ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

1

Пикап медленно ползет по колее на восток, я звоню Дортее. Слышно, как она всхлипывает.

— Ингеман умер. Час назад. Я сижу рядом с ним и держу его за руку. Врачу еще не звонила. Он умер сидя. С открытыми глазами. Хотел увидеть ангела.

— Он увидел его?

— Он улыбался. Он все еще улыбается. Он такой красивый.

Я слышу любовь в ее голосе. Как и много раз до этого. Она всегда произносила его имя по-особенному. Будто у нее ком в горле.

— Ваш дом выставлен на продажу. В прошлый четверг здесь появился один господин. Сказал, что вы согласились на участие в программе защиты свидетелей. Что вас не будет как минимум год. В течение этого времени нам запрещено связываться с вами.

— Мы сбежали, Дортея. Едем в Копенгаген. Нам нужно где-то остановиться. На две ночи.

— В пристройке для вас все готово. С того дня, как вы уехали.

Дортея и Ингеман всегда принимали людей такими, какие они есть. Я всегда из-за этого чувствовала некоторую неловкость. Когда дети опрокидывали мебель, разбивали окна, роняли что-то на пол, их никогда ни в чем не упрекали. И теперь, когда ее муж, с которым они прожили вместе шестьдесят лет, умер, а тело его еще не остыло, она все равно готова предоставить нам крышу над головой.

— Мы в розыске.

— В последние годы войны я была уже большой девочкой, Сюзан. В нашем доме прятались многие, кто был в розыске. Участники Сопротивления, коммунисты, евреи.

На этом наш разговор заканчивается.


Мы доезжаем до ворот. Ждем положенные пять минут, до семнадцати минут второго, потом я открываю замок. Мы выезжаем, я закрываю ворота и снова поворачиваю ключ в замке.

Почти всю дорогу до Копенгагена мы молчим. За рулем Лабан. Он включает радио. Мы слушаем новости. Перед Кристиансборгом собралось сто семьдесят пять тысяч демонстрантов. Беспорядки в центре города, в районах Эстербро и Нёрребро. Самые массовые с восемнадцатого мая 1993 года. Сто пятьдесят раненых. Несколько сотен сгоревших автомобилей. Лабан выключает радио.

— Вскоре после того, как я получил музыкальную премию университета, ко мне в консерваторию пришел человек. Из Министерства обороны. Ему нужен был номер моего мобильного. И еще он попросил обязательно сообщить им, если номер изменится. Чтобы со мной всегда можно было связаться. «В случае форсмажорных обстоятельств военного или гражданского характера», — объяснил он.

— И ты дал им номер?

— Не помню.

— У тебя не просили мой номер? Или номера детей?

Он качает головой.

— О чем ты подумал, Лабан?

Он молчит.

— Ты подумал о том, о чем подумал бы любой нормальный человек. Что у них есть какой-то план. На случай войны или каких-то других катаклизмов. Что они хотят собрать лучших из лучших и отправить их в безопасное место.

Мы приближаемся к Копенгагену. Больше огней. Больше машин. Лабан сворачивает к Багсверду, чтобы объехать беспорядки в центре города и не наткнуться на отряды полиции. Мы проезжаем мимо темных спящих вилл у кольцевой дороги в Багсверде. В садах перед домами — батуты и детские площадки.

— Если предположить сценарий, когда будет много погибших, — тихо говорит он, — еще вопрос, захочется ли оказаться среди тех, кто выжил.

Мы едем вдоль озера Багсверд.

— Я так никогда с ними и не связался, — говорит он. — Наверное, я думал примерно так, как ты и сказала. И вообще — об этом неприятно было думать.

— Нужно съездить к Кирстен Клауссен, — говорю я. — Она известный человек. Надо, чтобы она вместе с нами обратилась к журналистам.


Вокруг покойников, рядом с которыми мне доводилось оказываться, каждый раз возникала совершенно разная атмосфера.

Моя старая тетя, умершая в больнице Фредериксберга, была похожа на прекрасные обломки кораблекрушения. Мать Лабана выглядела как человек, выполнивший то предназначение, ради которого он пришел на эту землю, и целиком посвятивший себя служению людям, и вот теперь он, наконец, может закрыть за собой дверь и обрести покой. Девочка, утонувшая в мергельном карьере в Хольмгангене, была похожа на ту, кем и была — ребенком, который звал свою мать, но к ней никто так и не пришел на помощь.

Ингеман и вправду выглядит как человек, только что увидевший ангела. На его губах легкая усмешка, как будто он вот-вот воскликнет: «Ни хрена себе, вы такого точно никогда не видели!»

Полчаса мы сидим, не говоря ни слова. Несколько раз я подхожу к нему и глажу его по лбу. В какой-то момент Лабан встает, исчезает на пять минут и возвращается со скрипкой. Он играет фрагмент из какой-то пьесы. Скрипка никогда не была его инструментом. И все же это звучит удивительно красиво.

За эти полчаса ощущение присутствия Ингемана ослабевает. Может быть, это ранняя стадия разложения, может быть, нам это просто кажется.

Входит Дортея с подносом.

— Мне продлили водительские права. За день до того, как приходил тот господин, который выставил ваш дом на продажу.

Она расставляет тарелки с хлебом и маслом, наливает чай.

— Когда он уехал, я села в машину. И поехала за ним. Он, похоже, ничего не заподозрил. Никто не может представить себе, что его преследует женщина восьмидесяти четырех лет.

Она ставит на стол мед.

— Он оказался благочестивым человеком. Хорошо относится к животным. Поехал к церкви Багсверд. Чтобы покормить собаку. Добермана. У него с собой было свежее мясо. Собака к нему не притронулась. Помню, что в День достопримечательностей в шестьдесят четвертом году кинологи из полиции проводили показательные выступления со своими собаками. Рядом с красными казармами Полицейской школы у Исланс Брюгге. У них были доберман-пинчеры. Им давали мясо, но собаки к нему не прикасались. Пока не получали команду. Та собака вела себя так же. Она не двигаясь смотрела на этого человека. Он несколько раз пытался скормить ей мясо. Но у него так ничего и не получилось. Я хожу теперь не быстро. Когда я в конце концов дошла до машины, он уже уехал.

2

В пристройке Дортеи две комнаты, мы с Лабаном спим каждый в своей.

Просыпаюсь я в пять утра, Лабан крепко спит, мне жалко его будить.

Я выхожу в сад. Солнце еще не взошло, ночью подморозило, у изгороди я останавливаюсь и смотрю на наш дом.

Буковые деревья в саду вот-вот распустятся. Возможно, у них есть какой-то рудиментарный интеллект, я наблюдаю это из года в год, они могут откладывать распускание почек до тех пор, пока не спадут последние заморозки.

Через четверть часа я сижу в машине. В шесть часов останавливаюсь перед церковью Багсверд. Перед самым окончанием «мышьякового часа» — как сказала бы Андреа.

Вокруг церкви и небольшого парка поставили ограду, выглядит это как-то странно. Не потому, что я хорошо помню это здание, а потому, что мы не привыкли воспринимать церкви как частную собственность. Ворота, как и почтовый ящик, сделаны из нержавеющей стали, сваренной аргонодуговой сваркой. Не сомневаюсь, что Кирстен Клауссен сама это делала.

Я вздрагиваю, когда замечаю собаку, добермана, кобеля, который неподвижно стоит перед воротами. Он смотрит на меня с бесчувственностью рептилии.

Над переговорным устройством — видеокамера. Я наклоняюсь к ней.

Проходит несколько минут.

— Вы вообще представляете, который сейчас час?

Одно из положений квантовой физики гласит, что реальность, стремясь к гармоничной целостности, всегда дополняет саму себя. Этот тезис вновь подтверждается: вся ржавчина, которая могла бы осесть на воротах и почтовом ящике, собралась в ее голосе.

Я подношу список имен Магрете Сплид к объективу камеры.

Не проходит и двух минут, как Кирстен Клауссен появляется в дверях церкви. В ночной рубашке, и волосы у нее растрепаны так, будто она только что держала руку над генератором Ван де Граафа.

Она подзывает собаку. Та послушно бежит к ней. Но при этом не сводит с меня глаз. Очень может быть, она действительно ест только по команде. Но десять против одного, что она очень надеялась получить команду сожрать меня.

Ворота открываются.

Если человека внезапно вытащить из кровати, он может схватиться за самые разные предметы. Кто-то потянется за вставной челюстью, кто-то вспомнит про зубную щетку, кто-то немедленно нальет себе рюмку горькой настойки «Ундерберг». Кирстен Клауссен прихватила гаванскую сигару. Меня она разглядывает сквозь облако дыма.

Судя по всему, она задалась целью определить состав сплава, из которого я сделана.

Затем она делает шаг в сторону. Я вхожу в церковь.

Вдоль стен по всей длине помещения стоят коробки для переезда. Кажется, что все упаковано, кроме нескольких предметов мебели и того, что похоже на десять тысяч DVD-дисков, плоского монитора размером два на три метра и акустических систем, которые могли бы стать предметом гордости любого концертного зала. Все это оборудование занимает большую часть дальней стены.

Под двустворчатой дубовой дверью проходит узкий канал, по которому снаружи поступает вода. Через несколько метров от двери канал расширяется и превращается в огромный, асимметричный, неглубокий бассейн с подсветкой, дно которого выложено голубой плиткой. Поверхность воды удивительно неподвижна, почти невидима, так вода может выглядеть только в помещении.

Над бассейном нависает деревянная платформа, где устроена кухня. Здесь она может сидеть по утрам и делиться булочками с собакой.

Если только она готова делиться. Весит она явно за сто килограммов. Лодыжки, выглядывающие из-под ночной рубашки, навевают воспоминания о греческих колоннах.

— Вы не видели добермана? Где-нибудь на улице? Блиду. Суку. Она никогда прежде не убегала. Что-то я беспокоюсь.

Ей не удалось полностью испоганить церковь. Здание по-прежнему невероятно красиво. Возможно, потому что тут почти пусто. Орган — единственное достоверное свидетельство того, что это здание когда-то было церковью. Стены голые. Только в одном месте висит какая-то синяя алюминиевая труба, похожая на канализационную.

— Мне всегда хотелось приобрести здание, построенное Утсоном. Когда у меня появились на это деньги, его уже не было в живых. Я вас знаю. Вы Сюзан, фамилию не помню. Вы были одной из маленьких протеже Андреа Финк. И чего вы достигли?

Память у нее, похоже, как у Харальда. Или даже лучше. Последний раз она видела меня пятнадцать лет назад. В почетной резиденции, к тому же издалека.

— Я стала чиновником.

— Зачем?

— Чтобы зарабатывать на хлеб.

Она кивает.

— Науку всегда плохо финансировали. Даже металлургию.

Она с легкостью снимает канализационную трубу со стены, словно труба эта сделана из картона. Теперь я вижу, что у этой трубы есть спусковое устройство, ствол и оптический прицел.

— Люди думают, что технология — это просто применение научных знаний для практических задач. Что физика предшествует технологии. Все наоборот. Физика возникла как попытка найти решения проблем, сформулированных нами, инженерами. Потому что мы ближе к реальности. Откуда у вас этот список?

— От Магрете Сплид. Она оставила его мне перед тем, как ее убили.

— И почему она оставила его вам?

— Возможно, чтобы предупредить вас. Корнелиус умер. И Кельсен.

Она поглаживает ствол оружия.

— Весит всего пять килограммов. Тысяча двести игольчатых пуль в минуту. И дульная скорость такова, что одна пуля, внедряясь в тело на двадцать сантиметров, разрывает туловище взрослого человека на куски. Я не просто спроектировала и создала его. Я могу поразить тридцать из тридцати пяти движущихся мишеней на дистанции восемьсот пятьдесят метров за полторы минуты.

— У вас не будет полутора минут, — говорю я. — И вы не увидите их на расстоянии восьмисот пятидесяти метров.

Она меня не слышит.

— Практическая металлургия начинается с медных украшений. Создание сплавов развивается по мере изготовления оправ для драгоценных камней. Пайка и литье сложных форм начинаются с греческих статуэток и ритуальных сосудов династии Шан. Производство керамики — с экспериментов по обжигу маленьких глиняных божеств плодородия. Стекольное производство возникло, когда появилась потребность сделать что-то лучшее, чем бусы из кварца и стеатита. Большинство минералов и органических соединений были открыты художниками, искавшими пигменты. Мы художники, Сюзан. А общество еще не осознало этого факта.

Она оборачивается с грацией бегемота, все сто килограммов полностью под контролем. Ствол ее оружия, как будто случайно, теперь смотрит прямо мне в живот.

Она улыбается. Это улыбка, которая должна была бы открыть перед ней все двери. За которыми ее ждет смирительная рубашка.

— Мы в комиссии получали жалкие подачки. Под конец нам стали платить по триста пятьдесят тысяч в год. Это ничтожная часть того, что какой-нибудь посредственный юрист получает за участие в ежегодном заседании правления крупной компании. И что странного в том, что мы наконец-то решили заработать немного денег? Мы могли бы принести Дании в полторы тысячи раз больше славы, чем Бор и его сыновья вместе взятые. А деньги, деньги! Они росли бы как трава! Мы предсказали открытия Халька. Предсказали обнаружение в недрах Гренландии как молибдена, так и урана. И открытие крупных месторождений нефти. Но нас сдерживали. Вот что всегда говорил этот маленький засранец Хайн: «Общество не готово это принять. Для него это слишком сложно. Скажут, что вы просто шаманы. Это повлияет на весь государственный аппарат. И погубит вашу карьеру». Поэтому все замяли. Хайн и его люди фильтровали информацию. И лишь ничтожная часть просочилась наружу. За более чем сорок лет. Наконец, нас все достало. А кто был тот мужчина? Который собирался написать кантату для Фолькетинга? И милые дети?

— Лабан — мой бывший муж. Дети — мои. Мы нашли капсулу в Государственном архиве.

— И к какому выводу вы пришли?

— У вас были удивительно точные предсказания.

Она удовлетворенно чмокает губами.

— Мы предсказали распад Советского Союза. Отставку Никсона. Войну во Вьетнаме. Войну в Персидском заливе. Войну в Ираке. Мы могли бы дать НАТО невиданное прежде военное преимущество. Мы заметили сдвиги в системе Советского Союза за несколько лет до того, как все произошло. Но про нас попытались забыть. И Магрете забыла. Гребаная коммунистка. Пацифистка. Поклонница Ганди. Ахимса[24], видите ли! Она считала, что ликвидация доносчиков во время войны — это было убийство. Что датские участники Сопротивления были своего рода Ангелами Ада. Что советников Рейгана, Перла и Чейни следовало бы осудить за преступления против человечности. Она любила рассуждать о «коллективной этике». Вы верите в это, Сюзан?

