IV

Крестильная процессия должна была выступить в пять часов от павильона Курантов. Путь ее пролегал по главной аллее Тюильрийского сада, по площади Согласия, улице Риволи, площади Ратуши, Аркольскому мосту, улице Арколь и Соборной площади.

С четырех часов Аркольский мост кишел людьми. Там, над излучиной, образуемой рекою в самом сердце города, могла расположиться несметная толпа. В этом месте горизонт внезапно расширялся, завершаясь вдали клином острова Сен-Луи, рассеченным черной линией моста Луи-Филиппа; налево узкий рукав реки терялся среди нагромождения приземистых построек; направо ее широкий рукав открывал подернутую лиловатой дымкой даль, где зеленым пятном выделялись деревья Винной пристани. По обоим берегам — от набережной Сен-Поль до набережной Межиссери и от набережной Наполеона до набережной Курантов — бесконечной лентой тянулись тротуары, а площадь Ратуши напротив моста расстилалась точно равнина. Над этим широким простором небо, июньское небо, чистое и теплое, натянуло огромное полотнище своей бездонной сини.

К половине пятого все было черно от народа. Вдоль тротуаров стояли нескончаемые вереницы зевак, прижатых к парапетам набережных. Море человеческих голов, вздымающееся волнами, заполняло всю площадь Ратуши. Напротив, в старых домах набережной Наполеона, окна были настежь распахнуты, и в их черных проемах сгрудились человеческие лица; даже из окон сумрачных улочек, выходящих к реке, — улицы Коломб, улицы Сен-Ландри, улицы Глатиньи, — выглядывали женские чепцы, развевались по ветру ленты. Мост Нотр-Дам был запружен зрителями, положившими локти на каменные перила, словно на бархат огромной ложи. В другом конце, вниз по реке, мост Луи-Филиппа кишмя кишел черными точками; даже самые дальние окна, крошечные полоски, равномерно пересекавшие желтые и серые фасады домов, которые мысом выступали на оконечности острова, вспыхивали порою светлыми пятнами женских платьев. Мужчины стояли на крышах между трубами. Невидимые люди глядели в подзорные трубки с балконов на набережной Турнель. Косые, щедрые лучи солнца исходили, казалось, из самой толпы; над водоворотом голов взлетал взволнованный смех; среди пестроты юбок и пальто яркие, словно отполированные, зонтики были подобны звездам.

И отовсюду — с набережных, с мостов, из окон — был виден огромный серый сюртук, измалеванный в профиль фреской на голой стене шестиэтажного дома, где-то в глубине острова Сен-Луи, у самой линии горизонта. Левый рукав сюртука был согнут в локте, и казалось, будто одежда сохранила отпечаток и позу тела, которое уже перестало существовать. Какая-то необычайная значительность была в этой монументальной вывеске, озаренной солнцем, вознесшейся над людским муравейником.

Две шеренги солдат охраняли от ротозеев проход для процессии. Справа выстроились солдаты национальной гвардии, слева — пехотинцы; конец этой двойной изгороди терялся где-то в дальнем углу улицы Арколь, украшенной флагами, разубранной дорогими тканями, которые, свешиваясь из окон, слегка задевали черные стены домов. Мост, куда никого не пускали, был единственным безлюдным островком среди толпы, набившейся во все щели; пустынный, легкий, мягко изогнувший свою единственную металлическую арку, он производил удивительное впечатление. Но внизу, на берегах реки, опять начиналось столпотворение. Расфранченные горожане, разостлав носовые платки, сидели в ожидании вместе с женами на земле, отдыхая после долгой дневной прогулки. По ту сторону моста, на глади густо-синей с зеленым отливом реки, у слияния обоих рукавов, лодочники в красных блузах гребли не покладая рук, чтобы удержать лодки на уровне Фруктовой пристани. У набережной Жевр еще существовала плавучая прачечная, корпус которой позеленел от воды; оттуда доносился смех прачек, слышались удары вальков. Весь скопившийся здесь народ, триста — четыреста тысяч человек, порою задирали головы вверх и смотрели на башни собора Нотр-Дам, вздымавшего над домами набережной Наполеона свою квадратную громаду. Позолоченные заходящим солнцем, отливавшим ржавчиной на фоне светлого неба, эти башни сотрясались от оглушительного звона колоколов и как бы дрожали в воздухе.

Уже несколько раз ложные тревоги вызывали давку в толпе.

— Уверяю вас, раньше половины шестого они не проедут, — говорил верзила, сидевший перед кафе на набережной Жевр в обществе супругов Шарбоннелей.

То был Жилькен, Теодор Жилькен, в былое время — жилец госпожи Коррер, скандальный приятель Ругона. Сегодня он облачился в желтый тик: готовый костюм ценою в двадцать девять франков, потертый, измызганный, разлезался по швам; на Жилькене красовались еще дырявые башмаки, светло-коричневые перчатки и широкополая соломенная шляпа без ленты. Когда он надевал перчатки, то полагал, что туалет его закончен. С двенадцати часов дня он таскал за собою Шарбоннелей, с которыми свел знакомство как-то вечером, на кухне у Ругона.

— Все увидите, дети мои, — повторял он, вытирая рукой длинные влажные усы, которые, наподобие черного шрама, пересекали его истасканное лицо. — Вы положились на меня, не так ли? Так позвольте же мне устанавливать порядок и маршрут нашей скромной прогулки.

Жилькен уже осушил три рюмки коньяку и пять кружек пива. Он битых два часа продержал Шарбоннелей у этого кафе под тем предлогом, что нужно, мол, явиться на место первыми. Кафе это ему хорошо известно, в нем очень удобно, говорил он; к официанту он обращался на «ты». Шарбоннели, покорившись своей участи, слушали и не переставали удивляться его разговорчивости и осведомленности. Госпожа Шарбоннель согласилась выпить стакан подслащенной воды, а ее супруг заказал себе рюмку анисовки, которую он пил иногда в плассанском Торговом клубе. Тем временем Жилькен рассказывал им о крестинах так, точно утром заходил в Тюильри разузнать новости.

— Императрица очень довольна, — говорил он. — Роды прошли великолепно. Она молодчина. Вы увидите, какая у нее осанка. Император только позавчера вернулся из Нанта, — его поездка была вызвана наводнением. Какое несчастье — эти наводнения!

Госпожа Шарбоннель отодвинула свой стул. Она немного побаивалась толпы, которая проходила мимо нее, становясь все гуще и гуще.

