Поздним утром в июльском лесу эхо разносится особенно далеко и прозрачно. Кукушка отмеряет года тебе щедро — остановись и считай. Один, два, три, четыре…
И вдруг замолчала.
Ты, конечно, знаешь, что все это просто так, верить не надо. А сердце, однако, замрет. Стоишь, сам не знаешь, чего ожидая. Кукушка, до тех пор невидимая, взлетит, тронув крыльями две-три тонких березовых ветки. Вскоре где-то сядет опять. И опять начнет отсчитывать годы — один, два, десять, тридцать… Перевалит за пятьдесят…
Но это уже не твое, не тебе считают! И ты стоишь — как бы притаился: не от кого-нибудь, а только чтобы тревога ушла. Поискала бы, поискала тебя — нету нигде. И ушла. Тогда можно возвращаться — на опушку, на дорогу, по мосту, через речку, домой.
Но оказалось на сей раз, притаиться пришлось не зря. Вслед за кукушкой не успело пролететь и полной минуты, как появился тот, из-за кого предсказательница спела такую короткую жизнь.
Это была девчонка, довольно рослая, в коротком платье, энергичная, босая. И в левой руке рогатка!
А он был, напротив, человек нерешительный, склонный к всевозможным там размышлениям (недаром занимался таким сомнительным делом, как слушание кукушек), и босиком ходить опасался.
Он бы ни за что в жизни не должен был красться и следить за этой девчонкой: и девчонка была не та, и сам он был не тот, и занятие совсем не для него.
Но что-то вдруг заставило его решиться. Глянул из-за куста и неслышно пошел за нею… Может быть, и то, что кукушка по вине этой особы нагадала ему всего четыре года. А может… Да кто его разберет!
В нашей жизни, вообще говоря, случайности имеют очень немаленькое значение. Мы их только чаще всего не замечаем, как потайные дверцы. Или просто не решаемся приоткрыть. Думаем: «Да ну еще…»
Но сейчас он совершил-таки поступок: он крался, глаза его были прищурены, все тело напряжено, голова, как у всех подозрительных и крадущихся, чуть утоплена в плечи. И что случится в его жизни через секунду, а тем более через минуту, он даже не пытался загадывать.
Девчонка между тем шагала все так же свободно, нисколько не думая о том, что за ней могут подглядывать, нисколько не пряча свою рогатку и нисколько не опасаясь наступить босой ногой на шишку или на корень.
Она вышла на поляну, довольно обширную, пустую, с одиноким деревом посредине — корявой и старой березой. Откуда-то из березовых шелестящих глубин девчонка вынула… сачок, только на более длинной палке. А вместо марли на нем была какая-то плотная материя.
Девчонка воткнула сачок в землю, отошла шагов на пятнадцать… Зарядила свою рогатку. Пум! Сверкнула в воздухе какая-то бледная искра, не то молния, вздрогнул сачок. А девчонка уже зарядила новый снаряд, потом новый и новый…
Стреляла она быстро, будто на особых каких-то соревнованиях. И кажется, ни разу не промахнулась. А лицо ее все время оставалось строгим и решительным.
Она пуляла из своей рогатки крупными шариками, потому-то и казалось, что по воздуху проносятся длинные белесые искры.
Ни одна птица в этот момент не пела. И казалось, ни одна бабочка не пропорхала через огромный аквариум лесной поляны. Так все были удивлены и напуганы тем, что происходило.
Вдруг девчонка повернулась прямо к той заросли, где он стоял пригнувшись, и сказала:
— Вот для чего мне оружие, понятно? А вовсе не для того, чтобы охотиться на твоих милых птичек!
И снова стрельнула — быстро, почти не целясь. И снова попала, потому что сачок вздрогнул и, видно, отяжелевший от шариков, стал крениться. И вдруг упал навзничь, словно убитый…
Здорово это получилось!
Однако он — человек, пригнувшийся среди молодых колючих елок, человек, проживший весьма осторожную двенадцатилетнюю жизнь, — стоял не шевелясь. Не потому, конечно, что думал еще спрятаться, а потому, что был растерян.
— Иди, не бойся, — уверенно и легко сказала девчонка. — Хочешь попробовать разок? — И помахала рукой, в которой была рогатка.
Тогда он вышел, и она насмешливо, но без презрения осмотрела его. Протянула свое оружие:
— Бей в березу.
Молча он приметился. Странно все это происходило. Шарик был холодный и гладкий — лучшая пуля для рогаточной стрельбы.
Пум! Ударившись о березу, шарик с визгом отскочил в сторону, в траву. Девчонка сразу побежала к тому месту — видно, не хотела терять снаряд. Наклонилась, стала шарить, расталкивая и валя цветы.
Тогда и он подошел… неуверенно. Она протянула ему уже найденный шарик:
— А ну-ка дай еще выстрел.
Таким тоном, что отказаться было попросту нельзя.
Он опять приметился. Первый раз все было как во сне. Теперь же он волновался куда заметней. Свистнул шарик. А потом опять взвизгнул, стукнувшись о березу!
И опять девчонка живо подбежала к тому месту, где тихо качнулся потревоженный блестящей пулей султан конского щавеля.
— Вот не думала, что ты хоть раз попадешь!
Посмотрела подозрительно:
— Тренировался?
Он покачал головой. Где уж там было при его родителях тренироваться в стрельбе из рогатки!
— Значит, есть способности! — сказала девчонка, словно она ему эти способности и подарила. — Кстати, такие люди могут мне пригодиться.
Он хотел спросить, зачем ей могут пригодиться такие люди. И как вообще какой-то девчонке могут пригодиться люди. Но не сумел произнести ни звука.
— В общем, так, — сказала она, видя, что от него не много услышишь. — Речь идет о сыске, который начнется примерно через два месяца. Возможно, я задействую и тебя. Но для этого ты должен разбираться в нашей работе… В сыщицкой, я имею в виду!
Впервые он решился что-то промычать… вернее всего, спросить.
Тут же она его перебила. Как видно, ей не особенно требовалось, чтобы кто-то говорил в ее присутствии.
— Подумай сам, — сказала она. — Подумай и поймешь, что должен уметь сыщик. Мазурку, например, наверно, танцевать не обязательно. А десять — двенадцать приемов каратэ будет в самый раз… Ну и так далее. Через два месяца я тебя проверю!
Он опять попытался выговорить свое удивление.
— Не волнуйся. Я тебя сама найду. А в данный момент у меня работа по другой линии. Здесь и сейчас ты не нужен мне.
Тут она бросила ему отысканный наконец шарик.
— На память… Но учти: очень многое будет зависеть только от тебя!
И все. И будто окончился сеанс радиосвязи — она перестала его замечать. Сунула рогатку в сачок, сачок на плечо и пошла себе — «юная любительница насекомых».
А он остался стоять, сжимая в руке холодный шарик.
Когда о таких вещах читаешь в книжке, им просто не веришь. Но даже когда такие вещи происходят с тобой самим, ты все равно остаешься в каком-то полусомнительном состоянии. И хочется на манер жителей прошлых веков воскликнуть: «Уж не сон ли это? Прошу вас, друг мой, ущипните меня!»
Однако не надо щипаться. В любой момент можно положить на стол блестящий шарик и увидеть, как он медленно начинает перекатываться, нащупывая круглыми боками невидимые для человеческого глаза неровности.
Шарик. Тот самый. Который дважды просвистел в воздухе, больно ударив березу по корявому, в черно-белых трещинах боку.
Шарик… По воскресеньям родители интересуются у бабушки состоянием настроений их сына. Они — все трое его близких родственников — с самого рождения следят за ним, приглядываются, словно ученые, которые взялись за самый важный в своей жизни эксперимент.
А между прочим, они и есть ученые. Только бабушка уже ученый на пенсии.
Следят они и видят, что их ненаглядный подопытный ведет себя странно. Сидит, например, в прелестное, залитое солнцем утро и рассматривает глупейшую картинку под заглавием: «Сравните с предыдущей, найдя шестнадцать отличий».
— Что ты делаешь, Крамс? — говорит отец, за небрежным вопросом скрывая легкую тревогу и удивление.
А картиночка действительно глупейшая: пациент, спасаясь от зубного врача, выпрыгнул из окна небоскреба. Ну и произвел при этом соответствующий беспорядок, который надо установить. Называется «Психологический практикум».
Сын закрывает газетную страницу и отвечает, что он решил развивать наблюдательность.
Еще через несколько дней мать застает его за разучиванием приемов каратэ. А поскольку приемы ему приходится изучать по воспоминаниям известного фильма о самураях, то все он делает с удвоенной жестикуляцией, и утроенной громкостью боевого клича: «Кья!», и учетверенной зверскостью лица.
Родители и бабушка абсолютно твердо знают, что каждый поступок ребенка, каждый день и час оставляют след в его душе. Так утверждает знаменитый заграничный педагог, по системе которого воспитывается тот, кто однажды был здесь назван Крамсом.
На тайном семейном совете взрослых бабушка сознается, что она замечала за Крамсом и другие странности.
Ей горько сознаваться, но она… подсматривала, увы!
И она видела однажды, как мальчик полз по дорожке — столь тщательно и аккуратно, словно от этого зависело все его будущее! Бабушка пыталась понять, что же такое он выслеживает. Оказалось — ничего! Оказалось, он тренируется. И от этого бабушке стало особенно не по себе.
Еще об одном факте она не решается и говорить. Она видела, как ее внук учился бросать камни. Ставит, понимаете ли, на спинку садовой скамьи чурбак и… с таким остервенением, с такой опять старательностью…
Мама, слушая ее, сидела с горестно распахнутыми глазами. Она ведь слишком хорошо помнила, как Крамс занимался каратэ.
— И все это, понимаете, он делает скрытно. Словно к чему-то готовится! А если к нему приходят мальчики (так ученая-бабушка называла приятелей своего внука), если приходят мальчики, он держится с ними как прежде — такой же будто бы книжник и аккуратист. А мальчики (они ведь более подвижные) продолжают ему покровительствовать. Хотя и по-прежнему с большим удовольствием выслушивают его рассказы.
— Подумайте! Что все это может значить?! — воскликнула мама.
— Мне почему-то на ум пришла история о Моцарте и Черном человеке, — тихо сказала бабушка.
Она была филологом, то есть изучала литературу не только в школе, но и всю жизнь после. Кому-то, возможно, это могло бы показаться полной каторгой, но бабушке очень нравилось.
Мама, услышав про Черного человека, вздрогнула:
— Что вы говорите такое, Елизавета Петровна! — И посмотрела укоризненно… Однако не на бабушку, а на папу, поскольку именно папе бабушка была мамой, а маме — лишь свекровью.
— Мама! — сказал папа с грустью и обидой.
— Но мою аналогию не следует понимать буквально! — воскликнула бабушка.
И пока она объясняет, как ее надо понимать, стоило бы вспомнить, что это был за Черный человек, который пришел однажды к великому композитору Вольфгангу Амадею Моцарту.
Вообще говоря, все это легенда… Будто бы за несколько недель до смерти к Моцарту пришел некто, весь закутанный в черное, и попросил сочинить реквием.
Чтоб было все ясно, реквиемы исполняют на похоронах. Это очень торжественная, но обязательно траурная музыка.
Моцарт сочинял-сочинял да и умер. Даже будто несколько последних нот вообще не успел дописать. То ли его отравил злодей и завистник Сальери, то ли он сам умер от чахотки. Но факт, что Черный человек так за реквиемом и не явился. А явилась за ним сама Моцартова смерть…
Бабушка продолжала еще объяснять, что она имела в виду и чего не имела, а ученый-химик мама в ответ ей нервно пожимала плечами, а папа с тоской думал, зачем он только дал маме слово бросить курить, — короче говоря, в это весьма напряженное мгновенье на террасу вошел тот самый, которого в этой книжке почему-то называют скрипучим именем Крамс.
Он заметно хромал, и на щеке его яркой загогулиной сияла свежая царапина.
— Что… это? — медленно спросила мама.
— Не беспокойся, пожалуйста… С дерева неудачно спрыгнул.
За его спиной взрослые переглянулись. Что им было делать? Задавать прямые вопросы? Тогда пришлось бы сознаться, что они за Крамсом подглядывали. Но это было совершенно невозможно в их свободолюбивой семье.
— И все же я уверен: с ним ничего плохого случиться не может! — сказал папа.
Однако фраза эта никого не убедила — уж слишком она была вычитанная из книг.
А ведь бабушка, между прочим, оказалась не так уж и не права насчет Черного человека. Сережа (он же Крамс), можно сказать, ни на минуту не забывал о той встрече.
Хотя, конечно, забывал — это ведь только так говорится: «Ни на минуту». И чем дальше, тем воспоминания и волнения делались бледнее и туманней. И даже иной раз он думал: да неправда это все. Девчонки ведь любят быть артистками — не откажется ни одна… Да, артистками. А проще говоря, вруньями.
Но эта была совсем не похожа на врунью!
Значит, все правда? Значит, что-то еще произойдет с ним? Самое главное!
Словно вихрь кружился над ним, разметая в душе простое и привычное. В такие дни он плохо ел. Он и вообще-то не отличался богатырским аппетитом. Но в такие дни он особенно плохо ел. Нервничал… Это ему бабушка сообщала — сам человек ничего подобного обычно не замечает.
Но продолжал упорно делать зарядку! Уже почти два месяца он ее делал и не знал, на пользу это идет или впустую.
Вдруг однажды он додумался, что не будет толку от такой зарядки! Ведь если считается, что все болезни от нервов, то и здоровье должно быть от нервов — только от хороших нервов. Так-то! Недаром у него родня была сплошь научные работники.
И приказал себе успокоиться.
Оказывается, он теперь умел это — держать себя в руках. А может, просто раньше не знал, что умеет. Ведь она ему не требовалась в его прежней осторожной жизни — такая сила воли.
А первое сентября надвигалось, как туча на солнышко. Стали готовиться к отъезду в Москву. И тогда он все-таки понял, что ничего не произойдет уже: не появится девчонка. Наврала!
И он даже сам захотел поскорее уехать, чтобы прекратить свое позорное ожидание.
Вихрь, видите ли… А может, буря в стакане воды?
Ученая семья давала себя знать, и потому частенько он выражался несколько вычурно и книжно.
До первого сентября оставалось лишь несколько дней — таких пустых и в то же время наполненных суетными делами. Таких и радостных и тревожно-томительных, как в очереди на укол.
Несомненно, ему хотелось в школу: интересно всех увидеть, как бы заново признавая свой класс в этих загорелых незнакомцах и… незнакомках. Ну и вообще хотелось жизненных перемен — каникулы к концу всегда успевают поднадоесть.
И в то же время сердце вдруг неожиданно и тоскливо останавливалось. Ведь человек, проучившийся пять лет, уже весьма опытен и знает, сколько впереди труда предстоит, и невзгод, и даже горестей, пока опять доберешься до того мая, до той середины июня, когда наконец все будет кончено и снова тебе разрешат нырнуть в долгожданное лето.
Странно! Всегда мы чего-то ищем, каких-то перемен. И это, кстати, не только в школьной, но и во всей нашей дальнейшей жизни. И сколько ни уверяем себя, что остановись, мол, от добра добра не ищут! А сами все ищем, ищем…
Итак, Сережа дожил до первого сентября. Уже несколько дней он не делал зарядки — словно забыл про нее. Но в это как раз утро проснулся он рано. И подумалось: да неужели какая-то случайная девчонка то может приказывать ему делать зарядку, то может отменить (причем даже ничего на самом деле не приказывая и не отменяя!).
Нелепость, стыд!
Он поднялся и начал разные там подтягивания, рывки руками и прочее. За окном шумели зеленые деревья. Шумели и думали, что они вечнозеленые!
А между тем уже наступила осень…
Когда не поделаешь зарядку несколько дней, то взяться за нее снова бывает очень здорово. Таким себя спортивным чувствуешь.
И это он понял, Крамс…
А почему и что это, кстати говоря, за Крамс такой? Крамской Сережа — вот и весь Крамс. К знаменитому художнику Крамскому отношения их фамилия, к сожалению, не имела. Хотя… хотя, говорило семейное поверье, слишком уж редкая и необычная фамилия, чтобы совсем ничего!
«Крамса» этого придумал отец. Как раз, чтобы Сережа всегда помнил про… «совпадение». И был достоин его! Сам Сережа, надо заметить, не любил, когда его звали Крамсом, не любил этого тайного намека.
В школе на его фамилию обращали внимания очень мало. И прозвище у него было совсем не художественное и с художниками никак не связанное.
В школе его звали Корма. Потому что и на физкультуре, и в буфете, и везде «более подвижные мальчики» (как выражалась Сережина бабушка) да и «более подвижные девочки» оттесняли уступчивого Крамса назад — на корму. Вот он и получился Крамской-Корма…
Сейчас, отжавшись от пола семнадцать раз, он подумал, что, может, и перестал уже быть Кормой? Но неужели опять из-за этой девчонки?
На столе его, в чернильном приборе, в никому не нужной, по нашим временам, чернильнице, лежал шарик.
Надо выкинуть его, подумал Сережа, и хватит этих разговоров! Ему оставались еще приседания и прыжки.
Доделав зарядку, он взял в руки шарик… Ну?
И не швырнул его в окно, как собирался, а лишь подбросил на ладони. Ведь шарик, летящий с третьего этажа, у земли действительно превращается в пулю!
Но по правде говоря, не это остановило Сережу. Он еще раз подкинул шарик… Что-то его остановило другое.
«Через два месяца» — вот что она сказала! А встреча произошла ровно семнадцатого июля. Сережа это помнил — такие даты не забываются.
Ну так, значит, не прошло еще и полутора месяцев!
Опять волнение охватило его, а в ушах опять словно засвистал вихрь… Вихрь неожиданностей и перемен. Нет, чувствовал Сережа: все-таки встреча состоится!
И в то же время он отлично понимал, что это полная ерунда. Как тут встретиться: в Москве, два незнакомых человека? Проще во Вселенной вторую цивилизацию найти! Ни имени, ни фамилии. Только шарик.
Он стоял под душем, а у ног его катался шарик, словно расплющенный под слоем воды. Сережа тронул его ногой, и было неясно, то ли в нем пряталась какая-то тайна, то ли ничего в нем не пряталось… Глупая железка без начала, без конца!
На завтрак бабушка ждала его в белой торжественной кофте, причесанная с такой особой аккуратностью. Строго и приветливо посмотрела на внука, чтобы и он проникся ответственными задачами, которые ждут его, шестиклассника, практически взрослого человека.
А Сережа катал по столу шарик — снова холодный, будто на него и не лилась две минуты назад вода из горячего крана.
Он всегда был холодный. И в этом, если задуматься, все-таки пряталась какая-то тайна!
— Да что там у тебя? — спросила бабушка, чуть разочарованная тем, что Крамс не замечает ее особого настроя.
Впрочем, она давно уж привыкла, что у внука всегда что-то свое, а ее чувства обычно оказываются некстати. Она привыкла терпеть и молчать, как это привыкают делать все бабушки на свете. Вернее, все хорошие бабушки.
А ведь когда-то и они были девочками!..
— Что у тебя, Крамс?
Ему хотелось говорить про свое волнение… И не хотелось! Потому что говорить бы это пришлось бабушке. А Сережа ни секунды не верил, будто ей можно растолковать подобные вещи. И чтобы прекратить все дальнейшие вопросы, чтобы она поняла наконец, как бесконечно далека от его тайны, Сережа сказал:
— Это, видишь ли, пароль!
А потом вдруг:
— И возможно, он сегодня мне пригодится.
— Пригодится? Ни предчувствия, ни тем более уверенности никакой в нем не было. Получилось, что словно кто-то внутри его ну как бы проговорился. И Сережа это услышал. И бабушка это услышала. Обменялись вопросительными взглядами. После завтрака Сережа положил шарик в карман школьных штанов, хотя прежде намеревался снова сослать его в сухую чернильницу.
Школа, школьный двор, линейка, сверкание отглаженных рубашек и все прочее, что связано с этим днем, были именно такими, как он себе представлял, как он помнил по прошлым первым сентября. Десятиклассники, первоклассники… Главная отличница школы без бумажки, и потому особенно старательно, произносит свою речь.
Море улыбок и острова осенних букетов — все уже немного повядшие, потому что цветы для первого сентября принято покупать загодя.
Наконец его класс, толпящийся вокруг таблички 6 «А», те самые незнакомцы и незнакомки, все, как один, шоколадные, только, конечно, разных оттенков.
Некогда было думать в толкотне приветствий и взглядов, но что-то изменилось в мире. Что же? Это он позже поймет. Дело в том, что за лето Сережа Крамской вытянулся заметней, чем многие.
И эти многие подумали, что Корма, наверное, больше уже не Корма…
А тут и звонок — первый после трехмесячного безделья! Раскрылись школьные двери. Повалил народ, мгновенно заполнив вестибюль, запрудив лестницу.
А стены кругом новенькие, ярко-салатовые, пахучие. И запах этот, как обычно, продержится до октября, до первых больших дождей, а там завянет, перемешается со всеми прочими школьными запахами.
Шестой «А» продвигался вверх по лестнице, и Сережа, сам почти не заметив того, оказался одним из первых. Через спины главных мальчишек класса он хорошо видел спортивную опрятную причесочку их классной руководительницы.
Алены Робертовны…
Странное имя, не так ли? Но тут дело в том, что к отчеству «Робертовна» какое имя ни приставь, все будет странно. А в остальном она была, как говорится, «вполне»: молодая, симпатичная и во всех случаях жизни старалась «своих детей понять», а проще говоря — защитить. И класс ее за это ценил!
Пошли по коридору. На лестнице еще чувствовался некоторый строй, остатки торжественной линейки. Теперь же они окончательно превратились в ватагу. Алена Робертовна энергично раскрыла дверь класса, вошла…
Но как-то и не вошла. Что-то словно бы помешало ей. С равнодушным любопытством Сережа Крамской встал на цыпочки.
И увидел ту самую девчонку. Из леса!
Конечно, Сережа вздрогнул и покраснел. Глаза их встретились… Как же она смогла его найти? А главное — зачем?
Она была одета в тапочки с тоненькой перепонкой, белые носки, короткую юбку и приветливую рубашечку в клетку.
А стояла она совершенно спокойно и чуть-чуть ожидающе. Так стоят хозяйки у себя дома, когда встречают гостей.
Лица ее было не разглядеть, потому что она стояла спиной к окну, в которое лавиной летел ослепляющий солнечный ветер. Сережа теперь хорошо понимал такие вещи. Когда детективу надо провести разговор, он всегда старается, чтобы свет падал на лицо его собеседника, а сам он оставался в тени.
Не один Сережа растерялся, между прочим. Алена Робертовна тоже:
— А это, ребята, наша новенькая, Таня Садовничья. — Вряд ли кто ее мог слышать, ведь все продолжали толпиться в коридоре. — Таня, а как ты сюда попала? — Голос ее наконец обрел уверенность и обычную учительскую хрипотцу.
Ответила девчонка спокойно, будто говорила с простой знакомой:
— Просто я пришла немного раньше.
Мол, не расстраивайтесь, все в порядке, страшного ничего не случилось.
Учительница промолчала.
А класс вообще не обратил никакого внимания на слова новенькой — может, лишь несколько девочек, которые почувствовали в Тане Садовничьей конкурентку.
Но Сережа-то обратил! Он-то знал, что это за человек на самом деле.
И все же — как она сумела проникнуть в ученики их класса? Странно до ужаса!
Глазами Таня приказала ему помалкивать и ждать.
— Рассаживайтесь, ребята! — сказала Алена Робертовна, подойдя к своему столу. — Кто где хочет!
В прошлом году Сережа сидел один. Он ведь был Корма. Вначале, правда, с ним сидел один мальчик, Савицкий, но потом он заболел. И, придя, пересел на другое место. Учителя было стали его сажать обратно к Сереже, а он взял да и совсем из школы ушел. Куда-то переехали в другой район.
С ним и теперь, по старой памяти, тоже не собирались садиться. Никому даже в голову не пришло сказать, что-де, греби ко мне, Корма.
Ну, и с новенькой, с этой Таней, тоже никто садиться не собирался. Больше, конечно, из-за того, что просто стеснялись.
И тогда вдруг эта новенькая, с таким слишком простым для себя именем Таня, тогда эта девчонка улыбнулась Сереже спокойными глазами и кивнула на заднюю парту, в самом углу, у окна.
Известно, что задние парты — по-древнешкольному «Камчатка» — пристанище всевозможных типов: неактивных, ленивых, а то и просто отпетых. В начале года, да тем более первого сентября, да перед самым первым уроком люди здесь садиться не хотят. А если, может, и хотят, то стесняются. У каждого есть надежда, что «вчерашний день лишь черновик, все можно заново начать», как говорится в одном хорошем стихотворении.
И вдруг она пошла туда сама. И за ней плелся Сережа. Корма!
Странная подробность. Незаметная, а все же странная.
Алена Робертовна, уже готовая начать свою тронную речь, даже выпустила из легких воздух. И ей пришлось его вдыхать заново.
— Здравствуйте, дорогие мои мальчишки и девчонки!
К этому своему вступительному слову она готовилась сегодня целое утро. И во время отпуска, лежа на песочке около моря, Алена мыслями не раз пролетала над этим мгновеньем — когда она говорит своим ребятам «тронную речь».
Она, может быть, и загорала только для них — чтобы они ею любовались — именно они! Любовались и гордились. И синее платье с белой отделкой надела специально. Подчеркивать загар чисто-белым платьем — это вульгарно. А когда синее, и белое лишь отделка, то очень хорошо.
Но, к сожалению, эта милая Алена Робертовна не очень-то знала школу, хотя и преподавала уже третий год. Она вообще не очень знала жизнь. А может, лучше будет сказать, не очень ее… замечала, как и все восторженные люди. И жила она не в настоящем мире, а в том, что сама себе придумала.
Это случается с людьми, и не так уж редко. Живут они всю жизнь, ничего не зная. И живут, надо сказать, довольно неплохо, потому что окружающие к ним относятся со снисхождением: ну витает человек… Пусть себе витает! Что ж ему, крылья рубить?
— Дорогие мальчишки и девчонки! Вот и пришел наш веселый праздник!
Эти фразы она услышала когда-то от Чуковского или, может быть, от другого какого-то писателя. И фразы эти очень понравились ей. Но то, что позволено знаменитому Корнею Ивановичу, никак не годится для молоденькой учительницы.
Класс, услышав такое вступление, сразу вспомнил, что Алена — известная витальщица в облаках. И тихо каждый занялся своим делом, то есть разговорами: не видались-то целую пропасть времени, глубиной в девяносто два дня.
Но именно тихо, потому что относились к ней как бы снисходительно и знали ее доброту.
Некто Игорь Тренин, человек в классе не очень уважаемый, повернулся к Сереже, не торопясь осмотрел его соседку. Есть такие люди — они скрывают свою слабость тем, что угнетают других.
— Не теряешься, Корма, — сказал он наконец и хмыкнул. Он не старался к этому разговору привлечь чье-то внимание, да и не привлек. Он лишь хотел напомнить Сереже, кто среди них главный.
И чтоб эта новенькая тоже знала!
К сожалению, Сережа не нашелся сразу, как ему ответить, а потому покраснел и растерялся. Вернее, был готов покраснеть и растеряться. Но его неожиданно выручила Таня, эта девчонка. И опять довольно-таки неожиданным способом. Она спросила:
— Как его зовут, а?
Она спросила совершенно нормальным тоном, но так, словно Тренина здесь вообще не было.
— Его? Тренер…
Сережа вовсе не хотел унизить Тренина прозвищем. Просто вырвалось от неожиданности. Таня посмотрела на Тренина спокойными стальными глазами:
— Хочешь, я тебе, Тренер, фокус покажу?
И вдруг вынула… шарик! Положила на край стола. Затем повернула голову, наставила глаза на Сережу — смотрела требовательно. И Сережа, буквально замерев от ужаса — ведь он, в сущности, захватил свой шарик совершенно случайно, — сунул руку в карман…
У Тренина прямо челюсть отпала. Очень дурацкая получилась физиономия и совершенно беспомощная от полного ничегонепонимания.
— Привет! — Таня показала головой, что теперь он может отвернуться, поскольку больше ей не нужен.
И Тренер отвернулся, абсолютно бессловесно! Уши его от смущения горели, как два заката, и, казалось, немножко подросли.
— Ты драться умеешь? — шепотом спросила Таня.
Сережа сразу понял, что врать бесполезно.
— Научишься! — это она сказала так, словно бы давала ему задание на будущее.
Алена Робертовна между тем продолжала свою речь…
— Ты будешь слушать? — спросила Таня.
Опять ее вопрос застал Сережу врасплох: он не любил себе признаваться в том, что частенько не слушает учителей, а занят более интересными делами. Да в этом и никто не любит признаваться!
— Я лично послушаю, — сказала Таня. — Мне надо ее понять… А ты мне пока составь схему класса — по партам: имена и прозвища.
Алена Робертовна говорила, в сущности, умные и полезные вещи. Но почти никто ее не слушал — из-за «витательной» манеры выражаться. И только синие глаза с задней парты смотрели на учительницу внимательно и спокойно.
И без всякой любви.
В тот день больше ничего примечательного не случилось с Таней Садовничьей. Нет, пожалуй, было. На шестом уроке, на физкультуре, им устроили прикидку на шестьдесят метров — кто как отдохнул за лето, кто сколько сил набрался, кого, может быть, стоит рекомендовать в легкоатлетическую секцию.
И здесь Садовничья вдруг заявила:
— Побегу только с самым сильным. Иначе мне не интересно.
Причем сказала она это без всякого вызова. Просто сообщила учителю, как обстоят дела.
Степан Семенович усмехнулся, чтобы скрыть удивление:
— Ну… Удовлетворим твою просьбу.
И сначала все пробежали шестьдесят на время. А потом Таня побежала с самым сильным, с Огаревым.
Степан Семенович надеялся после забега ей сказать, что вот, мол, никогда не надо задаваться.
Но она отстала совсем ненамного! И он решил промолчать. Потом Таня объяснила стоящему рядом Сереже:
— Просто я хотела, чтоб меня сразу запомнили. Это пригодится!
И ее действительно запомнили. А поскольку она контактировала с Сережей, его телефон стал даже своеобразным дефицитом… Ведь в классе мало кто знал эти никому, казалось бы, не нужные семь цифр.
— Ты можешь сказать-то, кто она такая? — спрашивали Сережу.
А он отвечал:
— Пока не могу!
А что ему оставалось делать, когда он сам ничего не знал?
И вдруг, словно гром среди ясного неба, раздался ее звонок:
— Надеюсь, ты не удивляешься, что я знаю твой телефон?
— Удивляюсь, — честно ответил Сережа.
— Неужели ты думаешь, так трудно найти способ узнать телефон какого-то ученика? В школу, например, можно позвонить… Но я, естественно, воспользовалась другим.
Потом и еще бывали случаи, когда она что-то «узнавала». И Сереже Крамскому редко удавалось раскрыть пути ее узнавания.
— Приходи ко мне. Будешь заниматься боксом. Бокс мне от тебя нужен в первую очередь.
Он хотел всего этого и ждал чуть не целое лето, ждал — ее резкости, неожиданности… и таинственности в то же время. А теперь вот робел! Слабым, словно сделанным из поролона, пальцем тронул кнопку звонка.
Дверь эту Сережа нашел без труда, потому что Садовничья, оказывается, жила всего в «полумороженом» от него — как выражалась в их школе одна изысканная девятиклассница.
То был новый, известный всему кварталу дом-шестнадцатиэтажка.
Через темный предбанничек его провели в слишком просторную, слишком светлую комнату. Такие всегда бывают в новых домах, покуда сюда еще не успела заселиться мебель. У стены стоял диван, у другой стены телевизор. Удобно, подумал Сережа. Перед стеклянной дверью, выходящей на балкон, поместился письменный стол со стулом.
— Форму принес? — спросила Таня. Тут же увидела, что ничего он не принес, крикнула куда-то в закрытую дверь: — Дай ему что-нибудь. — А потом указала глазами, что Сереже туда надо войти.
Парень, явно старше его, сидел на стуле и зашнуровывал настоящие боксерские ботинки. Сердце у Сережи застучало от волнения и… Сами понимаете, отчего еще! Все же он сумел заметить, что в комнате ничего нет, кроме трех стульев. Странная какая-то квартира.
Парень из стоящего рядом раскрытого чемоданчика вынул трусы, майку, посмотрел на Сережины — на самом деле, конечно, купленные бабушкой — сандалии:
— Сегодня босиком побудешь. В следующий раз свое приноси.
Сережа стал неловко раздеваться. Парень рассматривал его без всякого дружелюбия, но и без всякой вражды. Примерно так на вас смотрит в свое зеркальце, например, шофер автобуса: можно наконец закрывать двери или еще кто-то там никак не влезет.
Как человек воспитанный, Сережа попробовал завести разговор. Спросил:
— А родители нам ничего?
Видно, по его тону парень догадался, что Сережа был бы не против, если б родители вдруг помешали поединку.
— Не волнуйся, — ответил он с заметной усмешкой. — Родители в Африке.
Сереже представилась саванна из «Клуба кинопутешественников».
— Они исследуют?
— Они токари, понял? — И добавил уже с неприязнью: — Что ж, одним профессорам быть?
Сережа миролюбиво пожал плечами: мол, ничего такого он не собирался думать.
— А вот я, например, в ПТУ учусь… А что ж, по-твоему, одним десятиклассникам быть?
Странная такая беседа.
В большой комнате Таня осмотрела его спокойными синими глазами. Наверное, Сережа не очень-то получился прекрасен в трусах и майке, которые к тому же были ему велики. Да еще с босыми своими, крошечными, как у девчонки, ногами. Сказала:
— На первый раз сойдет.
Сережа никогда еще не надевал боксерских перчаток. Они были тяжелые и мягкие, и в то же время внушительные. Сережа поднял их к лицу, как не раз видел в телевизоре, и стал коротко прыгать влево-вправо, влево-вправо. А этот мальчишка из ПТУ тоже стал прыгать, надвигаясь.
Так они немножко попрыгали. Сережа незаметно для себя отступал. И когда он почувствовал спиной, что сейчас будет диван, что отступать больше некуда, мальчишка вдруг замахнулся левой, а ударил правой. У Сережи что-то сверкнуло в глазах, и он упал спиной на диван.
— Прекрати сейчас же! — закричала Таня. — Я тебе что велела?!
Мальчишка что-то ответил — Сережа не расслышал, потому что он очухивался и вставал.
— Давай делай, как я, — говорил ему мальчишка, словно ничего не случилось, — замах левой, удар правой, замах левой, удар правой. Не, ты как следует замахивайся, чтоб я поверил, чтобы я тебе челюсть открыл… А теперь смотри: делай вид, что ты в нос лупишь, а сам в живот. Оп-па! — И Сережа почувствовал, как мальчишкина перчатка ударила его в самое солнечное сплетение. Но теперь уже небольно, учебно. — Давай это двадцать раз!
Когда уже пот с Сережи лил, как дождь из июльской тучи, мальчишка остановил его и стал показывать упражнения, которые надо делать боксеру на зарядке: для брюшного пресса, для плеч, для шеи.
— А это, — он показал на бицепсы, — нам вообще не надо. Хоть ножом отрежь да выброси! — И даже показал, как бы он отрезал свои бицепсы ножом, засмеялся. Он был чем-то доволен. Сказал Тане, которая все так же молча и внимательно следила за ними: — Ничего, способный малый. Не курит — сразу видно.
Сережа сидел, положив на диван руки в тяжелых боксерских варежках и совершенно забыв, что он при женщине голый и босый. Да еще в чужом доме!
Но Таня Садовничья была для него не «женщина», не девчонка то есть, а… У взрослых это называется «начальство». У ребят же на сей счет имеется несколько названий. И поэтому, как говорится в учебнике по русскому языку, «вместо точек подставь нужное слово».
Нельзя сказать, что ему понравилась эта тренировка. И нельзя сказать, что ему понравилось быть способным учеником боксера. Нет, ему, конечно, было приятно, что похвалили. Да только неприятно, что хвалили за умение бить. Он сказал, скрывая и довольство свое и недовольство:
— А зачем это вообще нужно?
— Пригодится! — мальчишка усмехнулся.
— Ну, для чего?
— Да для всего! Для уверенности. И потом… Что ж ты, не замечал — чем здоровей, тем спокойней.
— Не всегда. Америка, например, какая сильная, а совсем не «спокойная»!
Сережа спорил, по существу, не с мальчишкой этим. Он спорил с самим боксом, с умением драться, с умением бить. Мальчишка не ответил ему ни слова, лишь посмотрел на Таню да пожал плечами:
— Я Америка…
— Его зовут Борис. — Таня кивнула, как бы подтверждая, что он действительно не Америка. И потом сама улыбнулась своей шутке.
И вдруг сказала:
— У меня хлеба нет.
Борис спокойно кивнул и поднялся.
— И купи там чего-нибудь к чаю.
— А чего?
— Ну что будет.
И он больше ни о чем не стал спрашивать, потому что, понял Сережа, не хотел получить еще порцию сердитых, нетерпеливых слов. Взял сумку и ушел.
— Он почему тебя так слушается? — спросил Сережа.
Таня в ответ пожала плечами:
— Ну, я опытней, умней. И он это отлично знает!
Сережа буквально рот раскрыл от удивления… Раскрыл бы — но он не мог себе такого позволить.
— Кто-то ведь должен быть главней, а кто-то должен подчиняться… Это нормально.
— Он твой брат?
— Почему брат… Просто нужен для дела. — И придавила взглядом вопрос: мол, для какого такого дела. Потом сказала, чтобы просто проехать это место: — Я одна живу.
— Совершенно одна?!
— Ну… Бабушка иногда наезжает.
За чаем Борис довольно самоуверенно обучал Сережу премудростям «человеческих отношений»:
— В драке главное иметь спокойствие и видеть, что происходит.
Он придвинул к себе опустевшую банку из-под варенья, позвенел ложкой по стенкам. Потом налил в банку кипятка, стал ополаскивать. И когда остатки варенья растаяли, стал пить сладкую воду. Сережа где-то читал, что так делают… или делали раньше. Но видеть этого ему не приходилось ни разу. У них в семье так никогда не делали.
Борис заметил его взгляд:
— Дать?
Сережа покраснел в ответ. Борис пожал плечами, отпил из банки и наставительно продолжал:
— В драке надо, как в шахматах, не торопиться. Если будешь играть внимательно, то даже с мастером можно продержаться ходов пятнадцать — двадцать… А в драке редко встречаются мастера!
Таня слушала его внимательно и, пожалуй, с одобрением. Когда Борис кончил, она сказала:
— Правильно говорит!
Через несколько дней, когда они возвращались из школы, Сережа опять завел разговор про драку. Про умение бить… И еще ему хотелось что-нибудь про нее узнать, про загадочную девчонку, которая стреляет из рогатки стальными шариками, для которой настоящие боксеры ходят в магазин.
Кстати, она и в Москве тренировалась в той своей расчетливой и спокойной стрельбе: вешала фанерку с толстым пластилиновым кругом, чтоб шарики не разлетались.
И вот однажды Сережа спросил: зачем ей это надо?
— Учусь стрелять!
Сережа опять хотел спросить — зачем? Но неожиданно у него вырвалось:
— В кого?
— Я ж тебе, кажется, объяснила — еще тогда: я собираюсь работать инспектором Уголовного розыска. Значит, надо уметь стрелять. Не из рогатки, конечно! — перебила она сама себя. — Но глаз тренирует хорошо. Я узнавала.
— Что ж, ты будешь… в людей стрелять?
Она ответила, спокойно сверкнув на него синими глазами:
— Я буду стрелять в преступников.
На том разговор и окончился. И все же странно и жутко было все это слышать.
Таня, конечно, видела, как он относится к ее планам, и к ее стрельбе, и ко многому другому из того, что она считала правильным. Обычно в таких случаях люди говорят тебе: «Ну значит… как хочешь. Найду себе других».
Таня продолжала с ним… как это назвать? Дружбой, по крайней мере, не назовешь!.. Продолжала их отношения. И это было тоже необычно в ней. Как и все остальное.
И было совершенно неясно, откуда она такая. Словно прилетела с Марса и принялась тут устанавливать свои законы и правила.
