ЭДДА КОТА МУРЗАВЕЦКОГО

Эта история была последней каплей в моем решении объясниться со всеми. В конце концов, лучшей жизни мне не надо, но если Ма будет так кричать и рвать на себе волосы, то я знаю случаи, когда свое здоровье и благополучие люди ставили выше кошачьего, и все могло кончиться чем угодно – помойкой, чужой семьей, а то и уколом смерти.

Нет, мне и в голову не придет заподозрить, что мои дорогие Ма и Па сделают со мной что-то плохое. Но я молодой кот. А они у меня пожилые. Как говорят люди, никто не знает ни своего дня, ни своего часа, ни своего места. Про себя я знаю, где буду. Где окажутся они – я, к сожалению, не знаю. Мне надо порасспросить у своих. Встречался ли, к примеру, Матвей с Толстым? Узнали ли они друг друга? Подозреваю, что нет. Все-таки мы разные. Люди намного тяжелее нас. Мне кажется, в этом вся штука. Но я только раздумываю об этом. Для окончательности мысли надо бы встретиться со стариками. Я просто чешусь от предвкушения этого разговора.

Я тут обнюхал соседей на мало ли какой случай и понял – я на дух никому не нужен. «Ах, какой котик!» – но двери прихлопывают быстро. Они же не знают, что мне это обидно, если не сказать оскорбительно. Я образован и воспитан, мне просто не хватает пространства жизни, почему я и стучусь в двери.

Какие же люди все разные! С виду-то не скажешь, со стороны все они на одно лицо, а ткнешься носом – так ничего общего. Молодой сосед пахнет загаром и ветром, как природный человек. Он любит меня потрепать за холку, пальцы у него длинные, гибкие. Но думаете за так? Ма сует ему в карман шоколадку, они у нее приготовлены специально, каждая его ласка за конфетку. Ну что тут сделаешь? Сладкоежка! Очень к тому же славный. У соседки слева ковер не скрипит, как у нас. Из него высосана вся, до основания, пыль, меня не слышно, когда я по нему иду. А дома я слышу пыль. У нее тонкий противный голос. Я его не люблю и тороплюсь взлететь над полом, где пыль не слышно. Я знаю, что когда я уйду к себе, соседка обязательно пройдет по моим следам пылесосом. Хорошая женщина, но я для нее источник грязи. Она не понимает моего взгляда – ваша «пыль не скрипит – ее нет»... и выставляет меня по-быстрому.

Наискосок – дети. Они такие громкие, что, как говорит Па: «Хоть святых выноси». Я не очень понимаю эти слова. Каких святых и куда их надо вынести, но раздражение Па на них так сильно, что передалось мне, и я сторонюсь той квартиры.

Но главная для меня дверь – та, где живет маленькая собачка. Она в три раза меньше меня и раз в десять, а может и в сто, меня громче. Его хозяйка – борчица, борыня или – тьфу! не знаю как сказать на женский род «борец» – за мир во всем мире, а прежде всего в нашем, собачье-дельфинье-кошачьем. Она была бы счастлива, пей мы с ее собачкой из одной плошки и прыгай вместе. Как ей объяснить, что я ничего не имею против Тошки, но он мне невероятно скучен этой своей шевелючестью и гавканьем. Он этим разрушает всю панораму мира и нашей площадки. Я начинаю помнить, что у меня есть когти, и я могу лапой ударить его по пустой головенке. Но я этого никогда не сделаю, просто тихо линяю в свою квартиру, где миролюбиво попискивает пыль и где все мной изучено до конца. Хотя нет... Есть еще компьютер, который я уже понял и кое-что в нем постиг. Но он бесконечен для познания, и в этой бесконечности я люблю повозиться. Мне так смешон Па, когда у него что-то там зависает, и он, бедняга, тычет пальцем то туда, то сюда. А это я когтем, сидя на подоконнике, вторгаюсь в эти примитивные схемы, а мышка – давно моя подельница, и стоит мне поворошить ворсинкой хвоста, она сделает все, что мне надо.

С ее помощью я оставлю эти свои записки. Мышка – это воплощение всех фантазий. Наши отношения с ней начались с тех пор, как Па стал выпускать свой интернет-журнал. В недрах этого, с виду неуклюжего, ящика он оставляет свои мысли, свой взгляд на мир и людей, и мне стало завидно. Я вдруг понял, те материальные мысли, идеи, что остаются от нас, и есть самые главные в жизни. Жизнь – коротка, мысль – вечна. И я стал изучать компьютер. Оказывается, он по-своему живой. Пахнет пылью и фыркает на глупости. Назло в нужный момент зависает, а потом вдруг толкает Па в том направлении, о котором тот еще секунду до этого не подозревал. Вот тогда я и стал присматриваться к глуповатой с виду коробочке с колесиком внутри. Компьютер и мышка – подельники в великой задаче сохранения человеческой мысли, в сохранении Па. Когда в некое будущее время кто-то наткнется на его заметки, с ним произойдет преображение бессмертием. Для меня самое интересное в жизни, когда толчок чужой одаряет тебя чем-то удивительным, и ты, вчерашний, уже не похож на сегодняшнего. Мысль – преображает. Физиология – принижает. Это меня разбередило. И я подсыпался к коробочке с колесиком. Я шел к ней, вдруг вспомнив слегка занудливого кота Мурра, который любил повторять: «Главное – увидеть свет. Когда пелена спала с моих глаз – я прозрел!» «Похоже», – подумал я про себя.

Я покрутил колесико в коробочке. Ничего. Еще и еще, и вдруг меня как кольнуло и я услышал беззвучные слова: «Не балуйся».

– Привет, – сказал я. – Запишешь мои мысли?

– Ничего себе! – фыркнула мышка. – А они у тебя есть?

Мне захотелось, как Тошку, ударить ее лапой, но она как бы фыркнула и сказала: «В свободное от работы время». И все. Замолчала. Но мне стало хорошо и спокойно. Мы договорились. Теперь у меня была задача – сформулировать свою первую мысль. Ах, как они полезли из меня – глупости. И я сказал: «Надо уметь отличать переполняющие нас громкие глупости от живущей тихо и незаметно с виду мудрости». «Истина приходит тихо, но от нее остается свет. И он тебя не покинет. Иди на него и прозреешь». Я потом при встрече рассказал об этом Мурру. Он ничуть не удивился. «Так и должно быть, если ты настоящий кот». Слово «кот» он вымяукнул, как-то особенно оскаливая пожелтевшие от старости клыки. Мне хотелось поговорить еще, но он тихо слинял. Он не особенно любил наши сборища.

Теперь я спокоен. Мои мысли останутся в животе этой мудрой машины, и кто-то когда-нибудь откроет их и потрясется увиденным. Пишущий кот?! И человек кинется к своему коту, ни в чем не виноватому, а главное не причастному к содеянному. Не потому, что этот случайно попавший под руки кот хуже или глупее меня – у каждого кота есть свой талант. К нам однажды на форум забрел живой кот, так он умел множить любые числа, одновременно разговаривая с ними. Он нам объяснил, что три – заносчивая девица, а семь – одноногий старик, а тридцать семь вовсе не девица и старик, как легко подумать, а Пушкин. У каждого великого человека есть свое число, у Чехова, например, сорок четыре.

А ночью случилось вот что. Я сидел на подоконнике и рассматривал ночь. Все-таки это лучшее, что есть. Бесконечное небо с разновеликими звездами. Одни просто ослепляют, а другие мягко так, с нежностью, мерцают, будто рассказывают что-то чудесное. И хочется туда, к ним, потому как лучше неба нет ничего.

Мои Па и Ма уже лежали, у них было вечернее чтение. Я прислушался к нему. «Бессмысленных животных не бывает... Не понимаю, почему каких-нибудь смышленых домашних животных, одаренных природными задатками, нельзя выучить читать и писать, более того – почему такому зверьку не возвыситься до положения ученого или поэта».

Я знаю этот отрывок. У Па на этих страницах лежит закладка. Это житейские воззрения опять же кого? Кота Мурра. Я повернул голову, потому что на подоконник упала тень и закрыла мне вид трамвайной остановки, на которой толпились ночные ездоки. Меня занимал один из них. Он обегал остановку справа налево и обратно, выбегал на рельсы и шел по ним, как мальчишка. А был он немолод, седые редкие волосенки шевелил теплый ночной ветер. Я люблю придумывать истории неизвестных мне людей по их облику. Но тут возникла тень на моем подоконнике. Откуда ей быть на десятом этаже? Тень шевелилась и я едва не потерял разум. В шаге от меня сидел Мурр.

– Как ты тут оказался? – спросил я.

– Должен же я знать в лицо читателей моих книг. Их все меньше и меньше. Иногда оббегаешь всю ночь – и ни одного. Лет сто тому назад их было не сосчитать, а сейчас всего пятнадцать. Твои – пятнадцатые. Тебе повезло. Кстати, что это за страна такая – неопрятная, нечистая?

– Россия, – сказал я обиженно.

– Никогда не слышал.

– Это не делает тебе чести. По-своему... она великая... Россия... Ты не бываешь на форумах, а у нас недавно был кот ученый из России. Его знают все.

– Если я не знаю, значит, уже не все, – важно ответил Мурр. Потом поднялся, выгнул спину и сказал: – Я запомню – Россия. Поспрашаю философов... Конечно, если здесь читают меня – ей уже будет скидка. Если она умоется...

И он исчез. Человек со старыми волосами продолжал оббегать остановку, Па и Ма выключили свет. Красавица-ночь ослепила и потащила меня к себе. Я посмотрел на спящих Па и Ма и шагнул в пространство ночи. Это было прекрасно. Ни на что не похожее ощущение полета.

Но внизу было холодно и грязно. Никакой красоты ночи будто и не было. И я пошел на остановку. Мне надо было, как это сказать точнее, идентифицировать свои оконные и земные впечатления. Если все не так, как со стороны окна, мой прыжок бессмыслен. И я глупый кот, сбитый с толку мудрецом Мурром. Старого человека, бегающего вокруг остановки, не было. Оказывается, он забился в угол лавки и издавал странные звуки то ли стона, то ли похрапывания, то ли сдерживаемого смеха. Хотелось понять, зачем он бегал и зачем тут свернулся. Но главное было не это – я не понимал, где мое окно. Я ведь никогда не видел дом со стороны, и я, в сущности, не знал, как мне вернуться. И я пошел к дому в состоянии – как бы сказать точнее? – легкой паники. И тут я снова увидел Мурра. Он стоял рядом и улыбался, довольно-таки противно.