— Сколько народу! — прошептала она.

— Еще бы! — воскликнул Жилькен. — В Париж понаехало больше трехсот тысяч человек. Вот уже неделя, как увеселительные поезда свозят сюда провинциалов. Смотрите, вон там нормандцы, здесь гасконцы, а это — франшконтенцы. Я с одного взгляда определяю всех. Недаром я столько побродил по свету.

Потом он сообщил, что суды бездействуют, что Биржа закрыта и все служащие учреждений получили сегодня отпуск. Вся столица празднует крестины. Жилькен стал приводить цифры и подсчитывать, во что обойдутся празднества и церемония. Законодательный корпус отпустил четыреста тысяч франков, но он слышал вчера от тюильрийского конюха, что это сущая безделица, так как одна процессия обойдется в двести тысяч франков. Император может почитать себя счастливчиком, если ему придется снять с цивильного листа[21] не более миллиона. Одно приданое младенца стоило сто тысяч.

— Сто тысяч франков! — повторила ошеломленная госпожа Шарбоннель. — Но из чего же оно сделано?

Жилькен снисходительно рассмеялся. Кружева — дорогая штука. Когда он был коммивояжером, он сам продавал кружева. Подсчет продолжался: пятьдесят тысяч франков ушло на пособия родителям законных детей, родившихся в один день с наследником; император и императрица пожелали быть крестными у этих детей; восемьдесят тысяч франков истрачено на выпуск медалей для авторов кантат, исполненных в разных театрах. Наконец Жилькен сообщил подробности о ста двадцати тысячах медалей, розданных ученикам коллежей и начальных школ, воспитанникам приютов, унтер-офицерам и солдатам парижского гарнизона. У него тоже есть такая медаль; он показал ее. На медали, величиной в десять су, с одной стороны были выбиты профили императора и императрицы, с другой — профиль наследного принца и дата крещения: 14 июня 1856.

— Не уступите ли вы ее мне? — спросил Шарбоннель.

Жилькен согласился. И когда старик, не зная цены, протянул ему франк, Жилькен великодушно отказался, заявив, что медаль должна стоить не больше десяти су. Госпожа Шарбоннель разглядывала тем временем профили императорской четы.

— У них такие добрые лица, — умиленно говорила она. — Они прижались друг к другу, совсем как простые люди. Поглядите, господин Шарбоннель, если держать медаль вот так, невольно кажется, будто головы эти лежат на одной подушке.

Жилькен начал снова распространяться об императрице и расхваливать ее доброту. Будучи на девятом месяце беременности, она все послеполуденные часы посвящала организации в Сент-Антуанском предместье воспитательного дома для неимущих девиц. Она отказалась от восьмидесяти тысяч франков, собранных по грошам среди народа на подарок маленькому принцу: эти деньги пойдут, согласно ее желанию, на обучение сотни сирот. Жилькен, уже охмелевший, делал безумные глаза, подыскивая нежные интонации и слова, позволявшие сочетать почтительность подданного со страстным восхищением мужчины. Он заявил, что охотно сложил бы жизнь к ногам этой благородной женщины. Никто не возражал. Далекий гул толпы эхом вторил его восхвалениям; постепенно этот шум перерастал в несмолкаемые клики. Колокола Нотр-Дам звонили во всю мочь, пронося над домами громовые раскаты своей оглушительной радости.

— Не пришло ли время занять места? — робко спросил Шарбоннель, которому наскучило сидеть неподвижно.

— Конечно, уже время, — вставая и натягивая на плечи желтую шаль, подтвердила жена. — Вы хотели прийти первыми, а мы здесь теряем время и ждем, пока нас опередят.

Жилькен разозлился. Стукнув кулаком по цинковому столику, он ругнулся. Ему ли не знать обычаев парижан! И когда перепуганная госпожа Шарбоннель поспешно опустилась на стул, Жилькен крикнул официанту:

— Жюль, порцию абсента и сигары!

Но стоило ему погрузить свои длинные усы в абсент, как он яростно набросился на Жюля:

— Ты что, издеваешься надо мной? Немедленно убери это пойло и подай такую же бутылку, как в пятницу. Я был коммивояжером и продавал ликеры, старина. Теодора не проведешь.

Когда официант, который явно его побаивался, принес бутылку, Жилькен утихомирился. Дружески похлопав по плечу Шарбоннелей, он стал величать их папашей и мамашей.

— Что, мамаша, ножки зудят? Погодите, еще натопчетесь вечером. Черт побери, папаша! Разве нам плохо здесь, в кафе? Мы сидим, всех видим… Уверяю, у нас есть еще время. Закажите себе что-нибудь.

— Благодарствуйте, ни к чему нет охоты, — отказался Шарбоннель.

Жилькен закурил сигару. Он откинулся назад, заложив пальцы за проймы жилета, выпятив грудь и покачиваясь на стуле. Глаза его подернулись блаженным туманом. Вдруг его осенила мысль.

— Знаете что? — воскликнул он. — Завтра в семь часов утра я зайду к вам и утащу с собою; я покажу вам, как веселится Париж. Хорошо придумано?

Шарбоннели испуганно переглянулись. Но он уже подробно излагал им программу дня. Голос у него был как у поводыря медведей, расхваливающего свой товар. Утром — завтрак в Пале-Рояле и прогулка по городу. После полудня, на площади перед Домом инвалидов — военные игры и народное гулянье; триста пущенных в небо воздушных шаров с кульками конфет и огромный воздушный шар, дождем рассыпающий драже. Вечером — обед в знакомом кабачке на набережной Бильи; фейерверк, изображающий купель, прогулка по иллюминованным улицам. Жилькен рассказал про светящийся крест над зданием Почетного Легиона, про сказочный дворец на площади Согласия, для которого потребовалось девятьсот пятьдесят тысяч цветных шкаликов, про башню Сен-Жак со статуей наверху, пылающей, как факел. Так как Шарбоннели все еще колебались, он наклонился к ним и проговорил почта шепотом:

— Потом, на обратном пути, мы зайдем в молочную на улице Сены, — там подают восхитительный сырный суп.

Шарбоннели уже не осмеливались отказаться. Их округлившиеся глаза выражали одновременно любопытство и детский ужас. Они чувствовали, что становятся собственностью этого страшного человека.

