Честное слово, Лиза на миг растрогалась оттого, что сейчас Алекс думал и заботился не о себе лично, а о семейной империи — великой трикотажной империи. Ну что ж, так и положено наследному принцу! Воистину — noblesse oblige, что в точном переводе с французского означает «благородство обязывает». Происхождение обязывает…
— Ну и, само собой, вас всех прикончат тоже, причем страшно и мучительно, — проговорил Алекс и наконец умолк.
Да, в общем, главное уж и так было сказано.
Некоторое время царило молчание.
«Все это кошмар, конечно, — подумала Лиза, — но могло быть хуже. Мы могли узнать об опасности гораздо позже, то есть когда было бы поздно что-то предпринимать. Кто предупрежден, тот вооружен, а мы предупреждены заранее. Наверное, у подпольщиков предусмотрены какие-то пути отступления в случае провала. Ну, переход на нелегальное положение, скажем… Или они уходят в партизанский отряд… Так или иначе, мне больше не придется идти в проклятую «Розу»! Правду говорят, что все, что ни делается, — к лучшему!»
Это она пыталась себя так успокоить. Довольно неуклюже.
Алекс медленно переводил взгляд с одного лица на другое.
— Так… — проговорил он вдруг с издевкой и поднял пистолет. — Неужели я ошибся в русских патриотах? Неужели вы сейчас обдумываете, как бы половчее удрать? Ну и ну! А ведь когда я был в Париже, там полным ходом шел процесс над русскими сотрудниками Музея человека, как же их… ах да, Борис Вильде и Анатолий Левицкий, которые были активными резистантами [32]. Клянусь, узнав об их мужестве, я начал уважать русских, которых прежде считал просто темными, забитыми мужиками, которым все равно, на кого гнуть спину: на господ или на комиссаров.
— Вы не ошиблись в русских патриотах. — Голос отца Игнатия звучал твердо и спокойно. — Если у кого-то из нас и была минута слабости, то всего лишь минута, и она уже прошла. Мы не помышляем о бегстве. Мы должны сделать все, чтобы спасти нашего товарища по борьбе, во-первых, а во-вторых, отплатить добром за добро человеку, который спас нам жизнь. Во всяком случае, попытался спасти. Я говорю о вас. Скажите, у вас уже есть какой-то план действий? Что нужно сделать?
— Да, я знаю, что должно быть сделано, — кивнул Алекс и снова опустил пистолет. — То есть четкого плана у меня нет, выработать его я предоставляю вам, так как — не сомневаюсь! — у вас больше опыта в деятельности такого рода. Единственное, в чем я убежден, — нужно спешить. Послезавтра сюда явятся Венцлов и Шранке. Меры безопасности в городе будут усилены фантастически. Поэтому мы должны успеть до их появления здесь.
— Успеть что? — не выдержала Лиза.
— Убить Эриха Краузе и Вальтера фон Шубенбаха.
— Что?.. — воскликнули в один голос все трое русских.
— Иначе нельзя, — даже кивнул в подтверждение своих слов Алекс. — Эрих должен умереть. Собственно, это будет акт человеколюбия по отношению к нему: иначе ему предстоит испытать такое, чего и врагу не пожелаешь. Ну а с Шубенбахом нужно расправиться, дабы все, что он уже знает об Эрихе и его связях, не пошло дальше его. И, повторяю, нужно спешить.
— Хм, в общем-то, наверное, организовать нападение не столь и сложно, — пробормотал отец Игнатий. — Нужно только пробраться в квартиру Шубенбаха. Да, любым способом мы должны пробраться в его квартиру! Думаю, вы сможете помочь нам сделать это тайно.
— Ну, единственный путь, который я вижу, — мне самому явиться к Шубенбаху, якобы для приватной беседы, и убить его, — пожал плечами Алекс. — Однако это примерно то же самое, что здесь и сейчас пустить себе пулю в лоб. Жизнь моя все равно будет кончена. Меня уничтожат… то есть сначала пропустят через все круги ада в гестапо, а потом повесят.
— Я не говорил о том, что вы должны убить его сами, — покачал головой старик. — Но, будучи у Шубенбаха, вы можете незаметно открыть дверь или окно, чтобы туда пробрался наш человек. Вы уйдете — все будут видеть, что вы ушли, когда хозяин еще был жив, — а потом…
— Нет, все не так просто. Не представляю себе возможности для вашего человека пробраться незамеченным, а главное — спрятаться в той весьма тесной и неудобной квартире, которую занимает Шубенбах. Просто нереально! Кроме того, там всегда присутствует денщик Шубенбаха. По сути дела, он глаз не сводит со своего хозяина, оставляя его одного в трех случаях: во-первых, когда тот отправляет естественные надобности… Но ведь вы не сможете спрятаться в его клозете, верно?
— А во-вторых? — подал голос Петрусь.
— Во-вторых, Шубенбах остается один, когда отправляется к даме. Он охоч до постельных утех, однако проститутки ему надоели, он давно подумывал о том, чтобы завести постоянную любовницу. И, такое ощущение, он нашел женщину, которая ему понравилась, — Алекс покосился на Лизу. — Уверен, она может сыграть роль Юдифи при новом Олоферне, однако, в отличие от библейской героини, ей едва ли удастся покинуть лагерь врагов столь благополучно. От нее потребуется пожертвовать жизнью.
«Какие-то сумасшедшие дни. И у меня самой, и у окружающих постоянно возникают ассоциации с библейскими историями, в центре которых героини непременно с какими-то зверскими наклонностями», — невесело подумала Лиза.
— Кроме того, — продолжал Алекс, — все эти варианты невыигрышны, невыразительны, камерны, сказал бы я. Знаете, мой отец много внимания уделял рекламе нашей продукции. Он всегда говорил, что Европа отстает в этом смысле от Америки, и в ущерб себе. Я, собственно, к чему веду? К тому, что убийство фон Шубенбаха — отличный повод прорекламировать деятельность подпольщиков в Мезенске. Акция должна быть невероятной дерзости и яркости! Понимаете?
— Понимаем, — с непроницаемым выражением проговорил отец Игнатий. — Однако вы сказали, что фон Шубенбах остается один в трех случаях, а назвали только два. Какой же третий?
— Он идет один от подъезда своего дома через двор к подворотне, около которой в семь утра ждет служебный автомобиль. Его денщик, являясь и его шофером, на то время, что готовит к поездке машину, выпускает Шубенбаха из своего поля зрения. У вас есть бумага и перо? Или хотя бы карандаш… Я нарисую план дома.
Алекс склонился над столом. Его плечи загораживали от Лизы бумагу, но она видела азарт на лицах Петруся и отца Игнатия и понимала, что план убийства Вальтера фон Шубенбаха в их головах уже складывается.
«Непостижима природа человеческая, — подумала она со вздохом. — Алекс так старался там, на берегу, спасти Шубенбаху жизнь, а сейчас… Вот уж поистине, своя рубашка ближе к телу!»
Странно, почему именно «бельевая» ассоциация пришла ей на ум при мыслях о «трикотажном принце» Алексе Вернере?
— Чем раньше мы расправимся с фон Шубенбахом, тем лучше, — говорил между тем Алекс. — Мы получим несколько часов форы. Они нам необходимы для того, чтобы освободить от мучений Эриха.
— Каким же образом? — спросила Лиза.
Алекс глянул исподлобья и пожал плечами.
— Вы что, в самом деле предлагаете его убить? — с запинкой спросил Петрусь и был удостоен такого же взгляда.
Помолчали. Потом Алекс, словно бы нехотя, сказал:
— Поверьте, господа, если бы имелся хоть один шанс спасти ему жизнь, я бы его использовал, поверьте. Клянусь! Но шансов нет. Чтобы увезти его из госпиталя, понадобился бы целый отряд. У вас есть отряд? Подозреваю, что нет. Вы молчите… Значит, подтверждаете мои слова?
Все молчали. Что тут говорить? Понятно же, что отряда никакого не было.
— Кроме того, ему необходимо лечение, какое можно обеспечить только в Берлине или в Москве. У вас есть возможность переправить Эриха в Москву?
— Да ладно глупости говорить! — буркнул наконец Петрусь. — Хватит издеваться! Что делать предполагаете?
— Звучит кощунственно, но лучше всего было бы отравить Эриха, — проговорил Алекс Вернер.
— Что? — выдохнула Лиза.
— А что? — буркнул он. — Не надо смотреть на меня так, будто я Джек-потрошитель. Если он доживет до приезда Шранке, он выдаст вас всех. Наши замыслы — это мизерикордия. Известно вам такое понятие?
— Неважно, как назвать, — сказал Петрусь, — все ясно… Но почему именно отравить?
— А что сделать? — с тоской спросил Алекс. — Удушить? Застрелить? Такая его смерть явно будет делом рук человека, которого станут искать. В то время как укол чего-то вроде морфия может сойти за больничную процедуру. Главное, чтобы больничные запасы морфия были не тронуты, понимаете? То есть мы должны раздобыть препарат сами.
— У меня есть цианид, — сказал Петрусь. — Немного, но вполне достаточно, чтобы…
— Не пойдет, — решительно качнул головой Алекс. — Вы когда-нибудь видели отравленных цианидом? Очень выразительная картина. Сразу станет ясно, что Эриха спровадили на тот свет. Кто? Начнут искать — и найдут! Нет, только укол и лучше всего — морфия. Но где его раздобыть?
— А укол-то кто сделает? — поинтересовался отец Игнатий.
Алекс вздохнул:
— Такой человек есть — один санитар из госпиталя. Его сын обязан жизнью моему отцу. Его сбил автомобиль, военный грузовик, а отец в тот момент проезжал мимо. Он велел своему шоферу остановиться, подобрал мальчика, увез в больницу. Трогательная история — в свое время о ней писали все газеты Германии. Если я скажу, что смерть Эриха нужна ради блага моего отца, тот санитар пойдет на все. Его даже и не заподозрят. Только морфий нужно найти.
— При отравлении морфием тоже ярко выраженные симптомы, — сказал Петрусь. — Булавочные зрачки, замедленное дыхание, холодная липкая кожа, покраснение губ и мочек…
— Укол нужно сделать перед сном, — перебил его Алекс. — Все симптомы угаснут. Вот только зрачки… Наверное, если приподнять веки, это будет видно.
— Атропин, — буркнул Петрусь. — Если закапать в глаза атропин, зрачки будут расширены.
Отец Игнатий вдруг вскочил так резко, что все обернулись к нему. Священник стоял, стиснув руки в кулаки, низко наклонив голову.
— Ты попустил сие, отец наш небесный… — наконец проговорил он истово. А затем снова сел, вернее, тяжело упал на стул.
— Прошу вас, — тихо сказал Алекс, глядя на Лизу и Петруся, — прошу вас, молчите. Я знаю: все, что здесь сейчас происходит, выходит за рамки… за рамки… — Он осекся и смог продолжать только через некоторое время: — За рамки всего человеческого. Но мы только играем по правилам, которые нам навязала война.
Больше к моральным аспектам не возвращался никто, даже отец Игнатий.
— Нет, морфия нам не раздобыть, — с сожалением сказал Петрусь. — Ну где мы, в самом деле, его возьмем? К тому же с уколом — сложнее. Проще использовать дигиталис. Его можно дать внутрь. Это растительный яд, он разлагается так быстро, что уже через сутки невозможно отыскать его следы в организме.
— Морфий удобен тем, что его можно вколоть независимо от воли больного, — возразил Алекс. — А чтобы выпить дигиталис, нужна его добрая воля. Но у меня, — он зло оскалился, что, очевидно, должно было обозначать ухмылку, — есть основания сомневаться, что Эрих примет яд по доброй воле.
— Почему? Неужели он надеется… неужели он может надеяться купить себе жизнь предательством? — в ужасе проговорил отец Игнатий.
— Ну посудите сами, если бы он готов был умереть, разве он выпрыгнул бы с парашютом? — с горечью проговорил Алекс Вернер.
— Я знаю, у кого есть морфий, — вдруг сказала Лиза. Она тут же пожалела о своих словах, но было уже поздно.
Между прочим, и в самом деле — был такой грех, с затоплением соседей… Обычная история, не единожды показанная по телевидению в рекламе средства от накипи. Из стиральной машинки вдруг вылилась на пол вода, чего Алёна не заметила. Заметить было трудно, потому что она спала. Машинка стирала, а она спала. Каждому свое! На дворе стоял, конечно, белый день, но такое с ней бывало, с нашей писательницей, — от сидения за компьютером ее внезапно и неодолимо клонило в сон. Нужно было прикемарить на каких-нибудь полчасика (на часик, конечно, лучше, да ведь хто, как говорится, даст?!), чтобы восстановить силы. И вот именно в это время машинка возьми и устрой потоп…
Само собой, когда на потолке Раиной ванной — в квартире на втором этаже — образовалось этакое подобие тучки, из которой пошло подобие дождика, она кинулась к верхней соседке и принялась звонить в дверь. Но Алёна не слышала, потому что спала в своих любимых затыкалочках для ушей. Воск обеспечивал надежную изоляцию от посторонних шумов, а звонок у нее вообще был не очень громкий. Спустя полчаса, проснувшись и затыкалочки вынув, Алёна услышала, как Рая разоряется во дворе, под ее балконом (дело было летом, все двери настежь), и выглянула… разумеется, угодив как раз на разбор своих полетов. И никакие извинения и заверения, что Алёна не нарочно соседей затопила и не нарочно не открывала на звонки, не помогли. Рая вот уже год (да-да, потоп случился ровно год назад!) была с верхней соседкой чрезвычайно суха и здоровалась, как говорится, через губу.
И все же, чтобы помнить о давным-давно высохшем пятне на потолке и даже мстить за него… Как же сильно надо писательницу ненавидеть! Но, может, дело не в пятне, а в том, что Вася при встречах частенько называл Алёну самой красивой женщиной Нижнего Новгорода и его окрестностей? А Рая, когда такое случалось при ней, непременно уточняла, что Вася алкоголик и такую чушь вечно порет, что уши вянут.
Милиционеры (как доброжелательные к гражданке Ярушкиной, так и нет) покинули ее квартиру, сойдясь на том, что лучше оную гражданку оставить в покое, потому что никакого оружия она выдавать не желает, а найти его прав у лейтенанта Скобликова не имеется никаких. Алёна уже и забыла о них, вся ударившись в свое любимое занятие: размышления и распутывание веревочек, судьбой в клубочек запутанных.
