— Друг мой, что ты думаешь об эгоизме?
— Ничего особенного, полагаю, как и все, что это отвратительный порок души человеческой.
— А всегда ли?
— Видишь ли, если послушать некоторых, то находятся обстоятельства, при которых он может быть даже «святым».
— И, что это за обстоятельства?
— Откуда мне знать их: надо, просто посмотреть.
— Посмотреть что?
— Посмотреть в чем суть дела?
— Но позволь, кто может быть судьей в этаком деле?
— Совесть каждого и всех нас вместе взятых.
— Будет тебе, сразу видно, что ты не в курсе вопроса…
Могу поведать тебе свою давнишнюю историю?
— Сделай милость; но только ничего от меня не требуй.
— Мой сын, единственный продолжатель нашего рода был хрупким, болезненным существом. Уже много лет я смотрел на него, как на приговоренного к смерти, и, заглядывая в самую глубину его удивительно женственных глаз, тщетно пытался отыскать в них хоть какие-нибудь признаки жизни. Я обхватывал его руки своими руками, как защищают от погасания дрожащее пламя свечи, и чувствовал, что всё было тщетно. Наконец, наступили дни, когда его состояние стало критическим. Хорошенечко промучив его какое-то время, врачи сдались и передали его судьбу всецело в руки всевышнего. Чувствовалось, как он умирает. Малыш лежал неподвижно, без каких-либо признаков жизни, закрыв глаза, с на удивление большущими ресницами, в своей детской кроватке, в этой самой настоящей клетке. Да, к тому же, некстати запертой, (как будто птичка, находящаяся в ней, могла найти в себе силы, чтобы вырваться наружу). Сквозь его полуоткрытые губы с трудом вырывались хриплые, сипящие звуки. Создавалось такое впечатление, что в свои четыре года несчастный ребенок уже успел не только сгореть, но и вобрать в себя всю долгую историю человечества… Наклонившись над ним, в отчаянии, чувствуя за собой вину за свою беспомощность, я снова и снова пристально изучал его во всех деталях. И тут мне в голову пришла совершенно невероятная, сумасшедшая мысль: вернуть жизнь этому безжизненному телу, ценой и взамен своей собственной, передав ему всю свою внутреннюю энергию, прирожденную способность к выживанию, насколько это было еще в моих силах. Но возможно ли такое? Как на такую замену посмотрит всевышний, наш Господь Бог? И, если это возможно, то, как такое осуществить?
— Ради бога, не тяни…
— Хорошо, но только не задавай мне, пожалуйста, лишних вопросов. Ну, так вот — я ухватился за эту последнюю и совершенно сумасшедшую идею.
— Прямо никак из разряда черной магии…
— Это уж, как тебе будет угодно. Ну, так вот, вначале всё было напрасно. Несмотря на все мои старания сосредоточить всю мою силу воли, или привести в движение те внутренние силы, которые могли бы приостановить и повернуть вспять весь ход этих печальных событий, ни один мускул даже не дрогнул в умирающем ребенке.
Всё те же хриплые, сипящие звуки вырывались из его груди, и все тот же смертельный пот проступал на его выпуклом, земляного цвета, лбу, к которому прилипали волоски его, по-детски очерченной челки. Более того, можно было отчетливо видеть, как все больше синели веки его закрытых глаз. И тут неожиданно мне показалось, что в его дыхании наметилась перемена к лучшему. Эта перемена едва улавливалась. Она могла явиться плодом моей фантазии и могла быть отнесена на счет внезапного улучшения состояния больного перед смертью. Да и вообще, мало ли что мне могло показаться…
— Не увлекайся длинными отступлениями: постарайся быть кратким.
— Однако, мои опасения оказались напрасными; я почувствовал, что в результате какого-то невероятного, конвульсивного проявления собственной силы воли мой мальчик начал приходить в себя. Дыхание его стало ровным, без хрипов и стонов; даже появился легкий румянец на лбу, восковых щеках и выдававшихся вперед скулах. Я сразу же удвоил мои усилия. У меня было такое ощущение, более того, я бы сказал, уверенность, что я держу эту угасающую душу за тысячу каких-то неведомых нитей, и, что стоит только мне потянуть за них, как эта душа вновь обретет свою первозданную плоть. Потянуть всего лишь на немного. Но, между тем, я начал все отчетливее ощущать свое собственное угасание. Внутри меня и в самом сердце образовалась какая-то пустота. И силы мои все более оставляли меня по мере того, как жизнь возвращалась к ребенку. При этом на передний план выступала вовсе не моя жизнь или жизнь моего ребенка с ее характерными чертам. А жизнь, взятая, как нечто вечно изменяющееся и реально существующее, как некий необычный дар природы, как нечто, способное заявить о себе во весь голос. Короче говоря, жизнь, мечущаяся между мной и ребенком, и, с которой каждый из нас вел свой собственный диалог. Еще мгновенье, и наши судьбы могли быть решены окончательно и бесповоротно, причем без какого-либо особого труда, поскольку я не хотел и не собирался искать себе каких-либо выгод перед своим единокровным созданием.
Моя сумасшедшая идея, чудо, о котором я мечтал, по случайному стечению обстоятельств, свершились; и там, наверху, у Господа-Бога мое желание было принято благосклонно.
— Поменьше риторики, несчастный; и, пожалуйста, не останавливайся… Почему ты остановился именно в тот момент, когда в твоем рассказе появились интригующие нотки?