— Ах, уж этот мне Париж! — только и могла выговорить госпожа Шарбоннель. — Конечно, раз мы здесь, нужно все повидать. Но если бы вы знали, господин Жилькен, как спокойно нам жилось в Плассане! У меня там портятся запасы, варенье, пьяные вишни, маринованные огурчики…

— Не горюй, мамаша! — Жилькен до того разошелся, что стал говорить ей «ты». — Выиграешь тяжбу и пригласишь меня, ладно? Мы все отправимся к тебе подчищать варенье.

Он налил себе еще рюмку абсента. Он был вдребезги пьян. Несколько мгновений взгляд его нежно покоился на Шарбоннелях. От людей он требует, чтобы у них душа была нараспашку. Внезапно Жилькен вскочил и, размахивая длинными ручищами, стал издавать призывные звуки. По противоположному тротуару шествовала Мелани Коррер в шелковом платье сизосерого цвета. Она обернулась и, видимо, не очень обрадовалась встрече с Жилькеном. Однако она походкой герцогини перешла улицу, покачивая бедрами, и остановилась перед столиком. Прежде чем она согласилась что-нибудь выпить, ее долго упрашивали.

— Послушайте, рюмку черносмородинной! — уговаривал Жилькен. — Вы ее любите… Помните улицу Ванно? Какие были веселые времена! Уж эта мне толстуха Коррер!

Госпожа Коррер села, и в тот же миг улица огласилась громовыми кликами. Прохожие, словно подхваченные ветром, ринулись куда-то, топая ногами, — как взбесившееся стадо. Шарбоннели тоже невольно вскочили, собираясь бежать. Тяжелая рука Жилькена пригвоздила их к месту. Он побагровел.

— Не двигайтесь, черт вас возьми! Ждите команды! Эти болваны останутся с носом. Сейчас только пять часов, не так ли? Значит, проехал кардинал-легат. А нам-то ведь наплевать на кардинала-легата? Я нахожу оскорбительным, что папа не соизволил явиться сам. Если он крестный, то пусть и крестит!.. Даю вам слово, что малыша провезут не раньше половины шестого.

Чем больше пьянел Жилькен, тем меньше в нем оставалось почтительности. Сидя на опрокинутом стуле, он пускал дым в нос соседям, подмигивал женщинам, вызывающе посматривал на мужчин. Неподалеку от них, на мосту Нотр-Дам, образовался затор экипажей; лошади нетерпеливо били копытами, из дверец карет выглядывали сановники и генералы в мундирах, расшитых золотом, сверкающих орденами.

— Ну и погремушек же на них! — с улыбкой превосходства пробормотал Жилькен.

Когда какая-то карета подъехала с набережной Межиссери, Жилькен, чуть не опрокинув стол, заорал:

— Глядите! Ругон!

Выпрямившись во весь рост, он стал махать затянутой в перчатку рукой. Потом, боясь, что его не заметят, сорвал с себя соломенную шляпу и начал ею потрясать. Ругон, чей сенаторский мундир и без того привлекал внимание, немедленно забился в угол кареты. Тогда Жилькен сложил руки трубой и познал его. На противоположном тротуаре стали собираться люди; они искали глазами того, кого выкликал этот верзила в желтом тиковом костюме. Наконец кучер стегнул лошадей, и карета въехала на мост.

— Замолчите! — прошипела госпожа Коррер, хватая Жилькена за руку.

Но он не пожелал сесть. Он привстал на цыпочки, стараясь разглядеть карету, затерявшуюся среди других экипажей. Вслед убегающим колесам он напоследок выкрикнул:

— Ах, изменник, это все потому, что у него теперь золото на мундире! А ведь ты, мой милый толстяк, не раз брал взаймы башмаки у Теодора!

Буржуа и их дамы, занимавшие столики маленького кафе, таращили на Жилькена глаза; с особенным интересом прислушивалось семейство — отец, мать и трое детей, — сидевшее напротив. Жилькен пыжился, донельзя обрадованный тем, что у него есть слушатели. Медленно обведя взглядом соседей, он уселся и произнес:

— Ругон! Да ведь я его вывел в люди!

Когда госпожа Коррер попробовала усмирить Жилькена, он призвал ее в свидетели. Ей ли не знать всего? Ведь происходило это в ее гостинице, на улице Ванно. Она не станет отрицать, что Жилькен десятки раз ссужал свои башмаки Ругону, когда тому нужно было идти к почтенным людям из-за каких-то дел, в которых ни черта не понять! В те времена у Ругона была всего-навсего пара дрянных, стоптанных башмаков, на которые не позарился бы и старьевщик. Наклонившись с победоносным видом к соседнему столику и как бы приглашая все семейство принять участие в разговоре, Жилькен воскликнул:

— Она не скажет вам «нет», будьте покойны! Это ведь она купила Ругону первую пару новеньких башмаков.

Госпожа Коррер поставила свой стул так, точно не имела ничего общего с Жилькеном. У Шарбоннелей дух захватило от таких отзывов о человеке, который мог положить им в карман полмиллиона франков. Но Жилькен закусил удила и с нескончаемыми подробностями рассказывал о начале карьеры Ругона. Себя он выставлял философом; он посмеивался, взывая то к одному, то к другому из посетителей, курил, плевался, пил, разглагольствовал о том, что привык к человеческой неблагодарности; ему важно одно: сохранить уважение к самому себе! И при этом без конца повторял, что Ругона вывел в люди он, Жилькен. В те годы он служил коммивояжером и продавал парфюмерию, но из-за Республики торговля шла скверно. Они с Ругоном жили в соседних комнатах, и оба подыхали с голоду. Тогда, по его, Жилькена, совету, Ругон упросил одного плассанского торговца прислать им оливкового масла. Они сообща взялись за работу, бегали по парижским мостовым до позднего вечера с образчиками масла в кармане. Ругон не был силен в этом деле, но иногда получал все-таки недурные заказы от тех господ, к которым ходил на вечера. Ах, этот пройдоха Ругон глуп, как пробка, и, однако, хитер! Заставил же он потом Теодора поплясать из-за своей политики. Тут Жилькен понизил голос и подмигнул: ведь сам он, как-никак, тоже принадлежал к клике Ругона! Ему приходилось бегать по кабачкам предместий и орать: «Да здравствует Республика!» Еще бы! Чтобы завербовать народ, приходилось прикидываться республиканцем. Империи следовало бы поставить Жилькену хорошую свечку. Как бы не так! Империя ему даже спасибо не сказала. Пока Ругон со своей кликой делил добычу, его вышвырнули за дверь, как паршивого пса. Он не жалуется, ему приятнее сохранять независимость. Жаль только, что он не пошел до конца с республиканцами и не перестрелял из ружья всю эту мразь.