Ладно, побудительные причины могут быть какие угодно, но вот что интересно: минувшей ночью, когда Алёна пустила в ход пресловутую «беретту», Раи дома не было. Стопроцентно. Потому что утром, с трудом продрав глаза (Дракончег уехал в третьем часу!) и раздергивая шторы, она увидела Раю, которая входила во двор с огромным пуком красной сирени. Такая сирень росла на ее даче, и Рая не раз ею хвасталась. Рая часто уезжала на дачу днем или вечером, чтобы вернуться утром и успеть на работу — она была уборщицей где-то в Сормове. Дача находилась недалеко — в Толоконцеве, но все же туда-сюда к семи часам невозможно обернуться. Итак, выходило следующее: Рая уехала вчера вечером, утром вернулась, сбегала на работу, а потом, вдруг сорвавшись с цепи, написала заявление на соседку, и заявлению ее был дан невероятно спешный ход…
Кто-то свой у похитителей журналисток все же сидел на самом «верху». Точно сидел! Ведь и об Алёниных звонках Муравьеву злоумышленникам стало известно немедленно. Может быть, дело и впрямь в мэре и в его «свечном заводике», то есть в данном случае заводике брусчаточном?
Ладно, с мэром и заводиком потом. Сейчас нужно с Раей разобраться. Она-то в какой связи со всей этой дурью находится? Кто ее подзудил написать заявление о том, о чем она могла знать только и исключительно понаслышке? Определенно, единственным свидетелем применения «беретты» был Москвич. Получалось, что именно от него Рая и узнала о сем факте. Но какая меж ними может наличествовать связь? Москвич ее родственник? Или Рая раньше, в девичестве, до того как выйти замуж за Васю Абрамова, была Москвичом? Вернее Москвичкой. В смысле, носила фамилию Москвич.
Конечно, можно пойти к Рае и впрямую ее спросить. Но она ж не скажет! Кроме того, она сейчас почти наверняка снова упилила в Толоконцево за сиренью, которую утром еще успевает где-то продать (вероятно, по пути на работу). Ну что ж, святое дело, пенсия у нее наверняка не очень чтобы… Но у кого же все-таки вызнать Раину подноготную? Ага, есть такой человек! Нина Ивановна с четвертого этажа. Во-первых, она старожилка, знает всех соседок чуть ли не с детства и называет их только по девичьим фамилиям, отчего не раз происходили многочисленные путаницы у работников жилконтор, почтальонов и даже у участкового милиционера. Во-вторых, Нина Ивановна знает все про всех в доме и охотно делится информацией. Очень может быть, она не раз наблюдала в полночь со своего балкона таинственное движение неких мужских фигур, визитеров шалой писательницы… очень может быть, о шастании фигур узнавал потом весь дом… Но сейчас Алёна готова была простить старой сплетнице даже сплетни, тем паче что они ей никак не мешали. Да пусть говорят — и пусть завидуют! Главное, чтобы в данный момент Нина Ивановна дома оказалась, чтобы на вопросы ответила!
Алёна наскоро придумала предлог и набрала номер. Нина Ивановна взяла трубку почти тотчас, словно ожидала ее звонка.
— Нина Ивановна, у меня к вам вот какой вопрос… — начала Алёна после необходимых реверансов на тему «Как поживает ваш скот?» (эту фразу из любимой книжки юности «Дело, которому ты служишь» она обожала и порою не могла удержаться, чтобы не пустить ее в ход). — Я тут генеральную уборку надумала устроить, но сама не осилю. И времени нет, да и особого желания возиться, если честно. Вы не знаете, в нашем доме никто этим не промышляет? Ну, в качестве приработка. Я заплачу, сами понимаете.
— Понимаю, что заплатишь, — хихикнула Нина Ивановна. — Еще бы ты не заплатила! Кто ж за бесплатно станет трудиться? Никто. Но вот ничем тебе не могу помочь. По-моему, никто у нас не пойдет к тебе убираться. Народ сама знаешь какой. Боится себя уронить…
— В каком смысле — уронить? — удивилась Алёна. — Нет, я все понимаю и, например, вас не попросила об этом. И Галину из второго подъезда тоже, она все же в городской администрации работает. Но вот Рая — она вроде и так уборщица, насколько мне известно. Может, мне к ней обратиться, как считаете?
— К Райке Конопелькиной обратиться — боже тебя упаси! — с искренним ужасом воскликнула Нина Ивановна. — Она и так тебя терпеть не может, а тут и вовсе поедом съест. Она ведь даром что уборщица, но не где-то как-то абы как. Она всю жизнь проработала в районном музее в Сормове, этой, как ее… хранительницей, что ли, ну а когда на пенсию вышла, ее там уборщицей и оставили. За боевые заслуги. Там, в том музее, вся ее жизнь. Честное слово! Я Райку недолюбливаю, но уважаю. Ты думаешь небось, она цветы с дачи с утра пораньше прет для продажи? А вот и нет. В музей, в родимый свой музей тащит. Там все ее цветами с весны до осени уставлено, вот она как его любит!
— Ничего себе… — ахнула до глубины души пораженная Алёна. — Кто бы мог подумать!
— Да, вот так, — сказала Нина Ивановна. — Человеческая душа — вообще загадка. Хотя, с другой стороны… ежели посмотреть: живет с Васей, а ты ж сама его знаешь… детей не имеет… Любить-то что-то надо? Вот она и любит до смерти свой музей и все его экспонаты.
Они еще немножко поохали на тему загадочности человеческой души вообще, а Раиной конкретно, и Нина Ивановна уже начала было переходить к вопросу, по какой причине Алёну сегодня вечером ждали менты. Поэтому наша героиня быстренько с собеседницей распрощалась. Не до трепатни! Гораздо важнее то, что выяснилось: Рая была в девичестве не Москвичом, а Конопелькиной. Очень мило! И работала в районном музее Сормова…
Лиза стояла за высокими кустами бересклета, плотно прильнувшими к стене дома, и смотрела на автомобиль, который лихо развернулся около подворотни и остановился. Верх был опущен, и она отчетливо видела скучающее лицо шофера, который лениво жевал зубочистку, изредка вынимая ее изо рта и внимательно разглядывая. Его звали Ганс Файхен, он служил денщиком у Шубенбаха с начала восточной кампании, был известен откровенной наглостью по отношению к другим денщикам и водителям, но страшно заискивал перед своим начальством, а все свободное время проводил на толкучках, выменивая на пайковые продукты хорошие шерстяные вещи. Файхен был скуп, очень любил курить, но отказывал себе во всем, даже в сигаретах, чтобы прийти с толкучки с хорошей добычей.
Все это рассказал Алекс Вернер. И хотя имя шубенбаховского шофера не имело, конечно, никакого значения, сведения насчет его пристрастия к сигаретам помогли вчера составить верный план действий. А впрочем, будет план верным или совсем наоборот, покажет время… причем очень недолгое. Все решится в течение ближайших пятнадцати минут.
Файхен посмотрел на часы. На его физиономии появилось некое недоумение. И Лиза знала почему: по гауптману фон Шубенбаху можно было часы проверять — ему следовало выйти из подворотни две минуты назад, однако его не было. Лизе была известна причина задержки: Шубенбаха остановил на пороге внезапный звонок по телефону. Разумеется, Лиза была также в курсе того, кто и почему позвонил гауптману. Это был Алекс Вернер, которому вдруг именно сейчас, с утра пораньше, взбрело в голову сообщить другу Вальтеру о своем ночном телефонном звонке в Берлин и о беседе с отцом. Алекс рассказал отцу о честолюбивых надеждах Шубенбаха занять место главного военного следователя Восточного фронта, и герр Вернер-старший обещал всеми силами поддержать надежды молодого человека, делающего карьеру.
Разумеется, Шубенбах несколько опешил от такой расторопности Алекса. Может быть, даже не слишком поверил в его готовность помочь и счел, что тот просто пытается расположить бывшего приятеля, ставшего теперь очень опасным, в свою пользу. Впрочем, гауптман мог бы сам убедиться в том, что сообщение о ночной беседе — правда, справившись у телефонистов на станции. Алекс и в самом деле звонил в Берлин и, не называя никаких фамилий, говорил с отцом о помощи, которая может понадобиться его доброму знакомому, даже, можно сказать, лучшему другу. Ну а если тот сумбурный разговор заставил герра Вернера-старшего усомниться в здравости рассудка сына, то это уж осталось сугубо между ними двумя. Алекс рассчитывал, что даже если Шубенбах почует неладное и все же позвонит на станцию, то содержание разговора уточнять не будет: во-первых, ему нужно спешить на службу, во-вторых, телефонист, дежуривший ночью, сменился. Впрочем, можно было уповать на то, что обойдется без проверки: Шубенбах будет воодушевлен тем, что высокомерный насмешник, «трикотажный принц», теперь заискивает перед ним. И, натешив свою гордыню, гауптман поспешит к автомобилю, изумляясь, как это он, известный своей пунктуальностью, мог настолько опоздать! На целых четверть часа!
А за четверть часа возле подворотни произошло следующее.
Мимо Ганса Файхена, который уже начал слегка беспокоиться, прошла красивая высокая девушка — по виду, из тех русских, которые отлично уживались с новым порядком. О последствии можно было судить по ее нарядной одежде, веселой улыбке и французской сигарете, зажатой в напомаженных губах. Девушка шла, безуспешно щелкая зажигалкой, наконец отбросила ее и повернулась к машине.
— Не дадите ли прикурить, господин ефрейтор? — спросила она, улыбаясь еще веселей.
Ну, и Ганс, конечно, полез за своей зажигалкой, мечтая о том, чтобы такая красотка сделала ему некие авансы, а в крайнем случае — предложила закурить свой «Голуаз» (эти сигареты частенько доставал из портсигара обер-лейтенант Вернер, приятель господина гауптмана фон Шубенбаха, и Ганс, заядлый курильщик, запомнил их восхитительный аромат, совершенно отличный от вони обычного эрзаца, входившего в солдатский паек). И его мечты немедленно начали сбываться! Чтобы прикурить, красотка нагнулась так низко, что Ганс смог разглядеть нежные холмики грудей меж розовым кружевом дорогого белья.
Ах, майн либер готт, подумал Ганс Файхен, до чего хорошо быть русской шлюхой! Вот у его жены, милой и добропорядочной Марихен, ничего подобного бюстгальтеру красотки и в помине нет. А впрочем, Марихен настолько добропорядочна, что ничего подобного и не наденет на свою плоскую грудь. Да и вообще, такие штучки не для жен, а для шлюх, причем дорогих. Вот эта девка явно не по карману бедному ефрейтору, она из разряда тех, содержать которых мог бы позволить себе, скажем, герр гауптман, и то с большим напряжением для кошелька. Гансу показалось, будто он уже видел где-то красотку. Но тут же мысли вылетели у него из головы, потому что девушка вновь заговорила с ним на очень недурном немецком:
— Спасибо, господин ефрейтор, вы необычайно любезны. А не хотите ли и вы закурить? Сигареты очень недурны. Попробуйте!
И она, расстегнув плоскую сумку, напоминающую планшет (Ганс, конечно, был против новой военизированной моды, которая, словно поветрие, охватывала женщин, но что он мог сделать?!), достала портсигар и раскрыла его. Там лежали всего две сигареты, однако Ганс не задумываясь цапнул их обе. Девушка улыбнулась так весело, словно он не оставил ее без курева, а, наоборот, предложил целую пачку того же самого «Голуаза».
— Берите, берите! — сказала она радушно. — А теперь позвольте, я сама дам вам прикурить.
Девушка нагнулась так же низко, как в первый раз, и Ганс даже слюну сглотнул, глядя на белые нежные холмики в розовых облаках кружев, и забыл обо всем на свете, в первую очередь о милой и добропорядочной фрау Файхен, и затянулся так глубоко, что едва не поперхнулся. А в следующее мгновение в голове его помутилось — и он лишился сознания. Изо рта его полезла пена, тело скрутили судороги.
Девушка успела придержать его за плечо, прежде чем он начал валиться на рулевое колесо, и тревожно оглянулась. В ту же минуту из подворотни быстрым шагом вышел темноволосый и темноглазый молодой человек с белой повязкой полицая на рукаве пиджака.
Он бесцеремонно распахнул дверцу и сел за руль, небрежно подвинув водителя, который завалился бы на сиденье пассажира, когда бы там уже не оказалась та самая красотка, которая угостила Ганса Файхена такими странными сигаретами. Полицай включил зажигание, дал газ — и автомобиль сдал несколько метров назад, встав так, что заклинил узкую подворотню, сделавшись вовсе невидным с улицы. За эти несколько мгновений девушка, лицо которой было мертвенно-бледно, но сосредоточенно, буквально вытряхнула мертвого водителя из форменной куртки и содрала с него фуражку. Как только автомобиль остановился, полицай снял свой пиджак и надел куртку и фуражку Ганса (причем куртка тщедушного водителя треснула на широких плечах молодого человека, но в подворотне было полутемно, разошедшихся швов не разглядеть, так же как и того, что волосы у нового шофера темные, а Ганс был белобрыс). Девушка выскочила из машины, тело Ганса было вытащено вон и с помощью невесть откуда взявшегося тщедушного старичка оттащено к стене подворотни, в самый темный ее угол, где его было не видно. Бывший полицай, облаченный в куртку и фуражку Ганса, повел вокруг внимательным взглядом — не заметил ли кто случившегося. Однако двор был пуст, так же как и улица. Все обошлось.
Да, все обошлось, хотя риск был страшный. Но они успели закончить подмену буквально за минуту до появления фон Шубенбаха из арки.
Гауптман приблизился к машине, явно недоумевая, почему шофер не выскакивает, чтобы приветствовать его и открыть перед ним дверцу. Резко окликнул:
— Файхен!
Имя денщика-шофера стало последним словом, которое суждено было ему произнести в жизни. Что-то уткнулось ему в левый бок, и фон Шубенбах с изумлением понял: не что-то, а пистолетное дуло. Держал пистолет тщедушный старичок, имевший весьма благообразный вид… в то же мгновение он дважды выстрелил, фон Шубенбах повалился наземь, а выскочивший из автомобиля полицай добил его двумя выстрелами в голову.
Затем куртка и фуражка водителя были брошены на сиденье автомобиля, а полицай, девушка и старичок исчезли в неизвестном направлении, оставив в подворотне два трупа: застреленного помощника военного следователя гауптмана Вальтера фон Шубенбаха и его шофера, а также по совместительству денщика ефрейтора Ганса Файхена, отравленного цианистым калием.