– Ты наивен, как человеческое дитя. Ну спрыгнул, увидел, насколько внизу мрачнее и хуже, чем вверху, а как оказаться там, где живешь – не знаешь.

– Знаю, – ответил я и пошел напрямик к дому, серому и такому холодному с виду.

Мурр шел рядом.

– Ты живой и тяжелый, тебе не взлететь на свой этаж. Вот вход в твой дом, добирайся сам, а я тут приметил еще одно окно, за которым читают. – И он исчез. Дверь была открыта, и я вошел в подъезд. Здесь все было непонятно. Ступеньки вели вверх, и я пошел по ним. Я шел долго, но нигде не пахло моим домом. Ступени были холодные и грязные, лестница плохо пахла. Где-то тихо играла музыка. Эта была мне незнакома. И я вернулся вниз и забился в угол, как тот старик с остановки. И почувствовал родственность к этому старику. Ему некуда было идти? Или он, как я, не знал дороги? И тут я услышал его бормотание. Старик просил Бога забрать его к себе, потому как он никому не нужен. И Бог ответил ему очень невежливо: «Если ты есть, значит, ты нужен! Встань и иди». И я не видел, не знал, что старик встал и пошел, и его белые кудерьки светились в ночи. Значит, и я нужен, подумал я и, кажется, уснул. Во сне я опять летел с подоконника в ночь. И это было прекрасно. Я проснулся от громкого стука. Стучало прямо в уши, но было не страшно, а покойно. Я почувствовал себя дома, но не мог понять, как я там оказался. И стоило открыть глаза! Я был на руках у Па, и он целовал меня между ушами. А стучало его сердце. Потом мы ехали в лифте, и мне было так хорошо, как никогда не было. Ма стояла на пороге квартиры, она так выхватила меня, что мне даже стало страшно. Потом я понял, она плачет в мою шерсть, она бормочет какие-то слова, и все это – бегающий вокруг стоянки старик, целующий меня Па и его сердце и эта бормочущая и прижимающая меня Ма – сказало мне о человеке так много, что я решил – я единственная защита этих людей, и я скажу на форуме о том, как надо их беречь – смятенных, испуганных и страдающих. Никогда больше я не уйду от них, как бы ни была соблазнительна ночь, потому что нет ничего важнее их покоя, и если мы все...

– Я нет, – услышал я голос Мурра. Сгустились тени. Он опять был рядом с нами. – Самое неблагодарное существо на свете – человек. Он сентиментален, не больше того. А это еще не любовь, не доброта, не ум. Он еще на грани познания мира, но не переступил ее. Сделать шаг к развитию он должен сам, а там, за гранью, мы его встретим. Пока, малыш, не увлекайся хождением в ночь, можешь и не вернуться...

И он исчез. Я дернулся, чтоб его задержать, но Ма держала меня крепко.

– Я тебя посажу на цепь, – говорила она мне, – маленькая гадина. Это же надо такое устроить, – и она целовала меня в нос, и в глаза, а слезы у нее были такие невкусные.

Как же мы привязаны к этой странной живой природе – человеку. По краям его глупости и злости возникает иногда такая невыносимая доброта и щедрость, что диву даешься. Зная это, мы не покидаем человека. И очень может быть, что люди этим живы.

* * *

Нервно, с ошибками на месте отрывного календаря. Слова хозяйки.

С того момента, как он исчез незнамо где, я слегка сдвинулась. Как это говорится? Сдвинулась по фазе. Хотя я не уверена до конца, что это такое и о какой фазе идет речь. Ну да ладно. Сдвинулась так сдвинулась. Но не удержалась, полезла в словарь. Фаза – по-гречески появление. Значит, я сдвинулась на появлении кота из ниоткуда. Абсолютно точно. Хотя все равно это ничего не объясняет. Начинаю ковыряться в слове «появление». Что это? Появившееся явление. Оно же – возникновение. Все снова подходит к ситуации, но все равно ничего не объясняет. Где была эта пушистая драгоценная животина вполне достаточное время, чтобы спятить разумному человеку? Буду следить. Должно же быть объяснение. В конце концов, черт возьми, мы живем в материализме, а не где-нибудь еще.

* * *

До меня у них жил перс Том. Из весьма благородных, но больных аристократов. Он в детстве рос в питомнике, где таких, как он, было много. Он, Том, много чего знал! Думал, считал себя философом. А какой кот искони не философ, скажите мне, люди? Мы так давно живем вместе, и мы, коты, так часто смеемся над вашими правилами жизни, я уже не говорю о недалекости вашего мышления. Это, конечно, не относится к Па и Ма. Они у меня и добрые, и умные, а главное – не способны на зло.

Главный же вывод Тома: человек – очень трусливое создание. Очень злое – тоже. И, к горькому сожалению, самое жестокое... Даже ничтожная моль бывает порядочнее человека.

Моль – это, конечно, к слову. Хотя у нас в квартире живет моль, и не одна. Ма бегает за ней с растопыренными ладонями, а моль визжит не от страха, а от смеха. Вот мух-приставучек я тоже не люблю, но липучка, господа, – это стыдно. В конце концов, эта сволочь может прилипнуть и ко мне, и получается, что разума придумать что-то толковое от мухи у человека нет. Вообще человек абсолютно всегда думает ненужную мысль. От этого он болеет, мучается головой, но найти мысль нужную и правильную ему слабо€. Я еще расскажу потом почему. Вдруг мы, коты, когда-нибудь решим покинуть человека навсегда. Мы на наших форумах уже подымали этот вопрос, это двуногое создание просто рухнет на своих двоих. Это не я придумал, хотя убежден: это вам скажет каждый известный людям кот. И тот, что в сапогах, и умница кот Бегемот, и королевская аналостанка, хотя у нее особенная, отдельная позиция от всех нас, и тот примитивный, но очаровательный по-своему кот, который идет то налево, то направо, то с песней, то со сказкой, и многие-многие другие коты.

Но в целом мы – все – давно засомневались в человечестве. Какой это идиот назвал его венцом природы? Ну, сообразите, кто еще на земле истребил столько себе подобных? Кто? Да никто!

Вот я и решил, я не Мурр, я даже не кот Баюн, я простой домашний кот, из норвегов. Хотя родословной у меня нет, но стать есть. Я норвег, это точно. Я-то знаю! Хотя уже здесь, в России, я приобрел барскую фамилию Мурзавецкий, но никакого отношения к барыне Островского и ее идиоту-племяннику не имею. Я – Мурзавецкий из неизвестных. Дома меня называют ласково – Мурзик. Такова судьба всех Мурзавецких на русской земле, и еще свойство этой страны – все превращать в ничтожество. Тут даже цари, становясь царями, мгновенно становятся чванливыми полудурками – Грозными, Великими, Освободителями. Им кажется – это круто, а это – глупо. Мне слово «Мурзик» тоже не очень нравится, но когда так говорят Па и Ма, все обретает другой смысл. Смысл любви. Если бы все люди были такими, но я уже сказал: в большинстве своем человек весьма несовременен. Весьма. Вот это я и хочу объяснить. Мы на форуме дали России еще десяток лет, и если нынешняя опричнина тут не кончится (маловероятно, ничтожно мало на это шансов), мы покинем эту страну одновременно и сразу. Мне, конечно, будет жалко Ма и Па, и мы допускаем возможность, что некоторых людей мы возьмем с собой. Именно отдельных, а не состоящих в разных обществах. Мы научим людей жить самостоятельно, независимо и счастливо, не кормясь смертью. В стаде же пусть остаются люди-бараны. И они сгинут без нас на раз-два.

Но все же для людей, если у них хватит ума развиваться, мы оставим с Мышкой мою эдду «Взгляд на человека со стороны норвега скальда Мурзавецкого». Успеют ли прочесть ее люди, которые еще не разучились читать?

С противным визгом где-то хлопнула дверь, и оглушительно залаял Тошка. Я, тихонько оставив своих, пошел к нашей двери. Что-то явно случилось. Ма дружит с хозяйкой противненького Тошки. Не спи она, то тут же бы вышла. У них с соседкой глубокий контакт в понимании и сочувствии. Поэтому я скрываю свою нелюбовь к суетливому и егозливому Тошке. Мне кто-то из мудрых объяснил – не помню кто, – что миролюбие – одно из самых важных оснований жизни, но что именно у нас, в России, – его фатальный дефицит. Но, кажется, я уже говорил об этом. Сейчас просто подходящий случай это вспомнить.

Утренний громкий лай и какая-то сильная нервность, просачивающаяся сквозь двери. Ма проснулась. Я кинулся к ней. Я всегда стараюсь быть рядом, когда она встает с кровати. У нее ведь сразу после просыпания кружится голова. Я вижу это: вокруг головы раскачивается из стороны в сторону синеватое легкое облако. Я сразу обхватываю ее ноги. Она шепчет мне свои ласковости, но тихо, ведь Па еще спит. Потом она тихо идет к двери. Я не люблю этот ее наряд – бесформенную ночную рубашку, в которой она мне видится неустойчивой и потерянной.

За дверью все стихло, но ведь что-то было, что-то определенно было. Вы думаете, мне так уж интересно? Нисколько. Просто лишний раз я убедился в невоспитанности Тошки, в его дурных манерах – лаять не вовремя. Встреться мы с глазу на глаз, я бы дал ему пощечину, хотя в данном случае смешно само слово «пощечина». У него вся морда с гулькин нос. Я всегда удивляюсь, сколько шума в этом тщедушном теле. Но тут же я начинаю думать другую мысль: любовь – самая неизбирательная штука. Она захватывает человека, как бандит с большой дороги, и тот падает в эту любовь без остатка. И любит хоть человека-идиота, хоть черепаху, хоть козла, хоть шиншиллу, хоть безмозглых рыб. Это свойство всех людей, и оно у русских в некотором избытке, как и ненависть. Я иногда думаю: может, эта любовь – трос спасения бездумного русского, взявшись за который, он выползет из воплощенной в нем злобы и агрессивности?

Ма вернулась в спальню. Подумала, подумала и легла снова, чуть прикрыв свои тонкие беззащитные щиколотки. И закрыла глаза.