— А маленький Дюпуаза, который делает вид, что не узнает меня! — сказал Жилькен в заключение. — Сколько раз я давал подзатыльники этому мозгляку! Дюпуаза! Супрефект! Я видел, как он в одной сорочке объяснялся с долговязой Амели, которая выставляла его за дверь, когда он хватал через край.

Жилькен умолк на минуту, внезапно расчувствовавшись. На глаза его навернулись пьяные слезы. Потом он опять заговорил, обращаясь ко всем присутствующим по очереди:

— Вы только что видели Ругона… Я такого же роста, как он. Мы с ним одних лет. Смею думать, однако, что личико у меня чуть-чуть посмазливее. Скажите мне, разве я не выглядел бы приличнее этого жирного борова, если бы сидел на его месте в карете, разукрашенный золотыми бляхами?

Но тут с площади Ратуши донеслись такие оглушительные крики, что посетители кафе сразу забыли о Жилькене… Люди снова ринулись куда-то, замелькали ноги мужчин; женщины бежали, подобрав для удобства юбки до колен, так что видны были белые чулки. Крики раздавались все ближе и постепенно перерастали в отчетливый визг; Жилькен скомандовал:

— Эге! Это малыш! Живее расплачивайтесь, папаша Шарбоннель, и за мной!

Чтобы не отстать, госпожа Коррер схватила его за полу. За нею, задыхаясь, неслась госпожа Шарбоннель. По дороге чуть было не потеряли Шарбоннеля. Жилькен решительно бросился в самую гущу народа, работая локтями и пробивая себе проход с такой уверенностью, что перед ним расступались самые тесные ряды. Добравшись до парапета набережной, он разместил всю компанию. Одним махом он поднимал женщин в воздух и, несмотря на их испуганные возгласы, усаживал на парапет, ногами к реке. Сам Жилькен вместе с Шарбоннелем остались стоять за спинами дам.

— Ну вот, мои кошечки, вы сидите в первом ряду, — успокаивал он их. — Не бойтесь! Мы будем вас держать.

Обеими руками он обхватил пышную талию госпожи Коррер, подарившей его улыбкой. Ну как сердиться на такого повесу! Процессии все еще не было видно. Где-то там, на площади Ратуши, ходуном ходила зыбь человеческих голов, все нарастал и нарастал прибой приветственных кликов; невидимые руки помахивали вдали шляпами, колыхавшимися над толпой, как широкая черная волна, воды которой надвигались все ближе и ближе. Первыми ожили дома набережной Наполеона, напротив площади; из окон, толкая друг друга, высовывались люди; лица их сияли; протянутые руки показывали куда-то влево, в направлении улицы Риволи. В течение трех долгих минут мост все еще оставался пустым. Колокола Нотр-Дам, словно охваченные восторженным исступлением, звонили все громче.

Внезапно перед взволнованно ожидавшим народом на безлюдном мосту появились трубачи. Чудовищный вздох прокатился и замер. Вслед за трубачами и военным оркестром проехал верхом на лошади генерал в сопровождении штаба. Затем, за эскадронами карабинеров, драгун и конвойных войск, показались парадные кареты. Первые восемь были запряжены шестериком. В них сидели придворные дамы, камергеры, свитские офицеры императора и императрицы, статс-дамы великой герцогини Баденской, замещавшей крестную мать. Жилькен, по-прежнему обнимавший госпожу Коррер, шептал ей на ухо, что крестная мать, то есть шведская королева, равно как и крестный отец не потрудились прибыть в Париж. Когда проехали седьмая и восьмая кареты, он назвал сидевших в них лиц с фамильярностью человека, хорошо знакомого с придворной жизнью. Две дамы — это принцесса Матильда и принцесса Мария. Трое мужчин — король Жером[22], принц Наполеон и шведский наследный принц; вместе с ними — великая герцогиня Баденская. Кареты двигались медленно. Шталмейстеры, флигель-адъютанты, придворные, ехавшие по бокам, туго натягивали поводья, чтобы придержать лошадей.

— Где же младенец? — нетерпеливо спросила госпожа Шарбоннель.

— Не бойтесь, под скамейку его не спрячут, — смеясь, ответил Жилькен. — Погодите, сейчас появится.

Он еще нежнее прижал к себе госпожу Коррер, которая не противилась, объясняя, что она боится упасть. Глаза Жилькена зажглись невольным восхищением, и он снова зашептал:

— Что там ни говори, а это в самом деле красиво. Как они, собаки, нежатся в этих атласных коробках! И подумать, что все это — дело моих рук!

Жилькен исходил самодовольством: процессия, толпа, все, что было вокруг, принадлежало ему. Но минутное затишье, последовавшее за появлением первых карет, сменилось громоподобным гулом; шляпы над вздымающимся морем голов теперь взлетали над самой набережной. На середину моста въехали семь верховых курьеров императора в зеленых ливреях и круглых шапочках, с которых свисали золотые нити кистей. Наконец появилась карета императрицы, запряженная восьмеркой лошадей; четыре великолепных фонаря высились по углам кузова; просторная, округлая, с огромными окнами, она напоминала большой хрустальный ларец, украшенный золотым бордюром и поставленный на золотые колеса. Внутри, розовым пятном среди пены белых кружев, четко выделялось личико наследного принца, которого держала на коленях воспитательница принцев крови; рядом с нею сидела кормилица, красивая полногрудая бургундка. Далее, за группой пеших конюхов и конных шталмейстеров, следовала карета императора, не менее великолепная и тоже запряженная восьмеркой лошадей; в ней сидела императорская чета, непрерывно отвечавшая на приветствия. По обеим сторонам карет гарцевали маршалы, не обращая внимания на то, что пыль от колес садилась на шитье их мундиров.

— А вдруг мост провалится! — ухмыльнулся Жилькен, любивший страшные выдумки.