Что-то про сормовский районный музей Алёна слышала, причем совсем недавно. Буквально сегодня! Но что? И где? Она принялась перетряхивать в памяти день, рассеянно вскрывая упаковку с творожком, смешанным с черносливом. Вообще-то время уже после шести, а наша героиня, следившая за своей фигурой, давно решила, что после шести вечера она не станет есть ни крошечки… Но что делать? Сегодня был довольно стрессовый день, надо хоть чуточку восстановить силы. К тому же после таких вкусных творожков гораздо лучше соображается, а ей обязательно надо сейчас вспомнить, где и в какой связи она сегодня слышала про музей. Ну же, музей, музей…
Творожок помог, честное слово! Потому что Алёна вспомнила: про музей Сормова упоминала Марина, редактриса «Карьериста», когда рассказывала, куда поехали пропавшие журналистки. Именно в музей они и поехали, а потом пропали.
Какая странная получается картина… Девчонки направляются в музей, но редакционная машина вдруг ломается, и они садятся в серый «Ниссан». Перед этим Катя видит Алёну и во время поездки говорит о ней похитителям. Тем же вечером один из них является к Алёне и получает то, что получает. И на другой же день, после того, как перепуганные похитители отпускают девушек, уборщица и бывшая хранительница музея тащит в клювике заявление в милицию на писательницу Дмитриеву. А оная писательница, во-первых, выстрелила в ночного гостя; во-вторых, именно после ее звонка Муравьеву план похищения дал глубокую трещину и затем вовсе рухнул. То есть похитителям есть за что ей мстить. И соседка ее Рая стала орудием их мести.
Ничего себе! Связь прослеживается прямая, хоть и выглядит все как полный бред. Что же там такого произошло, в заштатном сормовском музее, из-за чего сначала похитили двух журналисток, а потом наехали на писательницу Дмитриеву? Причем наехали, как принято выражаться, конкретно.
Алёна схватилась за телефон.
— Марина, привет, извините за поздний звонок. Очень нужно кое-что уточнить. Вы не скажете, зачем именно Катя собралась вчера в сормовский районный музей?
На том конце провода молчали. Ну, естественно, вопрос из разряда неожиданных!
— Алёна, может, вы лучше с Катей поговорите? — наконец осторожно предложила Марина. — А то я знаю только в общих чертах… Вроде там какие-то новые факты вскрылись… немец какой-то приехал… Честно, я не в курсе. Позвоните Кате, она будет рада.
Алёна записала номер и набрала его.
— Катя, добрый вечер. Алёна Дмитриева беспокоит. Извините, у меня один небольшой вопрос насчет…
— Ой, Елена Дмитриевна, добрый вечер! А можно я вам через часик перезвоню, а? — виновато ответила Катя. — У меня сейчас встреча назначена, боюсь опоздать. Тут один немец специально ко мне приехал…
Ух ты!
— Такой старикан импозантный? Вы сейчас с ним встречаетесь?
— Да, — Катя явно растерялась от осведомленности собеседницы. — А откуда вы…
— Неважно. Это как-то касается сормовского районного музея?
— Не то слово! — ответила Катя мрачно. — А как вы…
— Неважно! Слушайте, Катя, можно я к вам присоединюсь? Не буду объяснять, почему мне нужно… то есть потом объясню.
— Ну… — озадаченно протянула Катя. — Ладно, я не могу отказать своей спасительнице. Мы с ним через пятнадцать минут встречаемся на площади Нестерова. Около памятника, где гостиница «Октябрьская». Знаете?
— Знаю и площадь, и памятник, и гостиницу! — засмеялась Алёна, у которой с той местностью вообще и с гостиницей в частности были связаны недавние и очень приятные — жаль только, что кратковременные! [33] — воспоминания.
— Через пятнадцать минут я не успею, но через двадцать — буду. Договорились?
И, не дожидаясь ответа, она бросила трубку, ринулась к двери. И притормозила у порога…
Жизнь сегодня преподала ей хороший урок. И надо ему внять! Заявление Раи Абрамовой (в девичестве Конопелькиной) о том, что гражданка Ярушкина Е. Д., проживающая по такому-то адресу, хранит в своей квартире газовое (а может, и огнестрельное) оружие и периодически его употребляет, по-прежнему в милиции. И явно тот, кто подзудил Раю заявление написать, не успокоится на достигнутом. А ретивый лейтенант Скобликов, может статься (еще, кстати, вопрос, в чем причина такой его ретивости), в следующий раз и впрямь явится с разрешением на обыск. Значит, нужно, во-первых, навести порядок в ящичках туалетного столика — просто на всякий случай, — а во-вторых, избавиться от газовика, то есть спрятать его где-нибудь вне дома. Но где? Или просто выбросить? Может, и выбросить, все равно обойма уже пустая, а чтобы купить патроны, нужно разрешение. Конечно, Муравьев поможет его получить, но… у султана не просят мешочек риса, Муравьев пригодится для более важных дел. Поэтому от бесполезной «беретты» лучше избавиться вместе с ее романтической рубчатой рукояткой. Вот взять ее с собой прямо сейчас, завернуть в пластиковый пакет, в каких Алёна мусор выносит, и опустить в какой-нибудь бак по пути. И все, и привет, и улики уничтожены!
Алёна завернула «беретту» в пакет и снова понеслась к двери. Но тут ее буйное воображение нарисовало засаду в лице лейтенанта Скобликова и Раи Абрамовой, подкарауливающих ее где-нибудь на выходе из подъезда или вообще в кустах сирени-жасмина-шиповника. А кто их знает, лиходеев, где они прячутся? Всякое может быть! А потому вот что надо сделать: себя обезопасить. Как, например, поступил в аналогичной ситуации герой любимого детектива «На то и волки», принадлежащего перу любимого писателя Бушкова (с которым Алёна была шапочно знакома и страшно, просто неприлично этим знакомством гордилась, хотя знаменитый писатель, конечно, двадцать пять раз о факте ее существования и их мимолетной встрече забыл)? Так же поступит и она.
Алёна вернулась к письменному столу, с трудом нашла приличный листок бумаги (поскольку романы она «строчила» на компьютере, а сюжеты прописывала в тетрадках в клеточку, то приличная бумага в ее доме сама собой повывелась) и начертала от руки — несколько коряво и в спешке: «В отделение милиции Советского района от Ярушкиной Елены Дмитриевны, проживающей там-то и там-то. Сегодня я случайно нашла на улице газовый пистолет марки «беретта», каковой пистолет и несу сдавать в милицию».
Подписалась, хихикнула над словом «каковой», сунула писульку в сумочку и наконец-то выскочила из дому.
Засады ни в подъезде, ни в кустах не обнаружилось, но беда в том, что не встретилось по пути и мусорных ящиков, в которые можно было бы выкинуть пистолет. То есть ящики встречались, конечно, но около них, как нарочно, кучковался народ. А в кусты пистолет кидать при той криминогенной обстановке в городе, о которой упоминал Скобликов, Алёна просто не могла себе позволить. Поэтому она так и добежала до площади Нестерова, имея в сумочке злосчастную «беретту» вместе с ее пресловутой рубчатой рукояткой.
Ночь выдалась бессонная у всех: разрабатывали планы, которые, что один, что второй, были дерзки до отчаяния и до отчаяния же безумны. Но ведь только в полном отчаянии и решились на такое люди, которые были обречены. Участвовать пришлось всем троим: и отцу Игнатию, и Петрусю, и Лизе. Она больше всего боялась, что водитель Шубенбаха узнает ее — все же он успел увидеть ее там, на площади, когда Петрусь пытался стрелять в парашютиста, а она отвлекала разъяренного фон Шубенбаха. Но нет, не узнал. Конечно, нарядная и легкомысленная девица, в облике коей Лиза явилась сейчас, очень отличалась от перепуганной, растрепанной девчонки, которая была на площади. На то и был расчет.
Петрусь же опасался, как бы она не грянулась в обморок, когда на ее глазах отравленный цианидом Файхен начнет биться в конвульсиях и пускать пену изо рта. Но все произошло так быстро, что Лиза даже не успела испугаться толком. Не до страха было ей, не до угрызений совести. Так же, как и отцу Игнатию, который застрелил фон Шубенбаха, и Петрусю, который начинил цианидом сигареты для шофера и добил гауптмана выстрелами в голову.
Впрочем, Алекс Вернер считал, что львиная доля трудностей досталась именно ему: ведь он звонил отцу в Берлин, потом задерживал разговорами подозрительного и пунктуального фон Шубенбаха… Но в дальнейшем-то он не участвовал. Ему оставалось только волноваться, скрывать свое волнение от окружающих — и ждать, когда к нему придет темноволосый и темноглазый полицейский и принесет морфий для Эриха Краузе.
А морфий еще предстояло раздобыть.
Лишь только было покончено с фон Шубенбахом, Лиза и отец Игнатий направились окольными путями в Липовый тупик и позвонили в дверь фрау Эммы. То есть звонил только отец Игнатий, а Лиза стояла за поворотом лестницы.
Время едва подобралось к половине восьмого утра, и являться в такую пору к хозяйке ночного заведения было, конечно, верхом неприличия, но на том и строился весь расчет. Да и не до приличий было в данной ситуации, вот уж нет!
Долго не открывали, и Лиза уже начала беспокоиться, а не приняла ли фрау Эмма снотворное, чтобы проспать до полудня и хорошенько отдохнуть. Однако наконец раздался знакомый стук каблуков, а потом хриплый, недовольный голос, лишь отдаленно похожий на обычный, с высокомерными интонациями, голос фрау Эммы и вообще не слишком напоминающий женский, спросил, кто там.
— Это я, — с трудом ответил отец Игнатий. — Откройте. Случилось несчастье!
Заскрежетали засовы, дверь открылась — и фразу Эмма издала удивленное восклицание. Лиза знала, кого она видит перед собой: бледного, трясущегося старика с глазами, обведенными черными кругами. Что и говорить, убийство Шубенбаха и быстрая ходьба, почти бег до дома фрау Эммы достались отцу Игнатию нелегко, он никак не мог прийти в себя, все время хватался за сердце, задыхался. Лиза даже боялась, что он может потерять сознание. Но нет, старик приплелся-таки к фрау Эмме и теперь срывающимся голосом, однако непреклонно убеждал ее, что его внучка нынче утром не вернулась домой.
— Успокойтесь, отец Игнатий, — откашливаясь, проговорила фрау Эмма. Ее прокуренный голос звучал теперь мягко и участливо. — Я сама видела, как Лиза уходила из ресторана.
— Не может быть! — упрямо сказал отец Игнатий. — Здесь идти всего ничего, и она давным-давно должна быть дома!
— Вы думаете, что я вру? — начала раздражаться фрау Эмма, которая, конечно, мечтала только о том, чтобы лечь и уснуть. — Говорю же, она ушла! Если не верите мне, идите в ресторан и поищите там вашу драгоценную внучку сами.
— Вы издеваетесь, что ли? — прошипел отец Игнатий. — Ресторан закрыт, там никого нет, кроме сторожа, который не отпирает дверь, а грозится пристрелить меня. Пойдемте со мной, заставьте его открыть. Я сам хочу убедиться, что Лизу не держат силой в этом блудилище.
— Да кому она нужна, силой ее держать? — лающе, словно солдат с промороженным горлом, захохотала фрау Эмма. — И потом, откуда такие словечки вдруг взялись? Блудилище… Несусветный архаизм! С чего бы вдруг? Не вы ли сами умоляли меня взять вашу внучку на работу в «Розовую розу»? Что, вдруг возомнили себе, что она невинная девица? Да бросьте! Ничуть не сомневаюсь, что, прежде чем дезертировать из Красной армии, она переспала со всеми подряд товарищами советскими офицерами, так что отдаваться мужчинам, теперь господам гитлеровским офицерам, ей будет не в новинку.
— Вы можете говорить что угодно, оскорблять нас как угодно, — помолчав, проговорил отец Игнатий таким слабым голосом, что Лиза поняла: силы его на пределе, он еле держится. — Но я умоляю вас пойти со мной сейчас. Я должен убедиться своими глазами, что моей девочки нет в ресторане. Потому что домой она не вернулась. И если ее нет в «Розе», значит, с ней что-то случилось.
— Да что с ней могло случиться? — зло фыркнула фрау Эмма. — Небось уехала с каким-то поклонником, который оказался понастойчивей всех тех, кого она отшила. — И вдруг она резко изменила тон: — Ну ладно, если вы так хотите… Идемте, так и быть. Только подождите минуточку: не могу же я идти в халате по улице, хоть платье надену…
Застучали, удаляясь, каблуки, и Лиза спустилась со ступенек лестницы к двери. Створка тотчас отворилась, и отец Игнатий, еще более бледный и измученный, сделал приглашающий знак.
Лиза бесшумно впорхнула в прихожую и шмыгнула в темный угол, заставленный громоздким гардеробом, откуда отчетливо несло нафталином. Через минуту вернулась фрау Эмма — она успела надеть платье и обмотать непричесанную голову очередным тюрбаном, на сей раз черным, придававшим ей усталый и бледный вид, — и они со стариком вышли из квартиры, захлопнув за собой дверь.
Лиза выскользнула из своего укрытия и бросилась в спальню фрау Эммы. Кровать была не застелена, в комнате все так же пахло сиренью — духами мадам.
Вот туалетный столик — фрау Эмма говорила, что хранит морфий, свое последнее средство спасения, там. Верхний ящичек заперт, второй и третий тоже, но ключей в них нет, ключ торчит только в нижнем. Лиза мгновенно вспомнила: старый комод у них дома… он рассохся, ящики заедают, верхние заперты, ключ — затейливый, резной, необыкновенно красивый, — торчит только в нижнем. Он подходил ко всем другим ящикам и легко отпирал их, но мама почему-то настаивала, чтобы ключ вставляли именно в скважину нижнего замка… А что, если и у фрау Эммы такие же причуды?
Лиза на всякий случай открыла тот ящик, но он был пуст. Тогда она выдернула ключ из скважины и попыталась открыть верхний ящик. И ключ подошел! Ящик открылся!
Открыться-то он открылся, однако там не оказалось ничего, даже отдаленно напоминающего ампулы. Вроде бы фрау Эмма говорила про ампулы… Или у нее должны быть таблетки? В лекарствах, тем паче такого рода, Лиза не разбиралась. Впрочем, таблеток в ящичке тоже не было. Много тюбиков с помадой, коробочек с пудрой, баночек с кремами, какие-то пуховки, кисточки… Подобное же обнаружилось и во втором ящичке, который также открылся с помощью все того же ключа. Третий ящик был набит целлофановыми пакетами с чулками — все сетчатые, все черные, со швом и высокой пяткой. Но хотя Лиза всегда считала такие чулки верхом совершенства, сейчас у нее не было времени ими любоваться. Где же морфий?!