Я постоял рядом. Очень хотелось оказаться там, где все всё понимают без слов, где всегда хорошо пахнет, и только дурные собаки бьются в невидимую стену... Зачем? Замириться с нами на всю оставшуюся нежизнь? Но нам, котам, это не надо. Нам хватает друг друга и нашей памяти о тех, кто нас любил. Собаки нас не любили.

Мы, норвеги, не стайные животные в большей степени, чем все остальные животные. Одинокие – мудрее. Вот и Па похож на кота-норвега, не озабоченного сварой, что кипит рядом. Он выше этого, у него нет струн, на которых можно играть посторонним.

Ма не такая, она не просто струна, она клубок струн, задень одну – и уже – какофония страданий или счастья. Подумаешь, у соседа сломали что-то в машине – у нас вообще нет машины, и Муська рассказывала, что никогда и не было. Зачем Ма трещит пальцами и охает: «Бедняги, надо же такое горе!» «Какое горе? – хочется мне крикнуть. – Какое?» Кому-то оторвало ногу или руку? Вот это беда так беда, как с этим быть в жизни? Это ведь не смерть, освобождающая тебя от физики вообще. Физики тела, физики чувств. Смерть – это новое воплощение, без боли, без страдания, воплощение в духе.

Кот Матвей видел, как дух Толстого вышел на крыльцо астаповского дома, взмахнул невидимыми крылами и исчез в небе. Матвей уверяет, что слышал его счастливый смех. Не знаю. Скорее не верю. Я не видел умирания, но я так много видел тех, кто уже там. Котам это дано. Люди научают нас думать. Не специально, а просто по ходу жизни. А мы способные. Собаки, к сожалению, нет. Хотя им, как и всем – дельфинам, лошадям, слонам и козам, – тонкий мир тоже доступен. Но только мы, проживающие бок о бок с людьми, понимаем смысл и значение нового воплощения, а главное, его возможности мыслить, общаться и быть куда более живым, чем при жизни. Кстати, в том мире я никогда не видел кур. Надо будет об этом спросить у Мурра, но он страшный зазнайка и даже если что знает, то может не сказать – из вредности. Чванлив барин, ничего не скажешь.

Сегодня ночью я обязательно сбегаю на форум. Будет выступать кот, о котором его хозяйка написала книжку «Мы с тобой одной крови». Вот он как раз не зазнайка, хороший, простой, часто бегает к своей покойной хозяйке, у них бесконечная тема: существует ли новое земное воплощение или это чушь? Хозяйке хочется думать, что чушь. Ей нравится тот мир, а герою ее романа хочется еще раз глотнуть физики земли. А на самом деле дурачок хочет посмотреть, кто читает книгу про него. В сущности, не штука заглянуть в наш Интернет. Но... Не каждый им владеет, хитрая придумка не всем дается. Признаюсь не без гордости, компьютером тонкого мира я овладел так же быстро, как и земным, человеческим. Там все немножко не так, но если знаешь грамоту земли, усвоишь и эту.

Меня уже тянет туда, и я жду не дождусь ночи.

Нервные мысли хозяйки.

Я не сплю. В ногах Мурз. Он снова вчера исчезал. Мы оба были на кухне, он крутился под ногами, все двери и окна были закрыты, а я кинься – нигде его нет. В этот раз я не кричала, не билась об стену, я медленно обошла квартиру, заглядывая во все емкости. Я тихо его звала, тихо, чтобы не слышал муж, он ставил в свой компьютерный журнал очередную статью, и я не хотела сбивать его с толку. У меня колотилось сердце, а кота нигде не было. И он не мог никуда деться. Ну, не мог! Я взяла себя в руки и решила подождать еще хотя бы полчаса. Это огромное время для неизвестности. Каждая минута из тридцати вгрызается в тебя без остатка, она торит себе дороги в твое трепыхающееся сердце, и ты отдаешь себе отчет: какая-нибудь двадцать седьмая, можно сказать, никакая из себя минутка перекусит связь сердца с мозгом, и ты кувыркнешься в никуда.

Он появился на двадцать второй, весь вальяжный, только вот глаза, его дивные изумрудно-серые глаза, были чуть-чуть чужими. В них не было меня.

– Где ты был, сволочь? – спросила я его.

Он ткнулся мне мордой в подбородок. Он не так пах. Бывают ли сиреневые запахи, если сирени нет и в помине? От него пахло холодной подмороженной сиренью, но морда была теплой и привычной.

Вот почему я не сплю ночью. Я хочу уследить, куда он спрыгнет с моих ног. Мне хочется узнать его укрытие. Но предатели-глаза смежаются. Я переключаю мозги на грохочущие мысли типа: а если этот кризис не кончится, как предыдущий – покупкой килограмма гречки за какую-то неимоверную цену (38 рублей)? Я спрятала ее тогда на черный день, а нашла через восемь лет, в день, когда заговорили о новом кризисе, и выкинула ее, нераспакованную, к чертовой матери. Теперь я принципиально не покупаю гречки, хотя внутренний голос шепчет: «Купи! В тот раз ведь все обошлось. Поворожи гречкой».

Так и бывает. Я заснула под громкие мысли о грядущем безденежье, кот, свернувшись, спал. Мне же снился нелепый сон. Люди в пальто из гречки. У меня самой – шляпа с крутым заломом, тоже из гречки. Чай мы пьем с гречишным медом. А зовут меня Греча. Вот в такой дури я спала крепко и безмятежно, а проснулась от кошачьего скреба: кот сходил в свой туалет и зовет нас немедленно, он не выносит беспорядка в своей уборной. Полусонно думаю, что мой эксперимент выслеживания провалился. Кот как кот. Как все коты. Конечно, наш лучше всех, но это ведь любовь, а не истина. Любовь – лукавая преобразовательница всего, на что смотрит любящий глаз.

Кот «делает спинку». Истошно лает Тошка и хлопают двери. Я слышу, как Алена выводит его на улицу. Будь у котов эта же привычка, я бы тоже вышла с ними, прогулялась. Пожилым дамам это полезно, но, боже, как я люблю эту возможность не выгуливать кота. Не подчиняться его физиологическим процессам вдалеке от дома.

Я знаю и вижу из окна это братство собачниц. Вот уж воистину незыблемое основание для дружбы. Боже, сколько простых проблем они решают, пока писают их собачки. Кот – хранитель человеческого одиночества. Он его ангел. Вот только куда он убегает, в какое еще большее одиночество? Или в неведомый мне мир его общения?.. Значит, ему, хулигану такому, нас с мужем мало? Думайте, девушка, думайте. Вот и скажите, как тут не дойти мыслью о под– и надпространстве, о тонком мире и о неведомой жизни, где живут души?

У меня выкипел чайник.

Она уснула, и я ушел на форум. Матвей держал мне место возле себя. С другой стороны выеживалась Королевская аналостанка. Горе мое! Все коты, о которых написаны книжки, как бы ни были умны от природы, становятся после славы весьма противными. Я ведь уже говорил, как мы не любим Мурра. Сегодня доклад делал много путешествующий кот Мури, о котором только что вышла книжка. Видели бы вы повороты его головы и вертикальную задумчивость его хвоста. Мури многое видел, и все это было интересно, но вот что он понял из увиденного – его не озадачивало. А мы на форуме любим слушать мысль, находить кристалл мысли духа. Ибо если мы здесь, на форуме ли, в раю ли, аду или где еще могут жить души, окончательно освобожденные от бренного тела или прилетающие сюда собственной силой, а не силой смерти, не вычленим мысль из всемирного опыта добра и зла, то грош нам цена. Ведь даже лесному ежу понятно, как запуталось человечество в собственных ошибках, в непереставаемой дури, и одновременно с этим пребывает с раздутым, как у индюка, зобом – образец воинственного самодовольства.

Мы перестали слушать Мури. Мы треплемся с Матвеем о своем.

Он спросил меня, как с кризисом. Всякое потрясение в грубом мире отражается и на тонком. Ведь нетрудно себе представить количество душ, перешедших в этот период в мир иной. Перешедших не по движению жизни, а по жестокости и глупости. Бедные несчастные животные, выброшенные, потому что «самим есть нечего». А души самоубийц, разрывающие ауру небесья. Мы просто обязаны придумать мудрую мысль спасения людей – в сущности, для самих себя.

Матвей вдруг просто зашелся от смеха. Люди думают, что мы не умеем смеяться. Еще как умеем. Для этого не надо открывать рот, пускать слюни и издавать звуки. Смех – явление не грубое, оно самое тонкое из тонких и одновременно чудесно материальное. В распоряжении смеха есть изгибы хвоста, отлетающий пух, шевеление ушами, зеленение очей. К смеху Матвея, например, надо прибавить какое-то странное сближение глаз. Будто их не два, а на пол-лица один. Рыжий растянутый глаз посверкивает странным светом. Я-то понимаю, это Матвей заходится смехом-издевкой над дураком-собеседником, то бишь мною, думающим над идеей спасения людей.

– Толстой, я уже не говорю о Чехове, – тихо говорит он мне, – головами бились, томищи книг исписали, чтобы объяснить, что есть добро, а что зло. И где же тем не менее человек? И кто он? Стал ли лучше? Умнее? Добрее? Прозорливее?

– Может, кто-то и стал, – отвечаю я. – Ты что, пересчитал всех читающих? А они, прочитавшие, расскажут о прочитанном еще двум или трем. Уже кое-что!

– А надо всего ничего – чтоб прочел один, но нужный, единственный, тот, кто способен к претворению мысли в дело, добра в жизнь. Ты помнишь лица начальников России от самого ее начала? Каковы, а? Они ничего не читали. Что ни лицо, то карикатура, всегда самодовольная и всегда тупая. И с младых, можно сказать, ногтей. А писатели-умники так старались, так старались для уродов.

– А Ленин маленький с кудрявой головой был хорошенький.

– Хорошенький, пригоженький, ничего не скажу. Это шутка бога. Он выпускает в свет младенческую красоту, чтоб человек убедился, какой путь он проходит от очарования детства до пьяной рожи. Ну, хоть один выросший, заглянув в свой детский альбом, приужаснулся? Что же, мол, со мной произошло? Нет, каждый говорит: какой же я был хорошенький! А то, что стал свиньей, это как бы без понимания. А оно должно быть.

– Человек не замечает своей некрасоты. Это естественно. Это самозащита.

– Не естественно и не самозащита.

– Не знаю, – гордо сказал я. – Я не обязан знать все человеческие мысли. Мне важен цимес мысли.