Госпожа Коррер испуганно велела ему замолчать. Но он не унимался, уверяя, что железные мосты всегда непрочны, и когда обе кареты выехали на середину, заявил, что мостовой настил несомненно качается. Как они плюхнутся, черт побери! Сколько воды хлебнут все трое — папаша, мамаша и младенец! Экипажи мягко и бесшумно катились; плавно изогнутый мост был так легок, что казалось, будто кареты висят в воздухе над огромной пропастью реки; они отражались внизу, в синей глади, точно диковинные золотые рыбы, плывущие между двух стихий. Император и императрица, слегка утомленные, откинулись на атлас обивки, радуясь, что могут на мгновение ускользнуть от толпы и не отвечать на приветствия. Воспитательница тоже воспользовалась безлюдьем моста и стала оправлять сползавшего с колен ребенка; кормилица, склонившись над ним, старалась позабавить его улыбкой. Весь кортеж купался в солнечном свете; сверкали мундиры, дамские наряды, сбруи лошадей; кареты, похожие на раскаленные светила, искрились и отбрасывали ослепительных танцующих зайчиков на черные дома набережной Наполеона. И, словно фон для этой картины, вдали, над мостом, вздымалась монументальная вывеска — намалеванный на шестиэтажном доме острова Сен-Луи огромный серый сюртук, пустой внутри, но в ореоле солнечного сияния.

Жилькен заметил этот сюртук в то мгновение, когда он как бы повис над обеими каретами, и закричал:

— Взгляните-ка! Ведь это — дядюшка.[23]

В толпе пробежал смешок. Шарбоннель, не сообразивший, в чем дело, стал просить объяснений. Но люди уже перестали слышать друг друга, зазвучало оглушительное «ура!», триста тысяч человек в общей давке хлопали в ладоши. Когда карета с младенцем доехала до середины моста, а за нею, в широком открытом пространстве, где ничто не стесняло взора, появилась карета императора с императрицей, зрителями овладело непередаваемое волнение. Народ был охвачен одним из тех порывов нервического энтузиазма, которые, словно вихрь, проносятся над городом. Мужчины поднимались на носки, сажали ошалевших детей себе на плечи, женщины плакали, осыпая «дорогого малютку» нежностями, от всего сердца сочувствуя мещанской радости императорской четы. Буря приветствий все еще бушевала над площадью Ратуши; на набережных с обеих сторон реки, как вверх, так и вниз по течению, повсюду, куда хватал глаз, волновался лес протянутых, машущих, воздетых рук. Из окон взлетали платки, высовывались люди с горящими лицами и черными провалами разинутых ртов. А там внизу, на острове Сен-Луи, узкие, словно нарисованные углем окна вспыхивали белыми блестками, наполняясь какой-то едва уловимой жизнью. Лодочники в красных блузах, стоя в лодках посредине сносившей их Сены, вопили во всю глотку, а прачки, видные только по пояс сквозь окна своего «поплавка», голорукие, растрепанные, обезумевшие, яростно колотили вальками, стараясь привлечь к себе внимание.

— Ну, все; пора уходить, — сказал Жилькен.

Но Шарбоннелям хотелось увидеть все до конца. Хвост процессии — эскадроны лейб-гвардии, кирасиров и карабинеров — удалялся по улице Арколь. Потом началась невообразимая давка: цепи солдат национальной гвардии и пехотинцев были прорваны толпой; женщины кричали.

— Идем, — повторил Жилькен. — Нас раздавят.

Ссадив своих дам с парапета, он, невзирая на толчею, провел их на другую сторону набережной. Госпожа Коррер и Шарбоннели были того мнения, что надо пройти вдоль парапета, перебраться через мост Нотр-Дам и посмотреть, что делается на Соборной площади. Но Жилькен, не слушая, увлекал их за собой. Когда они вновь очутились у маленького кафе, он подтолкнул их и заставил сесть за столик, из-за которого они недавно встали.

— Ну и чудаки! — кричал он. — Как, по-вашему, я так и позволю, чтобы эта свора зевак переломала мне руки и ноги? Мы что-нибудь выпьем сейчас, черт возьми! Нам здесь лучше, чем там, в толкучке. Хватит с нас праздника! Под конец это надоедает… Что вы закажете, мамаша?

Шарбоннели, с которых он не спускал своих страшных глаз, попытались было робко возражать. Им очень хотелось бы взглянуть на выход из церкви. Тогда он начал объяснять, что через четверть часа, когда толпа схлынет, он их проведет, но, разумеется, если не будет большой давки. Пока он заказывал Жюлю сигары и абсент, госпожа Коррер благоразумно ретировалась.

— Ну, ну, отдыхайте, — сказала она Шарбоннелям. — Мы с вами встретимся.

Она пошла по мосту Нотр-Дам, потом по улице Сите. Но там оказалось столько народу, что до улицы Константин она добиралась добрых пятнадцать минут. Тогда она решила свернуть на улицу Ликорн и Труа-Канет. Наконец она вышла на Соборную площадь, оставив предварительно целый волан своего сизо-серого платья в отдушине какого-то подозрительного дома. Посыпанная песком и усеянная цветами площадь была уставлена шестами, на которых развевались знамена с императорским гербом. Огромная арка в виде шатра, сооруженная перед собором, оттеняла наготу камня занавесами из красного бархата с золотыми кистями и бахромой.

Госпожа Коррер остановилась перед двойной цепью солдат, сдерживавших толпу. Среди обширного квадрата пустынной площади, вдоль выстроенных в пять рядов карет, неспешно прогуливались ливрейные лакеи; величавые кучера сидели на козлах, не выпуская из рук поводьев. Разыскивая лазейку, через которую можно было бы проскользнуть, госпожа Коррер увидела на углу площади, среди лакеев, Дюпуаза, спокойно курившего сигару. Она махнула ему платком.

— Вы не могли бы помочь мне пройти? — спросила она, когда ей удалось привлечь его внимание.

Дюпуаза что-то сказал офицеру и проводил ее до самого собора.

— Послушайте меня, останьтесь здесь, — посоветовал он. — В соборе яблоку негде упасть. Я чуть не задохнулся, мне пришлось выйти… Смотрите, вот полковник и Бушар, они так и не нашли себе места.

Действительно, слева, на углу улицы Клуатр-Нотр-Дам, стоял полковник с Бушаром. Последний рассказал, что оставил свою жену на попечении д'Эскорайля, который раздобыл удобное кресло для дамы. Полковник горевал, что не может показать церемонию своему сыну Огюсту.

— Мне хотелось показать ему знаменитую купель, — говорил он. — Вы ведь знаете, она принадлежала святому Людовику; это великолепная медная чаша с золотыми прожилками и чернью в персидском стиле — редкостная вещь времен крестовых походов, сослужившая службу при крещении всех наших королей.

— Вы видели крестильные принадлежности? — спросил у Дюпуаза Бушар.