Собственно, ее законам подчинялся один только Сережа. Вот уже месяц, как он занимался боксом. А за месяц, оказывается, многому можно научиться. И ко многому можно привыкнуть.
Он научился наносить удары, и это уже не казалось ему чем-то непоправимым. Может быть, потому, что он научился принимать удары — не теряться, не умирать от первой оплеухи или тычка в нос. И он знал теперь: чем решительней и больше он нанесет ударов, тем меньше получит сам.
Два раза в неделю они ходили с Таней на тренировку по раскрытию преступлений. У кино, прямо перед входом в кассу, продавали мороженое. Ну и кто-нибудь непременно бросал бумажку на тротуар. Сережа обязан был определить, чья это бумага.
— Кого подозреваешь? — тихо спрашивала Таня.
Стоя у стены, они внимательно оглядывали очередь.
Сережа успел уже заметить, что чаще бумагу бросали мальчишки. На них и стоило обращать особое внимание.
— Думаю, в синей куртке.
— Почему?
— Ест противно, толкается. Сорт мороженого совпадает: у него эскимо за двадцать и бумага от эскимо.
Особо строгих доказательств тут быть не могло. Таня и Сережа к ним, пожалуй, и не стремились. Потому что развивали в себе такое чувство, которое у работников Угрозыска называется интуиция.
— Ладно, принимаем этого типа как рабочую версию, — говорила Таня. — Действуй!
О, как он боялся в первые разы… Но и к страху можно привыкнуть. И даже довольно легко. Тут главное помнить, что если даже тебя стукнут, например, по челюсти, ты от этого не умрешь, а сумеешь ответить ударом на удар.
Сережа подходил к «преступнику»:
— Подними бумажку, которую ты бросил!
Чаще всего ему отвечал недоуменный взгляд… Это удивительно: люди даже не замечают, как они мусорят.
— Тебе сказали — поднять!
— «Сказали»? А тебя тут сколько?
Если даже противник был выше и плечистей, он обязательно поначалу терялся — путала Сережина уверенность.
— А ну поднимай. Как миленький поднимешь!
— Слушай, мальчик. Что ты тянешь? Что ты напрашиваешься?
И наступал главный момент.
— Подними. Иначе получишь.
Умение драться — и не на боксерском ринге, а в настоящей жизни — тоже входило в Танину программу.
Потом, когда Сережа думал о секундах стычки, получалось, что он помнит все совершенно отчетливо, до каждого движения. До решающего удара. Не верилось, что это происходило с ним!
Однажды, когда попался им действительно крепкий мальчишка и когда Сереже ничего не оставалось, как только продержаться свои «шахматные» пятнадцать — двадцать ходов, из-за его спины вдруг вынырнула Таня и ребром ладони резко ударила мальчишку по правой руке. Мальчишка ойкнул, рука его опустилась, и драка прекратилась.
— Ты ведь это без меня умеешь, — сказал потом Сережа. — Зачем же нужен я?
— А ты сам сообразить никак не можешь? — Она замолчала с одной ей доступной холодностью. — Я ведь все-таки женщина!
— Ясно… А кем я тебе довожусь? Телохранителем?
— Ты мне доводишься доктором Ватсоном, — ответила она.
Однажды Сережа застал у Тани какую-то женщину. Для матери Таниной она была слишком пожилая. А главное — какая-то она была вся «нематеринская». Да и родители же ее в Африке.
— Психологический практикум, — сказала Таня. — Кто, по-твоему, этот человек?
Женщина с улыбкой посмотрела на Таню, покачала головой. Было что-то непередаваемое в этой улыбке, такое, что Сережа сразу сказал:
— Бабушка твоя?
Тогда женщина засмеялась с удовольствием:
— И даже Татьяной меня зовут. Федоровной. В честь вот этой вот стрекозы! Садись-ка, Сережа, выпей с нами молока.
Однако сама бабушка пить не стала, а быстро ушла в маленькую комнату. И оттуда сразу же послышались звуки — ну такие, как если убираются.
Молоко было — отказаться от второй чашки просто невозможно: как настоящее дачное! И не из пакета, не из бутылки. Из простого алюминиевого бидона с чуть помятым боком.
Вошла бабушка, заглянула в кастрюльки, булькавшие на газу, снова ушла.
— А кто она по профессии? — спросила Таня.
Сережа стал думать почему-то не о профессии, а о бабушкиной одежде. Она одета была как-то… Нет, не плохо, а вот… Неярко, что ли, не по-городскому. И молоко деревенское… Он удивленно посмотрел на Таню. Но произнести не решался.
— Телятница она, понял! — сказала Таня торжествующе.
Сережа был поражен. И тем, что у такого человека, как Таня, бабушка телятница. И тем, что он почти угадал!
Бабушка пробыла еще час с небольшим. Прибралась, сготовила щи, второе, укутала одеялом кашу и скорее уехала, потому что не могла оставить телят своих больше чем на несколько часов… Ну и дела!
Что он еще узнал за этот месяц? Много, много всего.
Таня изучала класс. Она знала всех (конечно, с помощью «Ватсона»).
Ее — никто! Ее, вернее всего, просто считали серой личностью: за месяц к ней попривыкли. О странном появлении довольно скоро забыли. Таня сама так устроила, ограничиваясь короткими ответами, ограничиваясь отношениями с Сережей, который в классе все-таки котировался в основном на тройку.
Она говорила:
— Это все тренировка, а не жизнь. И потом, сыщику совсем не обязательно, чтоб его знали в лицо. Чем меньше народу меня понимает, тем лучше!
И еще она говорила:
— Я знаю. Ты думаешь, мы в игрушки играем…
Говоря по правде, Сережа действительно во многом сомневался.
— А я бы на твоем месте продолжала упорно готовиться! — говорила она с суровой укоризной.
— Да к чему?!
— К тому! К тому, что преступление зреет!
— Да с чего ты взяла?
— Логический расчет. Первый месяц все к школе относятся шаляй-валяй. Но дальше уже надо думать про четвертные. Понимаешь? А честно думать по силам далеко не всем!
Сережа в таких случаях не умел ни возразить, ни поддакнуть.
— Для начала я расследую чисто школьное дело. К этому и готовься. Думай о школе, о классе. Все замечай.
И Сережа старался замечать.
И тем заметнее становились перемены в нем самом. Со страхом и волнением их замечала и Сережина бабушка.
Дело в том, что его родители уехали в сибирский Академгородок — участвовать в каких-то там экспериментах. Таня, узнав об этом, усмехнулась:
— Тоже на восток? Поближе к моим?
Сережа хотел удивиться: ведь Сибирь и Африка… Но Таня нисколько не слушала его. Сказала сердито:
— Раньше дети хотели быть свободными от родителей, а теперь родители хотят быть свободными от детей.
— Да ты откуда это знаешь?
— Я же их не осуждаю! — Таня усмехнулась. И было неясно, то ли она это сама придумала, то ли где-то вычитала. А где можно такое вычитать?
Но речь сейчас не об этом и вообще не о Тане. Речь о Сережиной бабушке, о Елизавете Петровне. Каждый день, а особенно каждый вечер, она собиралась поговорить с внуком и — не могла. Она сама установила в доме эти отношения вольности, свободы личности. Ведь когда-то она была тут вовсе не «бабушкой», а главой семьи. Когда еще жив был ее муж и сын только готовился поступать на химфак в Московский университет.
И все-таки однажды, когда Сережа пришел домой с синяком под глазом. И при этом вовсе не подавленный. И при этом глаза — и подбитый и неподбитый — чуть ли не веселые, чуть ли не победные. (А они, наверное, и были победные, только бабушка того представить себе не могла!)
В общем, именно в такой вечер она решилась наконец. Всего, впрочем, на одну фразу:
— Ты думаешь, это хорошо — так измениться вдруг? — Она подала внуку холодную серебряную ложку, чтобы он приложил ее к синяку. — Ты уже стал не ты, понимаешь? Какой-то другой!
Это были, как ей казалось, сильные слова. На Сережу, однако, они не произвели впечатления.
— Ну ладно. Давай пить чай! — сказала бабушка. И это была тоже не простая фраза в их семье. Она как бы значила: разговор вслух окончен. Но разговор про себя — безмолвный разговор и даже более важный — продолжается!
…Елизавета Петровна думала сейчас о довольно странном — о многих смертях, через которые приходится пройти человеку, пока он не доберется до последней и главной своей смерти.
Вот Сережа… Потерял такую чудесную наивность и мягкость. Стал вдруг внимательнее, расчетливей. Стал другой! И значит, тот прежний Крамс больше не существует.
Так ужасно было это думать.
Но это была правда. Елизавета Петровна вдруг невольно вспомнила, как внук ее ожесточенно дышит, делая свою физзарядку… Конечно, это абсолютно в духе времени — увлечение спортом и так далее. Но — подумать только! — как это не похоже на Крамса. На прежнего Крамса! Теперь уж его так и не назовешь!
Не в силах более сдерживать себя, Елизавета Петровна порывисто встала. То есть порывисто, насколько ей позволили шестьдесят шесть лет. И ушла к себе!
Она ошиблась. Ее слова произвели на Сережу впечатление. Он, конечно, не мог знать о взрослых бабушкиных мыслях про многие смерти в жизни человека. А все же чувствовал эти перемены. И тревожно ему становилось. Хотя он и делал вид, что — ничего, все в порядке. На самом деле было ему тревожно. Ведь он тоже принадлежал к этой семье, которую когда-то основала бабушка, и наследственная закваска в нем сидела крепко.
Машинально Сережа прижимал тяжелую серебряную ложку к подбитому глазу. Ложка была старая, с неудобной квадратной ручкой, на которой были вырезаны виноград, яблоки, груши, колосья, еще что-то пышно-растительное и четыре буквы: «ВСХВ». Так раньше, задолго до его рождения, называлась Выставка достижений народного хозяйства.
Был бы поблизости человек, который умеет выражаться штампами, он сразу бы определил, что Сережа «идет на поводу».
Так, быть может, Сережа шел? Не хотелось ему думать этими глупыми словами. Получается, что про человека говорят, как про лошадь или как про корову!
Значит, что же ему — уйти от Тани?
И сразу отвечал себе: нет, этого он не сделает… Идти на поводу, конечно, плохо, но и предавать тоже, извините, не очень…
И все-таки странные у них были взаимоотношения! Попадись сейчас Сережа на язык сплетнице, она точно определила бы: влюбился!
Хотя на самом деле Сережа и не думал влюбляться. Куда там — в такую начальницу, в такого железного Шерлока Холмса!
И неправильно было бы сказать, что Сережа ее, например, боялся. Однако и возражать не пробовал никогда.
Раз он пришел к Тане для какого-то там их дела. Между прочим, она никогда не ходила к нему, а только он к ней. Сережина бабушка даже, наверное, и не подозревала о существовании такой Садовничьей Татьяны.
Он пришел к ней. Таня открыла дверь, молча и спокойно приложила палец к губам, пропела в маленькую комнатку. И здесь из-за полуприкрытой двери он слышал разговор, который происходил в большой.
— Кто там пришел?
— Мой брат! — твердо ответила Таня. А первый голос был нервный отчего-то. Мальчишеский.
— Ты ведь мне обещала. Разве не так? А теперь предаешь!
— Ну ты же видишь, я переехала в другой район, — спокойно отвечала Таня. — Другая школа.
— Что ж, если школа другая, значит, можно спокойно предавать?
— Мне это не интересно больше! — опять очень твердо произнесла она. — И я не обязана притворяться.
На этом месте Сережа сильно прикрыл дверь — чтобы не подслушивать и чтобы напомнить о себе.
Через короткое время невидимый мальчишка ушел.
— Вылезай! — сказала Таня. И потом: — Почему ж ты ничего не спрашиваешь?
А он правда ничего не спрашивал. Как подчиненный, что ли? Ему прикажут, он и выполняет — вопросы никакие не нужны. Действительно странно!
— Рассказать, как я тебя в лесу узнала?
А он уж будто забыл, будто у него Таня была командиром всю сознательную жизнь. Надо же — гипноз!
— Мы когда эту квартиру купили, я решила сходить в школу, где буду учиться. Пошли с отцом. А тут перемена — выходит ваш пятый «А». Ну и ты в том числе.
— Почему именно пятый «А»?
— А это семейная традиция. У меня отец все восемь лет в классе «А» учился. И я тоже решила!
Сережа кивнул. Все до того просто оказалось, что лучше бы и не узнавать. Таня живо разобралась в этом его скучном кивке:
— Когда фокусы объясняют, всегда неинтересно. А сами только что хлопали! — Потом пригвоздила его взглядом: — Как же ты не оценил, что я тебя запомнила! И потом узнала! Через три месяца! Среди леса! Когда ты был в одних шортах!
Увидев, что Сережа чувствует себя пристыженным, она смягчилась:
— Это приходил один мой… В общем, человек из той школы.
Вдруг раскрыла нижнюю часть книжного шкафа. А там, как известно, книги обычно не лежат, там разные бумаги или даже постельное белье.
Таня вынула несколько больших застекленных коробок. Сережа глянул и замер от удивления. За стеклом оказались картонки, к которым сплошь рядами были приколоты жуки.
— Мы вот чем занимались, — резко сказала Таня. — Дурацкое занятие! Каждый жук шевелит лапами чуть ли не по неделе.
Сережа еще раз посмотрел на ряды высохших жуков… Ему стало не по себе.
— И я подумала: зачем изучать насекомых, когда сразу можно изучать людей!
Не то сомнение, не то испуг шевельнулся в его душе: может, ей скоро и людей надоест изучать? И, как тот мальчишка, он окажется в совершенно безвоздушном пространстве… Спросил:
— А ты, кроме жуков, еще чем-нибудь увлекалась?
Она ответила:
— Конечно!
— А почему больше Борис не появляется?
— А он больше не нужен. Понадобится — позову.
Вот о чем вспоминал, о чем думал Сережа Крамской, когда сидел один за кухонным столом перед стаканом остывшего чая, прижимая к подбитому глазу тяжелую серебряную ложку.
А поделать ничего не мог!
— Хотела бы я знать, кто же это сделает, — сказала Таня.
— Что сделает?
— Преступление.
Сережа собрался было удивиться, почему она так уверена: пять лет их класс спокойно обходился без преступлений, а как пришла Садовничья, так сразу должны… преступаться!
Таня между тем продолжала свои мечты:
— Да нет, не хочу я знать, кто его совершит…
— Почему?!
— Потому! Думаешь, Шерлок Холмс сразу хотел знать, кто кого убил? Он хотел до этого докопаться!
Помолчали. Алена Робертовна произносила речь — шел, между прочим, классный час.
— Слушай, Тань, а почему?.. — И далее Сережа изложил ей свою мысль про пять лет спокойной жизни их класса.
Недослушав (ей и так все было ясно!), Таня улыбнулась чуть снисходительно и покачала головой:
— А как ты думаешь, закон Архимеда существовал до Архимеда? Точно так же и преступления! Вы их не замечали, вот и все. Думали: это — совпадение, то — несчастливый случай. А чаще как бывает? Подозрение есть, да разбираться неохота, ну и замнем для ясности! А каждое нераскрытое преступление рождает пять или шесть новых.
— Ты откуда знаешь?
— Знаю. Это моя теория. Самый опасный преступник знаешь какой? Который остался безнаказанным! — И, видя, с каким вниманием Сережа ее слушает, сказала: — Надо мне было с тобой еще теорией подзаняться. Совсем я это упустила из виду! Теперь уж некогда.
— Почему?
— Предчувствие есть: начинается моя работа! Теперь смотри и слушай, чтоб… — она поискала слова посильнее, — чтоб ни один микроб не проскочил!
И они стали слушать Алену Робертовну, наверстывая пропущенное.
Классные часы, как известно, происходят по субботам.
Но сейчас была обычная среда, третий урок, по расписанию русский. Алена Робертовна решила: ничего, если надо, она всегда нагонит. Поговорить с классом по душам, вот что сейчас важно.
Сегодня было тридцатое сентября — день подведения итогов за месяц и день вручения золотой медали лучшему ученику. То было чисто ее изобретение. И надо сказать, не лучшее изобретение. Медаль назначалась всего одна. Думала, в классе разгорится соревнование. Но ничего, увы, не разгорелось! Несмотря на то, что медаль была настоящая, золотая, какие дают ученикам за отличную успеваемость и примерное поведение.
Алена Робертовна пожертвовала ради такого случая своей собственной школьной медалью: просверлила в ней дырочку, продела цепочку. Получился прекрасный переходящий приз.
И все-таки успеха эта затея не имела. Март, апрель и май прошлого года (а именно столько существовал необычный приз) медаль получала Лида Самсонова. Именно она была круглой отличницей, а стало быть, ничего тут не поделаешь!
И хотя Алена Робертовна верила в свою идею, старалась все обставлять поторжественней и даже брала у Самсоновой интервью для стенгазеты, медаль уже в апреле была переименована в «лидаль». А это, конечно, несомненный признак того, что ребята настроены иронически, а совсем не вдохновенно.
Что-то надо было делать. Но что? Самое простое — отказаться от этой… «лидали». Алена Робертовна считала, что так поступить она не имеет права — авторитет. И потом, вдруг кто-то из учеников класса решит, что она просто зажалела свое золотишко!
Тогда придумала Алена Робертовна (а придумывала она, как мы помним, лежа у самой сине-белой каймы Черного моря), придумала создать, как говорят взрослые, здоровую конкуренцию. Сперва, быть может, несколько искусственную. Но потом, думала она, борьба все-таки разгорится! Обязательно должна разгореться!
Алена решила присудить медаль не совсем справедливо — не лучшей ученице Самсоновой, а кому-нибудь другому.
— Сегодня я хочу отметить особую старательность и прогресс нашего нового лауреата. Хочу заметить, что она большой молодец, добилась своего, отвоевала у Лиды медаль. Значит, я полагаю, это могут сделать и другие?
Тут Алена улыбнулась чарующей улыбкой — словно готовилась принять букет гвоздик.
А класс замер в ожидании сенсации. Вернее, в ожидании непонятного. Ведь Самсонова как была лучшей, так и осталась. Что же в таком случае затеяла Алена Робертовна? И для чего? Учителя — народ непонятный!
— Медаль присуждается Лене Серовой!
Загремели аплодисменты — это в одном углу шестого «А». И вытянулись физиономии — это в другом углу шестого «А».
Эх вы, витающая в небесах Алена Робертовна! Жалеешь вас, жалеешь, а, видать, надо все-таки хоть разок подрезать ваши выдуманные крылья…
Были в шестом «А» две девчонки, вокруг которых так или иначе крутилась вся жизнь — Самсонова и Серова. У них были свои «команды». А остальные двадцать семь или двадцать восемь человек класса являлись… Как тут сказать? Болельщиками, что ли: сам в команде не состоишь, «на поле не выходишь», однако за делами ее следишь, или даже заполняешь таблицу под названием «Движение по турам», или даже нет-нет да и выкрикнешь, что, мол, «Спартак» — чемпион, а ваша — так себе команда… И стало быть, когда произносятся слова, что «Серова обошла Самсонову…» (да еще произносятся кем!), и когда у Самсоновой медаль отбирают, а Серовой отдают, это, знаете ли…
Здесь стоит, между прочим, заметить, что Сережа принадлежал к той части болельщиков, у которой вытянулись физиономии.
Пожалуй, лишь одна Таня сохранила полный нейтралитет. Но ведь она была новенькая.
Сережа почувствовал, что кто-то дергает его за рукав. Естественно, это была его соседка по парте. Спокойными своими синими глазами погасила Сережин все еще досадливый и негодующий взгляд:
— Запомни мои слова. Скоро что-то случится!
А ведь она угадала! Это началось буквально через сутки. Но никто ничего не заметил. Быть может, такова вообще природа преступлений: честным людям до последнего не верится, что оно уже совершено. Все думаешь: недоразумение, чепуха, через полчаса все разъяснится.
Первым, как это ни странно, засомневался Сережа. Пришел домой, сел за уроки, а внутри что-то не на месте. Взял телефон, тихо отнес в свою комнату (бабушка на кухне читала «Иностранную литературу» и следила, как тушатся баклажаны), тихо набрал номер… Таня выслушала, не проронив ни звука, потом сказала: «Нет». И положила трубку.
Она вовсе не считала, что должна быть любезной со своими подчиненными, если занята каким-то более важным делом. А дело у нее действительно было важное. Лежа в ванной, она училась дышать через резиновый шланг… Получалось у нее из рук вон плохо. Вода забиралась в нос, в рот и в уши.
Она лежала на дне, чувствуя затылком гладкую поверхность ванны, и по ударам сердца подсчитывала вытерпленные секунды.
Телефонный звонок прокричал низким и как бы охрипшим голосом — так ей показалось из-под воды. Едва отплевавшись, отсморкавшись, Таня взяла трубку. До Сережиных ли глупостей было ей в тот момент!
И вот на ж тебе — ее подручный все-таки оказался прав!
На следующий день первый урок был русский. Уже прозвенел звонок. Они все сидели за партами, переговариваясь вполголоса, и многие — увы! — радовались, что минутки от урока уходят, тают. Вовсе не думая о том, что это тают минутки их собственной жизни!
Звуки в коридоре исчезли, выметенные школьной тишиной. Алены все не было. И они уж начали надеяться, что учительница вовсе не придет, мало ли — заболела или еще что-нибудь. И значит, им сейчас надо сидеть тихо, чтоб завуч ничего не заметила. И, если повезет, они так просидят целый урок.
Но здесь влетела Алена Робертовна — запыхавшаяся, веселая, словно они были не ученики, а соучастники ее опоздания.
Алена села к себе за стол, чуть растерянно оглядела его:
— Годенко.
Поднялся Гришка Годенко — одна из ярких личностей их класса.
— Будь любезен, сходи, пожалуйста, за журналом.
У Алены Робертовны и Гришки были сложные отношения, и уже давно — с четвертого класса, с тех пор, как Алена взяла их класс под свою опеку.
Обычно как относятся к учителям? Того немножко любят, того немножко не любят. Но в основном все-таки спокойно, чтобы не сказать равнодушно.
Здесь все было наоборот.
Если б в шестом «А» употреблялись возвышенные слова, то вполне можно было бы сказать, что у Алены Робертовны и ее ученика Годенко отношения романтические!
Гришка мог на контрольном диктанте выпустить из-под парты воробья с привязанной к хвосту лентой. Естественно, урок лопался, как передутый воздушный шар. Алена Робертовна громко сердилась, причем не столько за сорванный урок, сколько за то, что эта привязанная лента «является издевательством не только над птицей, но и над самой Жизнью!..». Так она говорила, сверкая глазами.
И вдруг Годенко, который вовсе не собирался признаваться, что именно он выпустил несчастного воробья, теперь крикнул Алене Робертовне прямо в лицо, что стыдно ей так думать про издевательство над Жизнью. Он лишь для того привязал ленту, чтоб воробья легче было поймать и отпустить в окно.
«Неужели вы не понимаете таких простых вещей, что вас не хотят расстраивать, что о вас думают!» — крикнул Гришка и выбежал из класса, предоставив другим возможность доказывать, как просто поймать воробья, за которым струится по воздуху метровой длины розовая ленточка.
Трудно, конечно, понять, какая тут забота о человеке, когда к воробью привязывают ленту. Вернее всего, что Гришка просто хотел покрасоваться перед любимой учительницей.
Иногда, кстати, это ему удавалось сделать очень даже просто. И тогда все замечали, какой Годенко милый и симпатичный. Например, он мог на Восьмое марта обклеить всю доску мимозными ветками и россыпями отдельных мимозных шариков (если в магазине, то это можно купить даже на самые небогатые средства). Урок русского, конечно, опять пропадал, потому что кто же, скажите, тронет такую красоту!
И Алена Робертовна вдохновенно проводила классный час. А урок с общего согласия переносили на субботу, на после занятий, когда должен был проходить настоящий классный час.
В данный момент у Гришки и Алены Робертовны опять была, как говорится, «напряженка». И шестой «А», который с большим интересом следил за развитием их отношений, это хорошо знал…
Теперь же, словно шелест по лесу, по классу пронеслись всевозможные красноречивые взгляды: мол, напряженка напряженкой, а за журналом погулять послали все-таки любимого Годеночку.
Гришка покраснел и подчеркнуто спокойным шагом отправился выполнять задание.
Понятно, что Алена не стала его ждать, она начала урок. Лишь минут через десять она обратила внимание, что Годенки все нет. Сделала короткую паузу, пожала плечами, как бы вспоминая о своих все-таки прохладных отношениях с данным субъектом. И снова углубилась в русский язык.
Она кончила опрос и перешла к новому материалу. Надо заметить, что если Алену слушать внимательно, то можно было легко понять, что объясняет она интересно. А ведь это редкая вещь, когда про синтаксис и орфографию умеют рассказать так, что ты сидишь без всякого желания пошептаться о вчерашнем хоккее и, может быть, впервые понимаешь, как действительно богат и прекрасен, как он удивительно устроен — твой родной язык.
Сережа Крамской открыл для себя это умение учительницы в конце пятого класса и теперь, когда не имелось более неотложных дел, старался слушать ее. С трудом он повернул голову к Тане.
— А ведь, кажется, ты прав! — Она смотрела на него спокойным и ясным взором. Но все-таки Сережа услышал ее тайное волнение. И затем услышал, как сейчас же и на той же глухой ноте заработала его собственная душа.
— Чего прав?
— Журнал-то исчез!
Да! Именно об этом вчера и звонил ей Сережа: о крохотном происшествии на уроке рисования. Валентин Макарович, особенно ни к кому из них не обращаясь, ворчал, что, мол, куда это в вашем классе вечно деваются журналы? Что вы их, на бутерброды используете, что ли?
Но, серьезно говоря, кому на рисовании нужен журнал? То есть нужен, конечно. Однако обойтись без него куда проще, чем идти искать.
Сейчас, после Таниных слов, Сережа еще ничего не успел ощутить — ни радости, ни гордости, а только все то же волнение, — и тут дверь отворилась, вошел Годенко. Вид какой-то непонятный, и глаза горят.
И журнала в руках нету!
Происходит немая сцена. Алена у них была, между прочим, не из тех учительниц, которые понукают учеников фразами: «Мы тебя ждем. Ты нас задерживаешь. Не отнимай у класса время» и так далее. Алена просто ждет, когда сверкающий глазами Годенко отдышится и что-нибудь промолвит.
И шестой «А», который на своем веку достаточно повидал учителей, невольно проникается уважением к своей классной. Она хоть и витает, а понятие у нее есть!
И вот Годенко начинает повествовать… Всякий, кто читал «Трех мушкетеров», помнит, конечно, эпизод, когда д'Артаньян встречает в городе Менге некоего незнакомца (как выясняется из дальнейшего, то был граф де Рошфор), пытается его преследовать. И после некоторых весьма живописных сцен зловещий незнакомец исчезает.
Понятно, что Гришкин рассказ был осовременен. И все-таки в главных деталях и поворотах сюжета он почти полностью совпадал с тем, что можно прочитать на соответствующих страницах романа Александра Дюма.
Только на месте знаменитого гасконца фигурировало имя Годенки, а на месте подлого де Рошфора — имя Слюдова из шестого «Б».
Таков уж был этот странноватый и, в общем-то, отличный парень Гришка. Небось они с тем Слюдовым всего лишь столкнулись в уборной на две-три секунды, погрозили друг другу кулаками… А у него получился целый рассказ. Да какой — лучше Дюма!
— Но при чем тут твой Слюдов? — спросила Алена, которая в шестом «Б» не преподавала.
— Мы враги! — И Гришка опустил свои, прожигательные глаза в пол.
Это была истинная правда. Неделю назад Слюдов и Годенко дрались на глазах у всего коридора. По странному совпадению в те пять или шесть минут на горизонте не проплыло ни одного учителя. Инцидент — редкостное событие! — остался тайной учеников.
И поэтому всем все было ясно. Одной Алене не ясно:
— Ну хорошо. Так где все-таки журнал?
— Да я до него не дошел! — И оглянулся на класс.
Его поняли: где уж тут о журналах думать, когда на пути твоем в пустом коридоре мелькнул враг.
— Сядь, Годенко! Даже замечание тебе записывать не хочу! Лида Самсонова, сходи, пожалуйста, за журналом!
В этих словах, кажется, не было ничего особенного. Но так только кажется! Шестой «А» сейчас же вспомнил, что Годенко — из болельщиков Лены Серовой, и, посылая теперь Самсонову, Алена как бы хочет подчеркнуть, что серовская компания — второй сорт, раз не могла справиться с таким простым заданием.
Урок с этой секунды пошел нервно. Каждый думал, что знает истинную причину этой нервности. Однако знала ее одна лишь неприметная новенькая, Таня Садовничья: над классом сгущаются тучи — вот что она знала!
Продолжение не заставило себя долго ждать. История уже словно катилась с горки, обрастая все новыми событиями и действующими лицами. Интеллигентно постучавшись (это уж, конечно, в пику Серовой), вошла Самсонова… С пустыми руками!
Алена Робертовна, видно, потеряла всякое терпение, повернулась к Лиде всем корпусом:
— Да что такое?!
На шее у Самсоновой проступили неровные красные пятна. Сережа знал: это она волнуется.
Лида опустила голову, закрыла подбородком шею:
— Я смотрела, а его там… нет!
— Хм… А я его там видела сегодня!
— А я… — Лида подняла голову, еще сильней заалели на шее у нее некрасивые пятна. — А я смотрела вместе с Розой Григорьевной!
Алена сделала несколько растерянных шагов к Лиде. Словно старалась рассмотреть что-то особое на ее лице.
— Лида? Зачем же это… вместе?
Самсонова уже взяла себя в руки. Пятна ее поблекли.
— А вы мне как будто не верите… последнее время.
Это был намек на отданную Серовой золотую медаль. Так, по крайней мере, решил Сережа. И Алена Робертовна тоже. Она положила руку на плечо Самсоновой:
— Что ты, девочка!
Иногда Алена Робертовна казалась себе очень старым и опытным педагогом. «Тебя с седыми прядками над нашими тетрадками…», как пелось в одной популярной песне.
— И потом, — продолжала Лида еще спокойнее, — я там была не первая… — Снаряд, зловеще жужжа, пролетел над полем боя и разорвался в самом центре серовского лагеря. А им и ответить было нечем.
— Да, странно, — сказала Алена Робертовна со значением. — Действительно странно… Ты не находишь, Годенко?
— Следи за тем, что происходит! — услышал Сережа в своем ухе раздельный приказной шепот. Сама же Таня тщательнейшим образом все записывала — слово в слово, точка в точку — как слова песен Высоцкого.
— Что ж, садись, Лида. Извини, если я тебя обидела невольно… И ты, Годенко… Садись пока.
А вот дальнейшее Сереже действительно показалось странным. Это, он понял, надо запомнить: на Гришку грянуло оскорбление. Ведь и учительница, и Самсонова, хоть прямо ничего и не сказали, но явно намекают на его, годенскую, причастность к пропавшему журналу. Оскорбление! А Гришка вместо того, чтобы заорать, по своему обычаю, вместо того, чтобы вылететь из класса, просто сел и опустил голову. Может, ему было стыдно, как уличенному. Нет, представьте. Он себя лишь сдерживал. Он себя сдерживал изо всей силы… Странно!
— Продолжим урок, ребята. — Тут Алена глянула на часы. — А впрочем, запишите домашнее задание!
Полетел звонок! Сережа, как и почти весь шестой «А», сразу встал — после такого напряжения хотелось подвигаться. Лишь Годенко остался сидеть за партой. Да Самсонова. Да Таня Садовничья, которая продолжала быстро писать. И только дымящейся трубки ей не хватало да квартиры на Бейкер-стрит. А Ватсон — вон он, стоял здесь, глядя на шефа глазами, полными внимания и усердия. Таня поймала этот взгляд. И ох как трудно было ей не улыбнуться.
— Сядь-ка на минуту!
Пододвинула листок, который был озаглавлен: «Узнать, решить». И дальше в столбик:
1. Был ли выгнан с урока Слюдов?
2. Была ли в учительской Роза Григорьевна?
3. Заходила ли Алена Р. перед уроком в учительскую?
4. Кому выгодно, чтобы пропал журнал?
Сережа пробежал листок, и в первую секунду ему показалось, что он все понял, но…
— Вопросы потом, — сказала Таня. — Сейчас ты ведешь разведку по пункту первому, я по пункту второму. Третий и четвертый исследуем дедуктивным методом.
«Дедуктивным методом» — это здорово. За дедуктивный Сережа мог бы перенести и ее руководящий тон. Но вот идти в шестой «Б» и узнавать про Слюдова… Страх сунул за шиворот Сереже Крамскому свою ледяную руку.
А дело вот в чем. Когда они ходили на тренировочные раскрытия преступлений, то однажды им пришлось столкнуться с мальчишкой из шестого как раз «Б». Это был довольно расхлябанный тип. Сережа его приструнил почти без всяких усилий. Однако этот мальчишка, Соболев его была фамилия, Сереже, что называется, «пообещал»…
Обещанного, как известно, три года ждут. И Сережа не очень беспокоился насчет Соболевских угроз. Но одно дело — не беспокоиться, и совсем другое — идти прямо в логово противника.
Тут уж у Соболева, каким бы ни был он рохлей, а забитое чувство гордости должно взыграть! К тому ж поддержка родного класса обеспечена.
В общем, соваться туда было чистым самоубийством. А тут надо еще добавить, что разведку Сереже предстояло вести не только в чужом классе, но и на чужом этаже!
Школа у них была экспериментальная (теперь есть такие: либо с каким-нибудь особым уклоном, либо по какой-нибудь особой программе, либо прямо говорят — экспериментальная). И в качестве одного из экспериментов решили расселить классы «по семьям». Чтоб на одном этаже учились и первачата, и средние, и старшие.
Пусть, мол, младшие не боятся старших, а старшие учатся опекать младших… И вот теперь Сереже из-за этого эксперимента пришлось со своего третьего этажа идти на опасный четвертый.
Он так тяжело шел по ступенькам, как, наверно, никогда не будет ходить в своей жизни. И даже когда в середине где-то там двадцать первого века ему исполнится семьдесят два года…
Шел и старался успокоить себя надеждой: посмотрит на этого Слюдова — и сразу будет ясно, выгоняли его или нет! Ведь нормального человека за всю школьную жизнь выгоняют с урока раза три-четыре, не больше.
То есть для него это событие.
А значит, по лицу обязательно должно быть заметно!
Так рассуждал Сережа. И в то же время он точно знал, что никогда не разрешит себе довериться какому-то беглому взгляду. Ведь тут решается судьба человека, его честное имя.
А что? Разве нет? Береги платье снову, а честь смолоду! Если Сережа определит, что Слюдова никуда не выгоняли, то, стало быть, Годенко врет. И тогда…
Не имеет значения, что Годенко болеет за «команду Серовой», а Сережа за «команду Самсоновой»: ведь и сыщику надо беречь честь смолоду, а не одному только подозреваемому!
Собрав мужество, изобразив на лице своем всю возможную независимость, он заглянул в шестой «Б». Слюдова он увидел сразу, и Слюдов ему не понравился!
Слюдов был абсолютно спокоен.
То есть по результатам визуального обследования можно было сказать: его не выгоняли. Сидел за партой и читал книжку. Даже не учебник, а именно книжку, художественную литературу — до того он был спокоен.
— Э? Чего читаешь, Слюда? — спросил Сережа.
Они почти не были знакомы, и Сережа мог лишь догадываться, что прозвище этого человека, если исходить из обычных школьных правил, должно быть как раз, наверное, Слюда.
Предполагаемый Слюда поднял голову:
— А тебе-то что? Вали отсюда!
Это было не оскорбление, не вызов на драку, просто нормальное отношение жителя четвертого этажа к чужаку-третьеэтажнику. И при этом опять полное спокойствие! Так, интересно, интересно!
Но Сереже вдруг очень неинтересно стало вести аналитическую работу. Потому что еще несколько человек с хмурым недоумением стали смотреть на него. Вот тебе и «семья»! Впрочем, экспериментаторы, как известно, имеют право и на отрицательный результат.
Соболев в поле зрения так и не возник. Сереже удалось благополучно исчезнуть — задание практически было выполнено: на девяносто процентов он мог бы головой ручаться, что Слюдова не выгоняли.
На девяносто! Значит, для отрубания головы оставалось десять.
В сущности, это очень мало: один шанс против девяти. Например, если вероятность того, что вас завтра спросят, — один против девяти, можете смело не учить.
Да, очень мало! Но только не когда речь идет об отрубании головы и… о чести человека!
А Таня сейчас наставит на него свои синие прожекторы… Чтоб только не идти к себе на третий, Сережа поднялся на пятый этаж. Абсолютно ни для чего. Это был совсем маленький, как бы «аристократический» этажик. Его почти весь съедал огромный актовый зал. А кроме уместились только раздевалка для артистов и десятый «А».
Здесь было тихо, десятиклассники, занятые собой, не обращали внимания на угрюмого мальчишку, уткнувшегося носом в оконное стекло.
Слякоть и муть были за окном — чего там высматривать. Октябрь щедрой своей рукой засевал мокрыми зернами поля, и леса, и улицы, и крыши домов. Сережа смотрел на пролетающий частый дождь… А вспоминалось ему совсем иное утро — погожее, беззаботное.
Солнце светит сквозь нагретый влажный туман. Сережа идет по длинной и прямой просеке. Лес — елка и немного сосны. Каждое дерево стоит здесь не меньше лет ста. Каждое огромно, с кроной под небеса. В таком лесу видно далеко меж круглых прямых стволов. Идешь по такому лесу, и кажется, что идешь во сне.
И вдруг чем-то пахнуло ему прямо в лицо, удивительно знакомым, густо-сладким, похожим то ли на духи, то ли на… мамину помаду…
Он даже остановился. Ведь это густой стеною на него шел сладкий малиновый дух!
Сережа хорошо помнил свое удивление и даже волнение. Он не очень интересовался этой малиной. Ну, как объектом охоты. У них малина росла на дачном участке.
Но он никогда не знал, что так откровенно, просто и сильно может пахнуть лесной малиной. Он думал — только где-нибудь в тайге, где-нибудь в рассказах Пришвина или Бианки.
И оттого настроение у него стало особое. Он свернул со своего пути и отправился на поляну, где познакомился с той необыкновенной девчонкой, с будущей Таней… И долго ходил у корявой, медленно умирающей березы: ему хотелось найти шарик, в пару для его собственного одинокого шарика.
Казалось: найду — и что-то случится. А береза неподвижно висела над ним зеленым воздушным шаром. И словно тоже ждала: найдет он или нет.
Шарик Сережа так и не нашел, но все равно возвращался домой задумчивый и таинственный. Смотрел на себя как бы со стороны и становился еще таинственней. И дома, ни с кем не разговаривая, замкнуто пил чай…
Вот что ему вспомнилось и, может, вспоминалось бы дальше. Да тут зазвенел звонок — Сережа тотчас вернулся на грешную землю и опять увидел перед собой заплаканное окно, октябрь.
И вспомнил тяжелое свое положение.
Поскольку ничего другого ему просто не оставалось, он пошел по лестнице к себе на этаж, на урок. А что скажет Таня, об этом лучше было совсем не думать.
Он прошел несколько ступенек… Внизу слышался какой-то гомон. С равнодушным любопытством Сережа перегнулся через перила…
Вот что такое везение! Шестой «Б» длинным червяком тянулся вниз по лестнице. Впереди шествовал физкультурник Степан Семеныч — такой до ужаса подтянутый, в спортивном костюме фирмы «Адидас» и в кроссовках «Пума» или что-то еще познаменитей.
Сережа от волнения даже не сообразил, что ему следовало бы спрятаться. Его голова так и висела над проходящим шестым «Б», словно вылезшая из туч луна.
Но вот они ушли, пропали их голоса и покрикивания физкультурника — чтоб они вели себя потише: ведь уже начались уроки!
Тотчас Сережа сбежал по лестнице. На цыпочках, бесшумно (или ему только казалось, что бесшумно) пролетел по коридору до дверей шестого «В». Страх схватил его за шиворот. Однако Сережа не успел остановиться и с этим страхом, который, словно всадник, сидел у него на плечах, ввалился в чужой класс.