– Все-таки ты немножко еврей, а потом уже норвег. Цимес – это морковка, между прочим. Ты хочешь знать морковку?

– Я ищу смысл.

– А цимес – это смак. Смак и смысл – это одно и то же или все-таки нет?

Видели бы вы его длинный одинокий смеющийся глаз. В зрачке что-то чернело и мельтешилось. Я понимал, Матвей готовит мне новую мысль, чтоб убить совсем уж наповал.

Ах, как мне хотелось сообразить все раньше и выдать ему прямо в зеленый смех его глаза.

Но во мне стала расти обида за эту морковку, которую я терпеть не могу, за всплывшее незнамо откуда слово «цимес», еврейское, между прочим, что и дало Матвею возможность уколоть меня, норвега, обозвав евреем. Я ненавижу антисемитов, так меня воспитали Ма и Па. Вот с чего меня так дернуло. С несправедливости Матвея. Что я – дурак? Не знаю, что он шутит?

Матвея мне не переговорить. Сказывается влияние Льва Николаевича. И тут я замер. Он же Лев! Лев – вот в чем суть. Я стал нервно перебирать знакомых мне человеческих львов. Сначала никого не мог вспомнить. В конце концов, я и не обязан это знать.

– Ты думаешь о людях по имени Лев? – хитро спросил Матвей. – Их достаточно, но намного меньше, чем требуется, чтоб спасти всех Ванек и Степок. Ну, к примеру, Гумилев. Сын Ахматовой. Какая голова! Как понимал суть жизни. Это он открыл пассионарность. Знаешь, что это такое?

– Нет, – гордо сказал я. Не хватало, чтоб я юлил и притворялся перед Матвеем. – Не знаю, не слышал... А ты знаешь, что такое верошпирон и кардиомагнил? Что глаза вылупил? Это лекарства, дурак.

– Ты бываешь полным идиотом! Мы с тобой говорим о сущностных понятиях, а ты мне о таблетках. Зачем это знать здоровому коту, тем более – давно неживому?

– Неживому и твоя пассионарность не нужна, или как ее там...

– Дурак, – сказал Матвей. – Это великая, сущностная штука. Мы здесь постигаем понятия или нет? Ты вернешься назад и нашепчешь их в ухо своему хозяину. Он проснется поумневшим.

– Он и так не дурак! – возмутился я.

И тут к нам прибрел Том.

– Ну, как дома? – спросил он у меня. – У Ма все еще пухнут ноги?

– Пьет верошпирон.

– Замолчите! – гневно сказал Матвей. – Разве мы для этого собираемся? Сходят с рельс поезда. Сгорают дома с живыми людьми и животными. А у кого-то, извиняюсь, просто вспухнули ноги! Тоже мне проблема.

Том просто кинулся на Матвея. Видели бы вы это! Две вздыбленные шкуры, желтая и серая. Каждый волосок дрожал, а в приоткрытых ртах торчали грозные, как копья у древних воинов, клыки.

Я не выдержал и засмеялся. Потому как все глупо и бездарно.

Они отряхнулись, и первым начал Матвей.

– Прости, – сказал он Тому. Я понимаю тебя. Если не умеешь любить частное, не полюбишь и общее.

– Слава Богу, – засмеялся я. – Петухи драчливые. Вот и у людей так же. С полоборота заводятся. Глядишь – и уже драка, посчитаешь, а их, дерунов, уже целая улица. И некому остановить, потому как по тебе, остановителю, пойдут ногами.

Оказывается, форум слушал нашу свару. Это было видно по выгнутой спине сиамки Сони. Она совсем недавно с земли. Ее усыпили хозяева, когда не стало денег на привычный для нее хиллсовский корм, а другой она в рот не брала.

– Люди не кошки, они привыкают ко всему, – рассказывала она нам. – Мои уже несколько месяцев живут на обезжиренном кефире с размоченным в нем бородинским хлебом. Между прочим – бывшие учителя, но не заработавшие в этой стране за свою жизнь даже на кусок хлеба с маслом.

Я знал больше. Я слышал, как соседка, хозяйка отвратительного громкоголосого маленького Тошки, рассказывала Ма, что ее бывшие сослуживцы усыпили кошку, а потом и сами выпили снотворного – чтоб навсегда.

Хозяева сиамки уехали к сыну в Израиль. Я слышал, кажется, от Матвея, еще раньше узнавшего эту историю, что поездка в Израиль действительно была, но там их, хозяев сиамки, никто не ждал. Сыну они были не нужны, как и святой земле. И старики тоже, как рассказывают, выпили таблетки.

Я не стал расспрашивать подробности у сиамки. Она могла завести разговор надолго, всех достала бы, и ее лишили бы права быть на заседаниях месяц или два. А она наверняка ответила бы: «Делов! От вас уйти – себя спасти. Философы сраные». И все бы обиделись, и оскорбились, особенно те, кто был описан в книжках. Назвать Мурра сраным – это какой же плебейский ваньковстаньковский ум надо иметь! Мурр опять потребовал бы более строгой регистрации на форуме – с учетом прошлого и жизни в прежней семье, ведь она играет немалую роль, если ты по природе своей не свободен и чист, как ветер. И кто бы что сказал, случись новая регистрация? Коты из семьи учителей, врачей и прочих интеллигентов принимались на форум без всяких рекомендаций. А я подумал о Ваське, сыне-муже Муськи. Такой оборвыш, хоть и красавец. Я слышал о его происхождении. Он в своего помоечного, безглазого и хромого отца. Приезжая на дачу, Муська гнала от себя прочь изысканных красавцев. Она ждала, как перепрыгнет этот кошачий урод, и она уведет его в дом. Какие же божественные были у них дети. Васька был лучше всех. Трудно себе представить, но он был похож на отца. Чем-то не физическим, а опять же таки сущностным.

Мне захотелось поболтать с ними об этих странностях природы, все мы как бы семья. Муська обещала привести еще более раннего кота нашего клана по имени Ленин.

Мысли хозяйки.

Мне снился Ленин. Не подумайте плохого, не тот, что сгубил Россию, снился наш первый в Москве кот. Знакомая кошатница дала нужную рекомендацию, и мы поехали куда-то к черту на рога за котенком. Это было малюсенькое желтенькое существо, которое спокойно помещалось на ладони. Его было нельзя не взять, сердце сразу сплавилось в нечто бесформенное, источая флюиды любви к крохотуле. Мы позвонили крестной кота и сказали, что назвали его Манюней.

– Но он же вырастет, – резонно ответила крестная. – Манюня – это плохо. Так не то Ленин, не то кто-то другой в их семье называл девочку, его сестру. Ты кандидат партии, лучше в эти игры тебе не играть.

Я по природе трусиха. Меня с трудом приняли в кандидаты партии, потому как я только-только вышла за второго мужа. Аргумент был типа: «Если женщина способна изменить первому мужу, она за два рубля продаст и знамя партии». Тогда обошлось. Теперь предстоял переход на высшую ступень. И вдруг – мало ли? – меня спросят, как зовут моего кота. «Манюня», – скажу я и тотчас вылечу из славных рядов, как бандитская пуля.

Но в этот раз меня обуял гнев. Такое со мной случается: я боюсь, боюсь, а потом вдруг так храбрею – не подходи!

– Нашего кота зовут Ленин, – сказала я мужу.

Конечно, он посмотрел на меня, как на идиотку.

– Если тебя просто берет зло, зачем же обижать животное? – спросил он.

– Это будет его тайное имя, партийная кличка для нас. А для всех – будем звать его Лёня.

Но ничего не вышло. Кот отзывался только на Ленина, ни на кис-кис, ни на Лёнечку. Он шел в руки только как Ленин.

Он погиб рано из-за своей гордости. Ходил по перилам балкона, величаво переступая лапами по узкой кромке. В конце концов, упал прямиком грудью на штакетник. Молодой храбрый самолюбивый дурачок.

Вот и сейчас он мне приснился стоящим на перилах, такой весь солнечный, абсолютно бессмертный.

Следующую кошку, Муську, я уже не выпускала на балкон никогда. Ее детей – тем более.

Сон о гордом Ленине на перилах балкона отвлек меня от мыслей о Мурзавецком (где он находится в этот момент?), и я уже опустила ноги с кровати, как увидела его зеленые сверкучие глаза в коридоре. Он подошел ко мне, я потрепала ему холку, он мягко подержал в зубах мой палец и прыгнул на подоконник. Его завораживает – так я считаю – большой ночной город.

Я успел. Она бы начала меня искать.

Я ушел с форума потому, что интересного разговора с Лениным у нас не получилось. Мудрая Муська и так и сяк старалась нас сдружить и сговорить. Но Ленин был неинтересен и скучен. Такое случается с рано ушедшими из жизни котами, я думаю, что и у людей так же. Я спросил его, какая была Ма в молодости. Он посмотрел мне прямо в глаза и сказал как отрезал:

– Она всегда хотела океана любви. От мужа, детей, меня, даже от цветов. Это, скажу тебе, напрягало.

– Но ведь она и сама была океаном.

– Это тоже напрягало. Нельзя ничего делать слишком. Надо быть в мере.

– В чем, в чем? – не понял я.

– В мере. В смысле знать меру. Она была чересчур.

«Дурак», – подумал я. И на этом мы кончили разговор.

Я смотрел на спящих Ма и Па. Я не вижу в темноте их лиц, я знаю их наизусть. У Па от волос на голове осталась нижняя кудрявая кромочка на затылке. Ма регулярно подстригает ее, и я видел, как она светится, собирая с плечей Па состриженные кудряшки. Это же надо! Седые локоны в старости у прямых, как солома, волос в молодости. Видимо, этому чуду светятся глаза Ма. И мне это нравится в ней, а вот с точки зрения Ленина – это наверняка чересчур. Да пусть! Пахучие ветки сирени – это ведь тоже чересчур. А закат солнца? Такой неповторимый с этого моего места на окне. Все прекрасное есть чересчур. А с точки зрения Ленина, всему бы остановиться на середине расцвета, не достигая вершины. Это бы нравилось Ленину? А мне вот по сердцу страх чересчур. У Ма и Па – потерять меня, а у меня – их. У истинной любви нет краев.