— Да. Покрывальник несла госпожа Льоренц, — ответил тот.

Ему пришлось пояснить свои слова. Покрывальником называется чепчик, который надевают на ребенка после крещения. Ни полковник, ни Бушар этого не знали и были очень удивлены. Дюпуаза перечислил крестильные принадлежности маленького принца и крестных родителей: покрывальник, свечу, солонку, тазик, кувшин, полотенце. Была еще мантия малыша; роскошная, необыкновенная мантия, разложенная на кресле возле купели.

— Неужели там не найдется местечка для меня? — воскликнула госпожа Коррер, в которой эти подробности разожгли неукротимое любопытство.

Тогда мужчины назвали ей все правительственные учреждения, всех представителей власти, все делегации, находившиеся в храме. Им не было числа: дипломатический корпус, Сенат, Законодательный корпус, Государственный совет, Кассационный суд, Контрольная палата, двор, Торговый суд и Суд первой инстанции, а кроме того, министры, префекты, мэры и их помощники, академики, высшие военные чины, вплоть до делегаций от еврейской и протестантской общин. И еще, и еще — без конца!

— Боже мой! Как это, должно быть, красиво! — вздохнула госпожа Коррер.

Дюпуаза пожал плечами. Он был в отвратительном настроении. Церемония показалась ему нестерпимо длинной. Скоро ли они кончат? Уже спели Veni Creator[24], накадили ладаном, находились, накланялись. Малыша, наверно, уже окрестили. Бушар и полковник, состязаясь в терпении, глазели на разукрашенные флагами окна, выходившие на площадь. Внезапно раздался такой перезвон колоколов, что дрогнули башни, и все подняли головы вверх, ощущая какой-то непонятный трепет от близости громадного храма, чья невидимая вершина терялась в небесах. Огюст тем временем подобрался к арке. Госпожа Коррер последовала за ним. Но не успела она подойти к главным, настежь распахнутым, дверям, как необычайное зрелище, представшее перед нею, пригвоздило ее к месту.

Между двух широких полотнищ занавеса, словно сверхъестественное священное видение, открывалась бесконечная глубина храма. Нежно-голубые своды были усеяны звездами. Вдоль этой тверди небесной цветные окна, подобно таинственным светилам, переливались огоньками, сияли блеском драгоценных камней. Повсюду с высоких колонн ниспадали драпировки из красного бархата, поглощая скудный дневной свет, блуждавший под куполом. В этой багровой ночи сверкал ослепительный костер — тысячи свечей, поставленных так близко друг к другу, что чудилось, будто единое солнце пылает среди целого ливня искр. То пламенел на возвышении, посреди бокового придела, алтарь. Справа и слева от него высились два трона. Огромный бархатный балдахин, подбитый горностаем, простерся над более высоким троном, как гигантская птица со снежно-белым брюхом и пурпурными крыльями. Храм ломился от разодетой толпы, отливающей золотом, поблескивающей драгоценностями; в глубине, возле алтаря, духовенство, то есть епископы с жезлами и в митрах, знаменовало собою сияющие хоры ангельские, открывало просвет в небеса. Вокруг возвышения выстроились в царственной пышности принцы, принцессы, сановники. По обеим сторонам бокового придела разместились амфитеатром — справа дипломатический корпус и Сенат, слева Законодательный корпус и Государственный совет. В незанятом пространстве теснились остальные делегации. Наверху, на галерее, женщины выставляли напоказ яркие пятна светлых платьев. В воздухе колыхалась кроваво-красная дымка. Лица людей, кишевших справа, и слева, и в глубине собора, розовели, как раскрашенный фарфор. Материи — атлас, шелк, бархат — блестели сумрачным блеском, точно готовые воспламениться. Внезапно целые ряды зрителей начинали полыхать. Несказанная роскошь накаляла огромный собор, как огнедышащая печь.

Госпожа Коррер увидела в самом центре хора[25] церемониймейстера, который выступил вперед и три раза исступленно крикнул:

— Да здравствует наследный принц! Да здравствует наследный принц! Да здравствует наследный принц!

Своды задрожали от громовых кликов; глазам госпожи Коррер предстал император, возвышавшийся над толпой. Он выделялся черным пятном на золотом фоне пламенеющих облачений епископов, теснившихся за ним. Высоко поднимая на вытянутых руках наследника престола — охапку белых кружев — император показывал его народу.

В это мгновение привратник отстранил рукой госпожу Корpep. Она отступила на несколько шагов; перед самым ее лицом теперь колыхался занавес арки. Видение исчезло. Госпожа Коррер очутилась на ярком дневном свету и, ошеломленная, не могла двинуться с места; ей казалось, что она видела какую-то старинную картину, похожую на те, которые висят в Лувре, потемневшую от времени, пурпурно-золотую, с давно исчезнувшими действующими лицами, каких теперь нигде уж не встретить.

— Не стойте здесь, — сказал Дюпуаза, подводя ее к полковнику и Бушару.

Разговор зашел о наводнениях.[26] В долинах Роны и Луары опустошения были ужасны. Тысячи семей остались без крова. Везде проводили подписку, но она не могла облегчить последствий огромного несчастья. Император проявил изумительное мужество и благородство: в Лионе он вброд добирался до нижних, залитых водой кварталов города; в Туре три часа плыл на лодке по затопленным улицам — и всюду без счета рассыпал подаяния.

— Прислушайтесь-ка! — перебил полковник.

В соборе гудели органы. Широкая мелодия лилась через просвет арки, мощные вздохи ее колебали драпировку.

— Это Te Deum[27], — пояснил Бушар.

Дюпуаза облегченно вздохнул. Значит, все-таки собираются кончить. Но Бушар сообщил, что свидетельство о крещении еще не подписано. Потом кардинал должен огласить папское благословение. Однако народ начал вскоре выходить. Одним из первых появился Ругон об руку с худой, желтолицей, очень скромно одетой женщиной. За ними следовал какой-то сановник в мантии председателя Кассационного суда.

— Кто это? — спросила госпожа Коррер.

Дюпуаза назвал их. Господин Бэлен д'Оршер познакомился с Ругоном незадолго до бонапартистского переворота и с тех пор проявлял к нему особое внимание, не пытаясь, впрочем, завязать более тесные отношения. Мадмуазель Вероника, его сестра, жила с ним в особняке на улице Гарансьер, откуда выходила только для того, чтобы выслушать мессу в храме Сен-Сюльпис.