Было пусто, была полнейшая тишина. Только дыхание вырывалось из Сережи, как из компрессора… Войди сейчас кто-нибудь, и Сережа никогда и ничего не сумел бы объяснить! Но один страх в нем пересилил другой — страх оказаться трусом. Тоже новость для прежнего робкого Сережи Крамского.
Только некогда ему было раздумывать о таких вещах.
Он вынул слюдовский портфель. Выпала книжка. Невольно Сережа полюбопытствовал, что же там читал заклятый враг их Годенки. Он читал, оказывается, «Детство Багрова-внука»!
И с презрением Сережа мотнул головой: книга эта ему казалась чем-то неимоверно скучным! Тягучие описания природы, нескончаемые красоты и восхищения…
А странно! Ведь всего три минуты назад он сам вспоминал прекрасный лес начала августа, туман и белое, чуть склонившееся к осени солнце…
Сережа толкнул книгу в парту и раскрыл портфель.
Еще раз приступ ужаса охватил его. Ведь раньше он, в конце концов, просто вошел, просто сел за парту. А теперь…
Закусив губу, словно готовился прыгнуть с высоченного трамплина в неведомую реку, Сережа вынул слюдовский дневник. Страницы не слушались, будто сделанные из пластилина. Наконец он сумел добраться до второго октября. Первый урок… История у них была. В графе «Отметки» у Слюдова стояла уверенная, выведенная зеленым шариком четверка.
И ни тебе замечаний, ни тебе: «Родители! Убедительная просьба…»
Ну вот и все!
Теперь он мгновенно вспомнил, что сам опаздывает на урок. Уже опоздал!
Молниеносно вылетел из чужого класса. Надо бы, конечно, сперва осторожно высунуться. Повезло — в пустом коридоре ни одна пара глаз не поймала его на взлете.
По лестнице, через три ступеньки! На последнем прыжке как не грохнулся — чудо. Нет, не чудо, а просто спортивный стал: попробуйте-ка три месяца подряд позаниматься спортом — сами узнаете. Но и этого изменения в своей жизни не заметил сейчас Сережа.
Без стука он влетел в класс. Сразу представил свои торчащие, как у первоклассника, глаза и растрепанный вид.
— Ну, Крамской, четыре минуты, это, пожалуй, многовато, даже если ты совсем не уважаешь математику, — сказала Роза Григорьевна.
— Извините! — пробормотал Сережа, следя лишь за тем, чтобы сердце его не выскочило из-под рубашки.
— Но может быть, ты все-таки объяснишь свою уважительную причину?
Да, Сережа мог объяснить ее. Дело в том… Тут он осветил жителей шестого «А» многозначительной улыбкой… Дело в том, что, едва он собрался идти в класс, на пути его мелькнул кровный враг — Слюдов из шестого «Б». И Сережа не мог его пропустить, как в свое время д'Артаньян не мог пропустить незнакомца из Менга… и тэ дэ и тэ пэ — все живописные подробности взяты напрокат из рассказа Годенки.
Класс сидел словно загипнотизированный: надо же до такого додуматься! И, главное дело, кто?! Корма, бедняк, забитый ребенок!
Роза Григорьевна покачала головой:
— Дети! Да когда же вы наконец повзрослеете?! Боюсь, что лишь после того, как загоните меня в гроб… Садись, Крамской! А впрочем, раз уж ты у доски, отвечай-ка нам! Ответишь — победителей не судят. Не ответишь — получишь двойку и замечание. Согласен?
Сережа понял, что это лишь риторический вопрос, и сразу принялся за длинный пример.
Когда через некоторое время он благополучно добрался до своей парты («Надо бы тебе, Крамской, отлично поставить, но не такой я человек — получай четверку!»), Таня могла сказать только одно:
— Гениально! — И голос у нее был не холодный, не начальницкий, а самый нормальный восхищенный девчоночий голос. И, услышав его, Сережа покраснел.
— Я все время на Годенку смотрела, — продолжала Таня. — Сидел, как пришитый. Как будто у него все части тела сейчас отклеиваться будут… Что, не выгоняли Слюдова?
— В дневнике четверка!
Таня пристально посмотрела на него:
— Молодец! А слова Самсоновой подтвердились: Роза действительно целый урок сидела в учительской.
— Как же ты узнала?
— Да никак. Подошла и спросила. Она: это тебе для чего? А я: если не трудно, ответьте, пожалуйста. Она засмеялась и ответила — она же такая, да?
— Знаешь ты, что такое мимикрия? — спросила Таня. Они встретились в ее квартире, чтобы разработать дальнейший план действий.
Сережа слыхал это слово, но… забыл!
— Мимикрия вот что такое. — Таня вынула картонку со своими жуками. — Видишь, если под этого подложить зеленый листок или травку, ты его не заметишь… Ну, вроде бы не заметишь.
Эх! Как же он забыл… Правильно! Мимикрия — это маскировка для выживания. Мама рассказывала: «Заяц белый, куда бегал… Угадай, про какого зайца говорится — про зимнего или про летнего?» Сережа подумал и говорит: «Про зимнего». — «Верно. А почему?» Сережа подумал и опять ответил. Тогда мама и рассказала ему про мимикрию. Только это давно было. Еще, наверное, в детском саду, и Сережа само понятие помнил, а слово улетучилось.
— Я вот что поняла, — продолжала Таня. — Мимикрия устроена только для глупых, для недоразвитых хищников. Недоразвитый пройдет в двух шагах от еды и ничего не заметит, останется голодный, а там потихонечку и вымрет.
Сережу прямо жуть взяла от жестокой неумолимости законов природы. В диком мире плохо быть слабым. Даже слабым хищником!
— Потому и жизнь у них продолжается, — говорила Таня, — что слабые вымирают, а сильные остаются… А теперь слушай главное. Преступник тоже использует разную мимикрию — путает улики, заметает следы. Он думает: во я какой хитрый, а это у него просто инстинкт работает. Ему-то надо бы совсем другое делать…
— А что ему надо делать? — тихо спросил Сережа.
— Этого, слава богу, никто не знает! — Таня улыбнулась. — И потому умный сыщик поймает даже самого-самого гениального преступника. Просто такой уж непреложный закон.
— Тань, ты это все сама придумала?
Не выдержала Таня, торжествующе улыбнулась. Однако быстро взяла себя в руки.
— Помнишь, у нас было четыре вопроса? Первое: встречался ли Годенко со Слюдовым? Нет! Второе: причастна к этому делу Самсонова? Нет! Потому что там была Роза Григорьевна. Третье: кому выгодно убить журнал? Годенке, по крайней мере, точно, что выгодно — учится плохо, с классной у него опять война…
— Значит, мы раскрыли его мимикрию?!
— Этого тебе знать пока не надо.
— Почему?!
— Ну… есть одно обстоятельство. И кстати: завтра придешь за двадцать пять минут до звонка. Я кое-что тебе проясню.
— А почему завтра-то?!
— Все! — Она встала: — Ты зарядку делаешь?
— Делаю, — ответил Сережа с обидой.
По пути домой и дома Сережа думал о Танином рассказе. Его собственный подвиг уже казался ему вовсе и не подвигом. А вот Таня… Даже эти четыре вопроса: надо было до них додуматься, надо было понять всю ситуацию!
Но чего она теперь-то темнит?
Хм… Между прочим, вопросов на бумажке было четыре. А они разобрали только три! Четвертый же… Сережа совсем было бросился к телефону: уточнить этот пунктик.
Нет. Подожди! Должен сам. Она ведь специально не рассказала. Говорит: приходи на двадцать пять минут раньше.
А четвертый был вопрос… Вспомнил!«Заходила ли Алена в учительскую перед уроком?»
А зачем это? Заходила не заходила — какое имеет значение?
Несколько раз он аккуратно прошел все дело от начала до конца, и каждый раз в конце оказывалось одно и то же: Годенко!
Могучая зеленая четверка в слюдовском дневнике… Как вспомнишь ее, любое сомнение бледнеет и вянет — Годенко, Годенко, больше некому.
И в то же время сомнение брало. Уж очень они не походили друг на друга — воровство и Гришка… Возможно, это, конечно, голословное утверждение. Но ведь когда с человеком столько лет учишься… Нет, не был Годенко жуликом, не был, хоть убей!
На следующее утро, волнуясь, Сережа Крамской вошел в класс. И застал за партами чуть не половину народа. Что особенно поразило Сережу — именно за партами!
Таня стояла перед учительским столом.
— Я им сказала, что мы знаем, кто украл журнал! — тихо сказала она.
— Как это сказала?
— Позвонила.
И Сережа проглотил следующий вопрос — узнать телефоны всего шестого «А» была для Тани Садовничьей не задача!
— Ты сядь пока, я тебя вызову.
Сережа послушно сел. А Таня, к слову сказать, так его к себе и не приблизила, на почетное место.
Ребята собирались удивительно дружно. Еще минут пять, и «полна горница людей». История с журналом, оказывается, всех трясла и раздирала!
Ну, само собой, не приплелись три или четыре скучницы, которых ничем, кроме тряпок, не заинтересуешь.
— Тихо! — сказала Таня, хотя и так было тихо. — Я начинаю!
Наступила такая тишина, какой не всегда умеет добиться и сам директор школы.
— Я не знаю, кто украл журнал. Но заявляю, что наша группа будет вести расследование!
Вы думаете, они стали метать в Садовничью громы, молнии, столы и стулья? Увы, нет! Теперь ведь никого и ничем не удивишь. Теперь удивление вообще стало считаться чем-то почти неприличным. Да, их обманули. Обещали сказать интересное, а предлагают детскую игру. Однако что же делать? Хотел сесть в кресло, а сел в лужу… Остается только сидеть где сидишь и слушать. Ну и острить по возможности.
— Тоже мне «наша группа» — два трупа! — крикнул Игорь Тренин.
Сережа хотел положить на глупое Игоряшкино плечо железную длань. Таня взглядом остановила его. Затем твердо продолжала:
— И предлагаю нам помогать!
Она все еще стояла за учительским столом, и никому как-то не приходило в голову прогнать ее оттуда.
— С какой это стати вам должны помогать?..
Многие с подчеркнутым презрением оборачивались на Сережу, и он, кажется, впервые испытал на себе справедливость выражения: «не знал, куда девать глаза».
— Будете слушать не перебивая — и я вам все объясню!
Хотя ее никто и не думал перебивать. Ее вообще не собирались слушать!
Однако они не на того напали.
— Известно вам, что такое мимикрия?
И тут же стала рассказывать то, что рассказала вчера Сереже. А потом про закон, по которому преступник обязательно должен быть пойман.
И шестой «А» сам не заметил, как снова притих. Наверное, имелись персоны, которые рады были бы съязвить, да онемели — потому что интересно было!
А Таня сразу вдруг про Годенко: первое — имеет зуб на Алену, второе — ему выгодно, чтобы журнал исчез. И наконец третье — самое сильное — ни с каким Слюдовым он не встречался!
Ух ты, вот она какая на самом деле, гробовая тишина! Слышно, как муха пролетит — ну, это, оказывается, ерунда. Тут чуть ли не слышно было, как микроб проползает.
Замер шестой «А». Впервые на его глазах было раскрыто преступление. Но главное, что с этим двое учеников — Садовничья и Крамской — не к учительнице побежали, не к завучу, а все рассказали им. И именно они теперь, шестой «А», должны стать судьями своему… ну, пусть не товарищу, а все ж человеку, которого знают как облупленного с первого класса.
— Так… А чего ж тогда? — спросил Алешка Воскресенский, чуть заикаясь и оттого краснея. — Сами все узнали. А говорите, что н-не знаете?
Таня только того и ждала:
— К сожалению… или к счастью, есть еще одно обстоятельство! Я хочу задать вопрос: как вы думаете, Алена Робертовна была перед тем уроком в учительской? Или нет?
Что-то мелькнуло по лицам шестого «А», какое-то сомнение, не то даже страх. Ведь Садовничья не за здорово живешь спросила. Она, видно, ничего просто так не делает! Такой компьютер!
— Была. Она же сама сказала, что была, — с трудом вспомнил кто-то. Огарев это был — лучший бегун, но по сообразительности далеко не чемпион мира.
Другие предпочли из осторожности промолчать. И правильно сделали.
Таня холодно улыбнулась Огареву:
— Да, Алена Робертовна так сказала. И это особенно странно! Все помнят, что она в тот день опоздала?
С удивлением, даже с огромным удивлением Сережа заметил, что многие этого вовсе не помнят: ну, было и было — подумаешь!
Потом, конечно, вспомнили.
— Опоздала минут на пять, — отчеканила Таня. — Так зачем же ей было идти в учительскую?
— За журналом! — крикнул Тренер и сам на себя удивился, как бывает, когда приходишь в комнату смеха, где кривые зеркала. Иным смешно, а ты глядишь — и странно видеть себя с такой дикой рожей. Вот и Тренеру-Гарьке стало странно, что он сморозил этакую глупость.
Но Садовничья для наглядности не стала издеваться над ним. А сказала — опять всему классу:
— А ведь за журналом специально был послан Годенко! Так зачем же она в учительскую бегала? Представьте: сперва на четвертый этаж, потом обратно на третий. А время урока идет. И любой ее может спросить: вы почему не с классом?
Ух, как она говорила! Словно Алена Робертовна была уже не учительницей, а просто как все они — как Годенко, как любой. Сереже неловко стало. Так нам всегда бывает неловко, если человека ругают за глаза… Ну так встань, чего же ты! Не решился против Тани…
— Но ведь Алена же сказала: «Я видела журнал в учительской», — звонко и повелительно произнесла Серова.
— Прибежала, посмотрела на журнал и опять бегом в класс? — Таня засмеялась. И жутковатый это получился смех — холодный, безжалостный. Наступила тишина.
Вдруг поднялась Самсонова. Сережа обратил внимание на то, как она бледна.
— Ты что хочешь сказать-то?!
— Ничего… Только одно. Вину Годенко нельзя считать полностью доказанной.
Так эти двое почему-то и остались у Сережи в памяти. Весь класс сидит. А они стоят — прямые, каменные и смотрят друг другу в глаза. Самсонова здоровенная, почти настоящая тетя. А Таня хотя и поменьше, но зато решительность — как у летящей в цель пули.
Не долго прожила эта странная сцена. Опомнившись, Серова вскочила — чтоб и ей тоже оказаться позаметней:
— В таком случае, я предлагаю…
Договорить ей не дали. Или, может, ей и нечего было договаривать. Потому что уж очень легко она уступила Годенке.
Сперва Гришка рванулся выйти к доске — для торжественности, что ли? Но вдруг почувствовал, что это нелепо. И остановился посреди класса в проходе — пугало пугалом.
И, поняв, что через секунду он вообще ни на что не решится или кто-нибудь что-нибудь брякнет — и тогда придется орать, а то и драться, Гришка заговорил, обрывая свою речь на каждом слове, будто стрелял из пистолета:
— Я сам докажу свою невиновность. И кончайте… развлечения!
В эту секунду Сережа отчетливо понят, что Годенко здесь совершенно ни при чем, что их наблюдения, обыски чужих портфелей, разные умные выводы — действительно всего лишь развлечение, не больно-то хорошая игра.
Первой это, конечно, должна была почувствовать Таня. И Сережа опять промолчал: чего говорить, если на свете существует такой человек.
Но Таня вдруг сказала совсем другое — будто и не было Тришкиных стреляющих слов. Вернее, слова она, конечно, услышала. А вот самого главного — правдивого голоса — нет. И будто совсем не увидела, как он правдиво остановился посреди класса.
— Не надо! — сказала Таня очень спокойно. И синими глазами подтвердила это свое спокойствие. — Он докажет, видите ли… Здесь никакой самодеятельности быть не может! Расследование должна вести наша группа.
— Чушь!
— Нет, не чушь, Годенко. Во-первых, все видели, что мы это умеем. А ты… Тебя вообще никто не знает!
В споре, бывает, не главное сказать истину, главное сказать метко. И глупый Гришка не сообразил, что надо немедленно возмутиться, что он в этом классе с пеленок, а Садовничья — всего лишь пришлая марсианка.
Вместо этого Годенко начал доказывать, что он не верблюд:
— Да ты пойми — это меня касается, дура ты набитая! Меня, а не тебя!
— За такие слова ты можешь и получить, Годенко. Но я тебя прощаю — пока. И не перебивай людей, когда они говорят… Я сказала «во-первых». А во-вторых, это касается не только тебя. Из-за журнала пострадают очень многие: раз отметки пропали — значит, опять будут спрашивать — всех подряд, по всем предметам!
Может быть, впервые до класса дошла эта ужасающая перспектива.
Сережа обратил внимание, что Самсонова, которая до того времени все продолжала стоять, вынула из парты щетку для волос, несколько раз провела ею по затылку, чего-то там приглаживая. Совершенно дурацкие действия! Сережа объяснил их себе довольно просто: ее-то отметки помнят все учителя — куда ни чихни, пятерка. Так что лично Самсоновой Лиде это ничем не грозит.
Затем Самсонова села и почти тут же раскрыла какую-то книжку — ее происходящее не касалось.
Но странно! Во всей ее подчеркнуто спокойной позе ясно слышалось напряжение. Словно она только маскировалась под спокойствие. Или это лишь казалось Сереже?
— Я считаю, что требования у Садовничьей Тани законные! — звонко крикнула Серова.
Какие там еще требования? Но вернее всего, она крикнула, просто чтобы выделиться, чтобы всем показать, что Самсонова не интересуется делами родного класса, а вот она интересуется… Артистка!
— Пусть они ведут свое расследование, — продолжала актрисничать Лена. — Но под нашим контролем общим. Пусть они дают нам отчеты. Хотя бы в неделю раз. Или два!
В ответ ребята одобрительно загудели. А чем им было плохо: самим делать ничего не надо, только сиди да жди, когда на тебя прольется очередная серия детектива про твой собственный класс. И в то же время ты при деле!
И странно и жаль: никому из них в голову не пришла та простая мысль, что ведь это все неприлично… Неприлично! Да: плохо, опасно быть толпой…
А Таня тем более ни о чем не задумывалась. Продолжала шагать к своей победе.
— Мы согласны на такие условия! — сказала она. И потом, может быть, специально для Серовой, ведь она в классе кое-что значила: — Мы согласны и даже считаем такие условия совершенно справедливыми!
— Мы для чего это будем делать? — спросил Сережа.
— Для того, что я должна ее понять! — отвечала Таня.
— Чего понять-то, конкретно?
— Если она действительно взяла, так я хочу понять зачем.
Эти реплики были произнесены задушенным шепотом, словно бы в приключенческом фильме. Сережа, между прочим, именно там себя и чувствовал… Таня требовала следить за Аленой Робертовной и, как она выразилась, «определить ее логику поведения вне школы». То есть, по-человечески говоря, следить, как она ведет себя после уроков, почему, зачем. Посмотреть дай увидеть: может, она чего подозрительное будет совершать.
Еще в классе, когда они разрабатывали свой план, Сережа испытывал непростые чувства. Ему хотелось пойти за Аленой: интересно подслеживать, наблюдать исподтишка, красться… Но была и неловкость. Потому что ведь это стыдно — подсматривать за человеком.
А как же другие детективы, подумал Сережа, как же настоящий Шерлок Холмс? Может, это просто работа такая?.. На время ему удалось загнать свой стыд поглубже в душу, подальше с глаз долой.
— Что-что ты говоришь, Тань?
— Слушать надо!
Они благополучно выпустили свою жертву из школы, абсолютно чисто пристроились сзади. На первом же перекрестке их классная рассталась с биологиней Татьяной Николаевной и продолжала свой путь одна.
Из мировой кино- и теледетективной продукции Сереже было известно, как это трудно — осуществлять слежку. Противник очень скоро замечает «хвост». Раз-два-три — и в ближайшем закоулке на голову бедного сыщика обрушивается нечто большое и пыльное.
Однако Алена была, наверное, лучшим в мире объектом для наблюдения. Сережа и Таня чувствовали себя рядом с ней настоящими невидимками. Да и любой мог бы рядом с ней чувствовать себя невидимкой!
Она шла, одетая в скафандр своих каких-то мыслей, и ничего не замечала вокруг. Даже машин, которые несколько раз опасно проносились перед ее носом. Учительница их, конечно, видела, но как бы не придавала этому значения. Словно не машины проносились мимо нее, а только тени от машин.
Сразу было видно, что она никуда не спешит. Просто идет, не останавливаясь, будто гуляет по лесу. Да ведь это был не лес!
Сережа в жизни своей редко пользовался словом «интуиция». Вообще, может быть, употребил его раза два, и то не вслух. Он и сейчас им не воспользовался. Хотя именно интуиция подсказывала ему, что их классная к этому делу с журналом абсолютно не причастна. Как облака на небе. Как птицы в жарких странах!
— Тань, — сказал он. И не знал, как продолжить, как сказать ей про свой стыд. И про уверенность, что учительница не виновата.
А впереди шла его учительница, шла все тем же задумчивым шагом, лишь время от времени перекладывала из руки в руку свою полухозяйственную-полукрасивую сумку.
Таня догадалась приблизительно, о чем он хотел сказать, оттолкнула спокойным холодноватым взглядом:
— В литературе описаны еще не такие случаи!
— В литературе… какой?
— В криминалистской!
Это, конечно, были сильные слова. Но не они убедили Сережу. Лишь посмотрел Тане в глаза, кивнул и безропотно пошел дальше. Слишком стальной был у нее авторитет.
Если б Алена была хоть немного другим человеком… Нет, если б у нее были хоть немного другие какие-нибудь планы, она запросто смогла бы скрыться. Даже и не стараясь совсем, даже и не подозревая о преследователях. Сверни куда-нибудь, сядь на трамвай, растворись в магазине, наконец просто иди домой.
Так нет же! Она шла себе, никуда не ныряя, вообще словно никуда не стремясь.
Но ведь куда-то все же она шла?
И наконец открылось: она шла к метро. Их школа расположена не очень удачно, как и весь их микрорайончик, — до метро надо ехать несколько остановок на автобусе. Остановки длинные, как почти везде в окраинных московских районах. Казалось бы, сядь ты на автобус, кругом все-таки не Крым и не Сочи. Она не садилась!
Теперь в толкучке, какая всегда бывает перед метро, Таня и Сережа подобрались к ней совсем близко. Жгучий, щекотный страх пронимал Сережу Крамского до самых костей, извивался вдоль сердца шершавой змейкой… А в самом метро будет и того опаснее!
На эскалаторе их вообще разделяла лишь хилая прослойка в два или три человечка. Наверное, все это и было романтикой детективной работы.
Они вошли в тот же вагон, только с другого конца.
В просвете между незнакомыми спинами и руками видна была сидящая Алена. Положив сумку свою на колени, она проверяла тетради. Таня и Сережа переглянулись: смертельное любопытство одолевало их — чья там сейчас несчастная лежала на операционном столе?
Вслед за Аленой им пришлось делать пересадку, потом еще одну. На «Таганке» они чуть не потеряли ее. Наконец на «Бауманской» подземный путь был окончен.
И вдруг она сделала то, чего никак не положено делать учительницам — по крайней мере, таковы были Сережины понятия. Отстояв короткую очередь, она купила жареный пирожок. Съела его с заметным аппетитом, чуть сутуля плечи и пригнув голову.
Рядом с нею стояли толпы жующих людей. «Бауманская» — это ведь самый студенческий район в Москве: МВТУ, МЭИ, МОПИ, Институт связи — целый океан студентов и целые горы жареных пирожков: схватил, сжевал, помчался дальше — основной студенческий способ питания.
Таня и Сережа не знали, что Алена Робертовна здесь тоже когда-то училась, в МОПИ, в пединституте имени Крупской.
И жила здесь — почти двадцать лет. Лишь относительно недавно из старого дома ее переселили в новый дом, в новый район. Но сюда она нет-нет приезжала, потому что не могла забыть родной «Бауманской», ни студенческих лет, ни этих пирожков классических, которые они ели всей компанией, пересмеиваясь, разговаривая с набитым ртом:
«Чего-чего?»
«Вот бы, говорю, тебя сейчас дети увидели. Педагогиня!»
Не подозревала Алена Робертовна, что дети как раз видели ее. Сережа смотрел не отрываясь и чувствовал, что не должны они этого видеть! Что это никакая не детективная работа, а низость.
— Тань! Ну что ты, сама не понимаешь! Не она это. Не похоже совсем.
Таня на мгновенье оторвалась от Алены, поедающей пирожок.
— Преступника не поймешь, ясно? Не угадаешь! Есть даже теория, что преступники все ненормальные. Ты про него думаешь одно, а у него в голове совсем другое.
— А если она не преступник?
— А если преступник?! — И, поймав Сережину секундную растерянность: — Мы обязаны просеять как можно больше народа. Иначе не раскроешь.
Что ж тогда выходит, подумал Сережа, тогда выходит, любого разрешено подозревать — без разбора? Если «как можно больше народа просеять», то подозревай кого хочешь. И как хочешь за ним следи, потому что — а вдруг он преступник сумасшедший? Так его и жалеть не надо!
— Нет, Тань. Что-то у нас тут баба-яга мелькает.
— Кто?!
— Да… Не важно.
Когда-то бабушка научила его делить поступки на человеческие и на те, которые, прикрываясь тобой, подстраивает баба-яга. Это сразу становится ясно: проверьте несколько своих действий — сами убедитесь.
Кстати, когда не забываешь про подлую ягу, совсем по-другому начинаешь жить. Лучше. Вы попробуйте!
Но Сережа побоялся объяснить своему Холмсу столь «детские» вещи (видимо, в этом трусливом молчании тоже не обошлось без некоей «Б-Я»), и поэтому слежка продолжалась.
Алена Робертовна между тем с удовольствием доела пирог. Признаться, пожалела, что не купила два… Ладно! И так ничего. Второй раз стоять в очереди ей не хотелось.
Именно сегодня почему-то, в конце шестого урока, она решила съездить «к себе на родину» — так у нее назывался тот уголок Москвы на «Бауманской», где еще недавно был ее двор, где она училась играть в классы, где ей объяснились в любви первый раз.
Это было на лавочке под старым, хотя и не слишком могучим вязом. Он отчего-то плохо рос, и за двадцать пять лет, которые Алена его знала, вяз не прибавил, казалось, ни вширь, ни в высоту.
А теперь только он один и остался от всего ее двора, четырех домов с допотопными сараями, с голубятней, с крохотной фабричкой, где у рабочих можно было выпросить цветные стеклышки, с чердаками, с подвалами, с толстенными стенами, каких никогда уже больше не будут делать нигде на земле.
Их и ломать было непросто. А особенно Аленин дом, который был во дворе самый старый и самый крепкий, как оказалось. Он стоял тут будто бы со времен Петра Великого.
Алена запряталась в жиденькой толпе зевак, и впереди какой-то прохожий разглагольствовал, что, мол, этому дому к углу мотоцикл прицепи, рвани посильнее, он и развалится, этот домишко.
Но подъехала машина с огромным литым шаром, размахнулась и ударила их дом прямо по лицу, в середину. Алена успела взглянуть на окна второго, верхнего, этажа, где они жили.
Ее бабка перед отъездом зачем-то вымыла полы, окна, аккуратно заперла дверь на ключ… Она здесь прожила семьдесят два года, с рождения.
Последний раз Алена увидела эти вымытые, словно под Первое мая, окна. И тут же они лопнули от удара, посыпались и ослепли. Но дом продолжал стоять не шелохнувшись. И тогда машина развернулась во второй раз и опять ударила, а потом опять. А дом все стоял навстречу этим ударам — упрямо и покорно.
Алена отвернулась, побежала… Когда пришла в себя — стоит у метро, как раз, наверное, вот здесь, где она ела сейчас пирожок. А тогда она вдруг подумала, что ведь это предательство — бросать дом в его последнем бою. И пошла обратно.
Однако дома уже не было в живых. Осталось что-то полуразвалившееся, с опрокинутой крышей, с висячими электрическими проводами, за которые уцепились куски штукатурки. Из пролома в стене вывалилась их умывальная раковина и застыла в странном положении — словно цветок, на зеленой крашеной трубе.
И тогда Алена с огромной тоскою поняла, что это уже не дом, что ему ничем не поможешь, что его больше никогда не будет! Как и в ее жизни чего-то больше никогда не будет. Детства и юности…
Вот о чем ей подумалось, о чем ей вспомнилось сейчас у метро, «на том самом месте». Она стояла, опустив голову и руки.
А правую руку оттягивала сумка, в которой лежали тетради…
Что же ты замышляешь, думала Таня. Ей не казалось поведение учительницы таким уж безобидным. Нет, классная как-то связана с этой пропажей. А иначе почему человек должен себя так странно вести? Мечется-мечется по городу. Словно следы заметает! В то же время Таня чувствовала, что и подручный ее может оказаться прав: не было в облике их классного руководителя ничего такого… Ну, дерзкого, подозрительного, что ли.
Хотя это все лишь голые эмоции, на уровне «нам кажется».
— Ну? И что ты думаешь делать? — тихо спросила Таня.
Решительный момент настал для Сережи.
Так чего же ты? Скажи: «Бросим эту идиотскую слежку, уедем домой». Он промолчал. Струсил.
Есть разные формы трусости. А бывает даже и такая: испугался… показаться трусом. Как Сережа сейчас… Подумал: «А вдруг Таня решит, что я забоялся, вдруг решит?»
И тут, словно придя ему на помощь, Алена Робертовна начала действовать. Пошла увереннее, чем обычно, словно на что-то решившись. А преследователи за ней!
Вот она вошла в продовольственный магазин — вроде тех, что на окраинах нашего города зовут универсамами. Чтобы попасть на «продуктовую территорию», тут надо взять специальную железную сумку. А свою оставить в такой вроде бы камере хранения. Алена отдала свою «полухозяйственную-полукрасивую», взяла номерок и… на улицу!
Что же это значит?
Они переглянулись, и Сережа в ответ мог лишь только пожать плечами. Алена Робертовна шагала вся во власти своих мыслей — то быстрей припускала, то шла потихоньку. По этой походке ее, в случае чего, каждый мог приметить и запомнить.
А день им для слежки попался хороший — солнечный и с ветром: такие дни иной раз еще забредают в середину осени. При свете и ветре этого дня особенно грустно и легко было бы думать о прошедшем лете.
— Дорого бы я отдала, чтобы прочитать ее мысли!
«И читать тебе нечего, — думал Сережа, — не нужны тебе ее мысли…» А сам все продолжал идти за Аленой Робертовной. Странная такая вот ситуация!
Иногда ему удавалось видеть Аленино лицо. Может, это неправильное сравнение — лицо ее было открыто настроению, как пруд открыт бывает то солнцу, то облакам, проплывающим в небе, то ветру.
Раньше Сережа относился к Алене Робертовне довольно равнодушно: он вообще не имел такой привычки — подлизываться к учителям, но не имел привычки с ними и воевать. Отвечал им уроки. При необходимости мог их малость надуть. Иногда приходилось выслушивать их душеспасительные напутствия (это когда ему прицеливались написать замечание в дневнике).
Но кончались уроки — кончались и учителя. И наверное, если б у них ввели преподавание при помощи обучающих автоматов, для Сережи Крамского мало что изменилось бы.
Но вдруг в этот ветреный и солнечный день Сережа заметил, что начинает относиться к Алене с… симпатией, что ли? Он ее узнавал, вот в чем дело, — тратил на нее время и душу. И быть может, именно это, а не только Танин авторитет, заставляло его все идти да идти вслед за классной руководительницей.
Она по-прежнему не садилась ни в какой транспорт и, вернее всего, брела совершенно бесцельно. Так, по Сережиному разумению, могут шестиклассники поступать. Но не учительницы!
Вот она сунула руку в карман и вытащила перчатки. Из кармана что-то выпало и шлепнулось на тротуар. Учительница этого не заметила. А Таня быстро нагнулась и торжествующе подняла находку — жетон из магазина.
— Давай отдадим, — сказал Сережа.
— И не подумаю.
Впервые ему не хотелось разговаривать с Таней. Ему хотелось быть с Аленой Робертовной, с ее непонятным поведением. И поэтому он продолжал идти за ней.
А вернее сказать, с ней!
Был такой известный философ — Георг Вильгельм Фридрих Гегель. Он создал теорию о том, каким образом устроена человеческая жизнь. Но как и почти всякая теория, она была немножко хуже, чем сама жизнь. Не все существующие факты с ней согласовывались, а некоторые так и просто противоречили.
И когда Гегелю, человеку, видимо, довольно упрямому, говорили: мол, видите же, факты против вас, он отвечал: «Тем хуже для фактов!»
Что-то похожее хотелось крикнуть и Сереже, только он не знал такого неожиданного и остроумного изречения. Поэтому ему приходилось молчать и соглашаться с Таней. Дело в том, что им все же раскрылась кое-какая тайна про Алену. Хотя к журналу тайна эта отношения не имела.
Существует в Москве такая улица — тесная, забитая машинами. Называется — улица Чернышевского. Она почти обязательно попадается вам на пути, если от «Бауманской» двигаться к Центру. (Алена Робертовна именно так и двигалась.) И там на перекрестке, где ходит древний трамвай «А», или, по-старомосковски, «Аннушка», есть кафе — стеклянный кубик.
Алена шла-шла, вдруг толкнула стеклянную дверь этой стекляшки, и сейчас же Сережа с Таней, которые, давно осмелев, были буквально у нее за спиной, услышали:
— Аленушка! Аленка!
Какой-то мужчина поднялся из-за своего столика, быстро снял кепку, сверкнув… довольно-таки малым количеством волос на голове. И учительница их обернулась на этот голос, помахала рукой, стала пробираться меж посетителями, которым одну секунду это все было любопытно, а потом они опять углубились в свои цыпленки табака.
Сквозь прозрачную стену кафе отлично было видно, как Алена подала лысому руку и тот ее сейчас же поцеловал (руку, а не саму учительницу) и усадил так аккуратно, словно это была столетняя бабушка. А руку из своей не выпускал… Вот какие дела!
И она не вырывалась!
А он все время улыбался и шевелил губами…
Но самое удивительное в этой ситуации, что он и для Алены лишь шевелил губами. Потому что она его не слушала!
К сожалению, так довольно часто бывает на свете, что любишь одного человека, а на свидание приходишь к совсем другому!
А что ей было делать? Ведь иногда хочется, чтоб на тебя смотрели с… этим самым, извините за дурацкое слово… с обожанием. Чтоб на тебя смотрели с мечтой — исполнить любое твое желание.
— Вадим, ты мне дашь чего-нибудь поесть? — спросила она и аккуратно высвободила свою руку.
Она, между прочим, специально назначила ему встречу в этой стекляшке, а не в кафе получше, чтоб не давать лишних надежд. Она хорошо понимала такие вещи.
И он, кстати, как человек умный, тоже понимал такие вещи и расстраивался. И только делал вид, что не понимает.
Сережа с Таней глазели на них и видели то, что видели: лысый улыбается и Алена улыбается.
А какое, собственно, им до этого дело?
— Идем отсюда, Тань.
Она смерила Сережу недовольным взглядом. Почему он все время старается защитить классную от ее, Таниного, якобы нечестного подсматривания? Врач осматривает больного не потому, что мечтает узнать, какие там красоты у него под рубашкой и майкой, а потому, что так надо для дела!
Хотя сейчас, признаться, Таня была не совсем уверена, что так ей надо для дела. Пропажа классного журнала к этим улыбкам никакого отношения не имела.
Недовольная собой и еще больше недовольная Сережей, Таня повернула к нему один из своих выверенных, особенно стальных взглядов.
— Помнишь, ты усиленно доказывал, что она вообще никуда не идет. А она все-таки шла! И поэтому не думай, что ты обязательно всегда и во всем прав!
Таня сказала не совсем то, что хотела. Но мысль про докторов и осматривание как-то не очень выговаривалась вслух. Однако без этого получилось, что она просто по-начальницки кричит на Сережу, а не доказывает.
Сердясь, она пошла к трамвайной остановке, к той самой «Аннушке». Сережа шагал сзади, глубоко засунув руки в карманы. На него неожиданно подействовала бездоказательная Танина ругня.
А ведь правда: шут ее знает, эту Алену! Все перепутывалось в ее поведении! Съеденный с жадностью пирожок, сумка, оставленная в магазине, теперь этот человек.
Погоди! Ну и что? Какие тут, собственно, выводы? А никаких. Кроме одного: Сережа ее совсем не знает. И раз так… Интуиция его, еще недавно такая в себе уверенная, начинала растерянно колебаться.
Всю длинную дорогу в метро они ехали молча. Это иногда случается с людьми, и не обязательно надо говорить: ссора. В метро ведь все-таки слишком шумно и сутолочно.
Но когда садились в автобус, Таня сказала, почти бросила:
— Я думаю, дня два ты мне не понадобишься. Действуем по индивидуальным программам.
Его охватила обида, не то испуг. И, пришибленный этим чувством, Сережа так и доехал до своей остановки, а Таня вышла на одну раньше.
Бабушка — по обыкновению своему сидя в кухне, хотя на плите ничего не булькало и не скворчало, — медленно листала Сережин учебник истории.
Зрелище странное, надо признаться. Зачем, скажите на милость, вам, шестидесятишестилетняя женщина, читать такие книги?
Что-то в этом роде подумал Сережа, остановившись в дверях. На самом деле бабушка собиралась писать статью о языке этого учебника. А язык ей, надо сказать, не нравился. И она собиралась писать весьма резкую статью.
Елизавета Петровна считала, что язык данного учебника особенно важен, так как чтение исторических книг развивает у человека стратегическое мышление (то есть, проще говоря, такое мышление, которое учит составлению планов на далекое и близкое будущее). А ребенку, как известно, такого мышления особенно недостает… Вот, стало быть, для чего старалась бабушка.
Эх, знать бы об этом и Сереже… Стратегическое мышление. Возможно, у него родились бы какие-нибудь новые идеи по ходу расследования. А возможно, и родились бы какие-нибудь новые идеи насчет отношения к бабушке.
Но ничего Сережа не узнал, и ничего в нем не изменилось. Потому что бабушкину статью никогда и нигде не напечатали.
Статья так и лежала в бабушкином архиве. Собственно, в бабушкином ящике письменного стола. А после ее смерти затерялась куда-то, так никем и не прочитанная.
Он сел напротив бабушки: то ли ему хотелось есть, то ли ему хотелось общаться — сам не знал. Для начала хмыкнул. Это он так выражал свое отношение к ее занятию. Да, пожалуй, и вообще к ней.
Елизавета Петровна приподняла очки, посмотрела на внука. А Сережа, очки никогда не носивший, опять (как и всегда) удивился про себя, почему они никуда не падают, находясь в таком ненадежном, почти невесомом положении, а именно на лбу.
Вот о чем ему действительно хотелось бы спросить. И, конечно же, он не спросил. Не решился на этот «слишком детский» вопрос.
И бабушка тоже не решилась рассказать Сереже, чем она занимается. Почему? Да просто испугалась, что над ней посмеются. И потому начала свою речь с наступления, с уже хорошо известной в семье темы — как Сережа (словечко «Крамс» Елизавета Петровна с некоторых пор произносить не решалась), как он сильно изменился в последнее время.
— Люди, если ты заметил, делятся на тех, которых мы понимаем, и на тех, которых мы не понимаем… Чувствуешь иной раз: человека-то много, а что он такое, зачем он? Вот и я последнее время никак не могу соединить твои поступки в какую-то систему.
Сережу удивила неожиданная простота и правильность этого наблюдения.
Только не надо, как бабушка: раз ей что-то непонятно, так она сразу уж с каким-то недоверием, чуть ли не с подозрением. А ты возьми да разберись — куда лучше будет!
…Тут в скобках стоит заметить, что сам он разбираться в бабушкином поведении и не собирался…
Елизавета Петровна, между прочим, еще что-то сказала, Сережа ее не услышал. Хотел было попить чайку, но, чтобы не увязнуть в разных там дискуссиях, ушел из кухни. Оглянулся — бабушка еще смотрела ему в спину, а сама уже готова была дальше листать учебник истории.
— Родители письмо прислали, — сказала она, вспомнив. — Пишут, все хорошо. Задерживаются.
— Ладно, — кивнул Сережа. — Я после почитаю.
И больше, между прочим, Сережины родители в этой книжке не появятся… Так зачем же они вообще появлялись? А вот зачем — чтобы мелькнуть, а потом исчезнуть. Чтобы другие родители, взглянув на них, могли с удовольствием сказать: «Нет, нет, мы не такие!»