И я дал себе слово полюбить слово чересчур. Две буквы «е». Две буквы «ч». Две буквы «р». Немало для философа-филолога. Ленин не успел этого понять. Он был еще мальчишка. Хотя и знал слово чересчур. Не знал его глубины. Он восхищался своим телом, идущим по кромке балкона, а люби он Ма и Па чересчур – он правильно поставил бы лапы. Дурачок такой. У Ма спящее лицо неспокойно. Ей во сне не хватает любви, которую она отдает. И она в этом чувствует свою вину. Что не смогла, не сумела во всей остальной жизни получить в награду седые кудри. И я даю ей слово не задерживаться больше на форуме, не шипеть на отвратного соседа Тошку. Ма переживает из-за чувств его хозяйки. Я буду вежлив, когда он будет прыгать на меня с тонким, писклявым лаем. Как ему объяснить, что это его судьба и в этой, и в другой жизни – лаять, лаять и лаять. И ничего больше. Дурашка такой. Мне даже мечтается, что я когда-нибудь его поглажу. Я вижу, как Ма засветится, а соседка испугается и закричит: «Он хотел его поцарапать!» Будет глупо и бездарно.

Ах, Ленин, Ленин! Бояться любви чересчур – все равно как бояться того, как распускаются тюльпаны и как кромочка солнца плавно скатывается за горизонт, и мне так хочется в этот момент быть там. Но я ведь знаю, что земля круглая и солнце всегда раньше меня спрячется от глаз.

Так интересно об этом думать. Если бы наши окна выходили на восток, я бы увидел, как розовеет горизонт, как начинает приходить в себя снулая природа. А человек? Какой он в предрассветье? Каков его последний сон этой конкретной ночи?

И тут я вдруг увидел сны Ма и Па. Сразу. Оба два.

Они клубились над их головами, слабенькие, распадающиеся от одного взгляда. Слабее дыма от потухающей папиросы. В своих снах они шли навстречу друг другу. Па шел ровно, спокойно, Ма же просто бежала. И только я, находясь над ними, видел огромный обрывистый ров, что пролегал на их пути. Ма в своей торопливости запросто могла не заметить ров вовремя. Ей грозила гибель через минуту сна на глазах у Па. И тогда я прыгнул в эти слабые клубочки снов. Па дернулся и дал мне под хвост. А Ма сказала строго: «За что ты его? Мальчик проснулся и хочет кушать. Он перебил мне сон. Я бежала тебе навстречу по широкому полю... Вот и не добежала из-за тебя, маленький негодяй». И она гладит меня, как у нее принято, «чересчур». Она не знает, что могла упасть. И целый день тогда думала бы: что бы это значило – бежать навстречу?

Я доволен собой. Я даже ничуть не обижен за пинок от Па. Если бы он знал сон Ма, он бы похвалил меня. А может, и нет – ведь он тоже не видел рва.

Мысли хозяйки.

Такая дивная степь, и я бегу по ней. Это так здорово – пространство жизни без перегородок, заборов, дверей и замков. Чистое поле – это воля. Воля – это крылья, взял и взлетел, и я бы взлетела в этом дивном сне, мне навстречу шел любимый, а этот чертушка-кот прыгнул в сон, как оглашенный. Что бы это все значило?

Я завариваю крепкий чай, это единственная слабость, которую мы себе оставили. Кроме, конечно, рюмочки хорошего виски, которую мы себе позволяем иногда. Кот крутится между ног.

– Ты перебил мне сон, – говорю я ему.

Он толкает меня лбом. «Извиняется», – думаю я. И вдруг меня осеняет: а что, если коты видят наши сны? Мне интересно заглянуть в кошачьи мысли, найти самую главную – о чем она? О кусочке вареной индейки или о желании сбежать от нас? Ужасное предположение, но куда денешься, если оно приходит? Вот бы остаться на этом свете мыслью, хорошей, правильной, и делиться ею с миром. Фу! Я представила эту свою бестелесность, легкость и поняла, как мне дорого тело и даже его тяжесть.

Мурз снова толкает меня лбом и смотрит мне в глаза своими изумрудами. «Так толкал меня Том, – говорю я ему. – Но откуда тебе это знать? Вы не встретились на этой земле».

Она вспоминает Тома, чувствую я. У меня с ним сложные отношения. Это обычная история у норвегов с персами. Мы не притягиваемся друг к другу. Вот с Муськой, Васькой, даже Лениным мы как бы вполне свои, а Том всегда в собственной плосколицей рыжей компании. Но вот сейчас, трогая теплые ноги Ма, я хочу с ним поболтать. Ма, Па и Том – это ведь совсем другая история, совсем другая любовь. И мне немножко больно, совсем чуть-чуть, представлять эту их жизнь без меня. Это кажется мне невероятным. Я и перс – мы не совпадаем кровью. И мне не то что хочется понять любовь моих хозяев к чужаку, понять все равно не смогу! Мне хочется принять и простить им эту любовь. Я ведь уже почти принял любовь человека к собаке на примере громкоголосого и несимпатичного малышки Тошки. Как его любит его хозяйка и как она снисходительна ко мне, молчаливому и мрачному великану. Мы не касаемся этого на форуме, но между собой, на двоих, на троих, мы копошимся с этой проблемой «свой – чужой». И вот сейчас, у ног Ма, я принимаю решение – сблизиться с Томом. Ведь хочешь не хочешь – мы одна семья.

Но на этом – «одна семья» – я замираю... У Ма и Па двое детей, взрослых и живущих далеко. Они – горе родителей. А дети думают эту же мысль наоборот: Ма и Па – их горе. Вот об этом я и начну разговор с Томом. Он их вырастил. «Зачем вырастил таких?» – спрошу я его.

...И я спросил его в ту же ночь, покинув спящих хозяев.

– Запах, – сказал Том. – У них разные запахи. Особенно у дочери. Скверный запах зла, точнее, раздраженной зависти. А у сына – устойчивый запах спиртного, выпитого тайно. Ты знаешь, запах открыто выпитого очень отличается от тайно выпитого. Тайный пронзает всю плоть, и он отвратителен примесями духа крови, мочи, желчи, слюны, всего, чем наполнен человек. Тайно пьющие вырастают в неизлечимых алкоголиков. Ты что, не знал этого?

Я никогда не думал об алкоголиках. Мне они не встречались. Ма и Па любят пригубить рюмочку, но они от этого делаются только лучше. Такие ласкучие.

– А что это значит – запах зла? – спросил я у Тома.

– Мог бы знать и сам. Ты уже взрослый кот. Но я понимаю, ты живешь в тепличных условиях, от этого ты зануда и задавака. А я видел эту семью в состоянии распада. Самое страшное – распад. Души ли, семьи ли, страны ли. А представь все это вместе, как было у них. Я ненавидел их «доченьку», а она ненавидела всех. Такая с виду улыбчивая, она исторгала из себя зло к родителям, которых обвиняла в том, что родилась у них, а не где-то в другом месте. Я видел это излюбленное ее место. Шезлонг на пляже и старый козел, целующий ее ноги. И деньги, много шелестящих денег. Она прижимает их галькой к песку.

– Козел – это кто? – не понимаю я.

– Ты глупый недоразвитый кот. Ты не знаешь языка людей, с которыми живешь. Козел – это человек, но козел по сути. Понимаешь?

Я не понимаю. Я не видел козлов.

– У них уже нет дачи? – удивляется Том.

– Уже нет. Пришлось продать. Но я на ней не жил никогда.

– Горе ты луковое! – смеется Том.

Я молчу, ибо не знаю, что такое горе луковое.

Как-то мне скверно. Этот плосколицый перс знает куда больше меня, а я ведь считал себя умницей и достаточно образованным зверем.

– Ладно, – сказал Том. – У каждого кота свой путь и своя среда обитания. Ты это хоть понимаешь?

Мне хочется его стукнуть, хотя это я как раз понимаю. Я люблю слушать разговоры Ма и Па. Люблю их анекдоты. Но вот слово «козел» мне не попадалось. И слово «дача» тоже мельком. Это же не значит, что я идиот?

Мы расстаемся с Томом почти по-дружески. Вразвалочку он идет в свою компанию, а я бегу к Муське.

– Сейчас же объясни мне, кто такой козел! – требую я.

– Зачем тебе это надо, дурачок? – спрашивает она. – Это такая большая собака с рогами. Ты что, никогда не слышал эти стишки: «Идет коза рогатая за малыми ребятами: забодаю, забодаю, забодаю»? Козел – это ее муж. Ты не рос с малыми детьми, ты не слышал детских книжек.

– А как пахла их дочь?

– Плохо, – сказала Муська. – Как пахнет плохой человек. Ты неженка, тебе в твоей жизни ничего не воняло.

Ну, и что я получил в результате? Что я недоумок, что я не знаю многих слов, которые у Муськи и Тома просто сыплются с языка. «Козел», «дача», «горе луковое»... Плохой запах... Вокруг меня хороший. Мне несимпатичен запах Тошки, но это правильно. Он псина. Это слово я знаю. Па мне говорит после моих встреч с Тошкой: «Не обижай псину. Она славная. Собаки и коты – часть человеческой жизни».

...Я на минуту вышел в подпространство, чтобы встретиться с котом Матвеем. Люди не умеют, закрыв на миг глаза, оказаться в нужном им месте. Это до смешного простая штука, если знать, что параллельный мир рядом, тут, в сущности, он вокруг тебя и смотрит тебе в глаза. И вот я вышел на секунду к Матвею. Он давно, лет сто как покинул наш мир, но по телесной, объемной жизни со вкусом и запахом очень скучает. Вот и сейчас он первым делом меня понюхал.

– Тебя обкурил хозяин, – сказал он сморщившись. – В мое время табак пах тоньше и благородней.

Ах, как я не люблю это в нем – придирки к моему времени. Он думал, что если видел еще полуживого Толстого и обнюхал его следы, которые привели старика в Астапово, то имеет право быть бестактным. Не думаю, что следы Толстого пахли лучше табака моего хозяина. В общем, мы тогда только встретились и уже были раздражены друг на друга. Но я бы преодолел это – так интересно мне с ним разговаривать, – если бы какая-то неведомая сила в тот момент не рванула меня назад, в мое время. Так еще никогда не было. Мы подолгу заседаем на форумах или болтаем друг с другом о своих хозяевах, и никто никогда меня не тревожил и не выдергивал из параллельного мира в эти приятные моменты жизни в нем. А тут этот рывок, болезненный рывок, скажу вам, будто меня растягивали в длину до полного разрыва.