Она огляделась, сунулась в платяной шкаф, поворошила вещи на полках — нет, здесь только белье — прекрасное французское белье. Даже странным кажется — зачем одной женщине столько трусиков, лифчиков и комбинаций? Вот бы на толкучку это богатство снести, сколько сала можно выменять для пленных, хлеба или лепешек. Настоящих лепешек, не желудевых!
Лиза прислушалась. Впрочем, она все время была настороже, готовая при первом скрежете ключа в замке закрыть шкаф и спрятаться, но все было тихо. В принципе, отец Игнатий знал, что должен задержать фрау Эмму в ресторане как можно дольше. А пока времени прошло всего ничего, десять минут. Ого, уже десять минут пролетело, а она так ничего и не нашла!
Лиза поняла, что надо торопиться. Когда она рылась в туалетном столике, старалась трогать вещи осторожно, возвращала их на место, укладывала аккуратно, а сейчас отчаянно рылась в тряпках, не думая, как будет наводить потом порядок. Никакого «потом» для нее не существовало, была только эта минута — и столь необходимые ампулы, которые нужно, очень нужно было найти. Во что бы то ни стало найти!
И они нашлись-таки — в плоской белой коробке из тонкого картона. На ней не было никакой наклейки, и все же в самом ее внешнем виде ощущалось что-то невероятно медицинское. Лиза рванула крышку — боже мой, шесть ампул… Разве нужно так много морфия, чтобы умереть?
— Ага… — произнес в ту минуту хрипловатый насмешливый голос за ее спиной. — Я так и знала, что ваш дед устроил этот дешевый спектакль не просто так. Именно поэтому и вернулась.
Ну, вот оно и настало — «потом»…
Лиза резко сунула коробку под шелковый ворох белья и обернулась. У нее было темно в глазах и сухо во рту.
— Я… я не слышала, как вы пришли.
— Ну конечно, — кивнула фрау Эмма, — вы прислушивались, не откроется ли дверь в прихожей. Но, строго говоря, можно было предположить, что есть проход между моей квартирой и рестораном. Я оставила вашего дедулю запертого, под охраной сторожа, а сама вернулась тем самым тайным путем… Помните, в советские времена таблички висели такие: «Служебный вход» или «Служебный выход», смотря по надобности. И еще кругом, надо или не надо, было написано: «Посторонним вход воспрещен!» Но даже в советские времена не вешали таких табличек на дверях, ведущих в квартиры. Потому что как бы само собой подразумевалось: вход туда посторонним людям воспрещен. Ну, разумеется, если они не воры — или если на них не надеты гимнастерки с петлицами НКВД. На вас такой гимнастерки нет, значит, вы воровка?
Лиза понимала, что фрау Эмма издевается над ней. Ну что ж, у хозяйки были все основания. Сама виновата, что так глупо попалась. Боже ты мой, ужасно глупо… И как теперь быть?
— И что же вы хотели украсть? — допытывалась фрау Эмма. — Деньги? Драгоценности? Но с чего вы взяли, что я держу их в платяном шкафу? Или…
Хозяйка шагнула вперед и приподняла бледно-розовую комбинацию. Открылась белая коробочка из тонкого картона.
— Ах вот оно что!
Она оглянулась и посмотрела на туалетный столик. Ключ торчал не в нижнем, а в третьем ящичке. «Эх, конспираторша я несчастная», — зло подумала Лиза.
— Так вот за чем вы пришли… — кивнула фрау Эмма. — Запомнили мои слова о том, где держу морфий… И нашли все же, хоть я его и переложила. Морфий, значит… Вы что, наркоманка?
Лиза тупо кивнула.
— Покажите ваши руки! — скомандовала фрау Эмма.
Лиза повернула к ней дрожащие ладони.
— Да не так! — с досадой бросила хозяйка. Схватила Лизу за ладонь и заставила вытянуть руку, потом другую. Усмехнулась, ткнув пальцем в сгиб локтя: — Врете, причем бездарно и очень глупо. У вас нет следов от уколов в вены. Вы такая же наркоманка, как я — товарищ Сталин. Ну так зачем вам понадобился морфий? Кого вы хотели убить?
Лиза даже покачнулась. Откуда она знает, эта ехидная ведьма?
— Я… никого… почему, с чего вы взяли… — забормотала бестолково.
— Тогда зачем вам морфий?
Лиза вдруг вспомнила одну мамину заказчицу, жену какого-то ответработника. Та сначала одолевала портниху заказами, потом вдруг исчезла. Через некоторое время стороной дошла весть о том, что дама умерла от рака. Причем она страшно мучилась, ей нужен был морфий, но его выписывали очень мало, и даже ее муж, со всеми своими ответственными связями, не мог его достать, чтобы облегчить страдания жены.
— Одна моя знакомая, — выпалила Лиза, словно услышала подсказку суфлера, — умирает от рака! У нее рак легких, она страшно мучается, а морфия ведь не достать. Ну и…
— Какая трогательная история! — насмешливо сказала фрау Эмма. — Только не ждите, что я в нее поверю. Здесь слишком мало морфия для облегчения длительных страданий, но вполне достаточно для того, чтобы отправить человека на тот свет. И кого вы решили упокоить столь милосердным и даже приятным способом? Уж не идет ли речь об Эрихе Краузе?
Лиза снова покачнулась. Что-то ноги ее не держат… Да ведь и неудивительно!
— Только не разражайтесь бестолковыми вопросами, — все с тем же недобрым ехидством проговорила фрау Эмма. — У меня, знаете ли, голова отнюдь не пустая, я могу связать концы с концами. Кроме того, умею неприметно вытягивать из людей нужные мне сведения. А некоторые из сведений стекаются ко мне сами. Одна из тех «кралечек», которым я гадала, сказала мне — не теперь, а в свое время, — что внучка моего знакомого, отца Игнатия, нашла себе «короля» среди немецких офицеров. Назвала его имя. А сегодня, вообразите, один мой поклонник из числа сотрудников вашего поклонника Шубенбаха тайком шепнул мне имя пилота-антифашиста, сбитого над базарной площадью. Ну а все остальное додумать просто.
— И все же я не совсем понимаю, — глухо пробормотала Лиза. — Ну и что, что у меня был роман с Краузе? Почему я теперь должна красть у вас морфий, чтобы его убить?
— Да потому, что я сама была в похожем положении, — ответила фрау Эмма, и в голосе ее теперь не было ни нотки прежнего ехидства. — Когда я узнала, каким пыткам подвергают моего мужа в НКВД, готова была душу дьяволу продать, лишь бы добыть для него яд. Морфий, не морфий — неважно, главное, надежный яд. Поэтому я вполне понимаю ваш порыв, ваше желание спасти любимого человека. Наверное, вы его и правда любите, если готовы ради него на такой страшный риск!
Лиза стояла ни жива ни мертва. Она не могла произнести ни слова, да и не знала, что сказать.
— Я дам вам морфий, — вдруг проговорила фрау Эмма. — Врагу не пожелаешь такого горя… Но как вы передадите лекарство в госпиталь? У вас там есть свой человек, который… который все сделает?
— Пока нет, — с трудом пробормотала Лиза, которая вовсе не собиралась делиться с фрау Эммой секретами Алекса Вернера. — Но я надеюсь… может быть… мне удастся… подкупить какого-нибудь санитара?
Фрау Эмма посмотрела на нее с сомнением и даже плечами пожала:
— Плохо верится, что такое возможно. Однако бог вам в помощь, вот все, что я могу сказать.
— Спасибо, — прошептала Лиза, еще не вполне веря в удачу. И протянула руку к коробке: — Так я возьму?
— Берите, — кивнула фрау Эмма. — Только скажите, ради бога, как вы собирались поступить со мной, если бы я не отдала вам морфий? Застрелили бы меня? У вас оружие-то есть?
Лиза покачала головой. Ни оружия у нее не было, ни мыслей хоть каких-то насчет того, как обойтись с фрау Эммой, если та и в самом деле начнет сопротивляться или попытается позвать на помощь. Подобный поворот событий не пришел в голову ни ей, ни одному из ее сообщников. Они просто не предусмотрели такого!
Лиза молча взяла коробку и, кивнув то ли в знак благодарности, то ли на прощание, пошла к двери. Нет, ну в самом деле, что говорить? Непонятное добросердечие фрау Эммы и озадачивало, и настораживало. Она и в самом деле сочувствует? Или это какая-то ловушка? В любом случае мадам и не подозревает, что не только спасает от мучений Эриха Краузе, но и сохраняет жизнь Лизе и отцу Игнатию. Ну и Алексу Вернеру. И Петрусю, о котором даже не знает…
Теперь скорее домой. Там, во флигеле, Лизу должен ждать Петрусь. Он заберет ампулы и понесет их Алексу Вернеру. Вполне может статься, что труп фон Шубенбаха обнаружен (то есть наверняка, можно даже не сомневаться!) и все ближайшие к его дому улицы оцеплены. Вероятно, там уже хватают всех подряд…
Лиза вдруг споткнулась. Мысль о последствиях убийства фон Шубенбаха тоже никому из них не пришла в голову. В ответ на любую акцию партизан и подпольщиков гитлеровцы убивают и правого, и виноватого. Еще там, в лесу, когда Баскаков вербовал ее в «свою веру», они спорили о том, приносит ли деятельность партизан больше пользы или вреда. Может быть, для будущей — да будет ли она еще?! — победы и польза, но для тех, кто своими жизнями ответит за порой бездумное исполнение приказа «Земля должна гореть под ногами оккупантов!»… Ну ладно, священная война, война народная и все такое. Высокие побуждения хоть как-то оправдывают жертвы. Вот именно — хоть как-то, худо-бедно… А они, отец Игнатий, Петрусь, она сама? Они думали только о себе. О спасении своих жизней. Не о справедливой мести врагу — ведь фон Шубенбах прежде всего враг. Они просто спасали свои шкуры. И продолжают спасать, стараясь прикончить Эриха Краузе. Они в данном случае ничем не отличаются от Алекса Вернера, который от трусости оказался способен придумать отчаянно храбрый и дерзкий план…
Те двое пленных, которых приводил Петрусь, могли скрыться, но не стали, потому что за их побег расстреляли бы каждого десятого. Измученные парни не решились взять грех на свою душу. А они — Петрусь, Алекс, старик? А она сама, Лиза?
— Я прикажу отпустить вашего деда, — проговорила вслед фрау Эмма. Но Лиза почти ее не слышала. Даже не простившись, она вышла из подъезда и медленно побрела из Липового тупика, хотя должна была спешить со всех ног.
Если план с убийством незнакомого ей Эриха Краузе удастся, наверное, в госпитале тоже не обойдется без жертв. И виновата в гибели незнакомых ей людей будет прежде всего Лиза. Может быть, вернуться к фрау Эмме и отдать ей морфий? А своим сказать, что ничего не нашла?
— Что-то ты не торопишься, — послышался рядом голос Петруся. — Получилось? Нашла?
Лиза покачала головой.
— Как нет? А это что такое? — прошипел Петрусь, с удивлением глядя на белую коробочку, которую Лиза так и несла на виду, даже не позаботившись хоть чем-то прикрыть. — Шутишь, что ли? Ну и шутки у тебя!
Он взял коробку из ее рук, глянул внутрь, удовлетворенно присвистнул, сунул за пазуху.
— Умница моя! — Он легонько коснулся губами Лизиной щеки. — Ну, я к Вернеру… До встречи!
И со всех ног кинулся в сторону площади, где находилось управление, в котором служил Алекс Вернер.
Лиза молча, устало смотрела ему вслед. Ей захотелось повернуться — и пойти не домой, а к реке. К тому месту, откуда она вчера смотрела на мост. Спуститься вниз — нет, не для того, чтобы перейти по мосту на противоположный берег, у нее по-прежнему нет пропуска, а сейчас, конечно, еще больше усилена и без того многочисленная охрана моста, — а чтобы просто войти в воду. Войти в воду, нырнуть — и не вынырнуть. Утопиться…
Не то чтобы ей захотелось вдруг умереть. Ей просто расхотелось жить.
— Многие иностранцы и не слышали никогда о Нижнем Новгороде, о городе Горьком, но я это название помнил много лет, — сказал Алекс Вернер, осторожно трогая ложечкой «Тропический десерт», словно раздумывая, решиться ли сломать пирамидку из кусочков фруктов, политых желе, или оставить красоту кулинарного изделия в неприкосновенности. — Именно оттуда родом была женщина, которую я любил. Помните, я вам о ней говорил? — взглянул он на Алёну.
Она кивнула.
— Поэтому мой взгляд невольно ловил всякое — очень редкое, надо сказать! — упоминание о городе в газетах, как в наших, так и в русских, которые попадались мне на глаза. Однажды я оказался в самолете рядом с одним русским, нижне… нижегородцем. У него из портфеля выпала газета «Карьерист», на которой крупными буквами было упомянуто название вашего города, и я попросил газету почитать, а мой сосед охотно мне ее презентовал. Я с удовольствием читал заметки, разглядывал фотографии и наткнулся на небольшую статью, посвященную подготовке к празднованию Дня Победы в музее Сормова. Уж не помню, о чем там шла речь, но упоминалась одна девушка… Она жила в Горьком, а погибла в 1942 году в Мезенске, взорвав мост через реку Святугу и уничтожив огромное количество боеприпасов, которые перевозили к линии фронта немецкие автомашины. Звали ту девушку Лиза Петропавловская, рядом была помещена ее фотография — довольно хорошая, если учесть вообще качество российской полиграфии.
Тут герр Вернер пренебрежительно хмыкнул. Помолчал немного, а затем продолжил:
— Я так и ахнул, посмотрев на нее! Очень может быть, что фото в самом деле было Лизы Петропавловской, но это была не та девушка, которая взорвала мост в Мезенске. Уж я-то знаю! Ведь все произошло на моих глазах! Понимаете, я разговаривал с ней перед тем, как она взошла на мост… Она была очень странной, и я сам вел себя при ней странно, по-дурацки… Но как бы она ни выглядела, у меня и в мыслях не было, что она идет, чтобы погибнуть! Взрыв был страшный, погибло очень много народу, я был контужен — взрывной волной меня выбросило из открытой машины и отшвырнуло на десяток метров, я остался в живых чудом каким-то. Причем я уже успел отъехать от моста! А там был настоящий огненный ад. Конечно, неудивительно, что ваши послевоенные историки так возвеличили деятельность мезенского подполья, но… Его ведь, по сути дела, не было! И я написал об этом по электронной почте в редакцию «Карьериста», автору статьи госпоже Екатерине Лаврентьевой. Она мне ответила, что в музее существует развернутая экспозиция, в которой много материалов о жизни и военной службе, а также о подпольной деятельности Елизаветы Петропавловской, поэтому, скорее всего, я ошибся. Тогда я рассказал Екатерине историю своего знакомства с той девушкой, которая на самом деле взорвала мост и которая называла себя Лизой Петропавловской, а также объяснил, как могла произойти путаница.