Она подходит ко мне, ствол ее ружья упирается мне в живот. Я нащупываю ломик, лежащий на дне сумки. Но из-за добермана любое резкое движение равносильно самоубийству.

— В физике нет понятия этики. Но я мать двоих детей. Я хочу, чтобы мои дети остались живы. Перспективы пока безрадостные. Кто-то пытался нас убить. Хайн держал нас взаперти четыре месяца. Он работает с какой-то охранной компанией, для которой не существует законов. Вчера мы сбежали. Вы предсказали масштабный цивилизационный коллапс. А даты вы не называли?

Она вешает ружье на место. Подносит сигару к морде собаки, та тут же откусывает кончик, словно старомодная машинка для нарезки хлеба. Кирстен прикуривает сигару. От настольной зажигалки, сделанной из корпуса ручной гранаты.

Раскурив сигару, она кладет мясистую руку мне на плечо. Мы друзья. Две женщины в мире мужчин. Она ведет меня вдоль бассейна.

— Обратите внимание на форму бассейна. Вы видите, что это повторение Эйлерова пути? Из знаменитой задачи о семи кёнигсбергских мостах. Мне непременно хотелось это здесь устроить. Бассейн. Я выросла в местечке, где добывали бурый уголь, неподалеку от Вонге. Мать покончила с собой, когда мне было три года. Я сбежала из дома в четырнадцать. Приехала в Штаты, когда мне было девятнадцать. Боролась за свое будущее. Я знаю, что такое — потерять мать. Потерять дом своего детства. Родной язык. Социальный класс. Данию. И знаете, как мне удалось выжить? Я на все забивала. Я чемпион мира по забиванию.

— Но только не на наличные, — говорю я. — К ним вы тянетесь.

Она резко останавливается. Перебирает имеющиеся в ее распоряжении варианты. Она может снова взять в руки свое ружье. Или предложить собаке меня съесть. Или же утопить меня в бассейне.

Но вместо этого она разражается смехом.

— Вы, черт возьми, правы! Я знаю счет деньгам. И так было всегда.

Она указывает на десять тысяч DVD-дисков на дальней стене.

— Я люблю кино. Посмотрите, чего добился Дрейер. Жалкие три фильма за двадцать один год. И трехкомнатная квартира на бульваре Дальгас. А у него ящик стола был забит сценариями. Дания — страна себялюбивых людей. За последние сорок лет я для производства оружия сделала больше, чем кто-либо другой. Я помогла выиграть Холодную войну. Теперь я хочу за все это какого-то вознаграждения.

— Пообщайтесь с прессой. Расскажите о комиссии. О Хайне. О ваших предсказаниях.

Она задумчиво смотрит на меня.

— Сюзан. Я нахожу тебя привлекательной.

— У меня аллергия на собачью шерсть.

Она кивает. Разочарованно, но с полным пониманием. Аллергия на собак все объясняет. Она готова на многое. Но собаки — это настоящие спутники жизни. При таком повороте дел нет места всяким мимолетным эротическим опытам.

Мы стоим у двери. Она указывает назад, вверх, на свод Утсона, где свет, кажется, проникает из другого измерения. Под белыми сводами плавает мобиль из цветных металлических деталей, размером не менее чем три на три метра.

— Он изготовлен из частей бомбардировщика F-117A. «Ночной ястреб». Я работала с Уильямом Перри, когда он был в администрации Картера. Разрабатывала покрытие. Сигнал на радаре от него не больше, чем от синицы. Во время войны в Персидском заливе нам удалось снизить человеческие потери в десять раз. От одного процента до одного на тысячу. На тысячу погибших иракцев приходился только один американец. Когда ты участвуешь в усовершенствовании ядерного оружия, ты все-таки не можешь не задумываться. Посмотрите на Оппенгеймера. Силарда. Бора. Совесть продолжала их мучить. Я читала интервью с Тиббетсом. Который сбросил бомбу на Хиросиму. Он сказал: «It was completely impersonal»[25]. Ты веришь в это, Сюзан?

Я вспоминаю прошлое. Тысячи людей, с которыми я встречалась. Тысячи раз, когда я чувствовала эффект. И я понимаю, что ее мне не заполучить.

— Между людьми никогда не бывает ничего полностью обезличенного.

Она не отпускает меня. Ей за семьдесят, она мультимиллионерша, умеет все и знает все и имеет за плечами дело всей жизни. И все же она безмерно одинока.

— Приходится все брать на себя, ты перестаешь кому-либо доверять. Другие члены комиссии стали для меня как семья. Даже мужчины. Хотя мы иногда подолгу не виделись. Но те выходные раз в полгода — вот когда я жила по-настоящему.

Она снова кладет руку мне на плечо. Теперь прикосновение не покровительственное, не угрожающее и не вызывающее. Это отчаяние.

— Конечно, я была влюблена в Магрете. Мы все были в нее влюблены. Все те годы. У вас когда-нибудь была безответная любовь?

— У всех такое бывало.

— Но не на протяжении сорока лет. Как вам такое — сорок лет безответной любви?

— Я могу понять один год страданий от безответной любви. Но остальные тридцать девять — это впустую.

На мгновение в ее глазах вспыхивает безумие. Затем она снова смеется, со звуком, похожим на звук воздухозаборника доменной печи.

— Мне плевать на прессу. Я никогда не доверяла политикам. Каждый сам за себя. Я не выходила из дома с тех пор, как умерла Магрете. Я заказываю продукты в «SuperBest». Привозит знакомый курьер. Я установила камеры по всему периметру. Инфракрасные сканеры. Через две недели я уеду. Надеюсь, они появятся раньше. Те люди, которые убили Магрете. Очень надеюсь.

Я спускаюсь по лестнице.

— Вы собака, Сюзан. Я сразу это поняла. Вы одна из тех маленьких, опасных собак, такса или питбуль, у которых так и не вытравили инстинкты. Которая залезает в нору и, пятясь назад, вытаскивает за собой дохлую лису. Может быть, вы найдете их раньше. Если найдете, позовите меня.

3

Еще нет и семи часов. Большая часть площади Конгенс Нюторв погружена в темноту. Похоже, здесь между полицией и демонстрантами произошли столкновения: вдоль тротуаров установлены переносные загородки, многие окна на первых этажах разбиты и теперь затянуты брезентом, приклеенным скотчем. Повсюду лежат перевернутые, сгоревшие машины. Памятник посреди площади исчез. Скульптуры перед Королевским театром накрыты фанерными ящиками.

Но латунная табличка на воротах, через которые я прохожу, надраена до блеска. Первые четыре этажа занимают отделы дизайнерского бюро Фабиуса, на последнем этаже живет он с моей матерью. Она взяла его фамилию — Магнус.

Он и открывает мне дверь.

Бывает, что ты сталкиваешься лицом к лицу с человеком настолько красивым, что это ранит твое сердце. И если я говорю «ранит», то это вовсе не метафора, боль вполне конкретна и ощущается физически.

Фабиус — именно такой человек. Его красота не кричащая, она темная, интровертная и загадочная, она вызывает в каждой женщине острое желание коснуться его, утешить и поддержать, продемонстрировав тем самым, что она понимает его утонченную и сложную душу.

— Фабиус, — говорю я, — я должна от имени всех представительниц моего пола выразить глубокую скорбь по поводу того, что ты гей.

Он улыбается, как китайский мандарин.

— Нам сказали, что вы уехали как минимум на год.

— Но тем не менее я здесь.

— У твоей матери мигрень.

Мигрень моей матери — это не та мигрень, которая для прекрасных и изнеженных дам лишь украшение — все равно что шляпка-дерби. Это пожизненное проклятие, которое время от времени, ни с того ни с сего, настигает ее подобно параличу. Лицо покрывается смертельной бледностью, глаза наливаются кровью, силы иссякают, и ей приходится ретироваться в спальню, где она лежит трупом по три дня с задернутыми шторами, без еды и воды.

По истечении трех дней она выходит, шатаясь, ослабевшая, воскресшая, но с таким выражением лица, как будто побывала в царстве мертвых.

Я никогда раньше не беспокоила ее во время таких приступов. Но сейчас выбора нет. И Фабиус это чувствует. Он делает шаг в сторону.

Наверное, я не бывала в спальне матери лет двадцать. У каждого человека есть свои четко обозначенные границы. Кроме, пожалуй, Дортеи. Границы моей матери проходят по порогу спальни.

Я захожу к ней. Без стука.

В комнате темно. Пахнет свежими яблоками, пудрой и духами. Я подхожу к окну и отодвигаю штору — ровно настолько, чтобы не споткнуться о мебель.

Посреди комнаты стоит огромная кровать. Антикварная, на позолоченных львиных лапах, похожая на длинный океанский вал, застывший перед самым берегом. Белый лакированный каркас, позолота по краям, море розовых подушек и пуховых одеял.

Где-то под всеми этими одеялами прячется моя мама. В темноте мне видны только ее глаза, она смотрит на меня с ненавистью.

— Мама, — спрашиваю я. — Почему отец уехал?

Наряду с личными историями, которые некоторые люди создают, чтобы не потерять себя, существуют и общие семейные истории, призванные породить иллюзию, что семья — это такая система, которая движется по шкале времени, наполняясь трагическим смыслом и слезливой душевностью. История моего отца всегда представлялась как история великого цыгана, которому с его непреодолимой тягой к странствиям было тесно в такой маленькой стране и в такой маленькой семье.

Я всегда знала, что это ложь.

— Я помню, как он прощался со мной. Он уезжал не по своей воле.

Фабиус как-то незаметно возникает в комнате, словно живительная влага. Мама делает ему знак. Он берет с прикроватной тумбочки маленькую коричневую бутылочку с пластиковой соломинкой и протягивает ей. Она сосет, глядя мне в глаза.

— Это морфий, Сюзан. Только он и помогает.

Она почти хрипит. Когда я вошла, ей было плохо, теперь ей стало еще хуже.

— Я ничего не понимаю в политике, Сюзан.

Я жду продолжения, без всякой жалости.

— У него был завод по производству боеприпасов. В Родваде. Он достался ему от отца, по наследству. Твой отец изобрел новый вид снарядов. Из какого-то керамического материала. В Дании никогда не приветствовалось производство оружия. Выяснилось, что он поставлял их в страны, на которые было наложено эмбарго ООН.

— Южная Африка?

То ли она не хочет меня слышать, то ли усилие, затрачиваемое на речь, не позволяет ей еще и воспринимать звуки.

— Он узнал, что на него завели уголовное дело. Что на следующий день его должны арестовать. Поэтому он и сбежал. Дело так и не было предано огласке. Но у него конфисковали все. Все имущество, все сбережения, завод. Рудерсдаль, другие охотничьи домики. Нам ничего не осталось.

Она так никогда и не смогла примириться с конфискацией. Я сажусь на край кровати. У нее нет сил возражать.

— Я видела его, — говорю я. — На фотографии. В пустыне Калахари. Думаю, он связывался с тобой. Как-то давал о себе знать.

Она поднимает руку. Я даю ей морфий. На прикроватном столике лежит вышитый носовой платок, я осторожно вытираю ей губы. Она хочет сесть, я помогаю ей, Фабиус подкладывает под спину подушку. Она указывает на ящик тумбочки, я открываю его. Сверху лежит конверт.

— Открой!

Я достаю из конверта две фотографии. На них один и тот же человек.

Это мой отец. На первой фотографии он постарше, чем я его помню, на второй — намного старше. На обеих на нем широкополая шляпа.

Я переворачиваю фотографии. На обратной стороне одной из них написано черными чернилами: «Моим любимым, Лане и Сюзан».

На конверте нет марок.

— Первую фотографию он прислал через десять лет. Затем прошло еще десять лет, и он прислал вторую. После этого я ничего от него не слышала.

— Как ты их получала?

— Приносил посыльный. Оба раза один и тот же человек. Датчанин. Не представлялся.

— Что за человек?

Она задумывается.

— Ну такой… крепкий…

Кто-то в первую очередь обращает внимание на внешность, кто-то на интеллект, кто-то может учуять финансовое состояние своего ближнего за четыреста метров. Моя мать воспринимает человека через его тело. И никогда не ошибается.

— Что ты имеешь в виду?

Она пытается что-то нарисовать в воздухе. Это попытка танцора описать реальность, находящуюся за пределами языка.

— Он напугал меня.

Мне не часто доводилось слышать от нее о каких-то страхах, разве что о страхе потерять публику.

— Но одет он был элегантно.

Фабиус садится рядом со мной. Я чувствую его нежность к ней. Его любовь. На мгновение это чувство становится осязаемым, как будто между ними возникает какой-то материальный мостик.

До сих пор я думала, что в моей матери он искал и нашел свою мать. Теперь я вижу, что все наоборот. Несмотря на разницу в возрасте, он любит ее, как отец любит дочь.

— Как вы с папой познакомились?

— Он увидел меня на сцене. Прислал букет цветов. Большой, как стог сена. Попросил о встрече. Я ему отказала. Он приходил на семь спектаклей подряд. Сидел в первом ряду. И каждый раз присылал букет. После первых трех букетов я попросила театр не принимать их. Потом он пошел к моим родителям. У него было психопатическое обаяние. Я все еще жила с родителями. Однажды вечером он просто оказался за обеденным столом. Через несколько недель я разрешила ему пригласить меня на свидание.

Ее взгляд становится отстраненным. Она снова переживает все то, о чем рассказывает.

— Почему ты выбрала его?

Отстраненность исчезает, она смотрит мне прямо в глаза. Это очень важный вопрос для ребенка.

И ответ очень важен. Почему вы были зачаты и рождены, почему ваши родители решили быть вместе?

— Дело было в его энергетике. Жизненной силе. Женщинам это нравится.

— А любовь?

Она смотрит на Фабиуса. Он кивает с пониманием. Протягивает ей высокий узкий стакан, в нем кальвадос. И поддерживает ей голову, пока она пьет.

— Мы вместе ходили на охоту. Он развел в Дании китайских водяных оленей. Единственный олень с клыками. Может представлять опасность для людей. Ранним утром, когда вставало солнце, мы вместе подстерегали их в хижине. Прижавшись друг к другу. Не говоря ни слова. А вокруг нас просыпалась природа. Казалось, что если бы мир был другим, то, возможно… возможно, была бы любовь.

Я чувствую какое-то иррациональное облегчение. Возможно, для ребенка в каждом из нас важно знать, что какая-то любовь все-таки была.

— Мама. У тебя есть инструкция от Министерства обороны? На случай катастрофы?