Я оказался на пороге комнаты своего времени, посредине ее стояла Ма и буквально рвала на себе волосы, крича при этом, что надо немедленно вешать объявление о моей пропаже. Я ткнул ее лбом, а она схватила меня так, что мне пришлось уворачиваться от ее мокрого лица.

– Ты где был, солнце мое? Где тебя носило, сволочь ты такая? – плакала и смеялась она сразу.

Они плохо пахли, омерзительно пахнут у людей нервы, когда они их распускают. Что бы ты сказал, Матвей, на этот запах? Я просто вижу твою брезгливую морду.

С трудом мне удалось спастись от жарких объятий. Боже, как же оно беззащитно, это человеческое существо, как оно беспомощно в мире, где все так близко, так рядом, но они слепы и глухи, живущие в скудном пространстве трех измерений.

Они не знают удивительный мир мертвых, мир без слов и жестов, но одновременно такого пронзительного взаимопонимания, при котором зло и жестокость не могут возникнуть по определению, там нет корней для этого. Я люблю там бывать, котам это дано. Собаки бьются в прозрачные стены иного мира, но разве можно добиться своего нахальством? В том мире – нет, в человеческом – только так. Но если говорить все честно, в тонком мире подпространства тоже есть свои проблемы. А пока вернемся к запаху валерьянки, который заполонил всю квартиру. Они не могут прийти в себя, мои люди. Я заберу их, когда буду уходить совсем. На форуме стоял вопрос о тех, кто одинок в мире людей, кто никому не нужен. Их не счесть. Тьма. И больше всего в России. Страна фатального недостатка ума и совести. Здесь в чести только предательство, нож в спину, подметные письма и торжественная осанна ничтожеству, стоящему у трона.

Я отдаю отчет: это неточно, спорно. Русские тоже всякие. Матвей говорит, что я мало еще пожил, чтоб так замахиваться на всех. Ладно. Не буду. Но для этого мне не надо слушать радио, слушать мысли Ма и Па, не надо ощущать (интересно, как?) то дрожание тревоги, подчас ужаса, злобы и ненависти, которые растворены в воздухе России. Конечно, есть и другое – есть Ма и Па, они русские с головы до ног, но сколько же в них добра и нежности. Черт возьми! Сломаешь голову с этим народом.

Но постараюсь быть объективным.

Вот на эту тему мы и хотели говорить с Матвеем. О том, что сто лет со дня его смерти – он умер в год революции – привели Россию к полному моральному падению. Я постараюсь защищать свою русскую родину, как могу. Но он мне в ответ, как всегда, скажет: «Это моя родина. Я не пришлый кот. Не приблудный норвег. Я искони сибирский. Во мне вся русскость, какая есть. А значит, моя точка смотрения точнее». «Точка предсмертных следов Толстого?» – смеюсь я. «Назови свою!»

Моя точка – это Ма и Па. Уже немолодые, но ни минуты не сидящие без дела. Их бросили дети, ища кусок счастья пожирнее, чем дома.

Мне о их сыне, мальчике, рассказывала Муська, которая тогда жила у них.

– Он пахнул бедой, – говорила она. – И Ма это чувствовала. Потому и отпустила его в эмиграцию, думая, что там ему будет лучше.

Ах, Ма, Ма... Она у меня умница, добрая, хорошая. Но, между нами говоря, дурочка. Не понимала и не поймет никогда, что не может быть побега от себя самого. Твои потроха всегда с тобой. А сын был слаб духом. Глоток спиртного взбадривал его слабенькую душу, и он находил в этом утешение. Как и весь российский народ. Глоток – и уже откуда-то кураж, лихость, и даже мысль взмахивает крылышками, а на самом деле – обманка и самообманка сразу. И уже пошла-поехала плясать губерния слабой человеческой природы. Родители приискали ему классного врача-специалиста. Но молодой идиот был уверен, что он силен и сам со всем справится. «Мне никто не нужен, – кричал он пузырящимся ртом, – я сам себе врач». Теперь гниет в одиночестве чужой страны. Жена нашла себе другого – нормального, а вот мать сыночка не найдет уже никогда. Я-то знаю, о чем он иногда думает там, далеко. Я нет-нет да захаживаю к нему. Подглядываю. Он думает, что вернется и будет читать и перечитывать книги. А когда-то наткнется на те книги, которые любил в шестнадцать лет, – Бредбери, Шекли, Саймак, Лем, – и уйму им подобных, вспомнит те мысли, те порывы, которые были в нем чисты и прекрасны... А Ма, забыв о себе, все несла и несла книги в дом, и это было счастье. И когда он вспомнит это, то закричит дурным голосом и шагнет с балкона. Он не дурак, он видит этот шаг с балкона, потому и не вернется. Он еще очень хороший, и по сути своей ему стыдно. Ма все это тоже видит – не без моей подачи. Я внушаю ей мысль не умирать раньше времени. Ради сына и ради меня. Я ведь еще совсем молодой, и не хочу без них.

Но Ма чудит совсем по-человечески: прячет фантастику на антресоли. Я лижу ее дрожащие руки, когда она держит книги. «Куда ты спрячешь балкон, родненькая моя, – думаю я, – если все-таки сын совсем плох и выйдет на него?»

Ма гладит меня. «Немтырь ты мой, что бы тебе заговорить?» Вот это, конечно, главная проблема человеческой сущности, самая что ни на есть... Люди не слышат мыслей, не считывают их из тишины. Как же ты обмишурился, Бог, со своим венцом природы, прости меня Христа ради.

К вопросу о Христе. На эту тему мы говорили с египтянкой Клеей. В Верхнем мире уже не имеет значения, кто ты был по вере. Остается только суть, что ты снискал, крестясь двуперстием или трехперстием, пряча лицо в платок или открывая его ветру. Считается только добро и зло, совершенное тобой лично. Сколько путников напоено твоей водой, сколько слез омыто тобой с человеческих лиц. И на чьих коленях умирала твоя мать, родных или совсем чужих. Или совсем одна-одинешенька.

Вообще, живя с Ма и Па, я стал сентиментальным. Негоже это. Хотя что греха таить, сентиментальность мне милей жестокости, симпатичней суровости, родней вздорности. Но тем не менее: бегущая по щеке слеза Ма и понурый взгляд Па плавят мое норманнское сердце. И тут уже ни два, ни три – просто хочется заплакать. Замечательно, что я это не могу, не так устроен. Но природа моя обрусела, обмягчела, я жду их ласки, слабею от слов «А где спряталось наше солнышко? Мурзик, покажи свою мордаху». Я им сын, я им внук, но ни за что не их дочь. Муська мне сказала, что даже когда та была ребенком, она пахла злостью.

Дочь нашла свою судьбу тоже далеко, в радости ничегонеделанья. Для этого была придумана болезнь – чтоб быть жалеемой. Она ради этого бросила свою дочь, родителей, чтоб лежать и не шевелить в этой жизни даже пальцем. У нее, абсолютно здоровой, от этого истлела совесть, потому она – так мне объясняла Клея – не попадет даже в мир плохих мертвых, а полетит на белых крылах придуманной болезни прямехонько в ад.

Ма и Па плачут о детях, хорошо, что я рядом, я трусь об их ноги. Я заберу их с собой, они точка отсчета смысла моей жизни.

А ад есть. Мы ходили с Матвеем его смотреть, это совсем рядом, стоит повернуть голову. Вы думаете, там возникает раскаяние? Да нет же! Там человеку дано в полной мере все то, чего он так жаждал. Жаждал зла другому – получи его сполна, слови кайф ненависти. Адовы люди наслаждаются злом полным ртом, так как у них нет совести. И наслаждению ненавистью нет конца: хотел – получи, пока от тебя, истлевающего от собственной натуры, не останется горстка плохо пахнущего пепла, который слижут тамошние адовы змеи.

Я детей Ма и Па, естественно, не знаю, я слишком молод, мне о них много рассказывала мудрая Муська, она видела, как росли сын и дочь. Я всегда удивлялся, как люди не видят завтрашний день, он ведь ничем не скрыт, как не видят будущего своих детей и потому так глупы в отношениях с ними. Муська говорила, что мальчик был хорош, но в нем всегда царствовало самомнение, что он все знает лучше всех. И Муське был виден этот его раздутый шар «я», и он нес его, куда хотел. Люди с раздутым шаром в себе – самые немощные. Ложная легкость жизни мешает им видеть и понимать. Они уверены – их шар пронесет их мимо беды и зла. Ан нет! Тут-то шар и зависает. А человек до этого просто взял и выпил – и почувствовал взлет и еще большую легкость.

И он перестал чувствовать разницу между полетом и зависанием над бездной своей жизни. Так говорила Муська. Дурачок думал, что он движется, а он висел над запахом спиртного, и так в нем и остался. Остатком разума, он ведь не дурак, он чуял – что-то не так, но зависшему не дано видеть истину. Он разрушался на глазах родителей, те кричали нечеловеческим криком горя, а всего ничего надо было – проколоть шар самодовольства – и дать ему пасть оземь. Надземная сущность есть над каждым человеком, она его главная часть, она не видима и не слышима людьми, но она ощущаема ими в какие-то особые минуты откровения. Надо бы уметь слышать в себе этот дивный голос невидимого, но... Почему-то человеку Бог не дал сверхуха, сверхглаза, сверхчутья.

Но иногда, иногда надземная сущность так пронзительно, так сильно является в человеке. И тогда он мечется, не зная, радоваться или плакать. Проткнись шар сына – он бы мог и умереть, и остаться нормальным. Но сколько раз Ма думала, видя его в отключке: лучше бы я похоронила и отплакала его. Но сын жил, не зная этой молитвы матери.

Я трусь о ноги Ма. У нее такие тонкие щиколотки. Я боюсь за них, столько на земле лестниц и ухабов. У Па ноги как раз крепкие. У него слабые руки. Но он делает ими все. Он не может без дела.

– Ты сволочь, – говорит мне Ма. – Хоть бы намекнул, где ты был.

– Где был, где был, – отвечаю я им мысленно. – Не скажу. Жирно будет.

Ночью я все-таки доберусь до Матвея. А может, и нет. Мало ли – захочет ли он в тот момент меня видеть? Но тогда я точно увижусь с персом Томом, жившем в моем доме до меня. Он обещал познакомить меня с большим кошачьим семейством, которое жило у Ма и Па, когда они были совсем молодые. Когда они пели и «чушь прекрасную несли». И дети были детьми, любимыми и дорогими. Том нашел Муську, ее сына Ваську и нескольких их детей. У людей это называется инцест. Честно говоря, мне не хочется увидеть тех, кого любили до меня, но скребет любопытство. Я пойму их, как только их увижу. Не зря Матвей говорит: «Ты пронзительный кот. Такие бывают британцы и норвеги, и сибиряки вроде меня».