— Ваш рассказ меня не то чтобы убедил, но впечатлил, — вступила в разговор Катя, которая, слушая иностранца, проворно расправлялась со своим «Тропическим десертом», а также с пышным пирожным под названием «Наш сад». — И я поехала в музей, чтобы все выяснить. Но директор встретил меня в такие штыки — ужас! Святотатство — было самое мягкое его слово в мой адрес. Я завелась, потому что никакого святотатства у меня и в мыслях не было. Просто хотела уточнить, какие документы подтверждают деятельность Лизы Петропавловской в мезенском подполье и то, что именно она взорвала мост. Насколько я поняла, никаких документов нет вообще. На чем основано стойкое убеждение, что Лиза Петропавловская героиня, мне не пожелали объяснять. Я написала об этом герру Вернеру…
— Милые барышни! — с чувством перебил Катю означенный герр. — Зовите меня по имени, прошу вас! Меня зовут Алекс. А если вам такой вариант кажется слишком фамильярным — то Алекзандер. Пожалуйста!
— А как по батюшке? — спросила Катя, чуточку смущаясь. — В смысле, отчество ваше какое?
— Моего отца звали Зигфрид. То есть получается…
— Алекзандер Зигфридович, — хором выговорили Алёна и Катя и посмотрели друг на дружку с сомнением.
Вернер захохотал во все свои суперские зубы.
— Язык сломаешь, — буркнула Катя.
— Ладно, пусть будет Алекс, — усмехнулась Алёна, которой было приятно лишний раз вспоминать имя Дракончега. — Если такое обращение кажется вам естественным…
— Вполне! — заверил Алекс Вернер.
— Короче, я написала об этом… Алексу, — с некоторой запинкой повторила Катя, — и он ответил, что сам приедет, чтобы сходить в музей и расставить, так сказать, точки над «i». Мы договорились встретиться сегодня утром в редакции. А вчера мы с Таней поехали в музей, чтобы сделать снимки старой экспозиции — я почему-то была уверена, что ее после рассказа герра… то есть Алекса, переделают, но… случилось то, что случилось.
Тут Катя значительно взглянула на Алёну, и та поняла: девушка решила не раскрывать иностранцу все карты и держать в секрете историю с похищением. Ну что ж, очень патриотично. У советских собственная гордость… с Дону выдачи нет… грязь из избы не выносить, а заметать ее под ковер, и так далее. Хорошее дело! Алёна была вполне солидарна с Катей.
По лицу Алекса Вернера было видно, что ему до смерти охота спросить, что же вчера случилось и почему сорвалась их с Катей утренняя встреча. Однако он вежливо сдержался и сунул-таки ложечку в свой «Тропический десерт».
— Катя, а как фамилия директора музея? — спросила Алёна как бы между прочим.
— Столетов. Иван Петрович Столетов.
Хм, осечка. Если Алёна ждала, что он окажется Москвич, то ждала напрасно. Впрочем, может быть, Москвич на «Ниссане» — его дядя. Нет, скорее племянник.
— Что он за человек?
— Ну… такой дедуля лет под семьдесят. Настоящая музейная крыса! — сообщила Катя — впрочем, с восхищением. — Фанатик. Вообще, музей существует благодаря ему. И он знатных сормовичей всячески прославляет. У него несколько книг о сормовичах — об участниках войны, о героях труда и все такое. Как раз ко Дню Победы книжку о героях войны переиздали — конечно, за счет спонсоров, но он очень ловко умеет спонсоров находить. Ведь у всяких ветеранов и героев остались родственники, которым очень лестно свою фамилию прославлять. Потомки сестры Лизы Петропавловской — ее внучатые и правнучатые племянники — люди просто богатые в самом деле, поэтому ее экспозиция — основа выставки. Там ее письма, фотографии детские и юношеские, там фотографии ее деда, отца Игнатия Петропавловского, который руководил подпольем и погиб вместе с Лизой…
— Так деда или отца? — не поняла было Алёна. — А, ясно, он был священник.
— Между прочим, отец Игнатий был, по-моему, человеком страшным, как внешне, так и внутренне, — пробормотал Алекс Вернер как бы в сторону. — Выглядел он сущим Кощеем в смеси с горьковским Лукой…
— Вы читали Горького? — изумилась Катя.
— Лиза однажды упомянула о нем в каком-то разговоре, вот после войны я и достал его книжки, прочел. Очень сильно, очень бесчеловечно, очень… скучно, прошу меня извинить.
Алёна была с этим согласна на все сто, но сочла за благо промолчать. Тем паче что разговор свернул в другом направлении, а она не хотела терять его нить.
Вообще вырисовывалась более или менее ясная картина. Конечно, и Столетову, и родственникам Лизы Петропавловской очень хотелось бы, чтобы ничего не менялось. Всякая попытка опровергнуть подвиг Лизы неминуемо должна быть воспринята ими в штыки. Но вот вопрос: насколько далеко они могут зайти ради того, чтобы оставить все на своих местах? Неужели скромный директор заштатного музея и какие-то там родственники…
— Кстати, как их фамилия? — спросила Алёна на всякий случай. — Ну, родственников этой Лизы. Тоже Петропавловские?
— Да откуда же мне знать их фамилию? — растерялась Катя.
— Как же так? Вы ведь про музей материал писали.
— Ну да, про музей, но не про родственников же.
— А откуда вы знаете, что они богатые и все такое?
— Когда у нас со Столетовым были еще хорошие отношения, когда я только начала писать о музее, он упоминал их, мол, люди увековечивают память о своей знатной родственнице и не жалеют на это средств.
— А как бы их фамилию узнать?
— Наверное, можно Столетову позвонить, — предположила Катя. — Только завтра с утра, сейчас-то не совсем удобно. Поздно уже.
— Ладно, тогда придется ждать до завтра, — с некоторым нетерпением вздохнула Алёна.
— Извините, милые дамы, — проговорил вдруг Алекс Вернер, который до сего момента помалкивал, только переводил взгляд с Кати на Алёну и обратно. — А может быть, мы не будем звонить? Опыт работы в разведке учит меня, что лучше получать необходимую информацию, пользуясь эффектом неожиданности. Скажем, не звонить, а просто явиться в музей. Причем не вам, Катя, а мне. Скажите, там наслышаны о моем приезде?
— Нет, я сотрудникам ничего не говорила.
— Отлично! — Алекс Вернер хлопнул в ладоши. — Тогда тем паче там нужно появиться мне с тем важным видом, который, если судить по вашим фильмам, непременно следует иметь инозем… то есть иностранцу. Иностранцам, сколь я мог заметить, в вашей стране больше оказывают и внимания, и почтения, при этом нас считают людьми недалекими и часто откровенничают с нами о таких вещах, о каких откровенничать вовсе бы не стоило.
— Павел Андреич, вы шпион? — пробормотала Алёна, вовсе не желая быть услышанной. Однако Алекс покосился на нее и подмигнул так значительно, что можно было понять: он не только читал классику советской литературы, но и смотрел советское кино. Определенно понял, откуда цитата! Но отвечать не стал. Может, и впрямь шпион?
Может быть. А может, и не быть.
— То есть вы предлагаете отправиться в музей самостоятельно? — уточнила Катя. — Без меня?
— То, что вам там быть не следует, моя милая Екатерина, к моему глубокому сожалению, однозначно, — со вздохом произнес Алекс.
Алёна, глянув на него, почему-то подумала, что в былые годы он наверняка был обворожительным мужчиной. Интересно, как складывались их отношения с той Лизой, которая не Петропавловская? Была ли она тоже влюблена в него? Что ж, такие истории бывали в войну… Это, черт побери, тоже ужасно непатриотично, но, наверное, сердцу не прикажешь. То есть тот факт, что ему не прикажешь, уж кто-кто, а Алёна Дмитриева знала по своему собственному опыту.
— Вы там уже засветились, прокололись, провалились! — продолжил Алекс Вернер, усмехнувшись. — Но и одному мне идти туда… как это… не с руки. Вот так говорят, да? Поэтому я явлюсь в музей с переводчицей. Переводчицей будете вы, — решительно повернулся он к Алёне. — Вы немецкий знаете?
— Нет, буквально два слова, — изумленно покачала она головой. — Гутен таг, их либе дих, шпрехен зи дойч, хальт, хенде хох, цурюк, арбайтен, Вольга-Вольга, муттер Вольга…
— Курка, яйки, млеко, жрать, — хохотнул Алекс Вернер, доказав свое незаурядное чувство юмора. — Все понятно. А на каком языке вы говорите, чтобы в случае необходимости я мог провести с вами секретное совещание?
— На французском, — пробормотала Алёна, пытаясь освоиться с новой ролью разведчицы, играть которую ей еще в жизни не приходилось. Хотя нет, приходилось… было дело под Полтавой… нет, не под Полтавой, конечно, а под Парижем, в одном шато. Но было, было-таки! [34]
— Да? — проговорил Алекс Вернер, придирчиво ее оглядывая. — Mais vous savez, j’ai ainsi pensé! [35]
Прошло два дня. Целых два дня полной неизвестности. Единственное, что узнала Лиза, это то, что были расстреляны жители всех четырех домов, стоявших в непосредственной близости от того места, где был убит фон Шубенбах. Около ста человек. В их числе дети. Такова была цена спасения их жизни — Лизы, отца Игнатия, Петруся, Алекса Вернера. Сто человек. Женщины, у которых мужья были на фронте. Несколько мужчин, которые оставались в Мезенске и пытались выживать при новом режиме, как могли: околачивали пороги биржи труда, меняли шило на мыло на базаре или кустарничали. Были среди расстрелянных и несколько стариков, которые, конечно, тоже хотели жить — хотели так же сильно, как отец Игнатий, в жертву которому они были принесены.
На себя Лиза брала вину за гибель женщин. Петрусь был ответствен в смерти мужчин. Но самый страшный грех нес на себе Алекс Вернер: он был виновен в смерти детей. Именно Алекс Вернер был в Лизиных глазах главным преступником, главным виновником всего происшедшего. Вроде бы она должна была благодарить его за спасение свое и Петруся, но тем не менее проклинала его. Что чувствовали другие, Лиза не знала. Отец Игнатий почти не разговаривал, сутками напролет лежал на диване, даже в ломбард не ходил. То ли раскаяние мучило, то ли отходил от страха, пережитого тем утром… Петрусь не являлся из казармы — теперь все полицейские жили на военном положении. Видимо, то же самое касалось и гитлеровцев — Алекс Вернер не показывался, никаких вестей от него не было, и Лиза даже не знала, чем закончилась его попытка убийства Эриха Краузе.
Может быть, конечно, Алекс не приходил потому, что не желал продолжать опасное знакомство? Да и бог с ним, век бы его не видеть! Лиза о нем старалась не вспоминать, даже думать о нем не хотела и, честное слово, легко прожила бы остаток жизни, никогда более не видя «трикотажного принца». Наверное, и Алекс Вернер испытывал схожие чувства, именно поэтому не появлялся, никак не напоминал о себе.
И все же, удалось ли ему отравить Эриха Краузе? Может быть, кое-что могла бы рассказать фрау Эмма, которая обладала самыми неожиданными сведениями, но «Розовая роза» была закрыта из-за усиления строгостей в городе и продления комендантского часа. То есть Лиза не ходила на работу, и это было единственное хорошее, что принесло лично ей убийство фон Шубенбаха. Ну и конечно, оставался еще сам факт того, что она живет, дышит, ест, пьет, что ее не терзают пытками в гестапо… Наверное, Лиза когда-нибудь сможет это оценить, но не теперь, не в том состоянии, в каком она находилась сейчас.
На третий день отец Игнатий кое-как сполз с дивана и спросил Лизу, какое сегодня число. Было пятнадцатое июня, о чем Лиза ему и сообщила.
— Да? А я было решил, что со счету сбился, пока в лежку лежал, — слабо улыбнулся старик. — Нужно сегодня в ломбард пойти.
— Какой может быть ломбард?! — возмутилась Лиза, глядя на его восковое лицо. — Вы же просто больны!
— Дело стало, — вздохнул старик. — Может, кому-то вещи свои забрать нужно. Или в залог сдать. А там замок на двери. Непорядок. Нехорошо. Пойду.
Старик еле ворочал языком, оттого и говорил короткими, отрывочными фразами, был бледнее беленой стенки, к которой прислонялся, чтобы не качаться, словно былинка на ветру, глаза его были окружены темными кругами и провалились. Краше в гроб кладут, ей-богу!
Уж на что Лиза терпеть не могла навязанного судьбою «доброго дедушку», а все же ей стало жалко старика.
— Ну хотите, я сама схожу в ваш ломбард и посижу там, а вы еще денек отдохните. И съешьте хоть что-нибудь, нельзя же так! — предложила она раздраженно и тут же ужасно пожалела, что черт потянул за язык. Больно надо ей в тот ломбард тащиться! Хотя, с другой стороны, хоть какое-то развлечение…
В выцветших глазах отца Игнатия мелькнуло очень странное выражение. То ли изумление (неожиданное сочувствие Лизы, которая своей неприязни к нему не скрывала никогда, не могло его не изумить), то ли подозрительность. Ага, ну конечно, он решил, что Лиза только и жаждет добраться до его сейфа и взломать дверцу, чтобы разжиться сданными в залог немногочисленными ценностями — и сбежать с ними. Надо же, старик доверил ей свою жизнь, а вот имущество доверить боится.
И правильно делает, между прочим. Потому что, окажись у нее хоть малейшая возможность завладеть деньгами или драгоценностями, которые помогли бы ей жить и выживать, она пошла бы даже на откровенную и самую вульгарную кражу. И только бы ее и видели отец Игнатий и…
А как же Петрусь?!