В тишине я слышу, как тяжело она дышит. Она закрывает глаза. Пытается ускользнуть. Не удается. Мы зашли слишком далеко.

— Это конфиденциально, Сюзан. Обращались только к двум людям. К директору театра и ко мне. Даже не к балетмейстеру. Почему ты спрашиваешь, откуда ты об этом узнала?

Теперь, когда мои глаза привыкли к темноте, я уже почти четко все вижу. Под потолком парит старинная венецианская люстра — невесомая кружевная фантазия из стекла, созданная в стеклодувной мастерской. Каждый из немногочисленных предметов мебели — антикварный, изысканный и как будто оказавшийся здесь совершенно случайно. Словно какой-то прохожий с хорошим вкусом обронил миллион в нужном месте.

— Ко мне в театр пришел какой-то чиновник. Это было уже больше десяти лет назад. Явно человек умный. Он сказал, что даже если весь балет исчезнет и останусь только я, то можно будет за год воссоздать весь репертуар Бурнонвиля. С новыми танцорами. В каком-то другом месте. И это правда, Сюзан. Что бы там ни было, но это правда.

— В каком таком другом месте?

— Об этом он ничего не сказал. Разве это удивительно? Ведь если что-то случится, речь пойдет о спасении самых ценных граждан.

Я встаю.

— Он позвонил, Сюзан, твой отец. Вскоре после того, как отправил первую фотографию. Он был в Южной Африке. Мобильные телефоны тогда еще были редкостью, позвонила телефонистка, она сказала, что мне звонят из ЮАР. Через несколько лет он снова позвонил. И каждый раз спрашивал о тебе. Потом я перестала отвечать на звонки. Он хотел поговорить с тобой. Но зачем тебе это было нужно? Мы должны были двигаться дальше, мы с тобой, мы должны были строить новую жизнь. Вся эта история могла стоить мне работы в театре. Нам грозили одним из самых крупных уголовных процессов в истории Дании. Речь шла о международной преступности. И не только о торговле оружием.

Вот так. Строго говоря, главным для нее никогда не была я, или мой отец, или ее любовники. Главным был балет. Я чувствую к ней нежность. Есть что-то чистое в том, чтобы всю жизнь желать только одного. Даже если это — ты сам.

— И как он говорил? Он был в депрессии?

— Никакой депрессии. Он был очень даже бодрым. Конечно же, он звучал жизнерадостно. Иначе и быть не может. Эта его манера общаться со мной, Сюзан, с нами. В этом его отношение к миру. Он должен быть завоевателем. И добиваться своего.

В ее голосе звучит вызывающая гордость. В каком-то смысле она тоже подверглась насилию. Возможно, немного легче оттого, что насильник — Князь Тьмы.

Она падает обратно на подушки. Фабиус провожает меня. Мы останавливаемся в коридоре. Замираем на мгновение. Трудно подобрать слова для того, что мы оба сейчас чувствуем. Нас объединяет любовь к этому существу в постели. Это чувство настолько странное, что его никак не передать словами.

— Магрете Сплид? Ты ее нашла, Сюзан?

Я киваю.

— У нее с твоим отцом что-то было. До знакомства с твоей матерью…

Когда я спускаюсь по лестнице, я слышу, как он неторопливо, аккуратно закрывает дверь.


Внизу у лестницы мелькает тень. Я достаю ломик и выхожу в подворотню. Вижу Лабана, который стоит, опираясь на велосипед.

Мы идем к машине. Он кладет велосипед в кузов пикапа. Я сажусь за руль.

Я собираюсь завести машину, но останавливаюсь. Магазин на углу Готерсгаде разграблен. Стекла выбиты, внутри пусто. Это произошло, пока я была у матери.

Я завожу машину и разворачиваюсь. Не хочу ехать мимо разграбленного магазина. Поворачиваю налево на Бредгаде. Для меня поездка от Королевского театра и «Magasin du Nord» мимо Нюхауна по Бредгаде до Эспланады — это поездка по прекрасному старому Копенгагену. Теперь же стекла во многих домах на первых этажах выбиты, а окна забиты досками. В воздухе — легкий запах гари.

— Я позвонила в Центр физики элементарных частиц, — говорю я. — Если готовится эвакуация Дании, Торбьорн Хальк будет первым, кого вывезут в безопасное место.

4

Пока мы были в Индии, завершилось строительство Центра физики элементарных частиц.

Наземная часть комплекса — это четырехэтажное здание, которое вместе с небольшим парком и окружающей стеной заняло территорию в десять тысяч квадратных метров, которая прежде относилась к Фэлледпаркен и саду Клостерхэвен, на углу Ягтвай и Серритслеввай. Мы благоговейно замираем перед лестницей. На все это было потрачено более сорока миллиардов. Датское государство выделило десять, а ЕС и НАСА — тридцать.

Всех этих вложений в здание на первый взгляд как-то не видно. Но в нем все-таки присутствует некий стиль. Лестница из гранита, пол в холле выложен паркетом-елочкой, повсюду мягкие диваны, и даже форма охранников как будто предназначена для демонстрации на подиуме, она официальная, но не претенциозная.

Однако охранники не собираются нас впускать.

— Я звонила, — говорю я, — у меня назначена встреча, я лектор Копенгагенского университета.

Охранники не двигаются с места. Лабан с трудом сдерживается.

За спинами мужчин возникает женщина.

— Элизабет, — обращаюсь я к ней, — в чем дело?

Она отводит нас в сторону. Понижает голос.

— Я получила твое сообщение, Сюзан. К сожалению, не могу тебя впустить. Мы очень заняты. Привет от Торбьорна. Насколько я поняла с его слов, ты написала заявление об уходе. Давай встретимся в другой раз.

На белой рубашке у нее бейджик: «Элизабет Хальк. Профессор».

— Ты стала фру Хальк, — говорю я. — И профессором. Неплохо.

Она заливается румянцем.

— Мне надо поговорить с Торбьорном, — говорю я.

— Исключено. У него нет времени. Да и вообще ты не имеешь права здесь находиться. Прошу тебя, уходи.

Я наклоняюсь к ней. Кладу ладонь поверх ее руки. Потом беру за локоть. И заламываю ей руку.

Лицо ее мгновенно бледнеет. Глаза расширяются от удивления. Университетский мир живет в ментальной сфере. Не особенно вникая в телесные аспекты. И неважно, о чем идет речь — о радости или о боли.

Я продолжаю давить правой рукой, левой обнимаю ее за плечи и веду к лифту. Лабан нерешительно следует за нами.

— Элизабет, — говорю я. — Есть женщины, которые назовут тебя предприимчивой шлюхой. И скажут, что ты поднимаешься по служебной лестнице через постель. Но я другого мнения. Я бы сказала, что ты просто ускорила процесс. Ты все равно при любых обстоятельствах добралась бы до этой должности.

В глазах у нее слезы. Мы доходим до лифта. Охранники смотрят на нас с подозрением. Я встаю так, чтобы не были видны наши руки.

— Улыбайся! — говорю я. — Или я сейчас сломаю тебе запястье. И нажимай кнопку — едем вниз.

Лифт опускается. Останавливается. Мы оказываемся в комнате, оформленной как холл роскошного отеля: много гранита, много диванов и кресел, обитых черной кожей. И картины на стенах. Оттуда мы попадаем в овальную комнату, по периметру которой выстроились телевизионное экраны. У экранов сидят двадцать-тридцать человек. У большого экрана — группа людей, в центре которой Торбьорн Хальк.

Он под два метра ростом, у него рыжие волосы, и он первопричина всего происходящего здесь. Именно его открытие «спина Халька» в ходе экспериментов в ЦЕРНе, где есть большие ускорители, принесло ему Нобелевскую премию, такую же заслуженную, как премии Бора и Андреа Финк, и в результате Дании удалось получить деньги на строительство того, на что мы сейчас смотрим сквозь приоткрытую дверь.

Перед нами бетонный туннель, в котором труба диаметром полтора метра из синего эмалированного металла на глубине пятнадцать метров описывает первые метры идеального круга, проходящего под Фэлледпаркен, Сванемёлен, внутренним Хеллерупом, внешним Эстербро, Нёрребро, Вальбю, гаванью, Амагербро и Хольменом, снова под гаванью, центром города и заканчивающегося там, где мы сейчас находимся, преодолев сорок километров, что делает ее крупнейшим в мире коллайдером.

На протяжении этих сорока километров коллайдер разгоняет элементарные частицы до скорости, очень близкой к скорости света, создавая восемьсот миллионов соударений в секунду и выдавая в год восемнадцать петабит данных, которые могли бы заполнить более двух миллионов DVD-дисков, если бы не система фильтров, в разработке которой я принимала участие и благодаря которой из этих восьмисот миллионов соударений каждую секунду отбирается четыреста самых важных.

Я отпускаю Элизабет. Она падает на стул. Я делаю несколько шагов вперед и похлопываю Торбьорна Халька по плечу.

Ему трудно скрыть свою досаду, когда он видит меня. А за досадой скрывается страх. Он замечает жену. Страх усиливается.

— Торбьорн, — говорю я. — Я хочу от всей души поздравить тебя со всем. И со свадьбой, конечно. Хочу представить тебе моего бывшего мужа, Лабана Свендсена.

Они с Лабаном пожимают друг другу руки. Явно чувствуя неловкость.

Две трети электроники в комнате демонтировано. Команда мужчин в синей рабочей одежде занимается последней третью.

Мы проходим через комнату, дверь в кабинет Торбьорна открывается. Или в один из его кабинетов.

Кажется, что мы попали в сад: повсюду горшки с растениями, система наклонных зеркал отражает солнечный свет сверху из парка, и он проникает вниз через световую шахту, создавая иллюзию, что мы находимся под открытым небом.

Одна стена целиком занята смещаемыми досками, на досках нарисовано нечто, похожее на судно, подвешенное под воздушным шаром. На вершине шара вертикально установлено какое-то подобие паруса-крыла.

— Новый патент, Торбьорн?

Он не может устоять перед искушением похвастаться. И именно мне. Он просто распухает от гордости. Как будто это он — воздушный шар.

— Я позаимствовал парус-крыло у судна «Челлендж», которое выиграло Кубок Америки. Оно может идти под углом пять градусов к ветру. Под парусом я поместил небольшой воздушный шар. Газовый. Энергию для расширения и сжатия баллона дают солнечные батареи. Под шаром небольшая закрытая кабина из углепластика в корпусе с большим килем. Это замечательный гибрид, Сюзан. В непогоду это судно может развивать скорость до двадцати пяти узлов и идти близко к ветру. При благоприятной погоде и попутном ветре оно летит, не потребляя энергии. Это произведет революцию в транспорте. Сегодня я провожу испытательный полет.

Испокон веку Дания славится своими безумными изобретателями. Эрстед, Мадс Клаусен с его расширительными клапанами, Кройер с его шарами, Торсен, который придумал, как штамповать стальные раковины. Эрик Якобсен, создавший антабус. Торбьорн Хальк — еще один в этом ряду.

На мгновение он так увлекается своими достижениями, что забывает все вокруг. Жена возвращает его к действительности.

— Она сумасшедшая, Торбьорн! Она чуть не сломала мне руку. От нее можно ждать всего чего угодно. Срочно звони в полицию!

Он нервно закусывает губу.

— Я получил твое заявление об уходе, Сюзан. Нам, конечно, очень жаль. Но мы понимаем…

— Кто-то написал его за меня. Меня хотят вычеркнуть из списков…

Он снова закусывает губу.

— Почему вы демонтируете приборы?

— У нас ремонт.

— Эти люди готовятся не к ремонту. Они все разбирают и упаковывают. Похоже на что-то посерьезнее. На эвакуацию. Государство опасается распада общественных структур. Поэтому верхушку общества отправляют в безопасное место. Расскажи мне об этом.

Теперь он бледнеет так же, как и его жена. Он боится меня. Но еще больше он боится чего-то другого.

— Я не могу говорить об этом, Сюзан. Я бы посоветовал тебе держаться от всего этого подальше.

Я встаю.

— Думаю, надо позвонить какому-нибудь журналисту, — говорю я.

— Сюзан. Что бы ты ни делала. И чем бы ни угрожала. Я не могу об этом говорить.

Он дошел до какой-то границы, дальше которой двинуться не может. Мы ничего не добились. У меня нет никаких документов, которые можно было бы показать журналисту. Я киваю Лабану. Элизабет встает.

— Торбьорн, я вызываю полицию!

— Замолчи, Элизабет!

Она опускается обратно в кресло. Мы уходим. Позади мы слышим ее взволнованный голос.

— Почему ты так боишься эту маленькую сучку?

Дверь лифта закрывается за нами с Лабаном.

— Я знаю, почему он боится, Сюзан.

Я молчу.

— Я обратил внимание на его руки. На его хромоту. Это он изнасиловал тебя. В интернате. Это в него ты ввинчивала шурупы.

Мы проходим мимо подозрительных охранников и спускаемся по лестнице.

— Он работал в Хольмгангене, — говорю я. — Зарабатывал деньги на учебу. Именно он показал мне периодическую таблицу. Он был первым, кто рассказал мне о физике. Я преклонялась перед ним. Он был добрым взрослым в темном мире. Пока не стал частью тьмы. Тем не менее я до сих пор ему благодарна.

Мы останавливаемся. Лабан смотрит мне в глаза. Словно пытаясь что-то понять.

В этом нет никакого смысла. Невозможно понять, как возникает любовь и привязанность между людьми. И что от этих чувств рукой подать до насилия.

И тут мы смотрим на другую сторону улицы. Возле здания припаркованы две машины. Фургон и два грузовика. На борту фургона написано «SecuriCom».

Лабан застывает на месте. Я поворачиваю голову вслед за ним. У фонарного столба стоят два велосипеда. Рядом с велосипедами — Тит и Харальд.

5

Мы садимся на скамейке в Фэлледпаркен, в самом укромном месте, которое смогли найти.

— Мы уговорили Оскара подвезти нас, — объясняет Тит. — На уговоры ушла вся ночь. Утром он сдался. На Нёрреброгаде мы остановились у индийского зеленщика. И купили манго и лимонов. Оттуда поехали в Генеральный штаб, в Министерство обороны. Которое на канале Хольменс. В министерстве мы требуем, чтобы нас пропустили к главе администрации. Говорим, что мы биологи. Работаем на Экспериментальной станции физиологии растений. Тут же к нам выходит женщина. Она знакома с Оскаром. Мы говорим, что у нас есть несколько чрезвычайно ценных фруктов. Которые по ошибке не попали в последнюю партию. Эти фрукты — настоящий прорыв, говорим мы. Особенно лимоны. Они имеют огромное значение. Но у них очень короткий срок хранения. Их надо отправить немедленно. И хранить в холодном месте. Мы встаем по обе стороны от нее. Ей некуда деваться. И она соглашается. Оскар молчит. Говорим только мы.