Сережа сел на диван перед пустым, темным экраном телевизора. Не мог понять, но отчего-то ему было вроде как не по себе. Без всякой видимой причины. Так бывает, когда проснешься поутру, выглянешь в окно, а там пасмурная темнотища.
Вернее всего, ему было неспокойно и грустно от случившегося вдруг одиночества. Если так можно сказать, общего одиночества. Учительница в кафе, Таня у себя в квартире, родители в Академгородке, бабушка на кухне, он здесь, перед серым и холодным телевизором. И каждый сам по себе. По-настоящему никому до другого дела нет.
Так он сидел пригорюнившись. И немножечко он, конечно, был прав. Но в основном все-таки он был не прав!
Такое состояние, когда грусть словно сама собой и непонятно почему начинает распускаться в тебе, такое состояние долго продолжаться не может. Если б, скажем, зуб болел, это другое дело, тут вздохи из тебя вылетают целыми толпами — как призраки из английского замка. А беспричинно?.. Да что я вам, кисейная барышня!
Опять же дела, уроки…
Да и потом, он жил не просто так, а посреди детектива. На следующее утро его перед школой остановила Таранина. Не красавица вообще-то. Но и не мымрочка… Из шестого «Б».
— Возьми записку. Только не болтай, пожалуйста! — И ушла словно бы сердитая.
Сережа поскорей сунул записку в карман. В его жизни таких записок еще не было! И долго он никак не мог найти случая, чтобы ее прочитать. Без конца кругом толокся праздно-любопытный народ. А во время урока — Таня: сразу заинтересуется!
Тане говорить про записку он не хотел. И побаивался.
Наконец уже на третьем уроке, на математике, он отпросился у Розы Григорьевны «выйти», чем удивил весь класс и Таню, конечно, тоже. Ведь с некоторого возраста человеку уже неудобно громким голосом проситься в туалет.
Сережа выходил из класса под молчаливый хор тридцати пяти взглядов… А что поделаешь!
Зато в коридоре он смог в свое удовольствие развернуть таинственный клочок: «Крамской! Нам надо поговорить. Найди меня. Марина Коробкова».
Из шестого «Б» Коробкова! Кто ж ее не знал! У нее отец какой-то журналист, не то писатель. Он выступал на общем утреннике, помнится, классе в четвертом. И странно как-то было смотреть на него: взрослый дядька, а стихи сочиняет! Такого мнения, кстати, придерживался не только Сережа.
А может, им просто обидно стало, что Коробкова не из их класса, а из параллельного злосчастного «Б».
Но так или иначе с тех пор многие заметили, что Марина эта — симпатичная.
Сережу, который из-за своего воспитания был от таких вещей весьма и весьма далек, записка привела в сильное волнение. Быть может, он даже побледнел, только не было возможности это проверить. А руками, сколько их к лицу ни прикладывай, ничего не определишь.
Но что было бесспорно, обидные Танины слова «ты не понадобишься мне дня два» обернулись теперь неожиданной удачей. Сразу после звонка он, не спросившись, не сказавшись, помчался на первый этаж, где при входе висела пара больших зеркал. Но вовремя испугался, что кто-то его увидит за столь постыдным занятием.
Остановился. Издали поглядел на первоклассниц, которые, поднявшись на цыпочки, строго и любопытно разглядывали себя. Пошел вверх по лестнице.
И все же он как бы осмотрел себя — в душе.
Сменил выражение лица. То у него вид был какой-то растерянно-отчаянный: мол, подходи по одному, жизнь задешево не отдам! Теперь он придал себе спокойствия и решительности. И маленький-маленький прищур, иронический такой. Стараясь не шевельнуть на лице ни одним мускулом, чтобы не испортить этого выражения, он поднялся на четвертый этаж.
Судьба избавила Сережу от лишних мучений. Коробкова словно его и высматривала. Да, именно его! И сразу бросилась наперерез, чтобы хоть не весь класс стал глазеть на них. Коробкова, несмотря на свою знаменитость, тоже была не сильно опытна в делах свиданий.
От волнения Сереже стало вдруг будто бы неинтересно, будто бы даже скучно. На самом деле он просто боялся. Душа его мелко дрожала. И одновременно она сгорала от нетерпения — жарко и бездымно, словно стог соломы.
— Крамской, ты получил мою записку? — спросила Марина, хотя и так было ясно. Но ведь она тоже волновалась.
— Получил! — неловко пролаял Сережа.
— Я тебе хочу дать показания!
Сережа проглотил сухоту в горле, и это получилось не очень красиво, словно бы он икнул.
— С того урока, который вас интересует, Слюдов не был выгнан. Но зато на тот урок опоздал один человек из нашего класса!
Огромная заинтересованность и страшное разочарование буквально разрывали Сережу. А Коробкова усмехнулась с тем совершенно дурацким наслаждением и превосходством, с каким девчонки сообщают вам, что они отнюдь не думали в вас влюбляться!
Да, именно так усмехнулась надменная Коробкова и показала Сереже свой дневник, где на соответствующей странице значилось: «Родители! Ваша дочь 2-го октября прогуляла 20 минут урока истории». И подпись, которую Сережа знал достаточно хорошо, ибо с историней у него по некоему стечению обстоятельств были давние нелады.
— Надеюсь, теперь тебе все понятно?
Ему тут хоть бы немножко съехидничать… Не из того он был сделан теста!
Коробкову, надо заметить, это удивило — его такое благородство. И она сказала изменившимся голосом:
— До свидания… Крамской! Надеюсь, разговор останется между нами.
Прозвенел звонок. Сережа едва услышал его разочарованными ушами… А ну-ка хватит! Пора успокоиться! Да ведь ничего и не было для него, Сергея Крамского, в этой Маринке. Его сердце официально принадлежало Самсоновой, раз он был болельщиком ее команды… И вообще, не может любовь появиться из глупой записки, тем более из обиды.
Теоретически так.
А в жизни — чего только с нами девчонки не делают!
Он вошел в класс. И, видимо, с таким не от мира сего грустным лицом, что учительница истории Жанна Михайловна, которая Маринке написала замечание недрогнувшей рукой, которая и Сережу обычно несильно жаловала, сейчас лишь кивнула головой: мол, садись за парту.
Таня тоже была всего лишь человеком, да к тому ж еще и девочкой. И едва только Сережа сел:
— Кажется, есть новости?
— Годенко невиновен!
— Так! — сказала Таня, сощурив глаза. — Почти все сходится. Годенко — подставная фигура. В смысле: его пытались мне подставить!
Тут она заметила Сережин трагический вид.
— А что, собственно? То есть я хочу спросить, каковы подробности дела?
Молчать было бы невозможно, и Сережа, срезая углы и разливая ведра серой краски безразличия, передал историю с запиской и всем прочим.
— И где сама записочка?
Она осмотрела ровный бумажный квадратик, небрежно сунула его в карман.
— Да не страдай! После окончания дела тебе вернут твою драгоценность. А я на прошлом уроке — чего это, думаю, ты такой нервный. В уборную побежал!
Сережа молчал.
— Коробкова… Это с такими волосками жидкими — белыми?
— Садовничья, встань! Повтори, пожалуйста, о чем я сейчас говорила… Дай дневник!
Все-таки есть справедливость на свете!
Дома Сережа еще раз прошел всю эту историю от начала до конца. Бабушку бы спросить… Невозможно!
И тут он вспомнил, что в старину — не когда бабушка была молодой, не в тридцатые годы, а намного-намного раньше, — если запискам хотели придать особое значение, то непременно окропляли их духами. Не мужчины, конечно, а женщины.
И теперь Сережа страшно жалел, что не догадался сделать такую простую вещь — понюхать ту бумажку. Ведь ароматам свойственно улетучиваться, а сколько еще протянется следствие, неизвестно!
На следующий день Таня абсолютно не обращала на него внимания. Причем так равнодушно, так по-деловому не обращала, словно бы это и не Сережа был ее главным помощником. Словно бы это и не он так безупречно отработал версию Годенко.
Правильно говорится, что бывают на свете люди, а бывают — которым только бы покомандовать!
— Тань, — наконец он сказал, — уже два дня твои проходят!
Таня посмотрела на него, усмехнулась — так, между прочим, удивительно по-взрослому. Не с ехидством, не с превосходством, а именно вот по-взрослому: что, мол, Сережа еще маленький, а она до ужаса огромная!
— Не волнуйся, тебя не забыли. Просто все должно выясниться именно сейчас.
— Когда сейчас?
— А вот смотри. — Таня подняла руку.
Шел урок литературы. Алена Робертовна, увлеченная своим объяснением, ее не замечала. Тогда Таня встала:
— Скажите, пожалуйста, Алена Робертовна, а когда будет готова контрольная по литературе?
Алена запнулась на лету.
— Контрольная?.. Да, действительно! Завтра будет готова.
— Спасибо! — произнесла Таня особенно ученическим, старательным голосом и села. И тут же показала Сереже… жетончик алюминиевый: — Вот она где, контрольная!
Весь прямо-таки похолодев, Сережа догадался: сумка с тетрадями — магазин — жетон из камеры хранения!
— Ты как его достала?
— Забыл? Подобрала за мечтательницей.
Он посмотрел на учительницу, которая уже опять парила в своем рассказе.
— Ты что хочешь с ним делать? Зачем он тебе?
— А чтобы сконструировать некоторую ситуацию. — Тут уж она не смогла удержаться и улыбнулась: мол, я тебе не какая-то Коробкова. — Но о подробностях несколько позже.
А «подробности» были такие. Два дня сумка лежала в универсаме. И Алена Робертовна про нее не вспомнила! Таня рассудила, что и с журналом могло произойти нечто подобное. И лежит он себе где-нибудь в камере хранения Курского вокзала, или под диваном у двоюродной бабушки, или шут его знает где — они ведь тогда за классной не следили!
Алена рассеянная — вот в чем истина!
— А зачем тебе номерок нужен?
Номерок Тане нужен для чистоты эксперимента: узнать, вспомнит Алена без подсказки, где тетради посеяла, или нет. Если не вспомнит, значит, она и журнал куда-то задевала! Такую вот нелепость придумала Таня.
— Ну, это… мало ли, — сказал Сережа, — это ведь все-таки не обязательно…
— А у нас вообще не может быть прямых доказательств. Но как косвенное оно очень сильное. Это во-первых! А во-вторых, больше-то некому. Был Годенко подозреваемый… — Она выразительно посмотрела на Сережу.
Но забывчивость еще не преступление. Преступление, рассуждала Таня, когда человек свою вину начинает валить на другого. А ведь Алена так и сделала. Я, говорит, видела в учительской журнал, а ты, Годенко, его стащил!
И за это она должна быть наказана!
— Нельзя так, Тань, — неуверенно возразил Сережа.
— Ладно, хватит, — прервала его Таня. — Пиши! «После шестого урока состоится важное сообщение. Группа розыска».
— Как это — «сообщение» — и вдруг «состоится»?
— Ничего. Нормально будет. Посылай по рядам.
Алена Робертовна вела урок. А по рядам, от парты к парте или, вернее говоря, от стола к столу, медленной белой молнией пробиралась записка. И каждый, прочитав ее, оглядывался на Таню Садовничью, а потом невольно на учительницу.
После шестого лишь два человека не остались: одному надо было с матерью к врачу, другому (другой, вернее) — на фигурное катание. Оба подошли к Тане… Вроде как отпрашиваться:
— Пусть нам после Корма отзвонит. Ладно, Садовничья?
— Нам же тоже интересно, — сказала фигуристка. — Мы же не виноваты!
Не улыбнувшись, ничем не выдав своего торжества, Таня достойно кивнула.
Попробуйте когда-нибудь после шестого урока задержать свой класс хотя бы на минуту. Сами увидите, что у вас получится.
Это знала и Таня Садовничья. Сейчас, незаметно глянув на часы, она обнаружила, что шестой «А» слушает ее уже четверть часа. И дальше готов слушать!
А что она такое рассказала? Всего лишь: о невиновности Годенко (без основных подробностей) и о поведении Алены в тот день (без упоминания о сумке).
И теперь, когда она вдруг объявила, что для следствия крайне важно кое-что в данной истории временно хранить под грифом «секретно», ух и вой же начался! То есть не вой, конечно, а грозные крики возмущения.
Но по существу именно вой: ведь они были в ее руках, ведь это они мечтали узнать тайну… Тайну Тани. И готовы были высидеть любое назначенное время.
— Да поймите вы! — крикнула Таня чуть ли не сердито. — Я не могу рассказывать всем.
— Почему?! — вопили они.
— Потому. Так всегда бывает! Что вы думаете, необычайную тайну должен знать каждый первый попавшийся?
На этот раз они промолчали.
— Мне нужно, — продолжала Таня, — чтоб вы от класса выбрали двух свидетелей-понятых. Двух самых, ну… уважаемых. Для проведения очень важного следственного эксперимента!
Сережа (и, пожалуй, не он один) чувствовал, что все эти звучные судебные слова… в общем, вряд ли Таня употребляет их абсолютно правильно. Но это было сейчас совершенно неважно. Важным было совсем иное — выборы. Двух ответственных, двух самых уважаемых лиц.
То была, между прочим, интересная сцена. И многие, наверное, дорого отдали бы, чтоб присутствовать при ней. Нет, это вам не санитарку выбирать и не ответственного за поливаемость цветов — голосуй за кого попало, лишь бы скорее домой.
Выбирали с пристрастием, с криками. Таня, словно настоящая учительница, спокойно стояла у окна.
И странное дело: хоть голосование и проходило совершенно безнадзорно, выбрали-то тех же самых — Серову Лену и Самсонову Лиду, старосту и председателя совета отряда. Причем никто этого не заметил. Потому что — а кого еще-то выбирать? Всем известные, проверенные… Значит, и правильно сделали.
— А теперь до свидания, остальные! — громко сказала Таня. И взглядом подозвала к себе Сережу: — Постой у двери с той стороны, чтобы никто не подслушивал. Я хочу их ввести в курс дела о забытой сумке.
Говоря по правде, ей не очень нравилось, что придется иметь дело с девчонками. Не из-за какого-то там «ухаживания», а просто с мальчишками у нее четче получался контакт.
Хотя немного, наверное, и из-за «ухаживания». Кто тут разберется!
— Запомните, — сказала Таня. — Если история раньше времени выплывет наружу, все с вами сразу будет ясно!
Серова и Самсонова переглянулись. Старые противницы, они сидели сейчас за одной партой перед учительским столом, почти касаясь друг друга плечами.
— Зачем ты так говоришь, Таня? — нахмурив брови, сказала Самсонова. — Чтобы нас обидеть? Мы с Леной совсем не такие люди!
— Я вас просто предупредила. И отправляйтесь на задание сразу. — Тут она проявила заботу о подчиненных: — По дороге где-нибудь поешьте.
Что говорить! В этом было очень много настоящей самостоятельной жизни! «Поешьте по дороге». Необычно, значительно.
Самсонова и Серова вышли из школы. Они чувствовали, что им любопытно друг с другом, что им о многом хотелось бы поговорить. И совсем по-другому живется, когда не надо подкалывать, когда не надо высчитывать чужие промахи.
— Давай ко мне зайдем, — сказала Лена. — Это же все равно по пути. Бутербродиков возьмем и портфели оставим.
Лида молча кивнула. Ей интересно было пойти на неведомую территорию. И к тому же неплохо, конечно, где-нибудь поесть, но у нее совершенно не было денег.
Этим двум девочкам предстояло найти подходящую засаду в районе того магазина и следить, придет Алена Робертовна или нет. А если не придет, то за десять минут до закрытия предъявить номерок и взять сумку.
— А что мы будем делать? — спросил Сережа.
— «Мы»?.. — Таня улыбнулась. Но ведь два дня, которые были отпущены для наказания, прошли. — Ладно, хорошо. «Мы» будем следить за действиями Алены.
Звучало это просто. А по существу оказалось томительным и стыдным делом. Они подошли к Алениному парадному. Напротив как раз была телефонная будка. Позвонили, убедились, что учительница их дома. Дальше?
— Будем осуществлять наружное наблюдение, — сказала Таня. — А там — по обстоятельствам.
Они пошли в дом напротив, поднялись на седьмой этаж. Отсюда, с лестничной площадки, был отличный обзор. Дверь Алениного подъезда как на ладони, не нужен никакой оптический прицел!
Но что дальше делать — неясно.
Скучать!
Входят-выходят люди. Никакой Алены нету.
— А ты что думал, детективная работа состоит из одних приключений? — сказала Таня.
Такие до грубых мозолей заезженные слова… И стало еще скучнее.
Таня сама почувствовала это. Но хватило ей мужества не поступить, как поступили бы в таких случаях некоторые, а именно сорвать зло на своем подчиненном.
— Ладно, — она сказала, — сходи купи чего-нибудь пожевать. Если меня тут не будет, поезжай на «Бауманскую». Назначаю тебя старшим в их группе.
Однако когда Сережа вернулся с двумя пачками печенья «Привет», все было по-прежнему. Только начался дождь.
— Тань, а что мы будем делать, если она выйдет?
— Я пока не могу тебя посвятить во все свои планы… — И замолчала как бы на полуслове, как бы додумывая вдруг пришедшую ей в голову новую идею.
По правде, она и сама не очень представляла, что будет делать.
В великой уверенности своей Таня не замечала, с каким сомнением в эти минуты поглядывал на нее Сережа. Если б только это была не Таня, он давно бы уже сказал: «Кончай ты в игрушки играть — неинтересно!»
И оба они не знали, что именно в эти самые минуты Алена Робертовна стояла у окна в своей квартире и смотрела на тот же огромный, ничем не засаженный и не заставленный двор, по существу пустырь, заключенный между четырьмя щитами окружавших его домов.
Ей показалось, что там мелькнули ребячьи фигурки — уж не ее ли ученики? А почему, собственно, ее? Мало ли детей ходит по улицам!
А еще она стояла в этой неопределенной позе, ибо ее одолевали сомнения. Прошло уже несколько дней, как пропал этот злосчастный журнал. Ситуация сложилась неприятная, и Алену Робертовну торопили, чтобы она как-то разбиралась!
В конце концов, все это не так уж трудно было бы выяснить. Журнал — такая вещь, которая всегда на виду, — можно дознаться, где и когда именно потерян его след.
Если даже не удастся вернуть журнал к исполнению его, так сказать, служебных обязанностей, то хотя бы надо выявить виновника и примерно наказать. Так считала заведующая учебной частью.
Алена же считала по-другому. Если журнал не вернуть (а ясно, что его не вернуть, коли он не нашелся за четыре дня), надо ли вести выяснение, припирать кого-то к стенке? Алена считала, что куда лучше будет устроить откровенный разговор со всем классом. Ведь это их общее: беда, вина… Называй, как считаешь нужным.
И она все тянула с дознанием, пользуясь тем, что была бывшей ученицей завуча и любимицей.
А учителя, которым без журнала, без оценок в конце четверти впору было кричать «караул», требовали виновников. А уж одна-то виновница была, по их мнению, налицо — Алена Робертовна. Ведь это она распустила класс до такого состояния, что журналы стали пропадать.
Вот такая прорисовывалась ситуация.
Но кстати, и это еще не все. Главное… Да, конечно, главное — она не верила сама себе! Несколько раз с ней случалось такое: она перекладывала или даже уносила совершенно посторонние вещи. Она даже один раз решила, что, может, ей стоит обратиться к врачу, что, может, ее забывчивость — это болезнь…
Правда, со школьными журналами у нее ничего подобного никогда не происходило.
Из подъезда шестнадцатиэтажной башни, что стояла напротив, вышел какой-то парнишка. Алене Робертовне опять показалось, что это из ее класса. Что это Годенко. И она вспомнила, как упрекнула его несправедливо. Кажется, даже кричала. Совершенно отчетливо Алена вспомнила, как она непозволительно громко, с подозрительностью в голосе произносит: «А я его там видела!»
Зачем же она так сказала? Ну зачем?!
Приходилось признать: она крикнула это в пылу и угаре взрослой своей, учительской самоуверенности, что журнал, конечно же, на месте, просто ученики ее, как и обычно, верхоглядствуют.
Еще хорошо, меня никто не уличил, подумала Алена и облегченно усмехнулась. Эх, как же она была не права!
Успокоившись, молодая учительница задернула штору. Вернее всего это, конечно, был не Годенко… Как и многие близорукие девушки, Алена не носила очков — считала, что очки ее старят и делают менее привлекательной. А ни того, ни другого ей вовсе не хотелось.
Таня и Сережа прождали до шести часов, что стоило им немалых нервов. Два раза даже пришлось менять этажи, так как к ним привязался какой-то жилец, который хотя и был старый, но, имея в своем распоряжении такой современный транспорт, как лифт, мог не считаться ни с возрастом, ни с грудной жабой. Под конец он их, собственно, и выгнал, этот усатый, лысый, громко дышащий человек. Хотя им и самим, в общем-то, пора было идти.
— Поможем Серовой и Самсоновой, — сказала Таня, — а то они могут там… — И Таня изобразила лицом, что могут в решительную минуту мямли и недотепы. — Кстати, до скольких магазин?
— До семи.
— Молодец! — Она глянула на часы. — Как раз успеем.
— Тань, а может, предупредим Алену, что мы ее подозреваем. Она ведь рассеянная, ты же сама говоришь. Засунула его куда-нибудь и забыла.
— А тут испугается и вспомнит! — Таня засмеялась.
Они шли по длинному переходу на Курскую кольцевую, и некоторые даже оглянулись на Танин такой громкий и холодный смех.
— Тебе, Тань, как будто самое главное ее поймать!
— А тебе?
— Мне? Журнал найти!
— А мне и то и другое! Преступников никто по головке не гладит. Один ты собираешься.
Сережа промолчал. Ему жалко было Алену Робертовну. Такое от рождения имелось у него… Как сказать? Свойство души, что ли? Он умел представлять себя на месте того, кто попал в беду.
А Таня вот не умела. Она шла к намеченной цели без лишних сомнений. Тоже такое свойство души.
Появились они, надо сказать, очень вовремя. Самсонова и Серова в решительную минуту действительно заволновались, не сказали, чего им было приказано.
Старушка-выдавалыцица сумок с большим сомнением взяла номерок. Еще бы — столько времени прошло! Они с этой сумкой бог знает как намучились, решили уж в милицию ее отдавать. И вдруг являются эти две девицы… А сзади напирали вечерние усталые и спешащие люди.
Здесь-то как раз возникла Таня:
— Дело в том, понимаете, что у нас учительница заболела, а там лежат тетради с контрольной.
Старушка улыбнулась, поскольку так называемая детская непосредственность всегда действует на окружающих положительно.
Но, как на грех, здесь же оказалась и некая усталая, наработавшаяся за смену женщина. Не нужны ей были ни сумка, ни история эта. Она чувствовала, что зазря теряет минуты.
— А ты-то откуда взялась? — раздраженно сказала женщина. — Ты здесь вообще не стояла!
Еще мгновенье, и она могла произнести роковые слова, что пусть, мол, приходят с родителями… И тогда конец!
— А вы не верите, так проверьте! — быстро сказала Таня и раскрыла Аленину сумку.
Это был, конечно, дерзкий шаг, и при других обстоятельствах… Но из переполненной сумки буквально хлынули школьные тетради. Все такие наивные, все таких зелено-сине-розовых тонов.
У женщин, толпившихся вокруг события, сердце, что называется, защемило. А чем его в таких случаях защемляет? А наверное, той самой дверью, за которой безвозвратно оставлено школьное детство. И не стоит, дорогие читатели, над ними смеяться.
Таня Садовничья, не теряя времени и пустив вперед «людокола» Сережу, проталкивалась сквозь народ.
Остальные члены ее небольшого отряда — каждый со своей степенью незаметности — утирали, что называется, холодный пот со лба.
Вечером, перед тем как пойти спать, Таня проанализировала истекший день и осталась им довольна.
И чем-то она была недовольна… Несколько секунд послушала, как за стеной гремит хоккеем телевизор и перед телевизором беснуется сосед.
Нет, она чем-то все-таки была недовольна.
Зазвонил телефон. Это бабушка, как она выразилась, «решила Танечку послушать». Возвращалась с вечерней дойки и по пути завернула в правление. Глядь — в кабинете у директора пусто, телефон свободный…
Знала Таня, какое такое это «по пути»: целый лишний километр надо отшагать — по ночи, по слякоти. И километр обратно.
После бабушкиного звонка какой-то комок в душе у нее размягчился, и она поняла, что за недовольность мешала ей спокойно лечь спать Сережины слова: мол, надо Алену предупредить… То есть, что он у нас такой дико добрый, а Таня, значит, получается злодейка?
Вот почему она и не могла по-настоящему подружиться с Крамским — он как-то не до конца разделял ее позицию.
Таня продолжала сидеть перед телефоном. А за стенкой продолжал грохотать хоккей.
И вот она сняла трубку, набрала номер. В голове мгновенно родился план. Что ж, будь по-твоему, она предупредит.
— Ой, але… Это Алена Робертовна? Извините, Алена Робертовна. Это Садовничья Татьяна, ваша ученица. Хотела позвонить в другое место, а машинально набрала ваш номер… Извините, пожалуйста. Спокойной ночи! — и разъединилась.
Алена медленно положила трубку, сделала почти беззвучным вечер балета. Странный был, однако, звонок. «Собиралась в другое место, машинально ваш номер». Машинально? Это когда он все время у тебя на уме. А почему?
И девочка какая-то не совсем понятная. Несколько раз Алена ловила на себе ее взгляд. Такой оценивающий, что ли. Словно решает, иметь с ней дело или не иметь.
И еще сегодня что-то… Сегодня…
А! На литературе. Ее вопрос про контрольные. Он ведь странный! Ребята не любят узнавать о контрольных, потому что боятся. И всегда ждут — пусть сам учитель скажет. И даже, замечала Алена, жила в ее учениках фантастическая надежда, что, может быть, «училка» совсем забудет про контрольную.
А эта вдруг сама… Странно!
Алена (она отлично помнила то свое состояние) хотела даже подшутить над такой небывалой решительностью. Да запнулась! Вспомнила, что контрольная-то еще не проверена.
А кстати, где тетради?
Хм… Абсолютно вылетело из головы.
Но ведь на уроке думать о постороннем некогда. Там и растеряться-то некогда!
И потом тоже не нашлось минутки. Опять с завучем про этот журнал… В общем, за целый день она не вспомнила про тетради ни разу: как-то не раздавалось внутри сигналов беспокойства. Только вот теперь, этот случайный звонок…
Случайный ли? Да что она такое начинает думать! Совсем с ума сошла!
Опять включила балет на нормальную громкость. Но действительно, где же все-таки тетради?
А-а! Вспомнила! Где-то их оставила. Проклятая рассеянность! В какой-то камере хранения. Еще номерок болтался в кармане. Ну да, перчатки вынимала…
Как читатель может догадаться, в пальто — и нигде в другом месте! — номерка не оказалось: Таня Садовничья была тому причиной. И Алена уже сама себе не верила: в этот раз он мелькнул перед глазами или прошлой осенью? Ужас был еще в том, что она совершенно ясно вспомнила номер этого номерка — шестьдесят восемь. Бред какой-то!.. Что за шестьдесят восемь? Журнал, теперь тетради…
Спать Алена Робертовна легла растревоженная. Ночью привиделось ей, как она ходит по каким-то коридорам и без конца рассказывает про исчезнувший журнал, пишет объяснения. А кругом бесконечно тоскливый полусвет. И наконец она входит в какую-то комнату, а ей говорят: «Ну вот вы и пришли».
Смотрит, а на окнах решетки! И тогда она горько заплакала.
Так и проснулась — серым утром вся в слезах.
— Может быть, не все обратили внимание на мой вопрос, который я спросила тогда у Алены, — так начала Таня Садовничья свою речь.
На самом деле она была уверена, что внимание обратили все. И ей, признаться, было странно заметить на их лицах тупое, именно так подумала Таня, тупое недоумение.
Но умный человек должен уметь прощать окружающим и непонятливость, и нелепость, и насмешку, под которой чаще всего скрывается самое обычное недопонимание. Примерно так думала Таня, и эти мысли помогали ей успокоиться.
— Я спросила у Алены — где тетради с контрольной? Вот что я спросила! А она сделала растерянное лицо.
И здесь Таня выложила на стол трехэтажную тетрадную стопку.
Это хорошо получилось — она могла судить по раскрывшимся ртам. Только помощник ее, Крамской, сидел как бы несколько равнодушный. Но ведь он все знал. Да еще Самсонова и Серова из разных концов класса светили на нее завистливыми глазами.
Извините, девочки! Хотите быть в центре внимания, думайте, соображайте, работайте! А не только живите прошлыми заслугами…
Зато уж остальные были под ее гипнозом!
И здесь без шуток надо заметить, что в такие минуты человек в глазах очень многих становится — причем на всю жизнь — выдающейся личностью. Потом в семейных легендах, внукам своим, будут эти шестиклассники рассказывать, что, мол, когда-то свела судьба с некоей Таней Садовничьей. Что с нею теперь, не знаю, но, уж наверное, стала большим человеком!
И Таня в эти минуты особенно ясно чувствовала, как растет и мужает ее… знаменитость.
Знаменитость… А хорошо это или плохо? Вопрос, который в этой книжке разрешить совсем не трудно.
Совершенно точно, что о купании в лучах славы мечтают многие. И наверное, в принципе здесь ничего плохого нет. Плохо, когда эти многие стремятся получить славы больше, чем они заслужили. И счастья больше, чем они заслужили, и успеха, и всего остального, на что человек должен тратить свой нелегкий труд.
Но ведь за все надо чем-то расплачиваться… Кстати, расплата не жестокость какая-нибудь, не случайность неприятная. Она — как закон жизни.
А те, которые стремятся получить хорошее во что бы то ни стало, они часто отдают в уплату чужое человеческое счастье, или благополучие, или спокойствие… Бывает, и чужие человеческие жизни. А что, говорит, я мог поделать? Это было необходимо.
Врет он!
Спокойно и точно Таня изложила ход расследования. Лишь замолчала историю с номерком. Способы, которыми достигнут успех, считала она, в конце концов не так уж важны. Важен результат. А он лежал на столе.
— Я предлагаю устроить ей последнее испытание, дать последний шанс, положить тетради где-нибудь на видном месте — с намеком. И уж если она опять не признается про журнал, тогда… — Таня хотела произнести слово «суд». Но какой в самом деле над учительницей суд? — Тогда выложим ей все доказательства. И пусть она постоит и покраснеет.
— Предлагаю прямо здесь тетради оставить! — волнуясь, крикнул Алеша Воскресенский.
— Она придет, увидит, должна будет спросить, откуда мы их взяли… — Таня покачала головой.
— Ну и пускай!
— Не получится испытания, понимаешь? Вместо испытания сразу начнется суд. — Все-таки не удержалась от столь притягательного слова.
И шестой «А» сейчас уже услышал его.
О чем он подумал в этот момент, шестой «А»?
О чем ОН подумал? Но ведь это не один человек. Каждый думал свое.
Чего там притворяться — кое-кому хотелось устроить это представление: «Ну что, попалась?!» За все двойки, за все наставления… «Ты — нас. А теперь мы — тебя!»
А были, которые испугались и просто затихли:
«Да ну еще — скажешь, а потом Алена Робертовна как узнает…» Хотя и эти были бы не прочь «полюбоваться».
И были третьи, которых было большинство. Каждому из них хотелось крикнуть: «Да вы что, ребята?! Какая-то Садовничья будет нашу Алену унижать, будет проверять на ней разные свои дурацкие предположения, а вы?..» Ведь действительно: уж Алена-то Робертовна, уж с нею-то столько всего! Ведь тетю свою родную меньше видишь, чем ее…»
Но почему же они смолчали, эти третьи, которые все так правильно думали?
Струсили! Испугались! Что обвинят их: к учителю, мол, подлизываешься. За отметочку, за похвалу на классном часе. В любимчики пролезаешь?
И смолчали…
Эх, честные люди, честные люди! Что же иной раз вы боитесь быть честными? Не бойтесь вы! Иначе из-за вашего молчания такое может произойти… И кстати, уж происходило неоднократно!
Вот и сейчас в шестом «А» тоже началось. Завопили те, которым не терпелось рассчитаться с Аленой Робертовной. Было их не так уж много. Да глотки — что твой артист Большого театра.
Таня, которая сама предложила проволочку с последним шансом, но предложила лишь затем, чтобы потом ни один Крамской не обвинил ее в жестокости, в неблагородстве, на самом деле ничего не имела против немедленно начать действовать. Потому она решила не останавливать народ, а лишь пожала плечами: мол, если вы так считаете и настаиваете…
Этот Танин маневр понял в своем «камчатском» углу Сережа Крамской. Он, если честно, надеялся промолчать… Надеялся! Но больше молчать не мог.
— А я знаю, как надо сделать. И куда справедливей будет! — вдруг сказал Сережа. — Надо проникнуть в учительскую, и там есть в углу вешалка деревянная рогатая. На нее повесить сумку с тетрадями. Давайте выберем, кто это может сделать. У нас три минуты времени!
Это все он проговорил одним залпом — чтобы не перебили. И еще успел в конце придумать про три минуты и про «давайте выберем» (по идее, самого смелого, самого находчивого), чтобы их отвлечь.
Особенно три минуты были, как сказали бы специалисты, точной психологической деталью. Народ сразу кинулся предлагать.
Значит, суд отодвигался в неизвестные времена… Может быть, вообще не состоится. Значит, Алена все-таки получала свой шанс!
Только Таня поняла Сережину ловкую политику. И подумала, что Крамской ведь совершенно заурядная личность. Ну, был по крайней мере. И вдруг такие точные удары! Откуда?
Надо с ним поговорить на эту тему, подумала Таня, как-то его прощупать. Или он притворялся, или он действительно так вырос.
Однако никакого разговора подобного между ними не состоялось. Ни в тот день, ни после. Никогда! Они разошлись, о чем мы вскоре узнаем. Разошлись — и презирая друг друга, и сожалея о ссоре.
Таня так и не узнала, что на смелые поступки человека толкают не одни только решительность и воля. Смелым человека делает нередко и доброта… «Ну чего ты лезешь на рожон?! — ему говорят. — Не видишь, что ли!» А он — хоть ты убей! — не может не заступиться. Хоть ты убей!
И случается, убивают…
Так должна бы перевестись доброта в роде человеческом. А все она не переводится!
Значит, все-таки она сошла с ума! Магазин, наконец явившийся в ее памяти так четко, что и не сказать, старушка, приемщица сумок, ярко-синий платок на голове… Она все помнила!
А тетради при этом спокойно висели на деревянном рожке старинной, отполированной тысячами шляп и пальто вешалке, невесть как попавшей в их новую крупнопанельную школу.
Учительница опустилась на стул, боясь прикасаться к сумке своей, словно к привидению. Она могла бы поклясться, что вчера здесь никакой сумки не было. Но кто же теперь поверит ее клятвам?
Алена Робертовна сняла злосчастную сумку, спустилась на первый этаж, вышла из школы.
Из окон своего класса ее округленную, постарушевшую спину видели ученики шестого «А».
— В милицию пошла! — пошутил Тренин.
На эту его посредственную шутку откликнулись довольно дружно — в основном «люди с глотками»: сейчас звонок, а у них первым уроком как раз она. Значит, сорок пять минут полной свободы… Тем более никто ей ничего плохого-то не делал, совесть чиста.
За углом Алену Робертовну поджидал телефон-автомат. Верхняя петля его двери разболталась, и автомат как бы сам тянул к ней руки. Делать нечего, подумала она, все равно предупредить надо.
И налетела, что называется, с ковшом на брагу — к телефону подошла сама завуч. По голосу и по невнятным ответам своей любимицы Людмила Ивановна поняла, что здесь каким-то образом опять замешан журнал.
— Ладно, не волнуйся… Не волнуйся, тебе говорю. Отдохни.
И подумала: «Ну я, голубчики, с вами сейчас переговорю!»
Она всегда приходила в школу к первому уроку, хотя у нее самой был занят только второй или даже третий час. Это она делала (как сама же полушутя-полусерьезно признавалась себе) исключительно для собственного спокойствия: она была уверена, что при ней ничего плохого в школе случиться не может.
Причем не обязательно она в эти свободные часы занималась чем-то учебным или педагогическим. Сейчас, например, она собиралась почитать «Новый мир», который ей дали на два дня… И вот пожалуйста!
Поэтому завуч была настроена особенно решительно. Как сборная СССР перед матчем с канадцами.
Но едва вошла она в класс, посмотрела в эти рожицы, на которых была написана полная беззащитная решимость жизнь задешево не отдавать, стало ей стыдно! Кого же ты бить-то хотела?.. Неожиданно для себя она заговорила с ними совсем не так, как собиралась.
В шестом классе ученик обычно бывает уже достаточно опытен. Его дежурной душеспасительной беседой не проймешь. Тут много есть приемов. Первый — просто не поверить, сказать себе: «А-а… слыхали мы это сто раз».
Когда же не поверить невозможно, когда слово учителя пронимает до костей, рекомендуют отключиться, пропускать все мимо ушей.
Но бывает, что не может сгодиться ни один прием — это в тех случаях, когда у человека совести побольше и говорит с ним действительно настоящий учитель, действительно хороший и умный человек.
Шестой «А», как мы заметили, любил детективы, следствия и все тому подобное. Но шестой «А» был, что ни говори, воспитан Аленой Робертовной, и, значит, был классом неплохим. Пусть сложным (как любят выражаться некоторые), но неплохим. Притом говорил с ним человек хороший, говорил искренне.
И вот жители шестого «А» стали с каждой минутой чувствовать себя все неуютнее, все неуютней… Что же делается такое! Как же так она умеет, эта Людмила Ивановна? Ее, пожалуй, еще немного послушаешь, действительно уверишься, что ты виновен в этом злосчастном журнале. И помчишь признаваться в том, чего ты вовсе не совершал. Гипноз какой-то.
И вот от парты к парте поползло открытое письмо: Серова Садовничьей. Серова сидела от Тани точно через весь класс по диагонали. Одна за первым столом у двери, другая за последним у окна. Значит, каждый может ознакомиться с данным документом. А Лена Серова того и хотела:
«Садовничья Таня! Почему мы должны терпеть это, выслушивая, как рыбы? Мы не делали, так за что же нас жалеть и ругать? Предлагаю честно встать и выложить наши доказательства и улики. Я даже могу это сделать сама? Е. Серова».
И приписка: «Пусть каждый прочитает и поставит свою подпись — «за» или «против».
Лист был разделен на две половины. И в половине «За» уже стояла одна подпись Мироновой — верной серовской оруженосихи.
Минут за десять до звонка письмо приползло к Тане. Причем в половине «За» было много подписей, а в половине «Против» лишь малая запуганная стайка.
И все-таки решающее слово они оставили за Таней! Было чем гордиться. В таких случаях особенно бывает приятно, когда твой доверенный (ну и немного подчиненный) человек сам понимает это и сам тебе об этом говорит…
Дождешься от него!
«Доверенный человек» насупленно рассматривал листок, словно там могли быть еще изнанка, подкладка и тайные кармашки! Ему-то можно рассматривать, он ничего не решает. А вот как поступить Тане?
Если она хочет укрепить свое положение в классе, надо соглашаться: зачем идти против всех?
Но тут была одна подробность: Серова, видите ли, «готова сделать сама». То есть готова… взять себе славу!
Таня посмотрела на список «Против» — правильно: Самсонова здесь. Потому что сообразила…
Вопрос надо было решать быстро и психологически точно. Дело из рук выпускать нельзя. Все подготовлено, все отлажено. Еще немного — и Татьяна Садовничья может получить известность не хуже самого Шерлока Холмса. Тем более она женщина.
Только надо аккуратно отмести всех Серовых, вообще всех любительниц позариться на ее успех.
И поможет ей в этом насупленное доверенное лицо, несговорчивый Ватсон.
— Ну? Что ты думаешь?
— Сами же дали последнюю попытку… Теперь отнимают! Она даже на урок не пошла!
— Правильно! — Таня вырвала лист из тетради по русскому. Написала: «Мы должны быть более твердыми в принятых решениях. Обещали дать ей последний шанс? Значит, так и надо поступать!» Пододвинула лист Сереже.
И опять поползла по рядам белая медленная молния… Кто видел шаровые молнии, говорят, они тоже так вот движутся — медленно и как бы нерешительно, словно чего-то выжидают или кого-то ищут.