Лиза вздохнула. Да никак. Она сама не понимает, что творится в ее душе, в ее сердце, в ее теле. Конечно, с Петрусем — все совершенно другое, чем было когда-то в лесном доме с Баскаковым, чем то, чего хотел от нее Фомичев… И все же она точно знает, что ради него не останется в Мезенске ни за что. А может быть, попытаться уговорить его уйти вместе? Бросить все здесь к черту… попытаться спастись…
Она так задумалась, что даже не заметила, как отец Игнатий на подгибающихся от слабости ногах ушел-таки в свой ломбард. И почти тотчас в дверь постучали.
Лиза открыла, убежденная, что вернулся старик, — и изумилась, увидев на пороге Никиту Степановича, сторожа из «Розовой розы», который сообщил, что ее требует к себе барыня, как он называл фрау Эмму.
Лиза немедленно вспомнила, как отец Игнатий в редкую минуту доброго расположения духа и откровенности рассказал: его внучки Лизочка и Танечка, когда были совсем маленькими и еще жили в Мезенске, не уехали в Горький, играли в развалинах (в тех самых, где теперь медленно гнил труп пана Анатоля) в «барыню». Выглядела игра так: Лизочка брала кусочек тюля, покрывала им голову, подвязывала фартук и садилась на крыльце разрушенного дома в «кресло» из кирпичей и сучьев (такой они воображали барыню — бывшую хозяйку дома). Дети забирались в сад, ломали сирень, а «барыня» Лизочка вскакивала с кресла и сердито кричала: «Ах, разбойники! Ну, подождите, я позову милиционера!» Почему милиционера-то? Так ведь они, советские дети, не знали, что барыня звала бы городового…
Никита Степанович передал приказ хозяйки, но уходить не спешил. Оказалось, фрау Эмма ждет Лизу немедленно, а сторожу велено ее сопроводить в ресторан. Вернее, послужить ей конвоиром, мрачно подумала Лиза. И, делать нечего, принялась одеваться.
О том, что ее ждет у фрау Эммы, она думала без особого интереса, вяло. Вот только любопытно было, как они теперь встретятся — после того, как фрау Эмма отдала ей морфий для убийства Эриха Краузе…
Против ожидания, Никита Степанович повел Лизу не в Липовый тупик, а в ресторан с главного входа. Открыл дверь своим ключом и махнул рукой вдоль розового коридора:
— В кабинете они-с. Ждут-с.
У Лизы неприятно дрогнуло сердце — кто они, кто ждет-то? Вдруг гестаповцы? Не дать ли деру, пока не поздно? Однако сторож стоял позади, отрезая путь к отступлению, а он был мужик крепкий, совсем еще не старый, сладить с ним у Лизы не было возможности. И пришлось идти вперед.
Немедленно выяснилось, что паниковала она напрасно — фрау Эмма находилась в кабинете одна, с Лизой дурную шутку сыграла старорежимная манера Никиты Степановича говорить о «высших» во множественном числе.
Фрау Эмма была вся в черном. «Видимо, у нее траур по бывшему клиенту фон Шубенбаху», — со злым ехидством подумала Лиза. Мадам хмуро взглянула на нее и, даже не поздоровавшись, даже не кивнув, холодно проговорила:
— Я проклинаю тот день, когда поддалась дружеским чувствам к вашему деду и взяла вас на службу. Вы приносите мне несчастье. Мало того, что из-за убийства фон Шубенбаха ресторан закрыт вот уже два дня, так теперь еще и приезд Венцлова…
— А с чего вы взяли, что я имею отношение к убийству фон Шубенбаха? — перебила Лиза с самым высокомерным видом, на который только была способна, изо всех сил подражая фрау Эмме.
— А я разве сказала, что вы имеете к нему отношение? — вскинула брови хозяйка. — Или… или все же имеете?
— Что вы! — очень старательно ужаснулась Лиза, поняв, что нечаянно проговорилась. — С чего вы взяли? Как бы я могла?
— Да кто вас знает, какие у вас резоны, — пожала плечами фрау Эмма. — А что до того, как могли… Смогли же вы добраться до несчастного Краузе! Он скоропостижно скончался, в госпитале поднялся страшный шум, но общее мнение склоняется к тому, что он просто умер от ран. Так что свой удар мизерикордии вы нанесли-таки!
Лиза вспомнила, что о мизерикордии говорил и Алекс Вернер. Вспомнила также старый роман, читанный еще дома, в Горьком… Тогда она искала значение слова в словаре и нашла: так называемый удар милосердия наносили особым стилетом, мизерикордией, обреченному воину или гладиатору на арене.
Она встряхнулась — мадам продолжала что-то говорить.
— Простите, я не расслышала, — прервала ее Лиза.
— Вы и впрямь имели отношение к убийству фон Шубенбаха? — с невинным видом переспросила фрау Эмма. — Говорят, около его дома тем роковым утром видели какого-то старика, полицая и красивую девушку.
— Кто видел? — выпалила Лиза.
— Не знаю, — пожала плечами хозяйка «Розовой розы». — Мне сказали, что кто-то видел. Но я уже говорила вам, что виртуозно умею связывать концы с концами. Вы отравили Эриха Краузе, и в то же утро был убит следователь, который вел его дело. Фон Шубенбах мог выбить из Краузе признания, смертоносные для очень многих. И если Эрих Краузе антифашист, легко предположить, что его девушка — тоже антифашистка, может быть, даже подпольщица, связанная с партизанами. В этой связи невольно задумаешься, с какой целью вы пришли в «Розовую розу», учитывая контингент ее посетителей. В самом ли деле вы были в Красной армии и дезертировали оттуда? Или же были, как говорится, заброшены в тыл врага? Не было ли связано ваше стремление работать в «Розовой розе» с приездом Венцлова, к визиту которого сейчас готовится военное командование? Ваш акция с фон Шубенбахом…
— При чем тут я? — возмущенно воскликнула Лиза. — Это все ваши фантазии!
— Ну какая разница, как назвать? — пожала плечами фрау Эмма. — Хорошо, скажем так: акция подпольщиков прибавила хлопот военному начальству Мезенска, но, с другой стороны… Как там у Гоголя? Чем больше шума, тем очевиднее расторопность градоправителя.
— «Чем больше ломки, тем больше означает деятельность градоправителя», — машинально поправила Лиза, вспомнив своего любимого «Ревизора».
Фрау Эмма странно усмехнулась:
— Может быть, ваш дед вам и не говорил, но я работала преподавателем литературы в школе и знаю точную цитату. Я нарочно сказала неправильно, чтобы вас проверить. Вы хорошо образованны… Я отлично помню дочь отца Игнатия, помню и ее мужа, который увез ее в Горький. Они были добрые, но очень ограниченные люди. Можно предположить, что и своих детей они воспитали по образу своему и подобию. А вы знаете Гоголя, не переспросили, что такое мизерикордия, весь строй вашей речи выдает в вас образованного человека. Это наводит на некоторые размышления…
— И на какие же именно? — зло спросила Лиза.
Ей надоел разговор, изобилующий опасными намеками. Казалось, фрау Эмма играет с ней, будто кошка с мышкой. Но Лиза больше не хотела, как загнанная мышка, метаться туда-сюда в поисках укрытия. Так хотелось цапнуть кошку за ехидную морду!
— На какие размышления? — повторила с усмешкой «кошка». — Потом скажу, я еще их не закончила. А теперь должна сообщить вам: даже если вы и рассчитывали устроить что-нибудь для Венцлова в моем ресторане, вам сие не удастся.
Да-а, мышке кошку не цапнуть, не стоит и пытаться…
— Что, пойдете со своими подозрениями в гестапо? — попыталась усмехнуться и Лиза, но ей не очень удалось: лицо свела жалкая гримаса.
— Нет, и в мыслях такого не было! — качнула головой фрау Эмма. — Дело вовсе не во мне. Просто военным начальством Мезенска решено, что встреча состоится в более официальной обстановке, в ресторане «Бремен».
Лиза почувствовала, что у нее похолодели щеки:
— Но почему? Чем вы провинились перед немцами?
— Прежде всего тем, — недобро поджала губы фрау Эмма, — что у меня работают слишком строптивые девушки, которые не уважают доблестных воинов фюрера.
Нетрудно было догадаться, в чей огород мадам швырнула камушек, но вслед полетел и булыжник:
— Помните оберст-лейтенанта, того пехотинца, которому вы предпочли Алекса Вернера? Он еще грозился устроить нам неприятности. Так вот, он их устроил! Оказалось, подполковник — давний, еще с гимназических времен, друг фон Венцлова, и он нарочно позвонил ему, чтобы убедить сменить ресторан на более, скажем так, респектабельный. И убедил, мстительная тварь!
Фрау Эмма выругалась самым грязным образом, но Лиза ее уже не слышала. Она просто оцепенела. Значит, все зря, все старания, все страхи…
В первое мгновение на Лизу нахлынуло бешенство, но оно тут же сменилось невероятным, почти невыносимым оцепенением. Радоваться надо, а не переживать! Ведь теперь она свободна! Теперь отец Игнатий не будет ее задерживать! Хотя… хотя, если не получается с Венцловом, отцу Игнатию может потребоваться какая-то другая громкая акция, чтобы заявить партизанам о своем существовании.
Стоп, ведь такая акция — убийство фон Шубенбаха — уже совершена, вдруг осознала Лиза. Об этом говорил и Алекс Вернер, когда разглагольствовал о рекламе. Теперь всем должно быть понятно, что в Мезенске действует подполье. Отец Игнатий может успокоиться — партизанам тоже о нем наверняка известно. Они к нему придут. Если, конечно, захотят. А Лизе нужно убираться из города как можно скорей — пока они не пришли, не захотели, не надумали чего-нибудь нового, ужасного, для чего им непременно потребуется ее участие… И уходить нужно прямо сейчас.
Нет, сначала следует сообщить отцу Игнатию о том, что встреча Венцлова состоится в другом месте, и только тогда она сможет считать себя свободной. Наверное, новость будет для него сильным ударом. Ну и отлично, Лиза с удовольствием понаблюдает, как его удар хватит. До чего же он ей надоел, этот полубезумный старикашка, оголтело ненавидящий страну, которую одновременно любит до фанатизма, этот лишенный милосердия священник, самоотверженно любящий страну, которую до фанатизма ненавидит!
Лиза не сомневалась: если бы не ханжа-фанатик, ей, конечно, удалось бы уговорить Петруся вместе уйти из Мезенска. Но парень не уйдет. Ну так, может, он хотя бы согласится перевести ее через мост? К полицаю не придерутся. В случае чего он скажет, что ведет ее под конвоем. Куда? Ну, куда-нибудь, Петрусь что-нибудь придумает. А там, на той стороне Святуги, Лиза пойдет сама — от деревни к деревне, до линии фронта. Нужно только взять каких-нибудь продуктов на первое время, одеться как следует, подобрать подходящую обувь…
Она так задумалась, что вздрогнула, когда до ее сознания дошел женский голос, слова обрушились, словно камнепад:
— Чем больше я наблюдаю напряженную работу мысли на вашем лице, тем отчетливее понимаю: мои подозрения относительно вас были правдивы.
Лиза осознала, где находится: она еще не перешла мост и не двинулась к линии фронта. Она еще в Мезенске, в кабинете фрау Эммы, о которой совершенно забыла! А та, как всегда, издевается. Ехидничает.
Лиза вскинула глаза на ненавистное красивое лицо:
— Какие опять у вас подозрения?
— Да все те же. Насчет того, что вы и ваша компания и в самом деле планировали нечто разрушительное в «Розовой розе». И теперь, с известием о том, что Венцлова здесь не будет, план провалился. Поистине, начинаешь думать, что нет худа без добра, а все, что ни делается, — к лучшему. Кажется, Бог — лютеранский или православный, уж не знаю! — уберег меня от изрядной беды благодаря тому, что вы прогневили того пехотинца, любителя утонченных красоток и баранины.
— Ну, если уж говорить о баранине, — обиженно заговорила Лиза, — то не я ее съела. Не я отдала ее другому посетителю. Не я требовала с него деньги за какие-то там охотничьи колбаски.
— С вас все началось! — сварливо огрызнулась фрау Эмма. — С ваших капризов! Я вообще с ужасом думаю о том, что при расследовании убийства фон Шубенбаха кто-то вспомнит о высокой красивой девушке, которая была среди его знакомых, то есть о вас, и свяжет вас со мной… Я больше не желаю иметь с вами ничего общего. Вы уволены. Я сделала для вас и вашего деда все, что могла, — помогла вам спасти ваши шкуры, прикончив Эриха Краузе. И на том — мы незнакомы! — Она резко рубанула воздух ладонью.
— Помогая нам прикончить Эриха, как вы изволите выражаться, — не смогла удержаться от злой иронии Лиза, — вы заботились прежде всего о себе. Если бы он выдал нас, то следствие и вас подцепило бы на крючок. Вы же хлопотали обо мне, помогали с получением документов… Нет, вас не оставили бы в покое!
Несколько мгновений фрау Эмма смотрела на нее ничего не выражающими глазами, и Лиза принялась гадать, что она сейчас сделает: начнет браниться матом или впадет в истерику. Но не произошло ни того, ни другого. Хозяйка «Розы» вдруг… улыбнулась — причем не злоехидно, а вполне дружелюбно:
— А вы не только красотка и порядочная стерва, но и умница! Если вам повезет и вы уцелеете в военной мясорубке и если потом, после победы красных, вас не поставят к стенке свои же, вы получите от жизни немало удовольствий. И с каждым годом они будут восприниматься вами все острее, потому что вы научитесь их подобающим образом ценить. Но для того чтобы выжить — чтобы прежде всего выжить! — вы должны расстаться со всякими благоглупостями насчет патриотизма, насчет того, что каждый советский человек должен быть прежде всего колесиком и винтиком… не помню уж в чем именно, что он обязан прежде всего думать о Родине, а уж потом — о спасении собственной жизни. Вы сейчас — не советский человек. Вы просто женщина, которой надо остаться в живых. А теперь прощайте. От души надеюсь, что наши пути более не пересекутся.
И фрау Эмма махнула на дверь так выразительно, что Лизе не оставалось ничего иного, как выйти вон. Да, собственно, продолжать разговор было бессмысленно. Все ведь уже сказано…
Музей находился в здании, которое по всем меркам можно было отнести к ветхому фонду, однако в залах пахло не ветхостью, а сиренью.
— А вот здесь у нас находятся материалы, которые особенно дороги сердцу каждого советского человека, в частности сормовича, — задушевно произнес Иван Петрович Столетов и подвел посетителей к экспозиции, над которой имелась надпись крупными буквами: «Никто не забыт, ничто не забыто».