Мы с Лабаном стараемся не смотреть друг на друга. Мы с ним в бегах. А близнецы все равно свернули налево. И вторглись в Министерство обороны.

— Она дает нам адрес. Мы просим ее визитную карточку. Она не возражает. Мы доезжаем за десять минут. Это Росенёрнс Алле. Миленькое местечко. Там стоит какая-то статуя. Оскар не решается войти с нами. У входа нас встречает охранник, который проводит нас внутрь. В ресепшен сидят четыре дамы. Но мы встаем по обе стороны от них. И показываем им фрукты. Размахиваем визиткой начальницы. Одна из дам проводит нас наверх.

Наверное, родители стремятся защитить своих детей не только от внешнего мира. Наверное, еще в большей степени они хотят защитить их от темных сил внутри них самих. Думаю, и то, и другое — иллюзия. Прошло уже, наверное, много лет с тех пор, как Тит и Харальд обнаружили, что могут вызывать доверие у людей. И много лет с тех пор, как они начали злоупотреблять своим талантом.

— Офис находится на самом верху. Из окон суперкрутой вид. В приемной сидит секретарша. Но нас уже не остановить. Она сидит неподвижно. Мы проходим через комнату. Дверь открывается. А там сидит Хайн.

— Он нас не узнает, — продолжает Харальд. — Взрослые не узнают детей и молодых людей, если с момента их последней встречи прошло более полутора часов. Мы говорим, что мы посыльные. Из Министерства обороны. Снова размахиваем карточкой главы администрации. Кладем перед ним фрукты. И тогда Тит садится на его стол. И чуть-чуть задирает платье.

Я смотрю на детскую площадку. Матери с колясками гуляют под весенним солнцем. В колясках — маленькие аппетитные дети. Никто, ни матери, ни дети, не имеют ни малейшего представления о том, что их ждет впереди. Что через сколько-то лет девочки будут садиться на письменный стол каких-то пожилых мужчин и задирать платья. А мальчикам будет грозить восемьдесят лет тюрьмы.

— На столе у него стоит фотография внучек. Я говорю ему, что для этих девочек, должно быть, много значит, что у них такой привлекательный дедушка. А потом я притворяюсь, что у меня начинается эпилептический припадок. Пошатываясь, выхожу в приемную. Хайн идет за мной. Засовывает носовой платок мне в рот. Чтобы я не откусила себе язык. Все это для того, чтобы Харальд успел осмотреть комнату.

— Я начинаю со стола, — говорит Харальд. — Но там ничего нет. За картиной в стену встроен сейф, но он закрыт. Есть еще шкафы, но они тоже закрыты. А у меня всего несколько минут. Я почти сдаюсь. Но потом вижу еще одну дверь. Она открывается. А за ней…

Он замолкает, он все еще потрясен тем, что увидел.

— За ней — остров. Макет острова. Как архитектурный макет дома. Только тут остров. Очень большой макет. Размером с половину бассейна. В комнате, похожей на маленький зал. На макете видна и подводная, и надводная часть. Остров вулканический, на нем высокий вулкан. Виден коралловый риф. Аэропорт. Две гавани. И дома, много домов, похожих на военные бараки. Они сосредоточены в двух маленьких городках. А перед домами — бассейны. И поля, где растут овощи. Очень аккуратный макет. И рядом с ним — название острова. Spray Island. Вот что я успел увидеть. Потом я возвращаюсь в кабинет. Тит пришла в себя. Нам дают чаевые — целых пятьсот крон. Наверное, в основном они предназначены Тит. Мы спрашиваем, нельзя ли воспользоваться его телефоном. Звоним начальнице и говорим, что фрукты передали. Чтобы оттянуть тот момент, когда они с Хайном поговорят и выяснят, что мы fake. Потом мы уходим.

Я оглядываю парк. Замечаю, что одно буковое дерево уже распустило почки — листочки совсем маленькие, а цвет такой насыщенный, что все это кажется нереальным, это скорее лучики света, а не что-то материальное.

— Еще нет и десяти часов. Мы находим интернет-кафе. Загугливаем «Spray Island».

Харальд закрывает глаза. Повторяет дословно то, что увидел на экране.

— Название ему дал Джошуа Слокам. Первый человек, который совершил одиночное кругосветное плавание. Яхта, которую он сам построил, называлась «Спрей». Обогнув мыс Горн, он попадает в шторм. И садится на мель у этого острова. Обнаруживает, что острова нет ни на одной карте. Что он никому неизвестен, потому что в мореходные таблицы, вероятно, закралась какая-то ошибка, ошибка, из-за которой маршруты больших парусников проходили к востоку от острова. До 2012 года административно относился к Виконтским островам, в 2012 году приобретен датским правительством в рамках крупнейшего в мире проекта по сохранению природных объектов под эгидой ЮНЕСКО. В частности, сохранению островов в Тихом океане. Цель проекта — закрыть и защитить их, превратив в международный заповедник, что-то вроде Галапагосских островов. Когда мы все это узнаем, мы, наконец, завтракаем. На чаевые Хайна. Вместе с Оскаром.

— Оскар — человек системы, — говорю я.

— Он помог нам сбежать.

— Это минутная слабость. Все дело в эффекте. Но Оскар работает на Хайна.

Тит поворачивается ко мне.

— С Оскаром не все так просто.

Я отвожу взгляд. Это одно из изменений, происшедших за последние месяцы. Время, в течение которого я могу выдерживать взгляд собственной дочери, теперь ограничено.

— Мы встречаемся с ним через полчаса, — говорит Харальд, — он обещал сводить нас в кино. Под Метеорологическим институтом.

6

Ворота Метеорологического института закрыты. Когда мы подходим к ним, из тени появляется Оскар. Он опирается на трость, лицо бледное, на нем проступили глубокие морщины. Он открывает маленькую дверь рядом с воротами, и пока мы пересекаем двор, я стараюсь не смотреть на свое отражение в стеклах. Не хочу видеть, как я выгляжу.

У лестницы, ведущей в подвал, нас встречает человек, который не представляется. Он лишь пожимает руку Оскару, и уже по одному этому жесту я понимаю, что он солдат, предположительно из тех, кто, пройдя через кошмар войны, вернулся в Данию и поселился в палатке в лесу Гриб Скоу, чтобы в одиночестве перерабатывать свои психологические травмы.

Стараясь не смотреть в нашу сторону, он проводит нас через вереницу комнат, и мы попадаем в просмотровый зал с пятью десятками кресел, экраном и проектором. К нашему приходу все подготовлено, мы садимся, солдат нажимает кнопку, и начинается фильм.

Это неотредактированный ролик, без звука. Вступительных титров нет, на экране сразу же появляется тропическое побережье, над которым сгустились низкие дождевые тучи. Съемка ведется с судна, которое как щепку бросает на волнах высотой с четырехэтажный дом посреди свинцово-серого моря. Появляются английские титры, сообщающие, что сняты эти кадры у берегов Южной Америки в районе сороковой параллели южной широты. Место, которое, судя по фильму, в те дни вряд ли можно было назвать гостеприимным.

Внезапно пейзаж меняется, теперь океан и небо голубые, носовая волна и морские птицы белые, из моря возникает сиреневая страна Баунти, с конусом вулкана и коралловыми рифами. Внезапно появляется голос за кадром. Вряд ли найдется женщина, которая не хотела бы, чтобы ей перед сном такой голос пел колыбельные.

Голос за кадром сообщает на английском языке, что перед нами остров Спрей. Что его площадь составляет пятьдесят на пятьдесят километров, из которых четверть занимает вулкан — уникальный геологический объект. Что остров представляет собой заповедник. Диктор замолкает, по экрану скользят неозвученные фрагменты. Мы видим компьютерную симуляцию острова. Очевидно, так все будет выглядеть, когда биологи уедут, останется только пирс, взлетно-посадочная полоса, диспетчерская вышка и несколько строений. В отдалении от берега на волнах покачивается парусник. Изображение увеличивается. Это не судно, это амфибия Торбьорна Халька. Наверху парус. Под ним воздушный шар. А еще ниже — корпус судна.

Анимационный фрагмент заканчивается. Мы видим съемку с приближающегося к острову самолета. Вулкан словно вырастает из моря, на смену сиреневым тонам приходят зеленые, теперь перед нами лазурная гладь воды внутри кораллового рифа, песчаный пляж, кокосовые пальмы, маленькая гавань, какой-то кран. Потом на экране вновь появляется конус вулкана, теперь он снят с вертолета, тень которого видна на склоне. Растительность тропического леса блестит от росы или дождя, утро, солнце стоит низко, свет косой, интенсивный, тени глубокие.

Снова слышен голос, и внезапно я понимаю, кто это говорит. Это Фальк-Хансен, министр иностранных дел. Он рассказывает, что остров был куплен за какую-то символическую сумму в один миллиард.

Потом нам показывают флору и фауну острова. Ящериц размером с большую кошку, лягушек величиной с баскетбольный мяч, склоны гор, покрытые квадратными километрами необозримых ковров орхидей. Пауков-птицеедов неонового цвета, мохнатых, как гориллы, с конечностями длиной сантиметров пятнадцать.

На экране возникает графическое изображение острова. Появляется заголовок «The Atlas Registration», но под ним никаких пояснений, остров выглядит как сетка квадратов, каждый из которых составляет сто квадратных метров.

Я прошу его остановить фильм. Он останавливает.

— Что такое «регистрация в атласе»?

Солдат подходит к экрану. Указывает на сетку из квадратов.

— Сетка UTM[26]. Для более тщательного биологического обследования конкретной местности на нее наносится квадратная сетка, которая используется вместо широты и долготы. Затем подсчеты проводятся внутри каждого квадрата этой сетки. В Дании таким образом считали птиц в семьдесят первом году. Сейчас это проводится в третий раз, началось в прошлом году, закончится в 2019-м.

Он смотрит мне в глаза.

— То есть биологические исследования на острове Спрей — одни из самых серьезных, когда-либо проводившихся.

Вертолет пролетает над взлетно-посадочной полосой в обратном направлении. Мужчины в синей форме разгружают грузовик, у причала — небольшой контейнеровоз. На причале стоит министр иностранных дел. Смена кадра. Министр говорит прямо в камеру. Сначала ничего не слышно. Затем появляется его голос. Он рассказывает о важности сохранения уникальных биотопов Тихого океана.

Фильм внезапно заканчивается. Солдат включает свет в зале. На нас он не обращает никакого внимания и говорит только с Оскаром.

— В следующем году ЮНЕСКО будет рассматривать огромное количество природоохранных проектов. То, что мы видели, — это вклад Дании. Отдел по связям с общественностью Метеорологического института попросили подготовить материалы. Пока что всё существует лишь в черновых вариантах.

— Можно посмотреть еще раз? — спрашиваю я.

То, что на первый взгляд выглядело единым целым, при повторном просмотре оказывается составленным из отдельных фрагментов. Это различные съемки, сделанные в разное время. Сначала на склоне вулкана тень от вертолета, потом — от маленького двухмоторного самолета. Положение солнца все время разное. При первом пролете над взлетно-посадочной полосой видно строение, которое отсутствует при втором.

— А можно вот здесь остановить?

Я подхожу к экрану.

— А теперь медленно вперед.

Камера скользит над взлетно-посадочной полосой. Двигается к гавани. Вдоль бетонного пирса. В дальнем конце, у входного маяка, стоят шесть человек. Женщина в жилете, похожем на жилет рыбака-нахлыстовика, в котором одни сплошные карманы. Перед ней камера на штативе. Она, наверное, кинооператор. Рядом с ней мужчина готовит микрофон со стрелой. Перед ними, в свободной белой рубашке, стоит Фальк-Хансен.

Остальные, двое мужчин и женщина, уходят. По пути они отворачиваются от вертолета, чтобы не попасть в кадр.

Выступает министр иностранных дел. В многогранных личностях есть что-то завораживающее. Он не только опытный и очень уважаемый политик, но и владеет безупречным, слегка гнусавым английским. И всем своим видом излучает уверенность опытного оратора.

«От Дании до острова Спрей неблизко. Неблизко до этой уникальной и хрупкой среды обитания. Но датчане готовы помогать — их не остановит время и пространство».

— Можно медленнее — по одному кадру, — прошу я.

Мы видим остров. Море. Справа в самом низу кадра я вижу трех уходящих людей.

Женщину снимают в профиль. Ее кожа цвета мокко, гладкая, соблазнительная.

Этот кадр будет вырезан из окончательного варианта фильма, он тут оказался по недосмотру. Большинство зрителей приняли бы эту женщину за этнический элемент. Но кто-то может и узнать ее. И поэтому она, скорее всего, отсюда исчезнет.

— Это она, — говорит Тит. — Секретарша Хайна. С островов Кронхольм.

— А если мы прокрутим немного назад?

Он прокручивает назад.

— Можно попросить остановиться на этом кадре? И увеличить?

Изображение троих людей увеличено. Картинка начинает распадаться на пиксели. Теперь можно увидеть контуры мужчин рядом с женщиной.

Один из них одет в синий летний костюм, синий жилет и галстук. Это Хайн.

У другого хватило здравого смысла надеть светлую шляпу для защиты от тропического солнца. Только это не имеет ничего общего ни с рассудительностью, ни с тропическим солнцем. Мы видим, что именно он замечает камеру в вертолете, именно он уходит, увлекая за собой Хайна и женщину. Он что-то говорит им и показывает, что надо отвернуться. И они слушаются его, как будто в их конечности вплетены нити, а он — их кукловод. Даже Хайн следует его указаниям.

Мне не нужно больше фотографий, не нужен крупный план или тест ДНК. Человек в шляпе — мой отец.

7

Солдат провожает нас через двор, Оскар выглядывает из ворот и быстро прячется назад.

— Рядом с вашей машиной стоит какая-то другая. Вашу машину осматривают два человека.

Он кивает солдату, который ведет нас назад, мы следуем за ним.

Один раз я оборачиваюсь. Оскар выходит из ворот, идет к нашей машине, вид у него устрашающий, агрессивный.

Мы идем за солдатом через здание. Кажется, все тут подготовились к переезду, кабинеты опустели, мебель выставлена в коридор. Он открывает дверь, которая выходит к Государственному музею искусств, на нашей стороне Сёльвгаде есть стоянка такси.

Там стоит только одна машина, на дверях нарисованы дроби и интегралы, над всем этим надпись «Математическое такси». Я останавливаюсь в недоумении.

