготовить сандвич, но по дороге увидел мигающую лампочку на автоответчике: меня ждало сообщение. Я подумал, что звонила Илзе, чтобы сообщить о задержке рейса из-за погодных условий или поломки.
Ошибся. Услышал приятный, но поскрипывающий от старости голос, и сразу понял, кто это. Буквально увидел большущие синие кеды на блестящих металлических подставках для ног.
– Привет, мистер Фримантл, добро пожаловать на Дьюма-Ки. Рада, что увидела вас на днях, пусть и мельком. Предполагаю, молодая женщина, которая была с вами, – ваша дочь, учитывая сходство. Вы уже отвезли ее в аэропорт? Очень на это надеюсь.
Пауза. Я слышал ее дыхание, громкое, тяжелое (пусть до эмфиземы дело, похоже, еще не дошло) дыхание человека, который большую часть жизни не выпускал сигареты изо рта. Потом она заговорила вновь:
– Принимая во внимание все обстоятельства, Дьюма-Ки – для дочерей место несчастливое.
Я вдруг подумал о Ребе, в столь неподходящем ей платье для тенниса, окруженной теннисными мячами, а волны выносили на берег все новые.
– Надеюсь, со временем мы встретимся. До свидания, мистер Фримантл.
Щелчок. И я остался наедине с неустанным шуршанием ракушек под домом.
Прилив продолжался.