В масштабах районного музея, посвященного истории всех сормовских предприятий, с перечислением всех знаменитых людей района, экспозиция была огромной. Целую стену занимали стенды с информацией о людях, воевавших на фронтах во время Великой Отечественной войны. Фронтовикам было уделено очень много внимания. Оказывается, среди сормовичей были и Герои Советского Союза, и кавалеры ордена Славы, и те, кто повторил подвиги Александра Матросова и капитана Гастелло… И конечно, здесь рассказывалось о том, как Сормово помогало фронту.
Жаль, что этим великолепием любоваться было некому. Кроме Алекса Вернера и Алёны, экскурсию для которых проводил сам директор, посетителей в музее практически не оказалось. Правда, около стенда, посвященного истории завода «Красное Сормово», зевал какой-то унылый молодой человек с блокнотом, куда он с явной скукой что-то записывал. При взгляде на него сразу становилось ясно: наверное, студент-историк или аспирант, небось курсовую пишет или диссертацию. Только что ж он там напишет, бедолага, если ему самому так скучно?
А впрочем, его проблемы.
Алёна скользила взглядом по фотографиям на стендах, отыскивая женские лица. Радистка Зоя Перепелицына, летчица, «ночная ведьма», Ольга Шаповалова, медсестра Анна Поливанова… Рядом почти с каждым снимком военных лет находилась и фотография из мирного времени. Иногда их было несколько. Большинство военных снимков запечатлели женщин в форме, сделаны они были явно на фронте. Но Алёна предполагала, что Лизу Петропавловскую сфотографировать ни в партизанском отряде, ни в Мезенске не имелось возможности, поэтому она искала изображение девушки в цивильном платье сороковых годов. И ошиблась.
Под «шапкой» со словами «Подвиг Елизаветы Петропавловской (Григорьевой)» оказалось несколько снимков. Первым бросился в глаза портрет старика напряженного (даже можно сказать — исступленного) вида в простой рясе с наперсным православным крестом. «Наверное, это и есть тот самый отец Игнатий, о котором говорил Алекс, сравнивая его со старцем Лукой», — подумала Алёна. А на ее взгляд, на горьковского Луку священник походил не слишком — скорее на воинствующего старообрядца, такая боярыня Морозова в мужском обличье.
«Отец Игнатий Петропавловский, — гласил текст под снимком, — был родным дедом Елизаветы Петропавловской-Григорьевой. Благодаря своему положению несправедливо репрессированного при советской власти он пользовался доверием немецкого командования, поэтому добывал ценные сведения для партизанского отряда Г. Г. Баскакова. Его явочная квартира была местом встреч подпольщиков, которые работали в Мезенске».
— Вранье, — прошипел Алекс Вернер над ухом Алёны и продолжил по-французски: — Никаким доверием немецких офицеров старик не пользовался. Он держал ломбард, куда зашел — и то однажды! — всего один немецкий офицер, ваш покорный слуга. Хотя возможно, что Эрих Краузе там тоже бывал. А в основном в ломбарде толклись бедные русские, которые тащили туда в заклад последнее, что у них было. Не уверен, забирали ли обратно, но сдавали. Как вы думаете, стоит рассказать ему это? — Он мотнул подбородком в сторону Столетова, который мигом насторожился, услышав иностранную речь. Однако по глазам директора музея стало ясно, что он не понимает ни слова, такой воинственно-растерянный вид у него был.
— Если скажете о ломбарде, нам придется раскрыть свое инкогнито, а пока, по-моему, еще рано, — возразила Алёна. — А кто такой Эрих Краузе, которого вы упомянули?
Лицо Алекса помрачнело:
— Он был другом и помощником той женщины, ради которой мы сюда пришли, не хочу называть ее имени, чтобы не насторожить господина музейного директора. И, наверное, ее любовником, судя по тому, что заказывал для нее шелковое белье. А привозил его из Парижа я. Собственно, благодаря этому белью я и узнал потом об их связи. Эрих был убит.
— Неужели партизанами? — ахнула Алёна. — Как обидно! Или попал в гестапо? Его раскрыли?
Алекс чуть покосился на нее со странным выражением и кивнул. Алёна так и не поняла, которое из ее предположений правильное. Да и какая, по сути, разница теперь-то, через столько лет?
Алекс уже внимательно рассматривал групповой снимок молодых людей — всем едва за двадцать, но одеты до того нелепо, что многие кажутся старше своих лет. Надпись гласила, что это выпускная фотография химического факультета университета, который закончил Петр Мазуренко, один из соратников Елизаветы Петропавловской (Григорьевой) и отца Игнатия Петропавловского. Рядом находился портрет самого Петра, видимо, увеличенный с группового снимка, но на нем мало что можно было разобрать, кроме огромных мрачных черных глаз. Вообще юноша напоминал врубелевского «Демона», и Алёна подумала, что он, наверное, был очень красив.
— Так… — сказал Алекс угрюмо, — вот и еще одно знакомое лицо. Парень выдавал себя за жениха… сами понимаете кого. Он служил в полиции, видимо, по заданию партизан, и погиб там же, на мосту. А вот… вот та самая фотография, из-за которой, собственно, и разгорелся весь сыр-бор.
Последние слова он произнес по-русски, и Столетов развернулся к нему всем корпусом:
— Наш гость знает русский язык?
— Немножко, — поспешила ответить Алёна, мгновенно входя, даже, можно сказать, впрыгивая в роль переводчицы. — Некоторые слова. Преимущественно пословицы.
— А к чему относилось его замечание про то, что разгорелся сыр-бор?
Алёна раздраженно откинула сумку за спину. Дернул же черт Алекса брякнуть! Теперь вот Столетов прицепился. Неужели ему померещилось что-то подозрительное в том, что они, на рысях пробежав весь музей, так прилипли к этому стенду?
— Наш гость имел в виду, — самым безразличным тоном пояснила Алёна, — что война разгорелась как сыр-бор и в ней сгорело множество жизней.
Физиономия директора приняла соответствующее скорбное выражение.
Позади открылась, скрипнув, дверь, и Столетов мгновенно сделал грозное лицо. Наверное, его выражение испугало того, кто сунулся было в зал, потому что, когда Алёна обернулась, она никого не увидела.
А Столетов опять смотрел скорбно. Быстро же приспосабливается он к обстановке, ничего не скажешь! Вообще-то директор вроде бы нормальный старикан, но Алёне он ужасно не нравился. Наверное, она была субъективна. Наверное…
Она покосилась на Алекса. Лицо у того было странное. Суровое и несчастное одновременно. Он с такой болью смотрел на снимок женщины, подписанный: «Елизавета Ильинична Петропавловская (Григорьева), 1917–1942 гг.», что Алёне и самой стало больно. Может быть, Алекс надеялся, что Катерина в своем газетном материале что-то напутала и здесь, в музее, все в порядке, он увидит настоящую Лизу, которую так любил и которая так страшно погибла? Но чем больше смотрела на стенд Алёна, тем больше понимала: доказать, что с Елизаветой Петропавловской (Григорьевой) произошла ошибка, будет не так просто…
Во-первых, начать с того, что имелось несколько ее снимков. Самая большая фотография, на которой хорошо было видно нежное треугольное личико со слабым подбородком и наивными глазами, запечатлела Лизу в военной форме. Сделана она была в то время, когда девушка, сразу после начала войны, училась в Горьковской школе радисток. Рядом со снимком под стеклом в рамках висели несколько ее писем сестре этого периода жизни, и Алёна быстро пробежала их глазами. Судя по напряженному лицу Алекса, он тоже пытался прочесть небрежно написанные — отнюдь не каллиграфическим почерком! — слова:
«… Знаю, что точка-тире, «ти-та», — это «а». Наш преподаватель отстукивает на ключе «ти-та» пять раз в минуту с одинаковыми интервалами. Я понимаю, что это «а», но записать не успеваю. Говорю, что слишком быстро, а преподаватель смеется: «Скоро вы будете легко записывать по сто двадцать знаков в минуту, а то и больше». Невозможно поверить! Для примера он отстукал на ключе радиограмму со скоростью сто сорок знаков в минуту. Нет, это недостижимо…
…Мы уже так набили руку, что целый урок могли беспрерывно принимать радиотексты со скоростью сто — сто двадцать знаков в минуту. Мысленно еще не успевали расшифровать принятые звуки, а рука уже писала букву. Оказывается, все возможно, все достижимо!
…Мы должны знать каждый проводок, каждую деталь в рации, чтобы при аварии уметь отремонтировать ее. Паяльник совсем маленький, пальцы по сравнению с ним кажутся громоздкими, и всего одна крошечная капля сверкающего олова возвращала рацию к жизни…
…Моя любимая песня:
По горам, по вершинам наша молодость шла,
Голубыми туманами наша юность прошла.
Пронеслася и скрылася, как лихой буйный шквал,
А теперь на пути у нас новый встал перевал.
Что же, верные други мои, снова надо в поход,
За любимую Родину зашагаем вперед.
Помня молодость милую, помня тех, кто упал,
Зашагаем, товарищи, на седой перевал…
Я случайно купила пластинку и не расстаюсь с ней. Жаль только, патефона нет, играть не на чем…»
Больше писем не было. Зато имелся отрывок из воспоминаний о Лизе ее младшей сестры, Татьяны Григорьевой. Как уже поняла Алёна, «Григорьева» — была настоящая фамилия Елизаветы, а «Петропавловская» — ее партизанский псевдоним, и воспоминания сестры отчасти объясняли, почему она взяла именно его:
«Помню свое детство в старом доме в Мезенске. Мы жили на Липовой, номер 14 а, вместе с еще одной семьей. Это был большой флигель старинного барского дома, раньше там жила прислуга. Сам барский дом стоял в развалинах, его почему-то никто не пытался отремонтировать, развалины поросли бурьяном и крапивой. Мы там играли с удовольствием весной и в июне, а потом начинала буйствовать крапива, да так, что не слишком разыграешься.
Единственное целое, что от барского дома осталось, — это крыльцо. Иногда моя сестра Лизочка брала кусочек тюля, покрывала им голову, подвязывала фартук и садилась на крыльце в «кресло» из кирпичей и сучьев. Такой в нашем представлении была барыня — бывшая хозяйка нашего дома. Мы забирались к ней в сад, ломали сирень, барыня (Лизочка) вскакивала с кресла, размахивала руками и кричала: «Ах, разбойники! Ну, подождите, я позову милиционера!» Так обычно на нас ругалась дворничиха, и мы тогда даже не знали, что нужно кричать городового, а не милиционера, если уж про барынь речь идет…
Жизнь в Мезенске я помню до 35-го года, до того времени, как арестовали моего деда, священника, отца Игнатия Петропавловского. Моя бабушка осталась ждать исхода его дела, хотя всем понятно было, какой тут может быть исход, один он был для всех: к стенке врага народа, да и все, семью тоже, конечно, не помилуют… Ну вот. Бабушка, значит, осталась ждать своей участи, а матери моей велела ехать в семью ее мужа. Тут такая история: супруг матери, отец мой покойный, Григорьев Илья Климович, был родом из Горького, он приезжал в Мезенск в командировку и там с матушкой нашей познакомился, и они с ним друг друга полюбили. Они зарегистрировались тайно, а венчаться не стали, потому что Григорьев был из крепкой староверской семьи, хоть и атеист. Над церковниками он смеялся и как старовер, и как атеист. Ну, дед мой, конечно, был против такого брака и дочку к Григорьеву не отпустил. Илья Климович приезжал в Мезенск часто, самое малое раз в месяц, родители встречались. Так родились у них две дочки, Лизочка и я, Таня. Лизочка была старшая. Она очень любила покойного деда-священника и сама была его любимица, очень горько плакала, когда мать нас увезла, и потом не раз говорила, что арест деда — самое несправедливое на свете, что только могло произойти. Думаю, именно поэтому потом, в партизанах, она и приняла его фамилию».
На стенде находились еще три фотографии Лизы Григорьевой, сделанные до того, как она стала Петропавловской. На одной Лизе пятнадцать лет, у нее тонкая недлинная коса, которая выбивается из-под лыжной шапочки. Лиза в смешном спортивном костюме стоит на лыжах, но сразу видно, что фотография сделана не в заснеженном лесу или на горке, а в фотостудии. И лыжи, и поваленное дерево, и сугроб — не более чем антураж. А вот фотография ее класса: в 35-м году Лиза закончила школу в Мезенске и потом, видимо, сразу уехала вместе с матерью и сестрой в Горький. Да, в то время город уже стал называться Горький, Нижний Новгород в 32-м переименовали. И третий снимок, тоже из студии: Лиза, уже взрослая девушка, рядом с хорошенькой толстушкой-подростком и мальчиком лет пяти. Написано: «Лиза и Таня Григорьевы и их брат Валентин». Да, это то же самое лицо, что и на фотографии военных лет. Почему же Алекс уверяет, что произошла какая-то роковая путаница? Нет никаких сомнений, что именно эту девушку звали Лизой Петропавловской…
Хотя нет, вспомнила Алёна, суть не в том. Алекс Вернер уверял, что за Лизу Петропавловскую выдавала себя совсем другая девушка. Она-то и взорвала мост.
Черт, какая глупость, что Алёна вчера ничего у него толком не спросила о той давней истории: постеснялась, время было позднее, а он все же человек, мягко говоря, немолодой, неловко его утомлять. Да и вообще, она была зациклена на истории с похищением журналисток. А ведь, если подумать, история, которая до сих пор жива в памяти немца, может быть куда более запутанной и интересной, чем попытки родственников Лизы Петропавловской «обезвредить» тех, кто может помешать увековечению памяти их «собственной» героини. Интернет навел, конечно, кое на какие размышления, но проверить их пока не представлялось возможным.
Утром Алёна ни о чем другом не могла думать, кроме как о том, удачной ли окажется ее маскировка: какой-то шанс столкнуться в музее с соседкой Раей Абрамовой имелся, и Алёна на всякий случай прилизала волосы с помощью геля и заколола их. А еще нацепила на нос очки (были у нее очки без диоптрий, которые придавали ей до тошноты занудный вид), надела мешковатый черный свитер, юбку до пят и туфли на низком каблуке. Сверху всего этого великолепия, по причине прохладного пасмурного утра, был еще напялен старый серый плащ чуть ли не до пола (в музее его пришлось сдать в гардеробную, и Алёна вздохнула с облегчением, уж очень он был страшен). Конечно, благодаря маскировке писательница наша, у которой вечно вились вокруг лица самые легкомысленные кудряшки на свете, носившая преимущественно обтяг, очень короткие юбки и гордившаяся тем, что всегда на каблуках, когда не в постели, преобразилась неузнаваемо. И все же Алёна беспокоилась. И вместо того, чтобы выспросить Алекса Вернера о событиях прошлого — такого больного для него прошлого! — она изображала из себя Штирлица, который готовится пойти на встречу с Мюллером. И вот теперь чувствует себя дура дурой…
— Спросите господина директора, знакомо ли ему такое имя — Елизавета Ховрина, — вновь заговорил по-французски Алекс, который твердо держался образа иностранца, и Алёна перевела.