— Это такое «научное такси». Придумали их в прошлом году. Потому что очень много безработных с высшим образованием. Тариф как в обычном такси. Но по пути тебе могут прочитать короткую научно-популярную лекцию.

Я смотрю на солдата. Смотрю на Лабана.

— А нет ли такси, где тебе могут спеть? Какой-нибудь безработный композитор?

Он не отвечает мне. Я открываю дверь машины. Мы садимся. Машина разворачивается, едет в сторону Сёльвторвет.

Водитель молчит. Он прячет свою академическую безработицу за большими солнцезащитными очками. К счастью, он не предлагает нам прослушать лекцию.

Мы поворачиваем на Ивихисвай. Перед домом Дортеи и Ингемана стоит катафалк и две темные машины. Мы едва успели, чтобы попрощаться с Ингеманом.

Я выхожу из машины и роюсь в карманах в поисках денег. Чувствуешь какую-то незащищенность, обезличенность, когда у тебя нет кредитных карт.

И тут я замечаю Дортею. Она стоит на балконе «каюты» Ингемана. Она нас видит, но при этом взгляд ее устремлен куда-то вдаль, она нас как будто не узнает. Потом дважды барабанит пальцами по перилам. Я залезаю обратно в такси.

— У нее кто-то есть.

Харальд кивает на дисплей такси. На нем высвечивается сообщение о розыске и описание всех нас четверых. Текст сухой, никакого драматизма. В конце — номер, по которому следует позвонить.

— Сто метров вперед, — говорю я, — медленно, мимо тех машин. Хорошо?

Такси медленно катится вперед. В двери катафалка торчат ключи.

Я выхожу. Открываю дверь катафалка.

И тут я совершаю большую ошибку.

Я совершаю ее, несмотря на интуитивное чувство, что дети должны быть рядом с нами. Совсем рядом. Но разум говорит, что сейчас перед нами стоит такая задача, когда слишком рискованно брать их с собой.

Я протягиваю Тит и Харальду последнюю тысячекроновую купюру.

— Уезжайте подальше, — говорю я, — пока мы не позвоним.

Мы с Лабаном садимся в катафалк. Такси скрывается из виду.

8

— Кирстен Клауссен — наша последняя возможность. Может, нам вместе удастся уговорить ее встретиться с журналистами.

Лабан кивает.

Мы паркуется позади церкви.

Кладбище окружает кованая ограда из стилизованных алебард. Мы идем вдоль ограды в поисках калитки. В десяти метрах впереди — доберман, наблюдает за нами, просунув морду между прутьями.

Мы подходим, его открытые глаза безжизненны.

— Вот же черт, — говорит Лабан.

Голова животного насажена на копье алебарды. Оно прошло через челюсть. Торчит на сантиметр между ушами, словно у собаки на голове маленькая корона.

Мы находим калитку, она закрыта. Лабан накидывает свою кожаную куртку на копья ограды, и мы перебираемся через него.

Кладбище заросло, оно отделено от самой церкви импровизированным забором. Позади забора начинается тот самый бассейн, о котором Кирстен Клауссен когда-то мечтала, глядя на буроугольные шахты своего детства.

Мы останавливаемся у края. Вода ржавого цвета. Я наклоняюсь над бассейном. На дне лежит второй доберман. Шея у него перерезана, голову с телом соединяет лишь несколько волокон.

— Может, уйдем? — предлагаю я.

Он качает головой.

Внутрь мы заходим через разные двери. Они не заперты. Вокруг — ни души. Мы встречаемся посреди церкви.

Здесь все так, как было сегодня утром: те же ящики, та же базука на стене. Вот только вода другого цвета. И слегка колышется.

Лабан поднимает руку и замирает. Я слышу лишь шум машин вдали, в районе Багсверд Торв.

— Ты слышишь? Где-то капает.

Мы идем вдоль края бассейна, теперь и я слышу капли. И тут мы их видим. На поверхности воды возникают тонкие, концентрические круги. Мы задираем головы.

Наверху, под вращающейся конструкцией висит Кирстен Клауссен. Стальная проволока мобиля несколько раз обмотана вокруг шеи и вокруг ног и рук. Рот и глаза открыты. Руки разведены в стороны. Она словно ангел смерти весом в сто килограммов, подлетающий к земле из космического пространства.


Мы сидим в катафалке. За рулем Лабан.

— Я все еще доверяю политикам, Сюзан. Думаю, все это какая-то ошибка. Короткое замыкание где-то в глубине бюрократического аппарата. Я хочу поговорить с Фальк-Хансеном. Он был министром культуры, когда я добился признания.

Он заводит машину. У меня возникает чувство приближающегося конца. Если мы с ним не сказали друг другу чего-то важного, то это надо сделать сейчас.

— Лабан, — говорю я. — Что было для тебя самым трудным в жизни со мной?

Ему не нужно думать, ответ возникает мгновенно. Как будто он двадцать лет ждал, что я спрошу.

— Твои измены. Это было хуже всего.

Он сворачивает на дорогу между озерами Люнгбю и Багсверд. Это неразумно, если нам надо поскорее попасть в центр. Тем не менее мы оба знаем, что это правильно — нам надо попытаться на мгновение остановить время.

— Ты изменяла мне раз в год, Сюзан, я все знал. Когда женщина была с другим мужчиной, она воспринимает всю его энергетическую систему. Его запахи, его сперму, его звучание. Я мог слышать каждого нового человека в твоей системе в течение года, почти целый год. Даже после того, как вы расставались. И когда звук пропадал и я начинал надеяться, что теперь, возможно, мы с тобой сможем сблизиться, потом проходило несколько недель, или максимум несколько месяцев, и все начиналось снова.

Это сказано без упрека, без всякой надежды изменить реальность.

— Первые годы я думал, что, возможно, смогу сделать то же самое. И я пытался, Сюзан. Но ничего не получилось. Я другой человек. Для меня немыслимо было залечить рану при помощи другой женщины.

Мы выезжаем из Люнгбю.

Я кладу руку на его руку. Мне не за что извиняться. Я делала то, что не могла не делать. У нас гораздо меньше возможностей выбора, чем мы думаем.

— Мне очень жаль, — говорю я.

Он принимает эти слова. Между нами возникает эффект. Он открывает человеку возможность непосредственно почувствовать боль другого человека. Сейчас я не просто понимаю, какую боль я ему причинила. Я сама ее чувствую.

— А я, Сюзан? Что было самым тяжелым для тебя в нашей жизни?

— Внимание к твоей личности, — говорю я. — Слава. И то, что ты не мог жить без нее.

Ничего никому не надо объяснять. Мы оба понимаем, о чем я говорю. Лабан не изменял мне. Но вокруг его рояля всегда должно было стоять семь женщин, готовых наброситься на него. И неважно, где мы были — в концертных залах, консерваториях, телестудиях или на приемах — наступало мгновение, когда зрители готовы были растоптать меня, чтобы добраться до него.

А рука об руку с тщеславием — его безрассудные траты. Машины, которые были нам не по средствам, путешествия, на которые у нас не было денег, дача на самом берегу в Хорнбеке, в Яммерсбугтене. Яхта в гавани Рунгстед, хотя стоило нам только увидеть, как она покачивается у причала, у нас обоих возникал приступ морской болезни. Торги за неуплату долгов, кредиты, лихорадочные усилия выбраться из денежных проблем.

— Большинству великих самовлюбленных альфа-самцов, — говорю я, — повезло найти женщину, которая готова их поддерживать. Стать их опорой. Но тебе не повезло. Тебе досталась я. И к тому же я тебя унижала.

Мы сворачиваем на автостраду в направлении центра города.

— И все же, — медленно говорит он, — я не жалею ни об одном дне. Ни об одном.

Мне кажется, я ослышалась.

— Ты… все так же свежа… как роса. Так и есть. Свежа, как роса.

— Мне сорок три года.

— Это не имеет никакого значения. Я помню, как ты всегда просыпалась. И пусть вчерашний день был тяжелым. И пусть мы накануне поссорились. Или тебе пришлось шесть раз кормить детей. Или у Харальда были колики. От этого не оставалось никакого следа, когда ты открывала глаза. Ты была несгибаема, Сюзан. Это главное.

Я внезапно понимаю, что он имеет в виду. Это одна из тех возможностей, которые возникают благодаря открытости. На мгновение другой человек может показать нам достоверное отражение нас самих.

И тут в сознании внезапно вспыхивает догадка. Сначала она появляется на границе моего восприятия, но потом заполняет меня полностью, как река. Я машу рукой. Лабан мгновенно реагирует, сворачивает на аварийную полосу и останавливается.

— Водитель, — говорю я. — В математическом такси. Это был Ясон, серый человек.

Лабан качает головой. Но не потому, что он не согласен со мной. Он изо всех сил хочет отменить реальность.

Мой телефон звонит.

— Сюзан?

Я не могу ответить. Голос куда-то пропал.

— Сюзан. Дети у меня.

— Ясон… — бормочу я.

— Послушай, Сюзан. Мне надо поговорить с тобой.

— Где?

— Скоро. Когда я закончу заниматься твоей восхитительной дочерью.

Он умолкает. Я чувствую его так, словно сижу напротив него. Через телефон он впитывает мой страх.

В тишине, позади него, далеко-далеко, раздается знакомый мне звук. Какое-то приглушенное шипение. Но я никак не могу понять, что это за звук.

Потом он отключается.

Мы сидим в молчании несколько минут. Мне кажется, меня выбросили на свалку. Что-то другое, не имеющее ко мне отношения, берет на себя управление.

— Поехали, — говорю я.

9

Лабан останавливается, проехав метров сто по Странгаде. Перед вращающейся дверью Министерства иностранных дел припарковано несколько автомобилей.

Войдя в дверь, мы замираем на месте. Нужно преодолеть еще один барьер, а перед стойкой посреди холла стоят несколько человек и чего-то ждут.

В моей жизни было слишком много барьеров, и я всегда оказывалась с неправильной стороны. Там, где нужно было подать заявление или записаться на прием за три недели, чтобы для тебя нашли время. Кажется, что все мои усилия в жизни были направлены на то, чтобы перебраться на правильную сторону стойки. И никогда у меня ничего не получалось. При других обстоятельствах на меня бы навалилась усталость. Но не сейчас. Сейчас внутри меня введен режим чрезвычайного положения.

Люди расступаются, перед нами стоит министр иностранных дел. Он идет к выходу.

Андреа Финк когда-то говорила мне, что есть три вида политиков. Те, которые с таким же успехом могли бы продавать любой другой товар. Те, которые обладают исключительным стремлением к власти. И государственные деятели.

Фальк-Хансен относится к государственным деятелям. Все знают, что он в любой момент может с легкостью стать премьер-министром. Но он этого не хочет, поскольку все его интересы сконцентрированы на внешней политике. На помощи развивающимся странам. На разоружении. На международном сотрудничестве.

Впервые я увидела его живьем, когда мне было чуть больше двадцати, и он читал лекцию в актовом зале университета. Что меня поразило, так это его естественность. Он обращался к слушателям так, будто заглянул к ним в гости в общежитие. И с таким обаянием, что ни одна из присутствующих женщин не отказалась бы от встречи с ним на кровати в этом самом общежитии.

Тогда я впервые услышала политика, который, излагая свои взгляды, не обливал грязью своих оппонентов. Он был неагрессивным, дружелюбным и непосредственным.

И сейчас он такой же. Он узнает Лабана и улыбается. Я делаю шаг вперед и встаю между ними.

— Нам удалось достать отчеты Комиссии будущего из архива. Наша жизнь в опасности. Хайн и его организация каким-то образом вышли из-под контроля. Наших детей похитили.

Атмосфера в помещении как-то меняется. Не стоит недооценивать его окружение. Это не какие-нибудь политические подпевалы. Из десяти человек нет ни одного, кто не был бы готов заслонить его своим телом и принять пулю в случае покушения. Включая и женщин за стойкой ресепшен. Для них я — потенциальная, неизвестно откуда возникшая проблема.

Мы с Фальк-Хансеном смотрим друг на друга. Я не замечаю никаких признаков удивления. Он знает все о Комиссии будущего. Он чувствует и понимает мое состояние.

Он берет нас с Лабаном под руки. Его внимание сконцентрировано на нас, кажется, остального мира для него теперь не существует и кроме нас троих никого на свете нет.

Он ведет нас по коридору.

— Что нам нужно, — говорит он, — так это несколько минут с глазу на глаз.


Окна его кабинета выходят на фарватер, кабинет меньше, чем можно было ожидать, — всего лишь две небольшие приемные и такая же переговорная комната.

Он указывает на два стула, мы садимся. На маленьком столике рядом стоит японский чугунный чайник на подогреваемой подставке, он наливает зеленый чай в маленькие чашечки из хрупкого фарфора. У нас вряд ли получится сделать хотя бы глоток, но это неважно, главное — внимание.

— Комиссия будущего предсказала глобальную катастрофу, — говорю я. — Но они утаили подробности. Нас привез в Данию Хайн, чтобы мы эти подробности выяснили, у нас есть опыт в проведении допросов. Что-то пошло не так. Кто-то начал убивать членов комиссии, возможно, нас с детьми тоже убьют. Хайн держал нас в заключении в Южной Зеландии на государственной экспериментальной станции, мы сбежали оттуда прошлой ночью. Дети сегодня тоже сбежали. Через несколько часов их похитили. Нам нужно, чтобы их срочно объявили в розыск. И нужно допросить Хайна. Он сотрудничает с охранной фирмой «SecuriCom», которая связана с международной преступностью. Это их сотрудник похитил детей, он безумец.

Люди редко умеют слушать, но он умеет. Так умеют слушать только Лабан, близнецы и Андреа Финк. Он понимает все, все может прочувствовать.

— Есть какой-то план, — говорю я, — секретный план, эвакуация примерно четырех тысяч человек в случае военной или гуманитарной катастрофы. На остров Спрей, вы, безусловно, знаете о его существовании. Мы только что видели вас в фильме о нем. Другие западные страны купили другие острова, возможно, этот план транснациональный и предполагаются совместные действия для спасения небольшой части политической, научной, экономической и художественной элиты. Уже начата масштабная подготовка к переселению четырех тысяч человек, освоению острова, его энергоснабжению и охране. Все исполнители уже приступили к работе. Кто-то, похоже, уверен, что катастрофа приближается. Вы это обсуждали в канун Рождества, когда мы увидели вас в архиве?

Он ставит перед нами чай. Садится. Это человек, который изменил мое представление о датской демократии. Он живет ради дела, как Десмонд Туту, Горбачев, Кофи Аннан, Нельсон Мандела. Может быть, справедливость и здравый смысл все-таки существуют, если поискать где-то на самом верху системы. И через мгновение дети будут с нами. Через мгновение мы будем реабилитированы, вернемся в свой дом на Ивихисвай, на работу.