Особенно долго над запиской сидела Самсонова. Почему? Неизвестно. И Таня Садовничья даже испугалась, что Лида сейчас встанет, и… Тогда вся слава Самсонихе!
Но какое-то лицо у нее было неподходящее для этого решительного шага. «Эх ты, — подумала Таня, — я бы сейчас на твоем месте…» Испытывая чувство явного превосходства (и, признаемся в скобках, облегчения), она увидела, как записка наконец отчалила от Лидиной парты.
Она так никогда и не узнала, что сейчас творилось в душе Лиды Самсоновой. А мы это еще узнаем…
До Серовой листок дойти не успел. Сорок пять минут кончились под грохот звонка. Таня на то и рассчитывала!
Завуч, Людмила Ивановна, тоже видела какое-то подозрительное шевеление во время урока. И пожалуй, даже заметила, как однажды мелькнула с ряда на ряд свернутая вчетверо бумажная эстафета.
Но удержала себя, не подошла и не сказала непререкаемо: «Дай-ка сюда!» Чувствовала, что нарушит что-то важное и хрупкое.
Когда раздался звонок, завуч как раз говорила последнюю свою фразу. И потом, уже на переменочном полу шуме и вставании:
— Поймите, ребята, и запомните: это сделал кто-то из вас! И лучше вам самим разобраться, чем…
Она сделала намеренную паузу, ожидая отклика, думая, что, может, не зря она потратила эти сорок пять минут… И дождалась.
— Найдем! — сказала Таня Садовничья. — Даю вам слово!
И вслед поднялся почти самолетный гул одобрительных голосов — Людмила Ивановна даже немного растерялась. Но, не выдав себя ни единым дрожанием в голосе, закончила:
— Что же, я рада. Только помните: сроку у вас — до завтрашнего классного часа.
Она сидела совершенно одна, в своей тускло освещенной октябрем квартире. Напротив молчал телефон.
В этот ранний час школьного утра она привыкла быть среди своего народа — витать в облаках объяснений, ссориться, дружить и многое-многое другое, чему названия она точного не знала. Но знала, однако, что оно существует — то, из-за чего она крепко-накрепко приросла к школе, и другой работы себе не мыслит, и всех «неучителей» считает лишь странными недотепами, коли они, при совершенно свободном выборе, сделались не педагогами, а какими-то там инженерами, балеринами или таксистами.
Но сегодня и сейчас она чувствовала себя плохо, так плохо и немощно, как тот чемпион мира по плаванию, который однажды вдруг обнаружил, что начисто разучился плавать… Такой случай действительно был описан в специальной литературе.
Со спокойным отчаянием Алена стала прикидывать, чем она могла бы заняться в этой жизни. Ну просто для пропитания. Со школой, она считала, покончено.
Из дальней дали ей припомнилось, что когда-то, когда она сама была ученицей, их готовили с чертежным уклоном.
Алена вылезла из низкого кресла перед низким столиком, где она проверила не одну тысячу тетрадей. Подошла к шкафу, стала на колени, открыла нижний ящик, разгребла старые какие-то бумаги и достала со дна готовальню — огромную, совершенно профессиональную, длиною чуть не в полметра. Ее когда-то купила Алене покойная мама.
Но сейчас она думала не о маме своей. Ее поразило, как неожиданно легко нашла она эту стародавнюю, навсегда, казалось, позабытую вещь… Значит, память ее работала? А вовсе не была в обмороке или при смерти.
К сожалению, она прошла мимо этой мысли, почти ее не заметив, а стоило бы призадуматься!
Она открыла готовальню. Каждая железочка покоилась тут в надлежащей бархатной лунке, в абсолютном порядке и чистоте. И, глядя на этот не очень свойственный ей, современной, порядок, Алена всею тоской своей почувствовала, насколько эта готовальня — чужая ей вещь. И как далека ей и чужда чертежная профессия.
Несмотря на кажущуюся свою «порхательность-по-цветам», она была не из тех, кто часто плачет. Учительницы, я замечал, вообще плачут редко. И совсем не оттого, что жизнь их воздушна и легка, а оттого только, что у них нет времени побыть маленькими!
Настоящая учительница всегда (и в классе и не в классе) чувствует себя взрослой. Кстати, не такое уж это легкое дело.
Итак, она не заплакала, глянув в глаза холодному и такому отчужденному блеску чертежных железок. Но хорошо поняла, что это для нее не спасенье.
Некоторое время она просидела на ковре перед шкафом, подвернув под себя ноги в сапогах. И можно было подумать — если б только кто-нибудь увидел ее сейчас, — что именно сейчас-то она и позабыла вечно быть взрослой учительницей, а стала просто девчонкой.
Между тем думала она вовсе не девчоночьи думы. Она решала свою судьбу.
И вот решила — выходить замуж за того лысоватого человека. Его звали Вадим, как мы помним (или, вернее сказать, как мы давным-давно забыли…).
Да, она решалась на брак по расчету! Хотя не такой уж был в этом сильно корыстный расчет — выходить за простого инженера из НИИ. Но факт: она действительно решалась выйти замуж без любви. А что ей было делать, скажите?.. Одинокой, без всякой иной опоры!
Нет, я абсолютно ее не осуждаю! Не осуждаю, понимаете!
Взрослые ведь тоже не железные. И когда мы их доводим разными своими штуками, это только кажется, что они все забывают, что на следующий день они просыпаются, и для них вчерашние неприятности как с гуся вода. Уверяю вас — нет.
Алена сняла телефонную трубку и, пока проволока гудка наматывалась ей на барабанную перепонку, стала рыться в книжечке, чтобы найти номер Вадима. Где-то в свое время она его записала небрежной рукой. Да, видно, не на ту букву…
Теперь номер все никак не попадался — судьба берегла нашу Алену. И тогда она стала быстро крутить диск. И едва только набрала последнюю цифру, как на том конце провода сейчас же подняли трубку и сказали: «Школа».
— Людмила Ивановна! Я сейчас приду и все расскажу!
— Не надо, Алена! Лучше успокойся.
Алена вдохнула объемистый шар воздуху, чтобы…
— Я даю тебе отгул на сегодня и на завтра!
А послезавтра, кстати, было воскресенье. Людмила Ивановна сама решила раскрутить эту историю. Провести классный час.
Трудно сказать, лучше так было для учительницы или не лучше. Завуч думала, что лучше.
В школе она работала больше двадцати лет, а это огромный срок. И хорошо знала, как учителя иной раз устают от своей работы. Вот и Алена, видно, тоже устала. Так пусть отдохнет, подсоскучится.
В принципе она была права. Но как раз в этом случае здорово ошибалась! Вовсе не отдых требовался молодой учительнице. Хорошо, что Алену, как мы уже заметили, «судьба берегла». Иначе бы…
Забот шестому «А» хватало и без пропавшего журнала. Грозно надвигался конец первой четверти, словно конец света. А в конце света, как считают, каждый должен будет предстать перед неким рентгеном, который выяснит все твои грехи и все твои добродетели.
В школе роль того «всевидящего рентгена» выполняют четвертные отметки. И хоть в наши дни четвертную двойку бывает иногда получить труднее, чем даже четвертную пятерку, все-таки они случаются, эти зловещие редкостные отметки. И видеть их в дневнике тем более никому не охота — портить себе каникулы. А другому и простая тройка может разбить сердце на мелкие части.
Вынырнув после второго урока из контрольной по алгебре, шестой «А» сейчас же попал под беглый — и, надо признаться, меткий — огонь фронтального опроса, который устроила историчка.
Передохнуть и заняться личными делами они смогли только перед шестым уроком, перед физкультурой.
По издревле заведенному правилу они сидели в классе, ожидая, когда за ними придет физкультурник Степан Семеныч. И невольно — как спохватились — начали говорить про журнал и про Алену.
Кто первый начал — шут его знает, само началось! Но точно, что не Таня Садовничья. Она как раз помалкивала: новых идей пока нету, так чего ж молотить пустую солому! Она любила обдумывать все заранее, чтобы потом наносить точные и решающие удары.
Но разговор начался, мелькнул слабой искоркой и — готово: уже весь класс в огне. Надо было принимать руководство. Таня тихо тронула Сережу за рукав:
— Внимание, поддерживай меня с тыла.
Таня имела в виду: следи за моими действиями, чтобы вовремя прийти на помощь. А Сережа невольно стал следить за классом, за лицами ребят. И ему не нравились эти лица.
Чем? Пожалуй, он бы не смог сейчас точно ответить. Какая-то в них была неприятная темная заинтересованность. Так бывает, когда кто-то дерется, а кругом стоит толпа зевак. Тебе лично это ничем не угрожает, и, значит, можно просто так посмотреть «острое зрелище».
Но сейчас было даже не это, а хуже. Солидная компания здоровых гавриков собиралась напасть на одного человека.
Только Танино лицо было иным: она ждала своего часа, чтобы сказать веское слово и перехватить инициативу. То есть и это лицо «хорошим» трудно было назвать… Да. Твое лицо, Тань, Сереже Крамскому все труднее и труднее стало называть хорошим!
Вдруг он заметил еще одно «непохожее» лицо.
У Самсоновой Лиды.
Сережа видел ее в профиль. Видел нахмуренную бровь и видел кулак, в который она уперлась губами и носом. Такая странная для нее поза и странное выражение… какие-то неруководящие. А ведь обычно Лида очень хорошо помнила, что она староста в шестом «А», староста и первая красавица — по утверждению ее команды.
Она как бы не слушала, о чем бушует класс. Но и понятно было, что слушала. Она думала про что-то свое.
А шестой «А» шумел про два предложения. Ну, само собой, не весь класс. Большая часть помалкивала и лишь водила головой от одной кричащей группировки к другой. Так примерно ведут себя болельщики на соревнованиях по теннису: мячик мечется над сеткой, и двадцать тысяч человек бегают за ним взглядами: влево-вправо, влево-вправо. А потом: «Ура!»
Итак, в шестом «А» обсуждалось сейчас два предложения. Первое: зачем ждать до завтра, пошли к Людмиле и все ей скажем… Это воевали одни.
Вторые же говорили: нет, дождемся до завтра. Пусть она придет, Алена, и чтоб она в глаза нам посмотрела!
Это говорили те, кто был еще кровожадней первых.
А Таня — зачинщица свары — сидела и прикидывала, какую ей группировку возглавить, а затем повести за собой. Выигрышней было бы вторую: тут все получалось эффектней.
Но что-то в Танином сердце подсказывало ей, что надо торопиться, не то все планы могут полететь в тартарары. Наконец она все-таки решила рискнуть: ладно, пусть завтра! А что, собственно, может случиться-то? Да ничего. Подумаешь — предчувствия, ерунда на постном масле!
И только она собралась открыть рот, чтобы веским голосом… Как веский голос раздался из другого конца класса.
— Послушайте, что я вам скажу.
Как это было произнесено? Громко или негромко, жестко или дружески? Пойди теперь разбирайся. Но это было сказано именно так, что все услышали и все замолкли. Самсонова, поняла и спохватилась Таня, была все-таки серьезным противником в борьбе за авторитет. Таким серьезным, что Таня не нашлась вовремя вклиниться в эту чужими руками завоеванную тишину, чтобы сказать свое веское мнение. А тогда уж никакая Самсонова… Но Таня вот не нашлась!
— Делать надо завтра, — спокойно продолжала Лида. — Солиднее. Понимаете или не понимаете?
И дальше она повторила то же, что говорили сторонники второго пути. То есть ничего нового. Вроде бы… А считалось — отныне и во веки веков! — что это она придумала и она сказала. И класс пошел именно за ней.
А не за Серовой. А не за Садовничьей.
Кто-то уже начал с ней советоваться. Сережа, который, наверное, единственный не участвовал в споре, глядел на Самсонову. Странное опять было у нее лицо.
Нет, она, конечно, была довольна, что победила. А все равно у нее настоящего победного веселья не было в глазах. И не было ни малейшего злорадства: мол, устроим Алене!
У нее была в глазах… тоска.
Или, может быть, Сережа ошибался?
Ему не дали времени заниматься этим психоанализом. Только засела в душе заноза непонятности — на будущие времена, разбираться… Дальше на него обрушилась Таня: как он посмел не поддержать ее, когда требовалось?.. Да ведь не во мне дело, хотел он ответить, кончай ты зло срывать. Но Таня и сама, видно, поняла. Остановилась:
— Сегодня будь дома. Возможно, ты мне понадобишься.
Сережа промолчал. Хотя у них давно уж были иные отношения. Куда более равноправные. Но Таня, когда сердилась, всегда вспоминала, кто у них командир, а кто Ватсон. Хотя и это, в сущности, уже позабывалось…
Смута и беспокойство клубились у Сережи в душе. И когда внизу, у раздевалки перед физкультурным залом, к нему обратилась сама Самсонова, он сперва даже не понял, что ему надо сделать.
— У меня голова болит, понимаешь? Я иду домой. Принеси мне сверху портфель.
Дошло наконец.
Такую просьбу готовы были бы выполнить очень многие — это уж вы поверьте. Но попросили Крамского, замечаете?
Ничуть не запыхавшись, он вбежал на третий этаж, вошел в класс. Вынул самсоновский портфель… И тут почувствовал, что сердце его бьется. Портфель Лиды Самсоновой — это была для шестого «А», что там ни толкуй, реликвия. Хорошо, что никто не видел Сережино слишком сосредоточенное и, честно говоря, отчасти торжественное лицо.
Да нет, увидел кое-кто, представляете! Коробкова Мариночка! Спокойно заглянула в класс, словно сейчас не урок, а переменка:
— Здравствуй, Крамской…
И замолчала так, знаете ли, выжидательно. Просто даже странно, как она умеет возникать в самые неожиданные моменты.
Так думал Сережа, нелепо держа под мышкой самсоновский портфель, словно надеялся сделать его менее заметным. Хотя откуда ей было знать, Сережин это портфель или чей-то чужой.
Итак, Маринка стояла в дверях, чуть склонив голову набок. А Сережа… Как ему было сейчас поступить? Что произнести? Стоял и молчал — пень пнем! А ведь ему эта встреча, может быть, даже во сне уже снилась — как совершенно что-то несбыточное: идет, и вдруг навстречу Она!
Так пользуйся же, несчастный!
А он не умел. Даже улыбнуться не получалось. И без конца гонял по кругу одну и ту же тупую мысль, что там физкультура начинается, и Самсонова ждет, и…
— Что же ты молчишь, Крамской? Ты разве мне ничего не хочешь сказать?
Сережа в ответ лишь краснел, как штангист под штангой.
— А мне показалось… Ну как хочешь. Я второй раз перед тобой не появлюсь. И тебе долго придется за мной охотиться!
Она стремительно повернулась… Нет, безо всякой обиды или злости. Может быть, только с легким презрением. А главное для того, чтоб подол ее форменного, чуть расклешенного платья мелькнул, словно лисий хвост.
Это был мастерский трюк, не один Годенко на него попался и не один еще Крамской попадется!
В кратчайшее мгновенье перед Сережей блеснули коричневые сапожки и светло-серые колготы. Он бежал вниз, сердце его билось о прижатый к левому боку самсоновский портфель. Но мечтало оно, это сердце, совсем не о Самсоновой!
Можно подумать: «Какая ветреность!» А это не так. По Самсоновой Сережа вздыхал просто… «по долгу службы». Коли уж ты болельщик, то нужно поддерживать «родную команду». А в Маринку оказался влюблен нечаянно, от чистого сердца.
Значит, и никакой ветрености тут нет!
Народ уже выходил строиться.
— Ты чего же так долго? — строго и как-то слишком громко спросила Лида. Кое-кто даже оглянулся.
— Я н-недолго, — ответил Сережа и покраснел.
— А чего ты пыхтишь?
— Ничего я не пыхчу. — Сережа не мог понять, к чему она клонит. Про Коробкову же она знать не могла!
— Странно! — Лида взяла свой портфель и ушла.
Тут же и ребята рассосались. Из физкультурного зала уже дважды прилетал судейский свисток — пора на построение. И последней ушла Таня.
Но больше Сережа Крамской ничего уж не помнил, потому что физкультура с некоторых пор была его любимым предметом, а баскетбол — его любимой игрой.
Он с опозданием вбежал в зал. А все ж Степан Семенович на него не ругался. Потому что видел старательность ученика и видел, какой тот сделал скачок за лето «в своем физическом развитии», как выражался Степан Семенович, который любил читать специальную литературу.
В далеких мечтах своих, за стаканом вечернего чая, он почему-то представлял, что именно из этого прежде такого заморенного мальчишки может вырасти разрядник, а там, глядишь, и мастер, а там, глядишь, и…
Степан Семеныч имел довольно редкую даже среди спортсменов профессию: тренер по гребле на каноэ-одиночке. Обстоятельства, однако, сложились таким образом, что он стал школьным учителем физкультуры.
О том, какие виды имеет на Сережу учитель физкультуры, мало кто знал. Бабушка, например, Елизавета Петровна, даже и не подозревала. А если б узнала, ох, она пришла бы в огромное волнение!
Здесь только не надо думать, что бабушка была такая жуткая ретроградка и не понимала роль спорта в современном мире. Все она понимала! Но согласитесь: если с мальчиком, с твоим единственным внуком (к тому же с бывшим Крамсом!), происходит столько всего неожиданного… Да еще и «спортивная одаренность»… Согласитесь, это уж многовато!
Надо заметить, Елизавета Петровна понимала, что многие изменения в Сережином характере в основном пошли ему на пользу. А все равно бабушке было страшно: ведь когда человек так меняется, это уж по существу не тот человек. Может, и лучше, но не тот!
Вот о чем она думала, поджидая Сережу из школы. И знала наперед: ее опасения никто всерьез не примет. Не только сам Сережа, но даже и сын с невесткой.
Мы ведь обычно как рассуждаем? Старая стала — значит, все, до свидания. У человека, можно сказать, самая мудрость просыпается, а его — на пенсию.
Ворчим потихоньку: ей бы, мол, в магазины для нас ходить да внуков качать, а она, понимаешь, философствует…
Эх, старость — самый несправедливый возраст!
Если вы увидите старушку на футбольном матче, что вам придет в голову? Да то же самое, что и вашим соседям: «Заблудилась бабулька!»
А если человек именно на шестьдесят четвертом году жизни понял красоту этой самой великой современной игры — что тогда?
Не «голы — очки — секунды», не «Спартак», дави!», что в основном и понимаем мы с вами, а настоящую красоту.
Именно с высоты своего возраста…
Да ведь никто же не поверит!
Вот и сейчас, скажем, вы читаете эти строчки, а сами думаете, что я шучу. Потому что музыку там классическую — ну ладно, так и быть, люби хоть до восьмидесяти девяти. А уж футбол!..
Елизавета Петровна отлично знала об этой творящейся в мире несправедливости. Причем неисправимой несправедливости, как считала она. Поэтому и не спорила.
Сейчас, когда внук пришел из школы, она ни о чем его не расспрашивала, а лишь наблюдала за тем, как Сережа ест ее, прямо сказать, не больно-то вкусный обед.
Дело в том, что Елизавета Петровна всю жизнь провела на работе — в своем филологическом институте, да на конференциях, да в редакциях разных газет. «Кулинарных техникумов» она вовсе не кончала, сама питалась всю жизнь по столовым да по кафе, где едят стоя и на скорую руку. И сына так приучила. Не хотелось ей терять времени на готовку!
Нет, конечно, кое-что она готовила — без этого не обходится. И вот теперь, когда она вышла на пенсию, жизнь заставила развивать эти «способности» заново. И научилась помаленьку. Да у Крамских никогда и не было особенного преклонения перед сверхвкусной едой.
Сережа ел суп-лапшу, бабушка сидела напротив и поверх газеты смотрела на его лицо.
По лицу этому — причем неслышимые самому Сереже — бродили, словно тени от облаков, разные мысли и чувства. Про Коробкову — как она повернулась: и сердито и одновременно ловко, про Таню с ее изучающим взглядом, про Степана Семеныча, который, когда стали играть в баскетбол, выбрал к себе в команду Сережу и больше всех его «питал мячами»… Тут радость приподняла Сережу Крамского, причем куда выше их девятиэтажного дома и выше низких октябрьских туч.
И про Самсонову бродили тени по его лицу — какие-то смутные, какие-то неизвестно почему — неприятные, полные хитрых намекательных взглядов.
Баскетбольная радость тотчас уплыла, стала маленькой, как поднебесный самолет, и пропала за горизонтом. Сережа нахмурился и отодвинул пустую тарелку. Бабушка, тоже молча, поднялась, чтобы положить второе.
И здесь раздался звонок. Какой-то особенно резкий, словно очередь из вражеского автомата. Даже бабушка повернулась с ложкой, из которой готова была десантироваться на пол вареная дымящаяся картошина.
Так у Сережи и соединилось в памяти: неприятные мысли и этот звонок.
— Привет, — сказала Таня. — Необходима срочная встреча.
Сережа глотнул воздуха, соображая, что он должен ответить на ее такой холодный руководящий тон.
— Я внизу. Около твоего подъезда.
Никогда она к нему не заходила. Почему — шут его знает. Но факт, что никогда. Он сорвал с вешалки пальто, кепку. Бабушка, все еще держа в ложке дымящуюся картофелину, смотрела, как за внуком захлопнулась дверь. Взрослые — и особенно старые — тоже далеко не всегда умеют остановить строгим словом или приказать. Они тоже бывают растерянны, а потом утирают платком глаза и думают: «Старалась-старалась, готовила-готовила, а он даже…»
Таня сидела на малышовской площадке под грибком — нога на ногу, свободно откинувшись назад. Но именно в этой как бы свободности и было заметное напряжение.
И еще понял Сережа, что она спешит. Из-под пальто проступал коричневый уголок школьной формы. А Таня не любила этого платья. Дома сразу старалась переодеться. Да и, надо заметить, родители ее снабжали разными красивыми свитерками и брючками.
Все эти мысли промелькнули в Сережиной голове совершенно автоматически, неуловимо. А ведь они значили, между прочим, что бывший стажер Крамской сам уже стал неплохим детективом. По крайней мере, наблюдательным человеком. Но Таня так ничего этого и не узнала, не погордилась своими воспитательскими талантами.
— Садись, — сказала она с чуть заметной усмешкой. И протянула ему конверт, на ко тором разноцветно сообщалось, что первое июня — Международный день защиты детей.
За эти два месяца Сережа усвоил, что в общении с Таней лишние вопросы — это лишние неприятности. Раз дали тебе конверт — значит, соображай. Медленно Сережа осмотрел его, что называется, «с ног до головы».
— Да внутрь-то загляни!
Он вынул какие-то обрезки бумаги. Зеленоватые квадратики. Ровно разрезанные. Наверное, ножницами.
Что-то было написано. И Сережа почти узнал этот аккуратный почерк: «Самсонова, Серова, Сурнина, Тренин» — фамилии были написаны в столбик. Да ведь это!..
Таня смотрела на него с любопытством и с насмешкой: мол, когда же ты догадаешься?
Сережа нервными пальцами протеребил еще несколько квадратиков:
— Это же страница из нашего журнала?!
— Думала, ты только к вечеру догадаешься…
Эх, Таня-Таня, к чему твое ехидство! Он догадался-то как раз скоро. Но больно уж открытие невероятное!
— Это нашла Миронова Варя. У себя в кошельке… На месте семи рублей. После физкультуры. Ну что ж ты не спрашиваешь ничего? Почему после физкультуры? Потому что на переменке ходила в буфет. И у нее оставалось в кошельке семь с мелочью. Мелочь на месте, а семи нету. Миронова сразу, естественно, позвонила мне.
Она еще что-то продолжала говорить. А у Сережи в голове буксовало немыслимое мелькание. Так иной раз бывает в телевизоре: то работал — все нормально, а то вдруг как замелькает. И ручки вертеть бесполезно, хоть совсем открути. Остается одно средство — грохнуть его кулаком по крышке. И тотчас вынырнет из этого мелькания диктор в белой рубашке и темном галстуке, начнет опять рассказывать спортивные новости.
Вот и Сережа точно так же: сидел-сидел с мучительной миной на лице да вдруг как закричит:
— Подожди ты!
Таня замолкла. Потому что глубоко в душе была все-таки лишь девчонка и пугалась, когда на нее неожиданно так гавкали. Еще благородный гнев не успел проступить на ее так непривычно растерянном лице, когда Сережа сказал — самое главное, что сейчас следовало сказать. Как он считал.
— А выходит, Алена-то Робертовна не виновата!
Они обменялись взглядами. И в Таниных глазах слишком ясно проступил вопрос: «Ну и почему я должна прыгать от радости?»
— Она же не виновата, Тань!
— Да. К сожалению.
— Как это — «к сожалению»?! Как это ты говоришь?!
— Ну, так. Не важно.
— Честный человек оправдался, а ты не рада?
— А подлец ушел!
— Да не в этом дело. Мы честного человека чуть на каторгу не отправили. Представляешь, какими бы мы были тогда свиньями!
— Ну, себя называй, как понравится, а других не надо! Ты перестань, перестань хлопать в ладоши! И послушай, что тебе говорят: вор от нас ушел!
— Да мы же его, во-первых, найдем, Тань. А потом — он не такой уж и вор.
— Он украл.
— Так он же украл-то… Разве ты не понимаешь? Главное не то, что он украл. Главное, что он нам бумажки эти подбросил, понимаешь теперь? Чтобы Алену оправдать! Это еще не вор.
— А кто?
Сережа Крамской не знал, как сказать. А в голове его крутились какие-то странные слова, что воров, может быть, совсем не существует… не существовало бы, если б находились люди, готовые им вовремя помочь.
Но сейчас главное было в другом.
— Тань, надо к Алене!
Таня посмотрела на него долгим прищуренным взглядом. Не презрительным, а скорей изучающим. Хотя чего уж там было его изучать!
— И зачем же ты пойдешь?
— Ну как зачем, Тань?
— Слушай внимательно, что я тебе скажу. Обвинение с нее снято. Чего тебе дальше надо?
— Да Тань…
Он хотел сказать, что боится, как бы Алена… Ну, мало ли — чего-нибудь там с собой не сделала.
И не сказал. Потому что, по правде говоря, он в это не верил. А врать о таких вещах не хотелось.
На самом деле ему было стыдно, или, верней, как-то ему было не по себе, что они так вот крутили-вертели человеком, а теперь: «обвинение снято», и привет.
Отец однажды ему рассказывал, что теперь и подопытных лягушек не терзают зазря — делают обезболивающие уколы или усыпляют. Даже лягушек!
— Я пойду к Алене, Тань. Как хочешь!
Она чуть не крикнула: «Я тебе не разрешаю!» Но именно не крикнула. Вдруг поняла, что это ей ничуть не поможет. Что это уже непоправимо.
Долго Таня и Сережа… Нет, Садовничья и Крамской смотрели друг другу в глаза. Странное это было занятие, никогда раньше они так не смотрели. Что-то надо было произнести.
Не произносилось!
Сережа никак не мог разобрать, что она хотела ему сказать глазами. Слышал в Танином молчании, что она, быть может, не остановится и перед применением силы.
Но что же там было у нее в самой глубине глаз? Какие-то тени. Черные огни страха…
И наконец Сережа понял! И сам испугался.
В ходе следствия они применяли незаконные способы ведения дела. Вот оно что!
Погоди. Но разве это возможно — раскрыть преступление, и вдруг… незаконно?
Оказывается, возможно. Ведь человек не дикий зверь, его нельзя травить собаками, выгонять из укрытия разной отравляющей химией. Пытать, наконец!
Даже с преступником нельзя бороться преступными методами. Иначе из расследователя ты сам превратишься в преступника, понятно? Поэтому мерзости пишут в разных там заграничных детективчиках, когда сыщик, изобличая вора, забирается ночью в чужой дом или приставляет к виску пистолет, чтоб вырвать необходимый факт.
А ведь Алена даже обвиняемой не была. Только подозреваемой.
Теперь Сережа все это уразумел. Понял, что ему предстоит у Алены Робертовны… Нет, не героический поступок под громкие овации восхищенной публики — ему предстоит прощение просить.
И, невольно весь сжавшись, он сказал:
— Не бойся. Я все беру на себя.
— Я не боюсь, Сережа. Но ты запомни свои слова.
— Запомню.
И тут ему стало страшно… Ну, страшновато. Непонятно? А вы попробуйте когда-нибудь сказать: «Спокойно. Все беру на себя»…
Быть того не может, но и Тане стало сейчас страшновато. Она поняла: в этот момент Садовничья и Крамской рвут навсегда. Во веки веков. У них разные дороги.
Никогда Таня не жалела о таких вещах — первая рвала. И вот вдруг настал случай пожалеть.
О чем жалела она?
О том, что пропадает такой способный ученик? Что уходит мальчишка, который мог бы в нее здорово влюбиться?
Но ведь учеников она себе наберет сколько хочешь. И мальчишек, готовых в нее влюбиться, полон свет. И перебоев с друзьями пока не случалось у Тани Садовничьей.
Что же ей тогда этот Крамской? И не умела сказать себе. Только чувствовала грусть и досаду.
Так кладоискатель, наверное, придет на заветное место, ходит-ходит: где же оно зарыто, сокровище? И не найдет — то ли сообразительности не хватило, то ли чуткости. И уйдет ни с чем. С одной горькой досадой.
Но ни словом, ни взглядом Таня Садовничья не выдала себя.
— Вечером позвони…
Еще хотела добавить слово: «Доложись». Нет, не добавила. Теперь это было уже ни к чему. Просто ушла. Конверт с клочками остался лежать на лавке.
Весь этот разговор — такой важный! — продолжался чуть больше десяти минут. Второе, укрытое кухонным полотенцем поверх крышки, даже не успело остыть. И оно было вкусным. А может, и невкусным. Сережа этого не знал.
Он быстро съел котлету и картошку… Обычно он ел довольно медленно — так было принято у них в семье. Но сейчас он чувствовал еду не больше, чем мясорубка, которая крутила эти котлеты.
Бабушка, стараясь оставаться равнодушной и незамеченной, неотрывно следила за ним. Если б она была другим человеком, она бы, наверное, предложила Сереже еще полкотлеточки: быстро съел, значит, против добавки возражать не должен.
Но бабушка была именно «тем» человеком. И видела, как сейчас далек Сережа от этой котлеты и от нее самой — шестидесятишестилетней Елизаветы Петровны Крамской.
Я не нужна ему в советчики, подумала она. И подумала это с горечью. Но без обиды. Не могла она обижаться на Сережу: слишком любила его. И если обижалась на кого, так только на человеческую природу: что она устроила некоторые вещи, совсем их не обдумав.
Вырос из бабушки, как из прошлогоднего костюмчика… Ну что поделаешь, думала она.
А снова до бабушки еще не дорос. И не понимает. А когда поймет — как бы уж поздно не было…
Ей теперь оставалось только одно: незаметно следить за ним и стараться понять, по хорошей он дороге идет или по плохой. И если по плохой, то защитить, броситься вперед старой, но еще сильной тигрицей… Хотя по складу своему она вовсе не была тигрицей.
Однако знала, если понадобится, если за Сережу, то сил у нее достанет быть и решительной, и сильной, и даже злой!
Внук ее в этот момент думал о Тане.
Вернее, это неправильное слово — «думал», потому что никаких стройных мыслей у Сережи не было. В его сердце громоздились разные бурные и часто противоположные чувства, а в голове мелькали обрывки разговоров, которые он сам сейчас придумывал и сам сейчас же отбрасывал — в пустоту, в забвение и вечную смерть.
Пожалуй, если бы Сережа Крамской был повзрослев, можно было бы сказать, что он мучается. Он и в самом деле мучился, только не понимал этого. Он спорил с Таней и поминутно ее побеждал, вернее, убеждал. Но ведь Таня была не настоящая, а, так сказать, мысленная, выдуманная. Оттого и победы его были подобны победам над кораблями из игрального автомата.
А ведь они даже не поссорились. Да, ни ругательных, ни просто громких слов произнесено не было. И будь на месте Сережи взрослый человек, он непременно воспользовался бы этим обстоятельством. Попробовал бы помириться.
Но Сережа знал душой, что между ним и Таней случилось что-то куда важней и хуже обычной громкой ссоры.
Если перевести на взрослый язык, то, наверное, надо было бы употребить слово «разрыв». Или, пожалуй, точнее: «раскол», потому что «разрыв» — это когда люди любили-любили друг друга, а потом… разрыв.
Раскол — дело посерьезней. Раскол — когда расходятся во взглядах. Вот как раз такое и получилось у Тани и Сережи.
И если даже этот раскол попробовать склеить через какое-то время, все равно трещины останутся. Сколько бы ты ни прожил — хоть двадцать, хоть семьдесят лет, — эти трещины не срастутся. Они навсегда.
Было Сереже Крамскому в эту минуту тоскливо и страшно. С особой отчетливостью он вдруг подумал: теперь и незачем сидеть за одной партой.
Это была как бы не его мысль. Это Таня подумала у него в голове.
Тут же он почувствовал, как сила оставляет его. Он ведь был сильный — с самого первого сентября. Но он был Таней сильный… Неужели только Таней? А теперь опять превратится в захудалую Корму?
Страшно ему сделалось. Падать вообще страшно. Особенно тем, кто полетал.
Но и четверти мысли не возникло у Сережи — пойти к Тане. Прощение там… ну, или что-то в этом роде.
Он был уверен, что Таня его простит. И ошибался. Таня уже решила: Крамской — точка! То, что она жалела или не жалела, страдала или не страдала, роли теперь играть не могло. Такой уж она была человек.
К счастью, Сережа «не додумался» ей позвонить. Нет, не из-за гордыни. Просто ему такой мысли не пришло: пойти просить ради собственной выгоды. И тем предать свою правоту. По-серьезному говоря: свои убеждения.
Так уж он был воспитан. Кем? Семьей. А если точнее, бабкой своей.
Сережа Крамской этого нимало не знал, он этого даже в голове не держал — про какое-то там бабушкино воспитание. А понял он, откуда проистекает такой его характер, такая его душа, уже лет через пятнадцать, уже далеко за пределами этой книги.
Он сидел, бородатый геолог, в тайге, поздним вечером, у костра, сентябрьской морозной ночью при блеске звезд. За спиной, в палатке, спали двое его товарищей. Можно было никуда не спешить, не думать о том, что не выспишься, потому что завтра за ними прилетал вертолет.
И так он сидел у костра, Сергей Петрович Крамской, молодой, но уважаемый человек. Сидел он и думал, и вспоминал, и многое-многое до него доходило.
Но бабушки уже не было в живых…
Сережа сунул тарелку в раковину.
— Спасибо.
— На здоровье. Вкусно было?
— Угу.
И пошел в свою комнату, где на столе его ждал конверт с картинкой про Международный день защиты детей. Медленно, с какой-то неохотой, с какой-то даже неприязнью Сережа взялся за него, вытряхнул на стол зеленоватые квадраты. Посидел минуту, перебирая и рассматривая их без всякой системы, безо всякого, можно сказать, смысла.
Но вот в нем потихоньку зашевелилось любопытство. Сережа захотел найти квадрат со своей фамилией и со своими отметками. И не нашел… Почему?
Тогда он стал складывать эти куски бумаги в том порядке, в каком они жили на журнальной странице. До вмешательства ножниц.
То была не простая работа. Но Сережа, которому за лето много пришлось решить всяких задач на внимание, головоломок и прочей, в сущности говоря, ерунды, имел тренированное упорство, тренированное умение не злиться, когда «не идет шайба в ворота». И вот все квадраты расплылись на свои места, словно ученые льдины. С удивлением и с некоторым трепетом смотрел Сережа на то, что получилось. Странно было думать, но всего несколько часов назад это держал в руках сам преступник.
То, что лежало перед Сережей, не было целой страницей. Скорее это была половинка. Ну, может быть, чуть больше. Первой стояла фамилия Самсоновой, и потом до конца списка, до Яковлевой Ольги, весь шестой «А». Потому-то себя Сережа и не обнаружил, своей Крамской фамилии, она осталась нетронутой на верхней половине журнального листа.
И почерк показался ему знакомым. Вынул дневник, перелистнул страницу — вот! «Бездельничал на уроке биологии». И подпись Татьяны Николаевны.
Две недели назад, когда была сделана эта запись, Сережа, признаться, расстроился. Теперь же… Значит, это была «биологическая» страница журнала. И почему-то сразу он подумал: случайно или не случайно? Хм… Когда ноженками так все аккуратно разрезано… Нет, это не случайно.
Тогда зачем?
Еще раз он прошелся взглядом по журнальному полулисту. Невольно застрял на Самсоновой. Почему на Самсоновой? Ну потому уже, что он, Сережа Крамской, никогда, как мы знаем, не был к ней абсолютно равнодушен. Хотя, начиная с пятого класса, она была заметно выше Кормы.
Ну ладно. Итак, Самсонова — две пятерки, четверка и снова пятерка. Отметочки! Хоть отправляй на Выставку достижений народного хозяйства.
Следующей в списке шла Серова Ленка. К ней Сережа тоже никогда не относился равнодушно. Но именно потому, что она была соперник номер один Самсоновой Лиды.
Отметки… Куда уж ей до Самсоновой: тройка, тройка, четверочка — причем эта последняя получилась у Татьяны Николаевны какая-то неуверенная, дрожащая, словно бы занимала чье-то чужое место.
Место законной тройки — вот в чем, наверное, дело… Или уж я это слишком ударился в гадания, подумал Сережа.
И тут, как сильная рука подхватывает падающего с крыши котенка, так его подхватила неожиданная мысль: а почему же тогда в конце сентября Алена Робертовна дала медаль Серовой — с ее такими подозрительными оценочками?
Мы-то с вами знаем, почему классная руководительница шестого «А» выдала медаль Серовой Лене — чтобы поднять «дух здорового соревновательства». А Сережа этого не знал и с удивлением вспоминал сцену вручения медали, произошедшую уже почти месяц назад. Счастливое лицо Серовой и растерянное, обиженное лицо Самсоновой.
Так, а что дальше? Сережа почувствовал: это еще не конец, у замеченной им тропинки есть продолжение. Но мысль бестолково топталась на месте, как троечник у доски.
Ладно, пока отложим. Что еще можно сказать про данные клочки? А то, что они не клочки. Они аккуратные квадратики. Девчачья работа!
Для пущей важности он сбегал к маминому туалетному столику — был у нее такой один жутко заграничный пузырек от духов с огромной пробкой в виде увеличительного стекла.
Про его маму никак не следовало думать, что она, мол, сильно падка на всякую там гонконгскую дребедень. Но этот флакон был так неожиданно красив, что выкинуть его было просто невозможно. И когда духи в нем кончились, мама налила новых.
Сережа аккуратно выкрутил из флакона увеличительную пробку, отчего по комнате сейчас же распространился горьковатый и чистый аромат.
А Шерлок Холмс, надо заметить, был не такой уж глупый человек, когда пользовался лупами!
Теперь Сережа отлично мог рассмотреть краешки этих квадратов. Да, несомненно: страницу разрезали ножницами. Причем не простыми ножницами, но маленькими, ноженками для ногтей.
Почему вы так считаете, коллега?
Да потому, что линия получалась не прямая, а такими как бы полудугами, ведь и ножницы эти, как известно, делаются не прямые, а с загнутыми носами.
Сережа опять сбегал к маминому столику. Вот они, точно такие и лежат. Или примерно такие.
Взял лист бумаги, стал его резать. Хм! Если постараться, вернее, если не спешить, то можно прорезать совершенно нормальную прямую линию. А это значит, преступник — нет, преступница… торопилась!
Эх, Таня! Зря ты не захотела вести следствие.
Сережа вскочил, чтобы позвонить ей. И вдруг странная мысль поразила его. Эта мысль все связывала воедино, объясняла все факты. Все, какими он располагал на сегодняшний день. Доказательств, конечно, мало. Но интуиция буквально кричала Сереже, что он прав.
Странная мысль! И даже, можно сказать, страшная. Самому себе он и то не решался ее произнести. Ему даже казалось, что он видел эти ножницы с загнутыми носами в руках у… одного человека. На самом деле он их, наверное, не видел, а казалось, что видел.
Потому что Сережа слишком хорошо знал, у кого они могут быть. У кого они сейчас лежат в портфеле!