Столетов нахмурился:
— Елизавета Ховрина? Нет, впервые слышу…
— А между тем, — резко заявил Алекс уже по-русски, — именно она взорвала вот этот мост! — И он ткнул пальцем в снимок, где был изображен Мезенск до войны. Тут же висело еще одно фото — Мезенск в развалинах («1945-й год», гласила подпись), а на месте очень красивого, мощного моста через реку Святугу — деревянное сооружение, явно наведенная наспех временная переправа.
Лиза кивнула сторожу Никите Степановичу на прощание и спустилась с крыльца ресторана. Что делать теперь? Зайти в ломбард, сообщить старику о том, что Венцлова в «Rosige rose» не будет, а она, Лиза, там больше не работает? Или лучше уйти сразу, без всяких объяснений (она почему-то была убеждена, что отец Игнатий ее не отпустит)? Нет, все-таки надо сначала забежать домой и собрать вещи, взять побольше чулок, которые можно будет менять на продукты, сложить их в невзрачный узелок, который не вызовет подозрений у патруля. И самой одеться следует как можно невзрачнее…
Она поспешила по дорожке, отчаянно молясь о чуде. Боже, сделай так, чтобы именно сегодня, сейчас отпустили из казармы Петруся! Боже, сделай так, чтобы удалось уговорить его уйти из Мезенска! Если он станет упираться, Лиза уйдет, конечно, одна, но… отпустит ли ее Петрусь? Может быть, лучше ничего не говорить ему, исчезнуть молча? Но хватит ли у нее сил оторваться от него?
Лиза с ужасом ощутила, что при мысли о Петрусе слабеет, тело словно огнем опалило. Плотское томление оказалось такой страшной пыткой, какой она не знала раньше. А ведь и в самом деле — не лгала она, признаваясь Петрусю, что никогда прежде… ни с кем и никогда до него… Ах, кабы можно было остаться с ним навсегда, на всю жизнь!
Нет, не остаться. Забрать его с собой…
От этих мыслей, от противоречивых желаний у Лизы разболелась голова, а глаза то и дело заволакивало слезами. Она изнервничалась, конечно, за прошедшие несколько дней, вот и ударяется в истерику чуть не каждую минуту! Утирая глаза, она не заметила, как едва не сбила с ног толстую тетку в розовой косынке, увязанной на голове пресловутым тюрбаном, и заношенном розовом… халате не халате, капоте не капоте — словом, в каком-то жутком грязно-розовом, затрапезном одеянии. Тетка, стиснув губы, натужно толкала перед собой тачку, доверху груженную мешками и узлами. Не обращая внимания на ее визгливые проклятия, Лиза вошла во двор и взбежала на крыльцо. Сунулась в свой пресловутый саквояж — и, только переворошив там все вещи, обнаружила, что ушла без ключа.
Проклятущие английские замки! Сколько раз Лиза захлопывала их раньше, дома, сколько раз опаздывала из-за этого в школу и институт, сколько раз ее ругала мама… Впрочем, и мама была точно такая же забывайка. Лиза отлично помнила, как однажды дворник пытался забраться в их квартиру через балкон, чтобы открыть дверь, и чуть не упал с третьего этажа. Тогда произошел ужасный скандал, и с тех пор мама безропотно позволяла ломать дверь всякий раз, когда кто-то забывал ключи.
Еще хорошо, что здесь первый этаж. Лиза подошла к окну, пошатала рассохшуюся раму и открыла-таки ее. Встав на завалинку и подобрав юбку, влезла в комнату. Распахнула шкаф, куда выгрузила несколько дней назад вещи, принесенные от фрау Эммы. Так… Вот этот большой клетчатый платок вполне сгодится, чтобы в него увязать все, что нужно унести. Сначала продукты…
Лиза шагнула было на кухню, как вдруг раздалось дребезжание оконного стекла и одновременно — громкий стук в дверь. Глянула в окно — и не поверила глазам, увидев за стеклом полицейского с винтовкой. Что за бред?
Кинулась к двери, распахнула ее — и в коридорчик вломилась давешняя тетка в грязном розовом капоте. За ней громоздилась фигура еще одного полицая.
— Попалась, воровка! — закричала тетка. — Держите ее, господа полицаи, я сама видела, как она влезла в окно!
— А ну, покажь аусвайс! — приказал полицейский, напирая на Лизу.
— Ничего не понимаю… — слабо простонала та. — Вы кто такие?
— Ты сама сначала скажи, кто ты такая! — надсаживалась тетка. — Я тут хозяйка всему, над всем домом, Наталья Львовна Пошехонская. Вы только поглядите, господа полицаи, — обернулась она к тем, всплескивая руками, — стоило уехать ненадолго, оставить на племянника дом и двор, как он развел тут ворья несчитаное количество! — И она зачем-то несколько раз ткнула пальцем в Лизу, как если бы та была не одна, а экземплярах, скажем, в десяти. — Несчитаное! — повторила Наталья Львовна с выражением. — А сам куда-то подевался. Квартира настежь отперта, заходи кто хочешь, бери что хочешь!
— Помолчи, тетенька, хоть минуту, — устало сказал полицейский. — А ты, девушка, аусвайс показывай. Есть у тебя аусвайс?
Лиза молча смотрела на него и думала: все, она погибла. Аусвайс-то у нее имелся, только он ведь выписан на имя Елизаветы Петропавловской, Лизочки, которую хозяйка, конечно, великолепно знала. И если она увидит аусвайс с фотографией одной Лизы, но с именем и фамилией другой…
И вдруг раздался знакомый голос:
— Наталья Львовна! Вы вернулись? Как съездили?
Боже мой, да это же отец Игнатий! Кажется, никому на свете Лиза еще не радовалась так, как сейчас старику, которого только полчаса назад называла мерзким старикашкой. Хотя… Чем он поможет-то, если возьмутся проверять ее аусвайс?
— Съездила хорошо, — словоохотливо сообщила Наталья Львовна, — картошки наменяла, муки, сала. Но, главное, вернулась вовремя! Подхожу к дому, а она в окно лезет. Воровка! — И тетка снова принялась тыкать коротким пальцем с грязным ногтем в Лизу.
Отец Игнатий посмотрел на Лизу, пожал плечами и сказал спокойно:
— Да какая же воровка? Подруга моей внучки, ее тоже Лизой зовут. Моя Лиза в село уехала — так же, как и вы, вещи на продукты менять, — а подругу попросила тут пожить да за моим здоровьем посмотреть.
Лиза так и застыла с приоткрытым ртом. Виртуозность вранья привела ее в восторг. Вот же сообразительность, а? Кто бы мог ожидать от этого святоши…
— Вы, Лиза, с чего вдруг решили в дом через окно пробираться? — спросил старик, усмехаясь совершенно беззаботно. — Я же вам ключ дал.
— Я его дома забыла, — как можно спокойнее ответила Лиза. — Вон он, на столе лежит. И что мне было делать, как не в окно лезть? Кабы я знала, что вы скоро вернетесь, я бы вас подождала, а так…
— Пускай аусвайс покажет, — упрямо буркнул полицейский, прислоняясь к дверному косяку. — Внучка не внучка, подруга не подруга, а аусвайс надо предъявить.
Понятно, ему было жаль, что его попусту оторвали от дела, а скорее от безделья, и он хотел теперь во что бы то ни стало продемонстрировать свою власть.
Лиза и отец Игнатий переглянулись, и она поняла, что до старика дошла опасность их положения. Тот даже побледнел, не зная, что ответить полицаю. И тут, словно по мановению волшебной палочки, зазвучали шаги на лестнице, и в комнату вошел… Петрусь. У него был усталый вид, глаза провалились, видно, мало приходилось спать, осунулось и заросло щетиной лицо, рубаха была грязной, а все же никогда еще не казался он Лизе более желанным, более любимым, чем сейчас. Она даже о своих бедах забыла. Смотрела на него и думала — да как же можно было просто помыслить уйти от него, покинуть его?
— Здорово, Илюха, здорово, Савичев! — за руку поздоровался Петрусь с полицаями. — Что вы тут злобствуете, словно мусора советские? Отстаньте от девушки. Нет у нее никакого аусвайса и быть не может, потому что ее документы я сам позавчера на перерегистрацию унес. Она с мужем развелась и фамилию меняет обратно на свою, на девичью. Была Иванова, стала Петрова.
Лиза тупо порадовалась тому, что Петрусь не придумал какие-нибудь более сложные фамилии, запомнить которые у нее не хватило бы сейчас соображения. А еще она подумала: неужели кто-то в такие времена может разводиться? А впрочем, если люди могут влюбляться, то, наверное, и жениться могут, и разводиться… Жизнь идет. Банально звучит, зато верно.
— Ну, коли так, мы пойдем, — сказал тот полицейский, которого звали Илюхой.
— Топайте, ребята, — кивнул Петрусь. — Меня на один денек на побывку домой отпустили, а завтра снова в казарме встретимся.
— Ну, если это ваша знакомая, — хозяйка неприязненно поглядела на Лизу, — то пускай живет день или два. А я пойду домой. Только вот что скажите: вы моего племянника Анатоля не видели? Может, сказал, куда ушел?
— Да мы с ним «здрасте» и «до свиданья», — пожала плечами Лиза, чувствуя, что пора и ей внести свою лепту в общее вранье. — Ничего он нам не сообщал.
Отец Игнатий кивнул, Петрусь промолчал.
— Ну, появится он, несчастный гуляка! — погрозила в пространство кулаком Наталья Львовна и пошла на крыльцо.
И тут же у Лизы подкосились ноги, потому что она услышала, как один из полицейских брезгливо говорит во дворе:
— Что-то, хозяйка, из той вон крапивы у вас смердит. Кажись, труп там гниет. Может, собака сдохла?
— Боже милостивый! — возопила хозяйка. — Да что ж такое? Ни на денек нельзя из дому отлучиться, обязательно гадость какая произойдет! Не понос, так золотуха!
— Травищу бы выкосить надо, — наставительно говорил Илюха, — а то тут целый партизанский отряд спрятать можно.
— Я говорил пану Анатолю, — поддакнул Петрусь, высунувшись из окна. — Он даже пленных хотел взять из лагеря, чтобы очистить тут все, да так и не взял.
— Завтра же сама в лагерь пойду, — деловито засучила рукава хозяйка. — Не извольте беспокоиться, господа полицейские, через день тут все очищено будет.
И она с полицейскими наконец-то сошла с крыльца.
— Господи… — пробормотала Лиза, закрывая глаза руками. — Нескончаемый кошмар какой-то. Как же я перепугалась! До чего же вы оба вовремя появились.
— Да уж, — хмыкнул Петрусь, закрывая окно. — Очень удачно вышло, что меня сегодня на побывку отпустили. Сегодня же пятнадцатое. Как по заказу! Я сразу в ломбард, к отцу Игнатию, думаю: мало ли что, а вдруг… Ведь пятнадцатое! Смотрю — и в самом деле… Мы втроем и пришли.
— Втроем? — удивилась Лиза. — А где третий? И при чем тут пятнадцатое число?
— Сейчас все тебе объясним, — подал голос отец Игнатий. — Именно на пятнадцатое число каждого месяца назначена встреча со связным из отряда. Если Лизочка вовремя не давала условного знака, в ломбард должен заглянуть человек, узнать, как и что. Два месяца никого не было, мы уже и ждать перестали, а сегодня… Заходите, товарищ Ивлев!
В сенях послышались шаги, и в комнату вошел человек в черном потертом и помятом костюме. Лиза подумала, что он, наверное, до сих пор прятался за лестницей, чтобы не попасться на глаза хозяйке и полицейским. На их месте она непременно спросила бы у него документы — вид у него уж очень подозрительный…
Она посмотрела на «товарища Ивлева» с отвращением, а тот уставился изумленно:
— Ты? Глазам своим не верю! Лиза?!
— Здравствуйте, товарищ Баскаков, — угрюмо проговорила она, отворачиваясь.
Все. Кончено.
Вот теперь она точно пропала.
И никто не спасет.
Алёна так и ахнула. Вот тебе и образ беспристрастного иностранца! Треснул образ по всем швам! А еще Алекс, помнится, упоминал, что всю жизнь работал в разведке. Ничего себе… Да с таким напарником подстрелят, едва выберешься из окопа.
Столетов отпрянул, забормотал растерянно:
— Какие у вас основания… у нас проверенная экспозиция… у нас… Что вы несете?! И почему вы говорите по-русски? Вы что, не интурист?
— Успокойтесь, я в самом деле прибыл из Дрездена, — махнул на него рукой Алекс. — Но летом сорок второго года я некоторое время служил в Мезенске в составе интендантской службы. И был близко знаком с девушкой, носившей фамилию Петропавловская. Потому со знанием дела заявляю: вот это не она. — Вернер показал на нежное треугольное личико с большими беззащитными глазами.
— Как не она?! — возопил Столетов. — Да вы только поглядите, вот же ее детские фотографии! Там же сказано… Как не Петропавловская?!
— Очень может быть, что эта девушка и в самом деле была в Мезенске и даже, — Алекс Вернер недоверчиво хмыкнул, — имела отношение к священнику Игнатию Петропавловскому, однако я не раз видел совсем другую рядом с ним и с этим молодым человеком, — немец ткнул пальцем в лицо Петра Мазуренко, и Алёна вдруг поняла, что Алекс когда-то ревновал ту, другую Лизу к парню. — Она называлась фамилией Петропавловская, у нее был аусвайс, в котором так и было записано, я сам помогал ей получить его. Но это была совершенно другая женщина. Вот она. — Он вынул из внутреннего кармана плотный конверт и достал оттуда снимок. — И именно она взорвала мезенский мост, погибла там вместе со священником и с Петром. Нет, сколько помню, его называли не Петр, а Петрусь. Да, вот именно, Петрусь. — В голосе Алекса Вернера снова зазвучали нотки ревности, не расслышать которые мог только глухой, а потому и Алёна, и Столетов сначала посмотрели на немца и лишь потом на фотографию, которую он держал в руках.