— Такого плана не существует. Это невозможно себе представить. Я бы знал о нем. И это невозможно в Дании. Но послушайте, Сюзан. Если бы Дания была кораблем? Большим кораблем. И вы бы были на борту, с вашими близнецами. Я видел вас на обложке «Time». Очаровательные дети. И вам бы сказали, что сейчас корабль пойдет ко дну. И в спасательных шлюпках есть место лишь для части пассажиров, что бы вы сделали?

Я молчу. Он встает. Подходит к окну. Смотрит на гавань.

— Постарайтесь представить это себе. Представьте корабль. У вас есть возможность спасти детей. И самих себя. Вы, Лабан, один из самых известных композиторов Дании. Если бы такой список существовал, вы были бы внесены в него. И Сюзан, и дети. Вы могли бы отказаться? У вас было бы право отказаться?

Он не смотрит на нас. Я разговариваю с его греческим профилем.

— Если бы он существовал, этот список? Мы все еще смогли бы в него попасть?

— Даю слово.

Мы замерли на месте, все трое. Он поворачивается к нам.

— Что касается основных проблем общественного устройства, то мы давно руководим нацией глухих. Тот, кто умеет читать, уже давно понял предупреждение.

Он направляется к дверям.

Даже сейчас, когда все потеряно, я чувствую желание прислониться к его патриотической прямоте и авторитету.

— Я сейчас найду хороших людей. Которые будут вас оберегать, пока вы размышляете об этом.

— Дети, — говорю я.

— Мне предстоит небольшая прогулка на воздушном шаре. Когда я вернусь…

Дверь за ним закрывается. Лабан хочет что-то сказать. Я делаю знак, чтобы он молчал.

Я достаю из сумочки ломик. И влажные салфетки. Ящики его стола заперты, я засовываю салфетки между деревом ящика и ломиком и отжимаю язычок замка. В верхнем ящике лежат ключи, фломастеры, скрепки, флэшки, два желтых клинышка, которые подкладывают под дверь, чтобы она не захлопывалась. Во втором — пачка бумаги, конверты, сургуч и печать. В третьем ящике лежит папка. В папке — список. Больше пятидесяти страниц, примерно по сотне имен на каждой. Я кладу список в сумку. Список и два клинышка для дверей.

При помощи ломика и салфетки я снова закрываю ящики.

Министр возвращается. С ним четыре человека, двое остаются за дверью.

Это не обычные люди. Это акулы, которые выбрались на берег, им сшили костюмы, научили ходить прямо и вежливо здороваться. Их движения неспешны. Они отходят в сторону, пропуская нас вперед.

Выходя из комнаты, мы останавливаемся перед Фальк-Хансеном.

— Прогулка на воздушном шаре. Это из старого Дома радио?

Он не отвечает. В этом и нет необходимости. Действует эффект, и я уже перехватила подтверждение из его системы.

— Надеюсь и верю, что когда-нибудь смогу отблагодарить вас за это, — говорю я.

За его плечами сорокалетний политический опыт, он стоял на капитанском мостике даже в самые турбулентные времена. И тем не менее я чувствую его беспокойство.

Мы уходим.

Акулы снуют вокруг нас. Я чувствую напряжение Лабана. Но и его решимость. Он тоже в чрезвычайном режиме. Мы уже больше не люди. Мы — биологические машины, которые заботятся только о выживании своего потомства.

Мы подходим к вращающейся двери, один из мужчин идет передо мной. Я похлопываю его по плечу.

— Дамы вперед.

Он замирает. Даже у акул когда-то была мать, которая все еще находится где-то внутри них, хотя они и стали взрослыми. Именно эта внутренняя мать заставляет его замереть.

Я захожу во вращающееся пространство, Лабан следует прямо за мной. В ту секунду, когда мне в лицо ударяет свежий воздух, я оборачиваюсь, наклоняюсь и ударом ломика вбиваю желтый пластиковый клин под дверь.

Вращающаяся дверь останавливается. Под открывающуюся для инвалидов-колясочников дверь я вбиваю второй клин.

Мы бежим к машине. Лабан садится за руль и дерзко петляет между машинами, словно водитель скорой помощи.


Он заезжает на тротуар перед Домом радио. Здесь много машин, много полиции.

Двое мужчин с гарнитурами встречают гостей, один в форме, другой в костюме, похож на начальника.

Человек в форме подходит к мне. Я чувствую галлюцинаторное смещение различных реальностей. Это молодой красавец-фигурист из казарм Сванемёлле.

— Я не мог спать, — говорит он. — После поцелуя. Я всю ночь парил в десяти сантиметрах над матрасом.

Надо быть поосторожнее с легкими поцелуями. Может, вы и раздаете их направо и налево, как чаевые. Но сердце влюбленного может воспринять один-единственный поцелуй как увертюру к «Ромео и Джульетте».

Несколько полицейских идут к нам, ситуация становится непредсказуемой. Но тут настроение меняется. На первый взгляд едва заметно, но на самом деле вполне отчетливо. Торбьорн Хальк оказывается рядом с нами.

Он более известен, чем Нильс Бор в свое время. Потому что про Бора не писали все время в СМИ. А если бы и писали, ему это было бы все равно. Торбьорн Хальк — знаменитость номер один в области квантовой физики в эпоху информационного общества.

Я беру его под руку и вцепляюсь в него мертвой хваткой. Он пытается освободиться, но у него ничего не получается. Мы идем вперед. Люди расступаются перед нами, дверь открывается, мы оказываемся внутри.

Заходим в лифт. Только сейчас я замечаю, что фигурист тоже с нами. Лифт поднимается. Двери открываются, в метре от меня — Торкиль Хайн.

Вокруг него стоят какие-то мужчины. Не двое или четверо. А десять или двенадцать.

Он нисколько не удивлен.

— Сюзан, вы усложнили мне задачу.

— Нас должны были увезти, — говорю я. — Но кто?

— Я.

Прекрасный голос, как сейчас, так и тогда. Теплый, живой, звучный, объемный.

Хайн делает шаг в сторону. Передо мной стоит отец.

Он снимает шляпу. Кремового цвета. Волосы рыжеватые, и не видно ни одного седого волоска. Ему должно быть около семидесяти, а выглядит он лет на двадцать моложе. Минимум на двадцать.

Он раскрывает мне объятья. И не успеваю я оглянуться, как оказываюсь там, где хочет оказаться каждая маленькая девочка, даже если ей сорок три года. В объятиях отца.

Он отстраняется и смотрит на меня.

— Сюзан! Сюзан!

Он произносит мое имя медленно. Пытаясь перекинуть мостик через тридцать пять лет, связать имя и воспоминание о восьмилетней девочке с тем человеком, который сейчас стоит перед ним.

Авторитет — удивительная вещь. Комната замирает. Несмотря на то, что вокруг нас от сорока до пятидесяти человек, каждый из которых играет свою роль в важном событии, которое уже в самом разгаре, все замирают.

Это молчание внезапно прерывает принц-фигурист.

— Я хотел бы просить руки вашей дочери.

Все смотрят на него. Возможно, эта фраза была актуальна во времена Шекспира. Но даже когда мой отец был мальчиком, она, скорее всего, уже вышла из обращения.

Отец делает едва заметный жест. Двое мужчин встают позади принца. Они что-то делают на уровне его почек. Лицо становится белым, как простыня, ноги подкашиваются. Они берут его под руки и уводят.

Отец обнимает меня. Мы идем в другое помещение, за нами все остальные. Мы проходим по проводам, тянущимся по полу, мимо журналистов разных телекомпаний, выходим на балкон над тем, что когда-то было концертным залом, теперь тут склад, повсюду горы ящиков.

Мы поднимаемся по лестнице, на крышу, за нами идут Хайн, Торбьорн Хальк и Лабан.

Министр иностранных дел ждет уже здесь. Он равнодушно смотрит на нас с Лабаном.

Вблизи шар выглядит не как воздушный летательный аппарат, а как художественная инсталляция. Сам купол не превышает ста кубических метров, к нему крепится легкая металлическая конструкция, удерживающая парус, высотой около тридцати метров, он изготовлен из пластика, который с одной стороны отражает свет, как серебряная фольга, а с другой стороны пропускает его. Сотни тонких солнечных панелей соединены едва заметными проводами.

Хрупкая, закрытая кабина висит на легких металлических штангах под шаром, переходя в длинный корпус с килем из алюминия. Все это похоже на изящную гоночную яхту, на которую установили огромный пляжный мяч и парус-крыло.

На крыше только мы и несколько человек из технического персонала. Отец ступает на трап. Открывает дверь в кабину.

— Сюзан. Можно я покажу тебе Копенгаген с высоты птичьего полета?

На короткое мгновение кажется, что вокруг возникает разность потенциалов в миллион вольт. Хайн хотел было что-то сказать, но передумал. Техники стоят наготове с чем-то похожим на парашюты. Отец качает головой.

— Судьба сегодня нам благоприятствует. Есть ли судьба, Сюзан?

— Если она и есть, — говорю я, — то мы сами участвуем в ее создании. Как в законах природы.

Хайн поднимается наверх. Исчезает в кабине. Вслед на ним — министр иностранных дел. Потом туда собирается подняться Хальк.

— Простите, нет, — говорит отец.

Хальк не верит своим ушам. Ошарашенно смотрит на отца.

— А вы кто вообще?

Снова почти незаметный жест, и по обе стороны от Торбьорна появляются двое. Они берут его под руки и уводят.

Я прохожу мимо отца и поднимаюсь в кабину. Он оборачивается к оставшимся на крыше людям.

— Можете запускать сюда прессу.

10

Как только отец касается приборной доски, передо мной всплывает все мое детство. Не расплывчато, не фрагментарно, а целиком. Я помню его за рулем нашей машины. Его руки, которые ласково трогают панель управления. Запах кожаных сидений. Близость между нами. Воодушевление, с которым он описывает мне окружающий мир. Это от него у меня желание объяснять близнецам все, что они видят. Я помню, как хлопала дверь, когда он зимой возвращался домой. Запах его мокрого макинтоша, когда я утыкалась в него лицом. Удивительную мягкость медвежьего меха, когда он протягивал мне свою шапку.

Кабина оснащена электроникой современного истребителя, приборная панель длинная и широкая, как письменный стол. Он играет на ней, как музыкант.

— Я участвовал во всем с самого начала, Сюзан. Пока все это создавалось. Без ведома Халька. Многое могу поставить себе в заслугу. Это первый в истории воздушный шар, в котором сам шар является расширительным резервуаром. Можно изменять высоту, увеличивая или уменьшая объем.

Он двигает рычаг, шар содрогается, тросы натягиваются с легким скрипом.

Кабина наполняется светом, на крыше здания под нами загорается пятьдесят солнц — это вспышки фотокамер. Внизу, наверное, около сотни журналистов и операторов. Министр делает шаг к двери и машет рукой. Хайн и отец не обращают внимания на зрителей.

Карабины открываются, тонкие стальные тросы исчезают под кабиной. Воздушный шар взмывает, слышатся громкие аплодисменты, постепенно затихающие внизу. Лобовое стекло поднимается, а несколько окон кабины, наоборот, полностью открываются, создается впечатление, что мы находимся в безграничном пространстве.

Я никогда раньше не летала на воздушном шаре, и первое, что меня поражает, — это тишина. Поблизости от земли всегда слышен какой-то гул, шум машин, пение птиц, человеческие голоса, работающие механизмы. Здесь, наверху, есть только шепот ветра, овевающего шар. И легкое потрескивание паруса-крыла.

Из-за этой тишины возникает очень странное ощущение. Невозможно понять, поднимаемся мы или Копенгаген падает вниз.

Отец нажимает на кнопку, где-то над нами гидравлическая лебедка натягивает шкот, мы разворачиваемся к бело-синей сверкающей поверхности Эресунна.

Он берет меня за руку. Снова всплывает воспоминание о его физическом тепле.

Большинство мужчин не могут собраться с мыслями, если возникает физический контакт. Телесные сигналы замутняют ясность сознания, тело и мысль в чем-то соперничают. У отца все по-другому. Для него сосредоточенность и физическое прикосновение всегда шли рука об руку.

— Первое предупреждение прозвучало еще до твоего рождения, Сюзан. Никто сейчас уже не помнит, но европейские биологи впервые предупредили о загрязнении окружающей среды в середине шестидесятых. С тех пор все стало во много раз хуже. Сейчас разворачиваются апокалиптические сценарии, рушатся биологические системы. Нет ни одного думающего журналиста, который бы этого не знал, ни одного политика, ни одного ученого. Но нет смысла об этом говорить, все равно никто не услышит. Нет ни одного СМИ, которое могло бы дать реалистичную картину действительности, ни одной партии, которая могла бы предложить то, что необходимо, потому что, если они предложат это обществу, за них никто не проголосует. Поскольку мы все заложники ситуации, врагов больше нет, невозможно переложить на кого-то ответственность. Сейчас важно обеспечить выживание лучших. Вы среди лучших, Сюзан, ты и дети. Я не большой фанат твоего мужа, но его тоже возьмут. И, конечно, твою мать. И ее…

Он останавливается. В его молчании возникает какая-то трещина. Вызванная тем, что эффект уже начал действовать. Из этой трещины сочится то, что он не смог переработать до сих пор: его любовь к моей матери. Какая-то его часть осталась в прошлом, слишком поздно что-либо менять.

— На этом острове есть все, Сюзан. Если начнется ядерная война, то ледниковый период наступит в Северном полушарии, Южное это не затронет. Когда закончится нефть, у нас будут возобновляемые источники энергии. Водород и smart grid[27]. Мы сможем удовлетворить все свои продовольственные потребности. Если уровень моря поднимется на двадцать метров, у нас все еще останется восемьсот квадратных километров, чтобы не замочить ноги. У нас есть семенной фонд, есть скот, есть техника и все данные, чтобы впоследствии восстановить цивилизацию. Это не Ноев ковчег, Сюзан, не космическая капсула свидетелей Иеговы. Это жизнеспособная Атлантида.

Он чувствует мои мысли. Он чувствовал их и когда я была ребенком, мы оба чувствовали друг друга. Не раз бывало, что один из нас только начинал говорить, а другой уже смеялся, потому что эти же слова сам только что про себя произнес.