И чтобы прекратить это, чтобы не проговориться самому себе, Сережа начал быстро и даже суетливо собираться.
И еще и еще подгонял себя: ему же надо к Алене Робертовне, она же там мучается, одна сидит.
Лишь бы не проговориться!
Опять надел школьную форму, хотя к Алене вовсе не обязательно было идти в форме и он это знал.
Еще час назад, когда он сказал Тане, что все берет на себя, ему страшно было идти признаваться. Теперь он почти бежал — из двух зол, как известно, выбирают меньшее.
Стоп! А вдруг ее нету? Заскочил в телефонную будку. Уже после второго гудка услышал Аленин голос. Не стал ничего говорить, разъединился, побежал дальше.
Стоп! А вдруг она сейчас и уйдет? Лихорадочно обыскал карманы… Бабушкина выучка: всегда иметь при себе несколько двухкопеечных монет, чтобы, если задерживаешься или что-то, сразу позвонить.
Опять Алена Робертовна подняла трубку на втором гудке. А он совершенно не приготовился, что будет говорить. И получилось как-то отрывисто и глупо:
— Здравствуйте! Говорит Крамской! Я должен к вам сейчас зайти.
И не помнил, ответила ему что-то Алена или нет. Побежал. В знакомый двор, где они с Таней вели наблюдение.
Лифт висел где-то далеко вверху, Сережа не стал дожидаться, пока он приползет, важная персона. Запрыгал через ступеньку, через две.
Лишь бы скорее добраться до Алены!
При этом он совершенно забыл, что не знает номера ее квартиры. Наверно, добежав таким манером этажа до шестого-седьмого, он бы наконец остановился, присел на ступеньку или на подоконник. И может быть, в чем-то разобрался бы.
На лестничной площадке четвертого этажа у раскрытой двери его ждала Алена Робертовна. Вот вам и интуиция, которой Сережа так боялся поверить.
Алена хоть и была довольно стройной девушкой, однако к спорту это никакого отношения не имело, и особой ловкостью движений она никогда не отличалась.
Но здесь так удивительно и ловко у нее получилось. Она сразу и как-то удачно взяла Сережу за руки своими холодными от волнения руками. И этот обжигающий холод Сережа Крамской запомнил навсегда. Не верите? А вы сейчас позовите-ка свою память, и она обязательно вынет из своих тайников не одно, а даже несколько прикосновений, которые вам не забудутся никогда.
— Ну, что же у тебя случилось, Сережа?!
— У меня?
— Ну а у кого же? Такой голос был!
Без лишних слов, без интеллигентных приглашений Сережа вошел в раскрытую дверь.
И с этого момента началась совсем иная жизнь для него.
Сереже казалось, что его голос абсолютно ровен. Лишь где требуется, он говорит потише или погромче.
На самом деле голос его вовсе не был ровен. Он весь извивался и дергался, словно под пыткой. Да ведь он и был под пыткой — волнением.
Дрожал, извивался Сережин голос. Алена Робертовна, глядя на своего ученика, не могла выдавить из себя ни звука. Гнев и ужас владели ею.
Но, к счастью, молодая учительница не умела по-настоящему злиться и мстить. Она была, что называется, поэтическая натура, главная жизнь у нее вся проходит в мечтах, в разных мыслях да фантазиях. Нет, такие люди не умеют злиться или мстить. Они доверчивы, и с ними, в общем-то, хорошо иметь дело.
Наверное, Сережа потому и пошел к своей классной руководительнице, что в глубине души все-таки знал: Алена ему зла не сделала. Боялся, конечно, а все-таки и… не очень боялся.
Пожалуй, можно было сказать, что сейчас Алена куда больше страшилась ученика Крамского, чем он ее. Вспомнилась вдруг географичка Лидия Павловна, которая красивым своим голосом спрашивала: «Ну, Алена? Что ваши дети?» Вот тебе и дети.
Ведь за ней шла настоящая охота, ей ставили безжалостные западни. И главное, кто? Человек, которому она воспитывала душу более двух лет!
Помнится, у него еще бабушка… с таким приятным разговором.
Называется: мальчик из хорошей семьи!
В то же время она еще раз и во всей красе могла видеть свою так называемую рассеянность.
Рассеянность, говорила она себе, да нет, это уж по-другому называется. Это называется невнимательность. А еще более по-другому эгоизм… То есть когда думаешь только о себе, витаешь в своих собственных фантазиях, а про других…
Но и никак она не могла отделаться от ужаса, какие же только эксперименты ни ставил над нею этот мальчик, чтобы уличить!
— Да нет, — сказал Сережа, — я не уличить. Я… чтобы Годенку спасти.
Сказав так, Сережа и правду говорил и не совсем правду. Наверное, Садовничья, когда подслеживала учительницу, хотела ее именно уличить. Но ведь Сережа про Таню здесь не упоминал. А сам он вовсе не собирался Алену «припирать», «выводить на чистую воду» и тому подобное. Он все это делал для справедливости.
Тут, кстати, неожиданно произошла довольно странная вещь. Дав слово, Сережа намертво молчал про участие в этом деле Садовничьей… Стоп. А как быть с остальными? Имеет ли Сережа право упоминать про те слежки и разбирательства, которые вел шестой «А»? Тоже вряд ли! Скажут: кто тебя об этом просил?
И тогда Сереже ничего не оставалось, как только все брать на себя.
Но когда усилия чуть ли не половины класса приписываются одному человеку, этот человек поневоле становится фигурой необыкновенной. Каким-то прямо богатырем!
Сережа, правда, получался фигурой не такой симпатичной, как богатыри. Но фигурой все-таки выдающейся. Бывают, знаете ли, такие особые злодеи, на которых — хочешь не хочешь, — а приходится взирать с потаенным восхищением. Про них иной раз даже книги пишут. Пример тому — знаменитая поэма Лермонтова «Демон».
Так думал Сережа, разглядывая себя в Алениных расширившихся зрачках… И ему, надо сказать, не особенно нравилось его положение. Он никогда не был особенно охоч до славы, а тем более до чужой славы.
Он уже представил, сколько мороки и объяснений ему теперь предстоит с теми как раз, кто до славы охоч.
— Скажи, пожалуйста, Крамской, — начала Алена Робертовна довольно робко, — как ты все-таки догадался, что я… — Она хотела усмехнуться, но усмешка не получилась, Алена Робертовна смогла лишь пожать плечами. — Что я… не виновата?
И тут Сережа извлек уже хорошо знакомый нам конверт, а из конверта половину журнальной страницы, которая тщательнейшим образом была восстановлена при помощи клея и тонких полос прозрачной полиэтиленовой пленки.
Я не берусь передать чувства, с которыми Алена Робертовна взяла зеленоватый листок. Скажу лишь, что руки ее крупно дрожали, и казалось, будто листочек тот ожил и собирается улететь в жаркие страны.
Уже через несколько мгновений она узнала страницу из своего журнала и узнала почерк Татьяны Николаевны. Но не стала ее рассматривать, как это в свое время делал Сережа. На нее вдруг нахлынули видения. Ей казалось, что она видит и весь журнал, лежащий в каком-то письменном столе. И если она еще сосредоточится, то сумеет рассмотреть и лицо девочки, которая сидит за этим письменным столом и что-то напряженно читает.
Однако хватит! Что за странные картины, что за выдумки.
Так сказала себе Алена, которая твердо решила начать новую жизнь — более строгую и четкую, более похожую на жизнь завуча Людмилы Ивановны.
— А скажи, пожалуйста, как это к тебе попало?
Сережа готов был к такому вопросу. Без видимых запинок он воспроизвел Танин рассказ, везде заменив имя Садовничьей на свое. И только про семь рублей ни слова. Почему? Да потому, что он верил: эти деньги украдены, чтобы просто стали заметны клочки журнала. То есть он верил, что это не настоящая кража. И в то же время не очень верил… Поэтому он сперва сам хотел разобраться, сам, не впутывая в эти сомнительные дела взрослых.
Так часто бывает. Взрослые говорят: «Детям этого знать не надо!» А ребята думают в каком-то важном деле: «Только б взрослые не узнали!»
Эх, побольше бы мы доверяли друг другу, попроще было бы и жить!
Итак, Сережа взялся излагать свою честную полуправду. А семь рублей сумел замаскировать.
Но совсем неожиданно он выговорил такое, в чем и себе не хотел признаваться:
— Тогда она вынула у Мироновой кошелек, положила туда… — И замолчал.
— Кто это «она»?
— Это… преступник…
— А почему ты сказал «она»?
— Честное слово, не знаю! — Сережа посмотрел на свою учительницу совсем не демоническим взором. — А зря неохота подозревать!
За мгновенье целый рой промчался в Алениной голове. На что же решиться? Что приказать ему раз и навсегда?
Но почему все-таки Крамской сказал — ОНА?
И снова мелькнула фигура девочки за письменным столом. Лицо ее было уже почти различимо.
«А зря не хочу подозревать!» Правильно! Он сам подсказал ей, что надо сделать.
— Вот что. Послушай меня! — Аленин голос стал неожиданно строг. — Я хочу. И я требую, чтобы ты все прекратил! Чтобы все было забыто!
Хм!.. Если бы это зависело только от Сережи.
Но ведь еще на нем висели, как пиявки, эти семь рублей… Конечно, на нем, раз он Алене ничего не сказал.
— Ты можешь мне обещать?
Сережа молчал.
— Или не можешь?
А он ведь ей не мог этого обещать. Эх, как было бы хорошо — раз-два: обещано! И конец.
Но не лучше ли будет именно найти того человека? Вернее, ту… Ну не важно, пусть «того человека»! Найти, тряхнуть его-ее: «Ты что делаешь, дубина! Тебе жить надоело?!»
— Пойми, Крамской. Мне сейчас далеко не до шуток. Ты затеял плохую игру. И я требую, чтобы…
«Да знаю я, что вы требуете…»
— Я не слышу твоего ответа, подтвержденного честным пионерским словом! Крамской!
Сережа молчал. Да и что же он мог сейчас обещать? Класс, разгоряченный следствием и погоней, остановить нелегко. Классу подавай виноватого!
Но, говоря честно, Сережа и на себя теперь не сильно надеялся. Ему все больше казалось, что он должен довести расследование до конца.
Алена словно схватила его мысли за шиворот:
— Недаром, понимаешь ли ты, недаром судить разрешается лишь юристам. То есть людям не только со специальным образованием, но и со специальной совестью!
— Я обещаю вам, Алена Робертовна, я постараюсь… это прекратить.
Сейчас Сережа решил, что лично для себя он оставляет этот вопрос открытым, а что касается класса… Он попробует уговорить класс больше расследованием не заниматься. Потому и сказал: «постараюсь».
Для Алены сие прозвучало полной дикостью. И чтобы не раздражаться, с одной стороны, а с другой — чтобы не впасть в мягкий «уговаривательный» тон, отвергнутый ею навсегда, а с третьей стороны, чтобы сохранить свой новый тон — строгого спокойствия, Алена решилась на довольно сомнительные, с точки зрения настоящей педагогики, слова. Она сказала:
— Теперь ступай, Крамской, и подумай!
Так обычно делают не очень опытные учительницы, когда им надо оборвать разговор по той причине, что ничего больше они сказать не имеют.
Тогда и Сережа поступил как не очень толковый ученик. Он сказал:
— Спасибо! До свидания!
Однако уходя, он взял листок, положил его в конверт с Международным детским днем. И Алена поняла, что ей еще оттачивать и оттачивать свою новоиспеченную педагогическую строгость.
По-осеннему быстро и густо смеркалось, когда Сережа вышел из Алениного подъезда. Но это еще не был тот настоящий вечер, когда ученикам шестых классов надлежит отправляться домой. Примерно час можно было бы ходить по улицам, смотреть, как все больше в мире загорается окон: там люди возвращались со службы, там раскладывали ноты в кружке художественной самодеятельности, там готовились к шахматным сражениям — цех на цех.
Но попадались и совершенно темные дома. Их окружали пустые темные дворы, их стерегли неподвижные деревья. И черные осенние тучи проплывали над ними как-то особенно охотно…
А что это были за дома, знаете ли вы?
Это были школы!
А я думаю, многое бы на свете изменилось к лучшему, если б те окна горели и если б школьные двери не были по вечерам заперты на замки.
Не нужно было бы, например, Сереже Крамскому обходить сейчас стороной разные закоулки, в которых собираются подозрительные компании… А чем они, собственно говоря, подозрительные? Не тем ли просто, что собираются в подозрительных местах — в подворотнях да подъездах?
Как раз именно в эту минуту Сережа и забрел на пустой школьный двор, постоял в темноте, и ему стало отчего-то грустно. Ладно, он решил, пора Тане звонить, вечер уже настал, а она сказала: «Позвони вечером».
Странно: вроде разошлись они как в море корабли, а вроде и… Странно!
И еще Сережа напрочь забыл, что хотя бы немного может быть собою горд: ведь он не испугался, ведь он совершил почти что подвиг и спас Алену от новых мучений.
Кстати, и Алене Робертовне тоже, наверное, не мешало бы это понять: некто, жертвуя собой, избавил вас от многих горьких минут! Но в Алене, увы, сработала нормальная взрослая психология: ребенок был виноват, он пришел и признался в своей вине — это естественно. Учитель его простил — вот и награда!
Нас часто не понимают — уж так вообще устроена жизнь. И чтобы не обижаться на эти непонимания, давайте постараемся помнить, что часто и мы сами не понимаем других… Впрочем, нередки случаи, когда мы толком не понимаем даже самих себя!
Таня словно специально томила его: телефон пропел уже четыре гудка, она все не снимала трубку. А ведь дома! И ведь знает, что звонит именно Сережа! Да и пускай — если уж ей так нравится.
Таня действительно и была дома и знала, что это звонит Крамской. Одной рукой она выключила в душе воду, другой схватила полотенце и, шлепая босыми мокрыми ногами по полу, побежала к телефону.
Дело в том, что Таня — человек строгий не только с другими — считала себя недостаточно стройной. И поэтому делала по возможности ежедневно специальную йоговскую гимнастику, которую мать ей прислала. Ну, а после гимнастики без душа не проживешь.
Она сдержала дыхание, поймала за крыло взволнованный голос, сказала спокойно:
— У телефона!
Однако Сережа услышал и бегущее дыхание и особый голос. Только понял их неправильно.
— Тань! — он закричал, и так свободно закричал, настолько безо всяких задних мыслей, что сразу ему стало легко. — Привет, Тань!
И единым духом, за пять минут все рассказал и про «Демона», и про Аленину вдруг прорезавшуюся строгость, и про Аленин приказ все забыть, и про свое полусогласие. А полунесогласие? И про тайну в семь рублей. Словно и не было предчувствия надвигающейся смертельной ссоры!
За время Сережиного рассказа Таня окончательно успела прийти в себя. Запахнула махровый халат и, поджав ноги, уселась в кресло, а голову обмотала полотенцем.
— Ну что же, Алена Робертовна права. Некоторые преступления лучше не замечать. Тогда и жить будет легче.
— Ладно, Тань. Ты же ведь не согласна!
— Согласна или не согласна — не важно. Я в этом деле больше не участвую!
— Ну правильно, Тань. Я тоже теперь против. Но все-таки узнать-то надо!
А как же иначе? Ведь надо же трясануть того человека: «Гляди, подруга! Первый раз прощается, второй — запрещается…»
Он хотел это все сказать Тане. Она заговорила сама — спокойно, насмешливо:
— Лично мне узнавать ничего не надо. Я и так знаю. Какая-нибудь детская месть Алене… Для меня это слишком мелкая рыбешка!
— Что за мелкая рыбешка? — тихо спросил Сережа. — Про кого это ты говоришь?
— Да ни про кого конкретно. Просто — мелкая рыбешка!
— Что-то не понимаю тебя! — Досада прижигала его изнутри, словно кусок сухого льда. — Мелкая… Тебе что, наесться надо?
Сказал и понял: такие слова задаром не проходят…
— Нет, наесться мне не надо. Я хотела поймать ее и препарировать.
— Чего-чего?!
— Препарировать — это значит разрезать и узнать, что внутри. А мелкую рыбешку мне препарировать неинтересно!
— А ты не слыхала, Тань… — Сухой лед внутри жег и морозил его уже почти нестерпимо. — Ты не слыхала случайно, что люди не жуки и не лягушки, чтобы их… препарировать!
— Ну, во-первых, и жуки, и лягушки, и люди внутри устроены примерно одинаково — вот ты, видно, об этом не слыхал! Однако мы завели… — она холодно замолкла на секунду, — слишком длинный разговор!
И затем Сережа услышал короткие гудки. Хотел грохнуть трубкой обо что-нибудь потверже, но вспомнил давний рассказ бабушки про какого-то там султана, который специально держал пленников, чтобы можно было их казнить, когда зло берет или зуб разболится.
На самом деле такого султана в природе не существовало. Бабушка его придумала в воспитательных целях.
Сережа, который с раннего детства не хотел быть похожим на того султана-болвана, аккуратно положил трубку на железные телефонные рога, вышел из будки. Школа все так же висела над ним темной громадой. В душе дымился ядовитый сухой лед. И все-таки есть справедливость на свете, должно было случиться с Сережей что-нибудь хорошее — в награду. Или хотя бы что-то неожиданное. И оно случилось!
— Крамской? Это ты, Крамской?
Сережа обернулся, но не вздрогнул. Потому что голос был совсем не страшный. Девчоночий. И надо сказать, волнующий. Это был голос Марины Коробковой.
Сережа сразу увидел ее и невольно удивился, как тихо она подошла — вообще словно бы тут стояла не двигаясь целые полчаса.
Сережа увидел ее короткий плащ с капюшоном — почти как средневековая накидка, сапоги и белые колготки из-под плаща.
И еще ему показалось, что он видит Маринкины глаза. Но с такого расстояния, и в такой темноте, и под капюшоном… Нет, это, конечно, было чистой фантазией. А Сереже казалось все-таки, что он видит!
Здесь надо несколько слов сказать о Марине Коробковой, вернее, о Маринке. Потому что для кого-то она, может быть, и важная особа, но для нас-то с вами — обычная девочка.
Дело в том, что Маринка жила в доме напротив Алениного. То есть в том самом, из которого Таня и Сережа вели однажды наблюдение за Алениными окнами. И даже более того! Активный пенсионер, который гонял двух детективов с этажа на этаж, был не кто иной, как родной Маринкин дедушка.
Одним словом, бывают в жизни совпадения! Впрочем, они не так уж и невероятны, если учесть, что все действующие лица разыгрывающейся драмы жили в одном микрорайоне.
Когда Маринка спросила у деда, чего это он там ворчит, а дед ответил, что, мол, слоняются по подъезду какие-то юные лоботрясы, в сердце Маринки сразу залезло подозрение: уж не Годенко ли, получивший в свое время ее отставку.
Пугнув под диван попавшегося по дороге кота. Маринка припала носом к стеклу. И хотя вечерело, она своим безошибочным глазом сейчас же рассмотрела Крамского!
Таня Садовничья, как на грех, шла немного впереди — по начальственной своей манере, да и она, как мы помним, была на Сережу сердита.
Крамской, значит… Так-так-так! А в школе никакого внимания! Будучи человеком абсолютно современным, Маринка не верила ни в какие чудеса, а также и в получудеса, то есть в совпадения. Для нее все было совершенно очевидно: Крамской приходил, чтобы… Маринка прищурила глаза, которые среди шестых классов принято было считать зелеными, и усмехнулась.
Следующие два дня она буквально диву давалась, как же Крамской ловко умеет маскировать свое неравнодушие!
А Маринка, между прочим, достаточно разузнала о нем. Слухи о Сереже ходили странные: будто он учится в какой-то особой вечерней разведческой школе. Маринка этому, естественно, не поверила. Однако на всякий случай попробовала осторожно поспрашивать отца: в принципе бывают такие учебные заведения или нет.
Отец ее, когда Маринка вошла к нему в кабинет, тяжело поднял глаза от лежащей перед ним рукописи. Был он красный, с полным и крупным лицом, волосы, зачесанные назад и чуть набок, были редки, а высокий лоб, как всегда, собран в морщины.
Маринкин отец был еще почти молод, всего несколько лет назад поигрывал с друзьями в футбол. Но теперь в это практически невозможно было поверить.
— Мариночка! — сказал отец хрипловатым от долгого молчания голосом. — Ну что же тебя беспокоят такие глупости?!
Как видно, у него опять не ладилась статья, в которой он рассказывал, почему один писатель сочиняет хорошие книжки, а другой плохие… Есть на свете такие люди, называются критики. Маринкин отец им как раз и был.
В конце концов не важно, существует та особая школа или не существует. А вот что дыма без огня не существует, это уж точно! Да и вокруг всего шестого «А» клубились кое-какие слухи. Маринке очень хотелось проникнуть в эту историю. Однако она бродила лишь где-то по ее окраинам. А в самой сердцевине сверкало имя Крамского.
То, что там еще упоминается имя какой-то Тани, не то Мани, Маринку ничуть не занимало. Главным тут был, конечно, Крамской. А все остальное — так, бесплатное приложение… Какая-нибудь воздыхательница!
Нежданно-негаданно Маринка чуть ли не влюбилась в этого Крамского. И про себя уже называла его не «Крамской», а «Сережа»… Странно! Хотя они и пяти фраз не сказали друг другу!
Наконец сегодня произошла эта встреча в классе (когда Сережа прибежал за самеоновским портфелем). И Маринка уж сказала ему почти что открытым текстом. А он опять — такое разыграл равнодушие! Нет, вернее, не равнодушие, а сверхнаивное удивление и смущение.
Маринка, естественно, ему не поверила: не мог же человек с такой разведческой подготовкой ничего не заметить. Видно, их там неплохо все-таки готовят…
И вдруг он попался!
С некоторых пор Маринка переставила свой стол поближе к окну — чтобы видеть всех, кто входит во двор. Одним глазом она делала уроки, а другим — наблюдала. Чаще же всего наблюдала обоими глазами.
И вот она увидела!
Крамской на этот раз уж не пошел в их дом, а забежал в тот, что напротив: охота ему была опять на деда нарываться. А наблюдать можно и оттуда — еще даже лучше.
Однако Маринка «помариновала» его полчасика (ну и сама, конечно, порядком «измариновалась»). Наконец вышла на улицу.
Погода, надо заметить, была довольно-таки дрянная. Дождя хотя нет, но каждую минуту жди, что сейчас и нагрянет.
Как вести себя, Маринка не продумала — от волнения. Довольно-таки глупо она уселась на качелях, на мокрой доске. Да и вообще, какие осенью качели? Настоящие качели для лета и весны!
Дождь так и не собрался, но стало темнеть. За домом, из которого за ней наблюдал Крамской, начинался закат. И было, в сущности, странно: огонь в полнеба, а по земле расползается темнота. Об этом Маринка думала, чтобы просто скоротать время, которое, несмотря на все ее старания, короталось плохо.
Наконец он вышел! Маринка сейчас же принялась качаться, а качели несмазанные — сильно скрипели. Но с первого взгляда было понятно, что все это напрасно. Ничего не замечая, Крамской пошел куда-то в другую сторону и был так равнодушен, что хоть гром греми — он бы не заметил, наверное, и грома. Не говоря уж про этот жалкий скрип!
По инерции еще продолжая качаться, она сообразила, в сущности, просто вспомнила, что где-то в этом доме живет учительница из их школы. Анна Робертовна, что ли… В шестом «Б» она не преподавала. И вроде даже была у Крамского классной руководительницей.
С огромным разочарованием Маринка поняла, что Крамской живет совершенно отдельной жизнью и никакими тайными ниточками с нею не связан. Она даже почти вспомнила Таню, которая начальственно шагает впереди — это в тот день, когда Маринкин дед гонял по этажам «юных лоботрясов».
И абсолютно неизвестно зачем — из одной упрямой досады на себя — она пошла за Сережей. Почти не скрываясь, словно нарочно хотела, чтоб он ее увидел. Да ведь и правда хотела. Но он ее не видел, а все шел и шел куда-то.
У них в районе пустоты и воздуха много, дома стоят огромно и отдельно, каждый загораживал по полнеба. Сейчас все их окна светились, и Маринка неведомо для себя чувствовала то же, что и Сережа Крамской, — неуютность и грусть оттого, что она идет совершенно одна, совершенно одиноко, на виду у многих и многих уютных, но таких равнодушных к ней окон.
В городе из-за неоновых фонарей почти не видно стало звезд. И думаешь иной раз, что, может быть, их заменяют окна многоэтажных огромных квадратов и прямоугольников. Ведь окна горят долго — почти всю ночь, почти как звезды…
Потом, вслед за Сережей, она оказалась на школьном дворе. И замерла у кустов, когда увидела, что он собирается звонить.
Еще несколько дней назад она бы обязательно подслушала. Или уж, по крайней мере, имела бы в душе такое поползновение. Но сейчас ей не хотелось поступать… низко. Да, она так и сказала себе: «Низко». И удивилась этому слову — вообще употребляемому шестиклассниками крайне редко. А уж по отношению-то к себе и тем более. Никогда!
Итак, она стояла у кустов и ждала. Нет, она, конечно, испытывала то волнение, которое испытывает всякая кошка при встрече с мышонком, а всякая девочка при встрече с интересующим ее мальчишкой.
Но испытывала она и еще что-то, намного более важное, чем этот охотничье-спортивный интерес.
Наверное, все-таки не случайно, не из одного только любопытства, она интересовалась шестым «А» и Крамским. И совершила этот жалкий, с точки зрения всех своих подружек, да, жалкий, по обычным меркам, поступок, когда поплелась за ним…
Что же это было такое?
Если б речь шла о взрослых, я бы сказал: она влюбилась. А может быть, и у шестиклассников это называется тем же словом?
Сережа вышел из будки.
— Крамской? — И тут же испугалась, тут же подумала, что надо хоть немножечко сделать вид, будто она нечаянно оказалась тут: — Это ты, Крамской?
Сережа подошел к ней, не зная, что говорить, забыв все, что было полминуты назад.
— Я иду мимо и вижу, ты в телефоне стоишь…
Опытный детектив, он хорошо знал, что среди такой темноты ничего в той будке не разглядеть. Но сейчас же поверил ей и кивнул.
Ну, а дальше-то что?
А ничего, неизвестно. Сереже и так хорошо было — стоять с ней в этой темноте и молчать. Но Маринка, более опытная в таких делах, знала, что нельзя просто стоять — и все!
— Я домой иду.
Вот же дубина! Маринка видела своим рентгеновским девчоночьим взглядом, что он волнуется. Еще как! А сам ни слова!
— Ну… Ты хочешь меня проводить?
Сереже глупо казалось отвечать на то, что и так было слишком понятно.
— Почему же ты не отвечаешь… Сережа?
Слово это — «Сережа» — вырвалось из нее абсолютно нечаянно, незапрограммированно! Собиралась-то она сказать: «Крамской», а получилось: «Сережа».
Обычно такие мгновенья наши трусливые души стараются проскочить, словно бы ничего не случилось. Но Маринка Коробкова, видно, родилась не совсем простым человеком. И она не испугалась признаться стоящему напротив нее мальчишке в том, что… Да нет, она, конечно, не словами признавалась. Словами этого и на листе бумаги, пожалуй, не выговоришь.
Маринка посмотрела Сереже в глаза. Они были совершенно одного роста… ну совершенно! И, как потом выяснилось, родились в одном месяце. Сережа был старше нее лишь на четырнадцать дней: он третьего июля родился, а Маринка семнадцатого.
Школьные отношения, «школьные любови» — да еще с шестого класса — редко бывают гладкими и прямыми. Обязательно где-нибудь на ровном месте возникают пустые ссоры, ненужные объяснения. У них же — с первого дня и до самого конца — этого ничего не было. Редчайший случай!
Да, редчайший, но он произошел!
Впрочем, я слишком уж забегаю вперед. И делаю это только для того, чтобы объяснить, как Маринкина рука оказалась вдруг в Сережиной, хотя, по представлениям многих, для этого должна была бы пройти неделя, а то и больше. И вряд ли я смог бы объяснить, почему в такую познотень Сережа оказался в Маринкиной комнате. Коробков-папа долго выискивал благовидный предлог и наконец с некоторым тайным беспокойством заглянул к дочери.
Он никогда не видел, чтобы его Машка разговаривала с кем-то, имея такие заинтересованные глаза. И толстый папа-Коробков невольно позавидовал этому мальчишке с бледноватым и не очень уверенным лицом…
Когда, тихо скрипнув, дверь приотворилась и в нее просунулся могучий дядька, так удивительно непохожий на Маринку и чем-то неуловимо на нее похожий, Сережа повернулся и встал, сказал «здравствуйте». Ну, словом, как поступают все нормальные воспитанные люди.
И все же что-то такое осталось на Сережином лице — несмываемое никакой вежливостью, что папа-Коробков почувствовал себя до ужаса здесь лишним.
И немедленно вышел!
Однако родительский инстинкт все-таки победил в нем. Он еще постоял несколько секунд под дверью, послушал, что было не очень хорошо с его стороны… А впрочем, сделайтесь сами родителями, тогда и судите.
Итак, он послушал под дверью, но ничего не понял. Похоже, мальчик этот рассказывал его дочери детективный сюжет, что было очень мало вероятно: слишком уж у них лица были другие!
И тут, почувствовав наконец стыд, папа-Коробков тихо ушел к себе в кабинет, отложил рукопись с чужим романом, вставил в машинку лист бумаги и принялся за статью, которая не имела отношения ни к Маринке с ее мальчиком, ни к отложенному чужому роману… Нет, Маринка бы была в той статье, присутствовала невидимкой.
И потом статью, кстати, сильно хвалили, говоря, что критик Коробков переживает вторую молодость. А он, между нами, толком и первой-то не пережил, вечно занятый работой и литературными спорами.
На следующий день было так много событий, что про него, наверное, следовало бы отдельно написать целую книгу, размечая все по часам и по минутам. Это, кстати сказать, редко бывает. Обычно часы нашей жизни пробегают серыми мышками. Потому мы про них почти и не помним ничего. Эх, говорим, счастливая и неповторимая пора детства. А чего там было такого уж неповторимого, сами не знаем.
Но совсем не таков уродился день, о котором идет речь.
Четвертым уроком была у них литература. И вот в класс вошла Алена Робертовна. Походка ее была пружиниста, взгляд горел, и голос, которым она сказала: «Тихо, ребята!», заставил всех замолкнуть.
Лишь Сережа Крамской примерно представлял, что сейчас должно произойти. Да Таня Садовничья сидела со всепонимающим выражением лица. Да у Мироновой, у которой вчера вместо семи рублей оказались в кошельке злосчастные клочки, продолжала, видимо, переживать это событие и тоже не особенно отреагировала на внезапную решительность учительницы.
— Тихо, ребята! Как вам известно, у нас пропал классный журнал. Вчера эта история стала мне до конца ясна… Мне — понимаете? И это мое дело — вашей учительницы, вашего классного руководителя!
Шестой «А» удивленно затаился. Словно Аленина истинная душа, до того скрывавшаяся, вдруг вырвалась из засады.
— Я никого не хочу посвящать в эту историю. Я ее прекращаю, вы слышите?! А если кто-то вздумает продолжать, пусть не надеется на хорошую жизнь. Этой истории не было в нашем классе.
— Но ведь она была! — тихо сказала Таня.
Ее мог услышать только Сережа. Учительница бы прежде обратила внимания на этот голос не больше, чем на полет мухи под потолком.
— Садовничья! Ты, кажется, что-то сказала?
Ничего подобного Таня не ожидала. Да и никто не ожидал.
— Садовничья?! Так кто там тебе жить не дает? — Эта фраза была давно когда-то вычитана в одной книжке. Теперь она очень оказалась кстати для «новой Алены».
Таня поднялась:
— Извините. Я… я нет…
— Ну и отлично. Всем все понятно пока? Остальное я вам объясню после!
Эту фразу Алена Робертовна уже нигде не вычитывала. Эта фраза выскочила из нее сама. Знать, давно сидела там и теперь — хвать!
Окинула класс уверенным учительским взглядом:
— Хм!.. Ну, а что ж ты стоишь. Садовничья? Иди уж отвечать!
И с разных сторон раздался смешок — такой угодливенький смешочек испуганного класса.
Его услышала Алена Робертовна, и что-то сжалось у нее в сердце… А что там сжаться могло? Да, наверное, какой-нибудь важный сосуд. По нему кровь шла-шла, и вдруг он сжался, у него словно б дыхание перехватило. Кровь остановилась, Алена почувствовала горечь, боль и подумала: «Да, что же это я делаю такое!»
Но строгости на лице своем не убавила: страшно было снова впасть в прошлую кисельность и расхлябанность. И, спокойно сев на стул, она задала Садовничьей, которая стояла перед нею, нормальный учительский вопрос…
Угодливый тот, трусливый смех услышал и Сережа Крамской. К тому же он ведь не мог знать, что делалось в Аленином сердце.
Никогда Сережа особенно Алену не любил. А теперь понял, что все-таки он любил ее, но только ту, прежнюю. И назло «новой Алене» подумал: «Нет уж, не испугаюсь я твоей «хорошей жизни», продолжу следствие!»
На перемене он подошел к Серовой:
— Лена, мне для ведения дела очень нужен на десять минут твой дневник.
Серова подняла на него большие серые глаза (да, так уж совпало в жизни). А на груди сверкнула золотая «медаль раздора», врученная классной руководительницей.
— А при чем здесь мой дневник? Кажется, ты обещал кое-что другое… — И она скосила глаза свои на сидящую рядом Варьку Миронову.
Тьфу ты, на самом деле!
Сегодня ранним утром Сережа действительно позвонил Мироновой и сказал, что она получит свои деньги. После уроков. И при этом взял строгое слово — не разглашать. А Серова уже знает!
Девчонки… Ох, девчонки!
Но с другой стороны, и семь рублей не шутка — для человека, который ни зарплаты, ни стипендии, ни пенсии не получает.
— Спокойно! — сказал Сережа нервным голосом. — Спокойно! Я ж обещал — и разберусь!.. Но Миронова, кажется, мне тоже кое-что обещала? А пока, Серова Лена, дай-ка дневник.
— Зачем?
— Так нужно.
Он действительно хотел с помощью ее дневника проверить некоторые важные мысли с листком из журнала.
— А что Таня считает? — спросила Серова голосом приближенного к начальству человека.
— Что Таня, я не знаю, — ответил он сердито, — а я разберусь!
И, поймав на себе мироновский взгляд, он постарался успокаивающе улыбнуться.
Получилось же как-то нервно и криво… Уж такой был сегодня день. Нервозность буквально носилась в воздухе, как микробы во время эпидемии гриппа.
Больше всего ему сейчас хотелось бы сбегать на четвертый этаж и поглазеть немного на Маринку. И удостовериться, что все вчерашнее — это не вранье с ее стороны.
Но попробуй-ка сбегай, когда ты теперь деятель. Надо было срочно заниматься пропавшими рублями, пока Серова и Варька Миронова не развели самодеятельность.
Он решил просто-напросто собрать с ребят по двадцать копеек. Их тридцать пять человек, как раз получится семь рублей. Таким образом Миронова успокоена, побочное злодеяние устранено… А с тобой, дорогая преступница, мы еще потолкуем!
И Сережа начал действовать.
У них в классном шкафу давным-давно стоял разломанный глобус. Он разломался как раз по экватору, и две половинки получились словно две чашки-пиалы.
Сережа взял одну из них (ту, у которой дном была Антарктида), поставил ее на шкаф, чтоб всем было видно. А на доске крупно написал: «Миронова потеряла 7 рублей. Просьба положить в земной шар 20 коп. У кого есть… совесть!»
Довольный собою, он поставил восклицательный знак в конце. А вокруг него уже собирался народ, конечно. И многие опять и опять удивлялись втайне, как изменился этот Сережка Крамской. Вот тебе, дядя, и Корма…
Пока Сережа был занят своим писанием, своими восклицательными знаками и своей гордостью, он, к сожалению, не заметил нескольких важных вещей. Во-первых, не заметил он, как в двери промелькнули драгоценные глаза Коробковой. И во-вторых, как Самсонова глядит на то, что выводит его рука. Зрачки Лидины удивленно расширены, словно надеются стать величиною с те буквы, которые вырастают на доске.
А Варька Миронова… Она в обычных условиях ничем не была знаменита, а только тем, что сверхпредана своей Серовой, эта Варька сейчас сидела сжавшись и не знала, то ли ей плакать, то ли ей радоваться.
Сережа оглянулся. Он искал Таню. И тотчас нашел! Тане тоже очень хотелось встретиться с ним глазами. И стало Сереже, которому казалось, что он так все хорошо и весело придумал, стало ему сильно не по себе.
Он вдруг осознал, что Таня теперь далеко не союзник. Противник! Эх, жаль, он не встретил драгоценные глаза Коробковой — ему было бы легче!
Но тут и звонок прогремел, вошла географиня… А если «гео» отбросить, получится Графиня.
Ее так и звали — за спокойную сухость тона, за бледно накрашенные тонкие губы, за большие очки на маленьком носу. Почему-то и кому-то в их школе сие показалось признаком «графиньства». Давно это было — лет десять назад. И потом уж пошло-поехало.
А Графиня, кажется, и сама не возражала против такого имени. И даже невольно старалась ему соответствовать — ходила прямая, плечи убирала назад, слова произносила редко и властно.
Впрочем, кто его знает, какие они были на самом деле, эти графини? В школе, где учился Сережа Крамской, думали, что именно такие.
И вот она вошла, Лидия Павловна, кивком головы посадила класс.
Она бывала Графиней двух видов — в зависимости от настроения: Графиня томная и Графиня решительная. Сегодня она как раз была томная, вся в своих помыслах. И поэтому, заметив Сережину надпись, лишь обронила в пустоту:
— Это надо вытереть.
Тренин, который был сегодня дежурным, выполз из-под своей парты: а плохо, что ли? Можно сходить в уборную, помочить тряпку… Времечко идет.
И вдруг он почувствовал на своем плече железную длань.
— Сиди, Тренер! — сказала Таня Садовничья. — Я тебе помогу.
Она вышла к доске. Никто пока не обращал на нее никакого внимания.
Взяла в руки мел. И это пока тоже видел один Сережа.
Аккуратно вывела под призывом о двадцати коп. и глобусе: «Деньги эти не потеряны!»
Шорох и шелест пошел по рядам — увидели, а кто не увидел еще, того толкали в бок: смотри, Пень-Иваныч, да говори «спасибо», что показали.
А Таня преспокойно взяла тряпку и пошла ее мыть и с мылом стирать… Про некоторых хулиганов говорят: мол, ай-яй-яй, такие они, сякие! Своим безобразным поведением сорвали урок. А вот вам Таня Садовничья — ни шума, ни крика. Но разве кто-нибудь теперь думал о географии?
Так рассуждал Сережа Крамской, который в это время тоже не думал о географии.
Вошла Таня, повернулась к классу: ну так что, мол, все видели? И потом стерла.
Лидия Павловна ничего понять не могла. Она и так и эдак старалась найти причину. Из томной Графини стала Графиней решительной, а потом даже грозной. Ей это совсем не помогло. Урок был загублен на корню. Никто не слушал, на дополнительные вопросы не отвечал. Она бы, наверное, наставила им сердитых двоек. Но ведь был конец четверти, а учителя за двойки отвечают — не меньше учеников!
Махнув на все рукой, Графиня стала объяснять новый материал. Тоже без толку! И, остановившись на полуслове, она приказала тогда всем сдать дневники, немедленно!
Это, конечно, расшевелило — уж будьте уверены! Лидия Павловна стояла со спокойной своей тонкой улыбкой:
— Ну что, Садовничья! Я долго буду ждать? Крамской?!
Ах, да, раз Таня стирала с доски и раз Сережа сидел с ней за одной партой, они же «дежурные»!
Переглянулись, встали. Класс, чувствуя себя провинившимся, полез в портфели.
— Да не бойтесь, — сказала учительница, которая была, в общем-то, вполне добрым человеком. — Ваша классная руководительница будет из дневников проставлять оценки в новый журнал!
Она улыбнулась победно, увидев их облегченно-растерянные физиономии. А когда Сережа хотел помочь ей отнести дневники в учительскую, сказала с насмешливой сухостью:
— Не надо!
И ушла. И тут звонок затрещал. Это у нее здорово получилось! А Сережа, в сущности нечаянно, остался стоять — один перед всем классом. Уроков больше не было, но никто не собирался расходиться.