— Как раз такая жена нужна Ругону, — понизив голос, заметил полковник.

— Несомненно, — одобрил Бушар. — Приличное состояние, хорошая семья, образцовая, опытная хозяйка. Лучшей ему не сыскать.

Дюпуаза возмутился. Барышня перезрела, как кизил на солнце. Ей по меньшей мере тридцать шесть лет, а на вид и того больше. И такую жердь Ругон положит себе в постель! Прилизанная святоша! У нее такое поблекшее, бесцветное лицо, словно она полгода вымачивала его в святой водице.

— Вы молоды, — сказал со значительным видом столоначальник. — Ругон должен жениться по расчету. Сам я женился по любви, но не всем удаются такие браки.

— А в общем, мне наплевать на девицу, — сознался под конец Дюпуаза. — Меня пугает физиономия Бэлен д'Оршера. У этого молодчика морда, как у дога… Посмотрите только, какая у него тяжелая челюсть, какая копна курчавых волос, без единой серебряной нити, хотя ему уже стукнуло пятьдесят. Разве поймешь, о чем он думает? Объясните, почему он все-таки толкает сестру в объятия Ругона, когда Ругон сейчас не в чести?

Бушар и полковник беспокойно переглянулись и замолчали. Действительно, не собирается ли «дог», как назвал его бывший супрефект, единым махом проглотить Ругона? Но госпожа Коррер медленно произнесла:

— Очень неплохо, когда вас поддерживает магистратура.

Пока они разговаривали, Ругон подвел мадмуазель Веронику к ее экипажу и, простившись, помог ей сесть. В эту минуту из собора под руку с Делестаном вышла прекрасная Клоринда. Она сразу умолкла и бросила испепеляющий взор на высокую желтолицую девушку, за которой Ругон, невзирая на свой сенаторский мундир, так предупредительно захлопнул дверцу. Когда карета отъехала, Клоринда выпустила руку Делестана и, засмеявшись звонким ребяческим смехом, направилась к Ругону. За нею последовала вся компания.

— Я потеряла маму! — закричала Клоринда. — У меня в толпе похитили маму. Вы уступите мне местечко в своей карете, не правда ли?

Делестан, жаждавший отвезти ее домой, был явно раздосадован. На оранжевом шелковом платье девушки были вышиты такие яркие цветы, что на нее оглядывались лакеи. Ругон поклонился, но кареты пришлось ждать минут десять. Никто не тронулся с места, даже Делестан, хотя экипаж его стоял тут же, в первом ряду. Храм постепенно пустел. Проходившие мимо Кан и Бежуэн, завидев друзей, поспешили присоединиться к ним. Однако великий человек пожал им руку так лениво и угрюмо, что Кан с живым беспокойством спросил:

— Вы нездоровы?

— Нет, — ответил Ругон, — просто устал от всех этих огней в соборе.

Он умолк, потом негромко заговорил:

— Да, это было величественно… Никогда еще я не видел на лице человека выражения такого счастья.

Ругон говорил об императоре. Широким жестом, медленно и торжественно, он раскинул руки, словно желая напомнить недавнюю сцену в храме, и больше ничего не добавил. Друзья вокруг него тоже помолчали. Они как бы совсем затерялись в уголке площади. Мимо них все более густой толпой шли люди — судьи в мантиях, офицеры в парадной форме, чиновники в мундирах, — все с нашивками, орденами, позументами; шли по усеянной цветами площади, среди криков лакеев и грохота отъезжавших экипажей. Слава империи, достигшей своего зенита, парила в пурпурных лучах заходящего солнца. Башни Нотр-Дам, розовые, еще полные звуков, казалось, возносили на вершину величия и покоя будущее царствование младенца, окрещенного под их сводами. Но роскошь крестин, звон колоколов, развернутые знамена, ликующий город, сияющие чиновники рождали лишь безмерную алчность в обойденных друзьях Ругона. Он сам, впервые ощутивший холод немилости, был бледен и в душе завидовал императору.

— До свидания, я ухожу, нет больше сил терпеть эту скуку, — пожав всем руку, сказал Дюпуаза.

— Что с вами сегодня? — спросил его полковник. — Вы очень суровы.

— А почему мне быть веселым? — спокойно бросил на ходу супрефект. — Я прочитал сегодня утром в «Монитере» о назначении этого болвана Кампенона в префектуру, обещанную мне.

Все переглянулись. Дюпуаза прав, этот праздник не для них. Как только родился наследник, Ругон посулил им золотые горы ко дню крестин: Кан должен был получить концессию, полковник — командорский крест, госпожа Коррер — табачные лавочки, о которых она хлопотала. И вот все они стоят, сбившись в кучку на углу площади, и руки у них пусты. Они взглянули на Ругона с таким упреком, с таким отчаянием, что он гневно передернул плечами. Когда наконец его карета подъехала, он резко втолкнул в нее Клоринду и, не произнеся ни слова, с силой захлопнул за собой дверцу.

— А вот и Марси под аркой, — шепнул Кан, увлекая за собой Бежуэна. — До чего спесив, каналья! Да отвернитесь же! Недостает еще, чтобы он не ответил нам на поклон.

Делестан поспешно сел в карету и велел ей следовать за экипажем Ругона. Бушар остался было ждать жену; потом, когда собор совсем опустел, весьма удивленный супруг удалился вместе с полковником, которому тоже надоело разыскивать своего Огюста. Госпожа Коррер ушла под руку с драгунским лейтенантом — земляком, в какой-то мере обязанным ей эполетами.

Тем временем Клоринда в карете Ругона с восхищением говорила о крестинах, а он слушал ее, сонно откинувшись на подушки. Ей довелось видеть, как в Риме празднуют Пасху; сегодняшняя церемония была не менее грандиозна. Девушка объяснила, что религия для нее — это приоткрытый утолок рая, где бог-отец, подобный солнцу, восседает на троне среди огромного круга блистающих ангелов — прекрасных юношей в золотых одеждах. Потом она вдруг прервала болтовню:

— Вы придете сегодня вечером на банкет, который городские власти дают в честь их величеств? Говорят, там будет неслыханное великолепие.

Она уже получила приглашение. На ней будет розовое платье, усеянное незабудками. С ней поедет де Плюгерн, потому что ее мать не хочет больше выезжать по вечерам из-за мигреней. Клоринда замолчала и затем неожиданно задала новый вопрос:

— С каким это судьей вы только что разговаривали?