— Как тебе известно, я уже давно вынашиваю мысль о создании одного, весьма оригинального произведении, (в отсутствии подходящего слова, я бы сказал литературного). Которое смогло бы дать моим собратьям по перу не только конкретные ответы на любые интересующие их вопросы. Но и позволило бы им одновременно быстро ориентироваться среди бесконечного множества, непонятных, и, часто приносящих им определённое разочарование событий, непосредственно связанных с нашим пребыванием на Земле.
Речь идёт о таком произведении, которое могло бы стать для них своеобразным наставлением и источником всевозможного благополучия, в котором мирно бы уживались самые различные человеческие судьбы. И, в котором бы …
— Пожалуй, достаточно, мне все ясно; только к чему весь этот разговор?
— И в этот исключительно ответственный момент, при очной ставке с моей кровинкой, которого я мог спасти, (и в этом был абсолютно уверен), ценой своего бескорыстного самопожертвования, я неожиданно заколебался; причем, к стыду своему признаюсь, заколебался именно тогда, когда готов был уже принести свою последнюю жертву.
— Когда ты только перестанешь останавливаться! Допустим, ты на самом деле хотел вернуть жизнь своему сыну, но тогда, почему ты заколебался?
— Действительно, почему? Я до сих пор спрашиваю себя об этом, и о том же я хотел бы спросить у тебя… Причиной тому, во-первых, была та работа, о которой я уже говорил. Она к тому времени была уже близка к созреванию, так, по крайней мере, мне представлялось; мне казалось, что наконец-то я смог преодолеть самые запутанные моменты, связанные с этим трудом; и я чувствовал, не без гордости и вполне понятного волнения, что еще немного и я смогу отыскать то единственное слово, которое будет способно вернуть жизнь не только моему умирающему сыну, но и всему человечеству, пораженному недугом…Понимаешь? Возможно, я оказался жертвой коварного софизма, оправдывавшего потерю одного человека ради спасения большого, бесконечного числа других, совершенно незнакомых, и, существующих только в моём воображении, людей. Ты меня понимаешь, что я хочу сказать?
— Понимаю, если тебе это так хочется услышать. Ну, а что было потом? Ты сказал, что было, во-первых, а что было, во-вторых?
— Ты прав; что же было, во-вторых? Или, вернее, что было главного во всей этой истории, если подойти к ней со всей серьезностью, и, не избегая прямого ответа? И, что было, наконец, настоящей причиной моей нерешительности?
— Когда тебе надоест переливать из пустого в порожнее, ты постарайся всё же ответить на мой вопрос.
— Тебе всё кажется так просто… Но попробуй, признайся в поступке, позорящем твое доброе имя, в своем страхе, ничем необъяснимом, и, вышедшем из под контроля, когда тебе абсолютно все равно, что могут подумать и сказать о тебе, и, когда ты совершенно не в состоянии отдавать отчет своим действиям!
— Что это так, надо еще доказать. Поэтому, постарайся все же закончить свой рассказ.
— Ну, так вот, по существу речь шла о моей и его жизни, пришедших в столкновение друг с другом; более того, речь шла о жизни моего единственного сына… И вот в такой ситуации, имел ли я на то право?
— Какое такое право!
— Ты абсолютно прав; вовсе не так, и, тем более, не в религиозном плане стояла передо мной эта дилемма. Когда там, наверху, было принято мое предложение насчет обмена, у меня не было и в мыслях воспротивиться этому решению, ныть или возмущаться каждой фиброй своей души… Впрочем, если тебя всё это интересует, то я мог бы пояснить это ещё более понятным языком. Начнем с него; кем он был? Моим сыном, я согласен. Ну и что из того?
Со мной, по крайней мере, все было ясно — я вынашивал мысль о большом труде и имел все основания гордиться своей миссией на земле, в то же самое время ничто подобного нельзя было сказать о моем сыне. Более того, разве ему не была уготовлена та же самая участь, что и другим, бесцельно проживающим свою жизнь, и, составляяющим абсолютное большинство человечества? И еще; разве это самое произведение, да и сама моя индивидуальность, подвергнувшаяся так неожиданно опасности, не были ли и они той самой моей кровинкой? И последнее; разве он, чтобы при этом не говорили, не изменился до неузнаваемости и не стал своей противоположностью? … Короче говоря, мне совершенно недоставало сил на эту последнюю жертву… Вот и всё, пожалуй. Что ещё можно было бы добавить к сказанному?
— Ничего; тебе можно больше не продолжать, мне все и так ясно.
— Ну, так что, дружище? Я жду твоего ответа.
— … Тебе не кажется, что уже поздно? И, что нам уже пора расходиться по домам.
— Не может быть, ну и летит же время!
— … Послушай, а как же малыш?
— Тебя интересует, конечно, не умер ли он? Естественно, что он умер, это и так было ясно. Знаешь, он чем-то напоминал в своем состоянии резинку; пока ее натягиваешь, все идет нормально, но стоит тебе потерять контроль, хотя бы на секунду, как ты тут же упустишь ее… С той лишь разницей, что резинку можно натянуть вновь, а жизнь, если она оборвется, её уже больше не вернешь назад.
— Что верно то верно… А как же твой знаменитый труд?
— Что за вопрос? Ты меня удивляешь! Работа так и осталась, как и была, на прежнем месте, в свою очередь, отмеченная бесславным концом.