— Чего замолк, Корма? Давай открывай собрание. Будем следствие вести! — закричал Тренин.
Нет, нелегко это — смотреть в глаза целому классу. Но делать нечего, и Сережа начал гнуть свою линию:
— Чего следствие-то? Алена Робертовна заводит новый журнал. Преступника она прощает. Ну и хорошо, нам-то какое дело? Соберем для Мироновой по двадцать копеек с носа, и домой, — он вынул из кармана заготовленный двугривенный и со звяком бросил в половинку земного шара.
— А чего ж тогда Садовничья пишет? Э, Садовничья?
Таня подождала, когда замолкнут крикуны. Это ей легко удалось, даже не надо было вставать или призывно поднимать руку.
— Пусть сама Миронова скажет… Миронова! Разве ты эти деньги потеряла?
— Нет, — ответила Варька, готовая заплакать от волнения.
— Садись, Миронова, — сказала Таня. И потом наконец сама встала. — У Мироновой есть доказательства, что деньги украдены. И они временно хранятся у Крамского.
— Ч-чего хранится-то? — и смеясь и заикаясь, крикнул Воскресенский. — Деньги или доказательства?
— Доказательства! — холодно объяснила Таня. Словно бы Алешка правда ее не понял. — Дай-ка их нам посмотреть, Крамской!
Доказательства — в смысле те клочочки журнальные… Но их не было сейчас у Сережи!
— Они… дома.
Причем даже не у него дома, а у Маринки Коробковой. Хотя в данном случае значения не имело.
Странно было другое: зачем Таня завела эту историю? Вчера сказала: «Я больше не участвую». А теперь вдруг… Так хотелось спросить: «Тебе что, Тань, завидно стало?»
И пожалуй, Сережа был бы не так уж далек от истины.
Когда Таня поняла, что Алена Робертовна ни при чем, ей словно обидно сделалось, ее словно обманули. Тогда-то она и сказала Сереже, что «мелкая рыбешка» не для нее. Но теперь… Вдруг Крамской стал такой излишне самостоятельный. А ведь весь начинен ее силой, ее уверенностью, ее методами работы.
Впрочем, эти мысли подавали голос в ее голове лишь тихо-тихо из темного уголка. А впереди громко возмущались совсем другие. Эти мысли кричали: «Крамской обдуривает класс, а я должна молчать?!»
Хотя на самом деле ей не больно важно было, обдуривают класс или не обдуривают. Уж мы-то знаем, каким человеком была Таня Садовничья. Весьма непростым!
— Чего-то непонятно, Корма! — закричал среди недоброго гудения Годенко Гришка. — Что за доказательства? Чего ты их скрываешь?
И в Сережиной жизни вдруг наступил довольно зловещий момент. Уже чуть ли не его самого начинали подозревать в этих семи рублях. Или по крайней мере в соучастии. А «любители справедливости» тут как тут: им бы только суд затеять, остальное неважно!
Все-таки он сумел не испугаться. Жаль, что не было здесь Маринки Коробковой, а была только эта заведенная Таней Садовничьей толпа. Но что ж поделаешь, справедливость чаще всего приходится доказывать среди не самой дружественной обстановки.
И он стал им говорить. Он не готовился заранее, а потому получилось не особенно… Зато по делу.
Он вот что им пытался растолковать. Если класс занимает первое место, то говорят: «О! Молодец класс!» А если последнее — опять: будут ругать всех.
— Гол считается, что вратарь пропустил, а на самом деле виновата вся команда, понимаете? Так же и с этими рублями исчезнувшими. Поэтому я и предлагаю: давайте просто соберем по двадцать копеек, и кончено!
Нет, его совсем не понимали: то гол, а то кража денег!
— Ну это же мы его таким воспитали!
— Кого? Вора?! Вора воспитали вором? Ну ты даешь, Кормушка!
— Могу доказать! Например, как мы Алену чуть не засудили, а она оказалась абсолютно ни при чем.
— Откуда это известно?
Тут уж Сережа, хочешь не хочешь, должен был рассказать про клочки из журнала, оказавшиеся в мироновском кошельке.
— А между прочим, Алена сама могла бы устроить следствие! Но почему-то она не устроила.
— Просто не сообразила! — крикнул Тренин.
— Не бойся, сообразила бы… Просто она человек… И мы давайте не устраивать… Неужели вам эти двадцать копеек жалко!
— Чего? Я могу первый отдать, — сказал Годенко.
И за ним поднялось еще несколько девчонок и мальчишек.
Но не успели они совершить свой хороший человеческий поступок. Им Таня помешала!
— Одну минуточку! — сказала она. — Я, например, в вашем «замечательном коллективе» не воспитывалась. И виноватой себя не считаю!
— Ну и молодец! — сказал Сережа. — А мы, кстати, никого виноватым не считаем.
— А деньги все-таки собираете?
— Да именно потому, что мы верим друг другу и не хотим копаться!
Тут его стали поддерживать хорошие люди: Гришка и Воскресенский Алеха. Но Таня сумела перекричать их:
— А все-таки мне не понятно! И я не согласна сдавать эти копейки!
Эх, зачем же она все портит? Зачем ей это надо? И тогда Сережа крикнул, уже не стараясь себя удержать, уже разрывая с Таней последние ниточки:
— Слушай, Садовничья! Не хочешь, не сдавай. Сохрани свои двадцать коп. на мороженое! Варька, обойдешься без ее двадцатника?
— Да пусть, — тихо сказала Миронова. — Конечно.
— Так, Крамской! — сказала Таня. — С тобой мне все окончательно ясно. А все-таки не надо действовать нечестными приемчиками. Я не о копейках своих переживаю. Я о классе думаю! Вчера семь пропало. А сегодня, может, кто-то уже пятнадцати недосчитается!
Эх, бывают же совпадения!
Вдруг Катя Тарасова — на этот раз уже оруженосиха Самсоновой, — которая вслед за Годенкой хотела пойти и сдать двадцать копеек (а почему именно вслед за Годенкой, пусть то останется ее личной сердечной тайной), Катя Тарасова полезла к себе в портфельное отделение, где у нее лежали деньги. И вдруг тихо пискнула:
— А у меня пятнадцать рублей пропали!
Говорят, в такие мгновенья наступает необыкновенная тишина. И она действительно наступила в шестом «А», потому что каждый сделал невольный судорожный вздох: «О-ох…»
И потом очень многие дернулись проверять свои собственные денежки. Плохая то была секунда в жизни шестого «А»: никто никому не верил и все друг друга подозревали.
Лишь очень немногие не полезли рыться в своих портфельных тайниках. И Сережа Крамской в том числе. Он смотрел на одного человека, на одну девочку.
Девочка эта, между прочим, была среди тех, кто не кинулся на поиски своего кошелька. Словно знала: у нее все в порядке. Но даже издалека было заметно, как она бледна.
Она тоже отчего-то посмотрела на Сережу, причем испуганными глазами, — видно, прочитала что-то в Сережином взгляде.
Не сразу Сережа услышал победный Танин голос, не сразу перевел взгляд от того лица на Танино. И увидел ее торжествующую улыбку.
— Крамской у нас так все хорошо подсчитал. Семь рублей разделить на тридцать пять виноватых, получится по двадцать копеек. А теперь, — она спокойно вышла к доске, — это, значит, что же? Тысяча пятьсот копеек на тридцать пять… — Она взяла мел и начала на доске, с огромной будто бы заинтересованностью, производить деление.
Получалось сорок две копейки с дробями. Но Таня все продолжала свою математическую работу. И вот уже получилось сорок две и восемьсот пятьдесят семь тысячных. Нет — восемь тысяч пятьсот семьдесят одна десятитысячная. Нет! Восемьдесят пять тысяч семьсот четырнадцать стотысячных…
И когда Таня стала извлекать следующий знак, класс разразился наконец гомерическим, то есть, по-простому говоря, ужасно громким, смехом. А Таня под этот смех повернулась к Сереже и что-то стала говорить ему почти неулыбающимися губами.
Что она там говорила, никто не слышал, даже Сережа не слышал. Вернее всего, она вообще ничего не говорила. Да какое это имело значение? От этой неслышимости поражение Сережи только усиливалось.
— Да все ясно! — уже кричали любители острых ощущений. — Давай, Садовничья! Веди процесс дальше!
— Не процесс, а обыск! Пора уже обедать идти! — кричал Тренин. — Обыщем, узнаем, и хорош!
После такого крика в некоторых стали разгораться не самые лучшие чувства…
Сжавшись, Сережа сидел за своей партой среди этого бушующего котла, где вверху гордой пеной вздувался Игоряшка-Тренер.
Многие-то просто помалкивали: они были ни туда ни сюда — они были ни при чем, жили в хатах, которые с краю… «А что же я, — подумал Сережа, — а где моя хата?»
Но что он мог сейчас — солдат, которого более сильный противник обезоружил и затолкал в темницу. Там Сережа и ожидал своей участи.
Тренин и «тренинцы» продолжали устанавливать свои порядки. В каждом классе есть такие люди: все-то они сидят тише воды, ниже травы, но едва начнется какая-нибудь буза, они сразу тут как тут.
— Тихо, крошки… Я буханка! Работаем по науке. А ну узнай у Тарасихи, какими деньгами было пятнадцать?
— И пусть все до начала обыска заранее заявят и сдадут неворованные деньги!
Это все тренинцы устанавливали свои порядочки.
Но до чего же быстро в нормальном классе начинают происходить такие вещи. При некотором стечении обстоятельств.
Таня Садовничья, стоя у доски, старалась сохранить спокойствие и достоинство. Как будто бы события продолжают развиваться под ее руководством. На самом деле тут уже никто не руководил. На секунду выскакивал тот, кто выкрикивал чего-нибудь поподлей и погромче. А в ответ грохотало:
— Правильно! Молоток!
А почти весь класс молчал — как загипнотизированный… Только твердили себе под нос известные трусливые слова, что, мол, «неохота связываться». И хоть бы один поднялся: «Да вы что, озверели?» Не нашлось такого!
А до Тани вдруг дошло наконец, что и ее, Садовничью Татьяну, будут сейчас обыскивать!
Вначале ее, конечно, обыскивать не станут, сперва обыщут всяких подозрительных и слабых. Но потом все равно и до нее дойдет.
В то, что деньги будут найдены, Таня не верила ничуть! Да для этих нескольких бумажек можно придумать такую щель… Значит, обязательно дойдет и до нее очередь. А то, что под конец, — это даже еще хуже, потому что под конец они начнут обыскивать особо старательно.
Тут, признаться, Таня испугалась. Ведь она была бессильна перед компанией Тренина. Нет, она могла бы, наверное, послать их всех к аллаху и не даться. Но кто не дался, тот и своровал — так будут потом говорить.
Она сама толкнула их на эту дорогу. И теперь сама должна была поплатиться…
Вдруг все перевернулось — буквально за одну минуту. На пути у Тренина, который чего-то там распоряжался, разбивая ребят на группы для обыска, вдруг на его пути встала Самсонова, которая ведь тоже имела авторитет. Хотя и потускневший, но все-таки крепкий.
Сережа Крамской повернул голову, еще не в силах угадать, что же сейчас произойдет.
— Сядь, тебе говорят! — крикнула Лида.
Тренин сразу остановился и даже, показалось Сереже, вздрогнул. Ведь Тренин никогда не был великим смельчаком. Он, вернее сказать, был самым обычным зайцем. И живо вспомнил, какой перед ним возвышается руководящий товарищ.
Лида прошла мимо тренинцев, которые все стояли с теми рожами, какие обычно бывают у некоторых учеников, когда их учительница за что-нибудь ругает, а они повторяют одним и тем же скучно-глупым голосом: «Чего я сделал-то?.. Я ничего не знаю…»
А Лида вышла к доске, обменялась взглядами с Садовничьей: мол, не пора ли и тебе, девочка, сесть на место? Не пора ли уступить капитанский мостик более достойному человеку?
Таня, однако, продолжала стоять, и даже — словно бы для надежности, словно чтоб уж никаким ветром ее отсюда не сдуло, — взялась рукой за учительский стол. Тогда Самсонова просто встала впереди нее — как бы загородила своей персоной. Как бы вообще Тани больше не существовало!
И снова Таня Садовничья почувствовала себя неуверенно, неудобно. Что же случилось? Почему и этот еще вчера подчинявшийся ей человек вдруг оттесняет ее за кулисы?
А происходящее имело очень простое объяснение: Таня вела себя неожиданно, начальственно, жестко. И все первое время перед ней терялись. Но ведь жесткости научиться нетрудно. Жесткость — это не то что доброта, здесь все ясно: кто смел, тот и съел.
И сейчас Самсонова оказалась «смелой», потому что у нее был план продолжения войны — у нее, а не у Садовничьей.
— Будет тишина? — сказала Лида. Вернее, она крикнула. Но очень спокойным, внятным и потому особенно властным голосом.
Хороший прием, подумала Садовничья, надо запомнить. А Самсонова уже без всякого крика продолжала:
— Обыск не нужен. Я знаю, кто это сделал. Я догадалась! Я думала, он сам признается… Может, все-таки ты сам признаешься, Крамской?
И сразу какая-то тяжесть придавила его к стулу, он даже опустил голову.
Это была тяжесть человеческих взглядов. Весь класс смотрел на него… Если он сейчас не поднимет голову, они подумают… Но они уже и так подумали: то ими Таня командовала, то он сам, то Тренин, то Лидка Самсонова. И теперь им стало уже все равно, кому подчиниться.
Когда Сережа все-таки поднял голову и встал, он увидел, что его дела плохи.
— Я этого не делал.
— А у меня есть доказательства! Вы помните или нет, что у меня вчера голова заболела на физкультуре? И я его послала в класс за портфелем, и он долго не возвращался, а пришел — какой-то нервный был. А потом у Вари Мироновой пропали деньги. И появилась эта половина странички из журнала!
Тут Крамской почему-то вдруг покраснел. Тренин, который заметил это, подумал: «Сейчас признается… Интересненько будет!»
Таня Садовничья твердо знала: это не Крамской! Слишком она хорошо изучила его. Да нет, он абсолютно не преступник! Но сдержала себя: ничего-ничего, надо проучить. Потом она его вытянет из трясины. И чтоб он запомнил, кто его спас! А пока…
И сразу она избавится от этого позорного обыска, от Тренина, с которым она тоже посчитается. Может быть, даже и при помощи Крамского. Только это все позже.
— Что же ты молчишь, Крамской? — сказала Таня, становясь рядом с Самсоновой. — А я тоже помню. Верно, Лида! Он когда вбежал с твоим портфелем, он какой-то был неестественно запыхавшийся.
Она смотрела Сереже прямо в глаза.
— Эх, ты, — сказал Сережа со злостью и обидой, — я же все время был твой помощник! Значит, и тебя надо подозревать! Других топишь, а сама уже потонула.
Растерянность мелькнула в Таниных глазах, она удивленно нахмурила брови.
— Точно! — крикнул Тренин. — Правильно! Мы ее тоже проверим. Что нам, тяжело? — Он улыбнулся. — А ты, Корма, и сейчас волнуешься. Не только вчера, когда с портфелем.
— А ты бы не волновался, да? — закричал Годенко. — Когда тебя вором подозревают!.. Я его знаю, Серегу-Корму. Да что, мы его все не знаем? Это не он!
— А пусть доказательства приведет! — крикнул Тренин.
— Не надо никаких доказательств. Даст честное слово, и хорош! — После этого Годенко отвернулся к окну, словно ему было стыдно здесь находиться.
Слова эти были так просты и так ясны, что… что многим сделалось не по себе: да как же они мне самому-то в голову не пришли? Воскресенский Алеша даже встал, пошел по проходу к Годенко.
Но сам Сережа не услышал этой перемены в классе. Да и трудно что-нибудь услышать, когда тебя так оглоушат.
— Успокойтесь, — сказал он с презрением. — Есть у меня доказательства!
Ведь у него действительно был железный свидетель — Маринка Коробкова.
И тут… О господи! Как же он мог позабыть! Померкнувшим взором Сережа посмотрел на часы. В конце второй переменки в руки ему посредством тайной почты попала узкая полоска бумаги: «2 ч. 30 м. у к/т «Горный». М. К.».
Сережа не любил слово «свидание», оно казалось ему каким-то пошлым. Каким-то неприятно взрослым. Вообще вся эта так называемая «любовь» до недавнего времени ему не нравилась. Он старался не смотреть на нее по телевизору, как любят некоторые, и даже, пожалуй, многие.
Теперь все стало по-другому. И никогда еще он так не стремился на это — эх-хе-хе! — свидание.
До которого оставалось всего двенадцать минут!
А до «Горного» — если всю дорогу бежать — не меньше минут семи!
И невольно Сережа пошел к двери, вовсе не думая о том, что ему сейчас скажут или крикнут.
— Ты куда рванул, дружок?
— За свидетелем! — Он уже почти слышал, бежит, громко дыша: это ведь невозможно, чтобы Маринка пришла первая!
— Тихо! Сперва обыск, а потом можешь катиться за свидетелем. — Его схватили. И так подло — прямо за шиворот.
Сережа замер на мгновенье и вдруг услышал, как тренинская рука отлетела, словно сделанная из веревки. Обернулся — Таня стояла между ним и Трениным, готовая к ответному удару.
Быстро они переглянулись. Зачем же ты это сделала, Садовничья Татьяна? Защитила своего врага… Зачем?
Человек пять, новоиспеченная тренинская ватажка, повылезли из-за парт. В их медленных движениях сквозила нерешительность. Но и угроза.
«Драться, — с тоской подумал Сережа. — Только хуже время потеряю!» И отступить не мог. Ведь теперь и он защищал Таню, не только она его. Снова посмотрел ей в глаза. Таня едва заметно кивнула… В сущности, одними ресницами: начинай!
У Джека Лондона, в романе «Сердца четырех», есть такая пиратская песня: «Мы спиной к спине у мачты, против тысячи вдвоем…»
Что ж, прости, Маринка. Оказывается, у мужчин есть дела поважнее, чем любовь. И…
Тренин почувствовал, что сейчас он «схлопочет». И в то же время слышал, как из-за парт выходят его ребятишки… А все-таки не хотелось ни с того ни с сего схлопатывать. Он непроизвольно отступил. Как говорят в боксе, разорвал дистанцию. И Сережа прозевал ударить.
А дальше и совсем разладилась драка.
Годенко Гриша, который по-прежнему смотрел в окно — конечно, будто бы смотрел — вдруг поднялся и что есть силы как грохнет книгой о парту. А книга была не тоненькая — «Литература»! И потом Годенко, даже не послушав, наступила тишина или нет, закричал:
— Вам же сказали человеческим языком: он свидетеля приведет, за что же его обыскивать?!
От этого крика Таня Садовничья словно очнулась: что это она? Быстро отодвинулась от Крамского… Что это она затеяла?!
И, окончательно взяв себя в руки, твердо сказала:
— Надо проголосовать! Тренин пусть тут не распоряжается. И ты не распоряжайся.
Затем она скользнула равнодушным взглядом по Сереже — словно прикидывала, сколько в нем росту:
— Кто за то, чтобы не обыскивать?
— А если он не приведет?
— Тогда разберемся! — крикнул Годенко.
— Тогда, значит, он и украл! — сказала Серова, которой тоже хотелось хоть немножко выдвинуться. — Согласен, Крамской?
— Голосуем! — крикнула Таня. — Кто за то, чтобы без обыска?
И стало понятно, что не Тренин был главный в шестом «А». Все проголосовали — чтобы без обыска! Не сразу только, оглядываясь друг на дружку… Но вот и Тренин поднял руку, что уж совсем было глупо с его стороны. Вот и Самсонова запоздало дернулась — Сережа заметил это. С тобой, Самсонова, еще будет встреча!
— Маринка! Марин, Марин!.. Ну ладно тебе. Извини, пожалуйста!
Она подождала, когда Сережа подбежит к ней, вынула из кармана билеты просроченные, теперь совершенно бессильные, потому что кино уже шло минут пять. Конечно, не настоящее кино, а пока только журнал. Но Маринка этого знать не хотела!
Она швырнула билеты ему под ноги. И дальше ей следовало повернуться, чтобы уйти. Но не уходила и не поворачивалась. Сережа наклонился, поднял с мокрого асфальта эту синюю бумажку. Он хотел бы поклясться, что никогда в жизни больше не опоздает, что… Да ведь это все вслух непроизносимо!
Сережа сложил билеты, спрятал их глубоко в карман. Маринка посмотрела ему в глаза. Не выдержала, улыбнулась, хотела сказать: «Ой! Хитрый же ты, Крамской… Не знала!»
Вместо этого она сказала другое:
— Ладно уж, пойдем скорей. Еще успеем!
Ходить в кино считается теперь несовременно и даже почти глупо. Маринка все-таки решилась купить эти билеты, потому что не знала, куда бы ей пойти с Сережей.
На то, что он придумает что-нибудь сам, Маринка совершенно не надеялась. Он еще будет неделю размышлять, прежде чем решится ей позвонить… И вернее всего, она была тут права.
— Ну идем. Чего ты?
— Нам, Марин, надо в школу с тобой идти. Меня, Марин, обвиняют, что я семь рублей украл!
— Какие еще семь рублей? — Она покраснела. — Что это за чушь?!
— Самсонова на меня сказала…
И дальше — о горе! — пришлось объяснять, зачем это ему понадобилось идти вчера за портфелем Лиды Самсоновой. Как рассказать ей, что еще сутки назад Самсонова ему почти нравилась, а сегодня… До чего же хорошо было бы, если б девчонки умели понимать такие вещи без слов.
И в то же время ему надо было спешить «со страшной силой»: ведь его ждал целый класс!
— Пойдем, Марин. Я по дороге тебе… Только ты не обижайся на одну вещь. Ты веришь, Марин, что я…
Какое же слово тут поставить? «Дружить»… Ой, какое скучное словечко!
— Ну и чего ты хотел сказать-то, Сережа? Говори уж, не бойся. — Чувствовала она, что Сережка перед ней в чем-то провинился.
— Ты знаешь, Марин, Самсонову?
— Хм… Знаю!
Нет, я не позавидую в эти минуты Сереже Крамскому. Да ему и никто не позавидует! И давайте-ка пропустим те бесконечные пять минут, которые тянулось это объяснение.
Маринка шла опустив голову, глубоко засунув руки в карманы. Надо же! Буквально позавчера Сережа казался ей загадочным и таким необъяснимым. А теперь он был простым мальчишкой, который попал в беду. Но странно: от простоты этой он не становился для Маринки неинтересней.
Так уж сложилось в ее жизни — она привыкла, чтоб ее слушались. Она невольно и подружек себе таких выбирала — которые говорят: «Ой Марин, спасай! Чего делать, прямо не знаю…» Вот и Сережа ей попался такой же.
Не поднимая головы, искоса она посмотрела на него. Лицо у Сережи было напряженное, растерянное, раздосадованное. Он уже почти слышал, как Маринка задает ему вопросы про Самсонову. А еще хуже — про Таню.
Маринка же его лицо поняла совсем по-другому: он ждет помощи. Ну естественно, а как иначе, ведь она Коробкова!
Только, увы, к этой истории Маринка не имела никакого отношения и не могла придумать, как же его выручить, шляпу такую… детективную.
И вдруг вспомнила, вспомнила все-таки! Даже засмеялась от радости.
— Да я все знаю! Не бойся! Я ее видела. Она сама потом заходила к вам в класс, минут через пять после тебя!
— Кто?!
— Эта… Самсонова ваша.
Он хотел пробормотать что-то вроде: «Ты не ошибаешься?» Да ведь она не ошибалась — это ясно.
— Сколько времени она в классе пробыла?
— Я не следила… Да не важно! Пойдем сейчас и скажем!
И тут Сережа ее удивил.
— Ничего мы не скажем! — Он крепко держал Маринку за руку. Но совсем не так, как вчера, а строго — чтоб она и единой мыслью не посмела ослушаться.
Маринке стало обидно:
— Чего ж ты, струсил?
Не время было сердиться и выяснять отношения.
— Марин, я тебе все расскажу. Но сейчас просто некогда. Сейчас надо только сказать, что ты меня видела в классе. И видела, что я там делал. Больше ни слова!
Они уже стояли на школьном дворе. Их уже могли видеть из окон шестого «А».
— Даю слово, я тебе все объясню!
Надо было или спокойно соглашаться, или строить из себя избалованную королеву.
Маринка больше привыкла исполнять королевские обязанности. Но ведь с ней что-то произошло вчера. И может быть, она даже стала другим человеком. Хотя лично я не очень верю в такие превращения. Просто человек часто сам не знает, каков он. Вот и Маринка — всю жизнь думала, что она избалованная королевка, а на самом деле оказалась верным товарищем!
— Ты согласна, Марин?
— Ладно. Пошли.
Дальше можно было бы рассказать, как оно все там произошло, как удивленно и с какой печалью раскрыл глаза Годенко, когда увидел «свидетеля».
В сердце Годенки вошла острая ледяная сосулька.
— Ты чего, Гриха? — тихо спросил Воскресенский.
— Ничего! — мужественно ответил Годенко. — Называется: убийство лысого в зарослях укропа…
А уж как прищурилась Таня…
И как шестой «А», который весь извелся от нервной скуки и уж двадцать раз с разом проклял преподобного Корму, как этот самый шестой «А» вдруг… Нет, эффект, произведенный появлением Сережи и Маринки, описать невозможно. Слишком была знаменита эта Коробкова М. среди шестых и седьмых классов.
— Не бойся, Марин. Говори! — И больше ей Сережа помочь ничем не мог.
Ох, как она пожалела, что не воспользовалась неоднократно повторенным советом своего отца: всегда перед выступлением хорошенько подумать, что и как собираешься говорить.
Улыбнувшись жалкой улыбкой, она приступила к даче показаний. И, закончив, спросила — так робко, что потом готова была презирать себя всю жизнь:
— Мне теперь уйти?
Ей никто не ответил, потому, наверное, что сейчас никто не мог взять на себя роль главнокомандующего. И Маринка вышла, аккуратно прикрыв за собой дверь, излишне старательная девочка. «Ну, я же должна была это сделать, я и сделала. Я обещала ведь… Я же… Мало ли! Что ж, человек разволноваться не может!» И потом ни с того ни с сего: «Если он мне сегодня не позвонит, я его убью!»
А Сережа в это время говорил:
— Даю классу слово, что деньги завтра будут здесь!
Таня Садовничья собралась было затеять новую склоку. И не смогла! Быть может, потому, что ей в голову пришли именно эти слова: «затеять склоку».
— А когда мы получим надлежащие объяснения? — спросила Серова и аж покраснела от таких слов.
— Вместе с деньгами!
И так у него это здорово получилось, что никто уж не смог ничего возразить.
Шестой «А», говоря по совести, устал. И хотелось есть. Сережа, отчасти сознательно, отчасти нечаянно, воспользовался этим. Он спросил у пострадавших:
— Вы можете подождать свои деньги до завтра?
Миронова только кивнула, а Тарасова Катька тихо пролепетала:
— Я тогда скажу дома, что у меня их взяли на один день…
— Скажи, — кивнул Сережа. — Не бойся!
— А чего, по двадцать копеек-то уже не надо собирать? — спросил Тренин, который, как всякий не больно самостоятельный сверчок, вернулся на свой не больно самостоятельный шесток.
— Уже не надо! — ответил Сережа.
Когда все спешат или, вернее, когда все рады уйти, скрыться бывает легко. Он сделал самую простую вещь — зашел в уборную. Услышал, как его класс недружной толпою спустился по лестнице. Известное такое состояние, когда ни с кем не хочется говорить, а только поскорей бы остаться одному.
Они как раз именно этого все и хотели, тридцать пять без вины виноватых.
Плохого они ничего не сделали. Почти ничего плохого, почти не сделали… Но вдруг почему-то им трудно стало смотреть друг на друга.
Таня Садовничья, одна из очень немногих, не чувствовала за собою вины. Но ей было как-то не по себе, ей было как-то странно и худо. Она поискала глазами Крамского. Может быть, он проскочил на улицу раньше? Саму Таню задержала в классе Миронова. Что-то там бессмысленное начала толковать про обыски.
Словно Таня мечтала кого-то обыскивать! Ее саму чуть не обыскали! И потом, она в принципе считала такой метод поголовного прочесывания карманов грязной работой.
Эдак каждый дурак найдет, каждый Тренин! Если б после преступления разрешалось обыскивать весь земной шар, тогда бы вообще не существовало никаких криминалистических проблем!
Она ответила Мироновой что-то довольно резкое, быстро спустилась в вестибюль. Крамского уже не было.
Подождать ее он даже не подумал. Ну, естественно!
Естественно… Да, зря она ухватилась за самсоновскую версию. Конечно же, Крамской ни при чем.
Ну и что? Все равно сейчас он должен был остаться. Еще неделю назад обязательно бы остался! Начал бы объяснять, доктор Ватсон… Хотя и обиделся.
А теперь просто отшвырнул ее одной жесткой репликой. А класс этот несчастный… Поразительно, как быстро они позабыли все ее заслуги. Подлость какая!
Или, может, ей все-таки стоило самой довести это дело? Ну и что, если не Алена виновата? Найти другого, бросить его на растерзание было бы тоже совсем неплохо. Но ей, видите ли, расхотелось, ее, видите ли, обида взяла, что она ошиблась. Глупо!
А Крамской продолжил. Крамскому было интересно. И теперь он бормочет им какое-то бессмысленное честное слово, и они слушаются. Неужели все дело в Крамском? Доктор Ватсон… Неужели Шерлок Холмс не мог бы существовать без своего недалекого помощника? Бред!
Таня уже пришла домой, уже разделась, уже разогрела себе обед, сготовленный вчера бабушкой. Она не хотела признаваться. Не хотела признавать свое поражение. Чувствовала, что все изменилось в плохую и странную сторону, а в чем дело, понять не могла.
А вот в чем дело, Таня… Когда у человека высокая цель, его победить очень трудно. И происки врагов — если такие есть — тебе кажутся случайными камешками на дороге. Споткнулся, потер ушибленное место и пошел дальше. У тебя ведь вон какая цель впереди — далекая вершина горы.
А с низкой целью почти обязательно в конце концов потерпишь поражение… Кстати, что такое низкая цель? Низкая — это когда из любого дела стараешься извлечь для себя выгоду. И здесь обязательно найдутся ловкачи, которые сумеют тебя обскакать или подставить ножку.
Так получилось и с Таней. Она вроде бы за справедливость боролась, за правосудие, а на самом деле старалась прославиться и установить над шестым «А» свою власть. Но столкнулась с другими любителями того же самого. И оказалась у разбитого корыта.
Завтра, может быть, она опять что-то придумает. И опять вытолкнет свою личность на первое место. А там, глядишь, все повернется — вновь ее отшвырнут… И странно думать: неужели человек всю жизнь обречен на эту никчемную суетню? Причем такой умный и такой одаренный человек, как Таня?
Увы, неизвестно! Здесь мы расстанемся с Таней Садовничьей, и как дальше сложится ее судьба, сказать не беремся. Можно только сказать, что пока она ничего не поняла и потому продолжала строить грандиозные свои мелкие планы и все думала, как бы ей половчее… Прощай, Таня…
А вот учительница Алена Робертовна, которая в данную минуту, сидя в своем любимом кресле за своим любимым столиком, заканчивала восстановление журнала, она поняла. И подумала: «А все равно я буду добиваться своего!» Как будто бы Танины слова, да? На самом деле, нет. Потому что «добиваться своего» было для Алены Робертовны — растить людей.
У кого-то самое главное в жизни — растить пшеницу твердых сортов, у кого-то — писать новые книги, у кого-то — прокладывать в тайге километры железной дороги. У нее было вот это… Вырастить как можно больше хороших, интеллигентных людей.
И поняла: не нужна ей придуманная строгость — это ведь не похоже на нее, на настоящую Алену Робертовну. Да и ребята в конце концов поймут, что перед ними лишь притворство и она что-то скрывает под своим «злым поведением».
А что ей, собственно, скрывать? Совершенно ей скрывать нечего! Потому что она не ищет выгод лично для себя. Ну только, может, одно: чтобы ребята ее любили.
А для этого никакая показная строгость тебе не пригодится. Для этого лишь нужно их побольше любить… Побольше, чем себя!
Прощайте, Алена Робертовна. И пусть бы вам удалось в жизни то, что вы задумали.
А Сережина бабушка, Елизавета Петровна, уже давным-давно поняла то, о чем мы сейчас толкуем, задолго до нашего с вами рождения. И многие годы так жила — стараясь не для себя, а для высокой цели.
Но теперь, когда она сделалась пенсионеркой и довольно-таки средней готовщицей обедов и завтраков, ей стало казаться, что она пережила сама себя и теперь существует попусту.
Однажды Елизавета Петровна подумала даже такую жестокую вещь: я, подумала она, живу после своей смерти…
Но это, к счастью, было не так. И даже абсолютно не так. Те якобы не удавшиеся разговоры, которые бабушка заводила с Сережей, не исчезали в пространстве пустым эхом. Тут надо сказать, что настоящие слова вообще не пропадают — кому-то в душу они обязательно западут.
И то, что сейчас делал Сережа Крамской, он делал не только потому, что родился таким вот благородным человеком, а потому, что он был внуком Елизаветы Петровны Крамской.
До свидания, милая бабушка. И так жаль, что вас нельзя сейчас утешить, опять сидящую над своей статьей про учебник истории. Но может, вам все-таки Сережа кое-что расскажет?
Нет, не расскажет! А когда захочет это сделать, бабушкина жизнь окажется в прошлом…
Помните то наше «воспоминание о будущем»? Геолог Сергей Крамской сидит у костра… Единственное, что он сможет сделать, — напишет путаное письмо своей жене Марине Владимировне.
И она его поймет!
А это значит, что хорошие слова опять не пропадут даром.
Сережа Крамской в эти минуты шел по пятам за Самсоновой. Так, конечно, только говорится: по пятам. Он шел в значительном отдалении, прячась то за углами, то за машинами, то за спинами людей.
Сперва Сережа не понял, с кем там Самсонова идет под руку, с какой девчонкой. Но потом ему удалось разглядеть: это была Тарасова Катя, у которой пропали пятнадцать рублей! И Сережа буквально глазам своим не поверил, и ему стало очень нехорошо на душе. И так-то не очень хорошо было, а теперь стало совсем скверно. Почему? Это вы узнаете чуть позже. Если только уже не догадались сами.
Они расстались наконец на уголке, перед самсоновским переулком. И Катя эта пошла — понурая и скучная. И было ясно, как она страшилась говорить родителям про те пятнадцать рублей… Да и всякий бы испугался!
На свете бывают разные люди. Но бывают такие вот, особенно невезучие.
Того, скажем, мальчишку судьба особым умом не наградила, а он зато в футболе первый человек. Ему эти ваши математические способности и на чех не нужны, когда он так волшебно обведет двух защитников и весь стадион замрет, словно влюбленная девчонка.
А вот этот паренек и по математике не очень и в секцию его не принимают за средний рост и покатые плечи… Зато к нему все окрестные кошки так и липнут! А все окрестные собаки ему лапу подают, хотя до этого выглядели абсолютно неучеными.
Но бывают такие люди, которые — куда ни сунься — ничего в тебе, буквально ничего выдающегося и даже просто стоящего нету. Им очень трудно бывает найти свое счастье в жизни. И вот Катя Тарасова как раз именно к таким и относилась.
Жила она с сосредоточенным, редко улыбающимся, некрасивым и бледноватым лицом. И глаза у нее постоянно были такие, словно несчастья, которые еще случатся с нею только завтра или даже послезавтра, случились уже сегодня.
В начале прошлого года она прилепилась к самостоятельной и главной Лиде Самсоновой. Так и жила. И вроде даже стала поуверенней. Но выражение глаз своих несчастных потерять не сумела!
И вот дождалась: пришла беда, отворяй ворота!
Она шла, Катя Тарасова, среди низких туч и мокрого асфальта. На том мы и расстаемся с нею — почти совсем и не встретившись! И что пожелать ей? Ох, не знаю. Ох, не знаю! Везения, что ли? Да больно это непонятная штука…
Лучше давайте обещаем друг другу относиться к таким людям помягче. Им трудно живется, и мы их давайте поддерживать. А таких людей нам в жизни встретится не один и не два…
Сережа вынужден был ждать, пока скроется из виду Тарасова. И подбежал к углу переулка, где жила Самсонова, в тот самый последний момент, когда Лида уже бралась за ручку двери своего парадного — удача: ведь Сережа лишь весьма приблизительно знал, где она живет.
Он добежал до парадного, когда Лида выходила из лифта на своем этаже. А что за этаж? Однако в новых домах, где лифт ходит в глухой, закрытой железом шахте, снизу никак не узнаешь, где же он там остановился.
Значит, ему ничего не оставалось, как только бежать изо всей силы вверх по лестнице и молить судьбу, чтобы за это время никто не вошел в подъезд и снизу не нажал кнопку.
А почему, собственно, Сережа должен был молить судьбу? Ведь много проще было бы сказать перед классом:
«А Коробкова Марина видела, как Лида…»
И выложить еще кое-какие, уже свои собственные, наблюдения и выводы… Однако он бежал. Он не был Таней Садовничьей и не стремился к низким целям: сегодня свести счеты с растерявшимся врагом, завтра выдвинуться в известные всему этажу детективы.
У него была другая цель — установить справедливость. А для этого требовалось свергнуть несправедливость.
Но и саму несправедливость надо свергать справедливо — об этом Сережа Крамской уже знал. Так он и действовал.
Ему опять повезло. Пока он мчался, лифт никто не вызвал, и таким образом Сережа узнал, что Самсонова живет на шестом этаже.
Здесь было три двери. А надо заметить, что в этом новом московском районе дома были очень похожие, а лестничные площадки — так просто родные сестры. И если б Сережу каким-нибудь образом привели сюда с закрытыми глазами, то он лишь с большим трудом смог бы узнать, что это не его собственные площадка и дверь. Или что это не площадка, где живет Алена Робертовна. Или что это не Танина лестничная площадка.
Теперь он решал, в какую дверь ему позвонить: в как бы Аленину, в как бы свою или в как бы Танину… Так вышло, что они все трое жили в «разных» дверях: Сережа в левой, Алена Робертовна в средней, а Таня в правой.
Сережа постарался прислушаться, но не по-настоящему, а только одним вниманием: не подскажет ли ему интуиция, в какую же из дверей надо позвонить?
Но все было глухо, и ниоткуда биотоки к нему не приходили.
Тогда он подумал: «Только не в «моей». И не в «Алениной»… Да! Значит, она в «Садовничьей» живет двери. Значит, в «Садовничьей».
И потом зачем-то позвонил в «свою».
И все-таки есть на свете биотоки! И рождаются в нас ни на чем не основанные предчувствия. Реже счастливые, чаще предчувствия беды.
Лида Самсонова едва успела снять пальто, сапоги и теперь, став на колени, шарила под диваном, где, по ее понятию, должны были обитать тапочки, когда раздался этот звонок в дверь. Едва слышимый, потому что из кухни летело торопливое и громкое тарахтение материной машинки, а также голос певицы из радиоприемника, которая подробно объясняла, почему плохо ходить по морозу в неподшитых и старых валенках.
Лида чувствовала ко всему происходящему странную ненависть и отвращение — ко всему! И к исчезнувшим тапочкам, и к певице крикливой, и к стуку машинки, и к этому мерзкому вкрадчивому звонку.
И когда она сейчас расставалась с мымрой Тарасовой, Лиде непреодолимо хотелось сделать ей больно — толкнуть, например, чтоб она шваркнулась о фонарный столб.
В душе ее кипели страх и ледяная тоска. Но казались Лиде отвращением и ненавистью. Хотелось крикнуть всему на свете: «А идите вы… куда подальше!»
Звонок брякнул снова — тихий, короткий. Сквозь все шумы Лида услышала его, будто он предназначался только ей, Самсоновой Лидии. Страх, пузырясь, поблескивая нечистыми, как из лужи, ледяшками, заполнил всю Лиду, подступил к самому горлу.
Теперь она поняла, почему в некоторых фильмах преступники не сдаются и стреляют до последнего. Но ведь она была не в фильме. Переступив отчаяние, взяла себя в руки. Спокойно! Пусть откроет мать… А ее дома нету.