— Когда происходит внезапный коллапс, демократии не справляются. Они всегда были лишь тонким поверхностным слоем. Девяносто пять процентов жителей планеты по-прежнему нуждаются в том, чтобы им объясняли, что делать и как себя вести. Политические институты неизбежно рухнут. Военным и крупным транснациональным компаниям придется взять власть в свои руки. Дальновидные политики, такие как, например, Йорген, давно это поняли. Многие из нас понимали все и без Комиссии будущего. Но комиссия все подтвердила. Это стало толчком к созданию плана спасения. Убедило политиков и руководителей большого бизнеса. Но планы и раньше существовали. О передаче власти тем, у кого есть способности и желание.

— И ты один из них, отец?

— Это будет новая жизнь. Будет трудно. Управлять всем в ситуации, когда демократии рухнули. Это требует специфических знаний. Чтобы то, что останется от общества, не погибло. Не пришло в полный упадок. Для этого нужен совместный опыт всех служб: военных, оперативных и гражданских. Мы возьмем на остров сто пятьдесят человек из спецназа и морской пехоты. Небольшую группу моих людей. Фрегат. Пару истребителей. Подводную лодку.

Мы летим над Эресунном. Внезапно я понимаю, что должны чувствовать перелетные птицы, когда они отрываются от земли. Одновременно неуверенность и эйфорию от парения над водным простором.

Он отворачивается от приборной панели. Наверное, включен какой-то автопилот, небольшая корректировка курса происходит как будто сама собой.

— Сюзан. Ты последняя говорила с членами комиссии. И у тебя есть этот удивительный талант. Торкиль рассказывал мне. Значит, ты заставила их говорить. Что они рассказали? Какой временной горизонт они определили? Когда ждать наступления коллапса?

Мне много раз доводилось смотреть на Копенгаген сверху. Из окна самолета, с церковных колоколен, из ресторана гостиницы SAS, с колеса обозрения в парке Тиволи, с верхних этажей университета и здания Института Панума. И тем не менее на этот раз все выглядит иначе. Отсюда город кажется уязвимым.

Может быть, дело в том, что шар движется медленно, что кабина очень уж легкая и вся конструкция выглядит ненадежной. На мгновение мне кажется, что мы с полутора миллионами человек внизу — единый организм.

— Они не называли дат.

— В любом случае это произойдет очень скоро. Вы возвращаетесь домой, начинаете работать, дети идут учиться, и будьте в готовности. Мы эвакуируем вас в ближайшие нескольких месяцев.

— Почему погибли члены комиссии?

— Они были немолодыми людьми, Сюзан.

Я пытаюсь полностью отдаться эффекту. Возникает ощущение свободного падения. Каждый раз — как впервые, каждый раз возникает некоторый тремор, даже у меня. Искренность — это не то, к чему можно привыкнуть раз и навсегда, это процесс, когда каждый раз приходится отказываться от привычных точек отсчета.

— Они стали алчными, Сюзан. Стали наживаться на своих способностях. Выставлять их на продажу. Так нельзя. Умение заглянуть в будущее — гораздо более тонкая вещь, чем доступ ко всем государственным тайнам. Торкиль руководил ими больше сорока лет. Но мало кто из людей может жить с такой колоссальной властью и не злоупотреблять ею. Они должны были уйти.

— Почему вы не подождали? Пока я не поговорю с ними?

Отец кладет руку на плечо Хайна. В эту минуту они похожи на братьев — старшего и младшего.

— У нас возникли разногласия. Торкиль хотел сохранить им жизнь.

У нас в лаборатории такое бывало. Тот волшебный момент, когда гипотеза вступает в свои права и то, что до этого было лишь хрупким образом, начинает обретать материальную форму. Это и происходит сейчас. Крах демократий — это не просто прогноз. И Хайн, и Фальк-Хансен отходят на второй план. Мой отец — главный в этой кабине.

— Кто это сделал?

Боль искажает его лицо. При воспоминании еще одного печального фрагмента прошлого.

— У меня есть люди, Сюзан. И ближайший из них — Ясон. Я всегда полностью ему доверял. Он привозил письма, вам с мамой.

— Я видела трупы. Ему нравится убивать.

И снова гримаса боли.

— Я хотел, чтобы все было сделано аккуратно, Сюзан. Как на скотобойнях. Ты когда-нибудь бывала там? Это просто восхитительно. В спинной мозг вола вводят трубку. Для предотвращения сильных спазмов. Все нежно и тихо. Я хотел, чтобы все было сделано таким образом. Ясон мне как сын. Я заботился о нем, Сюзан. Как будто он твой брат.

— Как трогательно, — говорю я.

— Да, действительно. Как я только его не прикрывал. Ведь он психопат. Может быть, надо было провести психиатрическое обследование. Именно из-за него все пошло наперекосяк. Теперь придется от него избавиться.

— У него мои дети. Тит и Харальд. Тебе это известно?

Он нисколько не удивлен. Способность удивляться он, очевидно, давно утратил. Но он замирает.

— Где, Сюзан?

— Я не знаю. Он позвонил мне. Сказал, что хочет поговорить со мной.

— Мы найдем его через пятнадцать минут.

Я знаю, что он лжет.

— И разберемся с ним.

— Ты сам этим займешься, отец?

— Я не могу, Сюзан. Он мне как сын.

Двое других пассажиров подходят к нам.

— У меня был пес, — говорит Фальк-Хансен. — Бигль. У этой породы аппетит неуправляем. Они могут есть до потери сознания. Только мой не терял сознания. Он мог жрать двадцать четыре часа в сутки. И клянчил у стола. Глядя на тебя очаровательными карими глазками. Мы не могли ему отказать. Когда вес перевалил за пятьдесят килограммов, начались проблемы с сердцем. Он был похож на глобус. Именно мне пришлось везти его к ветеринару. Я смотрел ему в глаза, когда врач усыплял его. Он понимал, что сейчас произойдет.

У меня кружится голова. Честность от безумия отделяет тончайшая пленка, и сейчас она вот-вот лопнет. Ни один из них еще не почувствовал этого.

— Мне пришлось разорвать отношения с собственной дочерью! — восклицает Хайн.

Глаза у него сверкают. В минуты глубоких признаний человеческий мозг вырабатывает эндорфины.

— Она узнала об Институте исследований будущего. И то, что его разработки несовместимы с демократией. Она продолжала давить на меня. В конце концов, мне пришлось пригрозить ей судом. Делом за закрытыми дверьми. Лишением свободы. Только представьте себе: угрожать тюрьмой собственной дочери!

Отец поворачивается к ним.

— Знаете, бывает, пытаешься вспомнить всех тех, с кем переспал? И не можешь. Представьте, что вы пытаетесь вспомнить людей, которых вы убили. Но не можете. Их много. А когда ложишься спать, они все выстраиваются в ряд. Приходится считать их, как считают овец, чтобы заснуть.

Очень маленькая и теперь уже бессильная часть их систем чувствует, что ситуация развивается бесконтрольно. Но уже слишком поздно. Во всех людях есть глубокое, инстинктивное стремление к искренности. Эффект — не более чем усиление этого стремления.

— Я участвовал во всех крупных политических скандалах, — говорит Фальк-Хансен, — за последние сорок лет! Врал в суде. Перекладывал ответственность на чиновников. Отрекался от своих старых политических друзей.

Одной из великих дат в истории органической химии считается апрель сорок третьего года, когда химик Альберт Хофманн в поисках лекарства от мигрени, сравнимой с мигренью моей матери, впервые получает из спорыньи полусинтетическое производное лизергиновой кислоты, проглатывает двадцать пять миллиграммов и впервые в мировой истории испытывает действие ЛСД. Этим джентльменам сейчас гораздо хуже. Хофманн не терял самообладания до самого конца. Они его уже потеряли.

На сцену снова выходит Хайн.

— Ваши истории производят глубокое впечатление. Трогательно. Но это мелочи по сравнению с тем, что на моей совести. Я создал Институт исследований будущего в обход конституции. Я скрывал от Фолькетинга важнейшую информацию, которую получал из комиссии. Скрывал от общества. И не только потому, что щадил людей. Мне еще хотелось сохранить власть.

В глазах у него слезы.

— Корни всего этого в моем детстве. Нас было шестеро, братьев и сестер. Я держал всех в ежовых рукавицах. Хотя мой отец был морским офицером.

Ему приходится замолчать. Министр отодвигает его в сторону.

— Прости, Торкиль. Но послушай меня. У меня было две сестры. Я почти что вовлек их в проституцию. Когда мне было десять, а им четырнадцать и восемнадцать. Там был сосед. Который…

Больше он ничего не успевает сказать. Отец хватает их обоих за волосы и кладет лицом в пол.

Делает он это как-то напряженно и жестко, но в то же время небрежно. Потом встает на колени и наклоняется над ними. Его голос не повышается ни на децибел.

— Нам нужно кое-что прояснить. Чтобы мы имели реальное представление о распределении бремени вины в этом пространстве. Ад, через который я прохожу ежедневно, это…

Торкиль Хайн сквозь хрип все-таки что-то выдавливает из себя:

— Свен, закон на моей стороне. И общество. Я могу призвать сотню полицейских как только мы окажемся на земле. И ты прямиком отправишься в новую тюрьму в Трёрёде. Откуда ты уже больше…

Министру удается высвободиться.

— Я член правительства. И пока существует демократия…

Отец сбивает его с ног, Фальк-Хансен хватается за него, и они с грохотом валятся на пол кабины.

Я пробираюсь к приборной панели. Острова Кронхольм наискосок под нами. К северу — парк ветрогенераторов. В кабину проникает низкий шепот вращающихся лопастей.

Я вспоминаю молчание Ясона в телефоне. И звук на заднем плане. Это был именно звук ветрогенераторов. Он и близнецы, должно быть, где-то под нами.

Я нахожу глазами рычаг высоты и толкаю его вперед. Слышится приглушенное шипение, шар начинает снижаться, сначала медленно, затем быстрее, впереди под нами взлетно-посадочная полоса.

Отец поднимается на ноги.

— Папа, — говорю я. — А как же с Харальдом и со мной? Зачем нас надо было убивать?

Мы пролетаем над оградой вокруг посадочной полосы. Я направляю шар к квадратному трехэтажному зданию рядом с ангаром.

— Мы не поняли, что это вы, дорогая. А Ясон…

Я тяну рычаг высоты на себя. Надо мной слышится свист воздуха. Я забираюсь на приборную панель. Высовываю ноги из лобового окна. Осторожно спускаюсь чуть ниже. Нащупываю ногами планширь, который проходит по всему периметру кабины.

Мужчины следят за мной из окна. Только сейчас они начинают понимать, что происходит.

— Дело в ней, — говорит отец. — Это эффект.

Я поднимаю руку, показывая им на потолок кабины. На небольшой прямоугольный кусок пластика.

— На самом деле все очень просто, — говорю я. — Это маленькая камера, микрофон, две литиевых батарейки и антенна. Радиус действия несколько километров. Люди Хайна установили ее в нашем доме на Ивихисвай. Я ее немного перенастроила. На свой смартфон. Который сейчас в руках у Лабана. Все, что происходило здесь с тех пор, как мы поднялись в воздух, транслировалось всей сотне журналистов на крыше. И выкладывалось в интернет. У Лабана есть еще и список. С четырьмя тысячами имен. Вы стали телезвездами. За каких-нибудь двадцать минут.

Выход из-под воздействия эффекта всегда происходит в замедленном темпе. Полное осознание ситуации наступает через минуты, а иногда и часы.

В данном случае быстрее всего приходит в себя мой отец. Он подходит ко мне и наклоняется над приборной панелью. Я слежу за его руками.

— Сюзан. Когда я уезжал. Когда мне пришлось уехать. Тогда я дал тебе совет. Что ты должна кусаться…

— …так же сильно, как и лаять.

— Ты чертовски преуспела, Сюзан. Мне будет непросто со всем этим разобраться!

Я смотрю вниз. До крыши два метра. Я толкаю рычаг высоты обратно. Внезапно, неожиданно. Никакого шипения. Но шар над нашими головами начинает расширяться. Кабина поднимается. Я прыгаю, падаю на крышу с небольшим уклоном, перекатываюсь на бок, цепляюсь за какую-то перекладину и останавливаюсь. Надо мной поднимается шар. Я лежу, ветер наполняет парус, и кажется, что шар дрейфует на норд-норд-вест без всякого управления.

Я встаю на ноги. На минуту задерживаюсь, глядя на Копенгаген.

Нахожу люк. И спускаюсь в темноту.

11

Лестница упирается в металлическую дверь, из-за которой доносится музыка. Звучит голос Эдит Пиаф. Включают то одну, то другую песню, потом слушатель останавливается на «Je ne regrette rien»[28]. Я открываю дверь.

В помещении, где я оказываюсь, можно было бы с легкостью разместить гандбольную площадку, хотя оно и квадратное. Свет проникает через мансардные окна в крыше. В окнах промелькнул удаляющийся шар.

Вокруг меня тысячи коробок, штабеля брезента, маленькие экскаваторы — новые, некоторые еще не расчехленные. Поддоны с садовыми тракторами. Насосы. В дальнем конце зала до потолка громоздятся доски и строительные материалы.

Посреди помещения в плетеном кресле сидит Ясон Альтер. Слева от него — низкий стеклянный столик с включенным телевизором. Рядом с ним лежит плоская винтовка с рожковым магазином.

Я подхожу к нему, он поворачивает ко мне экран телевизора. На экране — крыша Дома радио, какой-то мужчина в костюме дает интервью. В правом верхнем углу врезной кадр, в котором над Эресунном плывет воздушный шар.

— Где дети, Ясон?

Он выключает телевизор.

— Ты слышала о таком животном — «бакал», Сюзан? Это такой хищник из семейства кошачьих в Южной Африке. Почти неизвестный в Европе. Так называли твоего отца. И знаешь почему? Потому что никто никогда не видел это животное. Все знают, что оно существует. Оно обитает в красных скалах в саванне. Может прыгнуть на три с половиной метра в высоту и поймать пролетающего мимо голубя. Можно найти растерзанных птиц, кости, какие-то следы. Но вы никогда не увидите само животное. А теперь ты заставила его перед всеми во всем признаться!

Он качает головой.

— Он приговорил меня к смерти, Сюзан. И это показали по телевидению.

— На земле его встретит сотня полицейских.

Он скрипит зубами.

— Ты не понимаешь. Организация не пострадает. Он будет руководить всем из тюрьмы. Он может управлять страной из тюрьмы. Империей. А у меня нет будущего. Но сейчас есть только ты и я. Я хочу, чтобы ты разделась передо мной.

Он совершенно искренен.

— Ты как бы купила себе билет в жизнь. Из тюрьмы. Теперь ты можешь купить себе жизнь, если будешь добра ко мне. Свою жизнь и жизнь твоих детей.