Вздернув подбородок, Ругон выпалил единым духом:

— Господин Бэлен д'Оршер, пятидесяти лет, происходит из семьи законоведов, был товарищем прокурора в Монбризоне, королевским прокурором в Орлеане, главным прокурором в Руане, состоял в пятьдесят втором году членом смешанной комиссии, был переведен в Париж в качестве советника Кассационного суда, наконец, сейчас является его председателем… Да, чуть не забыл: подписал декрет от двадцать второго января тысяча восемьсот пятьдесят второго года о конфискации имущества Орлеанского дома. Вы удовлетворены?

Клоринда расхохоталась. Он издевается над ней, потому что она хочет все знать, но разве запрещено интересоваться людьми, с которыми, может быть, придется встретиться? Она ни словом не обмолвилась о мадмуазель Бэлен д'Оршер и вновь заговорила о банкете в Ратуше. Праздничную галерею собираются убрать с необычайной роскошью; за обедом все время будет играть оркестр. О, Франция великая страна! Нигде — ни в Англии, ни в Германии, ни в Испании, ни в Италии она не видала более веселых балов, более ослепительных придворных празднеств. Поэтому, восторженно заявила Клоринда, теперь выбор ее сделан, она хочет стать француженкой.

— Солдаты! — воскликнула она. — Взгляните, солдаты!

Карете Ругона, ехавшей по улице Сите, пришлось остановиться у моста Нотр-Дам и дать дорогу полку, который проходил по набережной: то были пехотинцы, неказистые, шедшие как бараны солдаты, расстроившие свои ряды из-за деревьев, посаженных вдоль тротуара. Весь день они сдерживали толпу. Лица их горели от жаркого полуденного солнца, ноги были в пыли, спины горбились под тяжестью ранцев и ружей. Им до того надоело возиться с неугомонной толпой, что до сих пор с их физиономий не сошло выражение тупой растерянности.

— Обожаю французскую армию! — восхищенно сказала Клоринда, наклонившись, чтобы лучше рассмотреть солдат.

Ругон, как будто очнувшись, тоже смотрел. По уличной пыли шагала сейчас мощь Империи. На мосту постепенно образовался затор, но кучера почтительно пережидали, а господа в придворных костюмах высовывались из окон карет и неопределенно улыбались, окидывая растроганным взором солдатиков, измученных долгим стоянием на ногах. Сверкавшие на солнце ружья озаряли празднество.

— Вы видите там, в заднем ряду? — снова воскликнула Клоринда. — Целая шеренга безбородых! До чего они милы!

В приступе нежности она обеими руками послала из кареты воздушный поцелуй. Она старалась, чтобы ее не увидели. Ей хотелось в одиночестве наслаждаться своей радостью, своей страстью к вооруженной силе. Ругон отечески улыбнулся: впервые за этот день он тоже испытал удовольствие.

— Что там еще случилось? — спросил он, когда карета обогнула наконец угол набережной.

На тротуаре и мостовой толпился народ. Карете опять пришлось остановиться. Кто-то из зевак объяснил:

— Какой-то пьяница оскорбил солдат. Его схватили полицейские.

Когда толпа расступилась, Ругон увидел мертвецки пьяного Жилькена, которого держали за ворот двое полицейских. Краснолицый, с обвисшими усами, он все же не терял добродушия. Полицейским он говорил «ты», величая их «своими ягнятками», и объяснял, что все послеполуденные часы он спокойно просидел в соседнем кафе вместе со своими приятелями-богачами. Можно навести справки в театре Пале-Рояль, куда Шарбоинели отправились смотреть пьесу «Крестильные конфеты»; они, разумеется, подтвердят его слова.

— Отпустите меня, шуты! — неожиданно завопил он, выпрямляясь. — Кафе тут, рядом, разрази вас гром! Идемте со мной, если не верите. Солдаты оскорбили меня, понимаете? Там был один щупленький, который смеялся надо мной. Ну, я и ответил ему. Но оскорблять французскую армию? Никогда! Спросите у императора про Теодора, и увидите, что он вам скажет. Хороши вы тогда будете, черт возьми!

Публика забавлялась и хохотала. Полицейские по-прежнему невозмутимо держали Жилькена, медленно подталкивая его к улице Сен-Мартен, где издали виднелся красный фонарь полицейского участка. Ругон сразу откинулся в глубь экипажа. Но Жилькен вдруг поднял голову и увидел его. Несмотря на хмель, он сделался осторожным и язвительным.

— Хватит, дети мои! Я мог бы устроить скандал, но не устрою. У каждого своя гордость. Что? Вы не посмели бы поднять лапы на Теодора, водись он с разными там княгинями, как один мой знакомый! И все-таки я действовал заодно со знатью и, смею сказать, проявил благородство и не зарился на презренный металл. Каждый знает про себя, чего он стоит. Тем только и утешаешься в бедности. Разрази меня гром! Выходит, что друзья больше не друзья?

Он расчувствовался, голос его пресекся икотой. Ругон еле заметным жестом подозвал к себе человека в наглухо застегнутом широком пальто, которого заметил около кареты и, что-то тихо сказав, дал ему адрес Жилькена: Гренель, улица Виржини, 17. Человек подошел к полицейским, словно желая помочь увести отбивавшегося пьяницу. Толпа с удивлением увидела, что блюстители порядка свернули налево и сунули Жилькена в фиакр; следуя их приказу, кучер поехал по набережной Межиссери. Огромная взъерошенная голова Жилькена еще раз появилась в окне фиакра; с торжествующим хохотом он заорал:

— Да здравствует Республика!

Когда народ разошелся, набережная вновь стала безмолвной и просторной. Устав от восторгов, Париж сидел за обеденным столом. Триста тысяч ротозеев, которые теснились здесь, теперь повалили в рестораны, расположенные у Сены и в квартале Тампль. По пустынным тротуарам брели одни лишь обессиленные провинциалы, не знавшие, где пообедать. Внизу, по обеим сторонам плавучей прачечной, прачки яростно колотили вальками, кончая стирку. Над погруженными в сумрак домами в лучах солнца золотились безмолвные башни Нотр-Дам. В легкой дымке тумана, встававшего над Сеной, где-то вдали, на острове Сен-Луи, все еще виднелась на сером фоне фасадов монументальная вывеска — огромный сюртук, словно повисший на гвозде, вбитом в небосклон, — буржуазное облаченье Титана, чье тело испепелила молния.

Загрузка...