Но тут же поднялась, так и не найдя тапки. В одних колготках, то есть совершенно бесшумно, подбежала к двери.
Если опасность, лучше идти прямо на нее. Потому что от опасности, как успела убедиться Лида в свои командирские тринадцать лет, все равно не уйти. И чем дальше от нее прячешься, тем тебе же потом хуже.
Это как с зубами: чуть нащупал языком дырочку, сразу беги к врачу! А чем длиннее будешь тянуть резину трусости, тем после выйдет больнее!
И Лида Самсонова шла открывать, точно зная по биотокам, которые щекотали ей душу, что за дверью ждет беда.
Это, между прочим, нам только кажется, что мы выбираем в старосты кого попало — лишь бы скорей проголосовать да по домам. То есть внешне оно именно так и выглядит. На самом же деле ничего подобного! Почему-то старостами и председателями оказываются именно те люди, которые выделяются, которых мы выбрали бы, если б сидели долго и вдумчиво, а потом бы еще затеяли тайное голосование.
Да, кстати, приглядитесь: вообще нет такой должности в классе, которая попала бы случайному человеку. И санитаркой становится (где еще остались санитарки) самая чистюля, а цветы поливает обязательно самая добрая девочка.
Лида Самсонова бесшумно подбежала к двери, заглянула в глазок. А вернее, заглянула в глаза опасности.
За дверью стоял Крамской. Выражение его лица понять было невозможно.
Дверная подсматривалка устроена так, что человек, который стоит на лестничной площадке, не знает, глядите вы на него или нет. Но и вы за это не можете как следует его рассмотреть.
А все-таки у Лиды отлегло от сердца: Крамской — это… Да он и есть Крамской!
Однако и не очень у нее отлегло.
Она вспомнила несколько его взглядов, когда сегодня в классе начали вести следствие.
И потом — она его топила! Нарочно топила, хотя сама же и послала за портфелем.
И все-таки отлегло! Потому что она Крамскому нравилась.
Раньше считалось, что симпатичные девчонки ни на что больше не годятся, как только на писание дурацких записочек, на хождение по свиданьям и тому подобное.
Теперь все по-другому. Часто красота нужна девчонкам для дела — старостой вот, например, стать. Или председателем совета отряда. А посудите сами: идет сдача рапортов на дружинной линейке, и от шестого «А» выходит красивая председательница, от шестого «Б» красивая, а от шестого «В», например, какая-нибудь страшненькая… Тут и объяснять ничего не надо!
Во все это твердо верила Лида и потому, кстати, всерьез никогда не боялась Садовничьей, которая была значительно менее красивой… Так она считала.
Пока Лида смотрела в глазок, прошло какое-то, и быть может немалое, время. Сережа Крамской вдруг повернулся к другой двери. Тут Лида догадалась: он не знает, где именно она живет.
А как этаж определил? Может, он и этаж как следует не знает?
Знает! Раз сюда попал, то знает.
Опять она отмела легкий путь прятанья от опасности. Не успел Крамской дотронуться до звонка «Алениной» двери, как щелкнул замок и Лида поспешно произнесла:
— Заходи, Крамской… Ты ко мне?
Ясно, к ней — к кому же еще. Но Лида это специально сказала. Так говорила старшая пионервожатая Светлана. К ней войдешь в пионерскую, она сидит одна. А все равно спросит: «Ты ко мне?» Получалось сразу более значительно: она вожатая, а ты просто пионерка.
Крамской пропустил мимо ушей ее хитроумную реплику. Вообще у него было такое лицо, что Лида снова испугалась.
— Привет, — он сказал. — Надо поговорить.
Нет, ничего хорошего ей ждать не приходилось.
Забыв, что она без туфель, без сапог, даже без домашних тапочек, а в одних только колготках, Лида пошла вперед. В кухне мать снова строчила на машинке.
Мать ее была портнихой, притом очень неплохой. И многие Лидины платья были сшиты именно ею. А потом на воротничок или на рукав — в не особенно заметное место — пришивалась соответствующая этикетка, «лейбл». И вот вам готова фирменная тряпочка, которую привез якобы дядя, якобы из Финляндии. Хотя никакого такого дяди у нее не было.
Сейчас Лида испугалась, что ее стародавний секрет раскроется. Она, кстати, и домой к себе не любила приглашать в основном из-за этого.
Мать выглянула из кухни — в глазах усталость. Такая бывает у человека, когда ему приходится долго и пристально на что-то смотреть. Под глазами профессиональные «портнихинские» морщинки…
— Это ко мне, ко мне! — быстро сказала Лида, и мать исчезла. А Лида вошла в комнату, закрыла дверь — теперь почти ничего уже слышно не будет.
Повернулась к Сереже. Они стояли друг против друга, шагах примерно в трех. Как на дуэли, подумала Лида. И тотчас: что за чушь! Но почему-то она не могла заставить себя сесть и предложить сесть Крамскому. Было заметно, что она выше его и… так сказать, полнее.
— Самсонова…
— Да, Крамской?
— Самсонова! Я все про тебя знаю!
Она хотела сказать: «Все знаешь? Очень интересно. Ну, давай послушаем».
И не смогла произнести этих абсолютно самсоновских слов. Испуг ударил мягко и тяжело. У Лиды перехватило дыхание. И невольно она попятилась, сделала два шага назад. Ни к селу ни к городу почувствовала, как осень дует из незаклеенного окна.
Все-таки нашла в себе силы и выговорила, как прокаркала:
— Что все?
— Надо говорить?
Она пожала плечами, и как-то жалко это у нее вышло, как-то безнадежно. Лида поняла, что нисколько ему не нравится, что она совершенно беззащитна и что Крамской действительно знает все.
— Я вчера догадался, когда исследовал эти кусочки из журнала. А сегодня ты еще и проговорилась! Никто не видел их. А кто даже видел, не знал, что там полстраницы. А ты сказала при всех: «Полстраницы»! Помнишь?
Лида молчала.
— Но я еще раньше догадался. У Серовой по всем предметам хорошие отметки, только по биологии тройки. И ты выбрала именно эту страницу, биологическую!
— Почему же я, а не ты?
— А потому, что хотела сказать, что Алена Робертовна неправильно дала ей медаль!
— А может быть, не я. Мало ли в классе… которые за меня.
— Ты! Я краешки исследовал… под микроскопом — они разрезаны твоими ножницами. У всех на труде были нормальные ножницы, а у тебя полукруглые. Я заметил нечаянно. Да они и сейчас, наверно, в портфеле лежат?
Портфель, как назло, был прямо вот он — открывай да проводи экспертизу.
— Ну что? Достать их?
— Не надо.
— А семь рублей…
— Не я!
— Тебя видели! Коробкова Марина из шестого «Б». Только я ее просил не говорить при всех. Но если ты будешь сейчас отказываться…
Лида со страхом покачала головой.
— А про пятнадцать будешь отказываться? Дай их сюда.
Переставив несколько раз закоченевшие босые ноги, Лида оказалась рядом со своим портфелем и открыла его.
Подождите. Но как же так это все произошло? Жила на свете девочка, в зоопарк любила ходить. Мама в ней души не чаяла. И бабушка тоже — пока жива была. Отца у нее не было — верно. Но ведь это… Мало ли у кого отца нет.
Целуя дочку на ночь, мама обязательно говорила: «Ты у меня самая лучшая девочка в мире!» А кому, скажите на милость, этого не говорят? Но мы все равно радуемся, когда слышим такие слова — как тут не обрадоваться!
Потом-то, конечно, понимаем — немного повзрослев, — что это просто мамина любовь говорит, а на самом деле… Ну чего уж там, какие уж мы «самые лучшие в мире». Есть и покрасивей, и поспособней…
А Лида вот Самсонова поверила! Ну или что-то в этом роде. Кто тут виноват? Мама? А сама разве ты не должна иметь голову на плечах?
Никаких между тем особенных способностей у нее не было. У других что-то есть, какие-нибудь там судомодельные кружки, художественные гимнастики. У нее ничего такого не наблюдалось. Кроме уверенности, что она лучшая девочка в мире.
Да, лучшая!
И Лида принялась стараться. Вот это уж не отнимешь: старалась, училась. И не то, чтобы ей очень нравилось само учение. Но зато ей очень нравилось получать пятерки.
Ничего и никогда, кроме пятерок!
Маминой гордостью. Вот кем она стала уже к середине первого класса. И однажды сказала (ну, конечно, не в первом — в классе третьем или в четвертом): «Ты мне должна помогать! Я не могу ходить в чем попало. Ты ведь знаешь, в какой школе я учусь и на каком я счету!»
Мама беспечно рассмеялась такой ее милой строгости.
А Лида действительно была на хорошем счету, и школа действительно была хорошая.
Рассмеялась мама, но дочкины слова услышала. И с тех пор стала Лида ходить в необыкновенных платьях. Только нашлепки на них были самые обыкновенные — заграничные.
В четвертом классе у Лиды появилась первая в ее жизни «оруженосиха». Слово это зазвучало у них значительно позднее, а вот сама первая оруженосиха возникла уже в четвертом.
А за что она стала оруженосихой, эта Алена Веселова, за какие грехи? Очень просто: иногда ей давали особую жакеточку поносить, с оленями (а размеры-то у всех в четвертом классе примерно одинаковые, тем более для шерстяных вещей).
И частенько давали списывать математику, так что Алена заметно подтянулась, чуть ли не стала третьей или четвертой ученицей. И другая Алена — Робертовна — сильно хвалила обеих подруг.
Однажды Веселова сказала:
— Ну вот чего ты хочешь? Вот скажи! Вот я все для тебя сделаю!..
Это был тихий вечерний расслабленный час. И хотелось чего-то необыкновенного, а может, и немного дурацкого.
— А вот говори, что я самая красивая… Будешь?
Это ведь трудно для девчонок! Однако Алена Веселова только засмеялась в ответ:
— Конечно, буду!
И тогда они засмеялись вместе, словно задумали общую тайну. И даже обнялись.
Вскоре Алена Веселова переехала в другой район и стала учиться в другой школе. И учителя в той другой школе удивлялись и поругивали учителей из этой школы: как можно было такой нетвердой девочке ставить сплошные пятерки и четверки.
И сама Алена в полной мере хлебнула горя, а потом раскаяния за свое прежнее столь легкомысленное житье по подсказке.
Но в будущем шестом «А» дело-то уже было сделано. Лида Самсонова стала самой красивой девочкой класса. Да и куда было деваться: отличница, учителя везде ее стараются выдвинуть. На любое мероприятие, в любой поход, в любой театр она так одевается, что либо носи темные очки, либо ослепнешь!
Никто уже Веселовой той почти не помнил. И напрочь забылось, что именно она пустила разговоры о Лидиной красоте. Да и сама Лида эту историю запамятовала. Лишь невольно сердилась, когда где-то поблизости появлялась новая девочка, конкурентка!
И вот я думаю, ну неужели преступление начинается с такой малости? Не верится!
А с чего же оно начинается, скажите?.. С этого и начинается!
В четвертом классе, словно на смену Алене Веселовой, пришла Серова Лена. Она была девочка самостоятельная, в себе уверенная.
Существует такая поговорка: что, мол, в чужой монастырь не ходят со своим уставом. По-простому говоря, это значит вот что: если ты пришел в новую компанию, то присмотрись и не устанавливай здесь своих законов, а постарайся жить по законам уже существующим.
Серова признавать это правило не собиралась. Да и «устав самсоновского монастыря» ей не казался правильным.
— Чего, эта Лида-жирная у вас красивой считается? Ну я не знаю!
Недолго ее реплика оставалась малоизвестной, очень недолго! От девчонки к девчонке. От девчонки к мальчишкам…
— Если ты, Серова, завидуешь, — прищурив и без того маленькие глазки, сказала Катя Тарасова, — если завидуешь, то так и надо говорить.
И началось! Неважно, что там ответила Лена. Но в классе очень скоро образовалось две «команды». Пошли всевозможные «спортивные мероприятия»…
Однако почему же так быстро и легко развалилась самсоновская империя? Да потому, что многим поднадоело преклоняться перед этой «Лидой-преподобной»…
А другим вот нисколько не надоело.
«А почему? — говорили они. — Самсонова — отличная староста, своя, проверенная. Красивая! Уж не ваша выскочка-серая-Леночка».
И пошло-поехало, разделился класс. А бывший новичок Лена Серова благодаря этому выделилась. Даже стала почти вровень с Самсоновой!
Лиду, например, выбирают старостой… Ее испокон века выбирали старостой. А Лену тогда выбирают председателем совета отряда.
Лида хмурит брови и думает: «Ну и пусть, я-то главней!» (В начале четвертого класса еще не все были пионерами.) Но очень быстро две командирши сравнялись «по главности», потому что весь класс стал пионерским.
И собственно говоря, мы пришли в эту историю как раз тогда, когда силы Самсоновой и Серовой были равны.
Так сказать, по традиции (раз уж Самсонова считается красивой) стали красивой считать и Серову. И сама Серова привыкла к этому… считанию.
Но в одном Лена никогда не могла бы сравниться с Лидой — в учении!
Для простого человеческого взгляда это было бы не так уж и заметно. Да ведь речь-то идет об особом взгляде, о школьном. А здесь между учеником, имеющим круглые пятерки, и учеником, у которого в четверти затесалась парочка четверок… Разница между ними, по школьным меркам, большая! Да вы сами знаете.
А особенно если эти два ученика… ученицы!
В конце прошлого года в школе был педсовет, на котором речь шла об успеваемости. На педсоветах об этом часто шла речь. Ведь в основном, бывало, именно по успеваемости судили о работе учителей: плохая успеваемость — плохие ученики — плохая работа.
Но дело даже не только в строгом оке начальства. Учителя чаще всего — люди честные и старательные (такие, между прочим, они и в этой книжке). И это только кажется, что какая-нибудь Татьяна Николаевна ставит нам двойку с особым удовольствием и ехидной усмешкой. Вовсе нет! Она ставит, а ей стыдно. Значит, плохо, думает, она их учит. Надо что-то делать, надо стараться, изобретать.
Об этом самом говорила на педсовете и завуч Людмила Ивановна: «Надо наконец заинтересовать учащихся, понимаете? Надо, чтоб они учились весело, а может быть, и чуть азартно».
Тогда-то в романтическом уме Алены Робертовны и родилась идея ежемесячно вручать лучшему ученику переходящую золотую медаль.
Как говорится: гладко было на бумаге, да забыли про овраги! Никакой борьбы не получалось. Чего там бороться и как там бороться, когда Самсонова все равно лучшая во веки веков. Это и учителя знали, и директор, и завуч. И даже чуть ли не в соседних школах.
Годенко однажды на сборе отряда прокричал, что надо бы установить Кубок прогресса, как в футболе: кто по сравнению с прошлым месяцем больше всех подтянулся, тому и давать. Но его не услышали, потому что решили — это просто антисамсоновские штуки.
Лида ходила с медалью-«лидалью» в марте, апреле и мае. И в сентябре она ходила, сверкая золотом, — как чемпионка прошлого учебного года. Вот тут-то Алена Робертовна и решила на октябрь отдать медаль Серовой: чтобы все-таки была борьба.
А медаль-то уж к тому времени стала не еще одним пунктом в борьбе за успеваемость, а еще одним пунктом в борьбе «команд». И невольно это получился сильнейший удар по самсоновскому лагерю. По самой Самсоновой!
Причем удар несправедливый…
Ведь у Серовой действительно биология была далеко не на высшем уровне!
Выходит, в Лидином преступлении и Алена Робертовна чем-то виновата? Ну допустим. А ты-то сама имей голову на плечах и совесть в груди.
Нет, она не имела. Злость и обида разгуливали по ее душе, как по собственному дому.
Однажды ей зачем-то надо было пойти в учительскую. Историчка забыла на доске карту древних государств, Лида, как староста, решила эти государства снести на место.
И вот момент, миг: она вошла — в учительской никого. На столе несколько журналов, в том числе и шестого «А».
Страх кричал ей: «Беги отсюда!» Э, нет! Лида уже в течение нескольких дней с особой холодностью смотрела на Алену Робертовну. А Серова скользила по школе, сверкала медалью.
Э, нет! Лида схватила журнал, сунула его под фартук и вышла из учительской.
Зачем она это сделала? Наверно, в какой-то книжке, а может, телепостановке ей попался такой же сюжет.
Но все-таки зачем? Сама не знала. Только крутилось в голове: назло. Назло!
Зашла в туалет и быстро сунула журнал за батарею. Получилось причем довольно-таки заметно. Но Лида не стала поправлять, решила: пусть заметят, нормально. Алене все равно влетит: что ж ты за классный руководитель, когда твои журналы валяются по туалетам.
Началась вся эта история — которой мы уже были свидетелями. А журнал продолжал лежать за батареей. И никто его почему-то не замечал. Лида это проверила, когда Алена Робертовна послала ее в учительскую за журналом — ну вы, наверное, помните: сперва послала Годенко, а потом ее. А потом…
Лида решила: лучше журнал забрать, а то найдут еще. Станут докапываться, припомнят про медаль, припомнят, как она однажды вызвалась отнести историческую карту.
Наверное, это все было глупостью и трусостью. Но ведь у страха глаза велики, а у преступления и того больше.
И она унесла журнал домой. Все! Нету его! Исчез неизвестно куда… Положила в свой письменный стол.
А тут вдруг Садовничья выскочила со своим тихоней — Крамским. Она бы эту парочку очень легко убрала — при ее огромном авторитете. Но Лида боялась. И потому затихла.
А ребята уже увлеченно мчались по крутой детективной дорожке.
Все больше обвинений ложилось на Алену. На ни в чем не повинную Алену… Но Лида-то слишком хорошо знала, что все не так, что все это вранье до последнего слова. Хоть и ненарочное, а вранье.
В классах встречаются такие люди: невзлюбят какого-нибудь взрослого и начинают его доводить. Чаще это мальчишки. А у них вот Садовничья объявилась со своими шерлок-холмсовыми штуками.
И главное, Алена как-то не умела за себя заступиться. И каждый день с ней что-то случалось.
Тогда Лида решила пожалеть ее. Получила — хватит… Ведь в этом тоже есть своя особая радость — прощать обессилевшего врага.
И Садовничью можно усмирить одним ударом. Что ж ты, милая? Вела-вела свое расследование, а оказалась полная чушь…
Алену, конечно, о расследовании надо поставить в известность.
Она разработала план (собственно говоря, воспользовавшись методами той же Садовничьей). Только в холодном своем азарте вырезала не простые полстранички, а со смыслом: вот, мол, какая ваша Серова выдающаяся медалистка! То есть решила сразу убить двух зайцев (что, как известно из поговорки, не удается никогда).
Но под конец испугалась. Страх в эти дни вообще был ее главным советчиком. И решила подстраховаться — затеяла эту историю с головной болью и с посыланием Крамского за портфелем. Она бы любого могла послать, но отправила Корму — чтобы, в случае чего, еще раз ударить по Садовничьей: вот они, твои помощнички! Да и Крамского заодно проучить, чтобы не прыгал!
Сережа принес портфель. Она при всех удивилась, почему это, мол, так долго. А потом пошла в совершенно пустой и совершенно беззащитный сейчас класс.
Миронову она выбрала тоже специально. Миронова известная серовская оруженосиха. И если б стали разбираться с клочками, Миронова бы сразу заметила фамилию своей начальницы. А там уж и слепой увидит, что у Серовой по биологии тройка да хилые четверки.
Клочки положить в портфель — так она решила заранее. Но когда уже села за мироновскую парту, вдруг сообразила: да мало ли в портфелях хранится всякого мусора. Мирониха эти бумажки, может быть, вообще не заметит!
Она быстро раскрыла тот маленький кармашек, где обычно школьницы хранят кошельки. Раскрыла его, радуясь своей идее: «В кошельке-то она обязательно…»
А пальцы уже коснулись денег… «Возьми, не бойся. Это для дела. Пусть попрыгают, поищут. А потом подкинешь, чтоб все поняли, какие они полные дураки!»
В коридоре действительно вильнуло хвостом какое-то платье… И теперь (после всего) она сообразила: да, это была Коробкова — лисица несчастная!
Но тогда она летела домой и прямо слышала, как потяжелел ее портфель от чужих денег, а душа лопалась от горького и сладкого волнения — именно такого, каким, наверное, бывает вкус отравы.
Лиде невозможно было признаться себе в этом, но все время она думала, как истратит найденные в кошельке рубли.
Пришла домой — матери нет. Быстро переоделась: в неотличимые от заграничных джинсы и джинсовую курточку, в рубашку, перешитую матерью из своего старого платья — теперь, через пятнадцать лет, опять эта клетка стала модной. Надела кожаное пальто — действительно очень дорогое, которое Лида стеснялась надевать, потому что такого не было ни у кого. Взяла с подзеркальника материну губную помаду… Краситься не стала: могли увидеть во дворе.
Выбежала, несколько минут ждала троллейбус. А казалось, ждет целый час. Проехала три остановки, никем не замеченная, и вошла в кафе. Как можно уверенней отдала раздевальщику свое драгоценное пальто, нырнула в туалет и, заперевшись в кабинке, покрасила губы. Теперь уж никто не различит, тринадцать ей, пятнадцать или уже шестнадцать.
В крохотном кругленьком зеркальце она увидела свои отчаянные синие глаза, потом — накрашенные губы. Получилось именно так, как она хотела, как она несколько раз тренировалась, спрятавшись в ванной: и не очень ярко и в то же время заметно, что они накрашены.
Мало кому, в общем-то, приходило в голову сидеть в кафе в такую рань. Обедов тут не давали, музыку заводили часов с шести вечера.
А сейчас было только два пятнадцать.
Стараясь пружинно покачиваться, она прошла через зал, мимо компании, кажется, студентов, у которых стол был заставлен чем-то, что ресторанные правила велят пить через соломинку.
Села… Медленно к ней подошел официант — чуть прищурившись, чуть улыбнувшись. Но официантам много чего приходится повидать на своем веку, в том числе и посетительниц-девчонок.
— Кофе большую чашку и два пирожных! — Эти слова были у нее заранее. Она заказала ровно половину того, что заказывала ее мать, когда они приходили сюда примерно год назад.
— И все?
Заготовленные слова кончились. А она не знала, как нужно разговаривать с официантами: дерзить или, наоборот, улыбаться. И она покраснела.
Официант ушел, Лида осталась за пустым столом, посредине которого стояла грязная рюмка с крохами чего-то недопитого. Лида незаметно пододвинула эту рюмку к себе… Никто не обращал на нее внимания.
Она сама не знала, зачем пришла сюда. Несколько раз ей хотелось проверить, на месте ли деньги. И не хотелось лишний раз дотрагиваться до них.
Ничего похожего на радость или на удовольствие она не испытывала, только нервничала и боялась, что на шее появятся красные пятна — это у нее случалось от нервов, и поэтому ей всегда приходилось быть спокойной.
Вдруг из-за спины ее выплыл кофе, а с другой стороны тарелка с двумя эклерами. Прямо над своим ухом она услышала тихий голос:
— Пожалуйста…
И опять она не знала, благодарят официантов или не благодарят.
Отпила из чашки большой глоток. Кофе оказался жутко горячий. С огромным трудом Лида проглотила его. Сидела с обожженным языком, чувствуя выступившие на глазах слезы.
Однажды по пути в зоопарк они с матерью зашли сделать примерку: мать сама ездила по клиентам, чтобы соседи не говорили лишнего.
Квартира оказалась большая, захламленная множеством вещей, небрежно брошенной одеждой. И было ясно, что новую юбку, которую шила для клиентки мать, постигнет та же участь — валяться где-нибудь в общем ворохе.
На неубранной и, как показалось Лиде, не очень чистой постели спала собака. Но это была человеческая постель, и укрыта собака была краем человеческого одеяла. И она думала во сне, что это и есть верх счастья и блаженства. Так, усмехнувшись, сказала Лидина мать, когда они вышли.
Теперь Лида, сидящая со своим кофе и со своими пирожными, почему-то вспомнила эту старую картинку второсортного собачьего счастья… Ей захотелось уйти. Но как-то глупо было бросать несъеденные пирожные. И потом, она не расплатилась.
Вдруг от компании студентов отделился один, пошел, глядя прямо на Лиду, улыбнулся и сел к ней за стол.
— Девушка, только вы извините меня… Вы кого-нибудь ждете?
— Нет. Я просто завтракаю!
— Ого! — он посмотрел на часы. — И часто вы так завтракаете?
— Иногда…
Просто чудо, как она сумела взять этот холодноватый тон. И как сумела найти в себе это спокойствие. Она опять отпила кофе, теперь уже остывшего, откусила пирожное и с радостью заметила, что на краешке его осталось немного помады. Положила пирожное так, чтобы и студент мог видеть эту помаду.
— А когда вы появитесь тут в следующий раз?
— Еще не решила. — Она повернула голову и увидела, что официант смотрит на нее. Лида кивнула. Официант поднялся и пошел. Лида еще раз откусила пирожное.
— А вы не могли бы появиться здесь завтра? Часиков в семь!
Лида спокойно вынула деньги, протянула официанту трешку. Официант так же спокойно дал ей рубль сдачи… А все стоило — ну никак не больше чем рубль двадцать!
Ничего, сказала она себе, привыкай… Кивнула официанту.
— Спасибо, — сказал тот и отошел.
— Вы не могли бы… ровно в семь часов. Я вас встречу у входа.
— Я подумаю.
Она поднялась, и студент тоже встал вместе с нею. Теперь было заметно, что он — здоровый парень, восемнадцатилетний первокурсник, а Лида всего лишь девчонка… А может, и не было заметно: из-за этой акселерации все так перепуталось!
Лида сперва подумала: не протянуть ли ему руку, но вовремя вспомнила, что на ее школьных, кое-где даже обкусанных ногтях нет и следов маникюра.
— Я здесь буду проезжать мимо… И, возможно, зайду.
— А вас как зовут, извините?
— Лидия, — на всякий случай она сунула руки в карманы джинсиков.
— Надо же! Мое любимое вино… А меня Саша.
— До свидания, Саша! — И быстро прошла сквозь зал. Студент не посмел пойти за нею.
И тут Лида заметила, что, наверное, это студент техникума, и ему самому лет пятнадцать!
Надела свое прекрасное пальто (которыми, впрочем, набита сейчас вся Москва). Еще раз, уже по улице, прошла мимо стеклянной стены, за которой сидела «ее компания». Студент Саша помахал ей и стал пальцем писать на стекле что-то невидимое.
Лида улыбнулась, и… Этого она не сделала бы никогда в жизни. Но тут сделала! Она села в такси: машины стояли у края тротуара длинным хвостом. «Ну теперь он уж точно подумает, что я настоящая продавщица или парикмахерша!»
— Куда поедем? — повернулся к ней таксист, седой старый дядька лет пятидесяти. Еще раз глянул на Лиду — его-то не могла обмануть никакая акселерация. — А деньги у тебя есть?
Но, впрочем, тут же запустил мотор.
— Едьте прямо по этой улице. Я вам тогда скажу.
— Ну, «едьте» так «едьте»… — И больше не произнес ни слова.
Когда на счетчике набило девяносто копеек, Лида сказала, чтоб он остановился, отдала рубль и вышла.
— Сдачу возьми!
Она не обернулась, не ответила и через секунду услышала, как машина дала газ и укатила… Ничего-ничего, привыкай!
А потом вдруг поправилась: привыкнут!
Она, кажется, даже усмехнулась, так подумав… И вдруг усмешка эта замерзла на ее губах. Лида кое-что поняла. И она испугалась. Она испугалась сама себя!
Она поняла, что ей опять необходимы деньги. То, что она пойдет завтра к семи часам, Лида решила сразу. Дело не в том, что ей очень нравится этот Саша. Нет, как раз не очень… С семейкой прыщей на лбу и слишком мягким блестящим носом. Но хотелось пойти туда, сидеть в клубах дыма, с этой соломинкой во рту… И было противно… Или только страшно? Если только страшно, тогда ерунда, она вытерпит.
Нужны были деньги.
Она, естественно, знала: платить должен мужчина. Да мало ли что должен. С деньгами уверенней. Она, может, потому так и разговаривала прекрасно, что могла в любую минуту спокойно расплатиться и уйти.
И официант ее запомнил. Целых восемьдесят копеек дала сверху — конечно, запомнит! «Сверху дали» — так говорит ее мать, когда ей везет с клиенткой.
Утром в школе она думала про деньги. Она не знала, сколько ей нужно, не могла представить себе никакую сумму. Просто деньги — чтоб они лежали в кармане и хрустели, когда их трогаешь. Стыд и ужас были загнаны в самое подземелье души.
Про вчерашние семь рублей в классе молчали, как будто вообще ничего не случилось… А ведь Миронова просто могла подумать, что потеряла их! Теперь Лида очень жалела, зачем она сунула в кошелек эти клочки.
Вдруг оруженосиха Тарасова сказала, что собирается после уроков идти за резиновыми сапожками — себе и маме. Тарасова надеялась заманить с собой и ненаглядную Лиду.
— Ты когда идешь?
— Прямо после шестого. Он же рядом здесь, обувной.
Значит, деньги у нее с собой. Рублей десять. Даже больше — на две пары… Рублей пятнадцать!
На физике, когда Тарасову вызвали отвечать, Лида трясущимися руками нащупала в маленьком кармашке ее портфеля деньги. Казалось, они хрустнули на весь класс. Лида замерла в глупой какой-то скособоченной позе. Но всем было не до нее, даже Садовничьей, даже Крамскому — все-таки физика на дворе, а не какое-нибудь рисование.
Потом две перемены она таскала Тарасову по школе — якобы в поисках одного восьмиклассника. И даже чуть не пропустила тот момент, когда Крамской начал писать свое объявление. Потом была география — как на пытке.
Потом началась и сама пытка. Следствие!
Ужас держал ее за горло, не отпуская ни на секунду. Она даже привыкла жить с этим ужасом. Рядом Тарасова лопотала что-то… Вдруг она сунулась за деньгами! И в классе произошел взрыв.
Взрыв тишины.
И после начали спорить про обыскивание!
Тогда она воспользовалась своей страховкой — начала валить на Крамского.
Тут они переглянулись с Садовничьей, и ей показалось, что Садовничья тоже знает: Крамской ни при чем. Но почему-то промолчала.
От этой ответной подлости Лиде даже будто стало легче. Вот только бы сейчас… Вот только сейчас спасется, и больше никогда!
И пронесло! После еще многих пыток страха Лида шла домой. Ей было холодно. Ни о чем не хотелось думать. Рядом ковыляла Тарасова.
И это была уже новая подлость — идти под ручку с человеком, которого ты обокрала!
А что делать, говорила она себе, иначе заподозрят.
Она не знала той беспощадной истины, что одна подлость неминуемо рождает следующую.
— А я что? Я ничего, — шептала Лида, — сейчас уроки поделаю…
Ей хотелось думать, что она такая же, что ничуть она не изменилась: ученица, отличница. «Уроки поделаю…» И потом, когда Тарасова наконец убралась восвояси: «К семи успею!»
И, поднимаясь в лифте, уже придумала, как скажет матери, будто ей надо на секцию. И подумала, где спрячет спортивную сумку… Или даже можно с собой. Скажет им — соревнования!
А ведь еще вчера она почти с чистой совестью обещала себе: «Возьму эти семь, а потом обратно подкину…»
Здесь и раздался звонок в дверь. И за дверью стоял Крамской.
Итак, он сумел добиться: преступник сознался в своей вине, следствие успешно завершилось. Ну? И что же теперь?
Наступает время быть великодушным… Повинную голову меч не сечет! Ладно уж, ступай восвояси, баба-яга, да в другой раз не попадайся!
Но бывает, приходит час именно не быть великодушным. Не быть!
Все ли человек имеет право простить?.. И я знаю, многие сейчас подумают и скажут: да, все! Так уж мы воспитаны, так уж мы устроены. Нам стыдно смотреть в глаза изобличенному вору или предателю. Мы говорим: лежачего не бьют!
Такие весьма и весьма благородные слова… Но давайте-ка разберемся, что это вообще значит — простить? А это значит сказать в душе своей: «Ладно уж, ничего такого страшного он не сделал!» То есть свою собственную душу приспособить, подравнять к душе того, кого надо прощать… Зачем? Да чтобы его поступок не казался тебе таким отвратительным, чтобы ты именно мог… простить.
И вот, выходит, из-за своей будто бы доброты ты начинаешь потом жить с переделанной, с ухудшенной душой. А это уже опасно!
Кажется, древние индусы считали, что душа передается из поколения в поколение от человека к человеку, как эстафета, как, например, зажженный олимпийский факел — от бегуна к бегуну…
Теперь все мы, конечно, знаем, что это лишь легенда. Однако легенда красивая, над ней стоит задуматься. То самое, про что Пушкин однажды сказал: «Сказка ложь, да в ней намек, добрым молодцам урок».
Ну ладно… Так вот, древние индусы считали, что души путешествуют во времени — из очень далеких веков и до нас! И значит, насколько же надо с ними осторожно обращаться, чтоб не повредить, чтобы не покалечить ее о душу какого-нибудь прохиндея или лгуна — не испортить жизнь еще даже не родившемуся человеку из далекого будущего.
И уже невозможно тебе существовать шаляй-валяй, раз ты в ответе перед теми, кто родится в две тысячи пятисотом, и перед теми, кто родится в трехтысячном году. И дальше и дальше…
Значит, нельзя прощать?
Да. По-настоящему плохое прощать нельзя!
Они стояли друг против друга: будто бы взрослая Лида Самсонова и будто бы мальчик Сережа Крамской. На столе лежали пятнадцать рублей. И еще трешник — из вчерашней недотраченной семерки. И еще классный журнал в зеленой обложке.
— Позови сюда свою мать! — сказал Сережа.
Самсонова, ни капли не готовясь к этому, вдруг заплакала.
Она действительно была заметно выше Сережи, она была кое в чем настоящая тетя. И никто в шестом «А» не видел, как она плачет. Пожалуй, и Лидина мать призабыла, как выглядят эти слезы.
Теперь Лида плакала, сама как будто бы открывая новое для себя чувство.
Плакала и отрицательно качала головой.
— Позови мать, Самсонова! Иначе будет хуже. Иначе я все расскажу в классе!
На самом деле он ничего не хотел говорить шестому «А». Ведь наказывать надо тоже не как попало.
Если орава оголтелых ребят начнет плясать на чьих-то косточках, из этого ничего хорошего не выйдет… Нет, Сережа Крамской совсем не хотел рассказывать в классе!
— Я не могу, Сереженька!
Но, словно почувствовав что-то — может быть, сердцем — какую-то излишнюю тишину в комнате, где была дочь, Лидина мать открыла дверь и остановилась на пороге.
Она увидела плачущую Лиду. Это было для нее так необычно, что мать даже забыла наброситься на стоящего здесь мальчишку — наверное, каким-то образом виновника.
Она встретилась глазами с дочерью. С заплаканными глазами дочери. И вдруг Лида побежала к матери. Но не к матери, а мимо нее. Крикнула:
— Да пусти же ты!
И мать услышала, как она вбежала в ванную и закрыла дверь на щеколду.
А жизнь продолжалась себе, словно бы и не случилось никакой беды. Всяк занимался своим делом. Таня Садовничья хмурила брови и недоумевала. Алена, такая веселая и такая умиротворенная, писала в новом журнале последние строчки. «И все, — думала она, — и ничего больше нет. Истории этой конец, а новой жизни начало!»
Скоро ей позвонит один известный нам лысоватый человек, и она скажет ему с грустной, а на самом деле со счастливой улыбкой: «Да нет, не стоит, знаешь… И лучше этого не надо… Нет, ничего не случилось. Просто ни к чему… Да. Вот именно, прощай!»
А Маринка Коробкова сидит у телефона и шепчет: «Попробуй только не позвони. Я тебе так не позвоню! Вот если через десять минут не раздастся, я тебе тогда… Хуже будет, имей в виду…»
Отец выглянул из своего кабинета. Он закончил ту самую статью, у него было хорошее настроение, и он не прочь был пообщаться с дочерью. Например, спросить: чего это, мол, ты не делаешь уроки… Или что-нибудь в том же духе.
Но увидел Маринкино лицо, озадаченно подобрал губы и снова пропал в кабинете.
Да, всяк занимался своим делом. А Сережа Крамской жил, наверное, труднее всех на свете. Попробуйте-ка объяснить матери, что ее дочь…
Сережа положил Самсоновой странное, быть может, наказание. Но в сущности правильное! Самсонова должна была перестать быть Самсоновой — такой знаменитой, такой руководящей, такой авторитетной и такой якобы красивой. Пусть она все начинает заново. А там уж — как получится.
А как это можно — все начать заново? Уйти в другой класс, в другую школу — вот как. Потому Сережа и сказал Лиде: «Позови мать». А совсем не потому, что у него было такое уж великое желание посыпать чужие раны солью и перцем.
Мать еще попробовала защититься:
— А ты что? Ты можешь это доказать?
— Могу.
И мать сразу поняла, что может. И Лида недаром спряталась в ванной, захлопнувшись на щеколду.
— Через неделю каникулы начнутся. И вы… Ну, скажите, например, что переезжаете в другой дом…
— Уж я найду что сказать… — с досадой и тоской ответила мать.
Сережа взял со стола журнал, пятнадцать рублей, лежащие мятым комком. Потом он показал глазами на трешницу.
— Тут должно быть семь.
И мать вдруг особенно ясно почувствовала, что все это действительно случилось с ее дочерью, с ее Лидой… Что все это случилось с нею самой!
И от полной непоправимости своего горя мать опустилась на стул перед проклятой трешницей и громко зарыдала.
Сережа смотрел на горе, которое он причинил этой женщине. Этому дому. Ему было стыдно, горько. И он ни капельки не радовался ни своему детективному успеху, ни… вообще ничему на свете!
Тихо, словно он боялся нарушить этот громкий плач, Сережа вышел в коридор, сунул журнал и деньги в портфель.
По лестнице он уже спустился к входной двери, когда его догнал лифт. Лидина мать протянула ему пятерку и две рублевки:
— Возьми!
Глаза ее были сухи, только блестели слишком ярко. А ворованная трешница, значит, так и осталась лежать на столе.
Эта история произошла в 1983 году. А в 1992 состоится праздник пятилетия окончания школы бывшим шестым «А». Их район, прежде такой новый и голый, станет одним из самых зеленых в зеленой Москве. Они будут сидеть в Алениной квартире, в довольно-таки тесной комнате… Да и как ей быть просторной, когда здесь сгрудилось человек двадцать, если не больше.
Вот сидит Леночка Серова — симпатичная, как диктор телевидения, улыбаясь, говорит что-то Марине Крамской (ну да, бывшей Коробковой), говорит, а сама все поглядывает на молодого гиганта, который, с одной стороны, кандидат в мастера по толканию ядра, а с другой — лучший слесарь-сборщик завода. Такой вот оказался талант у Гришки Годенко. А Катя Тарасова работает закройщицей, а Ленька — тренер… Ээ! Да у каждого своя судьба. Но есть в них и что-то неуловимо общее — вот это вот самое, из-за чего они собрались тут все вместе… Они стараются не шуметь, чтобы не разбудить Аленину трехлетнюю дочку, которая спит в соседней комнате.
Они вспоминают, вспоминают. У каждого наготове своя история. Вот и Сергей Крамской — вдруг кладет на стол посреди чашек и рюмок… Что же он кладет-то?
Журнал в выцветшей зеленой обложке. Крупно выведено: 6 «А».
— Что это такое, Сергей Петрович? — шутливо спрашивает кто-то.
Их всех совсем недавно впервые стали называть по имени-отчеству. И теперь они не упускают случая…
— А помните, — говорит Сергей. — Ну, когда мы журнала лишились…
— Какого журнала, Серег? — басом спрашивает Годенко. Но смотрит почему-то на Марину.
— Да я ведь вообще в вашем классе не училась. — Маринка пожимает плечами.
— Ах да, правильно…
— Слушайте, а я помню! — кричит Серова Леночка. — Тут где-то страницы должно не хватать…
Алена удивленно глядит на Сергея, на свою уже давным-давно главную гордость. И не может произнести: «Неужели ты?..» Сережа ловит ее взгляд, хмурит брови, улыбается через силу.
— Тот, который… — он замолкает. — Среди нас его нет!