Он пристально смотрит на меня. Ищет признаки страха.

— Дети, Ясон.

Он встает и идет к большому контейнеру, открывает двери, за ними нечто среднее между пристройкой к дачному домику и коптильней. Он открывает дверь коптильни. Автоматически включается свет. Пол выложен гладкими, желтыми камнями. Посреди стоит большой стальной прямоугольный противень. На нем сидит Харальд. Его глаза потускнели от страха.

— Это печь. Для кремации тел. Совершенно новая. На тот остров планируют отправить две такие печи. Даже там люди не будут жить вечно.

Стены имеют перфорацию, через которую должен нагнетаться горячий воздух от газовых горелок.

Он переходит к следующему контейнеру. Открывает двойные двери. Тит сидит, прислонившись к стене. По крайней мере, они оба живы.

— С первого раза, когда я увидел тебя, Сюзан, я хотел увидеть тебя голой.

— Закрой двери к детям, — говорю я.

Он взвешивает все «за» и «против». Затем закрывает контейнеры.

— Меня привлекают только независимые, зрелые женщины. Я даже подобрал музыку. Эдит Пиаф. С ней я чувствую себя как с Дженис Джоплин. И с Билли Холидей. Жаль, что я не знал их. Знакомство со мной изменило бы их жизнь.

— Это бы сократило их жизнь.

Он смеется.

— Наверное, ты права. Жизнь их была бы короче. Но ярче.

Он расстегивает брюки. Я вижу, как он возбужден.

— Начинай. Я не могу ждать.

Несколько раз в жизни случалось, когда я понимала, что стою перед человеком, которого эффект не может открыть. Потому что человек этот очень далеко.

Я расстегиваю кардиган. Делаю шаг, переступая через сброшенную на пол юбку. И стремлюсь к тому месту внутри себя, где я полностью сосредоточена на том, как выжить.

Он вновь включает Эдит Пиаф. Я начинаю двигаться. Неловко. Думая только об одном: как подойти ближе к нему?

Мое оружие — это мое тело. Даже осознавая, что он — серийный убийца, я вдруг чувствую, как соблазнительно женское тело. Сколько притяжения в женском лоне.

Он близок к оргазму. Я снимаю лифчик.

— Иди сюда, — говорит он, — иди и сядь на меня.

Я смотрю ему в глаза. И несмотря ни на что, несмотря на детей, на все соображения, на близость смерти, я чувствую искушение. Большую часть того, что мы делаем, мы делаем наполовину. Вяло. С прохладцей. Приглушенно. Как будто убавляя звук. Но между ним и мной в этот момент всё в полную силу.

Я снимаю трусы. У меня осталась только сумка.

— Ты все равно нас убьешь.

Я слышу это как будто со стороны. Когда он отвечает, он тоже слышит себя как будто со стороны. Это не мы с ним говорим, это откуда-то извне. Эффект все-таки действует.

— Больно не будет, Сюзан. Всего лишь один маленький укол. Как у врача…

Он трясет головой.

— Зачем я это говорю?

Потом наклоняется и смотрит на собственное отражение в экране телевизора, пытаясь прийти в себя. Выпрямляется. Смотрит на меня. Эрекция прошла.

— Хайн что-то говорил. О том, что ты можешь…

Он смеется. Снова возникает эрекция.

— Это возбуждает. Еще более пикантно. Своего рода вуду.

— Так и есть, — говорю я. — А вместе с этим должен быть и танец транса.

Я медленно начинаю поворачиваться. Любого физика завораживает вращение. Исполнительницы танца живота, вертящиеся дервиши. Пируэты классического балета. Гироскопическая стабилизация движения.

Но вижу я перед собой в эту минуту вращения Магрете Сплид с ее диском. Если я до сих пор держусь за свою сумочку, так это потому, что в ней лежит ломик.

Я подхожу к нему все ближе. Перекладываю сумку в другую руку. Во время последнего вращения опускаюсь на колени. И изо всех сил ударяю его.

Удар почти беззвучный. Смягченный кожей сумки или копной его густых, черных с сединой волос.

И тем не менее я понимаю, что проломила ему череп. Хотя на первый взгляд в его лице ничего не изменилось.

Глаза его закрыты. Потом он открывает их и смотрит на меня. Во взгляде я читаю благодарность. В этот момент я понимаю, насколько тесна связь между ненавистью к другим и ненавистью к самому себе.

Он поднимается с кресла. И берет винтовку со стеклянной столешницы.

Он должен был упасть, при такой травме он должен был упасть, я понимаю это по его взгляду. Но те, у кого есть сильная мотивация, своя или навязанная, всегда способны пойти дальше, чем остальные.

Я достаю ломик из сумки. И делаю шаг к нему.

И замираю. У него отсутствует левая часть грудной клетки. Сквозь рану в полости я вижу одно пульсирующее легкое. Диафрагму у брюшной стенки.

Затем раздается звук, похожий на внезапный и сильный порыв ветра. Его тело отлетает на три метра в сторону.

Он падает на спину. Приподнимает голову и смотрит на грудь. На его белой рубашке — окровавленный кусок артерии, длиной миллиметров пятнадцать.

Большим и указательным пальцами левой руки он медленно и аккуратно удаляет его с рубашки, как будто это трубочка макарон.

Откуда-то слева появляется Оскар. Он сидит в инвалидном кресле с электроприводом. Он такой бледный и прозрачный, что мне кажется, сквозь него просвечивает спинка кресла. На коленях у него что-то вроде ружья.

Я распахиваю двери контейнеров. Слышу, как бормочу что-то бессмысленное, ощупывая детей, чтобы понять, целы ли они. Я вглядываюсь в их лица, во взглядах их — пустота. Они медленно поднимаются на ноги.

Я одеваюсь. Мы идем рядом с креслом Оскара, у выхода нас ждет солдат из Метеорологического института. С гольф-каром. Он опускает платформу, Оскар заезжает на нее. Мы забираемся в гольф-кар.

Ворота в ограде открыты, мы выезжаем на дорогу, тянущуюся вдоль берега, острова кажутся необитаемыми. Я смотрю на оружие в руках Оскара. Оно синего цвета. Оно висело в церкви у Кирстен Клауссен.

У берега нас ждет зеленый катер.

Посреди Эресунна мы с Тит смотрим друг на друга. Она отвечает на вопрос, который я не смею задать.

— Он собирался, — говорит она. — Но я сказала, что заразилась устойчивой гонореей. В Нагаленде. «Ты, конечно, можешь попробовать сунуть свой член, — сказала я, — но будь готов, что он отвалится еще до того, как ты доберешься в травмпункт Института тропической медицины». И он не решился.

Я отвожу взгляд.

— Мама, наверное, это то, что имеется в виду, когда говорят об эволюции сознания. Родителям нужны дрели и шурупы для террасной доски. Но следующее поколение обходится при помощи своего интеллекта.

— Да, — говорю я. — Наверное, это и имеется в виду.


У девушки в стеклянной будке включен телевизор. Лицо у нее бледное. Когда она видит меня, она становится еще бледнее. На экране премьер-министр выступает перед лесом камер и микрофонов.

Мы с близнецами идем домой пешком, в машине я бы не смогла дышать. Пикап медленно ползет следом. Транспорта на Странвайен почти нет, город парализован. В магазинах и кафе люди столпились перед телевизионными экранами. Я обматываю шарф вокруг головы. Никто не смотрит на меня, никто меня не узнает.


На Ивихисвай мы не звоним в дверь Дортеи, мы просто заходим. Она сидит на диване перед телевизором. Мы останавливаемся в дверях.

— Все развивается, — говорит она, — с несусветной скоростью. Говорят, что другие европейские и некоторые азиатские страны сделали то же самое. Купили острова в Тихом океане, оборудовали их, чтобы меньшинство могло выжить. Ожидается, что завтра правительство Дании уйдет в отставку. Что самые первые планы составлялись еще пятьдесят лет назад. И что это было известно небольшой группе политиков из разных партий. Возможность оказаться в числе немногих выживших перекрыла все политические противоречия. Они поставили в известность некоторых руководителей бизнеса и ученых. Кое-кого из деятелей культуры и высокопоставленных чиновников. Первые головы уже полетели. Двое покончили с собой.

Я пролезаю через дыру в изгороди. Наш дом выглядит как обычно. На первый взгляд. Внутри же — сплошные травмы. Beyond repair[29].

Я захожу в дом. Оскар в своем кресле сидит посреди гостиной.

— Я взяла список имен в Министерстве иностранных дел, — говорю я. — Ты должен был возглавить силы безопасности. Ты должен был по заданию Министерства обороны следить за Хайном.

— Они никогда не доверяли ему.

Он двигает маленький джойстик, и электрический стул едет к входной двери.

— Когда нас заберут?

— Если вас заберут.

На круглом столике почему-то лежит распечатка обложки «Time». Теперь уже с трудом можно понять, кто там, на пожелтевшей и выцветшей фотографии.

— На самом деле, во всем этом вы никогда не играли какой-то роли, Сюзан. Отдельный человек и отдельная семья никому не интересны. Это может оказаться преимуществом. Та буря, которая сейчас поднимется, сметет в первую очередь тех, кто наиболее заметен.

Я подхожу к нему.

— Ты упустил свой шанс, — говорю я.

Становится понятно, почему он так хорошо изображал бездомного пьянчужку. В нем точно есть что-то от такого бездомного.

Я провожу рукой по его щеке. Ощущение такое, что гладишь землю — сухую, потрескавшуюся.

Я закрываю глаза. Когда я открываю их, его уже нет. Он исчез вместе со своим креслом.

Я сажусь за стол. Входят Тит и Харальд, они кладут передо мной картонные коробки с пиццей. Накрывают на стол.

Мы едим безвкусную пищу. Через десять минут к дому подъезжает машина скорой помощи, двое мужчин помогают Лабану войти в дом. Он опирается на костыль, на лице у него по меньшей мере два десятка швов.

— Люди Хайна пытались остановить меня, — говорит он. — У них ничего не получилось.

Перед ним на стол ставят пиццу и колу. Ему приходится отказаться и от еды, и от питья: раны, очевидно, есть и во рту. Я наливаю ему воды.

— Оскар был здесь, — говорю я. — Он считает, что у нас есть надежда.

Я поднимаюсь и беру ключи от машины. Они ни о чем не спрашивают.

Улицы по-прежнему пустынны. От Шарлоттенлунда до Вальбю мне встретилось не больше десятка машин.

Я оставляю машину на Гамле Карлсберг Вай и прохожу последний отрезок пути пешком. Впервые за двадцать лет не вижу здесь охраны. Когда я прохожу по этим улицам, кажется, что в стране ввели чрезвычайное положение. И, возможно, так оно и есть.

Я открываю калитку, иду по аллее, поднимаюсь по лестнице, открываю входную дверь и оказываюсь в зале.

В углу светится экран телевизора. Показывают интервью французского министра.

На пороге я останавливаюсь. Андреа Финк поднимает пульт дистанционного управления, и экран гаснет. Должно быть, она услышала или почувствовала меня. Я подхожу к кровати.

Скоро настанет время белых ночей. Сейчас уже поздно, но свет не ослабевает. Как будто не хочет покидать этот мир.

— Я думала, ты все раздала, — говорю я. — Но это не так. Ты все упаковала. Чтобы взять с собой на остров в Тихом океане. Твое имя в списке.

Она протягивает мне руку, я беру ее.

— Лабораторное оборудование, Сюзан. Остальное я раздала. Мы бы организовали прекрасную лабораторию, ты и я. Даже коллайдер могли бы там сделать. Я спроектировала небольшую электростанцию. На пятьдесят мегаватт.

— Должно быть, у тебя давно возникла эта мысль.

— У Магрете и у меня. Раньше всех. В конце пятидесятых. Мы пытались уговорить Бора. Но он не понял нас.

Я сажусь к ней на кровать. Я очень устала.

Ее рука совсем ледяная. Я откидываю в сторону одеяло и ложусь рядом с ней. Прижимаюсь к хрупкому, высохшему телу, пытаясь передать ей часть своего тепла.

— Мы могли бы быть там вместе, Сюзан. С нашими семьями, Лабаном, близнецами. Мы могли бы вместе жить в мире великой физики.

Легкая дрожь проходит по ее телу. Когда доходит до дела, никто не хочет умирать, даже она. Я наклоняюсь над ней. Я не могу прогнать этот холод, кажется, он добрался до самых ее костей.

— Разговор с Магрете Сплид был предлогом, — говорю я. — Ты хотела, чтобы мы вернулись домой из Индии, потому что хотела, чтобы я была с тобой. Чтобы забрать нас с собой. На остров Спрей. Чтобы мы были в безопасности.

Она не отвечает. В этом и нет необходимости.

На мгновение я замираю. Испытывая благодарность, отвращение и гнев.

Ощущаю что-то теплое на тыльной стороне ладони, как будто капает свеча. Понимаю, что плачу.

Потом я встаю.

— Я кое-что обнаружила, — говорю я. — За последние несколько месяцев. Чего я раньше не знала. Знаешь ли ты, что глубже всего в человеке, глубже всего в эффекте?

Она молчит.

— Другие люди, Андреа. Самая глубокая часть нас — это другие люди.

Я смотрю на нее в последний раз. В тусклом свете, льющемся из окон, я стараюсь забрать с собой как можно больше воспоминаний о ней.

Потом поворачиваюсь и ухожу.


Когда я выхожу на улицу через калитку в ограде, передо мной возникает тень. Это принц-фигурист.

Если бы его собственной матери пришлось сейчас участвовать в его опознании, то она смогла бы узнать его только по голосу. Еще и форма разодрана в нескольких местах.

Он останавливается и смотрит на меня. Глаза говорят мне то, что не может сказать его лицо.

— Ларс, — говорю я. — Мне сорок три. Я выкормила двоих детей. Мои груди висят, как использованные фильтры кофейной машины. Седых волос становится все больше и больше. Ты движешься вперед, я же приближаюсь к пенсии.

— У Шекспира есть вот такое, в сто четвертом сонете: «Ты не меняешься с теченьем лет…».

Рядом с нами появляется машина. Это катафалк, за рулем Лабан. Он останавливается. Выставляет костыль. Потом ноги. С трудом встает.

— Сюзан. Я написал небольшое музыкальное произведение. О тебе и обо мне. Это что-то вроде серенады. Первая строка — «Для звезд твои глаза — родник желаний».

Он начинает петь. Я иду дальше. Они следуют за мной. Лабан поет — он справа, принц — слева. Выглядят они как инвалиды и, надеюсь, не станут драться.

В некоторых домах люди подходят к окнам и смотрят на нас. Наверное, это действие эффекта.

Загрузка...