Но в ту ночь я так никуда и не пошел. Ма просыпалась каждые полчаса и искала меня по квартире. Чтоб не нервировать ее, я выходил ей навстречу, как только она шелестела тапками. Она гладила меня и говорила:

– Не делай так больше, ладно?

К утру она крепко уснула. И они пришли сами. Муська и ее сын-муж. Она очень по-хозяйски, а по-моему – нагло осмотрела мой лоток с едой и питьем, а Васька пошел в спальню, прыгнул на кровать и стал обнюхивать своих бывших хозяев. Я боялся, что они вдруг проснутся. Но что такое касания неживущих? Это даже не кошачий ус, не нежный лепесток розы, не легкий поцелуй ветерка. Все гораздо нежнее. Это ничто и все, сказать по-научному – любовь на молекулярном уровне.

Я в какой-то момент даже обиделся: мне показалось, что Васька их любит больше, чем я. Но я себя окоротил – такое невозможно. Потом он пошел по квартире и сказал, что в ней иначе пахнет, что раньше здесь сильно пахла девочка, он не любил бывать в ее комнате.

– Какая она? – спросил я. – Они страдают без нее.

– Зря, – ответил Васька. – Она не стоит страданий. Она была по природе змеей, хитрой и верткой. Ее мучило неуклюжее человеческое тело, например, ступни, на которые надо было становиться. У змей, как ты знаешь, нет ступней. А сын был как раз хороший, но он был очень слабый, почти бессильный, и ему было тяжело носить большое мальчишеское тело. Он искал способы облегчить это. Мотался на велосипеде, как сумасшедший. Где он?

– Он алкоголик, – ответил я.

– А! – ответил Васька. – Вспомнил. Я его видел. Он шел, как ходит по земле птица с подбитыми крыльями, она ищет смерть.

Потом мы сидели вместе на кухне. Муська была очень красива, с утонченной мордой и большими чуть косоватыми глазами. Васька был вахлак. Растрепанный, взлохмаченный. Люди почему-то особенно любят это – большую торчащую шерсть. Это в них говорит тоска голого человека, вынужденного цеплять на себя много разного неживого, и это портит им жизнь и здоровье.

У эволюции свои просчеты. Это любит повторять Матвей.

Я намекнул гостям, что пора и честь знать, и они поняли это сразу, вмиг исчезли, а я остался посередине ночи и кухни, как дурак, но тут рядом возник молодой перс и сказал, что это его кухня.

– Это ты – Том? – спросил я, еще не отвлекшись от прежних гостей.

– А кто же еще? Они ушли – меня не взяли. А я ведь был тут самый любимый.

– Я знаю, – сказал я обиженно. – Ма часто называет меня Томом. Я не отзываюсь, пока она не попросит у меня прощения.

Что бы ни говорили люди, а происхождение, род, предки – все это сказывается. Мы, коты, в сущности, никогда доподлинно не знаем своих отцов (исключение – дети Муськи и Васьки, но это, скажу я вам, все-таки моветон), но как же сказывается тайна рода в последующей жизни. В Муське просто дышит королева, а Томик – типичный затюканный детдомовец. Его продали за бесценок как бракованного. Он сидел в отдельной клетке, а рядом в большом вольере важно мыла морды чистая здоровая порода.

В сущности, у людей так же. Но они могут взять чужую фамилию, облагородиться образованием... Но торчит, все равно торчит в каждом или грязный хвост прапрадеда или замашки проститутки, но бывает – бывает же! – и проступает гордая поступь какой-нибудь графини.

Кстати, о дочери. Она решила, что фамилии родителей и первого мужа – Сидоровы и Крюков – слишком просты для нее и взяла себе фамилию второго мужа – Кацман, то есть, в сущности, Кошкина. Лично меня это оскорбляет, я считаю, она не имеет права быть Кошкиной. Это для нее слишком, недостойная ее честь.

Мои хозяева из простых. Но это, в моем понятии, не ругательство или презрение. Это просто факт, что все их «пра-» или пахали землю, или служили в армии, вышивали крестиком или принимали роды. Вот роды я никогда не видел. Но Матвей видел все, даже, как я уже говорил, умирающего Толстого. Он говорит, что роды – самое омерзительное зрелище на земле. И вот я теперь думаю: а почему так? Почему явление на свет так отвратно, как говорит Матвей? Нет ли в этом намека, что жизнь отвратительна сама по себе? Или это знак начала – от минуса к плюсу, от ужасного к прекрасному?

Я помню себя уже в неге, у живота матери, под мелодию ее мурлыканья. Нас было пятеро, и мы толкались изо всей едва проявившейся силы. Мать лизала нас, а потом, бывало, уходила. И наступал ужас беззащиты. Мне кажется, я был трусоватей своих собратьев, мне не хотелось становиться на слабенькие ножки, чтобы заглянуть за корыто – а что там? Надо сказать, я до сих пор не любопытен. Просто я уже знаю главное. Миру запахов и вкусов приходит конец, и наступает мир, где всегда рассвет и нет заката, всегда не жарко, но и никогда не холодно и не нужно тыкать носом, чтобы понять, что и как. Мир познан, открыт и спокоен, во всяком случае, так у нас, у котов.

Я однажды случайно заглянул в человеческое место постоянства, там тоже тихо и спокойно, души людей безмятежны и чисты. И они не теряют друг друга. Но есть еще мир плохих душ. Я не ходил туда. Говорят, там плохо пахнет и души людей не находят себе места. Но мои Ма и Па будут со мной, я прослежу за этим, хотя я знаю, они будут искать своих непутевых детей. Но те будут там, где грешная, смятенная душа будет кувыркаться в бессмысленной панике, как дура.

За своими мыслями я совсем забыл, что у меня гость, Том. Я увел его из спальни, мы сели в кресле, воистину как гости, и Том сказал:

– Знаешь, в этой комнате Па ставил мне капельницу. Самое отвратительное, что было в жизни. Ну как им, дурачкам, было объяснить, что я уже улетаю, что мне лапой машет Матвей, а Клея выгнула спину и шипит на Ма и Па.

Но я терпел болючую жизнь ради них. Глупо, конечно, мне ведь всего ничего оставалась, несколько минут, и так хотелось пить, и я вырвался и пошел к плошке. Какое это наслаждение – вода. Я пил, а они смотрели на меня и думали, что ко мне возвращается жизнь. Но я умер возле плошки. Заметили ли они, что я, как честный кот, махнул им кончиком хвоста? Я не стал смотреть, как они плачут, у меня бы не выдержало сердце. Хотя это дурь. Сердце было уже ни при чем, – он посмотрел на меня как-то очень серьезно. – Я рад, что ты здоровый малый. Береги их.

Мы погоняли по дому шарик. Томик повисел на шторе, слегка раскачивая ее. В окно на нас смотрела полная самодовольная луна, и я вдруг спросил:

– А у вас есть луна? Что-то я ее не припомню.

– Ты темный кот. У нас нет луны, нет звезд, нет солнца. Мы даже не в галактике. Наш мир иной.

– Инопланетяне? – спросил я.

– Даже не они. Мы ближе и дальше – одновременно. Мы те и другие. Это одно из свойств нашего мира – быть и не быть – способность перевоплощения. В сущности, меня ведь нет. – И его действительно не стало. Только что был – и нету. Но я ведь его знаю, тот мир, и одновременно не знаю совсем.

Мне хочется туда, но я так люблю этот, что с луной и дождем, с его шумом и гамом. С собачьим лаем противного, но, как выясняется, и любимого тоже Тошки. Я люблю в этом мире все, а больше всего Ма и Па. И пусть тут иногда плохо пахнет (жареная рыба или лимон), пусть здесь много неприятных звуков, например, телефонные звонки... Как-то Муська сказала мне, что тоже ненавидела звонки, а когда они уж очень досаждали, перекусывала провод.

– Попробуй! – сказала она мне. – Такая после этого начинается суета, что можно сдохнуть. Твоя Ма просто заходилась в истерике, потому что не знала, вышел ли с работы Па. Самое страшное для нее – не знать, где он.

Я сказал Муське, что теперь нет такой проблемы, у всех мобильники. Она не могла понять, что это, и я, это нехорошо с моей стороны, тогда и взял ее с собой. О! надо было видеть – возвращение умершей кошки в ее бывший дом. Муська вся дрожала от возбуждения. В спальне она прыгнула на трюмо. Ма всегда клала голову на книгу, которую читала и потом пристраивала на подушку рядом с трюмо, вблизи всяких там баночек.

– Она очень изменилась, – сказала Муська, разглядывая спящую Ма, – подсохла. У нее остались ямочки на щеках? – спросила она меня. – Раньше, когда она прижимала меня к лицу, из ямочек ее пахло счастьем. Ты знаешь, как пахнет счастье?

– Знаю, – ответил я. – Это колесико детской машинки. Па бросает мне его – и я когда поймаю, а когда нет... Но когда колечко непойманное и пролетает мимо меня – оно пахнет как ничто.

И мы замолчали, глядя на спящих Па и Ма.

– Идем, я покажу тебе мобильники.

Они лежали рядышком на телевизорной тумбе. Я и оглянуться не успел, как Муська смахнула их на пол и стала гонять по комнате. Мне и в голову не приходило, как легко и грациозно могут они кататься по квартире. Как тут было не присоединиться к восторженным зеленым глазам Муськи. Но не прошло и минуты, как мы не увидели мобильники. Они исчезли в пространствах подземелий пола – то ли под диваном, то ли под стеллажами, то ли под креслами.

– Это куда легче, чем перекусывать провода, – сказала Муська.

Откуда ей было знать, что, если они остались живы после нашего хоккея, то зазвенят как миленькие.

– Ну, я пошла, – сказала Муська. – Раньше здесь было интересней. Играла музыка.

– Но сейчас же ночь...

– А разве ночь помеха музыке? Это самое ее время.

Я шел ее провожать обескураженный. Я не знал, что женские ямочки пахнут счастьем, я не знал стремительность скольжения мобильника по полу. Мне не приходило в голову это делать. И я не знал, что ночь – время музыки. Я не зря уважал Муську, она оказалась куда образованней меня, и я решил, что, если все обойдется с мобильниками, я приглашу ее еще. Мы ведь не успели побывать на кухне, я не успел ее угостить вкусненьким. Но она растворилась в пространстве.

Я лег на ноги Ма. Она деликатно ими шевельнула и, приподнявшись с подушки, погладила меня по голове. Она теперь будет досыпать спокойно, зная, что рядом и Па, и я. Как же я их люблю!

Пояснение хозяйки.

Утро движется лениво и нелюбопытно.

Звонок от соседки Алены объяснил ситуацию. Какие-то чертовы хулиганы покурочили припаркованные у подъезда машины. Это было чистое мародерство пополам с изуверством. Алена кричала в трубку, что надо вызывать аварийку, что мужу добираться до работы своим ходом полдня, и он собирается это сделать. «Идиот!» – кричит Алена. Соседи по несчастью уже как-то самоорганизовались, они живут ниже и спохватились раньше, а с двадцать второго этажа, объясняет Алена, как кинешься выручать машину? Вниз головой?

Мурз стоит рядом и внимательно слушает мое сочувствие, возмущение и мою полную неподходящесть для решения вопроса. Мурз доволен. Он понял, что ни я, ни муж не помчимся вниз, бесполезные старики. У меня делается противно на душе, это всегда, когда я беспомощна в деле и затыкаю дыры беды-не беды потоком слов. И как бы в ответ на мои столь слабые силы Тошка лает громко и как-то даже заливисто. Это гнев на меня маленькой хорошенькой псины, которую я люблю, и я, как-то не задумываясь, глажу Мурза, а он хватает меня за палец.

Конечно, я не прав. Но я терпеть не могу, когда она оправдывается перед всеми за то, что живет в глупой стране, за этих отвратительных начальников страны в телевизоре, за то, что у нее нет денег всем что-то купить и за то, что она любит этого недоумка Тошку. Ну что ж ты так стелешься, Ма? У тебя есть я и Па, и мы любим тебя такую, какая ты есть, даже если ты, с точки зрения Алены, неумеха и балда... Тут я и грызнул ее слегка за палец. Так, чуть-чуть... Я бы умер, сделав ей больно на самом деле. Просто я оторвал ее от этой болтушки Алены и заходящегося в крике Тошки.

Потом она рассказывает все Па, но я вижу и чувствую, что ему малоинтересны дела соседей. Он по природе близок к нам, котам, сосредоточенным на самих себе. Сколько у нас на форуме разговоров про это – кто на земле лучше всех. Этот вопрос почему-то любят поднимать египетские кошки. Тонкотелые, гладкие, с глазами, в которых весь мир. Конечно, они считают, что они-то точно лучше всех. И я готов согласиться, потому как я мудрый норвег и никогда не вступаю в спор с другим полом. Пол для меня ничто, таким меня сделали Па и Ма, и я им за это благодарен. Хватит мне мысленных мартовских глупостей. Они меня смущают, как бы сказать точнее, совращают, но это все миг, касание мартовский звезды, особенно задиристой в этот месяц. Но я свободен от больших и глупых смятений. Я мудр и спокоен. Я не просто свободен от бремени плоти. А вот Тошка – нет. Вот почему от него столько шума.

Когда я вернулся, они мирно спали. Я решил подсмотреть их сны. Когда-то Ма сказала Па: «Это неприлично, как подглядывать чужие сны». С тех пор я стараюсь этого не делать. Но тут уж не удержался. Я решил подсмотреть только сон Па. И я его увидел. Па сидел на пеньке и ладил удочку. Он еще молодой и грустный. Удочка не ладилась, и он ее сломал об колено и пошел к реке, и стоял так, что я почему-то за него испугался и кинулся ему в ноги, но он переступил через меня и пошел прочь, а я шел за ним, а потом он растаял в своем сне, но у меня почему-то осталась печаль и страх от этих его пяти шагов, которые он сделал навстречу речке. Мамин сон – клубящееся белое облачко – я не стал трогать. Я лег им в ноги, теплые такие, уютные, и заснул. Проснулся от слов Па.

– Странный такой сон. Я сижу на берегу реки и она меня тащит в себя. Именно так: некая сила, которую мне не перебороть, тянет меня в воду. Такой сон, всего ничего – я и река, а душа болит.

– Река – это хорошо, – говорит Ма. – Это долгая жизнь.

– Уже не актуально, – отвечает Па. – Хватит с меня долгой жизни. Войны, Сталина, вселенской русской дури и еще этого кризиса...

– Скажи, как на духу, разве нам плохо вместе при всем этом прожитом и проживаемом?

– Так ведь это единственное, что у меня есть. Наше с тобой – мы. И это много. Ради этого стоит просыпаться. И еще ради него. Видишь, он тут как тут...

И Па треплет меня за холку. Я мурлычу в ответ.

– Вот бы понять, про что он мурлычет, перевести бы это на человеческий язык. Как ты думаешь, дойдет до этого наука?

– А зачем? Ты, что ли, так его не понимаешь? Слова ничего не упрощают и не облегчают. Они, наоборот, все подчас испохабливают.

– Давай мурчать...

– Я бы не возражал. Если бы не великая литература, то я бы с удовольствием забыл слова. Помнишь великого-развеликого Маяковского. Начинается так: «Слова у нас до важного самого в привычку входят, ветшают, как платья...» Сразу думаешь, какой умница! А он возьми и ляпни: «Хочу сиять заставить заново величественное слово партия». Тут уж впору не слова забыть, а забыть напрочь этого поэта. Не хочу при коте ругаться. Опозорил, сволочь, имя Гоголя и Чехова.

Я знаю, где у них на полке Гоголь, а где Чехов. Гоголь на верхней, и я только смотрю на него снизу вверх. Чехов внизу, мне по росту. Я знаю его запах – следы маминых пальцев.

Я люблю, когда книги в руках Ма и Па. Я тычусь в них, они по-разному пахнут, книги. Их у нас тьма. На них по-разному реагируют люди. Почтальонка, что приносит пенсию, покровительственно, она как бы позволяет им тут жить, у этих старых дураков. Ее подписи на бланках я понимаю именно так: Разрешаю. Соседка презирает книги – это же надо, говорят ее глаза, сколько они накопили в себе пыли. А сосед насмешливо: чем бы, мол, старики не тешились... Он из тех, кто страдает, видя плачущих стариков. Ему хотелось бы всем им помочь, но их так много, а он всего один, и он бежит быстро прочь, прочь от старых медленных лиц. Вот потискать в коридоре меня – самое то для него. Как прекрасны, думает он, ухоженные коты и отвратны плохо пахнущие старики. Но лучше про это не думать, не думать, не думать, и он захлопывает свою дверь. На этот стук всегда откликается придурошным лаем Тошка. И я тороплюсь уйти от этого юного недоумка. А что, если попробовать и взять его на форум? Ну разве что тайно, очень тайно, хотя от его запаха не спрятаться, не скрыться. И я уже жалею обделенного судьбой Тошку, не знающего прекрасного параллельного мира.

Когда я возвращался домой ночью, меня догнала Муська.

– Ну, как они там? На жизнь им хватает? Или тебе не до того, думаешь больше о себе?

Мне хотелось дать ей пощечину. Но она успела сказать:

– Один раз я очень ясно слышала человеческую мысль. Ясно, ясно, как не бывает... Накануне моего ухода из человеческого мира. Ма пригласила ко мне врача. Она с ума сходила от того, что истекал срок моей земной жизни, а мне уже не хотелось ничего. Она этого не понимала. Врач посмотрел на меня и подумал ясно, ясно: «Сколько денег эта дура женщина выбросит ради этой, в сущности, уже полудохлой кошки». Но деньги взял, выписал каких-то таблеток и ушел. Я умерла через час. Лежу себе как колода, и вдруг полет ввысь, и так замечательно, что я назло врачу подумала: «Ты дурак! Видишь, какая я живая. Видишь, как я лечу». Мне в этот миг даже не думалось о Ма. Она прикорнула возле меня в кресле, Па сладко спал в кровати, а их дочь писала в дневнике: «Придет время и я плюну, схарчу на весь этот дом, на людей и на животных». Я уже летела и не могла разорвать ее дневник и расцарапать ей лицо, но чуть-чуть у меня получилось – хвостом по носу. Она дернулась и записала одно слово: «Ненавижу!» Я не люблю разговаривать об их дочери. Росла себе, росла, вроде как все люди, а потом я увидел, как из нее выпрыгивают черные жабы, а она вся в этот момент – не девочка, а что-то злое и ненавидящее. Она, слава Богу, живет далеко, это спасение для Ма и Па. Горе в том, что они не видели ее жаб, им казалось, что девочке просто не везет, ее, симпатичную, надо сказать, никогда не любили мальчики, видимо, мальчики, в отличие от родителей, чуяли в ней жаб. Так бывает. Смотришь на человека и все тебе о нем ясно, как на ладони, но те, которые очень любят, как раз бывают слепыми.

Господи! Я слушаю и плачу. Бедные мои Па и Ма. Надо мне не бегать на форум так часто, как я это делаю. Я готов этим поступиться.

...Так и есть. Ма растерянная, в наброшенной на плечи шали, стояла в кухне и заглядывала за холодильник.

– Ну и где ты был, господин Мурзавецкий? Так ты меня доведешь до инфаркта.

Я прыгнул ей на руки и сказал ей в шейную ямочку, что я ее люблю, и Ленин любит, и Муська, и Васька, и Том.

– Знаю, знаю, – ответила мама. – Подлиза такой.

Я спрыгнул и пошел в комнату. На столе стояла хрустальная ладья. У нее своя история. В ней любил лежать маленький рыжий Ленин. А когда стал большим, тоже любил это, только теперь хвост его вываливался наружу, получалась ладья с хвостом. Когда Ма вытирает пыль, она обязательно спросит Па:

– Помнишь, как тут любил лежать Манюня-Ленин?

– Это было красивей цветов, – отвечал Па. – После него никто такого не сообразил.

Я подумал, что когда Ма уйдет спать, я заберусь в ладью и узнаю все мысли маленького Ленина, и подумаю о том, что мне есть что рассказать на форуме. О любви, которая есть истинная жизнь, и о войне, против которой надо бы нам восстать. Всем миром наших душ – кошек, собак, птиц, возможно, даже рыб. Вот про кур – не знаю. Иначе зачем мы? Воистину – зачем?

Загрузка...